Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Н. И. Дубов - Мальчик у моря [1963]
Известность произведения: Средняя
Метки: children, child_prose

Аннотация. Повести Николая Ивановича Дубова населяют многие люди - добрые и злые, умные и глупые, веселые и хмурые, любящие свое дело и бездельники, люди, проявляющие сердечную заботу о других и думающие только о себе и своем благополучии. Они все изображены с большим мастерством и яркостью. И все же автор больше всего любит писать о людях активных, не позволяющих себе спокойно пройти мимо зла. Мужественные в жизни, верные в дружбе, принципиальные, непримиримые в борьбе с несправедливостью, с бесхозяйственным отношением к природе - таковы главные персонажи этих повестей. Кроме публикуемых в этой книге «Мальчика у моря», «Неба с овчинку» и «Огней на реке», Николай Дубов написал для детей увлекательные повести: «На краю земли», «Сирота», «Жесткая проба». Они неоднократно печатались издательством «Детская литература».

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 

— Антон! Бой! — негромко позвала Юка. В ответ раздался тяжелый топот, навстречу им вылетел хакающий Бой. Молотя хвостом кусты, он лизнул Юку в лицо и помчался обратно. Антон собрался завтракать — раскладывал на мешковине припасы, присланные теткой Катрей. — Вот молодцы! — сказал он, улыбаясь. — Я так и знал, что вы приедете. — Ну как тебе тут? — спросила Юка, не отводя взгляда от еды. — Полный порядок! Спал во дворце имени деда Харлампия. Прима-люкс! Юка немедленно залезла в крохотный шалашик из веток тальника, полежала на шумящей жухлой листве. — Мне бы здесь пожить! — завистливо вздохнула она, вылезая. — А что? Попрошу дедушку, он меня возьмет с собой, и все… Только еды надо взять побольше… — Ну, еды и сейчас хватит. Давайте, ребята, подрубаем. — Что ты, что ты! — неискренним голосом сказала Юка. — Тебе самому мало. — Да ну, вон здесь сколько! На-авались! — скомандовал Антон и показал пример, как надо наваливаться. — Мы самую-самую чуточку, — сказала Юка, — а то почему-то ужасно есть хочется, — и, покончив с нравственными борениями, принялась за еду. Сашко ни с чем не боролся и без всяких объяснений начал «рубать». — Чего это ты рваная? Подрались, что ли? — заметил наконец Антон разорванное плечо Юкиного платья. Юка покраснела и собрала в кулак лохмотья: — Упала… Булавку бы. Или хотя бы веревочку… Булавки не оказалось, обрывок шпагата нашелся в одном из карманов рюкзака. Антон обвязал шпагатом собранные в пучок лохмотья. Подол платья слева вздернулся, зато плечо было немного прикрыто. — Шик, блеск, красота! Тра-та-та, тра-та-та! — насмешливо сказал Сашко. Юка отмахнулась от него. — Ты ее видел? — Кого? — Как, ты даже не знаешь? Тут же живая дикая коза! — Нет тут никакой козы. — Есть, — сказал Сашко, — дед говорил… и вот, — показал он на засохшие козьи орешки. — Пойдем поищем. Мы хоть издали посмотрим, немножечко… — Нельзя, — сказал Сашко, — собака может загрызть, если найдет. — Нет, я не дам, — сказал Антон. — Сейчас… Он отстегнул ремни рюкзака, связал их и петлей надел на шею Бою. Получилось что-то вроде ошейника и очень короткого поводка. — Пошли. Рядом, Бой! Бой посмотрел на него, вильнул хвостом, и они двинулись. Иногда, чуя след, он утыкался носом в землю и устремлялся вперед, тогда все трое вцеплялись в него и придерживали. Остров густо зарос кустарником. Они запыхались, исцарапались, но так козы и не увидели. — Хватит! — сказал Сашко. — Не будет дела. Мы шумим, как на свадьбе, она слышит и убегает. Что она, дурная, что ли, чтобы к нам идти? И домой пора, вон уже солнце где… Солнце стояло в зените. Как ни обидно было Юке уезжать, не повидав дикую козу, уезжать пришлось. — Наверное, дедушка уже разыскал Федора Михайловича, — сказала Юка Антону, садясь в лодку, — и они едут домой. Знаешь, я сейчас пойду переоденусь и побегу в лесничество, буду там ждать. И вместе с ним приду… А ты, Сашко, приходи сюда к озеру и жди здесь. Сашко и Юка переправились обратно, забросали лодку камышом и пошли в село. Митька проснулся поздно. После вчерашнего башка трещала, во рту было так скверно, будто он наелся мыла. Он окунул голову в ведро с холодной водой. От этого сделалось немного легче, но ненадолго. Следовало опохмелиться, что он и сделал, не обращая внимания на причитания матери. После опохмела голова стала болеть меньше, настроение улучшилось. — Брось, мать, не гуди, — почти благодушно сказал он, — теперь дела пойдут на поправку — нашел заручку. Поняла, нет? Только бы не упустить. Ну, я своего не упущу!.. Собери поесть, ну и еще чекушку прихвати… По всему получалось, что дела его действительно могли теперь поправиться. Начальничек тот может пригодиться. Собаку он и сам хотел пристрелить, но раньше могли выйти какие-то осложнения, а теперь будет полный порядок. А если начальничку этим делом угодить, может, удастся зацепиться в Чугунове. Главное — зацепиться, потом он сам сориентируется, не впервой… А пока под это дело можно ружье пару деньков подержать, голова теперь ничего не скажет. Может, что и на мушку подвернется… Плотно позавтракав, загнав в оба ствола патроны с жаканами, Митька далеко за полдень пошел в лесничество. На дверях хаты деда Харлампия висел замок. Митька обошел всю усадьбу, долго заглядывал в окна, прислушивался, но, кроме хрюканья кабана в хлеву, ничего не услышал. «Ладно, придут, никуда не денутся, — сказал он сам себе. — Может, пока попробовать?» «Пробовать» вблизи лесничества было опасно — могли услышать и застукать на горячем, как тогда… Больше всего для «пробы» подходили берега Ганыкиной гребли, где никто не бывал и где он в свое время немало пострелял и уток и зайцев. Вода слепила глаза стеклянным блеском, над лесом висел зной. Зной заставил замолчать и притаиться даже птичью мелочь, которая суетится и свиристит целый день. Митька Казенный старался ступать осторожно, без шума. Он давно, очень давно здесь не был и с трудом узнавал хорошо знакомые прежде места. Проходя мимо большой купы кустов, Митька заметил висящий на сучке клочок голубой тряпки, свеженадломленные ветки, оборванную листву. Кто-то совсем недавно пролез здесь к озеру. Кто и зачем? Митька полез через кусты. Под ворохом старых стеблей камыша виднелась доска. Он отшвырнул камыш. Лодка! Ну, не лодка, скорей корыто, а все-таки плыть можно. Стоп — чья? Лесника? Зачем ему? И она была бы настоящая, а не такая топорная самоделка. Колхозная? Все бы знали, и он бы знал. Значит, втихаря сварганил какой-то кустарь-одиночка. Ну, он тоже одиночка… Не раздумывая больше, Митька положил ружье, сильно толкнул «карапь» деда Харлампия, влез в него и начал грести к острову. Не только мальчики и девочки, но и взрослые не знают будущего, не могут предвидеть и проследить последствия своих поступков. Умей они это, многое было бы не сказано и, может быть, еще большее осталось несовершенным. Говоря или делая, человек добивается, преследует какую-то цель, именно ее, и ничего больше. Но в сложнейшем сплетении, столкновении множества воль и устремлений, взглядов и мнений, характеров и блажи или дури, которая некоторым заменяет характер, сказанное и сделанное вдруг приобретает иной смысл, иногда прямо противоположный, оборачивается против того, чего человек хотел и добивался, и цель оказывается недостигнутой, а хорошему делу или человеку нанесен вред. Если бы Толя мог предположить, что обдуманное им, а проделанное Вовкой обернется против Антона, к уже существующим добавит еще одного преследователя, он бы ни под каким видом ничего не допустил. Вовка был усталый и злой. Он только что вернулся с купанья, весь пропотел и запылился. Это было не удивительно — купаться приходилось далеко за городом. Чугуново — город небольшой, но непомерно длинный, кишкой вытянувшийся по берегу Сокола на несколько километров. И вся беда в том, что жил Вовка в части города нижней, а химический завод стоял на окраине верхней. Самого Вовку это не очень волновало, он бы купался там, где жил, что прежде и делал. Но когда завод начал переходить на новую продукцию и Вовка после купанья приходил домой, мать все тревожнее потягивала носом и, дознавшись, в чем дело, потребовала, чтобы он перестал купаться в реке. Вовка пытался уверить, что пахнет от него вроде как аптекой, химией, но мать считала, что пахнет совсем не аптекой, а скорее дохлятиной или даже чем-то совсем неприличным. Но какой же мальчик откажется летом от купанья? Он тогда вовсе и не мальчик, атак — ни рыба ни мясо… Вовка, будучи мальчиком самым настоящим, от купанья не отказался, но ему приходилось топать по пыли и жаре за город, к черту на кулички. После такой прогулки от купанья и памяти не оставалось, зато пыли на потном теле прибавлялось столько, что дома нужно было уже не купаться, а просто мыться. Делать это, по странным извивам мальчишеской психологии, Вовка не любил настолько же, насколько любил купаться. Вот почему обстоятельные, неторопливые рассуждения Толи о том, как некоторые безответственные люди губят природу, в частности отравляют реки, пали на благодарнейшую почву, или, как говорят в таких случаях ораторы, встретили горячую поддержку. В отличие от Толи, Вовка никогда не довольствовался теоретизированием, умозрительным рассмотрением вопросов. Кипучая натура его требовала действия, шагов практических, притом немедленных и как нельзя более решительных. Дай ему сейчас волю, он бы виноватого во всем директора химзавода не только с позором прогнал, но еще и приговорил бы его через суд, как полагается, на всю катушку… — А что? — горячился Вовка. — Ух, я бы ему… Толя снисходительно улыбнулся: — К счастью директора, ты