Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Джеймс Рамон Джонс - Отныне и вовек
Язык оригинала: USA
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_history

Аннотация. В центре широко популярного романа одного из крупнейших американских писателей Джеймса Джонса – трагическая судьба солдата, вступившего в конфликт с бездушной военной машиной США. В романе дана широкая панорама действительности США 40-х годов. Роман глубоко психологичен и пронизан антимилитаристским пафосом.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 

– Хорошо, не буду. Прости. – Можешь не извиняться. Ничего страшного. Не надо только забывать, где мы и кто я. – Да к черту это! Мне наплевать. – А мне – нет. Потому что тогда все будет как всегда. Целоваться ведь лезут все, и пьяницы, и скоты. Как будто каждый хочет доказать, что с ним у тебя не так, как с остальными. – Да, наверно, в этом все дело, – сказал Пруит. – Наверно, именно это им и надо. Прости. – Не извиняйся. Мне просто не хочется все портить. Сейчас так хорошо. Лучше подвинься. Дай я встану. Подвинься. Она встала, отошла к умывальнику и улыбнулась Пруиту из угла. – Пру, – сказала она. – Малыш Пру. Забавный малыш. Хотел меня поцеловать. Прости, малыш. – Ничего. – Нет, ты меня правда прости. Но я не могу. Дело не в тебе. Просто я не могу… здесь. И еще все эти другие… Тебе не понять. – Я понимаю. – Ничего ты не понимаешь. Чтобы понять, надо быть женщиной. Она тщательно и неторопливо вымыла руки, потом вернулась, легла в постель и выключила свет. – Поспим немножко? – Да, – ответил он в темноте. – Ты на пляж часто ходишь? – На пляж? На какой пляж? – На Ваикики. Этот твой Билл, кажется, там гоняет на своем любимом серфинге. – А, на Ваикики. Да, часто. Почти каждый день, если есть время. Почему ты спросил? – Я тебя там ни разу не видел. – Ты бы меня и не узнал. – А вдруг бы узнал? – Нет, ни за что. – Теперь-то, думаю, узнаю. – И теперь не узнаешь. Я напяливаю широченную шляпу из банановых листьев и закутываюсь в купальный халат, а ноги полотенцем прикрываю или в брюках сижу. Это чтобы не загореть. Ты бы решил, что я древняя развалина, вроде всех этих старушек туристок. – Я сейчас как раз подумал, что хорошо бы с тобой встретиться где-нибудь не здесь. Теперь я тебя обязательно отыщу. – Не надо. Пожалуйста, не надо. Я тебя прошу. – Почему? – Потому. Потому что это ни к чему хорошему не приведет. – Но я все равно не понимаю. – Раз я тебе говорю, значит, нельзя, – резко сказала она и села в постели. – Иначе у нас с тобой никогда больше ничего не будет. Понял? – Правда? – По ее голосу он чувствовал, что она говорит серьезно, но у него было не то настроение, а спорить не хотелось, и он обратил все в шутку. – Так уж и не будет? – Да, не будет. – Но все-таки почему? – продолжал он дразнить ее. – Если ты сидишь на пляже таким чучелом, тебя очень легко найти. – Я тебе уже сказала. – Лорен с облегчением поняла, что он нарочно ее дразнит. – Лучше не пытайся. – А почему ты боишься загореть? Тебе бы пошло. – Мысленно он представил себе ее на пляже. Интересно, где она живет? А Сандра выходит в свет не на пляж, а в «Лао Юцай». Интересно, где живет Сандра? – Тебе бы очень пошло, я бы с удовольствием посмотрел на тебя загорелую. – Хочешь, чтоб меня уволили? – Темнота скрывала ее лицо, но он чувствовал, что она улыбается. – Может, ты на Гавайях первый раз в борделе? Гонолульским проституткам загорать не положено, ты разве не знаешь? – Как-то не замечал. Где же они живут в этом городе, на этом острове, в каких неприметных, безликих домах расквартировали армию этих женщин, единственных женщин, которые существуют для нас на Гавайях? – Если бы хоть одна была загорелая, ты бы сразу заметил. – Она засмеялась. – Вот уж кто выделяется. Руки-ноги темные, живот темный, а остальное белое. В публичных домах за этим очень строго смотрят. Даже если только лицо загорит, и то нельзя. – Она помолчала, потом добавила: – Солдаты и матросы любят, чтобы шлюхи были беленькие, как невинные ангелочки. – Браво! – усмехнулся он. – Один – ноль в твою пользу. Но тебе бы все равно очень пошло, я уверен. Других женщин для нас нет, думал он, а этих мы видим только здесь. И когда случайно встречаешься с ними в баре, или на пляже, или в магазине, ты их даже не узнаешь, а они, если и узнают тебя, ни за что не подадут виду. Может быть, я уже видел ее раньше, на Ваикики, и не обратил внимания. Когда они кончают работу и выходят из своей «конторы», они сливаются с городской толпой и исчезают. Сливаются – хорошее слово, сонно подумал он. Сливаются. Сливаются. Похоже, пришло время выпить. Стакан стоял там же, где его оставил Анджело, нетронутый. Он через силу поднялся и долго шарил в темноте. Сонное зелье старого доктора Маджио, подумал он, выпил половину, захватил стакан с собой и поставил на пол, у кровати, чтобы был под рукой. Вскоре он допил все, но виски не согрел и не заполнил пустоту, в которую он его влил. – А мне бы очень понравилось, что все коричневое и только две полоски белые, – сказал он ей. – Я бы себе представлял, как ты на пляже эти места закрываешь, чтобы никто не видел, а потом только мне разрешается смотреть. – До чего ты забавный! Забавный малыш Пру. – Ты это уже говорила. – И снова скажу. Забавный, очень забавный и не очень понятный. – Что же во мне непонятного? Надо только ключик подобрать. – А у меня не выходит. Никак не подбирается. – Да, у тебя не выходит, – сонно сказал он. – И тебе это, вижу, не дает покоя. – Верно. Я люблю, когда все просто и ясно, когда все разложено по полочкам и можно заранее рассчитать. Я и сюда приехала, только когда все рассчитала. – Да. – Он заметил, что ее голос доносится до него сквозь дремоту то громче, то тише. Наверно, я засыпаю, подумал он. Наверно, это все во сне. – Ты мне уже говорила. Когда мы только познакомились, помнишь? Я еще тогда удивился. Но ты не объяснила. Расскажи, с чего ты вдруг взялась за это ремесло? – Меня никто не заставлял, – сказала Лорен, и по ее голосу он понял, что ей совсем не хочется спать. – Ты что, думаешь, все проститутки – жертвы Счастливчика Лучано, невинные девушки, которых он похитил, изнасиловал и продал в бордели? – долетел до него ее голос. – Или, может, думаешь, их набирают, как солдат на войну, по всеобщей мобилизации? Ничего подобного. Очень многие идут на это добровольно. Некоторым попросту нравится такая жизнь, да и сама работа не очень угнетает. Другие – потому что ненавидят какого-нибудь парня, который лишил их девственности или, может, даже наградил ребенком, и они теперь ему мстят таким вот странным способом. Третьи – потому что им на все наплевать. Так что видишь, – сказал в темноте голос, – среди наших девочек много добровольцев, очень много. – И многие застревают на сверхсрочную, – сказал Пруит. – На весь тридцатник. – Не обязательно. Некоторые действительно застревают, но их гораздо меньше, чем ты думаешь. Многие все рассчитывают заранее, как я. Отслужат один срок, а потом на покой. Таких много. – И ты, значит, тоже так решила? – Неужели ты думаешь, я собираюсь быть проституткой всю жизнь? По-твоему, мне это очень нравится? Через год я вернусь в наш городишко с кучей денег и заживу как человек. – А как же дома? – сонно, неуверенно спросил он этот звучащий в темноте голос, не зная, слышит ли он его наяву или ему все только снится. – Пойдут же разговоры, слухи. – Никаких разговоров не будет, никто ни о чем не узнает. У нас в городе – там у меня до сих пор мать живет, и, кстати, живет на те деньги, которые я ей посылаю, – у нас в городе все думают, что я работаю личным секретарем у одного из гавайских сахарных королей. Начинала в родном городке официанткой, потом кончила вечернюю школу, пообтесалась и попала в секретарши на хорошее место. Сейчас девушка работает, копит деньги, а накопит – вернется домой, будет ухаживать за больной матерью. – А если все-таки пронюхают? – спросил он свое сновидение. – Каким образом? Маленький городок в Орегоне, никто никуда не ездит, даже очень богатые дальше Сиэтла не выбираются. Вернется приличная девушка, строго одетая, как положено секретарю солидного бизнесмена, будет жить на «скромные сбережения». Кто догадается, что я не та, за кого себя выдаю? – Пожалуй, никто. А как тебе вообще пришла в голову эта затея? – У меня был парень, – начал объяснять голос из сна. – Я работала официанткой в кафе. А он был из солидной, богатой семьи. Банальная история, ничего нового. Я, правда, не забеременела, обошлось. Он два года со мной спал, а потом женился на другой, которая подходила ему больше, как считали его родители. – Паршиво, – пробормотал он. Неужели это его от виски так разморило? Руки и ноги как ватные. – Очень паршиво. – Занятная история, верно? – улыбнулся голос. – В Голливуде могли бы снять неплохой фильм. – Уже сняли, – сказал он. – Таких фильмов десятки тысяч. – Но у моего фильма другой конец. Помнишь «Западню желания»? Прекрасная картина. Там героиня идет служанкой к молодым супругам и нянчит их детей, чтобы только быть рядом со своим возлюбленным. В моем фильме ничего похожего нет. – Конечно, – сказал он. – В жизни такое не часто встретишь. Я лично не знаю ни одного примера. – И никто не знает. Потому что так не бывает. Когда он женился, я уехала в Сиэтл, устроилась официанткой. К нам в кафе часто заходил один воротила-сутенер, и девушки быстро меня на него нацелили. Завести с ним роман было легко, труднее было убедить его, что он мне нравится. Он должен был поверить, что я в него влюбилась, и сделать то, что он и сам собирался. Только я настояла, чтобы он послал меня сюда, а не в Панаму или Мексику. Потому что, видишь ли, мы с ним якобы любили друг друга. Он-то не знал, что каждый вечер, когда он уходит, меня наизнанку выворачивает. – Лорен, – сказал он, не понимая, снится ему это или он говорит наяву. – Лорен… Ты очень смелая, Лорен. И я горжусь тобой. Я теперь тебя понимаю. Я горжусь тобой, и мне плевать, кто что про тебя говорит. – Смелость – ерунда, – произнес ее голос. – Главное не сама смелость, а то, чего смелостью можешь добиться. – Зачем ты так цинично? – Если приличным мужчинам требуются жены с хорошей репутацией, со средствами, с положением в обществе, у меня все это будет. Есть только один способ это приобрести. За деньги. Вернусь домой с мешком денег, куплю нам с матерью новый дом, запишусь в загородный клуб, начну играть в гольф и бридж, по вторникам буду ходить в литературный клуб, выступлю там с разбором «Западни желания», и тогда какой-нибудь мужчина с приличным положением решит, что я для него приличная жена, что я сумею вести хозяйство в приличном доме и воспитаю ему приличных детей. И я выйду за него замуж. И буду счастлива. – Лорен, – говорил он во сне. – Лорен. Пусть у тебя все исполнится, пусть все сбудется, как ты задумала. Дай бог, чтобы ты все это провернула. – Здесь нечего проворачивать. Все давно разложено по полочкам. Ясно и просто, как дважды два четыре. В нашем городке многим женщинам это удавалось, только они были не профессиональными шлюхами, а, так сказать, любительницами, они были чьими-то любовницами. А потом, – тихо продолжал голос, – когда все наладится и пойдет как по маслу, то, что было раньше, постепенно отодвинется в прошлое и умрет. Останется только воспоминание, как о сне. Знаешь, бывает, приснится что-нибудь, а потом боишься, вдруг так и будет, но ничего никогда не происходит. Порядочным людям бояться нечего. – Лорен, – говорил он во сне, – Лорен… Кажется, я люблю тебя, Лорен. Ты смелая, красивая… Наверно, потому и люблю… – Ты пьяный, – ответил голос. – Разве можно полюбить проститутку? Ты меня в первый раз видишь, и мы в публичном доме. Ты пьяный. Лучше спи. – Я так и думал, что ты это скажешь, – лукаво улыбнулся он своему сновидению. – Так и знал. – Откуда ты знал? – спросил голос. – Знал, и все. Я знаю тебя, Лорен. А тот, богатый, за которого ты выйдешь замуж, он будет тебя любить, как я? – Ты меня не любишь, – сказал обволакивающий его сон. – Ты пьяный. И мой муж вовсе не будет богатый. – Но у него будет репутация, положение в обществе, деньги – все, про что ты говорила. Все, что нам, солдатне, и не светит. Только мне кажется, он не будет тебя любить. Почему-то мне так кажется. – Он не узнает, что я была проституткой. Никогда. – Я ведь не о том. – А остальное – моя забота. Я заставлю его себя полюбить. К тому времени я буду знать, как это делается. – Нет, Лорен. Не бывает, чтобы было все. Некоторым везет, они могут выбирать, но даже тогда это не настоящий выбор. А чтобы у человека было все, такого почему-то не бывает никогда. Нельзя на это рассчитывать и даже бороться бесполезно. И ты тоже не рассчитывай. Он никогда тебя не полюбит, этот твой богатый. Не сможет он тебя полюбить, твой ум ему помешает. Любви с ним у тебя не будет никогда. Это твоя расплата. Не бывает, чтобы у человека было все. Даже за те крохи, которые получаешь от жизни, платишь дорогой ценой, отказываешься от того, что тебе хочется больше всего на свете. Но человек не знает этого и не понимает, пока его не загонят в угол и не заставят подписать чек. – Тебе надо спать, – ласково сказал голос. – Я знаю. Надо спать, потому что я пьяный. Знаешь, Лорен, когда я пьяный, я понимаю очень многое, а на трезвую голову я так не могу и мне ничего не вспомнить. Да, я пьяный, и я сплю, но знаешь, Лорен, я сейчас так ясно все понимаю, так ясно вижу всю правду, вот она здесь, рядом. А потом ему почудилось, что стройная бледная тень в прозрачном струящемся одеянии, которое оставляло открытыми соски и притягивающий его взгляд черный выпуклый треугольник, опустила перед ним на блюде золотой горн, а другой рукой подала блюдо с двумя банками консервированных бобов с мясом, потом склонилась над ним и поцеловала в губы, потому что он выбрал неправильно, и его окутали мягкие облака. – А теперь спи. – Почему ты меня поцеловала? Думаешь, я пьяный и забуду? Я не забуду. И я к тебе снова приду. – Тс-с-с. Конечно, придешь. – Думаешь, не приду? А я приду. Я буду всегда приходить. – Да, да. Я знаю. – Я приду в получку… – Я буду тебя ждать. – Я запомню все, что мне сегодня привиделось, и объясню тебе. Мне же все было так ясно, я все понимал. Я знаю, я не забуду. Ты веришь, что я не забуду? – Конечно, верю. – Мне нельзя забыть. Это очень важно. Лорен, не уходи. Останься со мной. – Я никуда не ухожу. Спи. – Я сплю, – сказал он. – Я сплю, Лорен. 