Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Рэй Брэдбери - Смерть - дело одинокое [1985]
Язык оригинала: USA
Известность произведения: Средняя
Метки: detective, sf_horror, Детектив, Мистика, Роман, Триллер

Аннотация. В своем первом большом романе «Смерть — дело одинокое», написанном через 20 лет после романа «Что-то страшное грядет», мастер современной фантастики Р. Брэдбери использует силу своего магического дара совершенно по-новому и дарит нам произведение, которое является вкладом в жанр крутого детектива и одновременно с мягкой ностальгией воскрешает в памяти события 1949 года и маленький городок Венеция в Калифорнии.

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 

— Но ее лимузин здесь. — Ну, знаете, кое-кто и пешком ходит. Вы, например. Леди могла с милю пройти по воде вдоль берега на юг и оставить нас в дураках. Я посмотрел на юг, словно мог различить на берегу сбежавшую леди. — Дело в том, — продолжал Крамли, — что пока нам не на что опереться. Пустой дом. Звучат старые пластинки. Записок о самоубийстве нет. Нет и следов насилия. Придется ждать, когда она вернется. Даже если не вернется, у нас все равно нет оснований открывать дело. Нет corpus delicti[147]. Спорим на ведро пива, что она… — Пойдемте завтра со мной в комнаты над каруселями. Когда вы увидите лицо этого человека… — Черт, вы имеете в виду того, о ком я думаю? Я кивнул. — Этого педика? — сказал Крамли. — Этого цирлих-манирлих? Вдруг рядом в море раздался громкий вопль. Мы оба так и подскочили. — Господи помилуй, что это? — воскликнул Крамли, вглядываясь в ночной океан. «Констанция, — решил я. — Она возвращается». Я тоже стал всматриваться в темноту, но потом понял. — Это тюлени. Иногда они приплывают сюда поиграть. Послышались еще всплески и плюханье — какой-то морской житель уплывал в темноте в океан. — Черт! — выругался Крамли. — Кинопроектор в гостиной еще работает, — сказал я. — Патефон играет. В плите на кухне что-то печется. Свет горит во всех комнатах. — Пойдемте выключим все и потушим, пока этот замок не сгорел к чертовой матери! И мы снова пошли вдоль цепочки следов Констанции Реттиген к ее сияющей ослепительным светом крепости. — Эй! — прошептал Крамли. Он смотрел на восток. — А это еще что? На горизонте протянулась узкая полоска холодного света. — Это рассвет, — сказал я. — Я уж боялся, он никогда не наступит. * * * На рассвете задул ветер, он занес песком следы Констанции Реттиген. А на берегу показался мистер Формтень: он шел, оглядываясь через плечо, и нес в обеих руках коробки с пленками. В эту самую минуту вдали позади него огромные чудища со стальными зубами, вызванные из морских пучин застройщиками-спекулянтами, разбивали в щепки его кинотеатр. Увидев нас с Крамли на пороге дома Констанции Реттиген, мистер Формтень прищурился, всматриваясь в наши физиономии, потом перевел взгляд на песок и на океан. Нам не пришлось ничего объяснять ему. Он понял все по нашим бледным лицам. — Она вернется, — твердил он. — Увидите, вернется. Констанция никуда не денется. Господи, с кем же я теперь буду смотреть свои фильмы? Нет, она вернется, увидите. — Глаза у него наполнились слезами. Мы оставили его охранять опустевший форт и поехали ко мне. По дороге лейтенант-детектив Крамли разбушевался и произнес обличительную речь, оперируя крепкими выражениями вроде «чертова кукла», «бешеная корова», «бесовское отродье» и «дерьмо собачье», и напрочь отверг мое предложение прокатиться на этой паршивой карусели и задать несколько вопросов фельдмаршалу Эрвину Роммелю или его прелестному, облаченному в розовые лепестки напарнику Нижинскому[148]. — Дня через два, может, и навестим его. Если эта сумасшедшая старуха не приплывет обратно из Каталины. Вот тогда я начну задавать вопросы. А сейчас-то чего? Не буду я копаться в лошадином дерьме, чтобы найти лошадь. — Вы сердитесь на меня? — спросил я. — Сержусь — не сержусь, какая разница? Чего мне сердиться? Просто вы мне все мозги наизнанку вывернули, а сердиться мне ни к чему. Вот вам доллар, купите себе билет и можете десять раз поучаствовать в этих скачках вокруг каллиопы. Он высадил меня у моей двери и с шумом укатил прочь. Войдя к себе, я поглядел на старое пианино Кэла. Простыня сползла с его длинных желтовато-белых зубов. — Перестань скалиться, — сказал я. * * * В тот день произошли три события. Два приятных. Одно ужасное. Из Мехико пришло письмо. В нем была фотография Пег. Она подкрасила глаза на карточке коричневыми и зелеными чернилами, чтобы мне легче было вспомнить, какого они цвета. Еще я получил открытку от Кэла из Хилы Бенд. «Сынок, настраиваешь ли ты мое пианино? — спрашивал Кэл. — Половину рабочего дня я мучаю здешний народ в пивной забегаловке. В этом городе полно лысых. Они еще не подозревают, какие они счастливчики, раз к ним приехал я. Вчера подстриг шерифа. Он дал мне сутки, чтобы я убрался из города. Так что придется завтра газовать в Седалию. Удачи тебе. Твой Кэл». Я перевернул открытку. На ней была фотография хилы — ядовитой аризонской ящерицы с черными и белыми полосками на спине. Кэл нацарапал на открытке скверный автопортрет, изобразив себя сидящим перед чудищем, как перед музыкальным инструментом, и играющим только на черных клавишах. Я посмеялся и отправился в Санта-Монику, еще не зная, что скажу этому несуразному человеку, живущему двойной жизнью над стонущей каруселью. — Фельдмаршал Роммель! — закричал я, подойдя. — Как и почему вы решили убить Констанцию Реттиген? Но меня никто не услышал. * * * Карусель крутилась молча. Каллиопа[116] была включена, но запись на валике уже кончилась, и бороздки, шипя, все крутились и крутились. Хозяин карусели не умер, но был мертвецки пьян. Он даже не спал, а, сидя у себя в кассе, по-видимому, не замечал, что музыка не играет и лошадки кружатся под чавканье каллиопы, в которую кто-то засунул булочку со швейцарским сыром. Все это мне очень не понравилось, и я уже собрался подняться наверх, как вдруг заметил какой-то мелкий разлетающийся бумажный мусор на кругу, над которым кружились лошади. Я дал карусели совершить еще два полных оборота, потом ухватился за металлический шест, вскочил на круг и, покачиваясь, стал пробираться между шестами. Клочки бумаги разметались от ветра, поднимаемого скачущими конями и самим крутящимся устройством, двигающимся в никуда. На кругу под обрывком бумаги я заметил чертежную кнопку. Видимо, кто-то приколол записку ко лбу одной из деревянных лошадок. А кто-то ее нашел, прочел и убежал. Этот «кто-то» был Джон Уилкс Хопвуд. Испытывая такую же безнадежность, как безнадежна сама поездка на карусели, я целых три минуты собирал обрывки, потом соскочил с круга и стал складывать из них записку. На это ушло еще пятнадцать минут: я находил какое-то страшное слово на одном клочке, еще более страшное — на другом, внушающее ужас — на третьем. Все они свелись к неумолимому смертному приговору. Эта записка должна была пробрать холодом до мозга костей. Любой, вернее, любой, чей