ему ничего сделать не можешь. — А ты? — И я не могу. — Тогда давай напишем в газету. Чтоб его продрали как полагается. — Я говорил с папой. Он сказал, что газета уже писала и больше по этому вопросу выступать не станет. — Ну так придумай что-нибудь, ты ж у нас кибернетик! У Вовки это было высочайшей похвалой. Если кибернетики могли придумать думающие машины, то как же должны быть умны сами кибернетики?! Польщенный, Толя улыбнулся, но с подобающей случаю скромностью. — В сущности, я уже придумал, — сказал он. — Весь вопрос только в том, как это сделать. Потому что, если нас поймают, будет плохо. Очень плохо. И не только нам, но и нашим родителям. Мы же несовершеннолетние, и ответственность за нас несут они. — Ничего, не подорвутся, — сказал Вовка. Он был потный, грязный и поэтому злой. Почему должен мучиться только он один? Пускай другим тоже будет кисло. — Нет, — сказал Толя, — это не годится. Я не хочу, чтобы за меня отвечал кто-нибудь другой, — это трусливо и во всяком случае не благородно. — Тоже мне фон-барон! — фыркнул Вовка. — Быть благородным — вовсе не привилегия баронов. Скорее наоборот, — на самых предельных для него голосовых низах сказал Толя. Если бы кто-нибудь услышал сейчас Толю, он бы решил, что говорит не он, а его папа. — Ладно, плевать на баронов. Конкретно? — На Доске почета висит портрет директора химзавода. По-моему, надо снять подпись, которая там висит, что он выполнил-перевыполнил, и повесить другую. — Тю, — сказал Вовка, — а кто же это заметит? — Я подумал и об этом, — сказал Толя. — Надо снять фотографию и прилепить ее где-нибудь в другом, непривычном месте, чтобы она обращала на себя внимание. А то, в самом деле: все привыкли и думают, что, кто там висел, тот и висит, и поэтому не смотрят. На Крещатике, а тем более на улице Горького или Невском весь вечер буйствует электричество. Но даже там после часа ночи буйство утихает, входит в норму элементарных потребностей и выполняет свою основную задачу: освещает улицу настолько, насколько это нужно. Что же говорить о Чугунове? Там электричество только освещает улицы. Но и то до двенадцати. Это, конечно, тоже излишество, потому что город засыпает к десяти. В одиннадцать ни одного пешехода на улицах не встретишь. А что касается автостада, оно давно уже спит своим металлическим сном и видит сны о райском и потому недостижимом блаженстве — новой резине, гипоидной смазке и прочих машинных радостях. Поэтому, когда Толя и Вовка со всеми предосторожностями, крадучись, будто собрались ограбить государственный банк, вышли за калитку Вовкиного дома, улица была глуха, слепа и темна. Даже собаки, необразованные, провинциальные, но, может быть, именно благодаря этому неизменно бдительные собаки, не обнаруживали себя предупреждающим брехом, так как в заснувшем городе брехать было не на кого. Все произошло разочаровывающе легко и просто. Никто их не видел, не прогонял и не преследовал. Они сняли фотографию директора химзавода с установленного для нее места — для этого Вовке пришлось влезть Толе на закорки — и прилепили сбоку на крайней грани фундаментальной стены, для чего Вовке пришлось снова влезть на закорки Толе, а потом приклеили под ней новую подпись, написанную от руки печатными буквами. После этого осталось только разойтись по домам и лечь спать, что они и сделали. 17 Степан Степанович давно взял себе за правило по утрам прогуливаться пешком. Прогулка, правда, получалась куцая, всего два квартала, и не всегда удавалось ее проделать — не ходить же пешком по сугробам или весной и осенью по слякоти и грязи! — но, если погода была хорошая, Степан Степанович отпускал машину и шел пешком. Иногда он даже делал небольшой крюк, чтобы идти не просто по улице, а мимо городского сада: все-таки там воздух должен быть чище и свежее. Заложив руки за спину, Степан Степанович неторопливо шествовал по щербатому тротуару вдоль забора городского сада. В просторном костюме из светло-аспидного трико было не жарко, только что съеденный основательный завтрак давал себя чувствовать легкой отрыжкой, но, так как завтрак был вкусный, она благодушного настроения не портила. Возле Доски почета стояла небольшая группка — человек пять, не больше. Они поглядывали на Доску и весело переговаривались. Потом один за другим уходили, но подходили новые прохожие, приостанавливались, смотрели, тоже что-то говорили или молча улыбались и шли дальше. Степан Степанович подошел, и все благодушие его сдуло, как папиросный дымок ураганным ветром. Это было неслыханно, невиданно и… Степан Степанович не мог даже подобрать названия для того, что представилось его глазам и над чем посмеивались прохожие. Посреди Доски почета зияла пустота, обрамленная бронзированным кантом. Фотография, находившаяся там прежде, висела на стене сбоку, а под ней — написанный крупными печатными буквами текст: «Директор химзавода Омельченко не строит очистных сооружений, и ядовитые отходы завода спускают прямо в реку. Рыба вся передохла, а река стала как сточная канава, даже нельзя купаться. Такому директору место не на Доске почета, а на Доске позора». — Это… это что такое? — задыхаясь от негодования, сказал Степан Степанович. — Кто сделал? На него оглянулись. — Какая разница — кто? Важно, что правильно… Самокритика так самокритика!.. — Это не самокритика, а хулиганство! Надо немедленно снять! — Зачем? Пускай висит… — Снимите кто-нибудь, товарищи! Это дело так оставлять нельзя! Улыбки на лицах случайных собеседников, прежде просто веселые, стали насмешливыми. — Кому надо, тот пусть и снимает… — Может, это тот самый Омельченко и есть, чего он так кипятится? Нет, вроде не похож… — Лично мне не мешает, пускай висит. А тебе не нравится — полезай сам… Насмешливо улыбаясь, люди разошлись. Кто они такие? Должно быть, они знали Степана Степановича, не могли не знать. И, несмотря на это, радовались безобразию, которое его возмущало, в глаза смеялись над ним, говорили ему «ты»… Может быть, и сам Степан Степанович знал этих людей или, во всяком случае, видел? Он встречал, видел множество людей, но запоминал лица только тех, с кем близко сталкивался, — подчиненных и вышестоящих товарищей. Степан Степанович полез снимать сам. На закругленном цоколе ноги оскальзывались, ухватиться было не за что, поддержать некому, но, будучи человеком настойчивым, он не отступался. Ободрав носки новых, тоже светло-аспидного цвета сандалет, перепачкавшись известкой, Степан Степанович сорвал гнусный листок, сунул его в карман. «Хозяйство» Егорченки было по пути. Егорченко уже сидел за своим столом. Увидев входящего Степана Степановича, с которым был в приятельских отношениях, он поднялся и пошел навстречу. — Привет, привет! — подняв приветственно руку, весело заговорил он. У него тоже было хорошее настроение, так как он тоже только что позавтракал, чувствовал себя превосходно, а никаких неприятных происшествий за ночь не произошло. — Как дела? — спросил Степан Степанович. — Как говорится, все в порядке, пьяных нет. — Пьяных, может, и нет. Но и порядка нет! Это что, по-твоему, порядок? Степан Степанович положил перед Егорченкой листок. Егорченко пробежал глазами, лицо его расплылось в улыбке, но, встретив взгляд Степана Степановича, он тотчас согнал все ее признаки. — Не где-нибудь, с Доски почета снял! Сегодня про Омельченко написали, завтра про меня напишут… — Кто же это мог сделать? — Твое дело такие вещи выяснять. — Это не совсем так… Ну ладно, займемся. Вот только ты зря снял, Степан Степанович. — Что ж, по-твоему, я должен был стоять сложа руки? Народ ходит, понимаешь, смотрит, смеется. — Так-то оно так, но то бы мы из области собаку вызвали, а теперь что, как найдешь? — Ну, это не мое дело, а ваше… Вон там отпечатков — весь листок заляпан. За границей по таким отпечаткам враз преступников находят. Листок бумаги действительно по краям был усеян оттисками пальцев, испачканных фиолетовыми чернилами, словно оттиски эти были наляпаны нарочно или оставили их безрассудно смелые люди, не боящиеся ничего на свете. Егорченко смотрел на четкие отпечатки папилярных линий и с сомнением качал головой. — Что ж мне теперь, у всех жителей города отпечатки пальцев брать? — Дело твое… Да, вот еще что… — Степан Степанович меньше всего хотел, чтобы в городе узнали о вчерашней истории в лесу, истории, в которой он вел себя не самым героическим образом, но теперь решил, что на председателя сельсовета полагаться нельзя, будет вернее, если этим делом займется Егорченко. — Вчера я заезжал в лесничество. Там, понимаешь, шатается по лесу какой-то мальчишка с большой собакой и натравливает эту собаку на народ. Поручи своим людям взять этого мальчишку, прощупай, кто такой, что такое… А собаку пристрелить без всяких разговоров. Нечего нам, понимаешь, баскервильских собак в районе разводить. — Разберемся. Я как раз на сегодня вызвал участкового, лейтенанта Кологойду. Дам указания, будет полный порядок. — Пускай свяжется с председателем сельсовета, он в курсе. И привлечет охотника, есть там один, председатель его знает. Я с ним сам говорил — парень, видать, энергичный, напористый, он поможет. Через несколько часов, когда лейтенант Кологойда прибыл, он получил надлежащие указания и выехал в Ганеши рейсовым автобусом. Автобус, до отказа набитый корзинами, мешками, чемоданами, их владельцами, неприятностями и огорчениями владельцев, преодолевал последние десятки метров городской булыги. Она была так изрыта и раздолбана, автобус так угрожающе заносило и раскачивало, что неодушевленные предметы приобрели совершенно несвойственную им подвижность и даже прыткость, а пассажиры на некоторое время