Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Альфред Дёблин - Берлин — Александерплац [1929]
Язык оригинала: DEU
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_contemporary

Аннотация. 20-е годы XX столетия. Франц Биберкопф вышел из тюрьмы. Он растерян и не знает, что делать, как вести новую жизнь. И вот глава за главой идет повествование о том, как бывший рабочий и бывший арестант пытается стать бюргером: торговцем-разносчиком, продавцом газет, и как это ему не удается. Вокруг него живет огромный город, страна, мир. Но он занят только собой. Он эгоист, но настолько бесхитростный, что оказывается очень беззащитным в мире, где правят бал другие эгоисты, гораздо более жестокие и изворотливые, чем он.

Аннотация. Роман «Берлин — Александерплац» (1929) — самое известное произведение немецкого прозаика и эссеиста Альфреда Деблина (1878–1957). Техника литературного монтажа соотносится с техникой «овеществленного» потока сознания: жизнь Берлина конца 1920-х годов предстает перед читателем во всем калейдоскопическом многообразии. Роман лег в основу культового фильма Райнера Вернера Фасбиндера (1980).

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 

— Здесь спать не положено! Где вы живете? Пришел Франц немного в себя. Зевает. Поскорей бы баиньки. Да, это же Тегель! А что мне здесь нужно, для чего-то ведь я сюда приехал? Мысли его путаются, скорей бы в постель. Печально и сонно оглянулся по сторонам: да, это Тегель, тут я когда-то сидел, ну, а дальше что? Такси! Эй, такси! Зачем же я приехал сюда? Вот наваждение! Послушай, водитель, разбуди меня, друг, если я засну! И снова пришел всесильный сон и снял у него с глаз пелену, и понял Франц все. Горы кругом, высокие горы. И старик встает и говорит сыну: пойдем. Пойдем, — говорит старик сыну и идет, и сын идет с ним, идет следом за ним. Долго идут они по горам и долам, вверх, вниз, снова вверх. — Далеко ли еще, отец? — Не знаю, далек наш путь, в горы ведет он и спускается с гор, иди за мною! Ты устал, дитя мое, ты не хочешь идти? — Ах, не устал я: если ты хочешь, чтоб я шел с тобой, я пойду. — Да, пойдем. — И снова в гору, и снова с горы в долину — долог путь. Но вот настал полдень, и пришли они. — Оглянись, сын мой, вон стоит жертвенник. — Мне страшно, отец. — Почему страшно тебе, дитя мое? — Ты рано меня разбудил, мы вышли и забыли агнца для заклания. — Да мы его забыли. Шли через горы, спускались в долины, но про агнца не вспомнили, не привели с собой. Смотри, вот жертвенник. — Мне страшно, отец! — Погоди, я сброшу плащ; тебе страшно, сын мой? — Да, страшно, отец! — Мне тоже страшно, сын, но подойди ближе, не бойся, мы должны это сделать! — Что должны мы сделать, отец? Мы шли через горы, спускались в долины, я встал так рано, я устал. — Не бойся, сын мой, подойди ко мне сам, по доброй воле, ближе, ближе; я сбросил плащ, чтоб не забрызгать его кровью, я уже сбросил плащ… — Но мне страшно, отец! В руке твоей нож. — Да, я должен заколоть тебя, принести тебя в жертву, господь так повелел, покорись с радостью воле его, сын мой! — Нет, нет, не могу. Я закричу, не трогай меня, я не хочу идти на заклание! — Ты пал на колени, сын мой, не кричи. Если ты не хочешь, я не сделаю это, но ты должен захотеть! — Мы шли через горы, спускались в долины… почему нельзя мне вернуться домой? — Что тебе дом, господь тебя зовет, а ты толкуешь о доме! — Не могу я, отец, нет, но я хочу! Нет, не могу! — Подойди ближе, сын мой, видишь, у меня уж нож в руке, взгляни, он остро наточен и вонзится тебе в шею. — Ты перережешь мне горло? — Да. — И хлынет кровь? — Да, так повелел господь. Исполнишь ты волю его? — Я еще не в силах, отец. — Подойди же скорее, я не могу тебя убить. Я принесу тебя в жертву только, если ты сам этого пожелаешь; сам отдашь жизнь свою! — Сам отдам жизнь? — Да, и отдашь ее без страха. Увы, горе мне! Ты не будешь жить. Жизнь свою ты отдашь господу. Подойди ближе! — Господь хочет взять жизнь мою! В гору шли мы и спускались с гор, я встал так рано. — Ты ведь не хочешь быть трусом? — Да, я понял все, я понял! — Что понял ты, сын мой? — Приставь нож к горлу моему, отец, погоди, я откину ворот и обнажу шею. — Я вижу, ты понял, сын мой. Ты должен только захотеть, и если мы оба с охотой подчинимся воле господней, мы услышим его зов: "Не поднимай руки твоей на отрока!" Иди сюда, подставь шею. — Да, мне не страшно, я с радостью покоряюсь воле его! Мы шли сюда через горы по дальним долам, и вот мы здесь. Приставь нож, отец, режь, я не буду кричать. И сын запрокинул голову, отец зашел сзади, левую руку положил ему на лоб, правой рукой занес нож. Сын покорился с охотой воле господней. И услышали они тут глас господень и пали ниц. Что же услышали они? — Аллилуйя. По горам, по долам разнесся глас господень. Вы послушны воле моей, аллилуйя! И вы будете жить. Аллилуйя. Остановись, брось нож в пропасть. Аллилуйя. Я господь, вы послушны воле моей ныне и вовеки. Аллилуйя. Аллилуйя, Аллилуйя. Аллилуйя. Аллилуйя. Аллилуйя! Аллилуйя. Аллилуйя, луйя, луйя, аллилуйя, луйя, аллилуйя. * * * — Мицци, Муллекен, кисанька моя маленькая, ну выругай же меня как следует. — Франц попытался усадить Мицци к себе на колени. — Не дуйся, скажи хоть словечко. Ну подумаешь, велика важность, ну, опоздал немного вчера вечером. — Смотри, Франц, попадешь ты в беду. Подумай, с кем ты связался? — А что? — Шоферу пришлось втаскивать тебя наверх. Хотела я тебя разбудить — куда там! Ты и глаз не открыл! — Да я же тебе говорю, что ездил в Тегель, ну да, в Тегель, чего удивляешься? Один — никого со мной не было. — И это правда, Франц? — Ей-богу, один. Мне, понимаешь, пришлось отсидеть там пару лет. — Так ты что, досиживать поехал? — Нет, весь срок отсидел, до последнего дня! Просто захотелось мне взглянуть, как там сейчас. Стоит ли из-за этого сердиться, Муллекен? Села она рядом с ним и, как всегда, нежно на него смотрит. — Послушай, брось ты политику. — Да я уж бросил. — И не будешь больше ходить на собрания? — Пожалуй, больше не буду. — А если пойдешь, то скажешь мне? — Скажу. Тут Мицци обняла Франца, прижалась щекой к его лицу, оба замолкли. И снова наш Франц — самый счастливый человек на свете: всему он рад, всем доволен. А политику — к черту! Очень нужно ему головой стенку прошибать! Теперь он просиживает дни в питейных заведениях, пьет, поет песни, играет в карты. А Мицци тем временем свела знакомство с одним господином. Он почти так же богат, как покровитель Евы, но женат, что еще лучше, он мигом отделал для нее хорошенькую квартирку из двух комнат. А того, что задумала Мицци, Францу тоже не удалось избежать. В один (прекрасный день к нему на квартиру явилась Ева… В конце концов почему бы и нет, раз Мицци сама этого хочет? Но послушай, Ева, ты это всерьез? Если у тебя в самом деле будет ребенок? — Ну, если у меня будет ребенок, то мой старик озолотит меня, то-то он возгордится! МУХА ВЫКАРАБКАЛАСЬ ИЗ ПЕСКА, ПОЧИСТИЛА КРЫЛИШКИ, ВОТ-ВОТ ОПЯТЬ ЗАЖУЖЖИТ Что же еще рассказать о Франце Биберкопфе? Этого молодчика мы с вами уже знаем! Легко представить себе, что делает свинья, вернувшись со двора в свой хлев. Впрочем, свинье живется гораздо лучше, чем человеку. Свинья, изволите видеть, — это глыба мяса и жира, и возможностей, которые ей открываются, не так уж много, хватило бы корму. В лучшем случае, она еще раз опоросится, но жизнь свою кончит все равно под ножом. Это, в сущности, не так уж плохо! Волноваться ей не приходится, прежде, чем она что-либо сообразит, — а много ли соображает такая скотина? — ей уже каюк. А возьмите человека, — у того голова на плечах. И в ней — чего только в ней нет! Вот он и думает о разной чертовщине, и первым делом о том, что с ним случится в будущем! Нет, что ни говори, а голова — ужасная штука. Так-то вот и прожил до августа наш друг-приятель Франц Биберкопф, здоровенный детина, даром что однорукий. Жил не тужил. Погода стояла еще теплая, и Франц научился довольно прилично грести одной рукой. Полиция его не тревожит, хотя он давно уже не являлся на регистрацию. Что ж, в участке сейчас, верно, все в отпуске. В конце концов и полицейские чиновники тоже не двужильные. Да и какой им расчет — за грошовое жалованье из кожи лезть? И что им Франц Биберкопф? Подумаешь, какая шишка! На Франце Биберкопфе свет клином не сошелся! Думаете, им только и забот что допытываться, почему у означенного Биберкопфа теперь одна рука, а не две, как раньше. Пускай дело Биберкопфа пылится в архиве, а у людей и без него хлопот не оберешься. Только вот: есть еще улицы, где видишь и слышишь всякую всячину. Нет-нет да и вспомнишь при этом старое. Не захочешь, а вспомнишь! И тоска возьмет, думаешь — так вот и тянется жизнь, день за днем. Сегодня одно упустишь, завтра другое, а жизнь не ждет и не дает человеку покоя. Жизнь возьмет свое, — думает Франц. Вот, к примеру, если в летний день поймать с окна муху, посадить ее в цветочный горшок и засыпать песком; так если муха здоровая, правильная муха — она снова выкарабкается, и весь этот песок ей нипочем! Смотрит Франц, что кругом творится, и все ему эта муха в голову приходит. Думает — мне живется хорошо, что мне до всего остального? До политики мне тоже дела нет. Если люди, по глупости своей, позволяют на себе ездить, то я тут ни при чем! Что я буду за других голову ломать? Теперь у Мицци одна забота: чтобы Франц снова не запил. Это у ней самое больное место. Такой уж он от природы — не может без спиртного. Он говорит — когда пьешь, жиром обрастаешь и всякая чепуха не лезет в голову. Герберт сказал ему как-то: — Послушай, Франц, не пей ты так много. Ты же в сорочке родился. Погляди, кем ты раньше был? Продавцом газет. А теперь? У тебя, правда, нет одной руки, но зато есть Мицци и хороший доход! Так неужели ты снова сопьешься с круга, как тогда при Иде? — Нет, об этом не может быть и речи, Герберт! Если я выпиваю, то только потому, что у меня много свободного времени. Сидишь это, сидишь, ну и выпьешь, а потом еще и еще, так и пойдет. А вообще-то мне спиртное идет впрок. Ты взгляни на меня. — Это тебе только кажется. Правда, ты здорово растолстел, но поглядись-ка в зеркало, какие у тебя глаза! — А что? Глаза как глаза! — Да ты посмотри как следует! Мешки у тебя под глазами, как у старика. И это в твои-то годы. Смотри, состаришься до времени, от пьянства люди стареют. — Оставим этот разговор! Скажи лучше, что у вас хорошенького? Что ты поделываешь, Герберт? — Скоро опять примемся за работу, у нас двое новеньких, молодцы ребята. Знаешь Кноппа, ну тот, что фокусы все показывал, огонь глотал? Так вот, это он их откопал. Говорит им: "Хотите со мною работать, тогда сперва покажите, на что вы годны". Лет им по восемнадцати, девятнадцати. Ну вот, стал Кнопп на углу Данцигерштрассе и ждет, что будет. А они взяли на мушку одну старуху, видели, как та деньги в банке получала. Они от нее ни на шаг. Ну, думает Кнопп, толкнут они ее где-нибудь, выхватят деньги, и привет, до скорого! Так нет же, они разнюхали, как ее фамилия, где она живет, забежали вперед и ждут в парадном. Глядят — старуха топает. Только она дверь открыла — оба к ней: вы не мадам ли Мюллер будете? А она ведь и в самом деле Мюллер. Заговаривали они ей зубы, пока из-за угла не показался трамвай. Тут они молотого перцу ей в глаза, выхватили у нее сумочку, захлопнули дверь и через улицу к остановке. Кнопп потом ругался, говорил, что напрасно они в трамвай вскочили: пока старуха протерла бы глаза, дверь открыла да объяснила, что с ней случилось, они успели бы выпить по кружке в пивной напротив. А бежать по улице — последнее дело; подозрительно ведь! — Они хоть догадались соскочить поскорее? — Да. Ну, а потом видят они, что Кноппу этого мало, и выкинули еще такой номер: пригласили Кноппа пройтись вечером часов в девять, выбили булыжником витрину часового магазина на Роминтенерштрассе, запустили туда лапу — и ничего, сошло! Нахальства у этих ребят хватает, народ сбежался, а они затесались в толпу и стоят хоть бы что! Да, такие нам годятся! Франц поник головой. — Да, ребята что надо! — Что же, тебе это все ни к чему. — Нет, ни к чему. А о том, что дальше будет, я и думать не хочу. — Только брось ты пить, Франц. Дрогнуло у Франца лицо. — Что же мне еще делать, Герберт? Что вам всем от меня нужно? На что я годен? Я ведь инвалид, Полный инвалид… — Углы рта у Франца опустились, заглянул он Герберту в глаза. — И что это