1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
Лекари небесные возражали:
– Но есть и другой афоризм: «Если из четырех врачей трое не велят отворять кровь, а один велит, пусти себе кровь». Ты должен немедленно пустить себе кровь, причем из жилы сундучной – и не жилиться, чужое возвращая.
– Нет, нет, – заявляли другие, – это его обессилит, с ног свалит.
А больной поддакивал:
– Да, да! Как мало ценят они мою кровь! Только и знают, что из нас, дураков, соки выжимать.
– Не почивай во зле, – советовали одни.
– Отдыхай и покойся в нем, – говорили другие.
Когда небесные лекари убедились, что ни одно из прописанных ими лекарств не применяется и что больной мчится на почтовых к могиле, они пришли к нему и со всей прямотой объявили, что он скоро умрет. Но больной и тут не образумился; кликнув слугу, он спросил:
– Эй, ты! Лекарям заплатили?
– Нет, хозяин.
– То-то они и ставят на мне крест. Заплатить и выпроводить.
Второе исполнили. Посему добродетели удалились, а пороки остались; человек в них погряз и не он их, а они его быстро доконали; скончался человек от пороков, и схоронили его в земле, да поглубже.
Сию притчу повседневной жизни рассказал Критило некий муж, насчитывавший тыщу веков.
– О, как это верно! – говорил Критило. – Да, пороки не исцеляют, но убивают, только добродетели лечат! Не изгонишь алчность накопительством, чревоугодие лакомствами, похоть скотскими утехами, жажду напитками, честолюбие должностями да титулами – напротив, только жиреют и со дня на день крепнут. Потому-то гнусное Винопитие и сумело сотворить сие болото пороков. Да каких гадких, каких омерзительных! Но скажи, вон тот, что ко мне приблизился и хотел привязаться, тот, от которого я с трудом отбился, это что за порок?
– О, самый странный, но и самый распространенный; и чем любезней, тем подлей.
– Как же звать это чудовище?
– Зачем звать? Его и так все знают, даже восхваляют и, несмотря на наглость, радушно встречают. Повсюду суется, всюду мутит. Во дворцах ему открыты все входы-выходы, обиталище его в столицах.
– Теперь еще меньше понимаю, ума не приложу, что это, хотя знаю, таких всюду много, а в столицах они кишмя-кишат.
– Ну, так скажу тебе, что это была начальница их всех, завлекательная Химера. О, пагуба нашего времени! О, всеобщий порок! О, чума века! Моднейшая нелепость! – воскликнул новый спутник.
– Потому-то я, лишь увидел ее близко, – сказал Критило, – произнес заклятье. О. чудище столичное! Зачем я тебе? Чур меня, ступай в пошлый свой Вавилон, где тысячи дурней живут с тобою и тобою: там все – ложь, обман, мошенничество, плутни, выдумки и химеры. Чур меня, ступай к тем, кто мнит о себе, к призракам, лишенным сути и напичканным наглостью, чуждым знаний и набитым фантазиями; там все – сплошное самомнение, безумие, напыщенность, помпа и химеры. Ступай к угодливым, фальшивым, бесстыжим льстецам, что всех восхваляют и всегда лгут; к простакам, что им верят и платят за дым и ветер; там все – ложь, обман, глупость и химеры. Ступай к обманываемым соискателям и обманывающим чинушам – одни притязают, другие не исполняют, приводят отговорки, водят за нос, подают пустые надежды; там все – сладкие слова и химеры. Ступай к злосчастным прожектерам и горе-изобретателям, к тем, что тщатся осчастливить других, сделать бедняков крезами, когда сами подобны Иру [558]; к тем, что придумывают, как накормить других, когда сами пуще голодают; там все – наважденье, голов мороченье, глупость и химеры. Ступай к политикам-самодурам, охотникам до опасных новшеств, любителям рискованных маневров, к тем, кто переворачивают мир вверх дном, кто не только не умеет новое приобрести или старое сберечь, но теряет и то, что есть, неся погибель всему свету и даже двум, Старому и Новому; там все гибель и химеры. Ступай в современный Вавилон бездарных писаний, культистских, напыщенных виршей, фраз без мыслей, листьев без плодов, томов без смысла, туш без душ; там все сумбур и химеры. Ступай в суды, где неправда; в школы, где софистика; на биржи, где жульничество, и во дворцы, где химеры. Ступай к лживым болтунам, к легковерным дурачкам, развязным нахалам, надменным аристократам, вралям-сватам, тяжущимся глупцам, мнимым ученым: все ложь и химеры. Ступай к людям нашего века – ни честного мужчины, ни благородной женщины, все плутуют; дети лгут, старики обманывают, родные покидают, друзья предают. Ступай туда, откуда мы уходим, в этот мир без мира, лабиринт фальши и химер. Произнеся заклятье, я постарался убежать от Химеры, от всего как есть мира, и пошел по пути Правды, да так удачно, что встретил тебя.
– Большое диво, – молвил Угадчик (так, слышал Критило, его звали), – что ты ушел цел и невредим.
– Не очень-то цел, – отвечал Критило, – половину меня отняли, там осталось мое второе «я», мой Андренио, больше друг, чем сын, теперь уже и не мой и не свой, но раб скотского винопития.
Не в силах дальше говорить, Критило залился слезами.
– Ну полно, – сказал новый знакомец, – не горюй, что он жирует. А чтобы утешить и вернуть покой, поведу тебя обратно, там испробуем верное противоядие против вина, оно всегда при мне. Пьянство, – продолжал он, – это последняя атака пороков на человека, отчаянная их вылазка противу разума. Рассказывают, что некогда ярые сии супостаты объединились все против человека и с самого его рожденья стали на него нападать, то один, то другой, по очереди, чтобы вконец развратить. Когда был ребенком – Прожорливость; когда юношей – Распутство; когда стал мужем – Скупость; когда стариком – Суетность. Убедясь, что он переходит из одного возраста в другой, – побеждая их, и вот уже вступил в старость, и вскоре победит всех, пороки, не в силах стерпеть, что человек от них ускользнет и над ними насмеется, призвали на подмогу Пьянство и поручили за всех отомстить. И не ошиблись. Пьянство вначале подкрадывается к человеку под видом потребности, называет вино стариковским молоком, грелкой, утешением, и мало-помалу, глоток за глотком, проникает в человека, завладевает им и целиком себе подчиняет. Оно заставляет закрыть глаза на доводы разума, открыть двери для всех пороков, и – плачевная участь! – кто всю жизнь успешно берег свою добродетель, порядочность, становится в старости прожорливым, распутным, гневливым, злоречивым, болтливым, тщеславным, скупым, вздорным, бестолковым – и все потому, что стал винолюбом.
Тем временем возвратились они – -г уже не к болоту, но к вонючей трясине пороков. Там нашли Андренио – все еще лежащего на земле, сморенного вином и сном. Стали его окликать, но он с досадой отвечал:
– Оставьте меня, мне грезятся великие дела.
– Не может сего быть, – молвил Угадчик, – о великих делах грезят великие люди.
– Ах, оставьте меня, я вижу чудесные вещи
– Как бы не чудовищные! Что можно видеть, не имея зрения?
– Вижу, – сказал Андренио, – что земля уже не круглая, потому что все идет вкривь и вкось; что почва стала ненадежна, из-под ног уходит; что для большинства грязь – рай, а личностей меньшинство; что в мире все дым и все ветром уносит; вижу ту воду, что утекла, и вино, что по усам текло; вижу, что солнце уже не князь земли и луна не княжна, у планет нет планиды, и Полярная звезда не ведет; свет глаза колет, и заря, когда смеется, плачет; ягодки идут вперед цветочков, и шипами обросли лилеи; право стало криво, а кривда всегда права; стены слышат, когда за ухом чешешь; третье едят на первое; целей много, а средств нет: золото потеряло вес, перо обрело; чем больше достоинств, тем меньшего достигнешь; худые с жиру бесятся, низкие сидят высоко; кто нечист на руку, тому все с рук сходит; господа прислуживают, служанки приказывают; чем стоять грудью, выгодней опереться на плечо, а уж кто маху дал, от того отмахнутся; на заслуги глядят косо, а почести покупают богатые; стыд глаза не ест, а будешь добр, осмеют; сорвешь маску – к барьеру, наврешь короб – под венец; умники неумны, златоустов не слушают; время расходится по пустякам, день – по недобрым часам; часы бьют по карману, из красных деньков набегают черные года; сводня с ума сводит и до сумы доводит; все драгоценности в Париже, все щеголи уехали во Францию.
– Замолчи! – молвил Угадчик. – Не зря назвали чертом, кто мелет дни и ночи ртом.
– Куда хуже глупец и упрямец. Говорю вам, все идет шиворот-навыворот, все перевернулось вверх дном; добрых не ценят, доблестным нет ходу, бесчестные в чести; скоты изображают людей, а люди опустились ниже скотов; имущему уваженье, неимущему униженье; мудрец не тот, у кого ума палата, а у кого палаты; девицы плачут, старухи скачут; львы блеют, олени добычу рвут; петухи никого не будят, а куры кукарекают; у кого земли много, тем мир тесен, а у дворян ни кола ни двора; кто носит очки, никак не попадет в очко; от веретена воротят нос; ныне родятся не дети, воспитываются не отроки; никчемных холят как сокровище, непутевые идут в гору; вижу злополучных еще до рождения и тех, кому повезло после смерти: кто говорит без смысла, говорит двусмысленно, и исполняется «сейчас» да не в добрый час.
Андренио продолжал бы свои бредни, не поднеси ему Угадчик сильное лекарство. – в кубок с вином бросил не угря (как велит поверье невежественного народа), но мудрую змею, что Андренио вернуло вмиг его личность, вызвав отвращение к этому яду для суждения, отраве для разума. После чего Угадчик повел обоих из вертепа пороков, из бо\ота чудищ в обитель чудес. Был он из той редкой породы людей, которых иногда встречаешь на жизненном пути, обладал удивительным даром; кого ни встретит, угадывает всю его прошлую жизнь и ожидающий конец Диву давались странники, как он метко пророчит. Встретили они человека с лицом мерзким, и Угадчик сказал:
– От этого не жди добрых дел.
И не ошибся. Про кривого сказал, что тот любое дело сглазит, и тоже оказалось верно. Про горбатого – что у него дурные наклонности; про хромого – что делает ложные шаги; про левшу – что у него неправые ухватки; увидел плешивого, разглядел, что гольтепа; шепелявого – что злоречив. На каждого природой меченного Угадчик пальцем указывал, предупреждая странников, чтобы остерегались. Вот встретили они знатного растеряху, который терял поспешно то, что приобреталось постепенно, и Угадчик немедля сказал:
– Нет, богатство не он наживал – кто сам не заработал, тот не бережет.
Но это еще пустяки. Угадывал он вещи более удивительные и скрытые, словно воочию видел; так, встретив карету, от которой хозяин был без ума, а хозяйка без памяти, сказал:
– Видите эту карету? Двух-трех лет не пройдет, как станет телегой.
Что и случилось.
Глядя, как строили нарядную и пышную тюрьму, где даже цепи были позолочены, тюрьму, больше похожую на дворец, Угадчик сказал:
– Кому придет в голову, что тюрьма станет лазаретом! [559]
Слова его сбылись – поселились в этом здании недужные, обездоленные бедняки.
О вельможе, у которого было много друзей-приятелей, он сказал, что тот, видимо, ловко вертится, и действительно, псе его хвалили как искусного танцора. Напротив, о другом, у которого недружелюбие написано было на лице, сказал:
– Этот ни с одним замыслом не справится, ни одно дело не сладит.
И еще удивительней: подошел к нему человек и спросил, сколько лет проживет. Угадчик, поглядев ему в лицо, ответил, что сто лет, а станет еще надоедать таким вздором, то скажет, что двести. Другому такому же глупцу посулил, что тот самого Мафусаила побьет на этого рода публичных торгах. Но поразительней всего – на кого ни взглянет, тотчас угадает, какой он нации. О выдумщике сказал:
– Этот, дело ясное, итальянец.
Суетный оказался англичанином; увалень – немцем; простак – баском; высокомерный – кастильцем; малодушный – галисийцем; грубиян – каталонцем, ничтожество – валенсиицем; подстрекаемый подстрекатель – мальоркинцем; неудачник – сардинцем; упрямец – арагонцем; легковерный – французом; обмороченный – датчанином, и так далее. И не только нацию, но и сословие, и занятие угадывал. Увидел человека весьма обходительного, всегда со шляпой в руке, и сказал:
– Ну кто бы подумал, что это чародей.
И впрямь, человек этот всех околдовывал.
В зеваке угадал астролога, в гордеце – возницу; в невеже – дворцового привратника; в ободранце и шкуродере – солдата; в сладострастнике – вдовца; в голяке – идальго.