старый скелет не по праву облекала юная золотая плоть, должен был скрючиться, прочтя эту записку, будто его ударили в пах. Все целиком я сложить не смог. Каких-то клочков не хватало, но смысл состоял в том, что адресат, которому направлялась записка, был человек старый и отвратительный. Отвратительный в буквальном смысле слова. Он сам ласкал свое юное тело, ибо кого мог привлечь человек с таким лицом? И уже давным-давно. Записка напоминала, что в 1929 году его вышвырнули из киностудии, причем речь шла о чьих-то переломанных запястьях, обвинили его и в том, что он подделывается голосом под немца, а также в пристрастии к странным приятелям — юношам и больным престарелым дамам. «В барах по вечерам тебя обзывали по-всякому и поднимали на смех, когда ты уползал, насосавшись дешевого джина. А теперь на твоих руках смерть. Я видел тебя на берегу, когда она бросилась в море и не вернулась. Все скажут, что это — убийство. Спокойной ночи, прекрасный принц». Вот оно. Смертоносный заряд, посланный и полученный. Собрав клочки, я стал подниматься по лестнице, чувствуя себя на девяносто лет старше, чем несколько дней назад. Дверь в комнату Хопвуда с тихим шепотом отворилась под моей рукой. Повсюду на полу валялась одежда, стояли чемоданы, словно Хопвуд собрался укладывать вещи, потом ударился в панику и решил отправиться в путь налегке. Я выглянул из окна. Внизу, на пирсе, все еще был привязан к фонарному столбу его велосипед. Но мопеда не было. Правда, это ни о чем не говорило. Он мог и в море на нем въехать. «Интересно, — подумал я, — вдруг он в своих бегах встретится с Энни Оукли, а потом они оба наткнутся на Кэла!» Я вывалил маленькую мусорную корзинку на шаткий столик возле кровати Хопвуда и сразу увидел разорванный листок тонкой ярко-желтой почтовой бумаги, продающейся в Беверли Хиллз, с инициалами Констанции Реттиген. На листке было напечатано: «В ПОЛНОЧЬ. ЖДИ. ШЕСТЬ НОЧЕЙ ПОДРЯД. НА КРАЮ ПЛЯЖА. МОЖЕТ БЫТЬ. УЧТИ: МОЖЕТ БЫТЬ. КАК В ПРЕЖНИЕ ВРЕМЕНА». И в конце тоже напечатанные инициалы «К. Р.». Буквы походили на шрифт машинки Констанции, которая, как я заметил, стояла открытой на столе в арабской гостиной. Я перебирал обрывки, размышляя, могла ли Констанция написать Хопвуду? Нет, не могла. Она сказала бы мне. Эту записку неделю назад отправил Хопвуду кто-то другой. И Хопвуд, как жеребец, гарцевал по берегу и ждал в волнах прибоя, не выбежит ли к нему смеющаяся Констанция. Может, он устал дожидаться, утащил ее в море и утопил? Нет, нет. Наверно, он видел, как она нырнула и не вынырнула. Испугался, бросился домой, и что он там нашел? Эту записку, полную страшных слов и унизительных разоблачений, — он будто получил удар ниже пояса. Ему ничего не оставалось, как бежать из города. Его гнали две причины — страх и боязнь позора. Посмотрев на телефон, я вздохнул. Нет смысла звонить Крамли. Нет corpus delicti. Только рваные листки, которые я рассовал по карманам. Они казались крылышками москитов — хрупких, но ядовитых. «Расплавьте все ружья! — подумал я. — Переломайте ножи, сожгите гильотины, но и тогда злобные душонки будут писать письма, способные убивать». Рядом с телефоном я заметил маленький флакон одеколона и, вспомнив слепого Генри, его память и его чуткий нос, забрал флакончик с собой. Внизу все крутилась в молчании карусель, лошади по-прежнему прыгали через невидимые барьеры, стремясь к финишу, достигнуть которого им не было суждено. Я взглянул на пьяного хозяина, сидевшего в кассе, как в гробу, содрогнулся и при полном отсутствии какой-либо музыки поспешил убраться восвояси. * * * Чудо случилось сразу после ланча. Из журнала «Американ Меркурий» пришло заказное письмо, в котором спрашивали, соглашусь ли я продать им один из моих рассказов, если они пришлют мне чек на триста долларов? — Соглашусь ли? — взревел я. — Господи помилуй! Да они спятили? Я высунулся на пустую улицу и заорал, обращаясь к домам, к небу, к берегу. — Мой рассказ купил «Американ Меркурий»! За триста баксов! Теперь я богач! Я перебежал дорогу, чтобы показать письмо ярким стеклянным глазкам в маленьком окошке напротив. — Смотрите! — кричал я. — Как вам это нравится? Смотрите! — Я богач! — бормотал я, пока, задыхаясь, бежал к винному магазину, чтобы сунуть письмо под нос хозяину. «Смотрите!» Я вертел письмом над головой в трамвайной кассе. «Хей!» — и вдруг застыл как вкопанный. Оказалось, я успел добежать до банка, воображая, будто чек уже у меня в кармане, и готов был положить на счет это всполошившее меня письмо. А дома я неожиданно вспомнил тот страшный сон. Чудовище, которое явилось, чтобы схватить и съесть меня. Идиот! Дурак! Разве можно было кричать «хороший рис», надо было кричать «плохой»! В эту ночь, впервые за долгое время, дождь не смочил коврик у моей двери, никто ко мне не приходил, и на рассвете на тротуаре возле дома не оказалось водорослей. Видимо, моя открытость, мои истошные вопли спугнули того, кто ко мне наведывался. «Все страньше и страньше» [149], — подумал я. * * * Похорон на следующий день не было, ведь не было покойной, состоялась только панихида по Констанции Реттиген, организованная, видимо, фанатами, гоняющимися за автографами и фотографиями артистов, — их крысиная шайка вместе с толпой киностатистов перемешивала ногами песок перед арабским фортом Констанции Реттиген. Я стоял в отдалении от этой толчеи и наблюдал, как несколько престарелых спасателей, обливаясь потом, протащили по пляжу переносной орган и установили его, забыв принести стул для леди, которая играла на нем, играла плохо, да еще и стоя. На ее лбу блестели соленые капли, она дергала головой, управляя траурным хором, чайки слетались посмотреть, что происходит, и, поняв, что кормом не пахнет, взмывали вверх, а какой-то подставной священник тявкал и лаял, словно пудель, так что перепуганные птички-песочники разбегались в разные стороны, а крабы поглубже прятались в песок, я же скрипел зубами, не зная, орать мне от ярости или залиться демоническим смехом, наблюдая, как с ночного экрана мистера Формтеня, а может быть, из полночной глубины под пирсом одна за другой появляются какие-то гротескные фигуры, ковыляют к волнам прибоя и кидают в них привядшие цветочные гирлянды. «Черт тебя побери, Констанция! — думал я. — Приплыла бы ты сейчас! Прекратила бы это идиотское шоу!» Но мои заклинания не действовали. Единственное, что приплыло, так это цветочные гирлянды, которые не пожелал принять прилив. Кое-кто пытался забросить их обратно в море, но проклятые гирлянды упорно возвращались обратно, и к тому же начался дождь. Все стали лихорадочно искать газеты, чтобы прикрыть головы, а спасатели, ворча, поволокли несчастный орган по песку обратно, и на берегу под дождем остался один я. Я накрылся газетой, и у меня над глазами повис вверх ногами заголовок: «ИСЧЕЗНОВЕНИЕ ПРОСЛАВЛЕННОЙ ЗВЕЗДЫ НЕМОГО КИНО». Подойдя к морю, я начал ногами запихивать гирлянды в воду. На этот раз они там и остались. А я разделся до трусов, схватил в охапку цветы и отплыл