забыли о своих неприятностях, так как надо было держать вещи, изо всех сил держаться самим, чтобы не слететь с сиденья, не стукнуться головой о потолок, не боднуть соседа и не подвергнуться такому же нападению с его стороны. Федору Михайловичу в этот момент, как и другим пассажирам, было не до того, чтобы выглядывать в открытое окно, хотя он и сидел возле него, поэтому он не увидел, как в кузове встречного грузовика цепляется за крышу кабины, приплясывает, стараясь сохранить равновесие, дед Харлампий. Дед Харлампий его увидел, закричал и даже замахал рукой, но голос его заглушил рев моторов, дребезжанье обеих машин, а легкомыслие, с которым он оторвал руку от кабины, было тотчас наказано: деда швырнуло на пол кузова и занесло в угол. Когда он поднялся, автобус в отдалении подбрасывал кургузый зад на последних ухабах, выбрался на шоссе и уже легко покатил своих пассажиров, их пожитки и неприятности прочь от Чугунова. Дед в сердцах сплюнул, возле базара слез со своего грузовика и тотчас пошел разыскивать попутный, чтобы ехать обратно. Федор Михайлович и лесничий молчали. Их попытка опротестовать предписанную вырубку ни к чему не привела. Федор Михайлович как мог подбадривал его, предложил сейчас же по возвращении в лесничество написать соответствующее письмо и ехать в Киев, чтобы не допустить уничтожения леса. Глядя на мелькающие за окном перелески, первые заставы лесничества, Федор Михайлович невесело думал о том, как много вреда может принести злой дурак. Но разве дураки бывают добрыми? Известный медведь, размозживший голову пустыннику, имел самые благие намерения — убить муху. А благими намерениями, по слухам, вымощена дорога в ад… Толин папа и Толя молчали тоже. Толя обиделся: папа ни за что не хотел оставить его в Чугунове одного. Утром, когда Толя и Вовка прибежали к Доске почета, портрет Омельченки висел на месте, а листок, приклеенный Вовкой, исчез. Они так и не узнали, видел его кто-нибудь или нет. Следовало проделать все сначала и проследить, какие это даст результаты. Тогда можно было бы Юке и Антону рассказать, что ездил он в Чугуново не зря, а чего-то добился. Разумеется, объяснять, зачем ему нужно остаться в Чугунове, Толя не стал, а папа не видел для этого никаких резонов и, кроме того, сказал, что, если бы даже он и согласился, существует мама, которая не допустит, чтобы он болтался один в городе, и немедленно помчится за ним — Толя ведь ее знает. Толя хорошо знал свою маму и понял, что дальнейшее сопротивление ни к чему не приведет. Тем не менее на папу он обиделся — на одну ночь оставить его он все-таки мог. А лейтенант Вася Кологойда молчал потому, что рядом с ним сидела хлипкая старушка того вида, который называют «божьим одуванчиком», непрерывно зевала и каждый раз крестила рот, опасаясь, как бы бес-искуситель не проник в это отверстие и не погубил ее душу. Разговаривать с богомолкой не хотелось, да и вообще единственный человек, с которым Васе хотелось бы разговаривать сегодня, была Ксаночка, кассирша городского кинотеатра. Теперь у Васи появилось опасение, что из-за дела с собакой он может задержаться в Ганешах и встреча с Ксаночкой не состоится. Что он, капитан Егорченко, себе думает? Если участковый, так его можно гонять из-за всякой ерунды? Просто возмутительно! Но как бы Вася ни возмущался, человек он был дисциплинированный и знал, что, даже рискуя не увидеть сегодня Ксаночку, не уедет из Ганешей, не доведя дела до конца. Возле лесничества шофер затормозил, лесничий и Федор Михайлович сошли, автобус покатил дальше, в Ганеши. Увидев на двери замок, Федор Михайлович удивился, но не обеспокоился. Время обеденное, хозяева должны прийти, прибегут и Антон с Боем, которые, наверное, околачиваются где-нибудь у реки. Он пошел в контору и вместе с лесничим занялся составлением письма в вышестоящие инстанции о недопустимости вырубки. Через некоторое время он вышел и снова подошел к хате Харлампия. Замок висел на месте, никого не было видно и слышно, только поросенок, который прежде похрюкивал, теперь визжал непрерывно, как сирена, которую забыли выключить. Федор Михайлович подошел к хлеву, поросенок смолк, начал тыкаться мордой в загородку, требовательно похрюкивая. — А, ты просто лопать хочешь? — сказал Федор Михайлович. — Тут я тебе ничем… И в это время чей-то голос прокричал: — Антон сказал, шоб вы его не шукали, бо он ховается. Он сам придет, когда будет можно… То ли потому, что в это время он сам говорил, то ли из-за поросенка, который снова включил свою сирену, Федор Михайлович даже не смог определить, откуда долетел голос. — Кто там? Никто не ответил. — Кто кричал, я спрашиваю! — закричал Федор Михайлович и поспешно вернулся к хате. Ему снова никто не ответил, ни души не было вокруг, и не доносилось ни звука, кроме визга проклятого поросенка. — Хватит дурака валять! — вспылил Федор Михайлович, — Кто там прячется? И вообще, в чем дело? Никакого ответа. — Слушай, кто ты там такой? Дипкурьер, загробный дух, леший? Вылезай и расскажи, что случилось, почему Антон прячется? Мне некогда играть в прятки! Ну! Как и прежде, ответа не последовало. Федор Михайлович уже всерьез рассердился и обеспокоился. Если это шутка, то дурацкая. — Слушай, привидение, если ты не сбежало, — громко сказал он. — Я оставлю на плетне записку, ее нужно немедленно передать Антону. Вероятнее всего, таинственный вестник убежал, но Федор Михайлович все-таки написал на листке бумаги несколько слов, засунул листок в надтреснутый кол плетня и пошел в контору. Как только дверь за ним закрылась, из-за плетня протянулась рука, схватила записку и исчезла. Потом из густого куста сирени осторожно выбрался Семен-Верста, пригибаясь, перебежал шоссе и скрылся в лесу. Коровы уже разбрелись в разные стороны, он собрал их и погнал к Соколу. Время, говорят, лучший врач для душевных ран, но этот врач оказался более нужным Семену-Версте для ран телесных. Эту ночь он спал на животе, так как следы отцовского внушения не позволяли повернуться на спину и даже на бок, Обида на ребят оказалась не такой стойкой и памятной. Тем более, что вопреки его ожиданиям ребята над ним не смеялись и вовсе его не сторонились. Вот и сегодня эта приезжая девчонка, хотя она, конечно, в курсе, сама заговорила с ним, как будто ничего не случилось. Да и другие ребята тоже… В конце концов чем они виноваты, что он ту клятую сумку взял, а потом батько его отодрал? Они же говорили вообще, а не чтобы сумки красть… Ну и что, если он надуется и будет ходить один, как сыч? Не с кем будет и слова сказать. И так целый день коровы да коровы, будь они неладны… Он был на опушке леса, когда проезжал автобус, увидел приехавшего Федора Михайловича и вспомнил просьбу Антона сказать о нем, но не выдавать, где он прячется. Загнав коров подальше в лес, Семен пробрался к хате Харлампия и спрятался в густой сирени. Он решил на глаза не показываться. Крикнуть, что нужно, и убежать. А то начнутся спросы да расспросы, он не выдержит, расскажет, а потом этот дядька, наверное, заведется с Митькой и запутает Семена, потому что он рассказал. Нет, лучше без всяких. Хватит с него инициативы. Сказал, и все, а там пускай сами разбираются как хотят… Он только слишком глубоко залез в куст, крикнул, но не сумел сразу выбраться, а потом побоялся, что Федор Михайлович его увидит и догонит. Поэтому он затаился и ни словом не отозвался на все обращения. И так получилось даже лучше — в руках у него была записка, а передать ее Антону — пустяковое дело. Антона не оказалось в его тайнике под скалой, и, сколько Семен ни кричал, Антон не отозвался. Коров пора было гнать домой, и Семен направил их кратчайшей дорогой к селу. На полдороге его встретили Юка и Толя, который сразу же по приезде снова стал неразлучным спутником Юки. — Слышь, ребята, — сказал Семен, когда они поравнялись, — а тот дядька приехал… — Какой дядька? — А тот, шо с Антоном. — Ты ему рассказал? — Не… сказал только, шо Антон ховается и шоб его не шукали. — И все? — А шо? — Боже мой! — всплеснула Юка руками. — Почему ты такой глупый?! — А шо? — тупо повторил Семен. — Он ось записку написал… Юка схватила записку. «Антон! Какую ты бы там ни затеял игру — в индейцев, Робинзонов, сыщиков и разбойников, — бросай все и немедленно возвращайся. Через два часа мы должны выехать в Киев. Ф. М.» — Он думает, это игра. Ничего себе игра! Бежим скорее! Юка и Толя побежали. Семен смотрел им вслед, и в нем снова опарой поднималась обида. Тоже умные, воображают… Пускай делают теперь сами что хотят, а его, Семена, дело — сторона. В этом решении он окончательно утвердился, когда возле самого села встретил участкового. — Слышь, — остановил его участковый, — ты там коров пасешь, по лесу ходишь. Не встречал пацана с большой черной собакой? Вчера или сегодня? Семен удивленно открыл рот и тотчас захлопнул его. — Не, — сказал он, — не встречал. — Может, слышал про него? Знаешь, откуда он? — Ничего я не слыхал и не знаю… Куды, шоб тебя! — заорал он и хлестнул кнутом комолую корову, хотя та и не думала никуда уходить, а спокойно брела за остальными. Просто Семен заторопился уйти, чтобы избежать дальнейших расспросов. Надо держаться подальше. Если уж милиция за это дело взялась, значит, хорошая каша заваривается. И нечего ему в ту кашу лезть! Хватит с него! Еще про сумку дознаются… Юка постучала в дверь конторы и распахнула дверь: — Извините, пожалуйста, нам нужен дядя Федя. Федор Михайлович поднял голову: — Ага, на этот раз не загробный дух, а депутация живых… Что ж, не буду отпираться: я — дядя Федя. — Ой, как хорошо, что вы приехали! А то тут такое делается, такое делается — просто ужас!.. — Что же именно делается и где Антон? Почему он не пришел сам? — Он не может! Если его Митька подстережет, он же застрелит… — Что? — Федор Михайлович поднялся. — Какой Митька? Кого застрелит? — Боя застрелит и Антона побьет… Ой, пожалуйста, не будем больше разговаривать, пойдемте скорее! Я вам все по дороге расскажу… — Извините, Вячеслав Леонтьевич, — сказал Федор Михайлович, — вы же слышали… — Может, мне с вами, помочь? — Зачем? Я самбист, накостыляю любому Митьке, если он не чемпион… Ну, ведите, вестники бедствий! Размашисто шагая, Федор Михайлович выслушал историю несчастий, которые одно за другим свалились на Антона, как только он остался один. — Ну-ну, — сказал он наконец, — тоже мне рыцари-антихламовники… За такую сопливую самодеятельность надирают уши, а то место, откуда растут ноги, потчуют березовой кашей. Ваше счастье, что я принципиальный противник рукоприкладства… Далеко еще? — Уже близенько, может, с километр осталось или меньше. Они не прошли и четверти километра, как показался бегущий навстречу Сашко. Далеко отстав от него, ковылял маленький Хома. — Скорей! Скорей! — на бегу прокричал Сашко. — Там Митька… Митька на остров поехал… Федор Михайлович побледнел и, сжав кулаки, побежал. Он только поравнялся с маленьким Хомой, как впереди, со стороны озера, прогремел выстрел и почти тотчас второй. 