О должностном лице, которое всех кормило завтраками, сказал:
– Глупцы будут довольны и сыты
О другом, тароватом на хорошие слова, заметил, что тут нечего ждать хороших дел; на языке мед – в кармане яд.
Про человека, который то и дело входил и выходил из какого-то дома, сказал:
– Надеется долг получить.
Тому, кто резал всем правду-матку, напророчил, что его прирежут; болтуну с языком на плече – свидание с заплечных дел мастером. Каждому предсказывал, чем тот кончит, – точка в точку, будто в воду глядел. Расточительным – лазарет: корыстным – ад; недовольным – тюрьма, а бунтовщикам – виселица; клеветникам – удары палкой, пьяным наглецам – бутылкой; карманщикам – плети, домушникам – пеньковый воротник; гулящим девкам – палисандр; ворам отъявленным – рожок, закоренелым – прогулка; пропащим – оглашенье; нахалам – презренье; кому земли мало – море; стервятникам – воздух; ястребам – путы, а ящеркам – темная; благоразумным – благоденствие; ученым – почет; добродетельным – радости да награды.
– Вот редкостный дар! – восхищался Андренио. – Дорого бы я дал, чтобы обладать им. Не обучишь ли меня твоей астрологии?
– Сдается мне, – сказал Критило, – не требуется тут ни астролябии, ни гороскопов.
– Так полагаю и я, – сказал Угадчик. – Но пойдемте вперед, и я обещаю, о, Андренио, сделать тебя таким же ведуном – нужны только опыт да время.
– Куда ж ты нас ведешь?
– Туда, откуда все бегут.
– Ежели бегут, мы-то зачем туда идем?
– Именно поэтому. Чтобы от всех сбежать. Но прежде я хотел бы повести вас в знаменитую Италию, самую славную страну Европы.
– Говорят, это край личностей.
– Но также личин.
– Странный привкус остался у меня после Германии, – сказал Андренио.
– Еще бы! – заметил Критило.
– Ну и как? Понравилась вам сия обширная страна, бесспорно, самая большая в Европе? Говорите, не стесняйтесь.
– Что до меня, – отвечал Андренио, – нигде я не испытал такого удовольствия.
– А я – такого неудовольствия, – заметил Критило.
– Вот-вот. Вкусы разные. Потому-то мир не живет на один лад. Но что тебе больше всего в Германии понравилось?
– Вся понравилась, – сверху донизу.
– – Ты хочешь сказать – Верхняя и Нижняя?
– Вот именно.
– Полагаю, имя ей было дано как определение. «Германия» – от germinando [560]: земля, которая все производит и порождает, плодовитая мать всего живого и для жизни потребного, всего, что только может представить воображение.
– Верно, – сказал Критило, – простору много, но толку мало, взяла количеством, не качеством.
– Так ведь там не одно государство, – возразил Андренио, – а много, составляющих одно; коль приглядеться, каждый князь – почти король; каждый город – столица; каждый дом – дворец; каждый замок – цитадель; и вся она – собрание многолюдных городов, блестящих столиц, пышных храмов, прекрасных зданий и неприступных крепостей.
– На мой взгляд, – сказал Критило, – это и причиняет ей наибольший вред и приведет к гибели – больше княжеств, больше голов; больше голов, больше причуд; больше причуд, больше раздоров. И, как сказал Гораций, когда государи сумасбродствуют, подданные страдают [561].
– Но ты не можешь отрицать, – сказал Андренио, – что земля эта тучна и обильна. Подумай, она всем одарена – недаром говорят: Испания богатая, Италия благородная, а Германия сытая. Сколь обильна она зерном, скотом, рыбой, дичью, овощами и фруктами! Как богата минералами! Какими густыми лесами одета! Какими рощами украшена, какие луга радуют глаз! Сколько рек полноводных да судоходных! Право, в Германии больше рек, чем в других странах ручейков; больше озер, чем в других местах источников; больше дворцов, чем в иных краях домов; и больше столиц, чем в прочих государствах городов.
– Это верно, – сказал Критило, – признаю, ты прав; но именно в этом я вижу ее беду, само изобилие ее губит – оно как бы подбрасывает дрова в пламя испепеляющих ее непрестанных войн, кормя против своей же страны многие и многочисленные армии, что другим государствам не под силу, в особенности Испании, та в такие игры не играет.
– Но поговорим о достолюбезных обитателях Германии, – сказал Угадчик. – Как вы с ними ладили?
– Что до меня, превосходно, – сказал Андренио. – Очень они мне понравились, вполне в моем вкусе; уверяю вас, прочие нации ошибаются, называя немцев скотами; смею утверждать, что немцы – самые большие люди в Европе.
– О да, – сказал Критило, – но не самые великие.
– В теле каждого немца уместятся два испанца.
– Да, но только половина испанского сердца.
– Какие полнотелые!
– Но бездушные.
– Какие хладнокровные!
– И холодные.
– Какие храбрые!
– Даже жестокие.
– Какие красивые!
– Но отнюдь не изящные!
– Какие высокие!
– Но ничуть не возвышенные.
– Какие светловолосые!
– И желторотые.
– Какие сильные!
– Но не мужественные. Телом гиганты, духом карлики.
– Скромны в одежде.
– Но не в еде.
– Умеренны в расходах на домашнее убранство и утварь.
– Но неумеренны в питье.
– Э, у них это не порок, а нужда. Чем была бы этакая туша без вина?
– Телом без души, вино сообщает им и душу и жизнь.
– Они говорят на самом древнем языке.
– И на самом варварском.
– Любят поездить, повидать мир.
– Не любили бы мир, не были бы ему так привержены.
– У них великие мастера ремесла.
– Но нет великих ученых.
– Даже пальцы у них поразительно искусны.
– Лучше бы мозги.
– Ни одно войско без них не обходится.
– Как тело без желудка.
– Их знать славится древностью.
– Добро бы благочестием! Но беда Германии в том, что, в отличие от прочих стран Европы, ставших славными матерями знаменитых патриархов, учредителей Священных Орденов, Германия, напротив…
Продолжить беседу им помешала смятенная и разноплеменная толпа, которая неслась со всех ног по дороге, вернее, не разбирая дороги, толкая один другого, сбиваясь то вправо, то влево, еле переводя дух от страха. И удивило наших странников то, что первыми в рядах бегущих были самые сановитые, что именитые нажимали крепче всех, гиганты делали огромные прыжки, и даже хромые старались не отставать С изумлением спрашивали неторопливые наши странники о причине столь отчаянною бегства, но никто им не отвечал, боялись хоть на миг замедлить бег
– Что за смятение? Отчего такое безумие? – вопрошали странники.
Наконец один из бегущих, изумляясь их изумлению, сказал:
– Вы либо великие мудрецы, либо великие глупцы – раз идете против течения.
– Мы не мудрецы, – отвечали они, – но желаем ими стать.
– Глядите, как бы вам с этим желанием не помереть.
И в один прыжок перемахнул шагов за сто.
– Бегите! Бегите! – кричал другой. – Кажется, сейчас она разродится!
И промчался, как стрела.
– Кто ж это тут рожает? – спросил Андренио.
А Угадчик:
– Пожалуй, я догадываюсь, в чем тут дело.
– В чем же?
– Сейчас скажу Все эти люди, несомненно, бегут из корсевства Правды, оттуда, куда мы направляемся
– Не зови его королевством, – вскричал один из перебежчиков, – зови чумой, это будет вернее, там такая же язва; видишь, как нынче весь мир переполошила, страху на всех нагнала.
– Но в чем же причина? – спросили его. – Случилась беда?
– О да, и пребольшая. Как? Вы еще не знаете? Туго же до вас доходит! Не слыхали разве, что на днях Правда должна родить.
– Как это родить?
– А так. Брюхо у ней уже к горлу подступило, она лопнет, если не рассыплется.
– Ну и что за беда, ежели родит? – возразил Критило. – Неужто из-за этого весь мир переполошился? Дайте ей родить в добрый час, и да светит ей Небо
– Как это «что за беда»? – возвысил голос один придворный. – Вашему спокойствию позавидуешь! Еще бы. набрались там, в Германии! Ежели теперь, с одной правдой житья нет, никто ее терпеть не может – что же будет, как примется она рожать еще правды, а те – другие, и пойдет и пойдет. Переполнится мир правдами, и тогда подите поищите, кто в нем захочет жить. Обезлюдеет мир!
– Почему?
– Да никому житья не будет – ни дворянину, ни ремесленнику, ни купцу, ни хозяину, ни слуге. Как станут все говорить правду, жить не захочешь. Во всех четырех частях света и половины людей не останется. Один раз скажите человеку правду, на всю жизнь хватит, а ежели правдам счету не будет? Заколачивайте двери дворцов, сдавайте замки внаймы. Не останется ни столиц, ни хуторов. Самой крошечной правдой иной раз поперхнешься, никак ее не переваришь, что же будет, когда правдами закормят? Бо-ольшое брюхо потребуется – нынче правда, завтра правда, и так без конца. Пропадем!
– Полно, – сказал Критило, – найдется немало таких, что правды не побоятся, она, напротив, очень им будет по вкусу.
– Кто ж этот человек? Назовите, поставим статую. Кто из людей поручится, что не бабахнут ему одной правдой промеж ясных очей. а другими не отхлестают по физиономии? А свербит от правды крепко и долго. Упаси вас бог от трепки правдами. И колют и жгут. Скажете – нет? Повторите своей соседке то, что сказал дон Педро де Толедо [562]: «Берегитесь, я скажу вам кое-что похуже». Соседка спросила: «Ну, что вы скажете?» – «Еще хуже, чем „старуха"». Выложите в булле правду тому Люциферу – и увидите, какая подымется чертовня. Напомните спесивцу то, о чем он нарочито позабыл, а многоопытному мужу его промахи: кольните шилом суелюба надутого; намекните богатому, что не он наживал, а дедушка, да лопатой, и пусть оглянется назад, чем лезть наверх; напомните, как торговал пончиками тот, кто сегодня отворачивается от рябчиков; льву о его трусости, фениксу о гусенице [563]. Так что не дивигесь, если мы убегаем от Правды, – больно горяча, жжет сердце. Вон, глядите, лежит титан надутый, а убил его ребенок, притом шпилькой, которую, говорят, продал титанов дедушка; поделом внуку, надо было притвориться глухим. Итак, нечего вам изумляться, коли все, обезумев, убегают, чтобы избежать позора.
– А отчего бегут вон те солдаты? – спросил Андренио.
– Чтобы не сказали, что они убежали, что они из тех, кто fugerunt, fugeruni [564].
Один бежал, выкрикивая:
– Правда, правда! Да не для моих уст, тем паче не для моих ушей.
– Таких встретите толпы. Все бы хотели правды для других, а им чтобы правды и не попробовать.
– Что ж, господа, – рассуждал Андренио. – ежели всякая нечисть бежит – Вельзевул с ней, и пропади она пропадом, но я вижу, бегут и сиятельные солнца?
– Да, чтобы не попрекнули родимыми пятнами.
Все ближе и все громче слышались возгласы:
– Уже рожает! Прочь, прочь, сейчас появится! Бегите, государи!Улепетывайте, сановники!
При этих криках некоторые даже почтовых нанимали. Другие, будто зорю заслышав, вскакивали на лошадей. Иной властелин загонял по шестерке, впряженной в карету. Все это, впрочем, происходило в Италии, где правды страшатся больше, чем ядра из оттоманского василиска [565]. Правду там редко встретишь, не в ходу она.
– С каких же это пор Правда брюхата? – спросил Андренио. – Я-то считал ее дряхлой, ветхой старушонкой, а она, гляди-ка, еще рожает.
– Говорят, уже много дней, даже лет, как забрюхатела от Времени.
– О, тогда она много чего народит.
– Во всяком случае, что-нибудь необыкновенное.
– И все это будут правды?
– Все, как одна.
– Вот когда придется кстати поговорка: «В ненастную ночь родилась дочь». Почему бы ей не рожать каждый год, а не копить полное брюхо правд?
– Ого, чего захотел! Нет, она зачинает в одном веке, чтобы родить в следующем.
– Но тогда истины будут устаревшие.
– Вовсе нет, вечные. Разве ты не знаешь, что истины из той же породы, что кизил, – красные ягоды незрелые, а гнилушки сладкие, спелые? Истины, от которых краснеешь, несъедобны, их проглотит только баск.
– В прежние-то в золотые века Правда, наверно, рожала каждый день.
– Вот и нет, тогда это было ни к чему. Она не зачинала, сразу выговаривалась. Но теперь ей говорить нельзя, вот и лопается от переполнения. А извергнуть боится, как ежиха, которая, чем дольше задерживает роды, тем больше чувствует иглы детенышей и боится произвести их на свет. О, сколько потаенных диковин, думаю, хранит молчаливо Правда в тайниках своей зоркости и приметливости! Потому и говорил один мудрец: женился, так молчи. Чудесные роды! Сколько дивных красот она явит миру!