с ними насколько сил хватило, потом выпустил их и повернул назад. На обратном пути я запутался ногами в одной из гирлянд и чуть не утонул. — Крамли! — прошептал я. И сам не понял, что это было — мольба или проклятие. * * * Крамли открыл дверь. Его лицо блестело и сияло, но явно не от пива. Видно, что-то случилось. — Привет! — воскликнул он. — Где вы пропадали? Я вам с утра названиваю. Боже! Проходите-ка и посмотрите, что натворил этот старик! Он торопливо прошел в свой кабинет и драматическим жестом указал на стол, где лежала довольно внушительная стопка густо исписанных листов. Я присвистнул: — Вот это да, С. В. С. «Сукин вы сын»! — Точно, подходящие для меня инициалы: С. С. Крамли. Крамли С. С. Твою мать! Он выхватил лист из машинки. — Хотите прочесть? — Зачем? — рассмеялся я. — Ведь получилось отлично, верно? — Вдруг как поперло! — рассмеялся он в ответ. — Будто плотину прорвало! Я сидел и от полноты чувств фыркал, глядя на его сияющее как солнце лицо. — И когда же это случилось? — Две ночи назад! Как-то в полночь. В позапрошлую ночь, что ли? Ну не помню когда. Я себе лежал, зубы сосал, глядя в потолок, не читал, радио не слушал, даже пива не пил. На улице ветер выл, гнулись деревья, и вдруг у меня в башке заплясали всякие треклятые идеи, как угри на сковородке! Я, к черту, вскочил, ринулся сюда и как пошел, как пошел стучать, так до рассвета и не останавливался, а к рассвету у меня уже была готова целая гора этих листов, такая, будто кроты нарыли, а сам я то смеялся, то плакал. Вроде того. В шесть утра завалился в постель и все глядел на эту кучу и ржал — до того был счастлив, будто только что завел роман с самой завидной леди на земле! — Так оно и есть, — тихо заметил я. — Забавно, однако, — продолжал Крамли, — с чего это началось. Может, ветер был виноват, только кто-то стал оставлять у меня на крыльце водоросли вместо визитных карточек. И что вы думаете, как повел себя старый детектив? Выскочил с ружьем, крикнул: «Стой! Стрелять буду!»? Ничуть не бывало. Не кричал и не стрелял. Сидел себе и барабанил на машинке, гремел, как в Новый год или в Хэллоуин. И знаете, что дальше было? Ну-ка попробуйте догадайтесь! Я похолодел. Целая колония мурашек поползла у меня по спине. — Ветер затих, — проговорил я. — Следов у вашего порога больше не было. — Ну? — удивился Крамли. — И водоросли больше не появлялись. И тот, кто приходил, кем бы он ни был, с тех пор не возвращался. — Откуда вы знаете? — ахнул Крамли. — Да вот знаю! Вы сделали то, что надо, хотя сами не догадывались. Совсем как я. Я наорал на него, и от меня он тоже отстал. О Господи, Господи! Я рассказал Крамли о моей удаче с «Меркурием», о том, как я дурак дураком носился по городу, как кричал всем, и небу в том числе, и как с тех пор дождь перестал в три часа ночи стучать в мою дверь и, — кто знает? — может, никогда больше стучать не будет. Крамли так и сел, будто я обрушил на него наковальню. — Элмо, — продолжал я, — мы приближаемся к цели! Мы сами не ожидали, а напугали его. Чем дальше он от нас уходит, тем больше мы о нем знаем. Ну, во всяком случае, так мне кажется. По крайней мере, мы знаем, что его пугают громко орущие дуралеи и детективы, которые, хохоча, барабанят, как маньяки, на машинке до пяти утра. Печатайте, печатайте, Крамли. Тогда вы в безопасности… — Бред сивой кобылы! — выдохнул Крамли. Но сам при этом смеялся. Его улыбка придала мне храбрости. Я порылся в карманах и вынул анонимное письмо, спугнувшее Хопвуда, а также любовное послание, напечатанное на солнечно-яркой почтовой бумаге и заманившее актера на берег. Крамли повозился с кусочками этой головоломки и снова, будто любимым старым халатом, прикрылся циничным скепсисом. — Письма напечатаны на разных машинках. Оба без подписи. Да каждое из них мог напечатать любой дурак! И если, как мы считаем, этот Хопвуд был насчет секса тронутый, значит, он, прочтя желтую записку, вообразил, будто ее и впрямь написала Реттиген, и помчался на берег ждать, как паинька, когда она к нему бросится и начнет тискать ему задницу. Но мы-то знаем, что Реттиген в жизни бы ничего подобного не написала. У нее чувства достоинства хватило бы на десятитонный грузовик. Она нигде никогда не стояла с протянутой рукой — ни в голливудских студиях, ни на панели, ни на берегу. И что это нам дает? Заплывы свои она совершала в странное время. Я на дежурствах наблюдал это ночь за ночью. И пока она резвилась с акулами за двести ярдов от берега, любой — даже я — мог забраться в ее гостиную, воспользоваться ее почтовой бумагой, нашлепать на машинке призывную записку, выбраться и послать ее по почте этому дураку Хопвуду, а дальше сидеть и ждать, когда начнется фейерверк. — И что из этого? — спросил я. — А то, — сказал Крамли, — что результат у всей затеи получился обратный. Реттиген струхнула, заметив этого эксгибициониста, заплыла подальше, чтобы от него избавиться, и попала в быстрое течение. А Хопвуд на берегу ждал, когда она вернется, и, когда увидел, что она не возвращается, наложил в штаны и убежал. А на другой день получил эту вторую записку — форменный конец света! Он понял, что кто-то видел его на берегу и может указать на него как на убийцу Реттиген. Так что… — Он уже скрылся, — проговорил я. — Правильно. Но нам-то все равно еще плыть и плыть до берега без весел и без руля. Что мы можем предъявить? — Того типа, что звонит нам по телефону, того, что украл у парикмахера Кэла голову Скотта Джоплина со старой фотографии и так напугал Кэла, что тот удрал из Венеции. — Допустим. — Типа, который прячется в холлах, кто напоил старика, засунул его в старую львиную клетку и, наверно, захватил себе на память из его кармана немного конфетти от трамвайных билетов. — Допустим. — Типа, до смерти напугавшего леди с канарейками и стащившего у нее газеты, которыми она устилала дно клеток. А когда Фанни перестала дышать, он забрал себе как трофей пластинку с «Тоской». А потом послал письма старому актеру Хопвуду и выкурил его из города навсегда. Из комнат Хопвуда он, наверно, тоже что-то спер, но этого мы никогда не узнаем. А у Констанции Реттиген он мог как раз перед моим приходом прихватить бутылку шампанского. Надо проверить! Этот тип не может удержаться, чтобы чего-нибудь не хапнуть! Он, видите ли, коллекционер! Зазвонил телефон. Крамли снял трубку, послушал, передал ее мне. — Подмышки, — проговорил низкий голос. — Генри! Крамли приблизил ухо к трубке рядом со мной. — Подмышки вернулся, крутился здесь час или два назад. — Голос Генри доносился из другой страны, из огромного далекого дома в Лос-Анджелесе, из прошлого, которое уже неумолимо умирало. — Кто-то должен его схватить. Кто? Генри повесил трубку. — Подмышки, — повторил я и, вынув из кармана пахнущий весной одеколон Хопвуда, поставил его на стол перед Крамли. — Не подойдет! — вскинулся Крамли. — Кто бы ни был этот гад в доме Фанни, это не Хопвуд. Тот всегда благоухал, как клумба с бархатцами или звездная пыль. Хотите, чтобы я поехал обнюхивать