17 И он не забыл. Он был очень пьян и очень плохо соображал сквозь сон, но он не забыл. И все то время, пока они, три солдата, зеленые с тяжкого похмелья, но с разгладившимися, облегченными лицами, смиренно поглощали в высшей степени питательный и вкусный завтрак в роскошном зеркальном зале отеля «Александр Янг» в самом центре Гонолулу, а потом, после вафель, яичницы с ветчиной, бекона и многих чашек кофе, шли пешком по дышащим утренней свежестью улицам к зданию АМХ садиться на такси, которое привезет их в гарнизон, когда утренняя поверка уже кончится, – все это время он вспоминал. И пока они тряслись тридцать пять миль до Скофилда, он тоже вспоминал. Голова с перепоя превратилась в большой мягкий шар, и отделить вчерашний сон от реальности было трудно. Но он ясно помнил, что она поцеловала его. В губы. Проститутки не целуют солдат в губы и историю своей жизни им не рассказывают. Но он помнил ее рассказ во всех подробностях и помнил, что, когда она разволновалась, ее очень правильное, интеллигентное произношение и отстраненная невозмутимость, выработанные, должно быть, мучительным трудом, вмиг куда-то пропали и перед ним осталась Лорен настоящая, без прикрас. Твердая как алмаз, такая же холодная и сверкающая, но зато настоящая, настоящая и живая. Это все и решило. Он сумел заглянуть ей в душу, а мужчине очень редко удается заглянуть в душу женщины, солдату же заглянуть в душу проститутки не дано никогда, и пусть даже придется эти пятнадцать долларов украсть, в день получки он все равно опять поедет к ней, потому что в нашем мире, в наше проклятое время, думал он, самое трудное – отличить реальность от иллюзии, встретить человека и услышать его, преодолеть обязательные патентованные звуконепроницаемые заслоны современной гигиены и знать, что перед тобой действительно этот человек какой он есть, а не маска выбранной им в эту минуту роли; в нашем мире это самое трудное, думал он, потому что в нашем мире каждая пчела выделяет из брюшка воск, чтобы построить свою, личную ячейку, чтобы отгородить от других свой, личный запас меда, но я все-таки пробился сквозь стену, один-единственный раз, но пробился. Или хотя бы верю, что пробился. И перебирая в памяти вчерашнюю ночь, он, пожалуй, не мог вспомнить только одно – знакомое пьяное озарение, миг, когда он вдруг до конца постиг всеобъемлющую истину и спрессовал ее в одну фразу, в емкую, компактную капсулу с лекарством от всех напастей, которая глотается легко и без усилий. Он помнил только, что ему это удалось. Но саму фразу вспомнить не мог. Да ты ведь и не ждешь, что вспомнишь, подумал он, ты ведь каждый раз забываешь, всю жизнь, пора бы привыкнуть. На тот случай, если Хомс или Цербер их подкарауливают, они, осторожности ради, последние два квартала до гарнизона шли пешком и попали в казарму, когда рота уже позавтракала и солдаты поднимались в комнаты отделений. Входя в полузабытые за ночь стены, Пруит немного нервничал, а Анджело и вовсе был как на иголках, зато освобожденный от утренней поверки Старк не волновался нисколько и даже подтрунивал над ними. Но беспокоились они зря, на этот раз все обошлось. Командиром отделения у них как-никак пока оставался Вождь Чоут, и он поджидал их на галерее. Ни Хомса, ни Цербера, ни штаб-сержанта Доума на поверке сегодня не было, сказал Вождь, построение проводил второй лейтенант Колпеппер, и когда Вождь доложил, что в отделении присутствуют все, это сошло, потому что при всем своем служебном рвении сержант Галович – круглый дурак; но где их, сволочей, носило, хотел бы он знать? Радуясь своему везению, Пруит и Маджио помчались наверх, как бейсболисты, под шумок пробежавшие во вторую зону поля противника и готовые прорваться в третью, и начали переодеваться в рабочую форму. Вождь Чоут невозмутимо поднялся за ними по лестнице, после очередной ночной пьянки у Цоя глаза его были налиты кровью, но смотрели, как всегда, бесстрастно, и по каменной индейской флегматичности непроницаемого лица легко было догадаться, что он сказал им еще не все. – Форму изменили, – неторопливо сообщил он. – Ремень со штыком и краги. – Какого черта сразу не сказал? – взорвался Маджио, считавший, что уже переоделся. – Не успел, – сказал Вождь. – Сами не дали. – Тогда надо быстро. – И Маджио бросился к своему шкафчику. Круглое как луна лицо Вождя ничем не выдавало важность глубинного смысла, заложенного в приказе о переходе на другую форму одежды. – Значит, теперь строевая будет в поле, – глядя на Вождя, сказал Пруит. – Угадал. План занятий изменили только сегодня утром. Похоже, дожди кончились. Чем болтать, надевал бы краги. Пруит кивнул и пошел к шкафчику, а Чоут закурил и, разглядывая вьющуюся петельками нитку дыма, терпеливо ждал. – Старый Айк еще до завтрака рыскал по всем углам, тебя искал. Я ему сказал, ты за сигаретами пошел. – Спасибо, Вождь. – За что спасибо? При чем здесь спасибо? – Я всегда говорил, что Пруит трусоват, – сказал с усмешкой Анджело, лихорадочно затягивая шнурки на первой краге. Вождь флегматично поглядел на них обоих: – Это, парень, не ерунда. Это серьезно. Может, не расслышал? Я говорю, строевая теперь будет в поле. – А я и не слышал, – сказал Анджело. Не обращая на него внимания. Вождь смотрел на Пруита. – Всем, кому надо, уже намекнули. Теперь ты никуда не денешься. В поле они тебя будут иметь как хотят. Пруит просунул ступню под ремешок краги и пошевелил пальцами. Он молчал. Что он мог сказать? Он давно знал, что когда-нибудь это случится, но все равно был застигнут врасплох. Это как со смертью. – Еще один фортель вроде сегодняшнего опоздания – и тебе конец, – продолжал Вождь. – Я тебя утром прикрыл, но это был риск. Больше я свою шею подставлять не буду. – Понимаю. Я и не рассчитываю. – Мне рисковать нельзя, – невозмутимо сказал Вождь, констатируя бесспорный факт. Ни в лице, ни в голосе его не было и намека на угрызения совести. – Мы с тобой дружили, теперь, наверно, будешь думать, я тебя предаю. – Не буду. – Я хочу, чтобы ты понял и не думал, что я сволочь, если я тебя заложу. – Я уже понял. – Подполковник со мной считается, – бесстрастно констатировал Вождь, – но далеко не во всем. Если смогу тебе чем-то помочь, помогу, а рисковать больше не буду. У меня здесь приличное положение, оно меня устраивает, и терять его я не хочу. Мне в этой роте нравится. – Мне тоже, – сказал Пруит. – Смешно, да? – Очень. Обхохочешься. Ха-ха-ха. – Веселая со мной вышла история. – Ты схлестнулся с боксерами, а за ними целая большая организация. Боксеры командуют всей этой ротой. Может, даже всем полком. Им надо, чтобы ты был в команде. Они ради этого тебя до полусмерти заездят. – Это я и сам знаю, расскажи что-нибудь поновее. – Ладно. Я думал, надо парня предупредить. А тебе и ни к чему. Ты у нас герой. Железный человек. Такого они разве одолеют? – И Вождь собрался уйти. – Подожди, – остановил его Пруит. – Одно дело, если б я хоть раз нарушил устав, а так они ведь ничего со мной сделать не смогут. К чему им прицепиться? Я не понимаю. – Может, и так. Только им позарез нужно в новом сезоне первое место. Динамит костьми ляжет, чтобы его выиграть. – А что он со мной сделает, если я все четко по уставу? – Не смеши меня. И не пудри мне мозги. Ты не первогодок. Пора бы знать. Ты, наверно, не видел, как всем скопом заставляют человека пройти профилактику? – Сам не видел, но слышал. – Что еще за профилактика? – заинтересовался Маджио. Вождь пропустил его вопрос мимо ушей. – Может, они здесь еще не довели это до совершенства, как в Пойнте и в других училищах, но все равно действует безотказно, – оказал он Пруиту. – Самое верное средство поставить человека на место. Или убить. Я только один раз видел, как это делается. На Филиппинах. Так тот парень не выдержал – дезертировал, сбежал в горы и женился на местной. Когда его поймали, получил двенадцать лет. А потом ему дали пожизненное. – Я не такой дурак, чтобы дезертировать, – усмехнулся Пруит. – А убить меня тоже непросто, – добавил он, напряженно улыбаясь и чувствуя, как напряжение разливается по всему лицу, натягивает кожу на лбу, будто медленно застывающий гипс, туго приплюскивает губы к зубам, пропахивает борозды под скулами, и все это помимо его воли, всему виной это напряжение, то самое, от которого лицо у него немело каждый раз, когда на ринге противник готовился нанести ему удар, когда в пьяной драке на него замахивались ножом, когда возникала любая угроза, и всегда, когда звучало это слово, слово «убить», самое грязное, отвратительное и непотребное из всех слов, хотя многие произносят его легко и даже с гордостью. Вождь Чоут флегматично глядел на него с непоколебимым спокойствием, но у Маджио, который тоже в эту минуту смотрел на Пруита, внутри защемило. – Ничего, Вождь, пусть попробуют. – Пруит усмехнулся. – Не на того напали. Я двужильный. – Правильно. Я тоже, – заявил Маджио. – Башку проломить не надо? – серьезно спросил его Вождь. – Нет. – Тогда заткни фонтан. Это не шутки. Если ты не дурак, не суй свой длинный нос куда не надо. Тебя в эту драку не приглашают. Это касается только его. Вмешаешься – ему же будет хуже. – Он верно говорит, Анджело. – Глядя на разъярившегося маленького узкоплечего итальянца, Пруит улыбнулся и почувствовал, как напряжение постепенно отпускает его. – Я не привык спокойно смотреть, когда над человеком издеваются, – сказал Маджио. – А ты привыкай, – посоветовал Вождь. – Ты молодой, тебе на это еще долго смотреть. Не понимаю, чего ты так уперся, – повернулся он к Пруиту, – сам же себя гробишь. Мое дело, сторона, тебе виднее. Просто обидно за тебя, вот и все. – В свое время ты тоже отказался идти в команду Динамита. – Мне было проще. У меня была крепкая поддержка в полку, и все обошлось. А у тебя не обойдется. – Может быть. Посмотрим. Когда мне приказывают по службе, официально, я всегда все выполняю. Но, по-моему, начальство не имеет права распоряжаться моим свободным временем. – Имеет оно право или нет – неважно. Важно, что оно им распоряжается. И еще вопрос, есть ли у солдата вообще свободное время. Еще неизвестно, имеет солдат право быть просто человеком или нет. – Нынче вроде все идет к тому, что такого права нет. – И не только у солдат, – вставил Маджио, и Пруит понял, что Анджело вспомнил склад «Гимбела». – Верно, – согласился Вождь. – Ну и что дальше? – А то, что, когда война, это понятно, – сказал Маджио. – На войне солдат себе не хозяин. Но ведь сейчас-то мирное время. – Я в армии тринадцать лет, – сказал Вождь. – И все тринадцать лет как на войне. В армии всегда как на войне. – Факт, – кивнул Пруит. – В любой армии так. Только никто меня не убедит, что боеготовность армии зависит от полковой команды боксеров и от того, буду я в ней выступать или нет. – А ты спроси Динамита, – сказал Вождь. – И послушай, что он тебе на это ответит. – Да уж. Динамит наплетет с три короба, – хмыкнул Маджио. – Его в Вест-Пойнте так напичкали пропагандой, что она у него изо всех дыр хлещет. – Возможно, – сказал Вождь. – И все-таки он командир роты. Во дворе горн повелительно протрубил сигнал построения, и Вождь Чоут поднялся с койки, вопросительно и бесстрастно глядя на Пруита. – Ладно, – сказал он. – Ладно, еще свидимся. – В гарнизонной тюряге, – улыбнулся Пруит и проводил взглядом могучую фигуру индейца, который неторопливой рысцой пробежал по проходу к своей койке надеть снаряжение. Пруит вспомнил, что не пристегнул ножны штыка, и продел крючок в широкую кожаную ленту пояса. – Хорошим подарочком меня встретили. – Пошли их всех к черту! – отозвался Маджио. – Что они могут с тобой сделать? Ничего! – Конечно. – Продев второй крючок, он тряхнул пояс, чтобы ножны болтались свободно, и продолжал наблюдать, как Вождь влезает в ремни полевого снаряжения: штык, повиснув на нем, превратился в зубочистку, ранец с облегченным походным комплектом выглядел на его спине спичечным коробком, массивная, тяжелая винтовка «Спрингфилд-03» в здоровенной лапище казалась игрушкой вроде тех, что фирма «Вулворт» выпускает для малышей. – Хорош, – сказал Маджио. – Друг называется. – Нет, он прав, – возразил Пруит. – Если мы с ним иногда вместе завтракали у Цоя, это еще не значит, что он мне чем-то обязан. Вождь отличный, порядочный мужик. – Ну конечно. Пилат тоже был порядочный. – Слушай, брось! Тебе это не понять. Говори лучше о том, что понимаешь. – Ладно. – Анджело засунул пачку сигарет и спички в карманчик поясного ремня. – Это на потом, когда курить захочется. Черт, голова трещит. А Старк, скотина, сейчас дает храпака. Ну что, выходим? Словно отвечая на его вопрос, горн во дворе снова протрубил построение, и раскатистый, зычный, как у простого солдата, голос штаб-сержанта Доума ворвался сквозь сетку в окна: – Эй, там, наверху! Все строиться! Выходите! Хватит копаться. Рота уходит на ученья. Быстро! – Отделение, за мной! – проревел Вождь Чоут. – Шапку в охапку, кругом-бегом! – Большой и грузный, он легко сбежал по лестнице, распевая на ходу сочным басом: «На-у-че-нье-строй-ся, дан-сигнал. А-и-ди-ты-на фиг, я-не-жрал. Я говорю: на-у-че-нье-строй-ся, дан-си-гнал, ко-ман-дир при-дет, бу-дет скан-дал». – Еще и петь умеет, – проворчал Анджело. Солдаты торопливо сновали по огромной комнате, хватали винтовки и выбегали на лестницу. – Что ж, потопали. – Пруит вынул из пирамиды свою оттягивающую плечо ношу из дерева и стали. С галереи четвертого этажа был виден весь двор, и можно было наблюдать за ритуалом построения на полевые занятия, первого построения после сезона дождей. Пруит остановился посмотреть. Анджело тоже остановился и ждал его, безразличный к открывшейся внизу картине. А картина была хороша, настоящая картинка из солдатской жизни, отличная картинка – кто на весь тридцатник, тот понимает. Тонкие, с острыми полями оливковые полевые шляпы, голубые рабочие брюки и гимнастерки «хаки», словно вылинявшие светлые кожаные ремни и краги, заполняли собой четырехугольник двора, солдаты выбегали из казарм и строились по ротам, строились с той солдатской удалью, что выигрывает войны, с гордостью подумал он, любые войны; но все другие роты и даже команда горнистов казались ему теперь далекими и безликими, они были лишь фоном для нашей роты, роты, в которой каждое лицо было ему знакомо, и, несмотря на одинаковую солдатскую форму, он ни за что бы не спутал эти лица, более того, одинаковая форма только подчеркивала их несхожесть, и у каждого из них была своя отдельная орбита, и все они вращались вокруг общего центра, вокруг Солнца, вокруг капитана Хомса (нет, Хомс – остывшая звезда, тогда, может быть, наше солнце – Цербер?): астероиды, недостаточно крупные, чтобы иметь самостоятельную орбиту; слишком мелкие, чтобы попасть в разряд планет (это и Доум, и Чемп Уилсон, и Поп Карелсен, и Терп Торнхил, Джим О'Хэйер, Исаак Блум, Никколо Лива – хорошие имена, подумалось ему, настоящие, исконные американские имена, – и новенький Малло, будущий чемпион в наилегчайшем, и Айк Галович, хотя, может. Старый Айк – планета? Да нет, он, скорее, заурядная луна какой-нибудь десятой величины). Глядя вниз сквозь москитную сетку, он увидел и узнал среди других лицо астероида по имени Ридел Трэдвелл. Ридел Трэдвелл, прозванный Толстяком, хотя он был не толще среднего циклопа, едва умел написать свое имя, но завоевал славу тем, что на всех учениях терпеливо пер на себе увесистую автоматическую винтовку Браунинга и никогда из нее не стрелял. Он увидел сверху Крэндела Родеса, прозванного Академиком, хотя вся его ученость сводилась к тому, что он то предлагал купить у него кольцо с настоящим бриллиантом, то пытался всучить какую-нибудь античную римскую монету (Клянусь, всамделишная! Только тебе, как другу!). Он узнал лицо Быка Нейра (он же Жеребец). Все они – частицы единого целого, думал он, глядя вниз, частицы не менее важные, чем мелкие воспоминания, составляющие жизнь человека, они – твой народ, быть может, даже избранный тобой удел, эти элементы крошечной солнечной системы – роты, затерянной среди