– А я подозреваю, – сказал Критило, – что это будут чудовища престранные, ублюдки немыслимые, выродки неслыханные, уроды без ног, без головы. Будь это чада удачные, кругом гремели бы панегирики.
– Что бы там ни было, – сказал Угадчик, – они должны выйти на свет. Иначе с Правдой не бывает – ежели понесет, то должна либо лопнуть, либо родить. Как сказал величайший из мудрецов [566] – кто может удержать зачатое слово?
– Скажи мне, – спросил Андренио, – неужто ни слуху не было, ни толков о том, что родит Правда? Сына или дочь? Что толкуют кумушки? Что врут врачи? Не слыхал ли ты какого-либо занятного вздора о глубокой сей тайне?
– Многое можно тут сказать, и еще больше есть, о чем умолчать. Едва весть об этой беременности подтвердилась, страх как перетрусили те, кого это касалось, кто боялся погореть, – а касалось это почти всех смертных. Пошли советоваться с оракулами. Первый оракул ответил, что родится свирепое чудище, столь же злобное, сколь безобразное. Представляете себе смертельный страх всех смертных? За утешением обратились к другому оракулу, и не напрасно: его ответ гласил, что родится чадо дивной красоты, дитя столь же прекрасное, сколь приветливое. Смятение только усилилось – то ли, это ли сбудется. И порешили люди Правду удушить, но все попытки были тщетны, Правда, говорят, бессмертна – пусть отныне знают об этом все. Она, говорят, как река Гвадиана, – тут уйдет под землю, там выйдет наружу, сегодня пикнуть не смеет, думаешь, похоронили ее, а завтра, глядишь, воскресла – нынче шепчут ее по углам, завтра в кружках и на площадях. Придет день родин, и узнаем мы тайну, кончится наше недоумение.
– А ты что об этом думаешь? Ты ведь хвалишься, что все умеешь угадать. Что учуял? Не догадался ли, каково будет чадо – чудище или чудо?
– Одно могу сказать, – отвечал тот, – первым оно будет для глупых, вторым для разумных. Я сказал бы, что первое…
Но тут показалось странное существо – оно не то чтобы само бежало, но заставляло других бежать. Все расступались перед ним – не то что улица, целая площадь пустела. И орало во все горло:
– Меня обзывать безумцем, когда я стольких вразумляю? Меня – дураком, когда других учу понимать? Меня, меня – умалишенным, когда я помогаю обрести ум?
– Кто он? – спросил Критило.
И Угадчик ответил:
– Это шут придворный, правдолюб непритворный. Состоит при государе имя рек.
– Как объяснить, – спросил Критило, – что властелин столь прозорливый, что даже прозван Благоразумным [567] (прозвище «Испанский Сенека» – неверно, можно подумать, что тот Сенека был эфиопский), тоже держал при себе безумца неизлечимого?
– А потому и держал, что был благоразумен.
– Зачем?
– Чтобы кое-когда услышать правду – ведь никто другой ее не скажет ему, да и он из других уст не станет ее слушать. Не удивляйтесь тому, что короли окружены безумцами да блаженными, – в этом есть тайный смысл. Не для развлеченья, но для вразумленья служат шуты, ибо ныне правду выслушивают только от дураков. Но продолжим путь, мы наверняка уже недалеко от Столицы.
– Столицы? Уж это извините! – заметил некий злобный недруг Угадчика.
– А почему это не столица?
– Да потому, что в столице не услышишь правды. Откуда тогда взяться столице Правды? Как может называться столицей место, где не лгут, не притворяются, где нет «брехальни» [568], где каждый день не распускают по городу сотню врак, каждая с кулак?
– Как же так? – спросил Андренио. – В столице этой, выходит, нельзя лгать?
– Разумеется, ведь это столица Правды.
– Даже малюсенькую ложь не разрешают?
– Ни крошечки.
– А при удобном случае? А когда очень нужно?
– Конечно же, нет.
– А ложь выдержанную, трехдневную, на французский лад, самую ценную?
– Даже и однодневную.
– Ну хоть четвертьчасовую.
– Даже и секундную.
– А двусмысленность лицемерную?
– Тоже нельзя.
– А утаивать правду? Или говорить не всю правду? Ведь это не ложь.
– И этого нельзя.
– Ну, по правде, бог тебе судья! Вон ты какой строгий? Право, мне уж самому бежать хочется. Как? И от вымогателя нельзя отбрехаться, и к государю не подольститься, и к вельможе не подкатиться?
– Ничего, ничего нельзя, все должно быть честно, начистоту.
– Теперь мне ясно – я туда не ходок. Не решусь я вступить в такой суровый орден. Как это жить без обычных уверток? Нет, невозможно! Заранее отказываюсь от жизни в такой столице, и, уверен, не я один. Там нет обманов? Значит, это не столица. Нет обманщиков, нет лести, нет угодников и подхалимов? Значит, нет придворных. Нет дворян без честного слова, грандов без добрых дел? Говорю вам, это не столица. Нет домов с тайниками и улиц с закоулками? Повторяю, это не может быть столицей. Помилуйте, кто же проживает в сем Париже, в сем Стокгольме? Кто жители сего Кракова? Кто состоит в свите этой королевы? Наверно, одинока она, как феникс?
– Почему ж? Есть у нее и придворные, и приверженцы, – отвечал Угадчик. – – Надобно тебе знать, о Андренио, что когда обитатели мира изгнали из него Правду и посадили на ее престол Кривду – как сообщает некий друг Лукиана [569], – Верховный Парламент попытался вернуть ее в мир, притом, по прошению самих людей, по настоянию жителей мира, которые жить без нее не могли. Не могли они добиться толку ни со слугами, ни с ремесленниками, ни с собственными женами: всюду ложь, плутни да обман. Мир уподобился Вавилону, люди не могли понять один другого – – сплошь вавилоны: говорят «да», на самом деле «нет»; говорят «черное», на самом деле «белое» – ни слова верного, надежного. Все в отчаянии вопили: «Правду! Верните Правду!» Задача нелегкая, даже, казалось, неразрешимая, – не находилось человека, который бы пожелал быть первым: ну кто первый скажет правду! Большую награду сулили тому, кто вызовется сказать первую правду, но охотников не было, никто не хотел начать. Разные средства предлагали, разные мнения высказывали, ничто не помогало. «Чтобы Правду вернуть, должна она проникнуть в человеческую грудь и укорениться в сердце. Но как это сделать?» Политики полагали сие невозможным и говорили: «Откуда начать? С Италии – просто смешно; с Франции – пустое дело; с Англии – и пробовать нечего; с– Испании – еще куда ни шло, но тоже трудно». Наконец, после многих заседаний и совещаний, решено было приправить правду изрядной толикой сахару, дабы скрыть ее горечь, и надушить амброй, дабы убить резкий запах, ею испускаемый. И вот этаким манером сдобренную да подслащенную, в чаше из золота (не из стекла, боже упаси, чтобы не просвечивала!), стали ее подносить всем смертным, убеждая, что это снадобье вкуснейшее, напиток драгоценный, из самого Китая и даже еще более дальних стран привезенный, более дорогой, чем шоколад или чай, или шербет, – -чтобы хоть из тщеславия люди выпили. Предлагали всем по порядку. Сперва пришли к государям, дабы они примером своим воодушевили прочих и весь мир пришел бы в порядок; но монархи, едва лизнув, ощутили горечь (пять чувств у них развиты весьма тонко, особливо слух и нюх), и начало их тошнить. Кое-кто, проглотив одну каплю, стал плеваться, плюется и посейчас. Все, отведав, говорили: «Ух, какая горькая!» А им отвечали: «Это Правда». Затем перешли к ученым. «Уж эти-то согласятся, – говорили, – ведь они всю жизнь ее ищут». Но и ученые, лишь попробовав, тотчас от себя отстранили – хватит-де им истины теоретической, а практическая им ни к чему; истину они приемлют в размышлении, не в житейском обхождении. «Пойдем к старикам и к подросткам, они правду любят». Куда там! Только ощутив ее вкус, те сжали губы и стиснули зубы. «Меня ею кормить? Нет, нет, дайте другому, дайте соседу». Угостили ремесленников – никакого успеха. Мы, говорили ремесленники, через четыре дня с голоду околеем, коли ее в рот возьмем. Особенно же портные отбрыкивались. Купцы и видеть ее не желали – в лавках у них темнота, сундуки их не любят света. Придворные слышать ее не могли. Ни одна женщина отведать не хотела. «Подальше ее! – говорили они. – Женщина без хитрости, кошелек без наличности». Так обошли все сословия, людей всех занятий, и не нашлось человека, который бы пожелал посмотреть Правде в глаза. Наконец решили попытать счастья с детьми, дать им правду всосать с материнским молоком, чтобы к ней привыкли; брать пришлось самых крохотных, а те, что чуть побольше, уже разбирались и отворачивались от правды, беря пример с родителей. Еще обратились к безумцам безнадежным, дуракам беспросветным – и те выпили. Младенцев обманул первый сладкий глоток; дураки ничего не поняли, к чаше присосались, пока не выпили до дна, наполнили брюхо правдой и тут же начали ее отрыгивать; горька, не горька, все равно выкладывают; колет или не колет, выпаливают; одни ее говорят, другие кричат. Дай бог, чтобы они не знали ее, а знают, тут же выбалтывают. Дети и безумные – вот кто ныне в свите этой королевы, вот ее придворные и приверженцы.
Странники уже находились близ города, со всех сторон открытого. Виднелись его улицы – свободные, широкие, прямые, без поворотов, изгибов, без перекрестков, но из каждой был выход. Дома все стеклянные – -двери настежь, окна распахнуты; ни предательских жалюзи, ни кровель укрывательских. Небо тоже ясное и чистое, ни облачка, затаившего непогоду, – весь небосвод прозрачен.
– Как отличается сия область, – восторгался Критило, – от всего остального мира!
– Но столица ее, право же, нестоящая! – говорил Андренио.
А Угадчик ему:
– Потому и утверждал некто, что величайшей столицей доныне был Вавилон, – не в обиду победоносному Риму с его шестью миллионами жителей и китайскому Пекину, городу, в центре коего если станешь на возвышение, видишь только дома, дома, дома, – так там ровна поверхность полушария.
Они уже собирались войти, когда заметили, что многие, притом люди важные, прежде чем вступить в город, проделывали нечно необычное – законопачивали себе уши ватой. И мало того, обеими руками еще затыкали, да покрепче.
– Что это значит? – спросил Критило. – Видимо, Правда им не очень по вкусу?
– А ведь ничего другого они здесь не найдут, – заметил Угадчик.
– Так для чего тогда эта предосторожность?
– Тут своя большая тайна, – сказал один из затыкавших уши, услышав его вопрос.
– И даже большое коварство, – возразил другой, – ежели это делается из хитрости.
– Нет тут никакой хитрости!
Тут завязался между ними двумя горячий спор.
– Упрямиться свойственно глупцам, – говорил первый.
– А спорить – людям разумным, – возразил второй.
– Я утверждаю, что правда – самое сладкое, что есть в мире.
– А я говорю, самое горькое.
– Дети любят сладкое, а они ведь говорят правду – значит, она сладка.
– Государи не терпят горького, а они правду выплевывают, значит, она горька. Только безумец ее говорит.
– И только мудрец слушает.
– Она не политична – горда да скучна.
– Зато как злато драгоценна.
– Плохо одета.
– – Причуда красавицы!
– Все ее гонят.
– Зато всем творит добро.
Так они спорили, каждый держался своей крайности, а середины не находили. Но вот Угадчик, найдя ее, сказал:
– Друзья, поменьше шума, побольше разума. Разберитесь в текстах, тогда установите права. Знайте, что правда в устах сладка, но на слух горька; нет ничего приятней, чем высказать ее, но выслушивать – ничего нет горше. Штука, видите ли, не в том, чтобы правду говорить, а в том, чтобы ее слушать. Поглядите сами: бормотать правду – любимое развле-ченье стариков, занимаются этим дни и ночи, страсть как любят ее говорить, но не любят, чтобы им ее говорили. Короче – правда активная весьма приятна, но пассивную я назвал бы квинтэссенцией противного. Иначе говоря, мы любим ее, когда злословим, но не любим в горьких для себя истинах.
Пошли они вперед по прямым улицам, да только Андренио на каждом шагу спотыкался и то и дело пугался: увидит младенца, вздрогнет, заметит юродивого, обомлеет. Повидали они там, услыхали немало невиданного и неслыханного, людей, каких никогда не встречали и не знавали. Там кашли они «да» – которое «да», и «нет», которое «нет», – уж какие старые слова, а в жизни им не попадались; там встретился им Человек Слова, доселе почти им неизвестный, смотрели и глазам своим не верили, как и на Человека-Правдивого-И-Честного, на Поговорим-Начистоту, на Во-Всем-Точность-И-Честность, на Правду-И-Мавру-Скажу – персонажи почти сказочные.