18 Он повернул на звук выстрелов, ребята сзади что-то закричали, но Федор Михайлович не расслышал. Наперерез ему из кустов метнулся черный зверь, сбил его с ног, и оба покатились по земле. Встрепанный, захлебывающийся от восторга, Бой вскочил первый, набросился на своего хозяина, и они снова покатились по земле, теперь уже в радостной игре-сражении, которая изредка случалась дома на ковре. Их окружили подбежавшие ребята, а среди них и сияющий Антон, но для Боя сейчас никто, не существовал. Утробно рыча, он в притворной ярости бросался на хозяина, запрокидывал его на спину; пойманный за шею, валился сам, вскакивал, успевал при этом лизнуть своим огромным язычиной обожаемое лицо и снова притворялся самым свирепым, самым кровожадным зверем… — Что здесь происходит, граждане? Позади ребят стоял лейтенант Кологойда, держа руку на кобуре пистолета. Из-за его плеча сконфуженно выглядывал дед Харлампий. Федор Михайлович поднялся: — Хватит, Бой, подожди… Бой не мог успокоиться. Он вьюном вился вокруг его ног, встряхивался, подпрыгивал и лизал в лицо. — Погоди, тебе говорят! Бой поднял голову кверху и залаял не громко, протяжно, со всей силой упрека, на какую только был способен. — Ладно, не сердись, старина, больше я тебя не оставлю… — В чем дело, я спрашиваю? Что здесь происходит? — повторил Кологойда. Руку с кобуры он уже снял. — Ничего особенного: встреча после разлуки… А почему?.. — начал Федор Михайлович и посмотрел на деда. Харлампий развел руками. Что он мог сделать, если, слезая с грузовика, попал прямо в объятия участкового? Вася Кологойда не терял времени напрасно, в течение нескольких минут узнал у лесничего, чья собака, кто ее хозяин, где он, а у тетки Катри, вернувшейся наконец от сестры из Ганешей, выпытал все, что можно было извлечь из потока руготни, который она не замедлила обрушить на него, своего лайдака-мужа, Федора Михайловича, бандита Митьку и весь белый свет. Митьку или еще кого-нибудь вроде него дед Харлампий, не задумываясь и даже с удовольствием, обвел бы вокруг пальца, но участковому врать не стал и со всей возможной поспешностью повел его к озеру, надеясь, что тот примет чью угодно сторону, только не Митькину, и, стало быть, Антону и Бою ничто угрожать не может. — Вы хозяин собаки? А кто стрелял? — Это на острове, Митька Казенный, — сказал Антон. — В тебя? В вас? — ужаснулась Юка. — Не знаю… Мы уже сюда переехали… Он, по-моему, даже нас и не видел. — Митька на острове? — вмешался дед и яростно хлопнул себя по ляжкам. — Ах, стервец, ах, гнида толстомордая… Не иначе как по козе стрелял!.. — По козе? — Ну да, дикая коза там, с зимы осталась… — Ага, браконьерство! Ну, мы сейчас возьмем его тепленьким… Где твой пароход, дед? Поехали! А вы, граждане, подождите здесь… Харлампий с сомнением оглядел дюжую фигуру Васи Кологойды. — Не будет дела, утопишь ты мой карапь, больно тяжел… Да еще ту орясину везти. Ты лучше тут погоди, я сам. Коли он козу подстрелил, от тебя спрячет, а от меня нет — я там каждый кустик знаю… — Ой, дедушка, вы же с ним не справитесь! — сказала Юка. — А мне зачем? Он как услышит, кто его тут поджидает, с него враз вся фанаберия соскочит. Он ведь дрянь человечишка: молодец против овец, а против молодца и сам овца… — Ладно, дед, отчаливай. А я тут пока с этим собачьим делом разберусь. Только смотри, вещественные доказательства обязательно прихвати… — Уж я его не помилую! — сказал дед Харлампий и скрылся в кустах. — Ну, — сказал Вася Кологойда, — выкладывайте, что вы тут натворили, зачем на людей собак натравливали? Участковый выслушал рассказ Антона, поглядывая на ребят. Те дружно кивали, подтверждая сказанное. — Не врете? — спросил он, хотя было совершенно очевидно, что ребята не врут. — Ну ладно… В общем, как говорится, у страха глаза велики, и всякое такое… Сделать вам ничего не сделают, а неприятности будут… — В Чугуново я сам приеду, только не теперь. Через час мы должны выехать в Киев, чтобы приостановить вырубку леса. Вернусь сюда, разберемся во всем. — Вот и ладненько! — Антон, — сказала Юка, — а как же он вас на острове не поймал? — И сам не знаю… Я еще издали увидел его на лодке, спрятался с Боем в кусты. Бою даже глаза завязал. Хорошо, что он такой умный и послушный, не вырывался… Ну, Митька причалил и сразу чего-то такое на земле увидел… — Там следы той козы, я видел, — сказал Сашко. — Он и пошел туда, вправо, и все время смотрел под ноги. Ну, а когда он скрылся, я еще подождал немножко и бегом в лодку. Вот и все. — Он же мог подстрелить, когда вы плыли… — Вот я и боялся. Так греб, думал, сердце выскочит… — А что ему будет, если он козу убил? — спросил Толя. — Ничего страшного, — ответил Федор Михайлович, — возьмут деньги, то есть оштрафуют. — Ну нет, — сказал участковый, — этот Чеботаренко рецидивист — раз. Незаконное хранение и пользование огнестрельным — два. Браконьерство — три. Так просто не обойдется, получит, что положено. …Настроение у Митьки было как нельзя лучше. Правда, первый раз он промазал, зато из второго ствола как врезал — у козы жаканом чуть не полбока вырвало. Шкура подпорчена, ну, летом она все равно дрянь, продать нельзя, пойдет пацанам на шапки. Подбавив «газу» из прихваченной с собой плоской фляжки, он не торопясь принялся свежевать козу, чтобы не таскать на себе требуху. До вечера не так уж далеко, а стемнеет — можно незаметно пронести домой… Засунув руки в брюшину, он выгребал внутренности, услышал шорох и резко вскинулся. Позади него стоял дед Харлампий. — Тьфу! — сплюнул Митька и выругался. — Что ты тут лазишь, старый черт! Дед смотрел не на него, а на маленький жалкий трупик козы. — Ах стервец ты, стервец! Чтоб тебе ни дна ни покрышки! — сказал он. — Ну почто застрелил? Еды — кот наплакал, шкура бросовая… — Тебя не спросил. Уматывай отсюда, а то как… Харлампий не обратил на угрозу внимания. — Говорил же я: «Ловить тебя не надо, сам попадешься». Вот и попался. — Ты попробуй только лязгать — как клопа, придавлю! — Ну, в клопах-то ты ходишь, а не я, тебя и давить теперь будут. Бери свою добычу, пошли. Там тебя уж поджидают… — Кто? — Участковый. Митька посерел. — Ты привел? — сразу севшим голосом спросил он. — Не я его, а он меня… Ну, не прохлаждайся, бежать все одно некуда, а заставишь ждать — осерчает, тебе же хуже будет… Ружьишко, так и быть, я понесу… Митька потерянно смотрел на свои руки, по кисти перепачканные кровью, на выпотрошенный труп козы. За полминуты не боящийся ни бога, ни черта удалец превратился в мозгляка. Все его самодовольство, уверенность в полной безнаказанности испарились, он вроде бы стал меньше, как бурдюк, из которого наполовину выпустили воду. Он безропотно ухватил козу за задние ноги и волоком потащил за Харлампием. Харлампий подвел лодку к прибрежной полоске аира, где уже стояли Федор Михайлович, участковый и ребята. Не поднимая глаз, Митька шагнул через борт, поднял козу и зашлепал по воде к берегу, но тотчас бросил козу в воду, панически метнулся обратно в лодку. Бой узнал его и с ревом, уже совсем непритворным, кинулся к нему. — Назад! — закричал Федор Михайлович. — Бой, ко мне! Бой нехотя повиновался. — Серьезный парень! — уважительно качнул головой Вася Кологойда. — Такой даст прикурить… — Испугался? — ехидно спросил Митьку Харлампий. — Ну герой, прямо пробу ставить некуда. Не жмись, не жмись, иди на расправу… Со страхом косясь на оскаленные клыки Боя, Митька вышел на берег. Участковый вынул из его карманов патроны, нож, плоскую флягу, открыл ее, понюхал. — Заправочка? Ребята с ужасом и отвращением смотрели на изуродованный труп козы, на человека, убившего ее, на его руки, покрытые коростой засохшей крови. — Поскольку товарищ уезжает, — сказал Кологойда, — а ты, дед, местный, будешь свидетелем… Бери вещественное доказательство, — скомандовал он Митьке. — Никто за тебя носить не будет. Марш в сельсовет… Федор Михайлович попрощался с участковым, дедом Харлампием. — Топай! — сказал участковый Митьке. Втянув голову в плечи, Митька пошел в село, следом за ним Кологойда и дед Харлампий с председательским ружьем. Сопровождаемый ребятами, Федор Михайлович направился к лесничеству. Бой, мотая черным факелом хвоста, бежал впереди. Пересекая шоссе, Федор Михайлович посмотрел вперед и спросил Антона: — Ты Серафиме Павловне телеграмму