дверь вашего друга Генри? — Нет, — отверг я это предложение. — К тому времени как вы туда приедете, мистер Подмышки будет уже здесь, начнет шаркать ногами у наших с вами дверей. — Не начнет, если мы будем громко кричать и печатать, печатать и кричать. Разве вы не помните? Кстати, что вы тогда кричали? Я рассказал Крамли о том, что «Американ Меркурий» купил мой рассказ, и о миллиарде долларов, которые мне теперь причитаются. — Господи помилуй! — воскликнул Крамли. — Теперь я понимаю, что чувствует папаша, когда его сыночка принимают в Гарвард. Ну-ка, малыш, расскажите еще раз. Как вы этого добились? Что делать для этого мне? — Утром за машинку и набрасывайте. — Ясно. — Днем вычищайте. Далеко в заливе загудела туманная сирена, долго и заунывно повторяя, что Констанция Реттиген больше не вернется. Крамли сел за машинку. Я тянул свое пиво. * * * Ночью в десять минут второго кто-то появился у моей двери. Я еще не спал. «Господи, — подумал я, — ну пожалуйста! Сделай так, чтобы все не началось сначала!» В дверь стукнули изо всей силы — бамс! — и еще два раза, один громче другого. Кто-то добивался, чтобы его впустили. «О Господи! Вставай, трус, — говорил я себе. — Вставай и покончи с этим. Раз и навсегда!» Я вскочил и распахнул дверь. — Шикарно выглядишь в рваных трусах! — воскликнула Констанция Реттиген. — Констанция! — завопил я и втащил ее в комнату. — А ты думал кто? — Но я же был на твоих похоронах! — Я тоже. Совсем как в «Томе Сойере», черт побери! Ну и сборище же олухов! И этот вшивый орган! Натягивай брюки, быстро! Нам надо ехать! Констанция завела мотор старого подержанного «форда» и указала мне на незастегнутую ширинку. Пока мы ехали вдоль моря, я все причитал: — Надо же! Ты жива! — Забудь о похоронах и утри сопли. — Констанция улыбнулась пустой дороге, бегущей нам навстречу. — Святый Боже! Всех обвела вокруг пальца! — Но зачем? — Черт побери, малыш, этот стервец ночь за ночью прочесывал песок у меня под окном. — А ты не писала ему? Не звала? — Звала? Ну, знаешь, хорошего же ты обо мне мнения! Она остановила «форд» на задах своего запертого арабского замка, закурила сигарету, выпустила дым в окно, огляделась. — Все спокойно? — Он больше не вернется, Констанция. — Прекрасно! Каждую ночь он выглядел все краше. Когда человеку сто десять лет, он уже не мужчина, просто брюки. Да мне к тому же казалось, что я знаю, кто это. — Ты догадалась правильно. — Ну вот я и решила покончить со всем этим раз и навсегда. Запасла продукты в бунгало, к югу отсюда, и поставила там этот «форд», а сама вернулась. Выскочив из машины, она потащила меня к задней двери дома. — Я зажгла все лампы, включила музыку, приготовила стол с закусками, распахнула все двери и окна настежь и, когда в тот вечер он появился, промчалась мимо него, крича: «Спорим, что обгоню! Плывем до Каталины!» И бросилась в море. Он так обалдел, что не поплыл следом, а если и поплыл, то сделал два-три гребка и повернул назад. А я отплыла на двести ярдов и легла на спину. Еще целых полчаса я видела его на берегу — поди, ждал, что я вернусь, а потом повернулся и дал деру. Наверно, перепугался до смерти. А я поплыла к югу, вышла с прибоем к моему бунгало неподалеку от Плайя-дель-Рей, взяла бутылку шампанского и бутерброд с ветчиной и уселась на крылечке. Давно так отлично себя не чувствовала! Ну и пряталась там до сих пор. Ты уж прости, малыш, что заставила тебя поволноваться. Ты-то в порядке? Поцелуй меня. На это физподготовки не требуется. Она поцеловала меня, мы прошли через дом к парадной двери, выходящей на берег, и открыли ее навстречу ветру — пусть раздувает занавеси и посыпает песком плитки пола. — Господи, неужели я здесь жила? — подивилась Констанция. — Я чувствую себя собственным привидением, которое вернулось взглянуть на свой дом. Все это уже не мое. Ты замечал когда-нибудь — если возвращаешься домой после каникул, кажется, что вся мебель, книги, радио злятся на тебя, как брошенные кошки? Ты для них уже умер. Чувствуешь? Не дом, а морг! Мы прошлись по комнатам. Белели чехлы на мебели, наброшенные от пыли, а ветер, словно его потревожили, никак не мог угомониться. Констанция высунулась из дверей и крикнула: — Так-то, сукин ты сын! Выкуси! Она обернулась: — Найди-ка еще шампанского и запри все! У меня от этого склепа мороз по коже! Поехали! Только пустой дом и пустой берег наблюдали за нашим отъездом. * * * — Ну как тебе? Нравится? — старалась перекричать ветер Констанция Реттиген. Она опустила верх «форда», мы мчались сквозь струящуюся навстречу теплую, с прохладцей, ночь, и волосы у нас развевались. Мы подъехали к высокой песчаной перемычке у полуразвалившегося причала, остановились перед маленьким бунгало, и Констанция, выскочив из машины, стащила с себя все, кроме трусов и лифчика. На песке перед бунгало тлели остатки маленького костра. Подбросив туда бумаги и щепок, Констанция дождалась, чтобы костер разгорелся, и сунула в него вилки с сосисками, а сама, сев рядом со мной и барабаня меня по коленям, как молодая обезьянка, ерошила мне волосы и потягивала шампанское. — Видишь там, в воде, обломки бревен? Это все, что осталось от «Бриллиантового пирса». На нем устраивали танцы. В восемнадцатом году там сиживал за столиком Чарли Чаплин, а с ним Д. У. Гриффит[150]. А в дальнем конце мы с Десмондом Тейлором. Впрочем, к чему вспоминать? Смотри, рот не обожги! Ешь! Внезапно она замолчала и посмотрела на север. — Они нас не выследили? Они, или он, или сколько их там? Они нас не заметили? Мы в безопасности? Навсегда? — Навсегда, — сказал я. Соленый ветер раздувал костер. Искры, разлетаясь, отражались в зеленых глазах Констанции Реттиген. Я отвел взгляд. — Мне надо еще кое-что сделать. — Что? — Завтра, часов в пять, пойду размораживать у Фанни холодильник. Констанция перестала пить и нахмурилась. — Чего ради? Пришлось мне выдумать причину, чтобы не портить ей эту ночь с шампанским. — У меня был друг — художник Стритер Блэр, каждую осень он получал на местных ярмарках голубую ленту — приз за хлеб собственного изготовления. Когда он умер, в его холодильнике нашли шесть караваев. И один его жена дала мне. Целую неделю я отрезал от него по кусочку, мазал маслом и ел — кусок утром, кусок вечером. И мне было хорошо — можно ли придумать лучший способ проститься с замечательным человеком? Когда я съел последний кусок, мой друг умер для меня навсегда. Наверно, поэтому мне хочется забрать все Фаннины джемы и майонезы. Понятно? Но Констанция насторожилась. — Понятно, — сказала она в конце концов. Я вышиб пробку из очередной бутылки. — За что пьем? — За мой нос, — сказал я. — Наконец-то я избавился от проклятого насморка. Шесть коробок бумажных платков извел. За мой нос! — За твой длинный красивый нос! — подхватила Констанция и залпом выпила шампанское. * * * Этой ночью мы спали на песке, ничего не опасаясь, хотя в двух милях от нас цветочные гирлянды все еще тыкались в берег рядом с бывшим пристанищем покойной Констанции Реттиген, а в трех милях