– Оттого-то мы их нигде не встречали, – говорил Критило, – ведь они все тут собрались.
Нашли мужчин без хитрости, женщин без обмана, словом, людей доподлинных.
– Что это за народ, – говорил Критило, – откуда они взялись, столь непохожие на тех, что в других местах обретаются? Не могу на них наглядеться, нарадоваться, наговориться с ними. Да, это жизнь! Настоящий рай, не мир. Теперь, что ни скажут, всему верю, без сомненья, без страха перед обманом, а раньше-то – все время раскидываешь умом, потратишь, бывало, целый год, пока поверишь. Есть ли большее блаженство, чем жить среди людей правдивых, совестливых, порядочных и честных? Избави меня бог вернуться к тем, другим, которых в других краях полным-полно!
Однако радость недолгой была – направляясь к Главной Площади, где высился прозрачный Дворец Торжествующей Правды, они, еще не дойдя, услышали громоподобный голос, словно исходивший из глотки гиганта:
– Берегитесь чудовища, бегите страшилища! Спасайтесь! Правда родила дочь уродливую, ненавистную, ужасную! Вон она приближается, мчится, летит!
При этом грозном гласе все пустились наутек, друг друга с ног сбивая, глупцов в хвосте оставляя. Сам Критило – кто бы поверил? – не подражая примеру, но поддавшись пошлой панике, бросился бежать. Тщетно пытался Угадчик его остановить и доводами и мольбами.
– Куда ты? – кричал он Критило.
– Куда все.
– Смотри, ты убегаешь из рая!
– Да ну его!
Кто пожелает узнать, что за чудовище, что за страшилище была безобразная дочь столь прекрасной матери, и что сталось с нашими перепуганными путниками, пусть последуют за ними в следующий кризис.
Кризис IV. Расшифрованный мир
– Европа – прекрасное лицо мира: в Испании важное, в Англии смазливое, во Франции игривое, в Италии рассудительное, в Германии румяное, в Швеции дерзкое, в Польше добродушное, в Греции изнеженное и в Московии хмурое
Так говорил двум нашим странникам-беглецам другой странник по странным сим странам, которого они нашли, потеряв своего Угадчика.
– У вас хороший вкус, – говорил он им, – и порожден он благой блажью: вы хотите повидать мир, особенно его столицы – школы разумного вежества. Общаясь с людьми, сами станете людьми, а это и значит повидать мир. Знайте, есть немалая разница между «видеть» и «смотреть»; ведь кто не мыслит, тот не смыслит; невелик толк видеть многое глазами, коли ничего не видишь умом, нет пользы видеть, коли не примечаешь. Правильно сказано, что лучшая книга о мире это сам мир, книга закрытая, хотя всем открытая; растянутыми шкурами, сиречь исписанным пергаментом, назвал величайший из мудрецов [570] небеса, испещренные вместо букв звездами и вместо точек планетами. Понять сии сверкающие письмена нетрудно, хотя иные называют их загадками. Трудно, по-моему, прочитать и понять то, что находится под спудом, а в мире все зашифровано, сердца человеческие запечатаны накрепко и так непроницаемы, что, уверяю вас, даже грамотей теряется. И еще – коли не изучили и наизусть не вызубрили шифровальный ключ ко всему, то запутаетесь, ни словечка, ни буквы не разберете, ни черточки, ни запятой не разглядите.
– Как же так? – удивился Андренио. – Неужто мир весь зашифрован?
– Только теперь ты сообразил? Только теперь понял столь важную истину, обойдя весь мир? Да, плоховато ты в нем разобрался!
– Но неужто все-все в нем под шифром?
– Говорю тебе – все, вплоть до запятой. А чтоб ты лучше уразумел, ответь: кто, по-твоему, был тот первенец Правды, от которого все бежали и вы среди первых?
– Кем же он мог быть, – отвечал Андренио, – как не чудовищем свирепым, демоном ужасным – до сих пор дрожу от страха, повидав его.
– Так вот, открою тебе, то была Ненависть, первенец Правды. Правда ее другими зачатую порождает, ее производит на свет, чтобы те мучались.
– Погоди, – сказал Критило, – а второе дитя Правды, чью красоту так расхваливали и с которым нам так и не удалось ни встретиться, ни познакомиться, – это кто?
– То, что всегда запаздывает. К нему я и хочу вас повести, дабы вы его узнали и насладились любезным его обхождением, умом и степенностью.
– Подумать только! Так и не посчастливилось нам увидеть Правду! – сетовал Андренио. – Даже теперь, когда были так близко, в самой ее области. А она, говорят, прекрасна! Прямо не могу утешиться!
– Как это – ты ее не видел? – возразил Дешифровщик (так, сказал он, зовут его). – Да, таково заблуждение большинства – в самих себе не могут распознать Правду, только в других. Прекрасно знают, что дурно в их соседе или друге, что те должны делать, говорят об этом, убеждают, а в том, что их самих касается, ничего не видят и не смыслят. Когда до их дел дело доходит, сплошь глупости совершают. В чужих делах рыси, в своих кроты; знают, как живет дочь такого-то и какие штуки вытворяет жена соседа, а что поделывает их собственная, им невдомек. Но скажи, неужто ты не видел тех дивных красавиц, которые там прогуливались?
– О да, видел многих, и очень приятных
– Так знай, то были Правды – и чем они старе, тем красивей, ибо время, от коего все тускнеет, Правду красит
– Наверно, та, в венке из листьев тополя, – сказал Критило, – где белые чередуются с темными, как дни с ночами, она-то, королева времен, и была Правда.
– Она самая.
– Я, – сказал Андренио, – поцеловал одну из ее белых рук и ощутил такую горечь, что во рту до сих пор невкусно.
– А я, – сказал Критило, – в это время поцеловал другую, и она показалась мне сахарной. О как хороша была Правда, как светла! Все тридцать три тройки совершенной красоты [571] насчитал я в ней: три белые, три румяные, три высокие и так далее. Но среди всех ее совершенств прекраснейшим были маленькие, нежные уста, источник амбры.
– А мне, – сказал Андренио, – показалась она совсем-совсем иной, и хотя я редко испытываю отвращение, тут оно было чрезвычайно сильным.
– Сдается мне, – заметил Дешифровщик, – что вкусы у вас обоих весьма несходны: что одному нравится, другому не по нраву.
– Меня, – сказал Критило, – мало что удовлетворяет вполне.
– А мне, – сказал Андренио, – мало что не доставляет удовольствия: я во всем нахожу много хорошего и стараюсь наслаждаться вещами, как они есть, пока не встретятся другие, лучшие. Таково мое житейское правило, я, как большинство, я человек покладистый.
– И глупец, – заметил Критило.
Тут вмешался Дешифровщик:
– Я уже сказал, что все в мире скрыто под шифром, – добрый и злой, невежда и ученый. Бывает и друг зашифрованный, и родственник, и брат, даже зашифрованные родители и дети, а уж о женах и мужьях говорить нечего, тем паче о тестях и зятьях: недаром говорят: «приданое в векселях, а теща наличными». И большинство вещей – не то, чем называются. Хлеб – не хлеб, а глина; вино – не вино, а вода, чего ж удивляться людям! Думаешь, пред тобою человек с весом, а он надут ветром; с виду солидный, а по сути пустой. И только женщины кажутся тем, что они суть, и суть таковы, какими кажутся.
– Как это возможно, – возразил Андренио, – ежели все они с головы до пят – сплошная ложь и лесть?
– Очень просто. Большинство женщин дурными кажутся – и таковы они и есть. Надо быть читателем весьма искусным, надо уметь читать все наоборот. Имея под рукою шифровальный ключ, сможешь понять, не намерен ли тот, кто любезно тебе кланяется, тебя обмануть; кто целует руку – ее укусить; кто говорит тебе комплименты – сочинить про тебя куплеты; кто сулит золотые горы – оставить тебя с носом; кто предлагает свою помощь – усыпить твою бдительность и занять твое место. А читатели-то наши чаще никудышные, вместо «А» читают «Б» там, где вместо «В» надо читать «Г». Ничего в шифрах не смыслят, не изучали науку об умыслах, из всех наук труднейшую. Признаюсь чистосердечно, я сам долго был слеп, как вы, пока не посчастливилось мне ознакомиться с новейшей наукой расшифровки, – ее-то люди разумные именуют наукой размышления.
– Но скажи, – спросил Андренио, – разве люди, которых мы встречаем в мире, не люди, а скоты – не скоты?
– Славно рассуждаешь! – отвечал Дешифровщик короткой фразой, сопровождаемой долгим смехом. – Нет, не умеешь ты читать правильно. Знай, большинство тех, что кажутся людьми, вовсе не люди, но дифтонги.
– А что это – дифтонг?
– Такая странная помесь. Дифтонг – это мужчина с голосом женщины и женщина, говорящая как мужчина. Дифтонг – это муж с капризами и жена в штанах. Дифтонг – это ребенок шестидесяти лет, голоштанник в шелках. Дифтонг – это француз внутри испанца, помесь препротивная. А бывает дифтонг из хозяина и слуги.
– Как это возможно?
– Очень… непросто – хозяин услужает своему же слуге. Есть даже дифтонги из ангела и демона – лицом херувим, душою бес. Бывают дифтонги из солнца и луны – красота и изменчивость Часто встретишь дифтонг из «да» и «нет». Дифтонгом назову рясу, подбитую щетиной. Большинство людей – дифтонги: одни из зверей и людей, другие из людей и скотов; там политик-лиса, здесь жадюга-волк, храбрецы из мужчины да курицы; а сколько неродных тетушек-гиппогрифов [572], сколько их племянниц-курочек; малорослые – помесь человека с уистити [573], а рослые – с большой скотиной. У большинства людей никакого содержания – одно самомнение, и разговаривать с таким глупцом все равно, что битый вечер из стога по соломинке вытаскивать. Напыщенные невежды – что пончики без начинки, а педанты – что галерные сухари. Вон тот, чопорный и нудный, – дифтонг из человека и истукана; таких встретите немало. Другой по виду Геркулес с палицей, а на деле – с прялкой; обабившихся дифтонгов не оберешься. Самые же мерзкие – это сложноликие, из добродетели и порока сложенные, они позор мира – нет у правды худшего врага, чем правдоподобие! – например, лицемерный дифтонг из любезности и злобы. Увидите людей заурядных, привитых к выдающимся, и подлецов, сросшихся с благородными. Многих встретите с золотым руном [574], но знайте, что это простой баран и что Корнелии умолкли, стали Тацитами [575], а Луции [576] – Золотыми ослами. Но чего удивляться, если и среди фруктов есть дифтонги: купишь груши, окажутся яблоки, видишь яблоки, тебе говорят – груши. А что сказать о вводных предложениях, ни с чем не согласованных, о людях из сорта «ни рыба, ни мясо»? Мир они не заселяют, но засоряют. Поглядишь, в знаменитых фамилиях «четвертый граф», «пятый герцог» – растет количество, не качество, ибо и в доблести бывают паузы, и в славе – фигуры умолчания. О, сколько людей явилось на свет некстати, а другие – не вовремя!
– Знаете, – сказал Критило, – наука расшифровки мне начинает нравиться, готов согласиться, что без нее шагу не ступишь.
– И сколько же шифров в мире? – спросил Андренио.
– Несметное множество, притом очень трудных. Я, пожалуй, объясню вам самые употребительные, а все узнать невозможно. Наиболее всеобъемлющий из них, полмира покроет – «это самое».
– Да, мне случалось слышать это выражение, – сказал Андренио, – но я как-то не обращал внимания, не вникал в его смысл.
– О, оно весьма многозначно и неудобообъяснимо! Вот, например, беседуют двое, а мимо проходит кто-то третий. «Кто он?» – «Кто? Такой-то». – «Не понимаю вас». – «О, господи! – говорит собеседник. – Да это тот, который… это самое». – «Ах, да, теперь я понял». – «А вон та женщина, кто она?» – «Как? Вы ее не знаете? Да это та, которая… это самое». – «Да, да, понимаю». – «А вон тот, это человек, чья сестра… это самое». – «Можете не продолжать, все ясно». Вот как употребляется «это самое». Рассердится человек на кого-то и говорит: «Убирайтесь отсюда прочь, вы… это самое. Ступайте ко всем… это самое». Тысячи смыслов имеет и все важные. Поглядите на того урода, женатого на ангеле. Вы думаете, он ей муж?
– Кем же еще ему быть?
– О, наивный человек! Знайте, он ей не муж.
– А кто?
– И сказать неудобно, он… это самое.
– Вот так шифр, голову сломаешь!
– А вон та, что именует себя тетушкой, она вовсе не тетка.
– А кто?