галактик-полков, образующих вселенную, имя которой Армия, те элементы, что придают смысл этой единственной известной тебе вселенной, думал он, единственной вселенной, которая тебе нужна, потому что пока только в ней ты сумел найти свое место. А теперь ты стремительно теряешь обретенное. – Пошли, Анджело, – сказал он, глядя на группу сержантов, обступивших лысого широкоплечего Доума, который был выше даже Вождя Чоута. – Лучше не опаздывать. – У тебя больной вид, старик, – заметил Анджело, когда они встали в строй. – Ерунда. – Пруит искоса посмотрел на него из-под надвинутой на самые глаза полевой шляпы. – С перепою голова раскалывается, вот и все. Голова тут ни при чем, подумал он, не ври, ты выходил на строевую и с большего перепоя – ничего с тобой не было. Четыре часа занятий на солнце, когда голова с похмелья гудит, как котел, – это солдату так же привычно, как на учебных стрельбах запивать каждый выстрел глотком виски из спрятанной за поясом бутылки или в учебном форсированном марше шагать, чувствуя в кармане брюк тяжесть флакона из-под зубного эликсира, полного сакэ. Солдатская служба и пьянка – одна плоть и кровь. Солдатская служба, а что это, в сущности, такое? Самое странное, пожалуй, в том, что все, за что он в армии расплачивается такой дорогой ценой, не имеет ни малейшего отношения к солдатской службе. И это, должно быть, не случайно, сказал он себе. Потому что главное – реальность. Главное – отличить реальность от иллюзии. По-моему, ты зарапортовался, парень, хватит! Но он никак не мог избавиться от нового для него ощущения своей обособленности. Компания сержантов во дворе разбрелась, великан Доум пошел в голову колонны, остальные поспешили к своим взводам. Встав перед фронтом колонны, Доум, всем своим видом молодцеватый солдат, молодцевато скомандовал: «На плечо!», и винтовки дружно и молодцевато взметнулись вверх, но даже теперь Пруит не освободился от мучительного ощущения обособленности, которое было хуже самого черного одиночества, от ощущения, что ему известно нечто такое, чего другие не знают. Они вышли строевым шагом в северо-западные ворота и промаршировали через перекресток, где подтянутый военный полицейский-регулировщик направлял жезлом плотный утренний поток машин. Доум скомандовал перейти на походный шаг, и чей-то голос в хвосте колонны тотчас громко завел старый как мир диалог, придуманный пехотинцами в пику военной полиции: – Благодаря кому мы выиграли войну? – Благодаря военным полицейским, – последовал ответ. – Это как же? – А очень просто. Их матери и сестры брали с клиентов не деньгами, а облигациями фонда обороны. Высокий и статный красавец полицейский густо покраснел. Когда они прошли первый сторожевой пост, кто-то затянул полковую песню, и все подхватили похабные куплеты, не вписанные ни в один песенник. А потом Вождь Чоут звучным глубоким басом сольно исполнил свою любимую, самую похабную строчку припева. И из луженой глотки штаб-сержанта Доума начальственно прогремело: – Кончайте, вы! А то сейчас пойдете строевым! Соображать надо, тут вокруг женщины. Колонна солдат, которые все вместе были седьмой ротой, двигалась маршем на строевые занятия к перевалу Колеколе между двумя рядами высоких старых вязов, окаймлявших дорогу с обеих сторон и внушавших мысль о незыблемости миропорядка, – все это и было солдатская служба, но рядового Роберта Э.Ли Пруита ничто не трогало, колючие мурашки знакомого радостного волнения не холодили ему кожу, потому что солдатская служба, некогда бывшая для него единственной реальностью, теперь превратилась в откровенную иллюзию, потому что реальность пряталась от него неизвестно где, очень правдоподобно замаскированная. 18 Все утро ротой командовали сержанты, никто из офицеров не удосужился хотя бы заглянуть и посмотреть, как дела. Занятия, казалось, шли под лозунгом «Все на Пруита!», с таким пылом накидывались на него сержанты один за другим. Поиздевались над ним славно. Раньше он бы не поверил, что можно заставить человека так страдать, не причиняя ему физической боли. Оказывается, боль бывает разная, в последнее время он об этом узнавал все больше и больше. В первый час занятий Доум, руководивший физподготовкой (он был тренер боксерской команды, ему и карты в руки), отчитал его за небрежное исполнение прыжков в сторону – ноги врозь, тридцать шесть прыжков в сторону, считать про себя – и заставил повторить их в одиночку (стандартное наказание неопытному новобранцу), пока остальные отдыхали. Пруит, никогда не сбивавшийся в этом упражнении еще со времен курса начальной подготовки, безукоризненно отпрыгал заново все тридцать шесть раз, и Доум приказал повторить сначала, но без ошибок, и предупредил (стандартное предупреждение неопытному новобранцу), что если он будет ползать как сонная муха, то получит наряд вне очереди. Пруит знал Доума и всегда его недолюбливал. Как-то раз на вечерней поверке Доум, точно шар, сбивающий кегли, стремительно протаранил шеренгу и заехал в зубы молодому новобранцу, который разговаривал в строю; за такое могли и разжаловать, но Доума, конечно, никто бы не тронул, так что он не очень рисковал. С другой стороны, тот же Доум прошлой осенью во время ежегодного тридцатимильного марша последние десять миль тащил на себе четыре лишних винтовки и еще махину АВБ, чтобы седьмая рота пришла к финишу в полном составе, и она оказалась единственной в полку, кому это удалось. И наконец, все тот же Доум был в роте предметом неизменных шуточек, потому что все знали, как его пилит жена, неряшливая толстуха-филиппинка. Когда Пруит утром разговаривал с Вождем, он и в мыслях не допускал, что будет страдать. Если парень родился в округе Харлан, да еще и выжил, он с пеленок умеет терпеть физическую боль, и Пруит гордился этим своим испытанным качеством, он был твердо уверен, что, гоняй они его хоть всю жизнь, хоть до потери пульса, им не сломить его стойкости, единственного капитала, завещанного ему отцом. Во всем этом он видел лишь простую борьбу характеров на уровне физической выносливости, и в какой-то мере так оно и было. Но к этому примешивалось что-то большее, а что, он пока не разгадал. Он не понимал, что эти люди ему небезразличны. Еще давно, в Майере, когда он бросил бокс, чтобы пойти в горнисты, и это истолковали как трусость, он почти перестал надеяться, что его когда-нибудь поймут. Ему, конечно, было довольно одиноко, но он с этим смирился, потому что, как он объяснял себе, его и к горну-то потянуло прежде всего от одиночества. А потом, позже, когда за историю с триппером его выгнали из горнистов и никто из многочисленных друзей не вступился, не попытался помочь ему вернуть прежнее место, чувство одиночества усилилось, зато душа его огрубела и ранить ее стало труднее. И теперь, когда у него отняли все, а потому не могли больше заставить страдать, он считал себя неуязвимым и был совершенно уверен, что эти люди ему безразличны. Но он, конечно же, забыл, что они прежде всего люди и, значит, не могут быть ему безразличны, потому что сам он тоже человек. А он забыл, что он человек, и забыл, что они, в сущности, те самые люди, которые вчера вечером – господи, это же было только вчера! – тихо стояли на галереях и слушали его «вечернюю зорю». И неизвестный голос, долетевший от дверей Цоя, голос, гордо заявивший: «Я же говорил, это Пруит», был, в сущности, общим голосом этих людей, полномочно представляя их всех. Как такое могло быть, он не понимал. И чувствовал, что понять это ему будет трудно. Он проиграл в битве за веру в их дружбу и понимание, это он помнил, но начисто забыл, что по-прежнему верит в живое присутствие людей рядом с собой. На этой забывчивости они и могли его подловить. И боль не заставила ждать себя долго. Второй час занятий был отведен под отработку движения сомкнутым строем, и Старый Айк дважды сделал Пруиту замечание: первое за то, что он сбился с ноги при повороте на ходу (как минимум двое солдат перед Пруитом тоже сбились), а второе – за нарушение равнения при троекратном захождении роты фронтом по команде «Левое плечо вперед, марш» (при этом вся рота, за исключением двух первых шеренг, смешалась в беспорядочную, матерящуюся в пыли толпу). Оба раза Айк возмущенно вызывал Пруита из строя и отчитывал, брызгая ему на рубашку мокрой пылью стариковской слюны, а после второго замечания послал со свободным сержантом на гаревую дорожку для учебных газовых атак и заставил прошагать семь кругов по четверть мили ускоренным маршем с винтовкой наперевес (стандартное наказание неопытному новобранцу). Когда, взмокнув от пота, но не проронив ни слова, Пруит вернулся в строй, спортивная фракция роты уставилась на него с негодованием (стандартное отношение к неопытному новобранцу), а остальные отвели глаза и принялись внимательно изучать модернистские контуры новых бараков для занятий по химической войне. Только Маджио подмигнул ему и улыбнулся. Все это было, честное, слово, очень интересно. Если вся рота неуклюже топчется как бог на душу положит (занятия Айка Галовича тем и славились), а тебя отчитывают за неточности в нюансах, то это просто смешно. И Пруит смеялся. Происходящее было поистине торжеством фантазии над рассудком. Под руководством Айка рота превращалась в неповоротливое разобщенное стадо, о четкости и равнении не могло быть и речи, команды Галовича на его ломаном английском были, как правило, непонятны и часто отдавались не под ту ногу; треть роты, а то и больше, постоянно сбивалась, потому что Айк совершенно не выдерживал счет. То он подавал команды с застенчивой робостью монашки, то вдруг обрушивался на солдат с карикатурной самоуверенной яростью Муссолини. Ни то, ни другое отнюдь не способствовало четкости упражнений, и для всех, кто хоть раз в жизни побывал на нормальной строевой подготовке, занятия у Айка были не просто мукой, но еще и чем-то совершенно невероятным в армии, полной профанацией солдатской службы, кощунственно испохабленной бывшим истопником. По окончании второго часа они прошли строем на большое покатое поле рядом с дивизионными конюшнями, откуда начиналась верховая тропа, а внизу был корт для гольфа. На этом поле сержант Торнхил обычно проводил свои традиционные лекции по маскировке и укрытию от огня противника, а солдаты тем временем, лежа на животах в тени обступивших поле высоких дубов, развлекались игрой в «ножички» и изучали задницы офицерских жен и дочерей, когда те, болтаясь в седле, проезжали мимо верхом. И во время такой вот лекции худой, жилистый, с головой как у хорька сержант Терп Торнхил родом из штата Миссисипи, отслуживший уже семнадцать лет и не входивший ни в спортивную, ни в антиспортивную фракцию, отчитал Пруита за невнимательность и послал в сопровождении другого сержанта на ближайшую гаревую дорожку проделать еще семь кругов ускоренным шагом с винтовкой наперевес. За сочувствие Пруиту Маджио тоже заработал семь кругов, потому что Айк увидел, как итальянец ободрил Пруита священным ритуальным жестом – сжал левую руку в кулак и резко выбросил вперед, а ладонью правой хлопнул себя чуть ниже левого плеча, – и, разгневанный подобным неуважением к дисциплине и правосудию, сержант Галович послал Маджио вслед за Пруитом. Так оно и шло. От занятия к занятию. Методично и планомерно. Один за другим сержанты испытывали его выдержку, словно все они тренировались на нем, чтобы выцарапать себе должности инструкторов по подготовке местных гавайских новобранцев, число которых в дивизии после объявления мобилизации все прибавлялось. Даже надменный король узаконенного мордобоя, хладноокий, молчаливый, непрошибаемо безразличный ко всему Чемп Уилсон, и тот, снизойдя, нудно отчитал его, когда они упражнялись в холостой стрельбе с плавным нажатием на спусковой крючок, потому что, как заявил Чемпион, Пруит распределял огонь неравномерно. Пруит оперся на дуло винтовки и выслушал эту нотацию так же спокойно, как все предыдущие, в таких случаях только и остается спокойно слушать, но на этот раз он слушал вполуха. Потому что мысли его были далеко. Он стоял и смотрел на Чемпа, но при этом решал в уме занимавшую его задачку. Он представлял себе все это очень ясно, события раскручивались в его сознании, как соскочившая с катушки кинолента, кадр следовал за кадром в логической последовательности, начало было в одном конце пленки, а конец в другом: первый кадр, второй, третий, и так далее по порядку. Мешало только то, что начала сейчас было не увидеть, оно затерялось в спутанных на полу кольцах целлулоидной ленты, и конца он тоже не мог разглядеть – конец был еще намотан на катушку. Тем не менее он помнил, что только два сержанта – Вождь Чоут и Поп Карелсен, про которых все знали, что оба с ним дружат, – отказались от права поддать ногой новенький мяч, когда пришла их очередь играть в эту игру. Но даже у них была для этого уйма возможностей. Они же, по примеру рядовых антиспортивной фракции, предпочитали неловко отводить глаза в сторону. Или любоваться сверкающей белизной ледников, нагроможденных в прозрачном небе кучевыми облаками, которые медленно плыли в вышине, – белые горы над темными горами. А собственно говоря, чего ты от них ждал? – подумал он. Что они подымут бунт и спасут тебя? Ты ведь прекрасно понимаешь, что никто тебя ни к чему не принуждает. Ты идешь на все это по своей доброй воле, и ты сам это знаешь, сказал он себе. У тебя полная свобода выбора. Ну и дела! Живешь себе тихо-спокойно, ничего не требуешь, стараешься ни во что не совать нос, никому не мешать, а смотри, что получается. Ты только посмотри, что получается. Увязаешь по самые уши непонятно в каком дерьме. Взрослые люди на полном серьезе с пеной у рта спорят, должен такой-то солдат заниматься боксом или не должен. Нашли проблему первостепенной важности! Вся эта возня вдруг показалась ему такой смешной, он не мог поверить, что она обернется для него серьезными последствиями. И все же он знал, что последствия будут очень серьезными, бесследно для него это не пройдет. Когда у группы людей имеются о чем-то свои четкие представления, а ты с ними не согласен, понятно, что эти люди на тебя злятся. Когда люди подчиняют свою жизнь какой-нибудь дурацкой идее, а ты пытаешься объяснить, что тебе (заметь, не им, а только тебе лично) эта идея кажется дурацкой, серьезные последствия не только могут возникнуть, но и возникнут обязательно, и никуда тебе от них не спрятаться. Ведь эти люди убеждены, что если ты отрицаешь их идею, то тем самым и всю их жизнь объявляешь никчемной, а такое разозлит кого хочешь; они ведь считают: пусть лучше дурацкая идея, чем никакой, и потому превращают свою жизнь в довесок к собственным измышлениям, возьми к примеру нацистов. Почему бы и тебе, Пруит, не стать довеском к чему-нибудь? Скажем, подвесить себя к дереву. Избавил бы всех от массы неприятностей и волнений. Тяжелая, глухая ярость упрямого бунтаря зашевелилась в нем. Скоро получка, у него уже кое-что намечено, а из-за всей этой всерьез затеянной глупости он может именно в день получки угодить во внеочередной наряд на кухню. Что ж, хорошо. Им хочется поиграть – будем играть. Они ждут от нас ненависти – они ее получат. Мы это умеем не хуже, чем другие. Когда-то в юности у нас