к югу улыбалось в моем доме пианино Кэла и старенькая пишущая машинка ждала, когда я вернусь спасать Землю от нашествия марсиан на одной странице и Марс от землян — на другой. Среди ночи я проснулся. Рядом со мной было пусто, но песок все еще сохранял тепло там, где, свернувшись калачиком под боком у бедного писателя, спала Констанция. Я встал и услышал, как она, словно тюлень, вспенивает воду далеко в море. Когда она выбежала из воды, мы прикончили шампанское и спали до полудня. День выдался такой, когда и в голову не приходит задумываться о смысле жизни, лежи себе наслаждайся погодой, и пусть жизненные соки текут и переливаются. Но все-таки мне надо было поговорить с Констанцией. — Я не хотел портить вчерашний вечер. Господи, так счастлив был, что ты жива! Но, по правде говоря, все как в бейсболе — одного убрали, вышел второй. Мистер Дьявол-во-Плоти, который болтался на берегу у тебя под окнами, удрал: он испугался, что решат, будто ты утонула по его милости. А он только и хотел тряхнуть стариной, как в двадцать восьмом году, порезвиться среди ночи, поплавать голышом. И вместо этого ты, как он вообразил, утонула на его глазах… Вот он и сбежал, но тот, кто направил его к тебе, все еще здесь. — Господи, — прошептала Констанция. Веки, закрывавшие ее глаза, вздрагивали, как два паука. Она устало вздохнула. — Выходит, это все-таки не кончилось? Я сжал ее испачканную песком руку. Констанция долго лежала молча, потом, не раскрывая глаз, спросила: — А холодильник Фанни при чем? Ведь я так и не вернулась туда — сто лет назад — заглянуть в него. А ты как раз заглядывал и ничего не увидел. — Потому-то я и хочу посмотреть снова. Все горе в том, что комната опечатана. — Хочешь, чтобы я взломала замок? — Констанция! — Я проберусь в дом, выгоню из коридоров привидения, ты отколотишь их дубинкой, потом мы сорвем печать с дверей, утащим Фаннины банки с майонезом и на дне третьей банки обнаружим ответ на все загадки, если только его уже не похитил кто-то другой или не испортил. Вдруг муха, жужжа, коснулась моего лба. В голове шевельнулось какое-то забытое соображение. — Кстати, я вспомнил один рассказ, я давным-давно читал его в каком-то журнале. Девушка на леднике упала и замерзла. Через двести лет ледник растаял, а девушка осталась такая же молодая и красивая, как в тот день, когда упала. — У Фанни в холодильнике ты красивых девушек не найдешь, не жди! — Да, там будет какая-нибудь жуть. — А когда ты найдешь — если найдешь — эту жуть, ты ее вытащишь и уничтожишь? — Да, и не один раз, а девять! Точно! Девяти, пожалуй, хватит! — Как звучит та несчастная первая ария из «Тоски»? — спросила Констанция. Ее лицо под загаром побледнело. * * * В сумерках я вышел из машины Констанции у дома Фанни. В вестибюле вечер казался еще темнее, чем на улице. Я долго вглядывался в темноту. Мои руки, державшие дверцу машины, дрожали. — Хочешь, чтобы мамочка пошла с тобой? — спросила Констанция. — Слушай, побойся Бога! — Ну прости, малыш. — Она похлопала меня по щеке, влепила мне такой поцелуй, что мои веки взлетели над глазами, как шторы над окнами, и всунула мне в руки листок бумаги. — Здесь телефон моего бунгало, он зарегистрирован на имя Трикси-Фриганза. Помнишь, была такая девица — море по колено? Не помнишь? Дурачок! Если тебя скинут с лестницы, вопи во все горло! Если найдешь гада, подкрадись, встань сзади вплотную, как в конге, и сбрось его со второго этажа! Мне подождать тебя? — Констанция! — взмолился я. Спускаясь с холма, она не преминула проскочить под красный свет. * * * Я поднялся в верхний холл, навеки погруженный во тьму. Лампочки из него украли давным-давно. И вдруг услышал, как кто-то бросился бежать. Шаги были легкие, словно бежал ребенок. Замерев, я вслушивался. Шаги затихали, бегущий спустился с лестницы и выскочил в заднюю дверь. В холле потянуло ветром, и он принес с собой запах. Как раз тот, о котором говорил слепой Генри. Пахло одеждой, годами висевшей на чердаке без проветривания, и рубашками, которые месяцами не сменялись. Было такое чувство, будто я оказался в полночь в глухом переулке, куда наведалась, чтобы задрать ноги, целая свора собак с бессмысленными улыбками на мордах. Запах подстегнул меня, и я помчался во всю прыть. Добежав до двери Фанни, я затормозил. Сердце в груди колотилось как бешеное, а пахло здесь так сильно, что я начал хватать ртом воздух. Он стоял здесь только что! Надо было сразу бежать за ним, но мое внимание привлекла дверь. Я вытянул руку. Дверь на несмазанных петлях тихо качнулась внутрь. Кто-то сломал замок на двери Фанни. Кому-то здесь что-то понадобилось. Кто-то приходил сюда что-то искать. Теперь настала моя очередь. Я вступил в темноту, хранящую воспоминания о вкусной еде. Здесь пахло точно в магазине деликатесов, в этом теплом гнезде, где двадцать лет пасся, лакомился и пел большой, милый, добрый слон. «Интересно, — мелькнуло у меня в мозгу, — сколько еще будет держаться здесь аромат укропа, закусок и майонеза? Скоро ли он выветрится и развеется по длинным лестницам? Но приступим…» В комнате царил ужасающий беспорядок. Тот, кто побывал здесь, вывернул содержимое полок, ящиков бюро, шкафов. Все было выброшено на пол, на линолеум. Партитуры любимых опер Фанни перемешались с разбитыми патефонными пластинками, которые, видно, кто-то расшвыривал ногами или в горячке поисков разбивал о стенку. — Господи, Фанни, — прошептал я, — какое счастье, что тебе не довелось этого увидеть! Все, что можно было перевернуть и сломать, было сломано. Даже громадное, похожее на трон кресло, в котором лет пятнадцать царствовала Фанни, было опрокинуто, как опрокинули и его хозяйку. Но в единственное место этот мерзавец не заглянул, и туда-то должен был заглянуть я. Спотыкаясь об обломки на полу, я схватился за ручку дверцы холодильника и дернул ее на себя. В лицо мне пахнуло прохладным воздухом. Я пристально всматривался внутрь, как всматривался несколько ночей назад, до боли напрягая глаза, стараясь увидеть то, что должно было лежать у меня перед носом. То, что искал здесь тот, кто прятался в холле, — незнакомец из ночного трамвая. Искал и не нашел, оставил мне. Все в холодильнике выглядело точно так же, как всегда. Джемы, желе, приправы для салатов, привядшая зелень — передо мной переливалась всеми красками холодная святыня, которой поклонялась Фанни. И вдруг я резко втянул в себя воздух. Засунув руку внутрь, я отодвинул к задней стенке баночки, бутылки и коробки с сыром. Все они стояли на тонком, сложенном пополам листе бумаги, который я сперва принял за подстилку, впитывающую капли. Я вытянул бумагу и в слабом свете холодильника прочел «Янус. Еженедельник Зеленая зависть». Не закрыв дверцу, я, шатаясь, пробрался к креслу Фанни, поднял его и рухнул дожидаться, когда мое сердце угомонится Я переворачивал бледно-зеленые газетные страницы На последней были напечатаны некрологи и частные объявления. Я пробежал их глазами. Ничего важного не заметил, просмотрел еще раз и увидел… Маленькое