– Она… это самое. Другая выдает себя за девицу, тот – за кузена кузины, тот за друга супруга. Какое там! Ничего похожего! Они все… это самое. Думаете, он племянник своего дяди, ан нет… он – это самое, племянник своего брата, что ли. Есть сотни вещей, которые иначе не объяснить; мы вставляем «это самое», когда хотим, чтобы нас поняли, а определенно высказаться не решаемся. И, уверяю вас, выражение это гораздо больше выражает, чем другие слова. Люди пересыпают речь «этим самым», наполняют им письма, но когда шифр этот не чреват значением, он бессмыслен, он тогда просто глупость. Знавал я человека, которого звали «лиценциат этого самого», как другого величали «лиценциат сплетен». Примечайте, примечайте – увидите, что почти весь мир – «это самое».
– Чудный шифр, – говорил Андренио, – аббревиатура всего дурного и дрянного. Боже избави, чтобы им и нас не пометили! Как насыщен смыслом, как богат намеками! Сколько историй за ним скрыто, и все удивительные! Постараюсь вызубрить его на зубок.
– Пошли дальше, – сказал Дешифровщик, – теперь я растолкую вам другой шифр, потрудней, не столь универсальный и потому не столь популярный, но тоже очень важный.
– А как звучит?
– «Титло». Большая проницательность нужна, чтобы его понять, – в нем заключены премногие и препротивные виды чванства, расшифровывается он как дурацкая напыщенность. Слышите того оратора, что упивается эхом бессмысленных своих слов.
– Слышу, он даже кажется мне человеком разумным.
– Никакой он не разумный, а просто притворщик, воображала, одним словом «титло». Посмотрите на другого, что напустил на себя важность, играет роль человека положительного, степенного, и на того, что с таинственной миной сыплет клятвами и все сообщает шепотом по секрету.
– Похоже, они люди незаурядные.
– Ничего подобного, они только хотят казаться такими. Не персоны, но персонажи – и под шифром «титло». Поглядите на того красавчика – как поглаживает себе грудь, приговаривая: «Здесь зреет великий человек, прелат, а может, и президент!» И вон тот другой, весьма довольный уже тем, что соизволил родиться, – тоже «титло». Итак, пустой титул, фанфарон, жеманник с пискливым голоском, будто поющий фальцетом; церемонник, спесивец, ученый сухарь и многие другие из этой противной породы – все они расшифровываются как «титла».
– А сколько учености выказывает вон тот! – сказал Андренио. – Как ловко продает свои знания!
– Оттого, что наука у него купленная, не трудом приобретенная. И заметь, он вовсе не учен, в нем больше титлов, чем букв. Все титла тщатся чем-то слыть, а на деле – ничто. И ежели их расшифровать, видишь, что они всего лишь роли под шифром «титло».
– Погоди, а вон те, – сказал Андренио, – такие рослые да статные, что, видимо, сама природа как бы поставила их на ходули, либо они судьбою вознесены над прочими; недаром поглядывают на других смертных через плечо и говорят: «Эй, там, внизу, кто там копошится в грязи?» Вот это уж точно люди настоящие, в каждом по три-четыре обычных человека уместится,
– Ох, и плохо ты читаешь! – сказал Дешифровщик. – Знай, они-то менее всего люди. Особы чересчур высокие редко бывают возвышенными и, хоть поднялись на удивленье, личностями не стали. Они тоже не буквы, нет в них никакого значения – по пословице: «У верзилы ума мало».
– Но тогда – для чего они нужны в мире?
– Длячего? Засорять. Они отмечены шифром «ногастик»: о человеке, понимаешь, надо судить не по ногам, а по голове – природа, обычно подкинув лишку ногам, столько же недодает мозгам; тела избыток – души недостаток. У долговязых длинные их ноги возносят тело, не дух: потому он, дух, и застревает где-то пониже шеи, никак наверх не пробьется, редко-редко до уст дойдет, что и видно из того, как мало смысла в речах долгоногов. Глядите, как здорово скачет тот голенастый, – через улицы и площади перемахивает, в хожденье силен, в сужденье слабоват.
– А тот, другой, сколько земли исходил! – восхищался Андренио.
– Земли много, а неба и не видал, высокий, как говорится, до неба, а с неба звезд не хватает. Ногастиков этих встретите в мире немало и, имея к ним ключ, оцените их по достоинству. Правда, чернь ими восторгается, и чем они дебелей, тем восторгов более. Ведь народ полагает, что толщина придает человеку вес, мерит качество по количеству, судит по виду – собою видный, дородный, значит, благородный. Большое дело – важная наружность! Как ни далеко еще до духа, а все же человек кажется вдвое лучше; особенно, ежели высоко поставлен. Но, повторяю, коль расшифровать, часто они – всего лишь ногастики.
– – Ежели ты прав, – сказал Андренио, – тогда их антиподы – малыши, а по-другому, сморчки, ибо из них редко кто не морочит, людьми притворяются, потому что не люди, а этакое марионеточное племя; чтоб людьми казаться, без устали суетятся, ни себе, ни другим покоя не дают, будто на ртути замешаны, кривляются как дергунчики, вспыльчивы как порох, жгучи как перец. Один, глядишь, вверх тянется, потому что душа в футлярчике не умещается; другой пыжится, тщится прослыть личностью, да так и остается личинкой; от малости через край переполняются – в трубе низкой и узкой всегда полно дыму. Неужто они-то полные буквы?
– Ни в коем случае, верь мне.
– – Что ж они такое?
– Приложения к буквам: точка над «i», кратка над «й». Потому-то с ними надо быть сугубо почтительным, у каждого из них своя точка, свой пунктик. Не следует ни верить, ни доверять этим гордунам и тем, кто с ними рифмуется, – горбунам. Крохотные, мелконькие. малипусенькие, недаром каталонцы говорят: «роса cosa para forsa» [577]. Знавал я мудрого министра, который никогда не удостаивал беседы людей ничтожного роста, таковых даже не выслушивал. Они – точно души неприкаянные: при ходьбе едва земли касаются, вверх тянутся, а сядут – повисли между небом и землей. Злость в них сгущена, и потому сердчишко полно яду. Они из породы кусачих мошек – как ужалят, едва не убьют. Короче, они – аббревиатура личности, их шифр – «личинка». Да, чуть не позабыл еще об одном шифре, весьма для вас важном, – самый распространенный, он и наименее известный. Тысячи смыслов имеет и все отличаются от того, что изображается, – читай наоборот. Видите вон того, кривошеего? Думаете, его намерения прямые?
– Мне это совершенно ясно, – ответил Андренио.
– Полагаете, он человек благочестивый?
– Не сомневаюсь.
– Так знайте же, вовсе нет.
– Но кто же он?
– Он – alterutrum [578].
– А что такое alterutrum?
– О, это важнейший шифр, сокращение для всего человечества, ибо все люди противоположны тому, чем кажутся. Вон тот, с пышной гривой, вы, конечно, думаете, что это лев?
– Да, я бы сказал так.
– Ежели смотреть, как грабастает, – пожалуй, но я предпочитаю судить по куриным перьям, что сзади трясутся, чем по гриве, которой он спереди потрясает. А вон тот с окладистой почтенной бородой – думаешь, у него столько ума в голове, сколько волос в бороде?
– Я бы назвал его современным Бартоло.
– Да нет, он всего лишь альтерутрум, козлобородый неуч, о котором сосед-кузнец говорил: «Пусть сеньор лиценциат докажет, что он лучше кует ковы, чем я – подковы, тогда я уберусь подальше со своей кузней». А как рьяно суетится вон тот, исполняя роль министра? И чем больше трезвонит о своих заслугах на королевской службе, тем больше серебра звенит на его столе; он – доподлинный альтерутрум; пожив в Саламанке нахлебником, отъедается теперь за время голодное, проедает двадцать тысяч дохода, меж тем как отважных воинов ест короста и первенцы славы живут ославленные. Поверьте, мир полон альтерутрумов, у коих суть противоположна наружности, ибо мир – сплошной театр, для одних комедия, для других трагедия. Кто представляется ученым, всезнайкой, храбрецом, ревностным, благочестивым, скромным – хоть тянется втайне к скоромному, – все подходят под шифр альтерутрум. Хорошенько его изучите, не то будете на каждом шагу попадать впросак. Запомните его ключ, чтобы не каждого, кто носит рясу, принимать за монаха, и в том, кто шуршит шелками, разглядеть обезьяну. Тогда узрите скотов в золотых залах и простых баранов в тех, что вернулись из Рима с золотым руном. Увидите ремесленника под видом дворянина, дворянина под видом титулованного, титулованного под видом гранда, гранда под видом государя. Кто вчера носил фартук с нагрудником, нынче щеголяет красной шпагой на груди [579]. Внук носит зеленый орден [580], а дед шествовал в желтом балахоне [581]. Вот этот клянется словом дворянина, а мог бы – дворового. Услышите – сулят вам горы, понимай альтерутрум, дадут шиш, и ежели на вашу просьбу отвечают двойным «да, да», это уж точно альтерутрум – два утверждения равны отрицанию, как два отрицания – утверждению. Итак, ждите большего от «нет, нет», чем от двойственного «да, да». Когда лекарь, получая плату, бормочет «нет, нет», это только шифр, он охотно возьмет. Когда вам говорят: «Надеюсь, сударь, мы еще увидимся», – это значит: «Не показывайся больше на глаза». Скажут: «Непременно приду с визитом», – все равно, что «Ноги моей у вас не будет». – «Мой дом рядом» – захлопывают дверь. А скажут: «Что вам угодно?» – это расшифровывается «Подите, поищите». А когда говорят: «Прошу помнить, я к вашим услугам», завязывают кошелек потуже. В том же духе надобно расшифровывать лестные комплименты. «Я всецело ваш» – понимай, он всецело свой. «Ах, как я рад видеть вас!» – хотел бы увидеть лет через двадцать. «Ваша воля – закон» – разумей, коль упомянете его в последней воле. А дурень всему верит и, не зная ключа, всегда бывает обманут. Есть много других шифров, те высшего класса, весьма трудные, оставим их до другого раза.
– О нет, – сказал Критило, до сих пор молчавший, – их-то хотелось бы мне узнать в первую очередь, а те, что ты нам изложил, их же дети в букварях учат.
– Но ты увидишь, – сказал Дешифровщик, – что, хотя изучать их начинают рано, понимать-то научаются слишком поздно; детей этими шифрами кормят, едва отлучив от груди, а взрослые их не знают. Выучите пока эти, поупражняйтесь в расшифровке, а те, сложные, обещаю вам растолковать вместе с наукой размышления, чтобы тем дополнить науку постижения.
За такими разговорами странники наши незаметно очутились посреди большой площади, в славном царстве Видимости и обширном театре Мнимого Блеска, где всему придавали лучший вид, в театре в наше время весьма посещаемом, – всем охота поглядеть на человеческие фокусы и столь обычные теперь жульничества. По обе стороны тянулись ряды мастерских, где занимались ремеслом, отнюдь не низким, в расчете на всезнаек да знатоков. В одной золотили всякую всячину, разную рухлядь – чтобы сходила за ценные вещи: золотили седла, статуи, комья, камни и щепки, даже свалки и сточные канавы. Сперва вид весьма привлекательный, но со временем золото облезало, грязь наружу вылезала.
– Понятно! – сказал Критило. – Не все то золото, что блестит.
– О нет, не так просто, – возразил Дешифровщик, – здесь есть о чем поразмышлять и что расшифровать. Поверьте, сколько бы ни тщились золотить заблуждения и преступления, зло пребудет злом. Как! Нас хотят убедить, что когда государь собственноручно убивает принца крови [582] – ужасное злодеянье! – умерщвляет благородного своего шурина из-за пустых подозрений, повергая в скорбь все королевство, – будто причиной было рвение к правосудию! Скажите тому, кто подобное пишет, что это значит золотить зло. Утверждают, что такой-то король не был жестоким [583] и не должен носить такое прозванье, но именоваться справедливым! Скажите тому, кто это печатает, – руки коротки, всем уста не запечатаешь. Говорят, будто отец преследует собственных сыновей, воюет с ними, сажает в темницу, лишает жизни – из чувства долга, а не по злобной страсти! Ответьте – как ни прикрывай злодеяния златым плащом долга, жестокость жестокостью останется. Возглашают, будто равнодушие и вялость, погубившие больше дворян и вельмож, чем совершила бы сама жестокость, – будто все это от благодушия и кроткосердия! Скажите тому, кто такие вещи пишет, что он золотит зло. Но не беда – время сотрет фальшивое золото, обнажит злодейскую сталь, и правда восторжествует.
В других заведениях приправляли плоды терпкие, горькие и безвкусные, дабы искусством скрасить пресность или горечь. Странникам поднесли на большом блюде целую гору таких сластей, и они не только не отказались, но с охотой отведали – старикам, мол, это положено. Андренио с удовольствием ел и похваливал, но Дешифровщик, взяв в руку один кусок, сказал:
– Смотрите, не правда ли, лакомый кусочек? А кабы вы знали, что это!
– Что ж иное, – сказал Андренио, – как не кусок чистейшего сахару?