отправил? — Ой, — спохватился Антон, — совсем забыл! — Забыл? — зловеще переспросил Федор Михайлович. — Тогда остается только спросить, как спрашивал Отелло у Дездемоны: «Молился ли ты на ночь?» — Антон удивленно уставился на него. — Не молился? Я тоже нет… И, хотя теперь не ночь, нам обоим сейчас будет очень-очень плохо… Посмотри. Антон взглянул вперед и даже приостановился. На крыльце дедовой хаты, заломив руки, как статуя бесконечной скорби и укоризны, стояла тетя Сима. — Полундра, ребята, — сказал Антон. — Спасайся, кто может. Это моя тетя. Сейчас она начнет сеять «разумное, доброе, вечное…» Предсказание исполнилось, как только они подошли ближе. — Антон! Что ты делаешь со мной, Антон! — трагическим голосом сказала тетя Сима. — У тебя нет сердца! Ты бессовестный, гадкий мальчишка, я едва не умерла от страха… А от вас, Федор Михайлович, я не ожидала! Я понадеялась, поверила, положилась на вас, а вы… С завтрашнего дня у меня путевка, а я уже сдала билет и вынуждена была приехать сюда… — Только три секунды! — поспешно ворвался в паузу Федор Михайлович. — Через пять часов мы будем в Киеве. Завтра утром я усажу вас в самолет, в десять — вы в Алуште… Что касается остального… Антон, за мной! Федор Михайлович упал на колени и молитвенно сложил руки. Антон немедленно сделал то же самое. Бой оглянулся, вильнул хвостом и уселся рядом с хозяином. — Что это значит? — негодуя, воскликнула тетя Сима. — Перестаньте паясничать, встаньте немедленно! — Не встанем! — мотая опущенной головой и протягивая молитвенно сложенные руки, сказал Федор Михайлович. — Как вам не стыдно! Встаньте сейчас же! — Нам стыдно, и потому не встанем! — патетически ответил Федор Михайлович. — Ребята, — тихонько сказала Юка за их спиной. — А ну! Она тоже упала на колени и сложила руки, а вслед за ней Сашко и даже маленький Хома. Один Толя отстал. Он подтянул на коленях брюки, выбрал место, где трава росла погуще, и только тогда солидно опустился на колени. Федор Михайлович обернулся к ним и одобрительно подмигнул. — Ну что это такое?! — все еще негодуя, сказала тетя Сима, потом невольно улыбнулась и махнула рукой. — А ну вас! Безобразники, и больше ничего… — Прощены, — шепотом сказал Федор Михайлович. — Три, четыре… Ура! — Ура-а! — закричали ребята, вскакивая на ноги. Грузовик лесничества выехал на шоссе. Тетю Симу усадили к шоферу, лесничий сел в кузове на скамье возле кабины. — Прощайся с друзьями, — сказал Федор Михайлович. — Пора. Антон обошел ребят и пожал всем руки, даже маленькому Хоме. Ребята были сумрачны. Юка смотрела на Боя, по щекам ее текли слезы. Она старалась удержать их, но они без конца выкатывались из глаз, щекотно ползли по щекам и углам рта. Юка высовывала кончик языка и подхватывала их. Она присела на корточки, обхватила руками огромную башку Боя, тот лизнул ее в щеку, солоноватые слезы пришлись ему по вкусу, и он облизал ей все лицо. Смеясь и плача, Юка поцеловала его прямо в шагреневую нюхалку. Бой деликатно высвободил голову, встряхнулся и чихнул. Ребята засмеялись. Антон со страхом подумал, что сейчас она полезет целоваться с ним, и тогда ему хоть проваливайся сквозь землю. Юка целоваться не полезла. Улыбаясь сквозь слезы, она смотрела на Антона и только сказала: — Ты нам напиши. Ладно? — Ага, обязательно, — сказал Антон, влезая в кузов. Он сел у закрытого заднего борта; рядом, свесив через борт голову, стал Бой. Неподвижной цепочкой стояли ребята поперек шоссе, смотрели на Антона и Боя. Маленький Хома поднял руку и прощально мотал ею над головой. Грузовик зарычал, дернулся, и только тут Антон вспомнил. — Адрес! Адрес! — закричал он. Ребята не расслышали. Со стесненным сердцем Антон смотрел на быстро уменьшающиеся фигурки. Они стояли все так же неподвижно, пока машина не скрылась за поворотом. По опушке леса у обочины шоссе гнал свое стадо Семен-Верста. Антон закричал ему, помахал рукой. Семен безучастно посмотрел на него и отвернулся. Снова распластывались по сторонам поля, стремительно вылетала из-под кузова серая лента дороги, а горизонт неторопливо сматывал на свой невидимый барабан и поля, и перелески, и дорогу. Не замечая толчков, Антон смотрел на узкую ленту ее, которая все дальше и дальше отодвигала лесничество и все, что пережил там Антон за три дня и две ночи. Ему было и хорошо и плохо, так плохо и страшно, что небо и в самом деле казалось с овчинку. А насколько было бы хуже, если бы не оказалось там Юки и Сашка, Сергея Игнатьевича и деда Харлампия, и даже неисправимой ругательницы тетки Катри!.. Антон впервые с удивлением подумал, как много на свете хороших людей, как охотно они помогают другим в беде и как это хорошо — помогать другим, не ища для себя ни выгоды, ни награды… ОГНИ НА РЕКЕ ОТЪЕЗД Костю провожают мама и Лелька. Мама — это он еще понимает. А вот Лелька? Мама хотела оставить ее дома, но она подняла такой рев, что пришлось взять с собой. Конечно, ей интересно посмотреть на пристань и пароход, а не провожать Костю. Очень нужно ему, чтобы его провожали, да еще такие, как Лелька! Другое дело — если бы ребята, и особенно боевой, верный друг Федор. Но друга Федора нет, он еще вчера уехал с отцом в Остер, на рыбалку. Они ездят туда каждую субботу. Костя сколько раз просился вместе с ними, обещая привезти целое ведро рыбы, но мама не пускает и говорит, что рыбу можно купить на базаре. Просто она боится, что Костя утонет. А почему он обязательно должен тонуть? В пятом «Б» он плавает лучше всех. Теперь у дяди он половит рыбку! Вот только удилища пришлось оставить дома. Мама и слушать не захотела: — Нет уж, пожалуйста! Никаких палок в троллейбус… Я и так с ног сбилась. Палок! Лучше Костиных удилищ ни у кого нет. Даже у Федора. Настоящие бамбуковые. Неизвестно еще, есть ли такие у дяди. И вовсе она не сбилась с ног. Ходит дай бог всякому — Костя еле поспевает и должен делать большие шаги, чтобы не отстать. — Костя, не вышагивай, как журавль! Что за баловство? Последние дни ей невозможно угодить — всё не так, всё не по ней. Сама говорит, что с этой командировкой она прямо голову потеряла. Лелька не поняла и удивилась: — Как же ты, мама, потеряла, если она тут? — Ты еще маленькая, не понимаешь, — засмеялся Костя. Костя большой, и он понимает. Ого, поехать в Каховку! Тут можно потерять голову, даже если едешь не насовсем, а в командировку. Шутка ли — увидеть трассу и место, где будет плотина, и геологов, как они бурят всякие скважины! Но мама волнуется не из-за этого, а из-за пустяков: как оставить Лельку и Костю, что делать с комнатой, почему дядя не приехал и как теперь быть? Костя предложил самое разумное: ехать всем вместе, с комнатой ничего не сделается, пока они путешествуют. Но мама рассердилась и сказала, чтобы он не выдумывал. Это не путешествие, а деловая командировка, и детям там нечего делать. Вообще, если бы он был положительным человеком, она оставила бы его и Лелю у Марьи Афанасьевны и спокойно уехала. Но он совсем отбился от рук — это ужасно, когда дети растут без отца! — никого не слушается и, конечно, не будет слушаться Марьи Афанасьевны. А раз так, она оставит Лелю, а его отправит в Полянскую Греблю, к дяде, и тот приберет Костю к рукам. Ну и очень хорошо! В прошлом году он уже оставался у Марьи Афанасьевны, и с него хватит. «Костя, не горбись!», «Костя, не таращи глаза!», «Почему ты не вымыл руки перед обедом?», «Разве можно так отвечать? Какой невоспитанный мальчик!», «У тебя болит животик?», «Дай лобик, я пощупаю»… Животик, лобик, рубашечка… Костя презирает эти телячьи нежности, его прямо тошнит от них, и он начинает озорничать, даже когда ему не хочется. А с дядей они, конечно, поладят. И нечего маме волноваться: он отлично доедет. Что из того, что дядя не приехал? Он же на работе. И телеграмма ведь прибыла, что он будет встречать. Значит, всё в порядке. Но мама не может не волноваться. Она начала волноваться, едва узнала о командировке, и с тех пор только и делает, что волнуется. Как он доедет? Как будет жить? Что ему дать в дорогу? А что ему нужно в дорогу? По-боевому, по-походному: трусы и рубашку. Вместо этого мама упаковала полный саквояж да еще набила авоську всякой едой, словно он едет на необитаемый остров. Теперь ей кажется, что непременно что-то забыли, оставили дома, и, раскрыв на коленях саквояж, она начинает все перебирать и говорить Косте, где что лежит. Костя не слушает. В открытое окно троллейбуса врывается ветер, треплет Лелькины волосы и пузырем надувает Костину рубашку. Уже проехали зоосад, убежала назад ограда Политехнического; презрительно шипя шинами на остающиеся сзади трамваи, троллейбус мчится по Брест-Литовскому шоссе. — Леля, не крутись на сиденье!.. Так смотри, Костя: здесь рубашки, вот теплая куртка, вот носовые платки… — Ладно, — не оборачиваясь, отзывается Костя. — Мы прямо до конца, мама? — С какой стати? Пересядем на трамвай, а потом спустимся фуникулером. И не спорь, пожалуйста, мы и так опаздываем! — говорит мама, хотя Костя и не думает спорить. Конечно, не штука и опоздать, если увязалась Лелька и ее нужно было переодевать, причесывать и навешивать всякие банты. Вон на голове — как пропеллер. Отсчитывая пассажиров, щелкает турникет у входа в фуникулер. Вагончик полупустой. Костя садится у окна, но Лелька требует это место для себя, вертит головой во все стороны, чтобы увидеть все сразу — и Днепр, и ползущий снизу вагончик, и толстую черную, блестящую от масла змею троса. Ей жутко смотреть вниз, на землю, и она повизгивает от страха, но тихонько, чтобы мама не забрала ее от окна. Вагончик, поднимающийся снизу, равняется с ними, потом уползает вверх и становится маленьким, как