вы все ко мне привязались: один говорит, чтоб я бросил пить, другой, — чтоб я не дружил с Вилли, третий, — чтоб я в политику не лез. — Политику? Против политики я, например, ничего не имею. Откинулся Франц на спинку стула и пристально поглядел на своего друга Герберта, а тот думает: "Вон какую морду наел, и парень он опасный, хоть и добрый, никогда не знаешь, что он выкинет". А Франц дотянулся до его колена рукой и прошептал: — Изувечили меня, Герберт, ни на что я не гожусь! — Ну, брат, ври, да не завирайся! Скажи-ка это самое Еве и Мицци. А? — Да. В постели… Это я знаю. Но вот ты, ты что-то представляешь собою, ты что-то делаешь, и ребята тоже! — Ну, если тебе так хочется, можешь делать дела и с одной рукой. — Хотел было, да не приняли меня. И Мицци не хочет. Настояла на своем. — А ты плюнь и действуй! — Вот ты теперь говоришь: действуй. Все вы так: то — бросай, то — действуй! Дрессируете меня, как собачонку: прыг на стол, прыг со стола, прыг на стол. Герберт налил две рюмки коньяку; надо, думает, мне предупредить Мицци, что-то с парнем неладно; пускай она поостережется, а то он войдет в раж, и повторится та же история, что с Идой. Франц залпом выпил коньяк. — Нет, чего уж там, калека я, Герберт! Вон видишь, рукав-то пустой! А плечо как по ночам ноет, поверишь, заснуть не могу! — Сходи к доктору. — Не хочу, не желаю, слышать не хочу ни о каких докторах, хватит с меня Магдебурга. — Знаешь что, скажу-ка я Мицци, чтоб она с тобой куда-нибудь уехала. Вырвешься из Берлина, сменишь обстановку! — Лучше уж я пить буду, Герберт. Наклонился к нему Герберт и шепнул на ухо: — А потом с Мицци то же будет, что и с Идой? — Что-о-о? — Что слышал! Чего уставился? Тебе, верно, четырех лет тюрьмы мало было? Сжал Франц кулак, поднес его к самому носу Герберта. — Ты что, верно, того? — Нет, не я, — ты! Ева подслушивала у двери. Она хотела было уйти, но после этих слов вошла в комнату. На ней — элегантный светло-коричневый костюм. Толкнула Герберта в бок: — Да пусть себе пьет. Не сходи с ума! — Что ж, ты не понимаешь? Хочешь, чтобы с ним опять была такая история, как тогда? — Ты совсем рехнулся, заткнись! Франц тупо глядел на Еву. А полчаса спустя, у себя в комнате, он спрашивает Мицци: — Что ты на это скажешь: можно мне пить или нельзя? — Да, но не до бесчувствия. — А тебе никогда не хочется выпить? — С тобой? С удовольствием. Франц в восторге. — Мицци, золотко, хочешь, значит, напиться, ты никогда еще не бывала пьяна? — Случалось. Ну, давай выпьем. Сейчас же! У Франца тоску как рукой сняло. Видит, как она вся загорелась, совсем как давеча, когда они с Евой о ребенке говорили. Смотрит на нее Франц и думает: милая ты моя, славная моя девочка, и до чего же ты маленькая, хоть в карман сажай! Она обняла его, и он обхватил ее рукой за талию, и вдруг… и вдруг… У Франца на одну секунду в глазах помутилось, но рука его по-прежнему обвивается вокруг талии Мицци. А мысленно Франц отвел руку. Лицо его при этом словно окаменело. Почудилось ему, что в руке у него мутовка, сверху вниз он наносит Мицци удар в грудь — раз, еще раз… хрустнули ребра… А затем — больница, кладбище, бреславлец… Франц оттолкнул Мицци, та никак не могла понять, что с ним стряслось, бросилась рядом с ним на пол; он что-то бормочет, не поймешь что, целует ее, ревет, у него из глаз слезы градом катятся, и она тоже плачет, сама не зная почему. А потом принесла две бутылки водки, Франц смотрит и бубнит: "Нет, нет, не надо!" Но все же выпили вдвоем — и хорошо так обоим стало, легко на душе — развеселились, хохочут без удержу. Мицци давно уже пора отправляться к своему кавалеру, но что поделаешь — ее уж и ноги не держат. Куда там идти. Потом Мицци новую забаву придумала — стала у Франца изо рта водку тянуть, Франц хотел высосать ее обратно, но водка у Мицци уже через нос потекла. Нахохотались они до упаду, а там свалился Франц как мешок, захрапел, да так и проспал до позднего утра. * * * Отчего это у меня так болит плечо, руки-то ведь нет! Ох, как болит плечо, невтерпеж! Куда девалась Мицци? Почему она ушла, оставила меня здесь одного? Отрезали, отрезали мне руку, как и вовсе не было! Ох, болит плечо, болит. Сволочи, нет у меня руки, вот что они сделали… Ох, болит, болит плечо! Плечо-то мне оставили, если бы могли, они и плечо оторвали бы как пить дать, и было бы лучше — не болело б оно так! Гады! Чуть совсем не убили — не повезло им только, сволочам, но и так несладко! Вот я и лежу теперь один-одинешенек; да и кому охота мои стоны слушать. Ох да ох! Больно, плечо болит. Уж лучше б они меня насмерть задавили, собаки! Какой я теперь человек? Ой, мое плечо, мое плечо, ох, мочи больше нет. Сволочи, черти, погубили они меня, что мне теперь делать? Где же Мицци? Бросили меня одного — лежи. Ох, больно… Ох, ох… * * * Муха все карабкается и карабкается наверх — она в цветочном горшке песком засыпана, а ей нипочем. Вот она высунула черную головку, вылезла, отряхнула крылышки, сейчас полетит… * * * И вот сидит на водах Вавилон великий, мать блудницам и всем мерзостям земным. Смотри, как она сидит на звере багряном, с семью головами и десятью рогами. Стоит посмотреть! Каждый шаг твой радует ее. Упоена она кровью праведных, которых терзает. Зверь выходит из бездны тебе на погибель! Взгляни, взгляни на жену эту, на жемчуг ее, багряницу, порфиру, на оскаленные зубы, на толстые, пухлые губы, залитые кровью. Кровь на губах ее… Блудница Вавилон! Золотисто-желтые, полные яда глаза, дряблая шея… Смотри, как улыбается! Это она тебе! К ТОРЖЕСТВЕННОМУ МАРШУ… ПОБАТАЛЬОННО… ША-АГ0-0М… И ДВИНУЛИСЬ ПОД ТРЕСК БАРАБАНОВ Ложись! Кругом рвутся снаряды — дело дрянь! Вперед, вперед, ребята! Не отставай! Ох, живот схватило! Пошел вперед, двум смертям не бывать, одной не миновать! Бба-бах!.. …Тверже ногу, раз, два, раз, два, левой, левой! Марширует наш Франц по улицам, как на параде, твердо держит шаг. Левой, левой! Устал? Я тебе покажу устал! В пивную? И думать не моги! Ладно — пойдем, а там видно будет. Летит шальная пуля — чья-то смерть летит. Левой! Левой! Побатальонно, ша-агом марш, трещат барабаны… Наконец-то он дышит полной грудью. Путь лежит через весь Берлин. Когда по улицам идут солдаты, из окон вслед глядят девчата. Ах, зачем, ах, затем, чингда, чингда, чингдарада! Стоят дома не шатаются, и ветер где хочет болтается. Ах, зачем, ах, затем, чингда, чингда, чингдарада… * * * Рейнхольд, тот самый — из Пумсовой шайки, сидит в своей грязной дыре — душно там, смрадно. Ах, зачем, ах, затем, ах, затем, чингда, чингда, чингдарада, бум-дарада, бум… Вот он сидит… Когда по улицам идут солдаты, из окон вслед глядят девчата… Сидит — читает газету, левой, левой. Летит шальная пуля — чья-то смерть летит… Ну что там? "Олимпийские игры"… Левой! Левой!.. "Тыквенные зерна — прекрасное глистогонное средство". Читает он медленно и вслух, даром что заика. Впрочем, когда он один, он как будто и не заикается. Вырезал из газеты заметку о тыквенных семечках. По улицам идут солдаты… У него у самого был как-то солитер, да, наверное, и сейчас есть; может быть, тот же самый, а может быть и новый — от старого отпочковался… Надо будет попробовать эту штуку с тыквенными семечками. А как их глотать? С шелухой или нет?.. Дома стоят не качаются, а ветер где хочет болтается… Конгресс игроков в скат в Альтенбурге… в скат не играю! Кругосветное путешествие за тридцать пфеннигов в неделю, включая все расходы, небось опять шарлатанство какое-то! Когда по улицам идут солдаты, из окон вслед глядят девчата, ах, зачем, ах, затем, чингда, чингда, чингдарада, бумдарада, бум! Стучат? Войдите. Перебежка! Вперед марш! Рейнхольд — моментально руку в карман, за револьвером. Летит шальная пуля, чья-то смерть летит, — товарищ зашатался, упал и не поднялся — у ног моих лежит. Э, да это же Франц Биберкопф, однорукий. Инвалид войны, да и только! Он пьян, что ли? Пусть только шевельнется, пулю в лоб всажу! — Кто тебя впустил? — Твоя хозяйка. Атака! Вперед! — Хозяйка? Вот стерва, с ума она спятила? Рейнхольд крикнул в дверь: — Фрау Титч! Фрау Титч! Что же это такое? Сказано, меня нет дома — значит, нет! — Извините, господин Рейнхольд, мне никто ничего не говорил. — Раз не говорил, значит, нет меня дома, пропади вы пропадом! Вы мне еще черт знает кого сюда впустите! — Может быть, вы дочери моей сказали, а она ушла и ничего мне не передала. Рейнхольд закрыл дверь, сжимает в руке револьвер. — Что тебе здесь надо? Что т-ты з-здесь заб-был? Он снова заикается. Прежний ли это Франц? Скоро узнаешь! Его не так давно толкнули под машину, он лишился руки. Порядочный был человек, это всякий хоть под присягой подтвердит, а теперь он сутенер. Кто в этом виноват? Сейчас выясним! К торжественному маршу… побатальонно… Стоит Франц по стойке смирно… — Послушай, Рейнхольд, это у тебя револьвер? — Ну? — Зачем он тебе? — Так! — Ты лучше убери его. Положил Рейнхольд револьвер перед собой на стол. — Зачем ты ко мне пришел? Это он меня ударил там, в подворотне, он меня вытолкнул из автомобиля, а что я ему сделал? Цилли у меня тогда была. Помню еще, как по лестнице спускался… Стоит Франц, вспоминает… Луна взошла… По вечерам луна над водой ярче светит… Колокола… колокола звонят! Перед ним Рейнхольд! У него револьвер… — Садись, Франц, скажи-ка, ты, наверно, хватил лишнего, а? Ну, конечно пьян! В стельку! Ишь как уставился… Он же запойный. Бросить не может… Пьян, ясное дело. Ну, да ничего, у меня револьвер! Чингда, чингда, чингдарада, бумдарада, бум. Сел Франц. Сидит. Луна над водой яркая, все озеро так и сверкает. Вот он сидит у Рейнхольда. Рейнхольд — тот самый Рейнхольд, которому он помогал в делах с девчонками, перенимал у него одну девчонку за другой, а потом тот же Рейнхольд заставил Франца на стреме стоять, но не предупредил его ни о чем… Вот я сутенером стал, и почем знать, что с Мицци будет, м-да, вот какое положение… Впрочем, это все философия одна. А вот Рейнхольд здесь, сидит передним — это уж факт… — Захотелось повидать тебя, Рейнхольд. Да, именно: повидать его захотелось. Чего же еще? Захотелось повидать, вот и пришел… — Поприжать меня хочешь, а? Припомнить старое? Шантажом решил заняться? Так, что ли? Держись, Франц, не поддавайся! Вперед, ребята! Смелых снаряд не возьмет! — Шантаж значит? Сколько же ты хочешь? Не на такого напал. Мы, брат, знаем, что ты сутенер! — Верно. Сутенер. А что мне оставалось делать, с одной-то рукой? — Так, что же тебе нужно? — Ничего, ничего. Не робей, Франц! Сел — и жди! Это же Рейнхольд. Он всегда тихой сапой подбирается… Не поддавайся! Держись! Но Франца уже дрожь прошибла… И пришли волхвы с востока, и был у них ладан, и курили они ладан, курили… — дыму напустили, страсть! А Рейнхольд соображает: либо этот молодчик пьян, тогда ничего особенного, он скоро уйдет, либо он зачем-то пришел! Да, пришел ты, конечно, неспроста. Но что же ему надо? Шантажировать меня он вроде бы не собирается! Чего же тогда? Рейнхольд принес водки, думает, — выпьет Франц, язык у него развяжется. Уж не Герберт ли подослал его? Разнюхать, как здесь и что, а потом засыпать их? Поставил Рейнхольд на стол два синих стаканчика и тут заметил, что Франц весь дрожит. Луна, высоко взошла над озером, ярко светит, смотреть больно! В глазах потемнело… Что это со мной делается? Э, парень-то ведь готов. Он еще держится, сидит прямо, как аршин проглотил, но готов, спекся! Обрадовался тут Рейнхольд, взял со стола револьвер, положил его в карман, налил стопку и снова поглядел на Франца: да у него и лапа дрожит, это ж старая баба, хвастун, револьвера испугался, боится меня! Не трону, не бойся! И Рейнхольд сразу успокоился, подобрел и заговорил так ласково. Полюбуйся только — дрожит! А? Нет, Франц не пьян, он просто сдрейфил, того и гляди со стула свалится, а то и в штаны наложит. А собирался, видно, задать здесь форсу. И Рейнхольд стал рассказывать о Цилли, как будто только вчера еще виделся с Францем; Цилли, говорит, опять сошлась с ним, пожила у него недельку-другую; это у меня бывает, говорит, не вижу женщину месяц-другой, а потом опять к ней потянет. Чудно! Возобновление спектакля! Потом он принес сигареты, пачку порнографических открыток и несколько фотографий; на одной Цилли снята вместе с Рейнхольдом… А Франц слова вымолвить не может, все только глядит на Рейнхольдовы руки; у Рейнхольда две руки, две кисти, а у него, у Франца, только одна; вот этими двумя руками Рейнхольд его