это очень здорово получалось. Мы можем и бритвой полоснуть, и поджечь, и покалечить можем, и убить, и помучить не хуже других, так же тонко и изобретательно, и можем все это называть заботой о людях и поддержанием дисциплины. Мы тоже можем устроить соревнование в ненависти и назвать его свободной конкуренцией между независимыми предпринимателями. Это единственный выход. Мы будем ненавидеть и будем образцовым солдатом. Мы будем ненавидеть и будем выполнять все приказы безукоризненно и досконально. Будем ненавидеть и не будем огрызаться. Мы не нарушим ни одного правила. Мы не допустим ни одной ошибки. Мы разрешим себе только ненавидеть. И пусть они с этим что хотят, то и делают. Пусть поломают себе голову, как к этому придраться. Остаток занятий он с угрюмой ненавистью выдерживал свою роль. И это сработало. Они были озадачены. Они были ошеломлены. Они были глубоко уязвлены, потому что он ненавидел их, но при этом оставался образцовым солдатом. Некоторые даже обозлились на него: он не имел права так держаться. Он вел себя как упрямый бульдог, который вцепился в человека просто потому, что тот его побил, а теперь глупую собаку не заставить разжать зубы ни пинками, ни хлыстом, и остается только надрезать ей мышцы челюстей, что в данном случае запрещено законом. Он смеялся про себя нервным, исступленным смехом, он знал, что задел их за живое, знал теперь уже наверняка, что они не посмеют подкинуть ему подлянку в день получки, а кроме того, у него даже мелькала бредовая мысль, что, может быть, его стойкость их как-то образумит, и он продолжал сжимать зубы в единственной слабой надежде, что приближающийся обед и вслед за тем выход на мороку дадут ему хоть небольшую передышку. Но сложилось так, что отдохнуть ему не удалось. Сложилось так, что на мороке он не только потерял все набранные утром очки, но и скатился в самый низ таблицы. Он сам был в этом виноват. Он попал в наряд к Айку Галовичу. Он завел себе привычку перед построением на мороку до последней минуты не выходить во двор. Делал он это для того, чтобы оказаться в самом хвосте шеренги, ждущей распределения на работы, и перехитрить Цербера в его незатейливой игре «Поймай Пруита». Вторая половина или последняя треть шеренги – в зависимости от количества заявок на рабочую силу, поступивших из штаба полка, – неизменно назначалась на уборку территории и помещений роты, и этой группой в соответствии с действующим приказом Хомса всегда командовал Айк Галович. Когда Пруит вставал в конец, он как бы оказывался вне досягаемости Цербера, и тот его не трогал. Он тогда, конечно, не попадал в легкие наряды вроде уборки офицерского клуба или работы на площадке для гольфа, но зато ему не грозили ни «мусорный» наряд, ни мясная лавка. Цербер мог бы с легкостью изменить заведенный порядок и начинать распределение с другого фланга или, если бы захотел, мог приберечь самые гнусные наряды напоследок, когда уже выделены солдаты под начало Айка. Но Пруит давно догадался, что Тербер так не сделает, что его личные понятия о справедливости, границы которой он обозначил с такой тщательностью и так замаскировал, что никто, кроме самого Тербера, их не видел, не позволят старшине использовать свое преимущество таким недостойным способом. Каждый раз, когда Пруит забывал об этих тонкостях и вставал ближе к началу, Цербер был тут как тут и с кровожадным злорадством выбирал для него самый паршивый наряд из букета, составленного на этот день. Но пока Пруит стоял на другом фланге, бояться ему было нечего. Он часто думал, что Цербер, похоже, всю свою жизнь подчинил принципу, который распространен в спорте, где вводятся специальные судейские правила, усложняющие игру: так, в американском футболе запрещают блокировать игрока, а в баскетболе штрафуют за пробежку, и тот же принцип, как он где-то вычитал, соблюдают спортсмены-рыболовы, когда нарочно ловят крупную морскую рыбу легкой снастью, хотя проще пользоваться тяжелой, – другими словами, добровольно навязывают себе более трудные условия, чтобы результат ценился выше. Но рыболовы поступают так только по выходным или во время отпуска, чтобы ощутить некое смутное удовлетворение, которого они больше не испытывают от жестокой игры в бизнес, заполняющей их будни; Цербер же распространил этот принцип на всю свою жизнь и строго его соблюдал. Пруит знал, что соблюдает он его неукоснительно: с тех пор, как тактика Цербера стала ему ясна, он иногда, под настроение, принимал вызов и включался в игру, то есть вставал в начало шеренги, пытаясь перехитрить старшину, чтобы получить наряд полегче, и однажды, в тот единственный раз, когда ему удалось укрыться от зоркого глаза Цербера, тот счел необходимым назначить его на всю неделю убирать офицерский клуб, словно наказывал себя за оплошность с не меньшим удовольствием, чем Пруита. Игра была забавной, она нарушала однообразие жизни, да и вообще между ним и Цербером существовало своеобразное родство душ, своеобразное взаимопонимание, молчаливое, не высказываемое вслух, но более тесное и глубокое, чем даже с Маджио. А когда ему не хотелось играть, он становился в хвост шеренги, и Тербер его не трогал. Пруит словно объявлял: «Чур не меня, я в домике», как когда-то в детстве, но только в этой взрослой игре противник не нарушал его права на убежище и вел себя честно. (Может быть, это и притягивало Пруита в Цербере – честность. Маджио, правда, тоже был честный, и Пруит виделся с ним чаще, да и делал Маджио для него больше, но все-таки между ними не было такого близкого родства, такого граничащего с любовью взаимопонимания.) Но в этот день играть ему не хотелось, он сам не знал почему. Когда Цербер распределил наряды, Старый Айк построил свою команду, и солдаты стояли навытяжку, а остальные группы в это время шагали в разные стороны через двор, уныло шаркая ногами, понуро опустив плечи – сейчас бы полчасика вздремнуть, а не тащиться с тяжелым, набитым животом на работу. – На сегодня мы имеем делать что? – Айк начальственно выпятил вислогубую обезьянью челюсть. – На сегодня мы имеем уборку внутри казармы. Верх и низ все окна мыть и протирать, а комната отдыха, бильярдная, коридор – стены отмывать. Командир роты завтра имеет проверку, так что будете делать очень отлично. А дурака валять мне не надо. Все. Вопросов есть? Все они работали в таких нарядах раз по пять, не меньше. Вопросов не было. – Тогда на первый-второй рассчитайсь! – гаркнул Айк, гордо раздувая грудь, как кузнечные мехи, чтобы его командирскому голосу не было там тесно. – Первые – на верх и на низ окна мыть. Вторые берут стены. Они рассчитались. Пруит и Маджио нарочно встали через одного, и оба оказались «вторыми». «Первые» пошли на склад за тряпками и брусками хозяйственного мыла, на желтых обертках которого стояло фирменное название «Милый друг», а под ним была изображена пухлявая уютная цыпочка – картинка бесила всех своей безграничной наглостью, потому что солдатская жизнь протекает в теснейшем контакте с хозяйственным мылом, и они-то знали, что «Милый друг» обдирает руки, как наждак. «Первыми» командовал сержант Линдсей, довольно прилично выступавший в легчайшем весе. «Вторые» отправились на кухню за карболовым мылом и швабрами. Этой группой руководил капрал Миллер, более чем посредственный боксер легкого веса и нынешний приятель Чемпа Уилсона. – Эй, вы! – завопил Айк. – Вы, Пруит-Маджио! А ну ко мне, умники! Это как это вы оба два «вторые»? – Айк, ты же нас сам так рассчитал, – сказал Анджело. – Думаете, очень умники? Вам старому Айку не обмануть. – Айк подозрительно впился в них маленькими красными глазками из-под косматых бровей. – Мою голову вы не заморочите. Я вас двух вместе разделю. Маджио, пойдешь мыть верх с «первыми». Скажешь сержанту Линдсею, чтоб послал на низ Трэдвелла. Это вам работа, а не как женщины на спицах вяжут или в школе каникулы. Я на этому наряду старший, так вы мне будете работать, а не баклушей бить. Ясно? – Я пошел. Увидимся, – неприязненно сказал Анджело. – Ясно, сержант, – с хладнокровной невозмутимостью образцового солдата ответил Галовичу Пруит. – То-то же, – гаркнул Айк. – Шевелись! Надо время не терять. Ты, Пруит, иди со «вторыми» и не думай, что тебе от меня спрятаться. Понял? Я буду иметь на тебе глаз все время. Понял? Думаешь, ты очень умник? Нет! Айк сдержал слово. Он устроился в холле, откуда ему был виден весь коридор. «Вторые» поставили там две стремянки и положили на них, как на леса, толстую доску. Встав на доску во весь рост, Пруит драил шваброй бугристый алебастр сначала наверху, под потолком, потом садился на доску и отмывал середину стены, потом слезал на пол, опускался на корточки и тер самый низ. – Это, Пруит, работа, а не с девушкой гулять, – то и дело напоминал Айк и злорадно ухмылялся, выпячивая желтоватую обезьянью челюсть. – Я на тебе глаз держу. И он не врал. Стоило Пруиту слезть вниз прополоскать тряпку, или выйти во двор сменить в ведре воду, или отвернуться от стены, чтобы намылить швабру. Старый Айк вырастал как из-под земли и подозрительно, с тайной надеждой следил за ним крохотными цепкими глазками, утопленными в круглой крепкой башке и отливающими красным, как пуговицы на клетчатой рубашке лесоруба, греющегося возле костра. – Это, Пруит, работа, а не с девушкой гулять. Айк зря надеялся. Целое утро над Пруитом еще и не так измывались, но он стойко играл роль образцового солдата и все выдержал. Попытки Айка казались жалкими в сравнении с изощренностью, скажем, того же Доума, который знал тысячу разных способов заездить человека. А суета Айка раздражала Пруита не больше, чем резкий запах грязной мыльной воды, чем вид собственных пальцев, ставших белыми и морщинистыми, как у прачки, чем затхлый мучной запах мокрой стены. Все эти мелочи нисколько не трогали Пруита, но, как ни странно, разом вывели из равновесия, едва в коридор вошел пружинистым шагом капитан Динамит Хомс – только что из душа, свежевыбрит, волосы еще влажные, весь сияет чистотой, сапоги сверкают. – Сержант Галович, приветствую, – улыбнулся Хомс, остановившись на пороге. – Сми-рррна! – Айк выкрикнул команду, как два совершенно отдельных слова, и гордо собрал свое крупноногое, длиннорукое, некомплектное тело в карикатурное подобие стойки «смирно». Солдаты продолжали работать. – Как тут у вас дела? – благосклонно спросил Хомс. – Полный порядок? Наведете чистоту? Смотрите, чтобы завтра я был доволен. – Так точно, сэр-р! – хрюкнул Айк несколько смущенно, потому что не успел разогнуть сутулую спину до конца и руки, опущенные вдоль швов брюк, еще висели где-то внизу у колен. – Наводим чистоту. Командир роты что приказал, так я то и делаю. – Хорошо, – благосклонно улыбнулся Хомс. – Прекрасно. – Продолжая благосклонно улыбаться, он шагнул в сторону посмотреть, как вымыты стены, и кивнул: – Молодец, сержант. Ставлю вам «отлично». Не снижайте темпов. – Есть, сэр-р! – с обожанием хрюкнул Айк, все еще распрямляясь. Стиснутая узкими плечами бочкообразная обезьянья грудь выгнулась колесом и, казалось, сейчас лопнет. Айк отдал честь нелепым деревянным движением, будто хотел выбить себе глаз. – Ну что ж, – все с той же благосклонной улыбкой сказал Хомс. – Действуйте, сержант. Хомс прошел по коридору в канцелярию. Старый Айк, снова сделав из команды два отдельных слова, гаркнул: «Сми-рррна!», а солдаты как работали, так и продолжали работать. Пруит протирал тряпкой отмытый шершавый алебастр – сейчас его почему-то мутило от этого запаха – и невольно стискивал зубы. У него было такое ощущение, будто на его глазах только что склонили к содомскому греху малолетнюю идиотку, а ей это даже понравилось. – А ну, вы, там! – гордо заорал Айк и, тяжело переставляя огромные ноги-утюги, принялся расхаживать за спиной солдат. – Если работать, так надо работать. Понятно? А что командир зашел, это не значит отдых иметь. Это вам работа, а не с девушкой гулять. Солдаты молча занимались своим делом, не обращая внимания на этот новый припадок служебного рвения, потому что они ожидали его и встретили с тем же усталым безразличием, что и все предыдущие. Пруит работал вместе с остальными, но сейчас он почти задыхался от обволакивающего запаха мокрого алебастра. Почему у него нет сверкающих черным глянцем сапог? – Ты, Пруит! – сердито крикнул Айк, не зная, к чему бы еще придраться. – Надо делать, как живой! Это тебе работа, а не с девушкой гулять. Сто уже раз тебе говорю, а все не хватит. Давай-давай, как живой! Если бы Айк не назвал его по фамилии и если бы Пруит не знал, что Хомс сейчас в канцелярии все слышит и берет на заметку, он, наверно, выдержал бы и это. Но почему-то слова Айка вдруг впились ему в уши, как зудящие мухи, и ему захотелось тряхнуть головой, отмахнуться от них. – Чего ты ко мне прицепился? Иди к черту! У меня не десять рук! – вдруг зло выкрикнул он и пораженно услышал собственный голос, перекрывший голос Айка. Но мысленно он при этом ясно видел, как Великий бог Хомс сидит в канцелярии и, ухмыляясь, с наслаждением прислушивается к выступлениям своего любимого сержанта. Может, для разнообразия шефу интересно в кой-то веки послушать, что о его любимом сержанте думают солдаты? – Как это? – оторопел Айк. – Ты чего? – А того! – огрызнулся Пруит. – Тебе нужно и хорошо, и быстро – покажи пример, чем стоять тут и командовать. Никто тебя все равно не слушает. Солдаты тупо оторвались от работы и так же тупо уставились на Пруита, а он смотрел на них, и его непонятно почему переполняла ярость. Он знал, это глупо, бессмысленно и даже опасно, но на мгновенье его захлестнула бешеная гордость. – Вот что, – Айк с трудом соображал, что говорить. – Чтобы ты пререкался, так мне это не надо. Закрывай свой рот и делай работу. – Пошел ты, – в бешенстве процедил Пруит, продолжая машинально тереть стену тряпкой. – Я и так работаю, а не… груши околачиваю! – Что?! – Айк задохнулся. – Что?! – Вольно! – проревел капитан Хомс, появляясь в дверях. – Пруит, что это за базар? – Так точно, сэр-р! – хрюкнул Айк, вытягиваясь во фронт. – Этот здесь большевик имеет пререкаться с сержантом. – Что на тебя нашло, Пруит? – сурово спросил Хомс, игнорируя временное крушение ореола, которым он окружал своего любимого сержанта. – Пререкаться с сержантом, да еще в таком тоне! Ты же знаешь, чем это может кончиться. – Был бы хоть сержант, сэр. – Пруит запальчиво усмехнулся и только сейчас заметил, что за ним наблюдают восемь пар широко раскрытых глаз. – А вообще, сэр, я никому не позволю обращаться со мной как с последним дерьмом. Даже сержанту, – добавил он. За спиной Хомса в дверях возник Цербер и, задумчиво прищурившись, глядел на них на всех, отстраненный и далекий. У Хомса был сейчас такой вид, будто ему ни с того ни с сего плеснули в лицо ледяной водой: брови оторопело вскинуты, глаза вытаращены от обиды, рот удивленно открыт, Когда он заговорил, голос его откровенно дрожал от гнева. – Рядовой Пруит, я полагаю, вы обязаны извиниться перед сержантом Галовичем и передо мной. – Он выжидательно замолчал. Пруит ничего не ответил. Чем обернется ему эта глупость в день получки? Под ложечкой у него замирало, он сам не понимал, с чего вдруг его так занесло. – Я жду, – начальственно произнес Хомс. Он был поражен