игрушечный. А черные, тоже все в масле, колеса, по которым бежал трос, все еще крутятся и крутятся, будто торопятся за ним вдогонку. Смотреть вниз и правда немного жутко. К подножию крутого косогора сбегают сверкающие рельсы, а вокруг вздымаются высоченные деревья. Их вершины тянутся к вагончику, и, если не смотреть на землю, кажется, что он не катится по рельсам, а плывет между деревьями по воздуху, еще немножко — и он оборвет трос, перемахнет через нижнюю станцию, дома Подола[1], да так и понесется поверху через Днепр к синеющему вдалеке лесу. Однако трос не обрывается, вагончик никуда не плывет, а плавно останавливается у ступенек. Костя, мама и Лелька торопливо бегут по ним, потом по гулкому бетонному коридору, пересекают душную улицу, и вот наконец пристань. За деревянным зданием вокзала раздается густой хриплый рев. Лелька испуганно вздрагивает и обеими руками хватается за Костю. Костя тоже начинает беспокоиться, ему кажется, что они идут слишком медленно и обязательно опоздают. Они проходят через здание речного вокзала, спускаются по лестнице к пристани — большой барже, на которой высится постройка вроде дома. Из-за этой постройки совсем не видно парохода — торчит одна толстая черная труба с красной каемкой да мачта с фонарями, подвешенными один над другим. Впритык к барже стоит пароход. Между ними совсем не видно воды, и можно даже не прыгать, а шагнуть прямо с причала на пароход, но дорогу преграждает толстый брус. Остается лишь узкий проход на сходни — огражденные перилами две доски с прибитыми поперек планками У сходни стоят два моряка. Костя знает, что они не моряки, а водники — моряки бывают на море, а не на реке, — но они совсем как моряки: в синих кителях с блестящими пуговицами и белых фуражках. На фуражках у них «крабы» — золотые якоря, окруженные золотыми листиками. Водники так беззаботно разговаривают и смеются, что Костя ужасается своей торопливости и начинает шагать нарочито медленно, вразвалку, так что матери приходится дернуть его за рукав: — Костя, не спи, пожалуйста!.. Где я могу найти капитана? — спрашивает она у водников. — Капитана сейчас нет, — отвечает один из них, наблюдающий за чем-то происходящим в коридоре парохода. — Как же быть? Что же теперь делать? — теряется мама. Второй оглядывается на маму, и лицо его светлеет. Костя знает, что мама красивая, он и сам любит смотреть на нее — конечно, не тогда, когда она сердится и ругает за что-нибудь. Но этот молодой водник с лейтенантскими погонами и такими же белобрысыми, как у Федора, волосами что-то уж очень долго смотрит и улыбается. Это Косте не нравится, и он хмурится. — А в чем дело, гражданка? — спрашивает белокурый лейтенант. — Брат мне писал, что надо с капитаном, а его нет… Как же теперь быть? Может, у него есть заместитель? — Старший помощник занят. Я — второй помощник. Да вы скажите, в чем дело. Мама сбивчиво объясняет, что вот ей надо отправить сына к брату, бакенщику, в Полянскую Греблю, там брат встретит, а она боится отпускать мальчика одного, ведь там даже нет пристани, но у нее безвыходное положение, ей нужно ехать в срочную командировку, она хотела просить капитана, а его нет… Лейтенант давно все понял, а мама говорит и говорит, и он не перебивает, потому что ему просто приятно смотреть на нее и слушать. Костя видит это и мрачнеет еще больше. — Понятно, — говорит наконец лейтенант. — Где же ваш сын? Вот этот сердитый товарищ? А я думал, это брат. Совсем взрослый мужчина! Костя не поддается на эту грубую лесть и продолжает хмуриться. — Не беспокойтесь, гражданка, будет полный порядок. Доставим в целости и сохранности. А Ефима Кондратьевича Кичеева я знаю — как же, лучший бакенщик! Сын ваш отлично доедет, выспится, а по дороге мы из него водника сделаем… Проходите, пожалуйста, устраивайте мальчика — времени еще много. Сейчас я вызову проводницу. Насупленный Костя ступает на сходни, а следом, держа Лельку за руку, идет мама. — Тетя Паша! — кричит лейтенант. — Проводи пассажира в каюту. Откуда-то из коридора появляется высокая, худая женщина с длинным носом и тонкими, сжатыми губами. Они сжаты так плотно, что Косте кажется, будто она говорит, не открывая рта. Тетя Паша делает несколько шагов по коридору, поворачивает налево и вдруг словно проваливается вниз. — Боже, что за лестница! — ужасаегся мама. — Это не лестница, мама, это трап, — говорит Костя. — Ну, ты все знаешь, известный моряк… Смотри не стукнись! Когда это он стукался? Костя пропускает их вперед, а потом лихо, по-моряцки, бежит вниз. Однако трап такой крутой, ступеньки поставлены так тесно, а железные порожки на них такие скользкие, что он едва не летит кувырком и хватается за спасительные поручни. Мама оборачивается на подозрительный шум, но Костя уже восстановил равновесие и чинно шагает со ступеньки на ступеньку. — Вот каюта, — не разжимая губ, говорит тетя Паша, — устраивайтесь, — и уходит. Каюта маленькая — здесь всего две койки, у двери шкаф, а между койками узкий столик. Вернее, койка одна, вторую заменяет узкий жесткий топчанчик, обитый клеенкой. Зато над столиком, почти у самого потолка, настоящий иллюминатор — круглое окошечко, прижатое к борту медными барашками. Костя сразу же взбирается на стол и начинает откручивать барашки. — Костя, не смей! Слышишь? И вообще — или ты обещаешь, что не будешь открывать окно, или мы сейчас же идем на берег, и ты никуда не поедешь! Костя слезает со стола: все равно пока в иллюминатор ничего не видно, кроме просмоленного борта баржи, а в дороге он сориентируется… Лелька бродит по каюте и ощупывает стол, койку, пробковые спасательные пояса, а мама опять повторяет наставления: слушаться дядю, без взрослых не купаться — боже упаси! — и не хватать сразу, как маленький, сладкие пирожки, а сначала есть вареное мясо и яйца вкрутую, потом сладкое; по пароходу не бегать, к краю не подходить и в воду не смотреть, а то закружится голова, — словом, все, что в таких случаях говорят мамы и от чего Косте становится невыносимо скучно. Костя пробует разговаривать, как тетя Паша, не разжимая губ, но мама пугается. — Почему ты мычишь? У тебя болят зубы? Костя тоже пугается — как бы из-за этого его не оставили дома! — и начинает говорить нормально, как все люди, а не как тетя Паша. Времени действительно оказывается много, и Костя томится той неопределенностью, мучительным междувременьем, когда уже попрощались, все сделано и сказано и нужно только ждать настоящего расставания. Мама еще что-то такое говорит и, не отрываясь, смотрит на Костю. Большие карие глаза ее делаются тревожными и жалостливыми. Лелька тоже притихла и подозрительно пыхтит — значит, сейчас задаст реву. От всего этого Косте становится так беспокойно, что впору заплакать самому, но тут наверху опять густо и хрипло ревет гудок; Лелька бросается к маме в колени, мама спохватывается: им пора уходить. Они выходят в узкий коридорчик. По сходням торопливо бегут опоздавшие пассажиры, толкают их мешками и корзинами, но мама ничего не замечает. Она опять тревожно и жалостливо смотрит на Костю, потом крепко целует его несколько раз и торопливо повторяет: — Смотри же, Костик, будь умным. И пожалуйста, ничего не выдумывай!.. Лелька тоже тянется целоваться. Костя старается незаметно отпихнуть ее, но мама замечает: — Как тебе не стыдно, Костя! Фу, какой ты грубый! Поцелуй сестру! А Костя вовсе не грубый, он просто терпеть не может всяких нежностей. Однако теперь ничего не поделаешь. Костя покорно нагибается и подставляет щеку. Ну конечно! Лелька, как только вышли из дому, выклянчила мороженое, и теперь лицо и руки у нее липкие, как тянучка. И кто это вообще выдумал целоваться! Мама и Лелька сходят на пристань и становятся у перил. Костя хочет подойти поближе, но его отталкивают: — Сюда нельзя, мальчик, сейчас отчаливаем! Костя еще раньше заприметил ведущий наверх трап, в люк которого заглядывает голубое небо. Он взбирается по трапу и оказывается на верхней палубе. Посреди палубы, перед высокой черной трубой, — застекленная будка, и там виднеется рулевое колесо — штурвал. С обеих сторон, по краям палубы, — стеклянные будочки поменьше, и там сверкают начищенные медные трубы. «Переговорные», — догадывается Костя. Значит, он на капитанском мостике. А не турнут его отсюда? Нет, не похоже. На носу и на корме стоят деревянные скамейки, как в саду, и даже столики, будто это не палуба, а закусочная. На скамейках сидят пассажиры, и никто их не туряет. Значит, это такой пароход, где капитанский мостик и палуба вместе. Вокруг всей палубы идут поручни из двух железных прутьев. Костя подходит к поручням, берется за них и широко, по-моряцки, расставляет ноги. Эх, если бы видел пятый «Б» или хотя бы боевой друг Федор, как Костя стоит на капитанском мостике! Ну, не совсем на мостике — на палубе, но мостик-то вот он, рядом!.. Но пятого «Б» нет, нет и друга Федора. Внизу, на пристани, стоит мама, и встревоженные большие глаза ее ищут Костю. Лелька первая замечает, его и кричит: — Вон он! Вон он! Мама тоже находит его глазами, улыбается, что-то хочет крикнуть, но в это время звонит колокол, Костю обдает брызгами, и за его спиной трижды оглушительно ревет. Люди на пристани что-то говорят или кричат, но из-за этого рева ничего не слышно, и кажется, что они, как рыбы, беззвучно открывают рты. — Отдать носовую! Это командует белокурый второй помощник. Он стоит в левой стеклянной будочке и что-то говорит в раструб сверкающей медной трубки, а потом затыкает его пробкой на цепочке. Палуба, железный прут поручней начинают мелко дрожать. На нижней палубе, прямо под Костей, с железных тумб сматывают трос; он провисает, и