под машину толкнул… ах, зачем, ах, затем… Почему бы мне не убить эту гадину, ах, только из-за чингдарада. Герберт так думает, а я вовсе так не думаю, чего же я хочу? Никуда я не гожусь. Но должен же я что-то сделать, собирался ведь! Ах, зачем, ах затем… чингдарада, бумдарада… Нет, разве я мужчина? Курица я мокрая. Съежился Франц, снова судорожно выпрямился, опрокинул стопку, потом вторую, и еще, и еще — ничего не помогает. А Рейнхольд заговорил тихо, чуть не шепотом: — Франц, мне хотелось бы на твою культю взглянуть. Чингда, чингда, чингдарада, бумдарада! Расстегнул Франц куртку — вот так взял и расстегнул, — задрал рукав и показал культю. Рейнхольд сморщился, как от боли. Брр! Гадость какая! Франц снова застегнул куртку. — Сначала, — говорит он, — еще хуже было. Ах, боров ты жирный! Сидишь, пальцем не шевельнешь, слова не выдавишь. Так и подмывает Рейнхольда еще над ним поиздеваться. Совсем распоясался. — Послушай, ты всегда носишь рукав вот так, в кармане? Каждый раз его туда засовываешь или он пришит? — Нет, я его каждый раз засовываю. — Левой рукой достаешь или еще до того, как оделся? — Как придется: то так, то этак; когда оденешься — трудней, не так удобно! Рейнхольд подошел к Францу, дернул его за рукав. — Ты, смотри, ничего не клади в правый карман, а то упрут. — У меня не упрут. Рейнхольд еще подумал и спросил: — Скажи-ка, а пальто ты как носишь? Ведь это же должно быть страшно неудобно. Два пустых рукава друг на друге! — Ничего. Теперь лето. А зимой сообразим что-нибудь. — Еще увидишь, как это нехорошо. Заказал бы ты себе искусственную руку. Вот когда у человека отнимают ногу, то делают же ему взамен искусственную. — Так это потому, что он иначе не мог бы ходить. — А ты приладь себе искусственную руку, будет гораздо красивее. — Нет, не стоит, только стеснять будет. — Ну, а я бы себе непременно купил или набил бы чем-нибудь рукав. Давай-ка попробуем. — Да к чему? Не хочу я. — Как к чему? Чтобы не бегать с пустым рукавом! Будет очень здорово! Никто и не заметит, что у тебя нет руки. — Да на что мне это? — Давай не упрямься, деревяшка не годится. А мы запихаем туда несколько пар носков или рубашки, вот увидишь. И Рейнхольд горячо принялся за дело: вытащил пустой рукав у Франца из кармана, потом метнулся к комоду, схватил что под руку попало — носовые платки, носки — и стал запихивать все это в рукав. Франц отбивался: — К чему это, все равно держаться не будет — получилась колбаса какая-то, оставь ты, пожалуйста! — Нет, постой. Но надо прямо сказать — работа это портновская; портной это как следует сделает, натянет где надо. И лучше будет, никто и не подумает, что ты калека — просто держит человек руку в кармане, и все! Носки вывалились из рукава. — Да, работа это портновская. А знаешь, я терпеть не могу калек! Для меня калека — это конченый человек. Увижу такого и думаю: зачем ему на свете жить! А Франц слушает да слушает, и все головой кивает, и никак дрожь унять не может. Потом все вдруг исчезло… Что это с ним творится? Верно, от ушибов все. Или просто нервы шалят — надо взять себя в руки. Но его все трясет и трясет. Ну, я пошел, адью, Рейнхольд! Выскочил на улицу и зашагал к дому: левой, левой! И вот толстый Франц вернулся от Рейнхольда. Вошел в комнату, а рука у него все еще дрожит. Сам — как в ознобе, сигарета валится изо рта. А Мицци сидит с кавалером и Франца дожидается. Кавалер хочет ее увезти денька на два. Отвел Франц ее в сторону. — А мне-то от тебя какой прок? — Ну что же мне делать? Ах, боже мой, Франц, что с тобой? — Ладно, проваливай. — Ну хорошо, я вернусь сегодня же вечером. — Проваливай! Чуть не заорал на нее. Тогда она сделала знак своему кавалеру, наскоро поцеловала Франца в затылок и — за дверь. Из телефонной будки она позвонила Еве: — Если выберешь время, зайди, пожалуйста, к Францу. Что с ним? Да я и сама не знаю. Значит, придешь? Ева прийти не смогла. Она как раз с Гербертом поссорилась, весь день с ним ругалась, да так и не выбралась из дому. Тем временем наш Франц Биберкопф, наш удав, наш железный борец, сидит один-одинешенек в своей комнате, у окна; уцепился за подоконник единственной рукой и все думает о том, какого он дурака свалял. Надо же, пошел к Рейнхольду. Вот, черт побери, угораздило его! Взбредет же в голову такая чушь. Ум за разум зашел! Когда по улицам идут солдаты… Ну, что теперь делать? Да что угодно, только не это. Но в тот же миг решил, что это все равно надо сделать! Надо еще раз пойти туда, нельзя этого так оставить. Опозорил он меня, на весь свет осрамил! Набил мне рукав тряпьем! Курам на смех! И никому ведь не расскажешь такое. Припал Франц головой к подоконнику, прижался к нему лбом. Стыдно ему, до боли стыдно! Как мог я такую штуку допустить, как я это позволил? Какой же я идиот! Перед кем дрожал? Перед этой сволочью! Франц заскрежетал зубами от злости, так бы, кажется, растерзал самого себя. Не хотел я этого! Никогда я трусом не был. И сейчас не трус, хоть и с одной рукой. Нет, надо еще раз пойти к нему! Измотался Франц — заснул. Проснулся уже под вечер, встал со стула, осмотрелся. На столе стоит водка, это Мицци оставила. Нет, не буду пить. Стыд замучает!' Не хочу от людей глаза прятать! Пойду к нему еще раз. Рум ди бум, пушки палят, трубы трубят. А ну-ка, где куртка, ах, подлец, рукав мне тряпьем хотел набить! Вперед, на улицу, к нему! Приду, сяду против него — и теперь уж не дрогну! Шалишь! * * * Берлин! Берлин! Трагедия на дне моря. Затонула подводная лодка. Команда погибла. Все погибли — задохнулись. Нет их больше — и слезами горю не поможешь. Вперед, марш. Ну, что там еще? Столкнулись два военных самолета. Ну, столкнулись и упали, погибли оба летчика — никто о них не вспомнит! Мертвых не воскресить. — Добрый вечер, Рейнхольд. Вот видишь, я опять пришел. Тот глаза выпучил. — Кто тебя впустил? — Меня? Да никто. Дверь была открыта, я и вошел. — Вот как, а позвонить ты не мог? — К тебе звонить? С какой стати? Что я, пьяный? Уселись они друг против друга, закурили. Франц теперь не дрожит, сидит прямо. Нет, жизнь все же хороша, что ни говори! Сегодня у него самый счастливый день с тех пор, как он попал под машину. Вот пришел он сюда и сидит, и это самое лучшее из всего, что он сделал с тех пор! Здорово, черт подери! Это лучше, чем на собраниях, да, пожалуй, и лучше, чем с Мицци. Конечно же, лучше! Сидишь тут и знаешь: теперь ему меня не свалить. Просидели они так до восьми вечера. Рейнхольд заглянул Францу в лицо и говорит: — Франц, ты ведь знаешь, у нас с тобой старые счеты. Скажи начистоту, что ты от меня хочешь? — Какие там у нас счеты? — Ну, а это дело с автомобилем? — Что в нем проку? Рука у меня все равно не вырастет. Да и вообще, — Франц стукнул кулаком по столу, — и вообще это к лучшему. Так дальше дело не могло продолжаться. Что-нибудь в таком роде со мной должно было случиться! Вот, брат, как! Вот я теперь какой! Да я уж давно таким стал! — Это ты про что? Про свою торговлю вразнос? — осторожно спросил Рейнхольд. — И про торговлю. Заскок у меня был какой-то. А теперь прошло, как не бывало. — И руки как не бывало! — Одной обойдусь. К тому же есть еще голова на плечах да ноги. — Что же ты теперь делаешь? Один промышляешь или с Гербертом? — С одной-то рукой? Куда же я гожусь? — Ну, знаешь, просто котом быть — скучновато! Глядит на него Рейнхольд и думает: "Разжирел как! Ишь разъелся, боров. Ну, погоди же! Ты у меня еще попляшешь. Я тебе ребра пересчитаю. Мало тебе, видно, одной руки!" Тут заговорили они о бабах. Франц рассказал о Мицци: это он ее так окрестил, раньше ее звали Соней. Славная девушка, хорошо зарабатывает. А Рейнхольд про себя подумал: "Вот это кстати! Отобью-ка я ее у него! Он у меня по уши в дерьме будет сидеть!" Черви жрут землю и вновь извергают ее, и снова жрут и жрут. Эти твари несытые не знают устали. Только набьют брюхо, глядишь — проголодались и снова жрать хотят! Человек, что пламя: пока жрет — горит, без пищи — гаснет! А Франц на себя не нарадуется, словно заново на свет родился. Еще бы, пришел он к Рейнхольду и сидит у него, спокойно, весело, и дрожь его больше не бьет. Потом вышли они вместе, спускается Франц по лестнице вслед за Рейнхольдом и весь сияет. Снова ему жизнь улыбается. Когда по улицам идут солдаты… Хорошо жить на земле. Кругом — одни друзья! И никто его, Франца Биберкопфа, с ног не свалит! Пусть только сунутся!.. Из окон вслед глядят девчата. Ах, зачем, ах, затем, чингда, чингда, чингдарада. — Пойду потанцую, — заявляет он Рейнхольду. Тот спрашивает: — А твоя Мицци тоже пойдет? — Нет, она уехала на два дня со своим кавалером. — Когда она вернется, и я пойду с вами. — Вот и хорошо, она рада будет. — Ой ли? — Будь уверен! Ты не бойся, она тебя не укусит. Совсем Франц развеселился. Как подменили его. Протанцевал всю ночь — сначала в старом Дансингпаласе, затем в пивной у Герберта; и все радуются вместе с ним, а он сам больше всех. Танцует он с Евой, а сам думает о тех двоих — кого он сильней всех любит. Одна — это его Мицци, вот чудно было бы, если бы она тоже была здесь; а другой — Рейнхольд! Да, да, Рейнхольд! Только признаться в этом он еще не решается. И так всю ночь, танцуя, то с одной, то с другой, думал он только о тех двоих, кого любит. И счастлив был Франц в эту ночь. КУЛАК УЖЕ ЗАНЕСЕН Теперь всякому, кто дочитал до этого места, ясно, какой произошел перелом: Франц взялся за старое и крепко взялся! Франц Биберкопф, наш силач, удав, снова появился на сцене. Нелегко ему пришлось, но вот он снова тут как тут перед нами. Он появился, собственно, раньше, до того, как стал Мицциным сутенером; он и тогда уже разгуливал с золотым портсигаром и в фуражке со значком гребного клуба. Но во всей своей красе он предстал перед нами только сейчас. Веселится он теперь от души и не знает больше ни страха, ни сомнений. Теперь крыши больше не скользят вниз, а рука — ну, да бог с ней, оно и к лучшему. У него словно какую-то занозу в мозгу удалили. Пока он только сутенер, а скоро снова станет бандитом, но теперь это его нисколько не волнует. Наоборот! И все, казалось, пошло по-прежнему. Но читатель должен уяснить себе, что это уже не прежний удав. Помните, каким был Франц? Теперь это другой человек. В первый раз обманул Франца его приятель Людерс, и не устоял Франц на ногах, как говорится свалился с катушек. Во второй раз его заставили стоять на стреме, но он не захотел, и тогда Рейнхольд выбросил его из автомобиля прямо под колеса другой машины. И вот Франц решил — будет, довольно с него! Да и любой решил бы так на его месте! Но он не ушел в монастырь и с собой не покончил, — нет. Франц объявил войну всему свету. Он стал сутенером и бандитом только назло людям. Вот вам, мол! Жрите! Раньше, чтобы досадить им, он, бывало, ел, пил, танцевал свое удовольствие. А теперь он закружился в бешеном танце, словно в схватке с какой-то неведомой силой. Вызвал он ее на смертный бой. А ну, посмотрим кто кого! Помните, когда Франц только из Тегеля вышел, только дух перевел, он сразу же поклялся всему свету, что будет порядочным человеком. Не сдержал он свою клятву — люди помешали. И теперь он решил узнать, есть ли у него вообще права на этом свете. Вот и хочет Франц дознаться, за какие грехи ему руку отрезали. В чем он виноват, да и виноват ли? А может быть, почем знать, что ему в голову взбредет, — может быть, Франц потребует у Рейнхольда новую руку? Книга седьмая И обрушился молот, обрушился молот на Франца Биберкопфа. ПУССИ УЛЬ. НАПЛЫВ АМЕРИКАНЦЕВ. КАК ПИШЕТСЯ ПО-НЕМЕЦКИ "ВИЛЬМА": ЧЕРЕЗ W ИЛИ ЧЕРЕЗ V? На Александерплац все ковыряют да ковыряют. На стыке Кенигштрассе и Нейе Фридрихштрассе скоро снесут угловой дом — тот, где обувной магазин "Саламандра", соседний дом уже ломают. Под виадуком городской железной дороги у вокзала Алекс теперь не проехать — там возводятся быки для нового железнодорожного моста. Сверху видна выемка, аккуратно выложенная кирпичом, — туда быки ногами упрутся. Теперь, чтоб попасть на вокзал, нужно подняться, потом спуститься по небольшой деревянной лестнице. В Берлине посвежело, зарядили дожди, автомобилям и мотоциклам приходится туго — они скользят, сталкиваются друг с другом, затем следуют иски об убытках и всякие такие вещи; при этом часто достается и людям — ломают себе руки, ноги, и все из-за погоды. А вы слышали о трагической судьбе летчика Безе-Арнима? Его допрашивали сегодня в уголовной полиции как