случившимся не меньше остальных, не меньше, чем сам Пруит, и сказал первое, что пришло в голову, но выдать свое замешательство он не мог. Пути назад у него не было. – Извинитесь, Пруит. – Я не считаю, что должен перед кем-то извиняться, – запальчиво и упрямо сказал Пруит. – Если по справедливости, то извиниться должны передо мной, – с отчаянным безрассудством добавил он, и внезапно ему стала смешна вся эта комедия: Хомс вел себя как строгая мать, требующая, чтобы набедокуривший ребенок непременно извинился. – Но разве солдат – человек? – Что?! – Хомс растерялся. Чтобы рядовой сказал офицеру «нет» – такого он не мог даже предположить и сейчас был в полном смятении, как минуту назад Айк Галович. Глаза его, сузившиеся почти до нормальных размеров, снова расширились, и казалось, вот-вот вылезут из орбит. Словно ища поддержки, он посмотрел на Галовича, потом повернулся и глянул на Тербера, потом его взгляд машинально скользнул в конец коридора. Капрал Палузо, запасной полузащитник полковой футбольной команды, детина с широким плоским лицом убийцы (чтобы люди не пугались его морды, Палузо усиленно изображал весельчака и сыпал примитивными грубыми шуточками), не упустивший утром возможности погонять Пруита на занятиях, сидел на галерее напротив коридора и сейчас, повернувшись на табуретке, следил за событиями; жесткие глаза на зверском лице были вытаращены точно так же, как у всех остальных, точно так же, как у Хомса. – Капрал Палузо, – прогремел знаменитый на весь полк голос Хомса, тот самый, которым он командовал на батальонных занятиях. – Я! – Палузо подскочил, будто его пырнули в зад ножом. – Отведите этого солдата наверх, и пусть он соберет все свое походное снаряжение, полную выкладку: запасные ботинки, каску и все прочее. Потом садитесь на велосипед и сопровождайте его. Он должен пройти пешком до перевала Колеколе и обратно. Проследите, чтобы по дороге не отдыхал. Когда вернетесь в казарму, приведете его ко мне. – Для знаменитого голоса, рассчитанного на короткие команды, это была весьма длинная речь. – Есть, сэр! – рявкнул Палузо. – Пруит, пошли. Не говоря ни слова, Пруит послушно слез со стремянки. Цербер брезгливо повернулся спиной и ушел назад в канцелярию. Палузо и Пруит двинулись к лестнице, и следом за ними из коридора поползла, как облако, оторопелая тишина. Пруит закусил губу. Из стенного шкафчика достал свою скатку, из прикроватной тумбочки – комплект облегченного штурмового снаряжения. Разложил скатку на полу и начал укладывать вещи. Все, кто был в спальне, приподнялись на койках и наблюдали с молчаливым, задумчивым интересом, как, вероятно, наблюдали бы за больной лошадью, дожидаясь, когда она околеет, и тому, кто угадал точное время ее смерти, достанутся поставленные на кон деньги. – Ботинки не забудь, – виновато сказал Палузо тоном, каким разговаривают в комнате, где лежит покойник. Пруит снял ботинки с полки под тумбочкой, и ему пришлось развернуть скатку, а потом сворачивать ее заново. В комнате стояла мертвая тишина. – Еще каску, – виновато напомнил Палузо. Пруит прицепил каску к защелке сумки для мясных консервов, поднял с пола тяжелое переплетение ремней и пряжек, вдел себя в него и пошел к пирамиде за винтовкой, мечтая только о том, чтобы скорее вырваться отсюда, из этой гнетущей, недоуменной тишины. – Подожди, я схожу за велосипедом, – виновато сказал Палузо, когда они спустились с лестницы. Пруит стоял на траве и ждал. Снаряжение, весившее под семьдесят фунтов, оттягивало плечи, и они уже начинали затекать. До вершины перевала было около пяти миль. В коридоре все еще царила глубокая тишина. – Порядок, – отрывисто сказал Палузо официальным голосом, потому что они стояли внизу и из коридора их было слышно. – Давай шагай. Пруит взял винтовку на ремень, и, по-прежнему провожаемые тишиной, они пересекли двор и вышли в ворота. А за воротами гарнизон жил обычной деловой жизнью, как будто не случилось никакой катастрофы. Остался позади наружный гарнизонный пост, полковой учебный полигон, они начали подыматься по залитой солнцем дороге. Палузо смущенно ехал рядом с Пруитом, переднее колесо еле ползущего велосипеда судорожно вихляло из стороны в сторону. – Сигарету дать? – виновато предложил Палузо. Пруит покачал головой. – Да брось ты! На меня-то чего злиться? Мне все это нравится не больше, чем тебе. – Я на тебя не злюсь. – А почему от сигареты отказываешься? – Ладно, давай. – Пруит взял у него сигарету. Палузо с довольным видом рванул на велосипеде вперед. Чтобы развеселить Пруита, он отпустил руль, помахал руками над головой, потом оглянулся, и его зверская рожа расползлась в ухмылке. Пруит через силу улыбнулся в ответ. Палузо бросил дурачиться и снова медленно и нудно завихлял рядом. Потом его осенила новая идея. Отъехав на сотню ярдов вперед, он развернулся, помчался навстречу Пруиту, помахал ему рукой, объехал, пролетел еще ярдов сто, потом снова развернулся, изо всех сил раскрутил педали, притормозил и пронесся мимо Пруита юзом. Когда ему надоело и это, он слез с велосипеда и пошел пешком. Они миновали площадку для гольфа, офицерскую верховую тропу, конюшни вьючного обоза, камеру испытания противогазов, последний пост охранения солдатской резервации. Пруит упорно тащился вперед, старательно выдерживая ритм походного шага, которому выучился у бывалых солдат в Майере много лет назад: махнул ногой вверх – и резко, свободно бросаешь ее вниз, мах – и вниз, мах – и вниз, так, чтобы на махе напрягались только мышцы бедра, но ни в коем случае не голень и не подъем и чтобы стопа падала вниз расслабленно, чтобы тело по инерции двигалось вперед, пока мышцы бедра напрягаются для следующего маха. Он протопает десять миль хоть на голове, хоть с двумя комплектами снаряжения, черта лысого им всем, ругнулся он про себя, чувствуя, как пот течет набирающими силу ручейками по спине и ногам, сочится из-под мышек, капает со лба в глаза. Перед последним крутым подъемом, там, где дорога поворачивала влево и взбиралась к вершине перевала, Палузо остановился и слез с велосипеда. – Можно возвращаться. Какой смысл переть на самый верх? Он все равно не узнает. – А мне плевать, – мрачно отозвался Пруит, не останавливаясь. – Сказано – до перевала. Значит, до перевала. – Он посмотрел сверху на каменоломню гарнизонной тюрьмы, врезанную в склон горы справа от изгиба дороги. Вот, друг, где ты будешь в это время завтра. Ну и отлично. Замечательно. В гробу он их всех видел! – Ты это чего? – сердито спросил обалдевший Палузо. – Спятил, что ли? – Вот именно, – бросил он через плечо, шагая дальше. – Тащить туда велосипед я не собираюсь, – сказал Палузо. – Иди один, я тебя здесь подожду. Работавшие в густой пыли заключенные – у каждого на спине синей куртки выделялась, как мишень, большая белая буква «Р»[21] – насмешливо орали снизу что-то про внеочередные наряды и тяжелую солдатскую жизнь, пока дюжие охранники из военной полиции не обматерили их и не заставили снова приняться за работу. Палузо сердито курил, дожидаясь его у начала подъема, а он упрямо взбирался наверх, один, обливаясь потом, но вот наконец – вершина: его обдало свежестью, ветер здесь никогда не затихал; остановившись, он поглядел на змеиные кольца дороги, которая уползала далеко вниз, футов этак на тысячу, извивалась между огромными утесами застывшей лавы, спускалась к Вайанайе, куда они ходили в сентябре прошлого года, куда каждый год ходили в сентябре на любимые им учебные пулеметные стрельбы, вставляли в пулеметы тяжелые, волнистые ленты с одинаково клацающими патронами – каждая пятая гильза покрашена красным, – легко зажимали курок между большим и указательным пальцами и, чувствуя рукой, как брыкается гашетка, пока ленты пропрыгивают сквозь затвор, палили поверх пустынной глади залива в медленно движущиеся на буксире мишени, и трассирующие пули на ночных стрельбах рассекали темноту, точно стаи метеоритов. Он набрал в легкие густой свежести ветра, повернулся и, ощущая, как ветер внезапно ослаб, пошел вниз, туда, где его ждал Палузо. Когда они вернулись в казармы, куртка у него была насквозь мокрая, штаны отсырели до колен. Палузо сказал: «Подожди здесь», и пошел докладывать, потом снова появился вместе с Хомсом, и Пруит вытянулся во фронт и коротко отсалютовал винтовкой: – Так, та-а-к, – раскатисто и насмешливо протянул Хомс. Снисходительная улыбка рассекла красивое надменное лицо на отдельные мягко закругленные углы и плоскости. – Ну что, Пруит, у вас не пропала охота давать сержантам советы, как командовать нарядом? Пруит не ответил. Он не ожидал от Хомса юмора, тем более снисходительного, и потому смолчал. А в коридоре солдаты все еще мыли стены, точно так же, как два часа назад, и тягомотная монотонность работы надежно защищала их от любой опасности. – В таком случае, – благодушно продолжал Хомс, – полагаю, вы хотите извиниться перед сержантом Галовичем и передо мной. Я не ошибаюсь? – Нет, сэр, ошибаетесь. Я извиняться не буду. – Что его дернуло это сказать? Почему он не может остановиться? Зачем он сам подводит себя под монастырь? Неужели он не понимает, что он делает? Все это ни черта не даст, неужели он не понимает? За его спиной Палузо от неожиданности удивленно крякнул и тотчас виновато прикусил язык. Глаза Хомса лишь еле заметно расширились, он сейчас владел собой лучше и уже догадывался, чего можно ожидать. Лицо его неуловимо изменилось и больше не было ни снисходительным, ни благодушным. Хомс мотнул головой в сторону перевала: – Палузо, проводите его туда еще раз. Одной прогулки ему, как видно, мало. – Есть, сэр. – Палузо снял руку с руля и отдал честь. – Посмотрим, что он скажет после второго раза, – процедил Хомс. Лицо его опять наливалось кровью. – У меня сегодня вечер свободен, мне торопиться некуда, – добавил он. – Так точно, сэр, – Палузо перевел взгляд на Пруита. – Пруит, пошли. Пруит повернулся и снова побрел за капралом, чувствуя, как внутри у него все переворачивается от безграничного омерзения. А еще он чувствовал, что устал, очень устал. – Твою мать! – взорвался Палузо, как только они вышли за ворота. – Ты псих! Натуральный псих. Сам себе роешь яму. Неужели не понятно? Если тебе наплевать на себя, подумай хотя бы обо мне. У меня уже ноги гудят, – виновато улыбнулся он. На этот раз Пруит не смог выдавить из себя даже подобия улыбки. Он понимал: теперь нечего рассчитывать на прощение, которое вначале сулил снисходительный юмор Хомса, теперь все, теперь одна дорога – в тюрьму. Он заново отшагал десять миль, таща на себе почти семьдесят фунтов снаряжения. Он знал, что обречен, и это понимание давило на него дополнительным тяжелым грузом. Но он, конечно, не знал, что произошло в канцелярии и привело Хомса в благодушное настроение, как и не знал, что там происходило, пока он шагал к перевалу во второй раз. Когда Хомс вошел назад в канцелярию, лицо его было багрово-красным, как кирпич, гнев, который ему удалось подавить при Пруите, грозил затопить все вокруг, как вышедшая из берегов река. – Это все вы и ваши гениальные идеи, как воспитывать солдат! – заорал он на Тербера. – Вы и ваши мудрые идеи, как держать в узде большевиков! Тербер еще стоял у окна, откуда он видел все, что разыгралось во дворе. На крики Хомса он медленно повернулся, у него сейчас было только одно желание: чтобы эта Иерихонская труба, или, лучше сказать. Десница, Карающая десница, вышла в коридор поговорить с Айком, а бедняга Цербер спокойно достал бы из-за картотеки бутылку и выпил. – Сержант Тербер, – хрипло сказал Хомс, – подготовьте на Пруита документы в трибунал. Нарушение субординации и отказ выполнить прямое приказание офицера. Сделайте это сейчас же. – Так точно, сэр. – Мне нужно, чтобы бумаги попали в штаб сегодня. – Так точно, сэр. – Тербер прошел к шкафчику с чистыми бланками, где за картотекой бесполезно стояла бутылка. Достав четыре сдвоенных бланка, он закрыл бутылку на ключ и сел за пишущую машинку. – С такими, как он, по-хорошему нельзя, – хрипло продолжал Хомс. – Он здесь с первого дня устраивает черт-те что. Его пора проучить. В армии бунтарей обламывают, а не уламывают. – Вы его направляете в дисциплинарный суд или в специальный? – безразлично спросил Тербер. – В специальный. – Лицо у Хомса побагровело еще больше. – Мог бы – отдал бы под высший. И с удовольствием… А все вы и эти ваши гениальные идеи! – Мне-то что? – Цербер пожал плечами и начал печатать. – Просто за эти полтора месяца мы отдали под трибунал уже троих. Может подпортить отчет. – А я плевал на отчет! – Хомс чуть не сорвался на крик, но все же сдержал себя. Этот всплеск был последним. Хомс обессиленно рухнул в свое вращающееся кресло, откинулся назад и мрачно уставился на дверь, которую предусмотрительно закрыл, войдя из коридора в канцелярию. – Дело ваше. Мне все равно, – продолжая печатать, сказал Цербер. Казалось, Хомс не слышит его, но Цербер краем глаз внимательно наблюдал за ним, стараясь определить, не просчитался ли, действительно ли наступил спад. Сейчас нельзя действовать как в прошлый раз. Нынешний взрыв был сильнее. Мощь прошлого взрыва, возведенная в квадрат, и потому тебе нужно соответственно возвести в квадрат собственные усилия, а потом, если дождешься, когда начнется спад, по логике вещей победа будет за тобой, только стоит ли она того? Нет, черт возьми, не стоит, потому что так может разладиться твоя собственная тщательно отлаженная система жизни, и почему тебя должно волновать, что какой-то упрямый дурак не желает расстаться с допотопным миром иллюзий и, цепляясь за косные романтические идеалы и устаревшие понятия о справедливости, подставляет голову под топор современного прогрессивного мира? Ты можешь хоть тысячу раз выручать этого болвана, и все равно ничем ему не поможешь. Так что ты стараешься напрасно, зато, если и сейчас выйдет по-твоему, имеешь полное право собой гордиться. Есть смысл попробовать, хотя бы для интереса. И если он берется за это, то вовсе не потому, что считает своим долгом разбиваться в лепешку ради безмозглых сопляков, которые отказываются шагать в ногу со временем и умнеть, просто ему интересно, сумеет он снова повернуть по-своему или нет, а дурачье, до сих пор верящее в справедливость, тут совершенно ни при чем. – Жалко только, потеряете отличного боксера в полусреднем, – равнодушно заметил Цербер, дав Хомсу наглядеться в тишине на закрытую дверь. Он вынул из машинки бумагу и стал закладывать копирку для второй страницы. – Что? – Капитан поднял на него глаза. – Что вы этим хотите сказать? – Когда начнутся ротные товарищеские, он будет еще сидеть. Я так понимаю, – бесстрастно сказал Цербер. – Ну и черт с ним! Обойдемся. – Хомс помолчал. – Ладно, направьте его тогда в дисциплинарный. – Но я уже напечатал. – Перепечатайте, – приказал Хомс. – Вы хотите, чтобы из-за вашей лени солдат сидел в тюрьме лишних пять месяцев? – Черт-те что! – Цербер порвал бланки и пошел за чистыми. – Один такой твердолобый болван из Кентукки хуже, чем целый полк негров. Ему что специальный трибунал, что дисциплинарный – один черт. Могли бы ничего не менять. – Его пора проучить, – сказал Хомс. – Еще как пора! – с жаром согласился Цербер. – Но таким, как он, хоть кол на голове