– Так знайте, это была пресная тыква – без острой морали и горькой сатиры. А вон то, что так аппетитно хрустит под зубами, было просто стеблем салата. Велика сила искусства! О, сколько людей пресных, неинтересных, рядились с помощью искусства и прославлены как великие; подсластить можно и свой кислый или терпкий нрав; другие подсахаривают свое «нет», холодный прием, – отсылают искателя хоть не ублаженного, зато не обиженного. А вот дворцовый апельсин – был кожурою горек, внутри кисел, а поглядите – ну кто бы подумал! – продают за сладкий, товар надо уметь подать. Вот эти вишни были несъедобные, а приправили – стали лучшим лакомством; вот бывшая лебеда – да, и беда может быть подсахарена и сойти за конфетку, есть люди, что привыкли к бедам, как Митридат к ядам. Вот этот вкусный овощ был неудобоваримым, перезрелым огурцом, а тот незрелым миндалем, – иным по вкусу даже скорлупа деревянная. Итак, одни мастера зашифровывают, другие мастера расшифровывают и учат видеть суть.
Рядом с этой мастерской располагались красильщики, придававшие любым делам яркие краски. Дабы окрасить события в какой цвет желали, красок не жалели, самое дурное деяние обретало приятную окраску, дурное слово представало в хорошем виде, черное – белым, зло – добром; эти историки, орудуя кистью, не пером, сообщали всему по своему усмотрению облик прекрасный или безобразный. Тут же трудились парфюмеры – придавали приятный аромат навозу, мускусом да амброй скрывали вонь дурных нравов и зловоние уст.
Только канатчиков Дешифровщик похвалил за то, что, свивая веревку, движутся вспять, – не так, как все.
Но тут странники вдруг почувствовали, словно их тянут за уши и насильно поворачивают им голову. Глянули вправо, глянули влево, и увидели на помосте бойкого dicitore [584], окруженного плотным кольцом ротозеев, которых он обрабатывал. Как пленников, держал их привязанными за уши, и водил – не на златых цепочках Геракла, а на железных поводьях порока. Громогласными, искусно закрученными речами восхвалял он свои диковины.
– Сейчас покажу вам, – говорил он, – крылатое чудо, светоч разума! Люблю общество людей разумных, достойных звания человека, однако должен предупредить: кто не обладает высоким умом, может без долгих слов убираться – ему не постичь речей столь возвышенных и утонченных. Итак, внимание, остромыслы! Сейчас пред вами предстанет орел Юпитера, речами и рассуждениями равный этому богу, насмешками – Зоилу [585], язвительностью – Аристарху [586]; словечка не скажет без тайного смысла, без острой мысли, без сотни намеков на сотню обстоятельств. Все его речи – изречения глубочайшие.
– Ого, – сказал Критило, – это, наверно, какой-то богач или сановник, а будь он бедняком, цена его речам была бы грош; всего лучше поет голос серебряный и говорят уста златые.
– Живей! – продолжал Шарлатан. – Убирайтесь по добру по здорову кто неспособен понимать, нечего зря место занимать. Что я вижу? Никто не уходит? Никто не шевельнется?
Действительно, никто и ухом не повел и глазом не моргнул, каждому хотелось сойти за умного – вид у всех был прегордый, весьма самодовольный. Тут Шарлатан потянул за толстую веревку, и перед зрителями предстал тупейший из скотов, само имя коего звучит оскорбительно.
– Вот он! – вскричал Обманщик. – Быстрый разумом орел в размышлении и в рассуждении! А кто посмеет возразить, обличит себя как глупца.
– О да! – сказал один. – Клянусь, я вижу его крылья – как высоко парит! Я считаю его перья – сколь тонки и востры! А вы не видите? – спросил он у соседа.
– Да нет! – отвечал тот и был прав.
А другой, правдивый и разумный, говорил:
– Как человек честный, клянусь, что не вижу тут никакого орла и никаких перьев, токмо четыре ноги с '-опытами да весьма почтенный хвост.
– Тише, тише! Не говорите так! – возразил его друг. – Вы себя погубите, вас сочтут изрядным… этим самым. Разве не слышите, что говорят и что делают другие? Поступайте, как все.
– Клянусь головой, – подхватил другой, тоже честный человек, – что это вовсе не орел, а его антипод! Да, да, не орел, а преизрядный… это самое.
– Молчи, молчи, – подтолкнул его локтем друг. – Хочешь, чтобы все над тобой издевались? Ты должен говорить, что это орел, хотя бы и думал противное, – так мы все поступаем.
– . Разве не слышите, – кричал Шарлатан, – какие умные речи ведет? Кто их не поймет, не оценит, сам не блещет умом.
И тут же выскочил вперед какой-то пустобрех и зачастил:
– Как прекрасно! Какая глубокая мысль! Всему миру на удивленье! О, какое мудрое изречение! Позвольте, запишу его. Жаль, чтобы хоть словечко пропало.
Тем временем незаурядная сия скотина затянула безобразную песнь, от коей в смятенье пришел бы совет мудрецов, и потоком полились глупости несусветные – вокруг все опешили, стали переглядываться.
– Внимание, внимание, мои остромыслы! – – тотчас завопил хитрый Обманщик. – Склоните головы! Вот это речь! Самому Аполлону подстать! Что скажете о тонкости мыслей, о живости слога? Нет в мире равного по уму!
Окружающие переглядывались, но никто и пикнуть не смел, не решался высказать свое мнение, восстановить правду, боясь, чтобы его не сочли глупцом; куда там, все в один голос принялись восхвалять да превозносить.
– Что до меня, – говорила некая жеманница, – я без ума от его речей, готова слушать его день и ночь.
– Черт побери! – потихоньку говорил разумный. – Да ведь это осел всесветный, а вот сказать это вслух я остерегусь.
– Готов побожиться, – говорил другой, – не полет орлиный, а помет ослиный! Да беда тому, кто осмелится это сказать. Так ныне повелось: крот слывет рысью, лягушка – канарейкой; курица сходит за льва, кузнечик за дрозда, осел за орла. Зачем спорить? Какая мне с того прибыль? Будь с собою согласен, а вслух говори то, что все, и живи спокойно – это важней всего.
Огорчился Критило, видя трусость одних и жульничество других.
– Как можно так уступать глупости? – возмущался он.
А ловкий Обманщик, пряча под сенью длиннейшего носа усмешку, исподтишка издевался над всеми и, как на театре, приговаривал в сторону:
– Здорово же я обвожу всех вокруг пальца! С любой сводней могу потягаться! Дикую чушь проглотят у меня, как миленькие.
И давай снова кричать:
– Да не вздумает никто возражать, не то изобличит свою глупость!
И славословия пошлой толпы стали еще громче. Андренио поступал, как все вокруг. Но Критило, не в силах сдержать негодование, обернулся к безмолствовавшему Дешифровщику и сказал:
– Доколе будет он злоупотреблять нашим терпением и доколе ты будешь молчать? Что за наглое издевательство!
– Э, не горячись, – отвечал тот, – подожди, пока скажет само Время, оно, как обычно, вступится за правду. Скоро чудище повернется задом, и тогда услышишь, как будут его поносить те, что сейчас превозносят.
Так и произошло. Едва только Обманщик удалился со своим дифтонгом из орла и осла – орла мнимого и осла несомненного, – как в тот же миг послышались иные речи.
– Клянусь, – говорил один, – никакой он не талант, а тупой скот!
– Эх, и дураки мы были! – говорил другой.
Тут уж все осмелели, стали возмущаться:
– Видано ли такое надувательство?
– Ведь правда, слова путного мы от него не слыхали, а хвалили Да, если он – осел, то и мы достойны седла.
Между тем Шарлатан возвратился, суля показать еще более замечательное диво.
– Сейчас, – говорил он, – я представлю вам не что-нибудь, а знаменитого великана, молвою воспетое чудо! Рядом с ним Энселад и Тифей [587] – жалкие тени! Должен, кстати, предупредить, что всякий, кто будет величать его великаном, преуспеет, – наш герой осыпет его почестями, одарит поместьями, пожалует тысячи, десятки тысяч дохода, титулы, чины, посты. А тому, кто не признает его гигантом, придется худо: ему не только не достигнуть милостей, его постигнут кары, поразят громы. Внимание, внимание, глядите все, вот он выходит, вот появляется. Смотрите, смотрите, как он велик!
Раздвинулся занавес, и вышел человечек, которого и на высоком помосте едва было видно Росточку был как от локтя до ладони, сущая малявка, пигмей – и обликом и делами.
– Почему же вы не приветствуете его? Почему не восхваляете? Орите, ораторы, пойте, поэты, пишите, писатели, все возглашайте: «О, славный, о, знаменитый, о, великий!»
Все в изумлении переглядывались: «Помилуйте, какой же это гигант! Какой же это герой?»
Но орава льстецов уже затянула дружным хором:
– О да, о да, гигант, гигант, величайший на земле! О, великий государь! О, храбрый полководец! О, мудрейший министр!
И тотчас градом посыпались на них дублоны. Историки теперь писали не истории, но панегирики, даже сам Пьер Матье. Поэты грызли ногти, выдумывая красивые слова. Охотника опровергнуть ложь не находилось, все наперебой вопили:
– О, гигант, о, великий, о, величайший! – и каждый ждал подачки, домика или дачки, и в самой середке сердца своего говорил себе: «А ловко я лгу! Ведь вовсе не велик, сущий карлик. Но – что поделаешь! Попробуй сказать, что думаешь, шиш получишь! А так – я одет-обут, ем-пью всласть и моя власть, вроде бы и я большой человек, а он-то – какое мне дело, каков он на самом деле. И пусть меня порицают, все равно скажу «гигант!»
Андренио туда же – поплыл по течению, кричит:
– О, гигант, гигант, гигант!
И тут же посыпались на него дары дорогие, монеты золотые, а он приговаривает:
– Вот что значит уметь жить!
Критило в отчаянии молвил:
– Коли не выскажусь, я лопну.
– Помалкивай, – сказал Дешифровщик, – себя погубишь. Погоди, вот повернется гигант спиною, увидишь, что тогда будет.
И он был прав – едва гигант сыграл свою роль и отправился в костюмерную, где переодеваются в саван, как все в один голос заговорили:
– Ну и дураки мы! Никакой он не гигант, а пигмей, ничем не хорош и цена ему грош!
И давай друг над другом насмехаться.
– Что за обычай, – сказал Критило, – при жизни говорить одно, после смерти другое. Когда человека уже нет, совсем иные речи! Да, велика дистанция меж тем, кто над нашими головами, и тем, кто под нашими ногами!
Обманы новоявленного Синона [588] на том не кончились. Теперь он ударился в другую крайность, стал выводить к публике людей выдающихся, настоящих гигантов и выдавать их за карликов – мол, ничего не стоят, ничтожества, сущие нули. И опять все поддакивали, и приходилось великим смиряться, и люди здравомыслящие не решались слово молвить. Вот Шарлатан показал Феникса, говоря, что это жук навозный, и все – да, да, точно жук; с тем Феникс и удалился. Но Критило вконец расстроился, когда Обманщик, показывая публике огромное зеркало, с наглой развязностью затараторил:
– Видите это волшебное зерцало? С ним не сравнится и то, что на Фаросе сверкало [589]. Возможно, оно и есть то самое, фаросское, так утверждает знаменитый Хуан де Эспина [590], что купил его за десять тысяч дукатов и поместил рядом с наковальней Вулкана. Смотрите, перед вами держу его – не столько ради обличения изъянов ваших, сколько ради того, чтобы показать еще одно диво-дивное. Знайте же, кто родом из низов, кто рожден вне брака, кто сын дурных родителей, кто сын подлой матери, кто сам подлец, у кого в крови примесь, кого прелестная супруга наградила нелестным головным убором (самые что ни на есть раскрасавицы к таким пакостям склонны), и, хоть супруг о своем изъяне не ведает, другие на него глазеют, как на быка, – всем вышеупомянутым, а также простакам и дуракам нечего и подходить к зеркалу, ничегошеньки не узрят. Внимание, открываю его, навожу его! Кто желает поглядеть?
Стали люди подходить – во все глаза глядят, ничего не видят. Но, о. магия обмана, о, тирания мнения! Страшась прослыть низкорожденным или незаконнорожденным, сыном «этого самого», простаком или полоумным, каждый прикидывался, будто что-то видит. И какого только вздора не несли!
– Вижу, вижу! – говорил один.
– Что ты видишь?
– Вижу феникса златоперого с клювом жемчужным.
– А я вижу, – говорил другой, – как в темной декабрьской ночи карбункул сверкает.
– Я слышу пенье лебедя.
– А я, – молвил философ, – гармонию вращающихся сфер.
Простаки им верили. Нашелся и такой, что утверждал, будто воочию видит самую суть разума, да так ясно, что рукою может тронуть.
– Вижу на земном меридиане неподвижную точку.