главного обвиняемого по делу об убийстве Пусси Уль, старой отставной шлюхи, мир ее праху. Безе, Эдгар, поднял в ее квартире бешеную стрельбу. Впрочем, в полиции говорят, что он и раньше был со странностями. Оказывается, во время войны он был сбит в воздушном бою на высоте 1700 метров. С этого и началась жизненная трагедия уцелевшего летчика Безе-Арнима; впоследствии он лишился всего состояния и уже под чужой фамилией угодил в тюрьму; но тогда все это было еще впереди. Потерпев поражение в воздушном бою, Безе уехал на поправку домой, и там директор какого-то страхового общества выманил у него все деньги. Потом оказалось, что этот директор — вовсе не директор, а просто аферист. Таким вот простейшим способом деньги перешли от летчика к аферисту высшего полета, у летчика не осталось ни гроша. С того времени Безе стал именовать себя Оклэром. Ему, видите ли, стыдно стало перед своей родней, что он так влип. Все это в полиции сегодня утром досконально выяснили и в протокол занесли. В протоколе значится далее, что Безе, он же Оклэр, вступил после этого на путь преступления. Его уже раньше судили и приговорили к двум с половиной годам тюремного заключения; а так как он отрекомендовался тогда польским подданным Крахтовилем, то его и выслали после отбытия наказания в Польшу. Но вскоре он опять пожаловал в Берлин. Тут-то у него и произошла какая-то история с Пусси Уль. Темная история и, как видно, препоганая! Эта самая Пусси Уль присвоила ему фамилию фон Арним, сопровождая сей торжественный акт особыми церемониями, о которых мы лучше умолчим. Так что все свои последующие номера он выкидывал уже под этой фамилией. А во вторник 14 августа 1928 года фон Арним всадил означенной Пусси Уль несколько пуль в живот; за что и почему — об этом вся их шайка упорно молчит; что ж, такие люди умеют держать язык за зубами даже перед казнью. Да и с какой стати они будут откровенничать с лягавыми — своими заклятыми врагами? Известно только, что в этой истории играет какую-то роль некий Гейн, боксер. Всякий, мнящий себя знатоком человеческой души, тут же скажет: трагедия на почве ревности — и попадет пальцем в небо! Лично я готов голову отдать на отсечение, что ревностью тут и не пахнет. А если уж ревность, то ревность к деньгам! Деньги тут — главное. Безе, как уверяют в полиции, совершенно подавлен; блажен, кто верует. Будьте надежны, этот молодчик, если он вообще подавлен, то разве только потому, что теперь лягавые узнают о нем всю подноготную; в особенности же он злится на себя за то, что чуть не ухлопал старуху Уль. Помрет она, чем он жить будет? И думает: "Эх, только б не сдохла, старая стерва!" Вот вы и ознакомились с трагической судьбой летчика Безе-Арнима, сбитого неприятелем на высоте 1700 метров, отдавшего свои деньги мошенникам и отсидевшего под чужой фамилией в тюрьме. Американцы по-прежнему валом валят в Берлин. Среди многих тысяч приезжающих в германскую столицу немало и выдающихся деятелей, прибывших в Берлин, по служебным или личным делам. Например, в данный момент здесь (в отеле "Эспланада") находится ответственный секретарь американской делегации при Международном парламентском союзе доктор Колл из Вашингтона, за которым через неделю последуют еще несколько американских сенаторов. Затем, в ближайшие дни, в Берлине ожидают нью-йоркского брандмайора Джона Килона, который, так же как и бывший министр труда Дэвис, остановится в отеле "Адлон". Из Лондона на съезд Всемирного объединения либерально-религиозных евреев, который состоится в Берлине с 18 по 21 августа, прибыл председатель Объединения Клод Монтефьоре. Он и его секретарь леди Лилли Монтегю остановились в отеле "Эспланада". * * * Погода отвратительная, дождь, зайдем-ка лучше под крышу. Ну хотя бы — в Центральный рынок; только вот шум там страшный, да еще вас того и гляди тачкой с ног сшибут и "поберегись" не крикнут — такой уж здесь народ. Пожалуй, наведаемся лучше в суд по трудовым конфликтам на Циммерштрассе, там и позавтракаем. Кому приходится больше возиться с мелким людом — в конце концов Франц Биберкопф тоже не бог весть какая шишка! — того тянет иногда разнообразия ради в западную часть города, туда, где публика почище. Буфет при суде помещается в комнате № 60, тесновато здесь, а так все как положено: стойка и кофейная машина "Эспрессо". На стене меню: "Обед: рисовый суп, рагу из баранины, сколько "р"! — 1 марка". За столом сидит полный молодой человек в роговых очках и поглощает означенный обед. Взглянув на него, мы убедимся, что перед ним стоит дымящаяся тарелка с бараньим рагу, соусом и картофелем и что он собирается все это, не теряя времени, уничтожить. Он "е сводит с тарелки беспокойного взгляда, хотя никто ничего у него не отнимает, никого даже и поблизости нет; один за столом сидит, а все чего-то волнуется. Вот он принялся за еду — режет, уминает, поспешно сует в рот кусок за куском, раз, раз, раз, раз. Орудует вилкой — туда-сюда, туда-сюда; режет, давит картошку, набивает себе рот, сопит, чавкает, жует, глотает, а сам тем временем все на тарелку поглядывает; глаза, как два цепных пса, стерегут тарелку и, как оценщики, прикидывают, сколько еще осталось. А осталось-то уже немного. Еще раз вилку в рот, еще раз изо рта, и — готово дело; молодой человек встает, дряблый и тучный — все сожрал начисто, — и теперь собирается платить. Вынул бумажник и жирным голосом спрашивает: "Сколько с меня, фрейлейн?" Заплатил и пошел, толстопузый, идет отдувается. Вот распустил сзади хлястик на брюках, чтоб животу было просторнее. В желудке у него сейчас добрых полтора кило продуктов питания. Задал он своему желудку работу: надо ведь справиться со всем, что хозяин туда напихал. Кишки заколыхались, извиваются, сокращаются, как дождевые черви, и железы делают все, что положено — выделяют в поглощенную пищу свои соки, брызжут, словно из брандспойта, а сверху еще слюна течет; что ни проглотит толстяк — все в кишки попадет, жидкая пища штурмом берет почки, словно покупатели универсальный магазин в дни дешевой распродажи. И вот уже, извольте, помаленьку просачиваются капельки в мочевой пузырь, кап, кап, кап. Погоди, брат, скоро ты вернешься тем же коридором к двери с надписью: "Мужской туалет". Такой уж порядок на свете. За дверями — судебное заседание. Домашняя работница Вильма… как вы пишете свое имя — через "w", a у вас тут "v", давайте переправим…Дерзкая стала, начала грубить, вела себя непристойно… Говорю, собирайте-ка вещи и убирайтесь… у меня свидетели есть…Я такими вещами не занимаюсь, я девушка порядочная… По шестое число, включая разницу за три дня, я согласен уплатить — 10 марок… жена моя лежит в клинике… Сколько вы требуете, фрейлейн? Иск предъявлен на 22 марки 75 пфеннигов, однако я должен констатировать… Не могу же я терпеть, чтоб со мной так обращались, только и слышишь "стерва" да "подлая тварь"… Прошу вызвать и допросить жену, когда она поправится, истица первая начала дерзить… Стороны пришли к следующему соглашению… Дело шофера Папке против владельца фирмы кинопроката Вильгельма Тоцке. Что это за дело? Мне его только что подсунули… Ну, хорошо, пишите: присутствует ответчик Вильгельм Тоцке… Нет, нет, я только по его доверенности. Ну-с, хорошо… а вы служили у него шофером?.. Так что, недолго я служил… у меня случилось это несчастье с машиной… Говорит: принесите-ка мне ключи. Итак, у вас произошла авария. А что скажете вы по этому поводу? 28-го числа, в субботу, ему велели заехать за хозяйкой в Адмиральские бани, это было на Викториаштрассе, свидетели могут подтвердить, что он был вдрызг пьян. Он же горький пьяница, это во всей округе известно… Плохого пива я и в рот не беру… Машина была наша, немецкая, ремонт обошелся в 387 марок 20 пфеннигов. А как же произошло столкновение? А так, что машина сразу забуксовала, тормоза на все четыре колеса у нее нет, ну я передним колесом и саданул его в багажник. Сколько же вы в тот день выпили, ведь пили же вы что-нибудь за завтраком?…Нет, у шефа завтракал, там меня и кормят, шеф у нас добрый, заботится о своих служащих… Мы вовсе и не хотим взыскивать с этого человека убытки, а просто уволили его без предупреждения, за аварию в состоянии опьянения. Приходите за своими вещами; они валяются на Викториаштрассе. А шеф еще сказал тогда по телефону: вот обезьяна-то, как он машину исковеркал!.. А вы-то откуда это знаете?…Слышал, ваш аппарат такой громкий… думаете, раз мы необразованные, так и… А еще он сказал по телефону, что я запасное колесо спер… прошу допросить свидетелей! И не подумаю, обоюдная вина установлена…Не помню уж, как шеф сказал: не то скотина, не то обезьяна, и по имени его назвал… Хотите помириться на 35 марках? Сейчас без четверти двенадцать, время еще есть, можете вызвать его по телефону, но чтобы явился не позднее часа дня. * * * Внизу, на Циммерштрассе, у подъезда остановилась какая-то девушка; она случайно проходила здесь. Вот, приподняв зонтик, она опустила в почтовый ящик письмо. В письме говорится: "Дорогой Фердинанд, твои оба письма я с благодарностью получила. Я сильно ошиблась в тебе и не думала, что дело примет такой оборот. Ты сам понимаешь: для того чтобы нам соединиться на всю жизнь, мы слишком молоды. Думаю, ты с этим в конце концов согласишься. Ты, может быть, думал, что я, как все другие девушки? Не на такую напал, мой милый! Или, может быть, ты думаешь, что у меня есть деньги? Тогда ты глубоко ошибаешься. Я ведь простая девушка из рабочей семьи. Теперь ты все знаешь, и поступай, как считаешь нужным. Если б я знала, что из всего этого выйдет, я бы и вовсе тебе не писала. Вот что я об этом думаю, учти и решай сам. Тебе видней. С приветом. Анна". Во дворе этого же дома — во флигеле, на кухне, сидит другая девушка; мать ушла в магазин, и девушка тайком пишет дневник; ей двадцать шесть лет, она безработная. Последняя запись, от 10 июля, гласит: "Со вчерашнего дня я чувствую себя снова лучше; но светлых дней теперь так мало. Я ни с кем не могу поговорить откровенно. Поэтому я и решила все записывать. Когда у меня месячные, все валится у меня из рук, и каждый пустяк раздражает. Все, что я вижу в эти дни, вызывает во мне тягостные мысли, и я никак не могу отделаться от них; я страшно нервничаю и лишь с трудом могу заставить себя чем-либо заняться. Какая-то душевная тревога мучает меня — я хватаюсь то за одно, то за другое, но ничего у меня не клеится. Например: рано утром, когда я просыпаюсь, мне совершенно не хочется вставать, но я встаю через силу и стараюсь себя подбодрить. Но пока оденусь, я уже устаю. Одеваюсь я очень долго, потому что у меня в это время уже опять голова идет кругом от разных мыслей. Мне кажется, что я делаю все не так и что добром это не кончится. Бывает, брошу в печку кусок угля, вспыхнут искры, я пугаюсь, осматриваю себя с ног до головы, не загорелось ли что-нибудь на мне, и не испортила ли я чего, и не вспыхнет ли незаметно для меня самой пожар. И так — весь день; все, что ни делаю, кажется мне не под силу, а когда все-таки заставлю себя что-нибудь сделать, то у меня уходит очень много времени, хоть я и стараюсь справиться как можно скорее. Так и проходит день, а я ничего не успеваю, потому что все время занята своими мыслями, И как подумаю, что ничего у меня в жизни не ладится, сколько ни бейся, так и заплачу. Так у меня всегда проходят месячные. Они начались у меня на двенадцатом году. Мои родители считают все это притворством. Двадцати четырех лет я пыталась покончить с собой, но меня спасли. В то время я еще не имела половых сношений и возлагала на них большие надежды, но, к сожалению, напрасно. Я была очень умеренна, а в последнее время не хочу даже и слышать об этом, потому что я и физически очень ослабла. 