обращение, отмеченное красными чернилами. Вот, значит, что он искал, чтобы унести с собой и уничтожить следы Почему я решил, что именно это объявление? Вот что в нем говорилось: «ГДЕ ТЫ СКРЫВАЕШЬСЯ ВСЕ ЭТИ ГОДЫ? МОЕ СЕРДЦЕ ИЗБОЛЕЛОСЬ, А ТВОЕ? ПОЧЕМУ НЕТ НИ ПИСЕМ, НИ ЗВОНКОВ? КАКОЕ СЧАСТЬЕ ДЛЯ МЕНЯ, ДАЖЕ ЕСЛИ ТЫ ПРОСТО ПОМНИШЬ ОБО МНЕ, ТАК ЖЕ, КАК Я О ТЕБЕ. СКОЛЬКО ВСЕГО У НАС БЫЛО, И МЫ ВСЕ ПОТЕРЯЛИ! ПОКА ЕЩЕ НЕ ПОЗДНО ВСПОМНИТЬ, ВЕРНИСЬ, НАЙДИ ДОРОГУ ОБРАТНО. ПОЗВОНИ». И подпись «КТО-ТО, КТО ЛЮБИЛ ТЕБЯ ДАВНЫМ-ДАВНО». А на полях кто-то нацарапал: «КТО-ТО, КТО ЛЮБИЛ ТЕБЯ ВСЕМ СЕРДЦЕМ ДАВНЫМ-ДАВНО». Господи помилуй! Пресвятая Богородица! Не веря своим глазам, я перечитал объявление раз шесть подряд. Выпустив газету из рук, я наступил на нее и подошел к открытому холодильнику немного остыть. Потом снова вернулся и перечитал проклятое объявление в седьмой раз. Ну и дьявольская же штука! Ну и ловко сработано! Какова приманка! Гарантированная, безотказная ловушка! Прямо-таки Роршаховский тест[151]! Торжество хиромантии! До чего же завлекательная жульническая лотерея, тут же ставишь, тут же выигрываешь! Эй, женщины, мужчины, старые, молодые, брюнеты, блондины, худые и толстые! Смотрите! Слушайте! Это ВАМ! На такое объявление может отозваться кто угодно — всякий, кто когда-то кого-то любил и лишился своей любви, и, говоря «всякий», я имею в виду любого одинокого человека в нашем городе, в нашем штате, в целом мире! Кто бы, прочитав это, не соблазнился поднять трубку, набрать номер и темным вечером наконец-то прошептать: — Я здесь. Приходи, прошу тебя! Стоя посреди комнаты, я пытался представить себе, что пережила Фанни в тот вечер — палуба ее корабля скрипела, когда она под звуки скорбящей на патефонном диске «Тоски» всем своим грузным телом кидалась то в одну, то в другую сторону, а холодильник с его драгоценным содержимым был широко раскрыт, и глаза Фанни бегали, а сердце металось в груди, как колибри в огромном вольере. Боже! Боже! Редактором такой газетенки мог быть только «Пятый всадник Апокалипсиса»! Я просмотрел все остальные объявления. Под каждым значился один и тот же телефонный номер. Только по нему вы получали сведения обо всем, что говорилось в объявлениях. И это был номер телефона проклятущих издателей газеты «Янус. Еженедельник Зеленая зависть», чтоб им на том свете в огне гореть! Фанни в жизни не купила бы такой газеты. Значит, кто-то ей дал ее или… Я замер и взглянул на дверь. Нет! Кто-то подсунул газету в ее комнату, обведя красными чернилами именно это объявление, чтобы она наверняка его увидела. «КТО-ТО, КТО ЛЮБИЛ ТЕБЯ ВСЕМ СЕРДЦЕМ ДАВНЫМ-ДАВНО». — Ах, Фанни! — в отчаянии вскрикнул я. — Несчастная дуреха! Как ты могла? Распихивая ногами осколки «Богемы» и «Баттерфляй», я двинулся к дверям, потом опомнился, вернулся к холодильнику и захлопнул дверцу. * * * На третьем этаже дела обстояли не лучше. Дверь в комнату Генри была широко распахнута. Прежде я никогда не видел ее открытой. Генри любил, чтобы двери всегда были закрыты. Он не хотел, чтобы кто-то из зрячих имел перед ним преимущество. Но сейчас… — Генри? Я сделал шаг внутрь. Маленькая квартирка была аккуратно прибрана. Она поражала чистотой и порядком: каждая вещь на своем месте, все начищено. Но в комнате никого не было. — Генри? На полу лежала его трость, рядом темный шнур — черный шпагат с завязанными на нем узелками. Шнур и трость казались брошенными как попало, будто Генри обронил эти вещи в драке или забыл их, когда убегал… Но куда? — Генри? Я поднял шнур и стал разглядывать узелки. Сперва два подряд, потом пропуск, еще три узелка, опять пропуск, потом узелки шли группами по три, по шесть, по четыре и по девять. — Генри! — крикнул я громко. И побежал стучаться к миссис Гутиеррес. Она открыла дверь, увидела меня и разрыдалась. Глядела на мое лицо, а слезы так и катились по ее щекам. Протянув пахнущую маисовыми лепешками руку, она погладила меня по лицу. — О бедный, бедный! Входи, ox, ox! Бедный! Садись, садись. Есть хочешь? Сейчас принесу. Нет, садись, садись. А кофе хочешь? Да? — Она принесла мне кофе и вытерла глаза. — Бедный Фанни! Бедный Чокнутый! Что? Я развернул газету и, держа перед ее глазами, показал объявление. — Не читаю inglese[152], — попятилась она. — И не надо! — сказал я. — Не помните? Фанни не приходила к вам звонить с этой газетой? — Нет, нет! — И тут же краска залила ее лицо — она вспомнила! — Estupido[153]! Si! Приходила! А куда звонила, не знаю! — Она долго говорила, много? — Долго. — Миссис Гутиеррес приходилось переводить в уме каждое мое слово, но вот она энергично затрясла головой. — Si! Долго. Долго смеялся. Она так смеялся и говорил, говорил и смеялся! «Смеялась, приглашая к себе Ночь, Бесконечность и Вечность», — подумал я. — И держала в руках эту газету? Миссис Гутиеррес повертела газету, словно это была китайская головоломка. — Может, si, может, no. Эту ли, другую ли? Не знаю. А Фанни теперь у Бога. Чувствуя, что потяжелел втрое, я повернулся и, держа в руке сложенную газету, прислонился к двери. — Хотел бы и я там оказаться, — сказал я. — Можно от вас позвонить? По наитию я не стал набирать номер «Зеленой зависти», указанный в объявлении. Я подсчитал узелки, завязанные Генри на шнурке, и набрал получившийся номер. — Издательство «Янус», — ответил гнусавый голос. — «Зеленая зависть». Не вешайте трубку. Аппарат уронили на пол. Я услышал, как тяжелые шаги прошаркали по сугробам скомканных бумаг. — Сработало! — заорал я, испугав бедную миссис Гутиеррес, она даже отшатнулась от меня. — Номер совпал! — прокричал я выпуску «Зеленой зависти», который держал в руке. Для чего-то Генри узелками обозначил на своем памятном шнурке номер издательства «Янус». — Алло, алло! — звал я трубку. Но слышно было только, что в далекой редакции «Зеленой зависти» дико визжит какой-то маньяк, прикованный рехнувшимися, бешено бренчащими гитаристами к электрическому стулу. А два гиппопотама с носорогом, отплясывая в сортире фанданго, пытаются заглушить их музыку. В этом бедламе кто-то упорно стучал на машинке. А кто-то наигрывал на гармошке под барабан. Подождав минуты четыре, я грохнул трубку на рычаг и в неистовстве ринулся к дверям. — Мистер, — закричала миссис Гутиеррес, — почему так волнуешься? — Почему, почему! Заволнуешься тут! — надрывался я. — Кто-то бросает трубку и больше не подходит к телефону, а у меня нет денег, чтобы добраться до этой сволочной редакции, она где-то в Голливуде, и звонить снова нет смысла — трубка-то снята, а время поджимает, и еще Генри пропал! Неужели он умер, черт побери? «Не умер, — должна была сказать миссис Гутиеррес, — просто спит». Но она ничего не сказала, и я, мысленно поблагодарив ее за это, вынесся вихрем в холл, не зная, куда бежать. Даже на то, чтобы доехать до Голливуда на несчастном красном трамвае, денег у меня не было. Я… — Генри! — крикнул я в лестничный пролет. — Да? — отозвался голос. Я повернулся, как ужаленный, и вскрикнул. Передо мной была