тогда другой конец его, заканчивающийся петлей, снимают с тумбы на пристани и бросают в воду. Узкая полоска воды между пароходом и пристанью ширится. Эх! Столько надо увидеть — и нельзя: мама стоит у перил, не сводит с Кости глаз, и, значит, уйти никак не возможно. Обижать ее Косте не хочется. Вон — улыбается, а по щекам текут слезы, и она вытирает их кончиками пальцев. И чего плакать, спрашивается? Что он, на год, вокруг света едет, что ли? Однако внутри у Кости что-то ёкает. Все-таки они никогда не разлучались. Раньше Костя ездил только по железной дороге — и то вместе с мамой, и он был тогда такой маленький, что уже плохо помнит ту поездку. Чтобы окончательно не разжалобиться, Костя свирепо морщит лоб, еще крепче сжимает поручни и не обращает внимания на Лельку, машущую рукой. Она начала махать, как только увидела Костю на палубе, и с тех пор непрерывно машет, но Костя не отвечает; она топает ногами и обиженно кричит: — Костя! Ну Костя же! Мама тоже поднимает руку и машет платочком. Нос парохода отваливает от пристани, пристань уплывает влево, назад, люди становятся меньше, и теперь похоже, что там стоят не мама и Лелька, а две девочки — одна большая, другая совсем маленькая. Костя машет им в ответ, пока может различать их фигуры, потом опускает руку. Теперь они, наверно, поднимутся на горку и долго будут смотреть на пароход, увозящий Костю. «АШХАБАД» Пароход разворачивается носом по течению и, зачем-то протрубив еще раз, ходко бежит мимо Владимирской горки, переправы на пляж и Труханова острова. До самой воды остров зарос фанерными грибками и киосками, а настоящая зелень отступила подальше от берега, оставив его под жестоким солнечным накалом. Навстречу пароходу, вздымая седые пенные «усы», мчится скутер. Костя провожает сидящих в нем людей завистливым взглядом и начинает обстоятельно знакомиться с пароходом. У самых краев палубы, перед стеклянными будочками, справа и слева стоят укрытые брезентом шлюпки. И на носу каждой написано «Ашхабад». Только на одной шлюпке «д» почему-то размазано, и получается просто: «Ашхаба». Возле стенок будочек уставлены в ряд пустые белые ведра. На каждом синей краской нарисована только одна буква, но ведра стоят так, что опять-таки получается название парохода — «Ашхабад». Это слово написано и на спасательных кругах, подвешенных к поручням, и на колесных кожухах. Палуба совсем настоящая — деревянная, из узких, длинных дощечек, пазы между ними проконопачены и залиты смолой. Костя принимается считать, сколько дощечек уложено поперек палубы, но мачта вдруг начинает отклоняться назад, пока не ложится почти совсем горизонтально: «Ашхабад» приближается к мосту, и мачту опускают, чтобы не зацепить мост. Пароход густо и внушительно гудит. Теперь Костя видит, что гудок — медная дудка с двумя полукруглыми дырами — укреплен сзади трубы. Оттуда сначала вырываются брызги, пар, а потом уже начинается басистое гуденье. «Ашхабад» проходит между быками пешеходного моста, почти у самого левого берега. Костя пытается рассмотреть через настил бегущие поверху машины и автобусы, но там, кроме переплетения бревен и балок, ничего не видно. На самом верху быка один над другим висят фонари, к ним из воды отвесно поднимаются скобы — ступеньки. Костя прикидывает, легко ли туда взобраться, и решает, что Федор, конечно, заберется, и он, Костя, хотя высоко и страшновато, залезет тоже. Ничего особенного. Позади остаются заросшие кручи правого берега, уткнувшаяся в небо колокольня Лавры, железнодорожный мост. Берега отступают, словно приседают, и укутываются мелкой порослью лозняка. Немногочисленные пассажиры на палубе подставляют ветру спины, устраиваются на корме за трубой, где из машинных люков идет теплый воздух, пахнущий нагретым маслом. Если заглянуть в люк — там видны вентили, трубы в толстых коричневых обмотках, словно в компрессах, и блестящие рычаги, которые снуют взад-вперед, как локти. На одной из труб сохнет тельняшка, на другой — черные брюки. Костя спускается вниз — получше рассмотреть машину. Здесь палуба железная и вся утыкана пупырышками, чтобы ноги не скользили. Но железо это так отшлифовано башмаками и сапогами, что пупырышки мало помогают, и оно все равно скользкое. Костя находит трап в машинное отделение, но только заносит ногу через высокий железный порог, как его окликают: — Ты зачем? Туда ходить нельзя! Костя поворачивается и идет в салон на корме. Здесь пассажиров мало, они сидят порознь и молчат. Только три тетки, зажав между ног корзины и мешки, склонились друг к другу и, как заводные, кивают головами четвертой, которая что-то негромко и горячо рассказывает. Костя, как бы нечаянно, проходит мимо — а вдруг что-нибудь интересное! — Прихожу я — и что же вы думаете, милаи? — трагически говорит рассказчица. — Телушка-то не поёна!.. Все ясно. Телушки Костю не интересуют. Поодаль, у окна, сидит женщина с усталым липом. Возле нее и под жестким диванчиком сложены узлы, мешки, деревянные чемоданы с большими висячими замками. Женщину разморила жара и усталость, она то и дело клонится вправо, к большому узлу, приткнувшись к которому спит девочка лет четырнадцати. Другая девочка, поменьше, с мелкими русыми кудряшками на лбу, бродит по салону, потом забирается с ногами на диванчик и смотрит на убегающие назад пологие зеленые берега. Ей, видно, тоже хочется спать — она широко, всласть зевает. — Проглотишь! — говорит Костя и тоже взбирается на диванчик рядом. — Ты что, не выспалась? — Ага. Мы всё едем и едем, и никак не выспишься… — Да ведь пароход недавно отошел. — А мы дальние. Мы с Сахалина едем. Три недели уже. — С Сахалина? — переспрашивает Костя, жадно и недоверчиво оглядывая девочку. Он заговорил с ней от скуки — что за компания какая-то девчонка! — но теперь она кажется ему необыкновенной, и даже выгоревшие мелкие цветочки на ситцевом застиранном платье — удивительными. — Врешь небось? — А с чего бы я врала? — равнодушно отвечает девочка. — Вон хоть у мамы спроси. Костя оглядывается на женщину с усталым лицом, но та уже совсем склонилась на узел и сладко спит. — А что вы там делали? — Известно что — жили. Папа на рыбзаводе работал — там и жили, в поселке. — И ты океан видела, Великий или Тихий? — Ну да, мы ж на берегу жили. — И по морю на пароходе плавала? — А как же! Иначе до Сахалина не доберешься. Можно еще на самолете, так у нас вещей много. Девочка говорит спокойно и равнодушно, а Костю разбирают зависть и восторженное любопытство. Он не понимает, как можно говорить об этом хладнокровно. Да если бы он побывал на Сахалине, на берегу океана!.. Ему хочется узнать сразу все обо всем, но девочка по-прежнему отвечает вяло и скучно. — Эх, ты! — укоризненно говорит Костя. — Что ты как вареная? Столько видела, а рассказать не можешь! — Это я спать хочу. Вот приедем, высплюсь, тогда… — А вы куда едете? — Сейчас к бабушке, в Черкассы, а потом — в Каховку. — В Каховку? — Любопытство и зависть Кости разгораются еще больше. — Зачем? — Папа на строительстве устроиться хочет. — А ты? — А что ж я? Я учиться буду. Папа хотел раньше ехать, а потом решил подождать, когда у меня и Сони уроки кончатся. Как кончились, мы и поехали. — А где ж твой отец-то? — В буфете. Он давно уж пошел. Пиво, наверное, пьет. — Пойдем, покажи. — Да, а если оттуда прогонят? — Не прогонят! По гулкой железной палубе они проходят в носовое помещение, где расположен буфет. За четырехугольным столом против буфетной стойки сидят трое: полный лысый человек в очках, смуглый юноша и худощавый, с загорелым, словно обожженным, лицом мужчина в бумажной фуфайке, заправленной в брюки. Перед ними стоят кружки с пивом, над которыми пузырятся белоснежные пенные шапки. — Ты что, за мной пришла? Соскучилась? — замечает девочку мужчина в фуфайке. — Сейчас пойдем! Он погружает свои светлые, как пиво, усы в пену, потом отставляет кружку, вытирает усы и обращается к собеседникам: — Я ведь сам родом-то оттуда, из Алёшков… Как же я мог на месте усидеть, когда на моей родине такое началось? Уж теперь-то мы нашу землю образуем! — Он стукает по столу кулаком так, что кружки подпрыгивают, одним глотком допивает оставшееся пиво, поднимается, и только теперь становится видно, какой это большой и сильный человек. — Пошли, Настя! Сахалинцы уходят. Юноша пьет пиво, а толстый мужчина, потирая лысину, смотрит вслед ушедшим и говорит: — Вон как — за двенадцать тысяч верст человек прискакал!.. — А как же? — отвечает юноша. — Я вот, как курсы кончу, тоже туда поеду. Они умолкают. Костя ожидает продолжения разговора, но лысый уходит, а юноша углубляется в книгу. Через некоторое время Костя опять идет в кормовой салон, где расположились сахалинцы. Однако Настя уже спит, положив голову на колени матери; спит и отец, вытянувшись на узком диванчике во весь свой огромный рост. Не спит только старшая сестра Насти — сторожит вещи. Костя пробует с ней заговорить, но она, опасливо моргая подпухшими веками, косится на него и молчит. Как все-таки несправедливо бывает в жизни, думает Костя: вот такую сонную клушу везут в Каховку, а он не может туда попасть!.. Однако делать здесь нечего, и Костя уходит в буфет. Там большие окна, из них видно все вперед и по сторонам, а дверь ведет на нос, где на барабан намотана якорная цепь и торчат какие-то рычаги. Костя открывает дверь и выходит туда, но его догоняет возглас: — Мальчик, не ходи на нос! Ты же видишь, что на двери написано. Он ничего не собирался делать, а только хотел посмотреть якорь и как бегут волны от носа. Нет уж, если здесь все запрещается, лучше сидеть в каюте! У трапа кто-то берет его за плечо: — Ну, герой, нравится тебе у