14 августа. Вот уже целую неделю, как я чувствую себя опять совсем плохо. Не знаю, что со мной будет, если так пойдет дальше. Мне кажется, что, если б у меня не было никого на свете, я не задумалась бы открыть на ночь газовый рожок. Но я не могу причинить маме такое горе. Больше всего хотела бы схватить серьезную болезнь и умереть от нее. Вот я и написала все, как есть, все, что у меня на душе". ПОЕДИНОК НАЧИНАЕТСЯ. СТОИТ ДОЖДЛИВАЯ ПОГОДА Нет, с чего бы это? Целую руку вам, мадам, целую руку… Надо подумать, надо подумать… Герберт расхаживает у себя по комнате в войлочных туфлях и думает, а за окном дождь льет и льет без конца. Носа на улицу не высунешь, и, как назло, сигары все вышли, а поблизости купить негде. Почему это в августе беспрерывные дожди, так и лето уплывет, а на дворе потоп… Да, так почему это Франц зачастил к Рейнхольду — только о нем и говорит? Целую руку вам, мадам… В тот вечер пела Зигрид Онегина — любимица публики… И вот он махнул на все рукой, поставил жизнь на карту и… спасся от верной гибели. Франц-то, наверно, знает, почему и по какой причине, он-то уж наверно знает… А дождь все хлещет… Мог бы, кажется, и к нам заглянуть! — Послушай, Герберт, брось над этим голову ломать, будь доволен, что он хоть свою чертову политику бросил. Может быть, они и впрямь друзья! Что ты говоришь, Ева! Какие там друзья! Точка, фрейлейн, не спорьте! Уж я-то в этом лучше разбираюсь. Просто он чего-то добивается от этого молодчика… вот только чего?.. Да, с чего бы это… Сделка утверждена центральным правлением, и, следовательно, вопрос о цене отпадает… Чего он от него хочет? Чего, спрашивается? И почему он туда ходит и постоянно толкует об этом? Кокнуть кого-то хочет из этой банды — вот почему! Поняла? Подмажется к ним, а там пушку в руки и — бах, бах, никто и опомниться не успеет. — Ты думаешь? — А то нет? Дело ясное. Целую руку вам, мадам, целую руку… Ну и дождь! — Ты в самом деле так думаешь, Герберт? По правде сказать, мне это тоже показалось странным, из-за них человек руки лишился за здорово живешь, а потом к ним же и ходит. — Вот именно! — Герберт, а как ты думаешь, может быть, все же сказать ему? А то так и будем делать вид, что ничего и не видим, словно ослепли? — А что мы ему? Он нас и в грош не ставит. Верно, думает, чего с ними, олухами, церемониться? — Пожалуй, Герберт, помолчим пока, это будет самое правильное. С ним нельзя иначе. Он же такой чудак. Акт продажи утверждается центральным правлением, так что предложенная цена… Но почему же, черт возьми, почему? Надо подумать, надо хорошенько подумать… ах, как дождь надоел… — Вот что я тебе скажу, Ева, молчать не штука, но надо все же ухо востро держать. Что, если Пумсовы ребята вдруг почуют неладное? Что тогда? А? — Вот и я говорю, я сразу подумала, боже мой, куда это он лезет с одной-то рукой? — Правильно делает! Только глядеть за ним придется в оба, и Мицци пусть тоже не зевает. — Хорошо, я ей скажу. А что она может сделать? — Глаз с него не спускать, вот что. — Старик свободной минуты ей не дает. — Ну, тогда пусть она даст ему отставку. — Да ведь он же поговаривает о женитьбе. — Ха-ха-ха! Вот умора! Он хочет жениться? А Франц? — Конечно, это чушь. Болтовня одна. Отчего старику не поболтать? — Пускай Мицци лучше присматривает за Францем. Вот увидишь, он наметит себе, кого нужно, из этой шайки, и в один прекрасный день — быть покойнику! — Ради бога, Герберт, перестань. — Я же не говорю, что это будет Франц… Только Мицци пускай глаз с него не спускает. — Я и сама за ним присмотрю. А знаешь, ведь это еще похуже политики! — Ну, этого ты не понимаешь, Ева. Этого вообще ни одна баба не поймет; будь уверена, Франц еще даст жару! Он времени даром терять не станет. Целую руку вам, мадам… Да, как это там написано: он отстоял свою жизнь, или нет — поставил жизнь на карту, и тем самым спасся от неминуемой гибели… Ну и август в этом году, посмотри, дождь так и льет, так и льет. * * * — Что ему нужно у нас? Да, так я ему и сказал — с ума ты, говорю, спятил, совсем одурел? С нами на дело захотел идти! С одной рукой у нас делать, мол, нечего… А он… — Ну, что же он? — спрашивает Пумс. — Он? Стоит скалит зубы, я же говорю, он круглый дурак, что с него возьмешь — у него, наверно, с тех пор винтика не хватает. Сперва я даже подумал, что ослышался. "Что? — спрашиваю. — С одной-то рукой?" А он смеется. "Да почему бы и нет? Силы у меня и в одной руке довольно, вот увидишь, я могу выжимать гири, стрелять, даже лазать, если понадобится". — Ну и что ж, по-твоему? Он правду говорит? — А мне какое дело! Не нравится он мне что-то. На кой черт нам такой нужен? Разве такие тебе, Пумс, для работы нужны? Вообще, как я только увижу его свиное рыло, с души воротит! — Как хочешь. Я не настаиваю. Ну, мне пора, Рейнхольд, надо еще достать лестницу. — Смотри, хорошую подбери, стальную, что ли. Складную или выдвижную. И только не в Берлине. — Знаю. — А баллон? Не забудь — заказывай в Гамбурге или в Лейпциге. — Не беспокойся. — А как мы его доставим сюда? — Это уж мое дело. — Значит, Франца, как сказано, не брать! — Думаю, Рейнхольд, что Франц для нас будет только обузой, у нас и без того забот много, ты уж сам с ним потолкуй. — Нет, ты погоди… А тебе разве нравится его физиономия? Ты только подумай: я его выбросил из машины, а он как ни в чем не бывало является ко мне! Я глазам своим не верю! Представь себе, стоит передо мной и дрожит как осиновый лист — вот кретин-то! Чего ему вообще ко мне ходить? А второй раз приперся и зубы скалит. Заладил: возьми да возьми его с собой! — Словом, договаривайся с ним сам. Мне пора. — Продать он нас хочет! — Возможно, весьма возможно. В таком случае ты уж лучше держись от него подальше! Ну, пока. — Продаст он нас, не иначе! Или при случае пристукнет кого-нибудь из нас в темном уголке… — Всего, Рейнхольд, я пошел за лестницей. Болван этот Биберкопф, ну и болван, — думает Рейнхольд, — но чего ему нужно от меня? Разыгрывает святошу, а у самого на уме, как бы свести со мной счеты или что-нибудь в этом роде. Не на такого, брат, нарвался. Я, брат, еще прижму тебя… Выпить надо. Водки, водочки, водчонки! Душу согреть. Эх, хорошо… Коль у тетушки запоры, ей полезны помидоры! И с чего он взял, что я должен о нем заботиться, — у нас ведь не страховая касса. Раз ты инвалид, однорукий, так и подыщи работу по силам — марки наклеивай на конверты или еще что… (Рейнхольд, волоча ноги, прошелся по комнате, остановился у горшков с цветами.) Завел вот цветы, приплачиваю этой бабе две марки в месяц, чтобы поливала их, а она и не думает! Ну на что это похоже! Сухая земля! Этакая дура, паскуда ленивая, ей бы только деньги с меня тянуть! Погоди, я за тебя возьмусь!.. Ну-ка, еще рюмочку. Это он меня приучил, скотина. А что, взять его с собой, раз уж он так хочет? Он у меня еще наплачется! Уж не думает ли он, что я боюсь его? Нет, брат, шалишь, сунься только! Денег ведь ему не надо! Пусть он мне баки не заливает. У него Мицци есть да еще этот Герберт в друзьях у него ходит, кобель паршивый; живет он не тужит, как боров в хлеву! Куда это мои ботинки запропастились? Погоди, я тебе ребра пересчитаю!.. Приди, приди ко мне на грудь, любимая моя! Пожалуйте, молодой человек, пожалуйте, покаяться не желаете? Тут, на скамейке, как раз местечко есть! И он снова заковылял по комнате, волоча ноги, ходит и тычет пальцем в цветочные горшки: ей, стерве, две марки платят, а она не поливает. Покаяться пришли, молодой человек, вот и прекрасно! Ты у меня еще побежишь на Дрезденерштрассе, в Армию Спасения! Будешь каяться, боров ты лупоглазый, сводник, скотина! Скотина и есть! Еще какая! Будешь там сидеть в первом ряду и молиться, а я на тебя посмотрю. Вот смеху-то! * * * А в самом деле, почему бы Францу Биберкопфу и не покаяться? Разве на скамье для него места нет? Кто это сказал? Чем плохо в Армии Спасения? Уж кому-кому, а Рейнхольду не пристало на ее счет прохаживаться. Ведь он сам как-то раз, да что я говорю "как-то раз", по крайней мере раз пять бегал на Дрезденерштрассе; на кого он был похож тогда? А там ему помогли. Он уж тогда совсем было язык высунул, а его там подремонтировали, поставили на ноги. И для чего, спрашивается? Не для того же, чтобы он темными делами занимался. Аллилуйя, аллилуйя! Францу это знакомо, он слышал, как поют, как призывают грешников покаяться. Гляди, Франц, — нож приставлен к горлу твоему! Аллилуйя! Где твоя жизнь? Где кровь твоя? Вот хлынула кровь моя, от самого сердца. Долог был путь мой, но вот я здесь, и хлынула кровь моя… Боже мой, как трудно мне было — но теперь все позади. Наконец-то! Почему же я раньше не покаялся, почему раньше сюда не пришел? Но теперь я здесь. Приехали! Да, так почему бы Францу не покаяться? Когда же наступит и для него блаженный миг? Взглянет он в жуткий лик смерти своей и грянется наземь. Вот тогда он запоет. И другие, что сидят за спиной его, будут петь вместе с ним: "О грешник, не медли, к Исусу приди, о узник, воспрянь и на свет выходи, спасенье сегодня же ты обретешь, уверуй, и радость в душе ты найдешь". Хор: "Спаситель все узы твои разорвет, спаситель все узы твои разорвет и к славной победе тебя приведет, и к славной победе тебя приведет". Музыка гремит, трубы трубят, чингда-радада! Спаситель все узы твои разорвет и к славной победе тебя приведет. Трара, трари, трара! Бумм, бумм! Чингдарадада! Но только Франц и не думает каяться. Не сидится ему на месте. Ему ни до бога, ни до людей дела нет, ему словно пьяному море по колено. Пробрался он в комнату Рейнхольда. Все ребята из Пумсовой шайки уже там. Не хотят они его с собой брать. А Франц чуть в драку не лезет, размахивает единственным своим кулаком и орет: — Вы что, не верите мне? Думаете, продам? Ну и черт с вами! Больно вы мне нужны! Я и к Герберту могу пойти и куда угодно! — Иди, сделай одолжение! — Сделай одолжение! Тебе ли, обезьяна бесхвостая, со мной так разговаривать! Смотри вот, полюбуйся — где моя рука? Это меня вон тот молодчик, Рейнхольд ваш, из автомобиля выгрузил, только на полном ходу. Я и то стерпел — не выдал, а теперь вот пришел к вам, а ты гавкаешь "сделай одолжение"! Сам пришел к вам и хочу с вами на дело идти! Вы еще не знаете, кто такой Франц Биберкопф. Он еще никого не подводил, спроси кого хочешь! Что было — то прошло, и плевать мне на это. Руку не вернешь, а вас я знаю, потому и пришел! Здесь мое место! Ну что, дошло? Но маленький жестянщик из пумсовских все еще не понимает. — А все-таки желательно бы знать, почему это тебе теперь вдруг приспичило? Когда ты бегал с газетами по Алексу, к тебе и подступиться нельзя было. Что же ты тогда с нами не ходил? Франц уселся поплотнее на стуле и долго молчал. Молчали и остальные. Да, он поклялся, что будет порядочным, и все видели, как он держался, и не одну неделю! Но это была только отсрочка, его впутали в темные дела. Он не хотел, он отбивался! Ничего не помогло, от судьбы не уйдешь!.. Долго сидели они так и молчали, наконец Франц заговорил: — Хочешь знать, что за человек Франц Биберкопф, загляни на кладбище на Ландсбергераллее, там лежит одна… За это я и отсидел четыре года. Еще правой рукой сработал. Потом газетами торговал. Думал порядочным стать… Застонал Франц чуть слышно, проглотил слюну. — Сам видишь, что из этого вышло! Получишь, брат, такой урок, живо газеты из головы вылетят и все прочее… Вот потому-то я и пришел сюда. — Что ж, теперь прикажешь руку тебе приделывать взамен отрезанной? — Этого вам не сделать, Макс, если бы даже и захотели. С меня довольно уже и того, что я сижу здесь, а не бегаю по Алексу. И Рейнхольда я ни в чем не виню; спроси-ка его, сказал ли я ему хоть слово? Там, в машине, я бы на его месте тоже так поступил. Иначе и нельзя в деле, если попадется кто подозрительный. Сам виноват, дураком был — и довольно об этом. И ты, Макс, если когда сваляешь дурака, так в другой раз поумнеешь. Чего тебе и желаю. Взял Франц шляпу и вышел из комнаты. Вот какие дела! А Рейнхольд поглядел ему вслед, налил себе из фляги рюмочку водки и говорит оставшимся: — Для меня, ребята, это вопрос решенный. В тот раз справился я с этим парнем и теперь справлюсь, если потребуется. Вы скажете, рискованно, мол, связываться с ним. Верно! Но, во-первых, хвост у него уже замаран: он теперь сутенер, сам признался, так что порядочным ему уже не быть. Остается один вопрос: почему он идет к нам, а не к Герберту, корешку своему? Не знаю! Всяко бывает… Но грош нам всем цена, если мы не справимся с господином Францем Биберкопфом. Пусть поработает с нами! А будет рыпаться, получит по кумполу. Только и всего. По мне — пускай идет на дело! И пошел Франц… ФРАНЦ-ГРОМИЛА. НА СЕЙ РАЗ ОН НЕ ПОД МАШИНОЙ, А В МАШИНЕ. СИДИТ ПО-ХОЗЯЙСКИ, ДОБИЛСЯ СВОЕГО! В начале августа господа налетчики сидят еще тихо — отдыхают и пробавляются кое-чем. При мало-мальски хорошей погоде ни один специалист на дело не выйдет, да и вообще не станет себя утруждать. Это занятие зимнее, а зимой уж волей-неволей приходится вылезать из норы. Например, Франц Кирш, известный специалист по взлому сейфов, — в начале июля, месяца два тому