темнота. — Генри! Это… — Я, — сказал Генри и выступил в едва заметное пятно света. — Уж если Генри решил спрятаться, так он спрячется как следует, его никто не найдет. Этот мистер Подмышки опять был здесь. Думаю, он знает, что мы знаем обо всей этой каше. Я услышал, как он крадется по крыльцу под моим окном. Все бросил как попало и сбежал. Ты нашел, что я бросил? — Да. Трость и шнур с узелками, — догадался, что они означают номер телефона. — Хочешь, расскажу про эти узелки и этот номер? — Хочу, конечно. — За день до того, как Фанни ушла от нас навсегда, услышал я, как в коридоре кто-то плачет. Она стояла у моей двери. Я открыл — пусть, думаю, вся эта печаль ко мне войдет. Не часто я встречал ее наверху, она же не могла подниматься, для нее это смерть была! «Я не должна была этого делать! — плачет она. — Я сама во всем виновата», только и повторяет. «Вот, Генри, возьми это барахло и побереги его, — говорит. — Какая же я дура». И сует мне старые пластинки и какие-то газеты. «Это очень важно», — говорит. Ну а я подумал: «Что за черт?» Но поблагодарил, все взял, а она так и пошла к себе вниз, плачет в голос и твердит: «Какая я дура». Эти газеты и пластинки я сунул куда-то и думать о них забыл. А вот когда Фанни отпели, похоронили и в землю зарыли, я раз утром наткнулся рукой на эти паршивые бумаги и думаю: «Что это еще такое?» Позвал миссис Гутиеррес и спрашиваю ее по-английски и по-мексикански: «Что это?» Она эти газеты просмотрела и увидела, что в пяти разных номерах одни и те же слова обведены чернилами. И номер телефонный всюду указан одинаковый. Ну я и начал гадать, с чего бы это Фанни так горько плакала и что это за номер, вот и завязал узелки. А потом позвонил. Ты звонил? — Да, Генри, — подтвердил я. — Я нашел одну такую газету у Фанни в квартире. Что же ты мне раньше про них не говорил? — А зачем? Я думал, это глупость какая-то. Дамские штучки. А ты-то прочел газету? Мне миссис Гутиеррес прочитала, плохо, но прочла вслух. Я только смеялся. «Боже, — думал я, — ну и чушь собачья!» Только теперь я думаю по-другому. Кто-то прочел этот бред и клюнул? — Фанни клюнула, — с трудом выговорил я. — Ну а скажи мне, когда ты набрал этот чертов номер, какой-то сукин сын снял трубку, ответил, собрался кого-то позвать и больше не вернулся? — Все точно так, тот же сукин сын, — сказал я. Генри начал подталкивать меня к открытой двери своей комнаты, будто я тоже был слепой. Я не протестовал. — Как же у них дела идут в этой газете? — подивился он. Мы уже приблизились к его двери. — Думаю, когда тебе на все наплевать, — сказал я, — деньги к тебе сами плывут. — Точно! Со мной всегда была одна беда — мне до всего есть дело. Вот ко мне деньги и не плыли. Ну и не надо! У меня и так наличных денег полно… Он замолчал, услышав, как я втянул в себя воздух. — Вот, вот, так дышит тот, кому хочется одолжить мои накопленные денежки! — улыбнулся он, спокойно кивнув. — Только если ты поедешь со мной, Генри. Поможешь найти негодяя, издевавшегося над Фанни. — Подмышки? — Подмышки! — Мой нос к твоим услугам. Пошли. — Нам нужны деньги на такси, Генри. Надо сэкономить время. — В жизни не ездил на такси, зачем оно мне теперь? — Нам нужно успеть в эту редакцию, пока она не закрылась. Чем скорее мы все выясним, тем спокойнее можно будет действовать. Я не желаю больше всю ночь тревожиться, как ты тут, и трястись за самого себя в своей лачуге. — У Подмышек острые зубки, да? — Да уж, в этом лучше не сомневаться. — Пошли! — Генри, улыбаясь, обошел свою комнату. — Поищем-ка, где слепой прячет денежки. А по всей комнате! Дать восемьдесят баксов? — Нет, что ты! — Шестьдесят? Сорок? — Двадцать — тридцать хватит за глаза! — Ладно. — Генри остановился, захрюкал, засмеялся и вытащил из бокового кармана брюк толстую пачку денег. И стал отсчитывать бумажки. — Вот сорок баксов! — Скоро отдать не смогу, учти. — Ну, если мы отыщем этого гада, который насмерть напугал Фанни, ты мне ни цента не будешь должен. Держи деньги! Захвати мою трость. Запри дверь — и вперед! Поехали, найдем идиота, который снимает трубку и отправляется в отпуск. В такси Генри улыбался всем запахам и ароматам, хотя откуда они исходят, не видел. — Шикарно! Ни разу не нюхал такси! А это наше новенькое и едет быстро. Я не смог удержаться и спросил: — Генри, как ты умудрился скопить столько денег? — Понимаешь, я играю на скачках, хотя лошадей не вижу, не трогаю и даже не могу их понюхать. У меня там друзья завелись. Они прислушиваются и делают ставки. Знаешь, я больше ставлю и меньше проигрываю, чем зрячее дурачье. Так денежки и копятся. Когда набирается слишком много, я хожу к кому-нибудь из этих противных леди в бунгало рядом с нашим домом. Все говорят, что они противные. Но мне-то плевать. Все равно ничего не вижу — слепой. Так что вот так. Где мы? — На месте, — объяснил я. Мы остановились в захудалой части Голливуда, южнее бульвара, в переулке за каким-то зданием. Генри потянул носом. — Это не Подмышки, но кто-то из таких же. Держи ухо востро. — Сейчас вернусь. Я вышел из машины. Генри остался на заднем сиденье — глаза безмятежно закрыты, трость на коленях. — Буду прислушиваться к счетчику, чтобы не бежал слишком быстро. * * * Сумерки уже успели уступить место темному вечеру, пока я, шагая по переулку, разыскал вход в здание, над задними дверями которого красовалась наполовину потухшая неоновая вывеска с изображением двуликого бога Януса, глядящего в разные стороны. Одно из его лиц было почти смыто дождем, да и второе вот-вот должна была постичь та же участь. «Даже у богов, — подумал я, — выдаются неудачные годы». Извиняясь и прося прощения, я пробирался вверх по лестнице мимо молодых, но со старыми лицами парней и девушек, скорчившихся на ступеньках, как побитые собаки; все курили и никто не обращал на меня внимания. Наконец я поднялся на верхний этаж. Помещение редакции, казалось, не убирали со времен Гражданской войны. Весь пол, каждый его дюйм, был завален, засыпан, забросан бумагами. На столах и подоконниках лежали сотни пожелтевших, пожухлых старых газет. А три корзины для мусора пустовали. Те, кто швырял в них скомканную бумагу, видно, всякий раз промахивались, и таких промахов было не меньше десятков тысяч. Я шел через это бумажное море, доходившее мне до щиколоток, давя старые сигары, окурки и, судя по хрусту их крошечных ребер, тараканов. Под заваленным бумажными сугробами столом я увидел брошенную телефонную трубку, взял ее и послушал. Я подумал, что услышу, как шумят машины под окнами миссис Гутиеррес. Балда! Она-то уж, наверно, давно повесила свою трубку. — Благодарю, что подождали, — сказал я. — Эй вы, что надо? — спросил кто-то. Я повесил трубку и обернулся. Через бумажное море ко мне продвигался высокий костлявый мужчина, на кончике его длинного худого носа висела прозрачная капля. Желтые от никотина глаза осмотрели меня с ног до головы. — Я звонил сюда полчаса назад, — кивнул я на трубку. — только что закончил разговаривать сам с собой. Он уставился на