теши. Я их породу знаю, насмотрелся. В тюрьме-то они тихие, работают, не высовываются, а выйдет такой на свободу – и через пару недель снова за решеткой. Скорее голову даст себе отрубить, чем признает, что не прав. Мозги-то куриные. Только вы успеете его натаскать к декабрьскому полковому чемпионату, а он перед самыми соревнованиями отколет еще какой-нибудь номер и снова сядет. Нарочно, назло вам. Эти парни с гор все одинаковые, я уж их насмотрелся. Им дай волю – Америка перестанет быть свободной страной. – Мне наплевать, что он еще отколет! – заорал Хомс, выпрямляясь в кресле. – И плевал я на все эти чемпионаты! Терпеть такую наглость я не обязан! Он думает, я ему кто? Я офицер, а не истопник! – Самолюбию капитана было нанесено оскорбление, и лицо его вновь побагровело. Он злобно буравил глазами Цербера. Цербер расчетливо выждал, и, когда цветовые изменения физиономии Хомса подсказали, что наступил благоприятный момент, он проникновенно поведал шефу, что тот думает на самом деле. – Капитан, вы же это не серьезно, – мягко сказал он, изображая неподдельный ужас. – Вы же это под горячую руку. Иначе никогда бы так не сказали. Неужели вы готовы проиграть чемпионат из-за какой-то досадной мелочи? – Из-за мелочи? Это называется мелочь?! Вы хоть думайте, что говорите, сержант! – Хомс поднес руки к лицу и осторожно потер его, разгоняя прилившую кровь. – Ладно, – сказал он. – Я думаю, вы правы. Глупо терять голову. Себе же дороже. Может, у него и в мыслях не было никому дерзить. – Он вздохнул. – Вы уже заполнили бланки? – Еще нет, сэр. – Тогда уберите их на место. Я думаю, так будет разумнее. – Но вы хотя бы наложите на него взыскание построже своей властью, – посоветовал Цербер. – Ха! – с гневным сарказмом хмыкнул капитан. – Если бы я не отвечал за команду боксеров, я бы ему показал. Парню повезло, что он так легко отделался. Запишите в журнал взысканий: три недели без увольнения в город. Ладно, я пошел домой. Домой… – задумчиво повторил он, будто размышлял вслух. – Завтра вызовите его ко мне, я с ним поговорю. И приказ завизирую тоже завтра. – Хорошо, сэр. Если вы считаете, что так надо, значит, так и сделаем. – Цербер вынул из стола толстый журнал в кожаном переплете, открыл его и достал авторучку. Хомс устало улыбнулся ему и ушел. Цербер закрыл журнал, положил его обратно в стол, поднялся и, шагнув к окну, увидел, как капитан идет через двор, по которому пролегли длинные вечерние тени. На мгновенье ему стало жалко Хомса. Впрочем, что его жалеть? Сам виноват. Назавтра, когда Хомс потребовал журнал, Цербер вынул его из стола, открыл, обнаружил, что страница пуста, и начал смущенно объяснять, что вчера было много разных дел и он не успел записать. Просто забыл. Капитан торопился в клуб и уже стоял в дверях. «Вы сейчас впишите, а завтра дадите мне, я завизирую», – сказал он. «Так точно, сэр. Прямо сейчас и впишу». – Цербер достал авторучку. Капитан ушел. Цербер положил ручку в карман. А на следующий день на Хомса навалились новые заботы, и он даже не вспомнил про Пруита. Ему лично совершенно наплевать, оставят этого сопляка на три недели без увольнительной или нет, дело вовсе не в этом, убеждал себя Цербер. Кстати, наказание наверняка пошло бы Пруиту на пользу. Тем более Старк говорил, парень втюрился в эту спесивую шлюшку у миссис Кипфер. За три недели в казарме Пруит как раз успел бы выкинуть ее из головы. Но Цербер с самого начала решил: либо он добьется, что Пруита не накажут вообще, либо попытка не засчитывается, и теперь он жалел, что поставил себе такое условие. А Пруита ему не жалко. Нисколько. Пруит сам себе роет яму. Влюбиться в самонадеянную девку из борделя! С этого дурака станется, вполне в его духе. Он роет себе не просто яму, он роет пропасть. Цербер неодобрительно фыркнул. Когда они вернулись в казарму во второй раз и выяснилось, что Хомса в роте нет, Пруит вздохнул с облегчением. Палузо тоже был доволен. Он быстро отпустил Пруита, а сам пошел в гарнизонный магазин, чтобы не маячить в казарме. Ни Пруит, ни Палузо не догадывались, что продолжения у этой истории не будет. Пруит, хромая, поднялся наверх, распаковал снаряжение, положил все на место, сходил в душ, переоделся в чистое и, растянувшись на койке, ждал, что с минуты на минуту за ним придет дежурный по части им сержант из караула. И только перед самым ужином ему стало ясно, что никто не придет: он прождал целых полтора часа. Когда раздался сигнал на ужин, он понял, что чья-то рука отвела от него судьбу. Это мог сделать только Цербер, по каким-то своим таинственным соображениям он счел себя вправе вмешаться. Зачем ему это? Какое его дело? – сердито думал Пруит, хромая по лестнице в столовую. На черта он сует нос, куда его не просят? После ужина он снова растянулся на койке, и груз усталости, накопленной ногами, тяжело придавил одеяло. Тогда-то Маджио и поздравил его с победой. – Старик, ты молодец, – сказал Анджело, подойди к его койке. – Обидно только, что меня там не было и я сам не видел. А вообще – молодец. Если б не эта сука Галович – он английский в Оксфорде учил, не иначе! – я бы тоже там был. Но ты, старик, все равно молодец. Я тобой горжусь. – Угу, – устало сказал Пруит. Он все еще пытался понять, почему вдруг так сорвался сегодня. Он не только дал им повод навесить ему внеочередной наряд в день получки, причем еще не факт, что обошлось, но и сделал все возможное, чтобы они отправили его прямиком в тюрьму, они о таком даже не мечтали. А он-то поклялся, что будет образцовым солдатом, и еще строил грандиозные планы, как заставит их всех беситься от злости. И сорвался. Причем даже не через месяц, напомнил он себе, не через неделю, не через два дня, а в самый же первый день. Да, видно, вынести профилактику совсем не так просто, как казалось. Видно, есть какие-то тонкости, какие-то секреты. Видно, профилактика действует на человека хитрее, чем он предполагал сначала, так уж она придумана. И либо он, на свою беду, недооценил их умение применять эти хитрости, либо, что хуже, слишком переоценил собственную силу воли. Видно, смысл профилактики в том, чтобы больнее всего бить по самому сильному, что есть в человеке, – по его гордости и человеческому достоинству. А вдруг это заодно и самое слабое? Он шаг за шагом вспоминал случившееся, и его переполнял ужас от собственной предельной несостоятельности, переполнял настолько, что заглушал даже страх попасть в тюрьму, которой он очень боялся, когда не распалял себя яростью. Утром он вышел на строевую другим человеком, ему было грустно, но он поумнел. Он напрочь отказался от мысли перевоспитать или хотя бы проучить их. Он больше не надеялся и не рассчитывал на мгновенную победу. И когда профилактика началась сначала и он снова сразу же вошел в роль образцового солдата, он вел уже не наступательный, а лишь оборонительный бой и тихо тлеющая молчаливая ненависть, его единственная защита, прятала под своей броней только одну мысль – он думал сейчас только о Лорен и о дне получки, и это согревало его, как глоток виски, мягким теплом заслоняло от жгучего огня ненависти, который медленно превращал его в лед. 19 В день получки строевую закругляют в десять утра. Ты моешься, бреешься, снова чистишь зубы, аккуратно надеваешь свою парадную, самую свежую форму и тщательно завязываешь бежевый галстук, следя, чтобы узел не перекосился ни на миллиметр. Кропотливо приводишь в порядок ногти и только потом, наконец, выходишь на солнце во двор, стоишь и ждешь, когда начнут выдавать деньги, но при этом все время поправляешь галстук и помнишь, что под ногтями должно быть чисто, потому что в каждой роте у офицеров свои придури, и неважно, что день получки не всегда совпадает с днем осмотра внешнего вида. Некоторые офицеры прежде всего глядят на ботинки, другие смотрят, отутюжены ли брюки, третьи придираются к прическе. А у капитана Хомса пунктик – галстук и ногти. Если ему не понравится, как ты завязал галстук или как вычистил ногти, это, конечно, не значит, что он вычеркнет тебя из ведомости, но тебе не миновать сурового разноса и ты снова переходишь в конец очереди. В день получки все толкутся во дворе небольшими группами и возбужденно переговариваются об одном и том же: как кто потратит деньги и куда податься в этот полувыходной день. Группки то и дело распадаются, возникают новые, смешиваются с остатками прежних, никому не стоится на месте, кроме «акул»-двадцатипроцентовиков: эти, как стервятники, уже поджидают у дверей кухни, откуда ты будешь выходить с деньгами. И вот ты видишь, как дежурный горнист подходит к мегафону в углу залитого ярким утренним солнцем двора (в это утро солнце почему-то сияет, как никогда) и трубит «деньги получать». «День-ги, – говорит тебе горнист, – день-ги. Как-на-пье-тся-сол-дат что-с-ним-де-лать? Ска-жи-ка-по-лу-чка». «Деньги, – отвечает горн, – день-ги. А-дер-жать-на-гу-бе-чтоб-не бе-гал. Ой-штуч-ка-по-лу-у-чка». Возбуждение во дворе растет (да, да, горнист играет в этом немалую роль, традиционную, важную, волнующую роль, освященную веками, тысячелетиями солдатской службы), и ты видишь, как Цербер выносит из канцелярии тонкое солдатское одеяло и идет в столовую, следом за ним шагает с ведомостью Маззиоли, словно лорд-канцлер с большой государственной печатью, и последним появляется Динамит – сияя сапогами и милостивой улыбкой благодетеля, он несет черный кожаный ранец. Они долго возятся, сдвигают столы, расстилают одеяло, пересчитывают мелочь, выкладывают стопками зелененькие, Цербер достает и кладет перед собой список тех, кто брал кредитные карточки гарнизонного магазина и кино, а тем временем во дворе образуется очередь, встают по старшинству, сначала все сержанты, потом рядовые первого класса, просто рядовые, и обе группы выстраиваются на удивление мирно, без споров и толкотни, строго по алфавиту. А потом наконец-то начинают платить, очередь медленно ползет вперед, вот ты сам оказываешься в дверях столовой и видишь, как стоящий перед тобой получает деньги, и вдруг слышишь собственную фамилию, тотчас называешь свое полное имя и служебный номер, делаешь шаг к Динамиту, отдаешь честь и стоишь навытяжку, а он окидывает тебя взглядом с ног до головы, потом показываешь ему ногти, и, удовлетворенный осмотром, он выдает тебе получку, не забывая походя бросить одну из своих добродушных шуточек вроде: «Смотри, чтоб хватило и к девочкам съездить» или: «Не пропивай все сразу в первом же кабаке». Динамит – он соображает, он солдат, этот Динамит, солдат старой школы. А потом, когда все деньги у тебя в руках (минус вычеты за стирку, минус страховой взнос, минус отчисление на семью, если она у тебя есть, минус доллар в ротный фонд), все деньги, которые ты заработал за целый месяц и которые тебе разрешается потратить за остаток сегодняшнего выходного, ты идешь вдоль застеленного солдатским одеялом длинного стола к Церберу, и он удерживает с тебя за кредитные карточки, хотя ты вовсе не собирался их брать, в прошлую получку клялся, что в этом месяце не возьмешь ни одной, но почему-то снова нахватал, когда их выдавали десятого и двадцатого. Потом выходишь через кухню на галерею, там финансовые воротилы ссудного банка, выручавшие тебя под магические двадцать процентов, – Джим О'Хэйер, Терп Торнхил и Чемп Уилсон, для которого, правда, это скорее хобби, чем промысел, – тоже хапают свою долю из тающей горстки бумажек и серебра. Получка. Это настоящее событие, и даже твоя вражда со спортсменами в этот день отходит на задний план. В сумраке длинной, придавленной низким потолком спальни отделения, куда не проникает сияющее за окнами солнце, солдаты лихорадочно сбрасывают с себя форму, переодеваются в гражданское, и ты понимаешь, что на обед сегодня придут немногие, а на ужин и того меньше, явятся лишь те, кто успеет все просадить в карты. Когда Пруит расплатился с долгами, из тридцатки у него осталось ровно двенадцать долларов и двадцать центов. Ему бы не хватило даже заплатить за одну ночь с Лорен, и, коленопреклоненно освятив эти гроши молитвой, он понес их в «казино» О'Хэйера. Через дорогу от комнаты отдыха в грубо сколоченных сараях на полоске вытоптанной, голой земли между асфальтом улицы и путями гарнизонной узкоколейки игра уже шла полным ходом. Грузовики техпомощи перекочевали в полковой автопарк, большие катушки телефонных проводов были вынесены из сараев и аккуратно сложены снаружи, 37-миллиметровые противотанковые орудия (часть из них была старого, знакомого образца с короткими стволами, на стальных колесах, а несколько новых – длинноствольные, на резиновых шинах – выглядели непривычно и странно, как германское вооружение на фотографиях в «Лайфе») тоже выехали из сараев и стояли рядом, накрытые брезентовыми чехлами. Зазывалы, нанятые драть глотку за доллар в час, вертелись перед каждым сараем и без умолку, как балаганщики на ярмарке, выкрикивали: «Заходи, ребята! Покер, очко, банчок, три косточки – у нас играют во все. Заходите, попытайте счастья!» В сарае О'Хэйера все пять овальных столов под «очко» были забиты. Банкометы в надвинутых на глаза зеленых пластмассовых козырьках сидели под зелеными плафонами ламп и сквозь заполнявший сарай гул негромко и монотонно объявляли карты. Игроки тройным кольцом обступили два стола, отведенные под «кости», а за тремя покерными столами, где сегодня играли только в солдатский покер, чтобы сразу принимать в игру побольше народу, не было ни одного свободного места. Остановившись в дверях, он подумал, что к середине месяца все полученные сегодня деньги осядут в руках горстки асов, и эти асы будут играть своей компанией чемпионов за тем столом, где сейчас играет О'Хэйер, а банк мечет нанятый им помощник. Здесь соберутся асы со всего гарнизона, даже из таких далеких от Скофилда мест, как Хикем, Форт-Кам, Шафтер и Форт-Рюгер. И это будет самая крупная игра в гарнизоне, а то и во всей Гавайской дивизии. Если ему повезет, он тоже может оказаться в их числе, от этой мысли внутри у него задрожало. Один раз он выбился в асы, но это было всего один раз и давно, в Майере. Первоначальный план – выиграть лишь столько, чтобы хватило для поездки в город, и сразу выйти из игры – постепенно терял четкость, тускнел и, если бы не твердая решимость, подогреваемая воспоминаниями о Лорен, совсем бы исчез из памяти. Два часа он методично играл по маленькой в «очко», играл намеренно неинтересно, намеренно без азарта, чтобы сделать из своих двенадцати долларов двадцать, ровно столько, сколько надо было предъявить для входа в покер. Потом подошел к столу О'Хэйера и стал ждать, когда освободится место, а в день получки места освобождались быстро, потому что большинство игроков были мелкая шушера, вроде него, и садились играть с единственной двадцаткой в кармане, мечтая оттяпать у денежных ребят кусок их капитала. Они продувались один за другим и вставали из-за стола. Он ждал спокойно, клятвенно обещая себе, что если выиграет два кона, то сразу же уйдет, потому что двух выигрышей в таков игре ему с лихвой хватит на сегодняшний вечер и еще останется, чтобы отлично провести с Лорен выходные (сегодня был четверг) или хотя бы две ночи, субботнюю и воскресную, а может, и целиком воскресный день, если