назад, бежал вместе с товарищем из Зонненбургской тюрьмы. Тюрьма Зонненбург — название-то красивое, но разве там отдохнешь по-человечески? Вот Кирш и предпочел отдохнуть в Берлине. Провел он здесь два сравнительно спокойных месяца; пора, думает, и за работу браться. И вдруг — досадное происшествие. Что делать, такова жизнь. Понесла его нелегкая прокатиться на трамвае. Откуда ни возьмись лягавые, сняли его в Рейникендорфе с трамвая, это теперь-то, в начале августа! И прости-прощай, отдых! Ничего не поделаешь. Но, кроме Кирша, есть еще много других, они остались на воле и скоро начнут работать помаленьку. Но сначала давайте-ка наскоро просмотрим сводку погоды по данным берлинской метеорологической станции. Общий прогноз: антициклон, идущий с севера, постепенно распространяется на Центральную Германию, что и привело к повсеместному улучшению погоды. Однако атмосферное давление в южных районах постепенно понижается. Погода, следовательно, скоро испортится. В субботу благодаря антициклону еще удержится ясная солнечная погода. Но циклон, надвигающийся из Испании, вызовет резкое понижение температуры. Сводка погоды для Берлина и его окрестностей на сегодня: значительная облачность с прояснениями, ветер слабый, постепенное повышение температуры, в Германии — в западных и южных районах страны — переменная облачность, в северо-восточных районах — ветер слабый до умеренного, постепенное потепление. Как видите, погода неважная, и вот шайка Пумса, в которой теперь подвизается и наш Франц, медленно зашевелилась. Входящие в ее состав дамы настаивают на том, чтобы кавалеры немного поразмялись, не то ведь им, дамам, придется выйти на улицу, а по доброй воле ни одна из них этого не сделает, разве только нужда заставит. Но кавалеры говорят, что сперва надо изучить рынок и обеспечить сбыт. Если, скажем, нет спроса на готовое платье, то надо переключиться на меха! Дамы думают, что такая штука — это раз плюнуть; бабы, что, с них взять! Сами они только одно и знают — их дело немудреное, недолго научиться, а попробуй вот приспособиться к падению конъюнктуры — на это у них смекалки не хватит. Стало быть, пусть сидят да помалкивают. Пумс тем временем познакомился с жестянщиком, который смыслит кое-что в автогенной резке. Одна забота с плеч долой. Потом объявился еще некий прогоревший купчик, очень элегантный с виду; работать этот лодырь не хотел, потому мать его и прогнала, а мошенничать он уже научился, да к тому же среди торговцев он свой человек. Его можно послать куда угодно, он разнюхает все, что надо, и наведет ребят. Собрал Пумс ветеранов своей шайки и говорит им: — Конкурентов нам бояться нечего, с ними мы уж как-нибудь поладим. А вот если мы не подберем толковых людей, которые знают свое дело и разбираются во всех тонкостях, то можем здорово погореть. Тогда уж лучше воровать в одиночку, а не работать компанией в шесть — восемь человек. Банда специализировалась на готовом платье и мехах. Вот и пришлось ребятам взять ноги в руки: весь город обегали, выискивая магазины, где берут и не спрашивают, что за товар да откуда, и куда полиция нос не часто сует. Все можно переделать, перешить, а на худой конец просто на хранение сдать. Были бы люди надежные. Дело в том, что со своим скупщиком в Вейсензее Пумс никак не может сговориться. С таким каши не сваришь! Живи и жить давай другим. А этот? Заладил свое и хнычет, что прошлой зимой он, мол, чуть не разорился, из своего кармана приплачивал, в долги влез, а мы все лето в ус не дули — так гоните, дескать, деньги вперед. Прогорел, говорит, на этом деле! Коли ты прогорел — сам виноват. Значит, не годишься! Какой же из тебя коммерсант? Нам такие и даром не нужны. Придется поискать другого. Конечно, это легче сказать, чем сделать, но придется. А ведь во всей банде только старина Пумс об этом думает. Странное дело, кого ни спросишь, везде ребята сообща товар сбывают — одной кражей сыт не будешь, товар надо еще в деньги обратить. Только у него, у Пумса, все как на подбор лежебоки. "А Пумс зачем? — говорят. — Он уж все устроит!" Вот и устраивай тут! Ну, а если не клеится у Пумса, что тогда? Хо! И на старуху бывает проруха. Вот случится что-нибудь с Пумсом, хлебнете тогда горя. Не сбудешь товар — вся работа пойдет насмарку. Нынче на свете фомкой да автогеном не обойдешься — голова еще нужна на плечах: коммерсантом надо быть. А тут уже сентябрь. Пора действовать. Вот и пришлось Пумсу одному за всех думать: и об автогене, и о том, куда товар сплавить. Он еще с августа этими делами занимается. А если вы желаете знать, кто такой Пумс, так извольте: он состоит пайщиком в пяти небольших меховых магазинах и скорняжных мастерских. В каких, спросите? Это неважно! Затем у него вложены деньги в парочку "американок". Знаете эти заведения: утюжка и чистка — гладильная доска у окна, перед нею, засучив рукава, орудует портной — на одну доску положил штаны, другой прижал — пар столбом, работа кипит; а в задней комнате висят пальто и костюмы — вот ведь что главное! М-да, именно в этом и заключается вся суть дела. Если спросят, откуда они, услышат в ответ: "От заказчиков! Вчера сданы для утюжки и переделки. Вот и адреса, и корешки квитанций". Так что, если лягавые сунутся сюда, то уйдут ни с чем, все в порядке — комар носу не подточит! Так-то вот наш толстый Пумс и подготовился должным образом к зимнему сезону. Теперь можно и за дело браться. А если что и случится, то, уж извините, один человек не в силах все предусмотреть. Везенье в любом деле требуется. Впрочем, не стоит вперед загадывать. Итак, пошли дальше. На дворе уже сентябрь. Наш новичок — элегантный мазурик, разнюхал наконец все, что нужно, в больших магазинах готового платья на Кроненштрассе и Нейе Вальштрассе. (Зовут этого стервеца Хеллер, Вальдемар Хеллер. Башковитый парень. Кстати сказать, он прекрасно подражает голосам животных, только нам с вами не доведется его послушать.) Так вот, этот самый Хеллер разведал входы и выходы, узнал, где парадные двери, где черный ход, кто живет наверху, кто внизу, кто сторожит, где висят контрольные часы и все такое. Расходы — за счет Пумса. Хеллеру пришлось даже выступить и в роли агента одной познанской фирмы, разумеется только что основанной. Положим, его быстро выставили — сказали, что сперва наведут справки об этой фирме; наводите на здоровье — Хеллёру только и надо было, что прикинуть, высокие ли там потолки, на тот случай, если придется туда сверху пожаловать! * * * В этом деле, в ночь с субботы на воскресенье, участвует и Франц. Это его дебют. Он добился своего, наш Франц Биберкопф. Теперь он сидит в машине; каждый знает, что ему делать, и у Франца тоже своя роль. Дело идет как по маслу. На стрему на сей раз поставили другого; впрочем, караулить и нужды не было; трое ребят еще с вечера забрались в типографию этажом выше, втащили туда по черному ходу, в ящиках, складную лестницу и автогенный аппарат — и спрятали их за кипами бумаги; шофер — тоже свой; вся компания подъехала на машине, и в одиннадцать вечера те трое бесшумно отперли прибывшим дверь. Ни одна собака ничего не заметила, и не мудрено — в доме одни магазины да конторы. Затем вся компания преспокойно приступила к работе: один встал у окна и поглядывает на улицу, другой смотрит во двор, а жестянщик, в защитных очках, орудует на полу со своим автогеном. Прожег он дыру в полметра в поперечнике и только начал деревянный настил потолка резать, как внизу раздался грохот; но это ничего, просто куски штукатурки отвалились — потолок трескается от жара; в маленькое отверстие просунули тонкий шелковый зонтик, и в него бесшумно посыпались куски штукатурки. Конечно, кое-что грохалось и на пол, но все обошлось: внизу по-прежнему было темно и тихо, как в могиле. Они пробрались вниз. Первым — ловко, как кошка, спустился по веревочной лестнице элегантный Вальдемар, он здесь как дома. Вот ведь первый раз в деле, а не робеет. Таким вертопрахам больше всех везет — поначалу, конечно, пока не погорит. За ним полез второй; им передали сверху стальную лестницу — коротковата она оказалась, всего два с половиной метра. Тогда эти двое подтащили столы, поставили их друг на друга и на верхнем столе укрепили лестницу. Ну, готово, добро пожаловать! Франц остался наверху: лежит на животе над дырой, хватает точно крюком единственной рукой тюки материй, которые подают ему снизу, и передает их стоящему за ним человеку. Силен Франц! Даже Рейнхольд, работающий внизу в паре с жестянщиком, удивляется, какие Франц штуки выделывает. Забавная история — идти на дело с одноруким! Рука у Франца работает, что лебедка, — вот так номер, кто бы поверил! Потом потащили корзины к выходу. Из подворотни появился караульный — все тихо, но Рейнхольд на всякий случай сам обошел двор. Подождем еще часок, и порядок! По дому проходит сторож, только трогать его не надо, он и не пикнет. Что он, дурак — головой рисковать за те гроши, которые ему платят? Ну, вот он и отчалил. Молодец — надо ему сотенную бумажку оставить рядом с контрольными часами…[12] Уже два часа, машина приедет в половине третьего. А пока можно и выпить, только в меру, а то кто-нибудь еще расшумится. Но вот наконец половина третьего. Двое из участников — Франц и элегантный Вальдемар — вышли на дело с этой бандой в первый раз. Наспех бросают они монетку: орел или решка. Вальдемар выигрывает, значит ему и "припечатать" сегодняшнее дело. Спустился он опять по лестнице в темный, обчищенный склад, расстегнул штаны, сел на корточки, поднатужился и — "припечатал". В половине четвертого сгрузили всю добычу в назначенном месте. До утра успели еще одно такое же дельце провернуть. Почем знать, когда-то еще свидимся на зеленых берегах Шпрее? И тут все прошло гладко. Только на обратном пути их машина переехала собаку: этакая ведь оказия! Пумс расстроился, уж больно он собак любит! Стал он тут костерить жестянщика — тот сегодня за шофера. И ворчит, и ворчит. Почему, мол, не просигналил, выгнали, сволочи, несчастную собачку ночью на улицу, не желают налог платить, а ты, остолоп этакий, объехать ее не мог! Рейнхольд и Франц ржут. Ишь как старик из-за собаки убивается; ослаб, видно, на голову. А жестянщик оправдывается, говорит, что сигналил и даже два раза, а собака оказалась туга на ухо. С каких же это пор бывают тугоухие собаки? Что ж, Пумс, может, вернемся, свезем собачку в больницу?. Ладно, кончай трепаться. Гляди лучше на дорогу как следует, терпеть этого не могу, примета нехорошая — к несчастью. Тут Франц толкнул жестянщика в бок. — Это он с кошками путает. И все ржут, заливаются. Два дня Франц ничего не говорил дома о том, что было. А когда Пумс прислал ему две сотенные и велел передать, что если, мол, они ему не нужны, пусть вернет, — Франц ухмыльнулся: деньги всегда нужны! Кстати, Герберту отдам долг за Магдебург. А к кому он тут пошел? Кому он в глаза поглядел, кому? Ну-ка, догадайтесь!.. Ты знаешь, для кого сберег я сердце? Лишь для тебя, лишь для тебя одной. Мне эта ночь сулит блаженство, приди, приди в наш сад густой. Клянусь тебе, мой друг бесценный, что наш союз решен судьбой… Мицекен, золотко мое, до чего же ты хороша в своих золоченых туфельках, прямо леденчик — так бы и съел. Стоит она и смотрит, что это Франц возится со своим бумажником. А Франц зажал бумажник между колен, вытащил из него деньги, две сотенных, и положил перед ней на стол. Весь так и сияет, и ластится к ней, совсем по-ребячьи. Он и есть большой ребенок. Сжал ее пальцы, сам думает: какие же у нее пальчики нежные, как у куколки. — Мицци, Мицекен! — Что, Франц? — Да, ничего, просто гляжу на тебя — не нарадуюсь. — Франц! Как взглянет она на него так, скажет "Франц", — никто на свете так не умеет. — Радуюсь, и все тут. Знаешь, Мицци, чудно это устроено на свете. У меня ведь теперь все не так, как у людей. Они живут себе не тужат, носятся высунув язык, деньги зарабатывают, наряжаются в праздник. А я вот уже не могу так, как они. Только и думаешь о том, что ты калека, посмотришь на куртку, а рукав-то пустой. Нет у меня руки. — Францекен, дорогой ты мой, хороший! — Ну да, так оно и есть, Мицекен, ничего не поделаешь, тут уж мне никто не поможет, и ведь никуда не денешься от этого — как клеймо на тебе! — Ну, Францекен, не горюй. Что ты так вдруг? Ведь я же с тобой. Все это уже давно зажило, прошло и не вспоминай об этом больше. — А я и не вспоминаю. С тобой — все забуду! — Положил