нас? Перед Костей стоит тот самый лейтенант, помощник капитана, и улыбается. Костя разозлен своими неудачами, улыбка лейтенанта злит его еще больше, и после секундного колебания он сердито буркает? — Нет! — Ну? Почему? — Что это за пароход такой, что ни пойти, ни посмотреть!.. — Ясно. Тебе хочется и машиной поуправлять, и штурвал покрутить, и неплохо было бы в мегафон крикнуть: «Лево на борт!» или еще что-нибудь в этом роде. А? — Ничего подобного! Просто я хотел посмотреть. — Ага. Ну, пойдем посмотрим. Что здесь в духоте сидеть!.. Вот, — говорит помощник, — после машины самое главное дело на пароходе — руль. Руль там, внизу, под кормой, к нему идут штуртросы от этого штурвала. Рулевой поворачивает штурвал — поворачивается и руль… — Что, товарищ помощник, новая кадра? — улыбаясь, спрашивает рулевой. — Все может быть. Глядишь, и нас сменит. — А что ж? Свободная вещь. — Где же нактоуз? — спрашивает Костя. Штурвал стоит у самого окошка, и перед ним нет компаса, а он всегда бывает на судах, о которых Костя читал. — Видал? Подкованный товарищ! — смеется помощник. — Компас нам не нужен. Мы ведь не по морю — по Днепру ходим, и здесь берега и все обстановочные знаки перед глазами. — А карты? — Карта тут, — стучит себя по лбу рулевой. Лицо Кости выражает недоумение, и помощник поясняет: — Мы реку наизусть должны знать — снизу вверх и сверху вниз, вдоль и поперек. — Тут, пока на карту глядишь, так в берег и врежешь, — говорит рулевой. — Мы и без карты не заблудимся… — Одерживай! — прерывает его помощник, но рулевой и сам уже поворачивает штурвал, и поворотное движение парохода замедляется. — Что-то мне не нравится этот перекат: раньше времени обнаруживается. — Да нет, нормально. Вода быстро спадает, вот он и лезет наверх, — говорит рулевой. — Ну, что тебе еще показать? Переговорную трубу? Через нее мы передаем команду в машинное отделение — какой держать ход. — А можно… — начинает и не оканчивает Костя. — Нет, зря болтать нельзя. — Я только послушать. — Это — пожалуйста. Помощник вынимает пробку, Костя прижимается ухом к раструбу. По трубе доносится смутный, неясный шум и учащенное сопенье, словно кто-то громко дышит Косте в самое ухо. — А почему это мы плывем-плывем, а на берегах ничего нет — ни городов, ни сел? — Есть, только редко — где высокие места. Видишь, берега какие низкие. Весной, в полую воду, Днепр их все заливает. Он на километры, брат, разливается. Если бы тут сёла были, их бы тоже заливало. А сёла подальше, на взгорьях, стоят, чтобы их вода не доставала. Вот потому и кажется, что берега пустынные. Помощник обходит вместе с Костей всю палубу, показывает фонари бортовых огней — зеленый справа и красный слева, — раструбы вентиляторов, такие широкие, что Костя свободно может в них пролезть. Белые снаружи и красные внутри, они похожи на огромные раскрытые рты. — А почему там, внизу, пол железный? — Осталось от старого. Раньше наш пароход был буксиром, потом его переделали в пассажирский — сделали надстройку, каюты… А палуба осталась, как была… Белокурого помощника окликают. — Сейчас, — отзывается он. — Ну, вот что, друг: как тебя звать? Костя? Гуляй, Костя, сам, меня зовут. Но смотри, к борту не подходить! Раз я твоей маме обещал — я отвечаю. Понятно? — Есть к борту не подходить! — отчеканивает Костя. — О! Совсем моряк! Нет, из тебя определенно будет толк! — смеется помощник и сбегает по трапу вниз. В общем, он оказывается ничего, подходящий парень, этот помощник. А если все время улыбается, так что здесь такого? Просто он молодой, веселый, ему все нравится. Костя долго смотрит на бегущую за бортом вспененную воду; в причудливых водоворотах ее мелькают воображаемые картины, одна заманчивее другой. А когда он поднимает голову, далеко впереди, у самого горизонта, клубится розовый дым, словно облака на рассвете. Облака растут, поднимаются выше и мало-помалу желтеют. На них появляются тени, они зеленеют, и скоро Костя догадывается, что это не дым и не облака, а высокий крутой берег, поросший редкой зеленью. Сначала кажется, что пароход удаляется от него, потом река резко поворачивает вправо, и кручи стремительно растут, заслоняют полнеба. Справа по ним карабкаются вверх редкие хаты. На берегу, у подножия крутого косогора, приткнулась кургузая баржа — пристань. Пароход подваливает к барже. Там у перил толпятся девочки, а над ними, поминутно оглядываясь, как наседка, возвышается фигура учительницы или пионервожатой. — Что это? — спрашивает Костя у старичка, сидящего на палубе. — Триполье. — То самое? — Какое то самое? Триполье — одно, другого нету. Костя кубарем слетает по трапу к сходням. Их уже установили, и по ним гуськом торопливо и осторожно идут школьницы, а учительница стоит у перил и, приподняв руку и шевеля губами, пересчитывает девочек. — А ну, Костя, проводи их на палубу! — окликает его знакомый помощник. — Нет-нет, в каюту! — кричит учительница. — В каюту так в каюту! — соглашается помощник. — В кормовой салон. Косте хочется сойти на берег, но отказать помощнику нельзя. Он идет в кормовой салон, а за ним, шушукаясь, табунком идут девочки. Следом появляется учительница; школьницы окружают ее, рассматривают салон, охают, ойкают и поднимают такой галдеж, что Костя сейчас же уходит. Однако на берег сойти не удается. Уже звонит колокол, пароход гудит и отваливает от пристани. Из-под колесного кожуха со свистом и шипеньем вырывается пар, окутывает пристань, еще и еще — пароход будто громко отдувается, набираясь в дорогу сил. Взобравшись на верхнюю палубу, Костя со стесненным сердцем жадно смотрит на обрывы. Крутые косогоры пусты и безлюдны. На полугоре, там, где на глинистой почве торчат редкие пучки травы, бродит белая коза. Она щиплет траву, потом поднимает голову, жуя, смотрит на пароход и опять принимается щипать. Триполье! Место гибели и бессмертной славы киевских комсомольцев! Совсем недавно, перед концом учебного года, пионервожатая рассказывала о Трипольской трагедии, о том, как в 1919 году комсомольский отряд выступил из Киева на борьбу с кулацкой бандой «зеленых», как пришли они в Триполье и погибли здесь в неравном бою. Вот, может быть, с этой самой кручи Люба Аронова, Миша Ратманский в последний раз смотрели на Днепр, на безбрежные приднепровские дали, посылая прощальный привет родине… Костя ищет взглядом памятник, однако ничего похожего на памятник на берегу нет. Косте жаль, что его нет — большого красивого памятника, такого, чтобы он был заметен отовсюду и чтобы, завидев его, пароходы давали длинный печальный гудок, а пассажиры, стоя в строгом молчании, смотрели на него и с благодарностью думали о людях, отдавших жизнь за родную советскую власть, за коммунизм… Памятника отсюда не видно, пароход не дает гудков, а торопливо и деловито шлепает плицами по воде. Старичок, сидящий на палубной скамейке, сосредоточенно сдирает кожу с копчушки. Костя становится «смирно», отдает пионерский салют и долго смотрит на уплывающие вдаль трипольские кручи. Солнце спускается ниже, ветер усиливается, и Костя идет в каюту за курткой. На обратном пути он заглядывает в кормовой салон. Школьницы отгородили там диванчиками угол, кое-кто уже улегся, подложив под голову узелок, остальные слушают учительницу. Две девочки вышли из салона и стоят, оглядываясь, возле двери в коридоре. Одна из них, повыше и, должно быть, похрабрее, спрашивает у Кости: — А наверх можно? — Можно, — разрешает Костя. — Пойдемте, я покажу. Он лихо, не держась за поручни, поднимается по трапу, а следом, топоча большими ботинками на тонких, голенастых ногах, карабкаются девочки. — Вы в каком классе? — спрашивает он, остановившись на палубе. — Я в пятый перешла, — отвечает девочка повыше. — А я в четвертый, — говорит меньшая. — А-а!.. — пренебрежительно тянет Костя. — А куда едете? Девочкам холодно. Они ежатся под ветром, поворачиваются к нему спиной, придерживают руками раздувающиеся платьица, но не уходят и наперебой рассказывают, что едут они в Канев, на могилы Тараса Шевченко и Аркадия Гайдара, что Ольга Семеновна очень хорошая, только она все время боится, что кто-нибудь потеряется или упадет в воду, и никуда не пускает, а они в первый раз едут на пароходе, и им все интересно. — Если впервые, тогда конечно, — снисходительно говорит Костя. — Вот смотрите… — И он начинает им показывать и рассказывать то, что сам услышал от помощника час назад, но так, будто он родился и вырос среди этих рубок, штуртросов и трапов. Девочки синеют от холода, кожа у них становится пупырчатой, как у ощипанных гусят, но они с таким изумлением и восхищением смотрят на Костю, что он загорается еще больше и принимается рассуждать о том, что речной пароход — это ерунда на постном масле: плывешь между берегами, как по комнате ходишь, неинтересно, а вот на море — это да, там нужно идти по компасу, определяться по солнцу! И потом, здесь никаких бурь не бывает, безопасно, как в ванне, а на море — как грянет шторм, только держись… Завороженные слушательницы проникаются к нему таким уважением, что уже не решаются говорить ему «ты». — А вы моряк? В отпуску? — спрашивает старшая. — Еще пока нет, — немного смешавшись, говорит Костя. — Но скоро буду… Я сейчас к дяде еду. Вот он у меня… моряк, — неожиданно для себя добавляет он. Но тут к ним подбегает испуганная, рассерженная учительница и хватает за руки окончательно посиневших Костиных слушательниц: — Девочки! Что это такое? Разве можно уходить без спросу?.. И посмотрите на себя, на кого вы похожи… А тебе, мальчик, стыдно! Ты старше, должен понимать… — Я же их не звал, они сами напросились, — неловко оправдывается Костя.

The script ran 0.02 seconds.