она согласится; может даже, он пойдет с ней на пляж. Надо выиграть только два раза. Он все рассчитал. Зеленый суконный круг с выемкой для места банкомета был уставлен столбиками пятидесятицентовых монет, долларовых «таратаек» и красных пластмассовых фишек по двадцать пять центов каждая. Серебряные и красные столбика ловили лучи, лившиеся сверху из стеклянных зеленых плафонов, и ярко переливались на мягком, поглощающем свет сукне. Он заметил среди игроков Цербера и Старка. Джим О'Хэйер сидел вольготно развалясь, глаза, с холодным математическим расчетом следившие за игрой, прятались под дорогим пижонским зеленым козырьком, он катал взапуски по столу две серебряные «таратайки», которые все время сталкивались, и их непрерывное клацанье действовало на нервы. Наконец Пруит дождался. Старк, сидевший в нахлобученной на лоб шляпе, поднялся, отставил свою принесенную из столовой табуретку и с хладнокровным мужеством самоубийцы объявил: – Место свободно. – Ты что, уходишь? – негромко спросил О'Хэйер. – Ненадолго. – Старк задумчиво посмотрел на него. – Пока не найду, у кого одолжить. – Значит, тогда и увидимся, – усмехнулся О'Хэйер. – Желаю удачи. – Ладно, Джим, спасибо. Какой-то зануда громким шепотом сообщил, что Стара за этот час проиграл все шестьсот долларов, которые сумел набрать с десяти утра. Старк посмотрел на зануду, и тот заткнулся, а Старк все с тем же задумчивым видом медленно протиснулся сквозь обступавшую стол толпу и ушел. Пруит скользнул на пустое шестисотдолларовое место, мрачно гадая, что оно ему сулит, и как можно незаметнее подвинул к банкомету свою жалкую десятку и две пятерки. Денежные тузы в дни получки брали за вход в покер немного, чтобы за стол мог сесть любой, но, когда ты к ним подсаживался, смотрели на твою двадцатку с презрением. Он перебирал полученные в обмен на двадцатку пятнадцать «таратаек», шесть пятидесятицентовых монет и восемь пластмассовых фишек, и его теперь не трогало ничье презрение, потому что, едва он вместе с остальными игроками послал щелчком красную фишку на середину стола, все заслонило собой старое знакомое ощущение, разлившееся по жилам, как волшебный эликсир, лучше любого другого зелья помогая забыть всю эту сволочную жизнь. Сердце бешено колотилось, его настойчивые, властные толчки гулко отдавались в ушах. От азарта он раскраснелся, лицо у него лихорадочно горело. Тело стало невесомым, он больше не чувствовал его, он парил над замершим земным шаром. Здесь, думал он, только здесь, в этих кусочках шелковистого картона, разлетающихся по столу картинками вниз и послушных неисповедимому закону или воле капризной судьбы, только в них ответ на тайну бесконечности, тайну жизни и смерти, тот ответ, который ищут ученые, сейчас он у тебя под рукой, и тебе надо лишь поймать его, ухитриться разгадать непредсказуемое. Ты можешь очень быстро выиграть тысячу. Можешь еще быстрее спустить все до последнего цента. И любой, кто хоть на шаг приблизится к разгадке тайны, достоин пожать руку всевышнему. Они играли без записи, ставили деньги «на бочку», и перед удачливыми игроками лежали толстые пачки зеленых купюр, придавленные сверху серебром. От вида зеленых хрустящих бумажек, играющих столь важную роль в нашей жизни, его захлестнуло алчное желание забрать все эти волнисто загибающиеся по краям, пахнущие золотом пачки себе, и не ради тех благ, которые они ему купят, а просто ради них самих – уж очень они были хороши. Все эти мысли и чувства, все на свете вместилось сейчас в тихое шлепанье карт, падавших на стол с неспешной мерной неумолимостью – так время неспешно, но неумолимо стучится в стариковские уши. Два полных круга, два раза по десять карт, первый раз картинкой вниз, второй – картинкой вверх. Громко тикали чьи-то часы. Знакомые, привычные лица вдруг обрели новые черты, стали чужими. В ярком свете ламп таинственные тени протянулись вниз от бесстрастно застывших бровей и носов и превратили игроков в безглазых уродцев с заячьей губой. Этих людей он не знал. Вон там сидит не Тербер, а это не О'Хэйер. Это пара ничьих рук, подсовывающих открытую карту под закрытую, чтобы тайком взглянуть, что пришло, а это пять ничьих пальцев, которые складывают звякающие монеты в столбик, поднимают его над столом, роняют монеты по одной на сукно и начинают все сначала, сосредоточенно и методично. Безрассудный азарт уже захватил его, по спине побежали мурашки, и он отбросил прочь, похоронил и забыл все неприятности, составлявшие его жизнь последние два месяца. Первый кон собрал большой банк. Он-то надеялся, что серьезная игра начнется не сразу, на своей двадцатке ему было далеко не уехать. Но расклад был удачный, и все ставили крупно. Он держал пару валетов и к третьему кругу успел вложить в банк все свои деньги – его двадцатка частично вошла и в малый банк – и теперь пасовал, потому что ставили только наличными, а он при всем желании не нашарил бы в кармане и цента. Банк, который он мог бы выиграть, отодвинули в сторону, и те, кто еще играл, клали деньги в центр стола, а ему оставалось лишь сидеть и терпеливо ждать. На четвертой сдаче О'Хэйер получил туза в пару к его «закрытой»: все знали, что у него туз, потому что Джим О'Хэйер не имел привычки набавлять для развлечения. «Пятнадцать сверху», – сказал О'Хэйер. У Пруита екнуло под ложечкой, он грустно посмотрел на свои два валета и порадовался, что пасует. Но на последней сдаче к нему пришел третий валет, и он объявил свои карты. Сердце сжималось от досады, что нечем взвинтить банк, и он про себя чертыхнулся. Он выиграл почти сто пятьдесят. О'Хэйер взял второй банк, поменьше. Тербер посмотрел на О'Хэйера, потом перевел взгляд на Пруита и возмущенно хмыкнул. Пруит усмехнулся и, придвинув выигрыш, напомнил себе, что если выиграет следующий кон, то сразу же выйдет из игры, тогда-то Тербер нахмыкается досыта. Выигрывать еще кон было совсем необязательно, он достаточно заработал на первом. Но он дал себе слово выиграть два кона, а не один, и потому не ушел. Второй кон выиграл Тербер, а он проиграл сорок долларов. У него осталось чуть больше сотни, и он решил, что обязан выиграть еще раз, прежде чем уйдет. И опять не ушел. Но ему не повезло ни в третьем коне, ни в четвертом, ни даже в пятом. И когда он, наконец, выиграл снова, от первого выигрыша осталось меньше пятидесяти долларов. Сгребая деньги, он облегченно вздохнул и сбросил напряжение, с каждым проигрышем давившее на него все тяжелее: ему начало казаться, что он больше никогда не выиграет. Зато сейчас у него появилась солидная база, и было от чего оттолкнуться. После второго выигрыша у него набралось больше двух сотен. Две сотни – приличный капитал. И он начал играть осторожно, взвешивая каждую ставку. Он вел рассчитанную, сбалансированную игру и получал огромное удовольствие, растворял себя без остатка в этом наслаждении, в поединке своего ума с абстрагированным умом противников. Это был настоящий покер, жесткий, монотонный, бесстрастный, он поистине упивался им и играл ровно, проигрывая лишь по мелочам, часто пасуя, изредка кое-что выигрывая, и до поры оттягивал тот момент, когда сорвет действительно большой куш и выйдет из-за стола. Все это время он, естественно, понимал, что бесконечно так продолжаться не может, две сотни не тот резерв, с которым устоишь в игре такого калибра, но он не замахивался на многое, ему нужен был еще только один крупный выигрыш, вроде двух первых, возможно даже крупнее, потому что сейчас у него было больше денег, а потом он встанет и уйдет. Если бы он сразу выиграл два кона кряду, то, как и обещал себе, давно бы ушел, но ведь так не получилось, ведь сначала он выиграл только один кон и сейчас хотел успеть выиграть в последний раз и уйти, прежде чем его посадят на мель. Но когда его посадили, и посадили крепко, большой выигрыш был все еще где-то на подходе. У него было две десятки – неплохой вариант. На четвертой сдаче он получил еще одну. На той же сдаче Тербер отхватил второго короля в открытую. Тербер набавил, поставив на десятку. Пруит насторожился: в такой игре блефовать не рискуют, но, когда на столе столько денег, можно ждать чего угодно. У Тербера, конечно, могла быть не пара, а тройка, но Пруита на эту удочку не поймаешь, он не вчера родился. Когда все поставили и подошла его очередь, он набавил лишь слегка, самую малость, для пробы, пустячную ставку, которую мог потерять без ущерба. Трое игроков немедленно спасовали. После паузы поставили только О'Хэйер и Тербер. У О'Хэйера явно был туз в пару к «закрытой», и он платил за шанс получить третьего туза. Акула ты. О'Хэйер, настоящая акула! Дерешь с людей по двадцать процентов! А Тербер слишком долго думал, дважды глядел на свою «закрытую», потом чуть не сказал «пас», но все-таки набавил, значит, нет у него тройки! На последней сдаче О'Хэйер промахнулся с третьим тузом и равнодушно объявил «пас». Этот при любой игре может себе позволить пасовать с равнодушной мордой. Короли Тербера были на столе по-прежнему старшей картой, но Тербер не набавил, а только сказал «оставляю», и у Пруита отлегло от сердца, теперь он точно знал: третьего короля у Тербера нет. У Тербера просто две пары, и он надеется, что короли его вывезут, раз О'Хэйер сидит только с парой тузов. Что ж, если он хочет эти тузы увидеть, пусть платит, как все остальные, ей-богу! И Пруит поставил двадцать пять, рассчитывая, что выдоит Цербера до капли, что это верняк и что Цербер будет драться за свою вшивую пару королей. Это был оправданный ход: Тербер два раза отказался набавлять, хотя его короли оставались старшей картой. – Шестьдесят сверху, – сказал Тербер. Увидав, что Тербер злорадно ухмыляется, он понял – его посадили. И еще как! С треском. По высшему классу. У Тербера три короля. А он клюнул. Купился, как зеленый юнец. Его впервые так накрыли. От изумления у него что-то муторно и тяжело перевернулось в животе, и он хотел объявить «пас», но вспомнил, что обязан играть. В банке было слишком много его денег, и банк был чересчур большой, так что идти на риск и блефовать он не мог. А Цербер знал, сколько набавлять, чтобы не перегнуть палку и не услышать: «Карты на стол!» Этот кон стоил ему ровно две сотни, у него осталось около сорока долларов. Он отодвинулся от стола и встал. – Место свободно. Брови Тербера затрепетали, потом взметнулись вверх двумя коварными вопросительными знаками. – Ты уж извини, парень, что я тебя так. Очень сочувствую. Я бы даже вернул тебе эти деньги, только самому нужны позарез. За столом дружно грохнули. – Да ладно, забирай, – сказал Пруит. – Ты выиграл, старшой, они твои. – И повернулся к банкомету: – Рассчитай меня. – Почему же ты, болван, не ушел после второго выигрыша? – подумал он. Ты же дал себе слово! А еще он подумал, что очень неоригинален в своем запоздалом раскаянии. – В чем дело, парень? – спросил Тербер. – Ты что-то побледнел. – Просто жрать хочется. Я обед пропустил. Тербер подмигнул Старку, который только что снова вошел в сарай. – Сейчас в столовку идти поздно. Может, опять сядешь с нами? Отыграться не хочешь? Сколько ты уносишь? Сорок? Пятьдесят? Это не деньги. – Ничего. На то, что мне нужно, хватит, – сказал Пруит. Чего он цепляется? Мало того, что нагрел, так надо еще и поиздеваться. Сволочь, гнида, язви его в душу!.. – Бутылка бы тебе тоже не помешала, верно? Да и вообще мы же тут все друзья-приятели. Играем просто так, от нечего делать. Я правильно говорю, Джим? – Он посмотрел на О'Хэйера, и Пруит увидел, как у Тербера вокруг глаз собрались лучики морщинок. – Конечно, – невозмутимо сказал О'Хэйер. – Если у тебя есть деньги, будем дружить и дальше. Сдавайте. Тербер засмеялся, тихо, почти про себя. – Вот видишь? – Он снова повернулся к Пруиту. – Тут же не грабители собрались, не шулера. И за вход всего двадцатка. – Это не для меня. – Он хотел добавить: «У меня дома семеро по лавкам», но его все равно никто бы не услышал. Банкомет уже тасовал карты. Когда он отошел от стола, Старк шутливо толкнул его локтем в бок и быстро сел на освободившуюся табуретку. – Вот пятьдесят, – сказал Старк банкомету. После пропахшей дымом спертой духоты и затхлости сарая чистый воздух улицы окатил его, как холодный душ, Пруит глубоко вдохнул и будто внезапно проснулся, потом медленно выдохнул, стараясь вместе с выдохом изгнать из себя вялое смутное беспокойство, подзуживавшее его вернуться в сарай. Он только что отдал этой сволочи Терберу свои Кровные, заработанные потом две сотни и сейчас не мог избавиться от ощущения, что проиграл все. Брось ты, перестань, уговаривал он себя, ты не проиграл ни цента, ты в плюсе на целую двадцатку и тебе хватит этого на сегодняшнюю ночь, давай, друг, уйдем отсюда подальше. Воздух пробудил его от оцепенения, и он теперь ясно понимал: это же не личная вражда, это игра, это – покер, и всех не обыграть, рано или поздно тебя обязательно приложат. Обойдя сараи, он вышел на тротуар. Потом пересек улицу. Он даже дошел до комнаты отдыха, уже взялся за ручку приоткрытой двери и только тут наконец решил, что нечего себя обманывать. С досадой хлопнул дверью, повернулся и сердито пошел назад в сарай О'Хэйера. – Ба! Смотрите, кто пришел, – ухмыльнулся Тербер. – Я так и думал, что мы еще увидимся. Есть у нас место? Ребята, а ну-ка уступите место настоящему игроку. – Кончай ты! – злобно бросил Пруит и сел на табуретку, освобожденную очередным неудачником, который сейчас вымученно улыбался Церберу с видом человека, пытающегося сделать то, чего от него ждут, и держаться молодцом, хотя, как выясняется, это очень трудно. – Хватит тянуть кота за хвост, – сказал Пруит. – Чего мы ждем? Поехали! – Ну ты даешь! – ухмыльнулся Цербер. – Не терпится, чтобы тебя нагрели? – Да, не терпится. Смотри, как бы тебя самого не нагрели. Я нынче в ударе. Поехали. Но он не был в ударе и сам это знал, он просто злился и психовал, а это не называется быть в ударе, и за пятнадцать минут, за три кона, он проиграл все свои сорок долларов, как и предчувствовал. И если в прошлый раз он играл с удовольствием, наслаждаясь игрой, смакуя каждый ход, то сейчас его вела за собой упрямая запальчивость, ему было на все чихать и его бесило даже то, что надо ждать, пока сдадут карты. В покер так не выиграешь, и он встал из-за стола с долгожданным облегчением: он просадил все и наконец-то может уйти. – А теперь домой. В койку – и баиньки. – Спать?! – Цербер недоуменно посмотрел на него. – В три часа дня? – Самое оно. – Неужели еще только три часа? Он думал, уже трубили «тушить огни». – А что, нельзя? Цербер брезгливо фыркнул: – Вас, молокососов, учи не учи – все одно. Я тебе говорил, уходи, пока выигрываешь. Умных людей надо слушать, а ты не слушаешь. – Я забыл, – сказал Пруит. – Из головы вылетело. Может, одолжишь сотню? Теперь не забуду. Это имело успех, за столом засмеялись. – Извини, парень, я в минусе. – Да что ты! А я думал, ты выигрываешь. За столом снова засмеялись, и ему стало легче, но он сразу вспомнил, что от этого смеха денег у него не прибавится. И начал протискиваться к выходу. – Что ты все время тюкаешь парня, старшой? – услышал он за спиной голос Старка. – Тюкаю?! – возмущенно переспросил Тербер. – С чего ты взял? – Как я слышал, его не