голову ей на колени, смотрит снизу ей в лицо, улыбается. Какое у нее личико нежное, гладкое, словно точеное, и глазенки какие живые, горячие. — Ты погляди, что на столе-то лежит, — деньги! Это я сам заработал, Мицци, для тебя. Ну, в чем дело? Нахмурилась она и смотрит на деньги так, точно они кусаются. Деньги — вещь хорошая, нужная. — Ты сам заработал? — Да, детка, это я сам. Надо мне работать, не то совсем пропаду! Ты только никому не говори, это я на дело ходил с Пумсом и Рейнхольдом, в ночь на воскресенье. Смотри Герберту или Еве не скажи. Если они узнают, видеть меня больше не захотят. Заживо похоронят! — Откуда у тебя деньги? — Я же говорю, мышонок, дело мы сварганили с Пумсом. Что ж тут такого, Мицци? А это тебе в подарок от меня. Поцелуешь меня за это? Опустила она головку на грудь, а потом встрепенулась, прижалась щекой к его щеке, обняла его, поцеловала, посидели они молча. Наконец она говорит, не глядя на него: — Это ты даришь мне? — Ну да, а то кому же? Что такое с девчонкой, чего она комедию ломает? — А… почему ты вздумал мне деньги дарить? — Что ж, тебе деньги не нужны? Она беззвучно пошевелила губами, отпустила его. Видит Франц: Мицци совсем сникла, как тогда на Алексе, у Ашингера, — помертвела, вот-вот хлопнется. Пересела с дивана на стул — сидит, уставившись на голубую скатерть. В чем дело? Вот бабы — пойми их. — Детка моя, значит, не хочешь ты их брать? А я-то радовался! Ну, взгляни на меня хоть разок! Ведь мы на эти деньги можем куда-нибудь поехать отдохнуть, Мицци. — Верно, Францекен, верно. И вдруг уронила голову на край стола и как заплачет. Что это с ней сделалось! Франц гладит ее волосы, ласкает, утешает… Ты знаешь, для кого сберег я сердце? Лишь для тебя, лишь для тебя одной… — Детка моя, Мицекен, поедем куда-нибудь на эти деньги? Разве ты не хочешь со мной поехать? — Хочу. Подняла она голову — хорошенькая мордашка вся заплакана, пудра смешалась со слезами в какой-то соус; обхватила Франца рукой за шею и прижалась лицом к его лицу, и потом вдруг снова отпрянула, словно ее кто укусил, и снова заплакала, уткнувшись в скатерть. Только на этот раз тихо-тихо, со стороны и не видно. Что же это я опять не так сделал? Не хочет она, чтоб я работал! — Ну, иди ко мне, подними головку, маленькая ты моя… Чего ты плачешь? Но она уклоняется от прямого ответа. — Ты хочешь… отделаться от меня, Франц? — Бог с тобой! — Нет, Францекен? — Да нет, боже ты мой! — Так чего же ты тогда стараешься? Разве я не достаточно зарабатываю? Кажется, хватает! — Мицекен, я же только хотел тебе что-нибудь подарить. — Ну, а я не хочу. И снова уронила голову на жесткий край стола. — Что же мне, Мицци, вовсе ничего не делать? Не могу я так жить. — Я этого и не требую, только не надо тебе деньги добывать! Я их не хочу. Мицци выпрямилась на стуле, обняла Франца за талию; блаженно глядит ему в лицо, болтает всякую милую чепуху и все просит: — Не ходи, не нужны мне деньги… Если тебе надо чего, скажи только! — Да мне, детка, ничего и не надо. Только как же мне без дела сидеть! — А я-то у тебя зачем, Францекен! Я сама все сделаю! — Да, но я… Бросилась она тут ему на шею. — Ах, только не сбеги от меня! — И лепечет что-то" и целует его, и ластится к нему. — Подари кому-нибудь эти деньги, отдай их Герберту! И Францу так хорошо со своей девочкой. Какая у нее кожа… Только не стоило ей рассказывать про Пумса, ни к чему это. Не женское дело! — Так ты мне обещаешь, Франц, что больше не будешь? — Да ведь я же не из-за денег, Мицекен. И только тут вспомнила она, что Ева ей велела за Францем присматривать. Ей сразу стало легче на душе: значит, он в самом деле взялся за это не ради денег, а из-за этой старой истории. Недаром он все про руку говорит. И верно, зачем ему деньги — денег у нее хватает, пусть берет сколько ему надо. Думает она об этом, а сама все ласкает Франца, прижимается к нему… ГОРЕСТИ И УТЕХИ ЛЮБВИ А когда Франц нацеловал ее всласть, она — шмыг из дому и к Еве. — Франц мне двести марок принес. Знаешь, откуда? От тех, ну, как их… — От Пумса? — Вот-вот, он мне сам сказал. Что мне делать? Ева позвала Герберта и рассказала ему, что Франц ходил в субботу на дело с Пумсом. — А он говорил, где у них было дело? — Нет. Как же мне теперь быть? — Скажите пожалуйста! — удивился Герберт. — Так вот взял и пошел с ними! — Ты что-нибудь понимаешь, Герберт? — спросила Ева. — Ни черта! Непостижимо! — Что же теперь делать? — Оставь его в покое. Ты думаешь, он из-за денег? Черта с два. Что я тебе говорил? Теперь сама видишь! Он взялся за дело всерьез, мы скоро о нем услышим! Стоит Ева против Мицци, вспоминает, как подобрала ее, бледную, худенькую проституточку на Инвалиденштрассе; и Мицци тоже думает об их первой встрече. Это было в пивной рядом с отелем "Балтикум". Ева сидела там с каким-то провинциалом, собственно ей это было ни к чему, но она всегда любила такие экстравагантности. Кругом много девиц, с ними три-четыре парня. В десять часов в центре началась облава. В пивную ввалились агенты уголовной полиции и всех, скопом, повели в участок у Штеттинского вокзала. Шли гуськом, народ все тертый, наглый, идут поплевывают, сигаретами дымят. Спереди и сзади лягавые, а старуха Ванда Губрих, пьяная в дым, как всегда во главе шествия; ну, а потом — обычный скандал в участке, а Мицци, она же Соня, плакала навзрыд у Евы на груди: ведь теперь все узнают в Бернау!.. Что делать?.. Один из агентов выбил сигарету из рук пьяной Ванды, и та, скверно ругаясь, сама пошла в камеру и захлопнула за собой дверь… Смотрят Ева и Мицци друг на друга. Ева снова подзуживает: — Тебе придется теперь глядеть в оба! — Да что ж мне делать? — канючит Мицци. — Твой кавалер, сама должна знать, что делать! — А если я не знаю? — Только не реви, пожалуйста. А Герберт сияет. — Парень в порядке, — будьте уверены, и я очень рад, что он наконец всерьез принялся за дело. Он уж наверно все обдумал — ведь это стреляный воробей! — Ах, боже мой, Ева… — Ну, полно реветь, сказано, не реветь, слышишь? Я тоже за ним присмотрю. Сказала, а сама думает: "Нет, не стоишь ты Франца. Куда тебе? Ну, чего нюни распустила? Вот дуреха, индюшка! Так бы и закатила ей пару плюх!" * * * Трубы! Фанфары! Бой в разгаре, полки наступают, трара, трари, трара, тут и артиллерия, тут и кавалерия, на земле пехота, в небе — самолеты, трари, трара, вперед на врага! Наполеон в таких случаях говаривал: "Вперед, вперед, на вражий стан! Дождь прошел — ползет туман. Рассветет — возьмем Милан! Ордена вас ждут, ребята, лучше всех — судьба солдата! Трари, трара, трари, трара". На сей раз Мицци не пришлось долго реветь и ломать себе голову над тем, что ей делать. Все само собой образовалось. Рейнхольд заскучал, места себе не находит. То у себя сидит, то у своей шикарной подруги, то в магазин наведается, где Пумс товар сбывает. А делать-то все нечего, — вот он и стал умом раскидывать. Деньги и отдых ему не впрок, такой уж он. Как заведутся у него деньги, — так и заскучает! Пить он тоже не мастак. Лучше уж сидеть в пивной, ходить волоча ноги к стойке за кофе да обделывать разные делишки. Сидит он, слушает, что кругом говорят, и зло его берет. Куда теперь ни придешь, к Пумсу ли, или в другое место, — всюду торчит Франц, остолоп этот, скотина однорукая; корчит из себя важного барина. Видно, мало ему досталось; святошей прикидывается, словно и мухи не обидит! Чего-то он от меня хочет, стервец! Это как дважды два четыре! Веселый ходит, довольный — житья от него не стало; только займешься чем-нибудь, а он уж тут как тут. Пора за него взяться. Пора! Ну, а что же делает Франц? Кто, Франц? Да что ж ему делать? Гуляет себе по белу свету, поглядишь на него — само спокойствие, сама безмятежность. Что с ним ни случится — с него как с гуся вода. Бывают же такие люди, не так уж часто они встречаются, но бывают. Вот, к примеру, близ Потсдама жил такой человек. Его потом "живым трупом" прозвали. Некто Борнеман. Ну и номер он выкинул. Изъяли его из оборота, он и отсиживал свои пятнадцать годков в каторжной тюрьме. Сидел, сидел, а потом сбежал. Впрочем, виноват, он не из Потсдама был, а из Анклама — есть под Анкламом такое местечко Горке. Да, а сидел он в Нойгарде. Ну вот, идет он к себе домой, дошел до берега Шпрее, смотрит — утопленник плывет… Вот Нойгард, то бишь Борнеман из Нойгарда, и говорит себе: "Я ведь в сущности-то умер для мира". Забрал бумаги утопленника, а ему подсунул свои; так вот и стал мертвецом на законном основании. Узнала жена про его смерть и говорит: "Что же тут делать? Бог дал — бог и взял, умер человек, и дело с концом, и слава богу, что это мой муж, а не другой кто! Невелика потеря! Все равно сидел он полжизни, так что туда ему и дорога". Но наш Борнеман — Отто его звали — вовсе не умер. Притопал он в Анклам и решил, что надо ему при воде оставаться. Он и раньше воду любил. Вот и стал там рыбой торговать. Торгует он рыбой и зовется теперь Финке. А Борнеман приказал долго жить. Но сцапать его все-таки сцапали! А почему и каким образом, это вы сейчас услышите, только смотрите со стула не свалитесь. И надо же было случиться, чтоб его падчерица нанялась прислугой в Анклам, вы только подумайте, свет так велик, а ее угораздило приехать именно в Анклам, и вот встречает она тут воскресшего рыбника, — а тот уже здесь который год живет, про Нойгард и не вспоминает. А девчонка тем временем выросла и выпорхнула из гнезда. Он ее, натурально, не узнал, но зато она его — в один момент. И говорит ему: — Здравствуйте. Скажите, пожалуйста, вы не папа наш будете? А он: — Что ты, рехнулась? И так как она ему не поверила, кликнул он жену и пятерых (читай: пя-те-рых) детей, те в один голос подтвердили, что он, мол, Финке, торговец рыбой. Ну да, Отто Финке, вся деревня его знает. Финке — он и есть Финке, это каждый знает, а Борнеман давным-давно помер. И ведь ничего он худого девчонке не сделал, а она от него не отстала. Девичья душа — потемки! Ушла она, но мысль об отчиме крепко засела у нее в голове. И вот она взяла и написала в Берлин в уголовную полицию: "Я несколько раз покупала рыбу у господина Финке, но как я его падчерица, то он не считает себя моим отцом и обманывает мою мать, потому что у него пятеро детей от другой". Плохо все это кончилось: имена свои эти дети, положим, сохранили, но с фамилией у них дело вышло дрянь. Фамилия их оказалась вдруг Хундт да еще через "дт", такая уж была девичья фамилия их матери; а сами они все поголовно попали в незаконные дети; про таких в Гражданском кодексе сказано: "Внебрачный ребенок и его отец считаются не состоящими в родстве". Вот и наш Франц точь-в-точь, как этот Финке. Живет — и в ус не дует. Само спокойствие. Напал на него как-то зверь лютый и руку ему отгрыз; да только он зверя того укротил, и зверь теперь не ест, не пьет, рычит да на брюхе ползает. И никто из дружков Франца не видит, как он того зверя укротил. Один только человек об этом знает, да помалкивает. Шагает Франц твердо и головушку свою бесталанную носит гордо. Живет он по-своему, другим не чета, да совесть у него чиста. А вот человек, которому он уж и вовсе ничего плохого не сделал, только и думает: "Что ему надо? Что ему от меня надо?" Этот человек видит все, чего другие не видят, и все понимает! Казалось бы, что ему до Франца? Ноги у Франца крепкие, затылок бычий? Сон здоровый? — Ну и пусть себе! Так нет же! Раздражает его все это, покою ему не дает! Он Францу этого не спустит! Что же будет? Что? Вот так порыв ветра распахнет ворота, и вырвется из загона испуганное стадо… А надоест льву назойливая муха, — прихлопнет он ее лапой да как зарычит! Повернет надзиратель ключ в замке, и выйдет на волю толпа преступников — насильников, взломщиков, воров и убийц… Целыми днями расхаживает Рейнхольд взад вперед у себя в комнате или сидит в пивной у Пренцлауертор и все думает и так прикидывает и этак… И вот в один прекрасный день, узнав о том, что Франц отправился вместе с жестянщиком присматривать очередное дело, Рейнхольд пошел к Мицци. Эх, была не была! А та его до сих пор и в глаза не видела. Смотреть-то вроде не на что, но ведь как посмотреть, верно, Мицци? Он недурен собою, сумрачный только, вялый, желтый, больной наверное, а так — недурен! Да ты посмотри на него как следует, дай ему ручку и вглядись повнимательнее в его лицо. Это лицо, Мицекен, для тебя больше значит, чем все лица, какие есть на свете, и Ева и даже твой милый Франц — для тебя теперь не так важны. И вот этот человек поднимается к тебе по лестнице. День сегодня самый обыкновенный, четверг, 3 сентября, ну погляди же, неужели ты ничего не подозреваешь, не знаешь, не предчувствуешь свою судьбу? Какова же твоя судьба, крошка Мицци из Бернау? Ты молода, зарабатываешь деньги и любишь своего Франца. Вот потому-то поднялась к тебе по лестнице и встала перед тобой и пожимает твою ручку Францева судьба, отныне она и твоя судьба. Впрочем, лицо этого человека не стоит особенно разглядывать — посмотри лучше на его руки. А что? Ничего особенного; руки как руки — в серых кожаных перчатках. На Рейнхольде — его лучший костюм, Мицци сначала растерялась — не знает, как себя держать с гостем, уж не Франц ли его подослал, на пушку ее берет! Нет, не может быть! А тут он и сам сказал, чтобы она Францу не говорила о его визите — Франц ведь такой мнительный. Ему, Рейнхольду, необходимо поговорить с ней кое о чем. Дело в том, что с Францем, собственно, трудно работать, как-никак у него только одна рука! Да и зачем ему вообще работать, это ребята никак в толк не возьмут. Ну, тут Мицци смекнула, куда он гнет, и вспомнила, что говорил Герберт о намерениях Франца. — Нет, — отвечает она, — зарабатывать деньги, если на то пошло, ему не так уж нужно, потому что есть люди, которые ему всегда помогут. Но ему-то этого мало, он ведь мужчина и без дела не хочет сидеть. — Верно, — говорит Рейнхольд, — верно! Пусть работает. Но только работа-то наша не простая, тут иной и с двумя руками не справится. Ну, поговорили они о том о сем. Бедняжка Мицци никак не поймет, что ему нужно. Наконец Рейнхольд попросил ее налить ему рюмку коньяку. Он, дескать, хотел только справиться о материальном положении Франца, — если дело обстоит так, как Мицци говорит, то, разумеется, он сам и его коллеги всячески пойдут Францу навстречу. Выпил тут Рейнхольд рюмочку, налил вторую и спрашивает: — Вы меня, собственно, уже знаете, фрейлейн, не так ли? Разве Франц вам про меня ничего не рассказывал? — Нет, — отвечает она, а сама все старается понять, что этому человеку нужно. Жаль, Евы нет — та бы живо разобралась, в чем дело. — Мы-то с Францем давно уж знакомы, еще с тех пор, когда у него другая была, Цилли ее звали. Да и не только она. Ах, вот оно что — очернить он хочет Франца в ее глазах? Сразу видать, что человек себе на уме. — Ну и что же тут такого, что другие у него до меня были? У меня у самой раньше другой был, но все-таки теперь Франц мой. Сидят они преспокойно друг против друга — Мицци на стуле, Рейнхольд на диване. Расположились удобно, беседуют. — Нет, нет, что вы? Уж не думаете ли вы, фрейлейн, что я намерен отбить вас у него. Упаси бог! Только вот у нас с ним бывали забавные случаи, — он вам ничего не рассказывал? — Забавные? А что именно? — Очень забавные, фрейлейн. Должен вам откровенно сказать, что Франца, приняли в нашу компанию только благодаря мне, из-за этих самых историй; ведь мы с ним всегда умели язык за зубами держать. Да, так вот, я мог бы рассказать вам презабавные вещи. — Вот как? Ну, а вам что же, совсем делать нечего, что вы тут сидите и всякие небылицы рассказываете? — Ах, фрейлейн, даже господь бог устраивает себе иной раз праздник, а нам, грешным, и подавно праздновать можно. — Мне кажется, вы не прочь и в будни праздновать. Посмеялись. — Пожалуй, вы не ошиблись. Я щажу свои силы. Лень удлиняет жизнь. А иной раз случается, что тратишь слишком много сил. — Надо быть экономней, — говорит, улыбаясь, Мицци. — Вы знаете толк в жизни, фрейлейн. Но, видите ли, что удается одному, не удается другому… Так вот, доложу я вам, фрейлейн, мы с Францем постоянно менялись женщинами, что вы на это скажете, а? Склонил голову набок, сидит потягивает из рюмки коньяк и ждет, что скажет Мицци. Хорошенькая бабенка, ну да скоро она будет наша, только как бы к ней подступиться? — Это вы расскажите своей бабушке, про обмен женщинами и тому подобное. Кто-то мне говорил, что это теперь в России так заведено. Вы, часом, не оттуда? А у нас этого не бывает. — Но уверяю вас, это правда. — Чепуха на постном масле! — Спросите сами у Франца! — Хороши же были эти женщины, небось за пятьдесят пфеннигов из ночлежки, а? — Полегче, фрейлейн, полегче. Мы такими не интересуемся. — Скажите, пожалуйста, для чего вы городите всю эту чушь? На что вы рассчитываете? Ишь ты, какая вострая! Но прехорошенькая, и любит своего Франца. Что же, тем лучше. — Я? Да на что же мне рассчитывать, фрейлейн? Я только хотел у вас разузнать кое-что, Пумс мне это прямо поручил, а засим позвольте откланяться; кстати, не пожалуете ли вы как-нибудь к нам на вечер. — Ну, знаете, если вы и там будете рассказывать мне такую ерунду… — Велика важность, да, кроме того, я думал, что вы и сами все знаете. Ну, хорошо, теперь еще один деловой вопрос: Пумс просил, чтобы вы этот наш разговор о деньгах и все прочее никому не передавали. Франц ведь обижается очень, когда ему про руку напоминают. Ему об этом и знать не нужно. Я хотел сначала кого-нибудь из жильцов здешних порасспросить, а потом подумал, к чему такая секретность? Вы же дома, — так уж лучше я подымусь к вам и спрошу прямо и открыто. — Значит, ему ничего не говорить? — Да, уж лучше не говорите! Впрочем, если вы непременно хотите, то мы в конце концов запретить вам не можем. Словом, как вам будет угодно. Ну, до свиданья. — Вы не туда пошли. Выход — направо. Замечательная бабенка, наша будет — тьфу, тьфу, чтоб не сглазить! Ушел. А крошка Мицекен сидит у себя в комнате за столом и ничего не понимает. Ничего она не почуяла, ничего не заметила. Вот только когда поглядела на пустую рюмку, — что-то мелькнуло у нее в голове. О чем же это она подумала? Нет, забыла. Убрала рюмку. Не может собраться с мыслями… Расстроил он меня, этот тип, прямо дрожь берет. Что это такое он рассказывал? Чего он хотел, на что рассчитывал? Смотрит на рюмку, которая стоит в шкафу последней справа; сама вся дрожит… Надо сесть, да нет, не на диван, там сидел нахал этот, лучше на стул. Села на стул и смотрит на диван, на котором он сидел. Расстроена, страшно взволнована, и с чего бы это — руки дрожат, сердце колотится! Не такая же Франц свинья, не будет он женщинами меняться. С этого Рейнхольда еще станется, но Франц… Хотя, как знать… А если это правда? Франца ведь любой вокруг пальца обведет. Сидит Мицци, грызет ногти. А если это правда… Но Франц в самом деле простоват, его на что угодно подбить можно. Поэтому его и вышвырнули из машины. Вот какие это люди. И с такой-то компанией он путается. А сама грызет да грызет ногти. Сказать Еве? Не стоит. Сказать Францу? Тоже не стоит. Лучше никому не говорить. Как будто никто и не приходил. Стыдно ей вдруг стало, положила руки на стол, потом укусила себя за палец. Ничего не помогает, в горле так и жжет. А что, если со мной потом так же поступят, меня тоже продадут? Во дворе заиграл шарманщик: "Я в Гейдельберге сердце потерял". Я тоже сердце потеряла, как и не было его. Зарыдала она: "Потеряла я свое сердце, нет его у меня. Что-то со мной будет, втопчут они меня в грязь, а мне и деваться некуда. Но нет, этого мой Франц не сделает, он же не русский, чтобы меняться женщинами, враки все это!" Стоит она у раскрытого окна, на ней голубой в клеточку халатик, подпевает шарманщику: "Я в Гейдельберге сердце потерял и сна лишился (поганые это люди, правильно он сделает, если выведет их на чистую воду), однажды в теплый вечерок (куда же Франц пропал? Выйду на лестницу — встречу его) я по уши в красавицу влюбился (не скажу ему ни слова, такие гадости и передавать не хочу, ни слова, ни слова. Я его так люблю. Надену новую блузку…), ее уста прекрасны, как цветок. И понял я, когда прощались и целовались ночью у ворот (верно говорят Герберт и Ева: те там что-то учуяли и хотят выпытать у меня, так ли оно, ну, да не на таковскую напали), что в Гейдельберге сердце я оставил, где Нёккар средь лугов течет". ВИДЫ НА УРОЖАЙ БЛЕСТЯЩИЕ. ВПРОЧЕМ, ИНОЙ РАЗ МОЖНО И ПРОСЧИТАТЬСЯ А наш Франц гуляет себе по белу свету и в ус не дует — само спокойствие. Ему все — как с гуся вода. Бывают такие люди. Вот в Потсдаме, то бишь в Горке, у Анклама был такой человек, Борнеман по фамилии. Бежал он из одиночки, добрался до реки Шпрее — стоит на берегу и видит — вроде утопленник плывет… — Ну-ка, Франц, давай сядем рядком, расскажи, как, собственно, зовут твою невесту? — Да я же тебе говорил, Рейнхольд, зовут ее Мицци, а раньше звали Соня. — Что ж ты нам ее не покажешь? Слишком хороша для нас, что ли? — Она не зверь какой, чтобы напоказ ее водить! Да я ее взаперти и не держу. У нее покровитель есть, — она сама зарабатывает. — Не хочешь, значит, ее показывать! — Как это "показывать", Рейнхольд? У нее и без того дел много. — Все же мог бы ты ее как-нибудь привести сюда; говорят, она у тебя красивая. — Говорят. — Хотелось бы ее разок увидеть, или ты против? — Ну, знаешь, Рейнхольд, ты это брось. Мы раньше с тобой такие дела обделывали, помнишь — с ботинками и меховыми воротниками. — Что было, то прошло. — Вот именно. На такое свинство я больше не пойду. — Ладно, ладно, я ведь только так спросил. Вот сволочь, еще "свинство" говорит. Ну, погоди у меня! …Подошел он, значит, к реке, смотрит — покойник плывет невдалеке. Борнеман, не будь дурак, вытащил его кое-как, достал тут свой документ и подсунул тому в момент. Что, уже рассказывал? Да ну? То-то клонит тебя ко сну! Борнеман, значит, время не терял — утопленника к коряге привязал, чтобы не унесла его река. Сделал ручкой — пока, пока! Сам поехал в Штеттин, оттуда к себе в Берлин. Повидался он там с женой — с Борнеманшей своей родной. Сказал ей на ушко пару слов, распрощался и — был таков. Ну, что же еще? Жена обещала ему опознать тот самый труп, а он обещал ей деньги высылать. Как же, от него дождешься! Держи карман… — А скажи-ка, Франц, ты ее очень любишь? — Да отвяжись ты, вот заладил. Все у тебя девчонки на уме. — Я ведь только так, к слову. Тебя ведь от этого не убудет. — Обо мне не беспокойся, Рейнхольд, за собой смотри, ты ж известный бабник! Рассмеялся Франц, и тот — тоже. — Ну, так как же, Франц, с твоей крошкой? Так и не покажешь мне ее? (Ишь какой этот Рейнхольд ловкий, выбросил меня из машины, а теперь снова подкатывается!) — Да что тебе от нее нужно, Рейнхольд? — Ничего! Просто взглянуть на нее хочется. — Спрашиваешь, любит ли она меня? Еще как. Всем сердцем! Предана мне всей душой, вот она у меня какая. Кроме меня, ей никого и не надо, а выдумщица, взбалмошная какая, не поверишь! Ты ведь знаешь Еву? — Знаю, конечно. — Так вот, Мицци хочет, чтоб у нее… нет, лучше не буду говорить. — В чем дело? Не тяни уж. — Просто не поверишь, но уж она такая! Такого ты и слыхом не слыхивал! Да и у меня за всю мою практику не встречалось ничего подобного! — Что, что такое? При чем тут Ева? — Ну, смотри, не проболтайся. Так вот, эта девчонка, Мицци, хочет, чтоб у Евы был от меня ребенок… Во как! Поглядели они друг на друга. Не выдержал Франц, хлопнул себя по ляжке и прыснул со смеху. Улыбнулся и Рейнхольд, но тут же подавил улыбку… Потом, значит, тот человек достал бумаги на имя Финке, обосновался в Горке, стал рыбой торговать. И вдруг в один прекрасный день появляется там его падчерица — она в Горке на место поступила. Пошла она с кошелкой за рыбой, попала в лавку к Финке и говорит… Улыбнулся было Рейнхольд, но тут же подавил улыбку. Потом спрашивает: — Может быть, она женщин любит? Франц все хлопает себя по ляжкам да хихикает. — Нет, она меня любит. — Подумать только! (И ведь бывают же такие вещи, не верится просто! Такое сокровище ему досталось, а он, дубина, сидит — зубы скалит.) Ну, а Ева что на это? — Да что же ей-то? Они ведь подруги. Ева ее давно знает, ведь и я познакомился с Мицци через Еву. — Ну, Франц, совсем ты меня раззадорил! Покажи мне твою Мицци хоть на расстоянии, метров с двадцати, или из-за ограды, что ли, если уж ты боишься! — Да я, брат, вовсе не боюсь. Она мне верна, а уж хороша — чистое золото! Помнишь, говорил я тебе: "Брось ты эту чехарду с бабами — то с одной путаешься, то с другой". Это для здоровья вредно, тут никакие нервы не выдержат. От такой жизни может и кондрашка хватить. Пора остепениться, право — тебе бы на пользу это пошло… Ну да ладно, так и быть покажу тебе Мицци, посмотришь сам и поймешь, что я прав. — Только, чтоб она меня не видела. — Это почему?

The script ran 0.018 seconds.