– Я – пропорциональность делимого.
– А я – неделимость сущего [591], – сказал последователь Зенона.
– Ага, я вижу квадратуру круга!
– А я кое-что почище! – кричал другой.
– Что же?
– Что? Душу чистую, вон она, как на ладони, и совсем проста.
– Все это пустяки. Я вижу порядочного человека нашего века, человека, что говорит правду, имеет совесть, живет честно, печется больше о благе общем, чем о своем.
Выдумывали всяческие небылицы. И хотя каждый знал, что другие врут, и подозревал, что ничего не видят и говорят неправду, никто не решался выделиться, выйти вперед, стать первым, кто сломит лед. Дружно поносили истину и содействовали торжеству лжи.
– Чего ты ждешь? – сказал Критило Дешифровщику. – К чему твой дар, ежели не применишь его здесь? Ну же, растолкуй нам этот новомодный обман. Жизнью твоей заклинаю, скажи, кто он, этот разительный обманщик.
– Он… – начал Дешифровщик.
Но едва он открыл рот, едва пошевелил губами, как это заметил наглый фокусник (который все время не сводил с Дешифровщика глаз, опасаясь, что тот разоблачит его козни, испортит жульническую игру) и принялся извергать изо рта густой дым (он загодя проглотил пучок пакли) – столько дыму напустил, что затмил, в смятение привел светлое наше полушарие. Подобно тому, как каракатица, удивительная морская тварь, чувствуя опасность, выпускает струю чернил, которые копятся у нее в особых мешочках и сберегаются до нужного случая, дабы замутить воду, затемнить стекло и избежать погибели, – так и Обманщик струею пустил чернила лживых писак да бесстыжих летописцев. Один француз даже посмел отрицать пленение короля Франциска в Павии. А когда его упрекнули за столь наглую ложь, он ответил:
– Э, лет через двести мне будут верить ровно столько же, сколько вам. На худой конец, я создам повод для сомнений и споров об истинности сего происшествия – ведь и самое ясное дело нетрудно запутать.
А Обманщик все лил да лил чернила фальши и брехни, темнил густым дымом – и пошли споры да пререкания, все потеряли голову. За кем идти? Кто говорит правду? На кого положиться? Отчаявшись, каждый по своей тропке пошел, с особым своим мнением, – оттого-то в мире полно софистики да своемыслия. И ежели кому охота узнать, кто же был тот политичный Обманщик, пусть приступит к чтению следующего кризиса.
Кризис V. Дворец без дверей
Разнообразны и разительны нелепости, что повседневно открываются нам в опасном странствии по жизни человеческой. И самая удивительная нелепость та, что Обольщение стоит при входе в мир, а Прозрение – при выходе. Роковая сия несообразность способна загубить всю жизнь человека – ведь заблуждения всего пагубнее в начале предприятия (с продвижением вперед они тоже возрастают и усугубляются, пока не приведут к гибели), и, ежели неверно пойдем вначале, что иное ждет нас, как не падение неуклонное, с каждым днем убыстряющееся, пока не угодим в пучину погибели неотвратимой? Кто так устроил и зачем? Кто быть сему повелел? Ныне утвердился я в мысли, что в мире все устроено шиворот-навыворот. Вот поместить бы Прозрение у самого входа в мир, на пороге жизни, чтобы, как только ступит на него человек, Прозрение стало бы рядом и вело его, помогая избежать воздвигаемых против него западней и козней, – как верный дядька, оно было бы всегда при нем, ни на миг не спуская с него глаз; подобно придорожному знаку, направляло бы человека по тропе добродетели к мечте уготованного ему блаженства. Так нет же! Первым встречается человеку Обольщение и, представляя все в неверном свете, сбивая с толку, ведет по неверному пути к верной погибели.
Так сетовал Критило, поглядывая по сторонам, – не увидит ли Дешифровщика, которого они во всеобщем смятении, вызванном тьмою обмана и невежества, потеряли. К счастью, его услышал другой прозорливец и, вняв горестным жалобам, подошел к нашим странникам.
– Вы правы, – молвил новый знакомец, – сетуя на непорядок в мире, только вопрошать надлежит иначе: не кто устроил, а кто расстроил; не кто назначил, а кто переиначил. Знайте, Верховный Мастер начертал строение мира вовсе не таким, каково оно ныне; он-то поместил Прозрение на самом пороге, а Обольщение загнал подальше – туда, где никто бы его не видел, не слышал, где люди никогда его и не нашли бы.
– Но кто же все перетасовал? Кто был тот дерзновенный сын Иапета [592], что так все перепутал.
– Кто? Да сами люди. Камня на камне не оставили, все вверх дном перевернули, вот и получился ералаш, от коего поныне страдаем. Прозрение, мудрый вожатай, стояло прежде на первой ступени жизни, в сенях вселенского нашего общего дома, и служило усердно – стоило человеку войти, оно тотчас становилось рядом и речами своими открывало пришельцу глаза. «Помни, – говорило оно, – ты рожден не для мира, но для Неба. Утехи пороков убивают, труды добродетелей животворят, не доверяйся юности, она хрупка, как стекло». – «Нечего тебе, – говорило оно спесивцу, – чваниться знатным родством; оглянись на своих предков, хорошенько с ними познакомься, чтобы познать самого себя». – «Смотри, – говорило оно картежнику, – ты теряешь три вещи: драгоценное время, имущество и совесть». Оно указывало умнице на ее непривлекательность; красавице – на ее глупость; мужам почитаемым – на бренность их славы; преуспевающим – на малые их заслуги; ученому – на его непризнанность: власть имущему – на его малоспособность. Павлину напоминало об уродливых ногах, самому солнцу – о затмениях; одним – с чего начали, другим – чем кончат; вознесшимся – что ждет падение; упавшим – что получили по заслугам. От одного к другому переходило Прозрение, всем резало правду-матку; старику – что чувства его притупились, юноше – что он бесчувствен; испанцу советовало не медлить, французу – не торопиться; простолюдину – не завидовать, придворному – не льстить. Никого не щадило: будь ты вельможа вельможей, наставляло, что всем «тыкать» негоже, что, неровен час, кто-нибудь забудется и обойдется с тобою, своим господином, таким же манером, сиречь, без всяких манер. И другому, у кого все шутки да прибаутки, напоминало, что прозовут его «герцогом де Белиберда». Прозрение носило с собою кристально чистое зеркало самопознания и ставило перед каждым. Не по вкусу то было носатым, и того менее, косматым, кривым да криворотым, седым да плешивым. Одному говорило, что у него тупое лицо, другому, что у него мерзкая рожа. Дурнушки терпеть его не могли, старухи сердито хмурились. Вот и стало Прозрение всем противно, за правдивую речь ненавистно – никто не желал его видеть. Начали его выпихивать – то рукой толкнут, то ногой. Правдивым словом оно как дубиной ударяло, но и ему перепало пинков немало; каждый толкал к соседу, сосед еще к кому-то, пока не затолкали в самый конец, где жизни конец, – кабы могли дальше спровадить, не оставили бы и там в покое. И напротив, упоенные сладкой лестью Обольщения, приятного чаровника, наперебой тянули его каждый к себе, пока не подтянули – сперва к середине жизни, а мало-помалу и к ее началу; вот с Обольщением жизнь начинают и с ним жить продолжают. Оно всем завязывает глаза, с каждым играет в жмурки – нету в наш век более распространенной игры. Тычутся люди наобум, от порока к пороку – одни слепы от любви, другие от алчности, этот от мстительности, тот от честолюбия, и все – от страстей, а под конец приходят к старости, где и встречаются с Прозрением. Завидев их, снимает оно с глаз им повязки, глаза открываются, когда уже не на что смотреть, когда все потеряно: имущество, честь, здоровье, жизнь и – что хуже всего – совесть. По этой-то причине и стоит ныне Обольщение у входа в мир, а Прозрение – у выхода: ложь в начале, истина в конце; тут неведение, там опытность – уже бесполезная. Но всего удивительнее и огорчительнее, что, хотя Прозрение приходит так поздно, его и тогда не признают, не уважают. Как случилось и с вами: с ним ходили, дружили, беседовали – и не узнали его.
– Да что ты говоришь, побойся бога! Мы с ним встречались, говорили, дружили? Когда? Где?
– Охотно скажу. Помните того, кто все вам расшифровывал, но себя не открыл? Того, кто во всем помог вам разобраться, а в нем-то вы не разобрались?
– Увы, и о том весьма горюю, – сказал Критило.
– Так вот, то было Прозрение, любимое – за красоту и ясность ума – детище Правды; его свойство причинять страдания, как появится.
Тут-то Критило закручинился и заохал, горько сетуя на то, что, когда обладаешь самым важным, этого не сознаешь и не ценишь, а утратив, вздыхаешь и взываешь: где оно, где истина, добродетель, счастье, мудрость, покой, а вот теперь – прозрение. Андренио же не только не выказал досады, но явно обрадовался.
– Ах, оно уже и нам надоедало, по горло сыты его горькими истинами. Правильно поступили те, кто отвязался от противного надоеды, от назойливой этой мухи! Возможно, Прозрение – чадо Правды, но мне сдается, оно и отчим Жизни. Что за тоска беспросветная! Как тяжко каждый день получать порцию прозрения, прямо с утра, вместо завтрака, прозрение всухомятку! Да под видом того, что режет правду-матку, оно всех без ножа режет. «Ты сумасшедший», – безо всякого говорит одному, а другому: «Ты простофиля», – вот так попросту, без долгих слов. «Ты дура, а ты уродина». Сами посудите, кто пожелает его прихода, ежели ничто так не ранит, как нежеланная правда! Вечно твердит: «Плохо поступил, плохо надумал, плохо затеял!» Нет, уберите его от меня, чтоб глаза мои его не видели!
– Сильней всего скорблю я, – огорчался Критило, – что утратил его, когда так его желал, когда оно должно было нам расшифровать великого Шарлатана, что разглагольствует, сея ложь, посреди великой Площади Мнимостей.
– А как показалось вам лицемерие одних, притворно веривших его речам и восхвалениям, и тупость других, действительно веривших и разделявших пошлые мнения? О, велика власть чародейки Молвы, монополия Хвалы. Вот этак завладеют доверием людей пять-шесть обманщиков и льстецов, и преграждают путь Истине ловким приемом: мол, не каждый в состоянии их понять, а кто возражает, тот глуп. И, как видите, глупцы их сказками упиваются, льстецы восхваляют, а разумные и пикнуть не моги – вот так Арахна и побеждает Палладу [593], Марсий – Аполлона [594], глупость слывет умом, невежество – ученостью. Сколько ныне авторов, суждением толпы прославленных, против которых никто словечка сказать не смеет! А сколько книг, сколько знаменитых творений, что славы своей отнюдь не заслуживают! Но имена счастливчиков остерегусь указывать Скольких недостойных и невежественных вывела в люди счастливая звезда,' теперь о них никто дурного не скажет, разве что отчаянный Боккалини. Пошла о женщине молва, что она хороша, значит, хороша, будь рожа рожей; назовут мудрецом, мудрецом останется, будь он круглый дурак; начнут восторгаться картиной, ничего не попишешь, даже если это мазня. Таких нелепостей не перечесть, и всему причиной всесилие молвы, внушающей толпе понятия противоположные истине. Посему ныне все зависит от того, как люди думают, как посмотрят.
– Ах, до чего ж она нужна, эта наука расшифровки! – восклицал Критило. – Не знаю, что дал бы, чтобы ею овладеть; на мой взгляд, она из самонужнейших для жизни человеческой.
Тут новый их товарищ усмехнулся и сказал:
– Я возьму на себя смелость познакомить вас с другой наукой, куда более тонкой и сложной.
– Неужели? – удивился Критило. – Разве существует более поразительная способность?
– О да, – отвечал тот. – Ведь с каждым днем сущность развивается и форма усложняется; нынешние люди– – куда больше личности, чем вчерашние, а завтрашние будут еще больше личностями.
– Как ты можешь это утверждать, когда все согласны в том, что все уже достигло вершины и наибольшей зрелости, что и в природе и в искусстве развитие зашло так далеко, – дальше некуда!
– Кто так говорит, кругом неправ. Ведь рассуждения древних – детский лепет сравнительно с тем, как мыслим мы ныне, а завтра наш разум будет еще богаче. Все, что сказано, – ничто против того, что будет сказано. И, поверьте, все, что написано по всем наукам и искусствам, – лишь капля единая из океана знаний. Хорош был бы мир, кабы усердие, изобретательность и ученость людей даровитых были исчерпаны! О нет! Верх совершенства не только не достигнут – мы еще не дошли и до середины подъема.
– Скажи, ради жизни твоей – да продлится она Нестеровы годы! – что за науку ты знаешь, каким таким даром владеешь, который превосходит способность глядеть во сто глаз, орудовать сотней рук, ходить одним лицом вперед, другим назад, дабы с удвоенным успехом угадывать то, что произойдет, и расшифровывать все на свете?