затюкаешь, – сказал старшина одиннадцатой роты, лысый толстяк с заплывшими глазами алкоголика. – Это точно, – отозвался Старк. – Он знает, что делает. Тербер фыркнул: – Ничего, потерпит. Он боксер. Боксеры привыкли, когда им дают в морду. Некоторые даже любят. – Непонятно мне, – сказал старшина одиннадцатой роты. – Я бы на его месте перевелся отсюда к чертовой матери. – Вот и видно, что ничего ты не понимаешь, – заметил Тербер. – Ему не перевестись. Динамит его не отпустит. – Хватит трепаться, – раздался гнусавый голос О'Хэйера. – Вы пришли в карты играть или лясы точить? Король старший. Ставим на короля. – Пять сверху, – сказал Тербер. – Знаешь, Джим, что мне в тебе нравится? – И сам же насмешливо ответил: – Твоя необыкновенная человечность. Пруит мысленно увидел, как Тербер прищуривается и вокруг глаз у него зловеще собираются морщинки. Он отпустил расхлябанную дверь, и она захлопнулась за ним, отрубив продолжение разговора. Он искал в себе ненависть к этому подлюге Терберу, но ненависти не было, и внезапно он вспомнил, что в пылу азарта даже не взял бутерброд и кофе, которые О'Хэйер выставлял игрокам бесплатно. Но теперь он туда не вернется ни за что. И еще он вспомнил, сколько всего собирался купить на деньги, которые потом рискнул понести к О'Хэйеру. Ему были нужны крем для бритья, бархотка для обуви, новый ершик чистить винтовку, он хотел купить впрок сигарет. Слава богу, хоть припрятал про запас блок «Дюка». Все, Пруит, подумал он, ты отстрелялся, твоя получка приказала долго жить, и до следующего месяца не рыпайся, в этом месяце Дорен тебе не видать. А она к тому времени, может, уже уйдет от миссис Кипфер и вернется в Штаты. Он со злостью сунул руки в карманы, нащупал там какую-то мелочь, скудную горстку десяти– и двадцатицентовых монеток, и вытащил их на свет, размышляя, на что они сгодятся. Этих грошей ему бы хватило на игру по маленькой в сортире, но было безнадежно даже пытаться превратить такую ерунду в прежние двести шестьдесят долларов, и эта мысль так больно ударила его, что он в бешенстве швырнул мелочь на пути узкоколейки и с удовольствием смотрел, как монеты разлетаются отливающей серебром дробью, а потом с удовольствием услышал звон, когда они посыпались на рельсы. Он повернул к казармам. Любовь любовью, покер покером, но занимать под двадцать процентов ты не станешь, это точно. Сколько торчишь на Гавайях, а еще ни разу не одалживал под проценты, обойдешься и сейчас, пусть даже придется просидеть в казарме весь месяц. Сарай Терпа Торнхила стоял рядом с сараем О'Хэйера. Идти к О'Хэйеру, когда тот играет, бессмысленно, он ничего сейчас не одолжит, даже под двадцать процентов. А Терп и не играл, и не сидел на банке. Он переходил от стола к столу и, как обычно, нервно проверял, не кладут ли банкометы его деньги себе в карман. Этот долговязый крючконосый хорек из штата Миссисипи был наделен всеми отвратительными качествами захолустного жлоба, но деньги взаймы давал, хотя вечно до одури боялся, что его надуют, и с жалкой ханжеской гордостью холуя чванился тем, что он такой, какой есть: дескать, мы джентльменов из себя не строим, а кому не нравится, и не надо, плакать не будем. Он добился права держать сарай, потому что служил семнадцать лет в одной и той же роте и все семнадцать лет без устали лизал задницу начальству, зато теперь мог позволить себе отыграться, с жестокостью садиста измываясь над любым, кто, по его расчетам, не смел в ответ и пикнуть. – Ха-ха! – гоготнул Терп, когда Пруит отвел его в сторону и попросил двадцатку. Длинный, худой, он согнулся пополам и лукаво ткнул Пруита в бок. – Ха-ха! – рявкнул он так, что его голос разнесся по гудящему сараю и услышали все. – Наш крепкий орешек наконец раскололся! Мальчику невмоготу, ему девочку подавай, да? То-то он к дедушке Терпу пришел. Дедок ему только в получку нужен, чтобы денежку одолжить. А так и разговаривать бы со стариком не стал. Ничего, внучок, со всеми бывает, все мы люди. Он достал из кармана бумажник, но не открывал его, он еще не кончил глумиться. – А куда ты нацелился? В «Сервис»? В «Риц»? В «Пасифик»? Или в «Нью-Сенатор»? А может, в «Нью-Конгресс» к миссис Кипфер? Я, внучок, здесь все места знаю. Еще бы! Если б не я, они давно бы захирели. Ты меня лучше послушай, хороший совет дам. В «Рице» есть одна новенькая. С лица не ахти, но что в койке вытворяет – обалдеешь! Ну как, завело тебя? Хочется? Может, пойдешь к ней? Многие уже смотрели на них и смеялись. Терп хитро улыбнулся зрителям, радуясь, что у него появилась аудитория, и не желал ее терять, пока не натешится вволю. Пруит молчал, но лицо его невольно заливалось краской. Он мысленно обругал себя, что краснеет. Терп снова загоготал и подмигнул зрителям, мол, сейчас я вас развеселю, сейчас такое выдам – обхохочетесь. От смеха он нервно трясся, и его длинный костлявый нос почти тыкался Пруиту в лицо. Ухмылка вздернула вверх углы широкого рта над отсутствующим подбородком, и вся физиономия превратилась в лесенку острых «галочек». Тусклые темные глаза, вобрав в себя похотливое любопытство и оскорбительную насмешку, ярко вспыхнули, как разорвавшиеся петарды. Терп всегда бывал на высоте, если находилась аудитория: внимание, ребята, сейчас еще не то будет! – Ха! – Терп подмигнул зрителям. – Если ее ублажишь, не придется и деньги одалживать. Она тебя будет обслуживать за так. Может, даже сама тебе платить пожелает. Как ты насчет этого? Зрители покатились со смеху. Дедок был в хорошей форме. Даже за столом, где играли в кости, наступила тишина. – Я слышал, она такое любит, – продолжал гоготать Терп. – Ну, ты как, рискнешь? Попытка не пытка. Может, как раз то, что тебе нужно. Я слышал, в Голливуде ребята таким способом хорошие деньги зашибают. А денежка, она всегда пригодится, верно? Глядишь, тебе эта работенка даже понравится, кто знает?.. Ха! Да он покраснел! Ребята, поглядите! Господа судьи, я категорически утверждаю – он покраснел! Слушай, Пруит, а ты мне не врешь? Ты правда все еще хочешь у меня одолжить или только голову морочишь? Может, теперь деньги тебе не нужны? Пруит по-прежнему не открывал рта, но молчать становилось все труднее. Он должен молчать, если хочет получить деньги. А деньги у Терпа водились. Терп загребал немало. Он держал сарай, еще когда О'Хэйер только принюхивался. Но звезда О'Хэйера взошла молниеносно, и он всех обскакал. За это Терп ненавидел длинноносого ирландца и дрожал перед его холодной, расчетливой невозмутимостью игрока-профессионала. Но, как ни странно, каждый раз в середине месяца Терп прихватывал свой капитал, сколоченный из скромных доходов от должников и крупных доходов от сарая, нес его в соседний сарай О'Хэйера и там проигрывал в покер все подчистую. Когда стихала вспыхивавшая в день получки игорная лихорадка и сарай Терпа закрывался, он шел за стол асов, ставил в банк дикие суммы, нервно матерился и неуклонно проигрывал. Можно было подумать, что тухлая зараза родного ублюдочного Миссисипи въелась в него, как триппер, и превратила Терпа в жертву собственной врожденной злобной недоверчивости, и потому он отчаянно просаживал все, что мог наскрести, только бы не дать Терпу Торнхилу околпачить Терпа Торнхила. И всегда кончалось тем, что ненавистный О'Хэйер, холодный, расчетливый и невозмутимый, в дополнение к прибылям от своего сарая прикарманивал и барыши Терпа. Терп все-таки дал Пруиту двадцатку. Он приостановил наконец поток своего южного ку-клукс-клановского юмора, и тотчас же опасливое недоверие белыми морщинками собралось вокруг поджатых губ и вклинилось в его смех: ему представились все те тысяча и один способ, которые этот на вид честный парень может пустить в ход, чтобы обмануть его; парень с виду, конечно, вполне надежный, но кто его знает, а Терп Торнхил стреляный воробей, Терпа Торнхила внешностью не проведешь, Терп Торнхил, он как Диоген, он еще никогда не видел честного человека и никогда не увидит. После долгих издевательств, глумливых насмешек, недоверчивых расспросов, садистского вранья, что, дескать, сам без денег и одолжить не может, Терп великодушно отвалил ему желанные двадцать долларов под двадцать процентов и строго предупредил, чтобы он не вздумал финтить, когда придет время расплачиваться. Переодеваясь перед выездом в город и кладя в карман двадцатку, Пруит чувствовал, что душ так и не смыл прилипший к нему унизительный смрад дыхания Терпа, и размышлял, что хуже: когда тебе в лицо тычется вонючий нос Терпа Торнхила, сержанта родом из штата Миссисипи, или когда на тебя брызжет вонючая слюна Айка Галовича, сержанта родом из Югославии? Не рота, а сказка. Служить здесь одно удовольствие. А еще он с удивлением думал, что, оказывается, ради женщины мужчина готов вынести такие унижения, какие никогда не станет терпеть ради любой другой цели, даже ради своих принципов. 20 Примерно о том же и с не меньшим удивлением, хотя его мысли занимала совсем другая женщина, думал Милт Тербер, прикидывая, не пора ли ему выйти из игры. Может, это потому, что они с Карен должны сегодня вечером встретиться в центре и пойти в «Моану», думал он, но каждый раз, едва отрывался от карт, глаза его впивались в помятое, добротно скроенное лицо Мейлона Старка, и он смотрел на него потрясенным взглядом человека, который не в силах поверить, что оторванная снарядом рука на дне окопа – его собственная. Это лицо бесило его, хуже того, из-за этого лица у него не шла игра. Потому что он не мог не глядеть на него. Он проиграл два из трех последних конов, хотя мог бы их выиграть, но его глаза упорно застревали на этом лице, на этих губах и глазах, когда-то тоже ласкавших нагое, самозабвенное, как смерть, наваждение, каким была в постели Карен Хомс, наваждение, которое он, Милт Тербер, так ясно помнил. И Мейлон Старк, без сомнения, помнил тоже. Потому что, черт возьми, сомневаться тут не приходится. Ни на йоту. Как ни верти. Старк после их первого разговора больше не упоминал о Карен, так что это не тот случай, когда желаемое выдают за действительность; Старк не из тех, кто верит в собственные выдумки – к сожалению. И конечно же, Старк никому, кроме него, об этом не рассказывал, иначе история давно бы обошла всю роту; но Старк и не из тех, кто хвастается для самоутверждения. Нет, с цепенящей дрожью думал он, сомневаться нечего, никакого другого объяснения не придумаешь, и, самое гнусное, теперь уже не отмахнешься от сплетен, казавшихся раньше бредом, от сплетен про нее и Чемпа Уилсона, и этого вонючего извращенца Хендерсона, и даже, возможно, О'Хэйера. Он посмотрел на О'Хэйера. Но она же тогда сказала: «Я и не знала, что может быть так». Он ясно это помнил. «Я и не знала, что может быть так», – сказала она тогда. – Рассчитай меня, – повернулся он к банкомету. – Пойду за другой стол, а то с вами заснуть можно. Держи серебро, здесь девяносто семь долларов. Я посчитал. Банкомет улыбнулся: – Не возражаешь, если я тоже пересчитаю? – Валяй. Но я сосчитал точно. Банкомет добродушно засмеялся. – Возьми мои тоже. – Джим О'Хэйер зевнул. – Отдохну, пожалуй, посмотрю, что тут у меня делается. Ты пока положи мои в кассу, я их сейчас брать не буду. – Понял, – кивнул младший сержант, исполнявший у О'Хэйера обязанности банкомета. Он подвинул к Терберу его деньги, чтобы не путать их с деньгами О'Хэйера, а оставшуюся кучку смахнул в ящик стола, наполненный красными фишками и монетами, которые он отчислял в пользу банка, в пользу О'Хэйера. – Все будет как в аптеке, Джим, – преданно и гордо пообещал младший сержант, и Тербер увидел, как не моргнув глазом он накрыл правой рукой верхнюю десятку в пачке О'Хэйера, причем левая рука продолжала сдавать карты, отщелкивая их от колоды большим пальцем, потом зажал сложенную десятку в ладони и начал сдавать двумя руками, а когда сдал полный круг, сунул правую руку в карман рубашки за сигаретой. Тербер взглянул на О'Хэйера (ирландец повесил свой дорогой зеленый козырек на гвоздь у себя за спиной и, встав из-за стола, потягивался), закурил и, усмехаясь, протянул горящую спичку младшему сержанту. Тот и не подумал усмехнуться в ответ; прикуривая, он невидящими глазами посмотрел на него сквозь пламя. Тербер рассмеялся, кинул спичку на пол и пошел следом за О'Хэйером. Оба остановились неподалеку от сарая, стояли, вдыхали свежий воздух улицы и курили. О'Хэйер молчал и сосредоточенно, как погруженный в вычисления математик, глядел на подернутые ржавчиной рельсы узкоколейки. Тербер, собравшийся было идти прямо в казарму, не уходил, наблюдал за ним, курил и думал, что сейчас-то и надо вонзить традиционную иглу в толстую кожу ирландца, удачнее случая не придумаешь, но ему хотелось сначала проверить, сумеет ли он хоть раз заставить этот арифмометр заговорить первым. – Без Прима на кухне вроде полный порядок, – наконец нарушил молчание О'Хэйер. Это была всего лишь формальная дань уважения нашивкам первого сержанта. Будь здесь вместо Тербера кто-то в другом звании, О'Хэйер, наверно, не снизошел бы до разговора. Как бы то ни было, он заговорил. Первым. – Да, – согласился Тербер и мысленно себя поздравил. – Хорошо бы остальные службы работали так же. – Вот как? – холодно сказал О'Хэйер. – Ты недоволен Маззиоли? Тербер усмехнулся. – Кем же еще? Кстати, как ты там с новыми штыками? Разобрался? – А-а, штыки. – О'Хэйер поднял голову, холодные глаза оторвались от рельс и изучали Тербера. – Все идет нормально, старшой. Я дал Ливе указания. Насколько я помню, он уже обменял почти половину хромированных на вороненые, а лишние сдал на центральный склад. Так что нужно только время. – Какое? – Некоторое, – непринужденно ответил О'Хэйер. – Просто некоторое время. У Ливы полно работы, сам знаешь. По-твоему, я очень с этим тяну? – Ну что ты! Другие роты закончили обмен всего две недели назад. Так что ты почти укладываешься. – Знаешь, старшой, ты слишком часто нервничаешь по пустякам, – сказал О'Хэйер. – Зато ты, Джим, нервничаешь слишком редко, – сказал Тербер. Как всегда в разговоре с О'Хэйером, его так и подмывало резко шагнуть вперед и сбить ирландца кулаком с ног, не из ненависти, а чтобы выяснить, есть ли под рычажками арифмометра хоть что-то живое, человеческое. Когда-нибудь я это выясню, сказал он себе. Когда-нибудь мне надоест об этом думать, и я его ударю. Пусть меня потом разжалуют, с превеликим удовольствием стану снова седьмыми штанами в последнем ряду – никаких забот, знай таскай на себе винтовку, пей и радуйся жизни. Когда-нибудь я его ударю. – А зачем нервничать? Это ничего не дает, – объяснил О'Хэйер. – К тому же можно ненароком забыть о кое-каких деталях. Довольно важных деталях. Нервы такая штука… – О каких деталях? О том, что начальство дружит с сараями? Или ты о некоторых личных пристрастиях Хомса? Они ведь тоже довольно важная деталь. – Я в общем-то о другом. – О'Хэйер улыбнулся, вернее, слегка напряг мышцы щек, и они подтянули уголки рта кверху, обнажив зубы. – Но раз ты сам об этом заговорил, думаю, как пример подойдет. – Хочешь запугать? Не смеши. Да я же первый спасибо скажу, если меня разжалуют. – Конечно. У нашего брата сержанта хлопот по горло, – посочувствовал О'Хэйер. – Взять хоть меня, – он махнул рукой на свой сарай.

The script ran 0.049 seconds.