– Эти все хваленые твои чудеса – еще пустяки, они не проникают глубже коры, касаются лишь наружности. А вот исследовать закоулки груди человеческой, вспороть оболочки сердца, измерить объем познаний, оценить великий мозг, прощупать глубины души – вот это задача, вот это искусство, такая способность и впрямь достойна хвалы и зависти.
Странники, слыша о подобном искусстве, умолкли удивленные. Наконец Андренио решился спросить:
– Кто ты такой? Человек ты или кудесник? А может, злопыхатель, зложелатель или этакий добрый сосед, который нас знает лучше всех?
– Ни то, ни другое, ни третье.
– Так кто же ты? Не иначе, как политик, какой-нибудь венецианский государственный муж.
– Я, – отвечал тот, – Видящий Насквозь.
– Объясни, не понимаю.
– Разве вы никогда не слышали про ясновидящих?
– Постой, постой, ты разумеешь эту выдумку простонародья, этот вздор отъявленный?
– Как – вздор? – возразил тот. – Ясновидящие существуют, это несомненно, и видят они отменно; да вот, взгляните на меня, я – один из них. Я вижу явственно сердца людей, даже самые скрытные, вижу, словно они из стекла; все, что в них происходит, мне так открыто, как если бы я трогал рукой, – поистине душа любого для меня как на ладони. Поверьте, вы, не обладающие сим даром, не знаете и половины того, что есть, не видите сотой части того, что надо видеть; вы видите лишь поверхность, взор ваш не проницает вглубь, потому вы обманываетесь по семи раз на дню; короче, вы – люди поверхностные. Зато нам, зрящим то, что происходит в извилинах нутра человеческого, в самой глубине помыслов, нам-то фальшивую кость не подкинут. Как опытные игроки, мы умеем распознать по лицу самые затаенные мысли, с одного жеста – нам все понятно.
– Что ж ты можешь такое увидеть, – спросил Андренио, – чего мы не видим?
– О, многое! С одного взгляда проникаю в самую суть вещей, вижу их субстанцию, не только акциденции, как вы; я сразу узнаю, есть ли в человеке нечто существенное, измеряю его глубину, определяю, сколько он тянет и докуда дотянется, примечаю, как обширна сфера его деятельности, как велики знания и понимание, как надежно благоразумие. Вижу, сердце у него или сердчишко, трясутся ли поджилки, ушла ли душа в пятки. А уж мозги вижу так отчетливо, будто в стеклянной чаше: на месте ли они (кое у кого бывают сбиты набекрень), зрелы или еще зелены. Только взгляну на человека, вижу, на чем стоит и чего стоит. А вот еще: встречал я не раз людей, у которых язык не связан с сердцем, глаза не в ладу с мозгом, хотя от него зависят; а у иных, к примеру, нет желчи.
– Вот, наверно, кому хорошо живется! – сказал Критило.
– О да, они ничего не чувствуют, ничто их не огорчает, не удручает. Но всего удивительней, что у некоторых нет сердца.
– Как же они живут?
– Превосходно, живут лучше и дольше прочих; ничего не принимают близко к сердцу, ничто их не сердит – ибо «сердце» от слова «сердить». Таким все трын-трава, сердце у них не изнашивается, не то что у славного герцога де Фериа [595]; когда бальзамировали его тело, обнаружили сердце сморщенное, изношенное, а был человек с большим сердцем! Я вижу, здоровое ли сердце и какого цвета, не позеленело ли от зависти, не почернело ли от злобы; мне открыты его движения и видно, куда оно склоняется. Самые сокровенные внутренности доступны моему взору, я вижу, у кого нутро мягкое, у кого жесткое; вижу кровь в жилах и определяю, у кого она чистая, благородная, великодушная. То же с желудком – сразу распознаю, как действуют на него разные события, может ли желудок этот их переварить или нет. Куда как смешны мне лекари – болезнь поразила нутро, а они прикладывают лекарства к лодыжке; болит голова, а они прописывают мазь для ног. Я вижу и точно различаю гуморы каждого, в добром ли он гуморе или нет, а сие весьма важно, когда обращаешься с просьбой или с иным делом, – ежели верх взяла меланхолия, надо дело отложить до лучших времен; вижу, когда преобладает холе, а когда флегма [596].
– Бог тебе в помощь в твоем ясновидении! – сказал Андренио. – Ты и впрямь все насквозь видишь.
– Это что! Погоди, сейчас еще пуще удивлю. Я вижу и узнаю, у кого есть душа, у кого ее нет.
– А разве бывают люди без души?
– О да, и их немало, причем разных видов.
– Как же они живут?
– Живут в дифтонге жизни и смерти. Вместо души пустота, как в кувшине, и сердца тоже нет, как у зайца. Короче, вмиг постигаю человека с головы до ног, исследую изнутри и снаружи и определяю – для многих, правда, и определения не подберу. Ну, что скажете о моем даре?
– Замечательно!
– Хотел бы я знать, – спросил Критило, – природный он или выработан искусством?
– О, усердия было приложено немало. И знайте, свойство подобных способностей – при близком общении передаваться другим.
– От такого дара сразу отказываюсь, – сказал Андренио. – Не желаю быть ясновидящим.
– Почему же?
– Да ведь ты сам показал, как это неприятно.
– Что ж ты увидел тут неприятного?
– Разве не противно глядеть на мертвых в гробах, пусть гробы и мраморные и на семь стадиев [597] схоронены под землей, видеть ужасные оскалы, кишащих червей, страшную картину разложения? Нет, нет, боже избави от такого трагического зрелища, будь то сам король! Говорю тебе, месяц не смог бы ни есть, ни спать.
– Плоховато ты понимаешь! Мертвецов мы не видим, там и видеть-то нечего – все обратилось в землю, в прах, в ничто. Меня, напротив, страшат живые, от мертвых я никогда зла не видел. Настоящие мертвецы, которых мы видим и от которых убегаем, это те, кто на своих ногах ходит.
– Мертвые – как же они ходят?
– Увидишь сам. Ходят меж нами и испускают чумной смрад зловонной своей славы, дурных своих нравов. О, сколько их, насквозь прогнивших, с дыханием вонючим! У других все нутро источено – мужчины без совести, женщины без стыда, люди без души; с виду личности, а на самом деле – мертвые души. Вот эти-то и внушают мне страх чрезвычайный, порой волосы встают дыбом.
– Послушать тебя, – сказал Критило, – так ты, наверно, видишь и то, что в каждом доме стряпается.
– А как же, и, надобно сказать, блюда частенько препротивные. Я вижу злодейства потаенные, что свершаются в укромных углах; вижу блудодейства сокровенные, что потом вылетают через окно и пускаются порхать из уст в уста на позор блудодеям. А вот еще, вижу, у кого есть деньги, и хохочу от души, когда смотрю на иных, что слывут богачами, денежными тузами, а я-то знаю, что сокровища их призрачны, сундуки как у Великого Капитана, и счета такие же. Других почитают кладезями учености, а стоит мне подойти и приглядеться, я вижу, что дно кладезя сухо. Что же до подлинной чести, не вижу ее ни в одном месте. Итак, от моего взора ни замка, ни затвора – письма и записки, хоть за семью печатями, читаю свободно, и смысл мне ясен, лишь посмотрю, кому писаны и кем посланы.
– Теперь я не дивлюсь, – сказал Критило, – что стены слышат, особливо во дворцах, где они – сплошные уши. В конце концов, ничего не скроешь, не утаишь.
– А что ты видишь во мне? – спросил Андренио. – Есть ли что дельное?
– Э нет, не скажу, – отвечал Ясновидец. – Что вижу, о том молчу – кто много знает, тот не болтает.
Оба странника, восхищенные и завороженные, смотрели, как их спутник делает удивительнейшие открытия. Вот увидели невдалеке от дороги странное здание – по волшебной красоте казалось дворцом, по шуму изнутри – торговой биржей, по глухим стенам – узилищем: ни окон, ни дверей.
– Это, верно, здание не простое, какой-то дифтонг? – спросили они.
Ясновидец в ответ:
– Стыд и срам, вот что это такое.
Едва вымолвил он эти слова, из дома того вышло – неведомо откуда и как – чудище безобразное, помесь человека и коня, из тех, кого в древности именовали кентаврами. В два скачка кентавр очутился с ними рядом и, сделав два-три вольта, подскочил к Андренио, схватил его за волосок – для случая и волоска достаточно, а для страсти и того не надобно, – взвалил себе на круп и в единый миг крылатый этот полуконь (беда всегда на крыльях летит) вернулся в свой лабиринт обыденный, вертеп повседневный. Друзья Андренио закричали, но тщетно – кентавр мчался быстрее ветра и, выйдя неведомо откуда, туда же утащил Андренио, чтобы заточить в вертеп всяческой мерзости.
– О, гнусный насильник! – сетовал Критило. – Что это за дом, или, вернее, содом?
И Ясновидец со вздохом ответил:
– Сие здание стоит не в назидание, это западня казней с сотнями козней, заводь старости, семинарий обмана, – сказать короче, это дворец Кака и его приспешников; ныне они живут отнюдь не в пещерах.
Много раз обошли они здание кругом, но не смогли отличить фасада от зада; сколько ни глядели, сколько ни искали, – ни входа, ни выхода. Изнутри доносились хохот и топот. Критило уверял, будто слышит голос Андренио, только непонятно, что говорит и каким образом туда вошел; сильно опечалился Критило и уже отчаялся проникнуть в это здание.
– Мужество и терпение! – сказал Ясновидец. – Знай, скоро пройдем туда – и без труда.
– Но как? Ведь не видать ни входа, ни выхода, ни единой щелочки или дырочки!
– Тут-то и покажет свои чудеса наука придворная. Разве не случалось тебе видеть, что люди, неведомо как, проникают во дворцы, всем завладевают и повелевают? Не видел ты, как в Англии сумел пролезть сын мясника [598], чтобы устроить бойню знати; а во Франции такой Пернон [599] нашелся, что и пэрам стало скверно. Не случалось тебе слышать вопросы простаков: «Скажите на милость, как этот проник во дворец, как он получил сан и должность, за какие заслуги, за какие услуги?» В ответ только плечами пожимать; ведь те, наверху, вас прижимают, рот зажимают. Сейчас тебя туда введу.
– Как? Ведь я и не стыдливый и не счастливый [600].
– Войдешь туда, как Педро в Уэску [601].
– Ты о каком Педро?
– О славном, который ее завоевал [602].
– Увы, я не вижу ни окон, ни дверей.
– Найдем какую ни на есть – не пускают через парадную, иди через заднюю.
– Но я и такой не угляжу.
– Ничего, иди в дверь пролаз – таких дверей много.
И Ясновидец оказался прав – пролазничая, они вошли без всяких усилий. Очутившись внутри, принялись бродить и кружить по обманным чертогам, примечая всяческую чертовню странную, но в мире распространенную. Слышали голоса многих, хоть никого не видели; с кем говорят, не знали.
– Чудное волшебство! – удивлялся Критило.
– Надобно тебе знать, – сказал Ясновидец, – что входящие сюда, стоит им только захотеть, становятся невидимы и действуют незримо. То и дело здесь раздаются выстрелы из-за угла, летят откуда-то камни в твой огород, слышатся неведомо чьи голоса – все делается исподтишка, за спиною осудят тебя и ославят. Но так как в зрачках у меня человечки не слепые, а зрячие, я все это вижу – в том-то и состоит искусство ясновидца. Иди за мной – увидишь жестокие козни и чудные способы жизни, а заодно поищешь своего Андренио.
Ясновидец повел Критило в первую палату, просторную, привольную. Имела она в ширину сотни четыре шагов, как сказал некий герцог, хвастая одним из своих дворцов. Слушавшие его сеньоры спросили со смехом: «Тогда сколько же она имеет в длину?» И, желая поправиться, герцог ответил: «Да, наверно, шагов полтораста». Уставлена была палата французскими столами, на которых лежали немецкие скатерти и испанские яства, обильные и обманные, – откуда и как появлялись, не увидишь, не поймешь. Время от времени показывалась, однако, пара прекрасных белых рук в перстнях с алмазами чистой и мутной воды; двигаясь по воздуху, они без роздыху подавали на стол лакомые блюда. За пир садились гости не честные, но званые; усердно раскрывая салфетки, не раскрывали рта: ели молча – вот каплун, вот куропатка, павлин и фазан, все за счет твоего феникса, не плати ни гроша, ни полушки, и не любопытствуй, откуда блюдо, кто его доставил.
– Кто они? – спросил Критило. – Жрут как волки и молчат как ослы.
– Это те, – отвечал Ясновидец, – кто ничем не брезгует, многое терпит, даже укусы мух в щекотливую честь.
– Подумаешь, подвиг! Тяжко ли терпеть, когда тебя так потчуют.
– Ради того и терпят.
|
The script ran 0.018 seconds.