телефон, поскреб в затылке, и наконец до него дошел смысл моих слов. Изобразив слабое подобие улыбки, он протянул: — Во-от гадство! — Точно то же подумал и я. Я заподозрил, что он гордится тем, как пренебрегает телефоном, — куда эффектней самому сочинять новости. — Слушай, парень, — сказал мужчина, которого осенила новая идея — видно, он был из тех сообразительных, кто вытаскивает мебель из дому, когда ему нужно загнать в хлев коров. — А ты случаем не из легавых? — Нет, я пудель. — Что, что? — Помнишь фильм «Пара черных ворон»? — Что? — Шел в двадцать шестом году. Там еще двое белых толкуют о пуделях? Ладно! Забудь! Это ты писал? — И я протянул ему страницу «Зеленой зависти» с грустнейшим призывом в самом низу. Он прищурился на газету. — Черт, нет, не я. Но все по закону. Это прислали. — А тебе не пришло в голову, что может натворить такое объявление? — О чем ты говоришь? Мы же их не читаем, станем мы! Печатаем, и делу конец. У нас свободная страна, верно? Ну-ка дай взглянуть. — Он выхватил газету и, шевеля губами, стал читать. — Ах, это! Черт! Здорово! Вот хохма, да? — И тебе невдомек, что кто-то мог прочесть эту гнусь и решить, что это правда про него? — Им же хуже. Слушай, парень, а катился бы ты отсюда вон! И без тебя тошно! — Он сунул мне в руку газету. — Без домашнего телефона этого шутника я не уйду! Он остолбенел, заморгал глазами, потом расхохотался. — Да это секретная информация. Никому знать не положено. Хочешь ему написать — пожалуйста. Мы перешлем. Или он зайдет, сам заберет. — Но мне надо срочно. Тут один человек умер и… — Однако завод у меня вдруг кончился. Я снова глянул на окружавшее нас бумажное море и, еще ни о чем толком не помышляя, вынул из кармана коробок спичек. — Как у вас тут насчет пожароопасности? — спросил я. — Какая еще пожароопасность? Иди ты к чертовой матери! — Он обвел горделивым взглядом вороха бумаги годичной давности, пустые банки из-под пива, брошенные прямо на пол бумажные стаканчики, старую обертку от гамбургеров. Его прямо-таки распирало от самодовольства. Глаза заискрились, когда его взгляд упал на картонки от молока, стоящие на подоконниках и активно вырабатывающие пенициллин, рядом с ними валялись кем-то сброшенные мужские трусы — завершающий штрих в этом хаосе. Я чиркнул спичкой, чтобы привлечь его внимание. — Эй! — воскликнул он. Я задул первую спичку, показывая ему, какой я покладистый, но, поскольку никакого желания помочь он так и не выказывал, я зажег вторую. — А что, если я случайно уроню ее на пол? Он снова окинул взглядом пол. Бумажное море шуршало и ласкало его щиколотки. Урони я спичку, и огонь доберется до него в считанные секунды. — Не посмеешь ты бросить, — сказал он. — Да? — Я задул эту спичку и зажег третью. — Ну и чувство юмора у тебя! Сволочное! Я уронил спичку. Он завопил и подпрыгнул. Я наступил на пламя, прежде чем оно успело распространиться. Он набрал полную грудь воздуха и разразился руганью. — Катись отсюда к чертовой матери! Катись, говорю! — Подожди! — Я зажег последнюю спичку и, пригнувшись над ней, чтобы не погасла, пристально следя за огоньком, придвинулся вплотную к куче, в которой было не меньше полутонны рукописей, визитных карточек, разорванных конвертов. Я прикоснулся спичкой к куче в нескольких местах, и бумага загорелась. — Черт тебя подери! Чего ты хочешь? — Всего лишь номер телефона. Ничего больше. Заметь, я даже адреса не прошу, так что увидеть этого типа, выследить его я не смогу. Но если ты, ублюдок, не скажешь мне номер его телефона, я все тут спалю к чертям собачьим. С удовольствием я услышал, что голос у меня звучит громче обычного децибел на десять. Это Фанни бушевала у меня в крови. Множество других умерших кричали вместе со мной, всем им хотелось вырваться наружу. — Давай номер! Сейчас же! — закричал я. Огонь начал расползаться. — Вот дерьмо! Затопчи огонь, дам я тебе этот проклятый номер! Я начал отплясывать на горящей бумаге, заструился дым, и к тому времени, как мистер Янус, редактор, два лика которого смотрели в разные стороны, разыскал номер, записанный в его блокноте, пожар закончился. — Держи, будь ты проклят. Вот этот несчастный номер: Вермонт, четыре-пять-пять-пять. Записал? Четыре-пять-пять-пять. Я зажег еще одну, уже самую распоследнюю спичку, вчитываясь в карточку, которую он сунул мне под нос. «Кто-то, кто любил тебя», — значилось на ней и номер телефона. — Ну! — завизжал редактор. «Фанни, — подумал я, — теперь его песенка спета». Видно, я произнес эти слова вслух, потому что лицо редактора вспыхнуло, и он обдал меня слюной. — Чего ты добиваешься? — Чтобы меня убили, — ответил я, сбегая вниз. — Надеюсь, так и будет! — крикнул он мне вслед. Я открыл дверцу такси. — Счетчик тикает как бешеный, — сообщил Генри с заднего сиденья. — Хорошо, что я богатенький. — Сейчас я вернусь. Я знаками попросил шофера подъехать к телефонной будке на углу, а сам бросился к ней бегом. У меня долго не хватало духа набрать номер, боялся — вдруг действительно ответят! А что можно сказать убийце, если звонишь ему в такое время, когда ужинать пора? * * * Я набрал номер. «Кто-то, кто любил тебя давным-давно». Ну кто бы стал отвечать на такой дурацкий призыв? Да любой, если бы увидел эти слова в трудную минуту. Голос из прошлого, он напоминает о знакомых прикосновениях, теплом дыхании у твоего уха, о страсти, поражающей, как удар молнии. Кто из нас устоит, услышав этот голос в три утра? А может, вспомнишь об этом призыве, когда проснешься в полночь, разбуженный чьим-то плачем, и окажется, что плачешь ты сам, слезы льются по твоим щекам, а ты даже не заметил, что ночью тебе приснился дурной сон. «Кто-то, кто любил тебя…» «Где сейчас она? Где он? Неужели еще жив? Быть того не может! Столько времени прошло. Тот, кто любит меня, неужели он где-то живет и дышит? А вдруг? Не позвонить ли? Я ведь тут, попробую». Я три раза набрал номер, потом вернулся и сел рядом с Генри на заднее сиденье, — он все еще слушал счетчик. — Не расстраивайся, — сказал он. — Счетчик меня не волнует. На меня еще лошадок хватит, так что денежки не уйдут. Иди, дитя, позвони еще раз. И дитя пошло. На этот раз где-то далеко-далеко, как мне показалось — в неведомой стране, трубку снял тот, кто сам назначил себе день похорон. — Да? — проговорил голос. Я замер, но наконец выдавил: — Кто это? — Ну, если вопрос стоит так, то кто это? — тот же осторожный голос. — Почему вы так долго не подходили к телефону? — Я слышал шум проезжающих машин на том конце провода. Значит, это автомат в каком-нибудь переулке. «Черт! — подумал я. — Он поступает так же, как я. Пользуется ближайшей платной уличной будкой, как своим номером». — Ну что ж, если вам больше нечего сказать… — проговорил голос. — Подождите! — воскликнул я, а сам подумал: «Голос мне знаком, дайте-ка вслушаться как следует». — Я увидел в «Янусе» ваше объявление. Вы не могли бы мне помочь? То, что я волнуюсь, пришлось по вкусу другому концу провода — мой собеседник перестал осторожничать. — Я могу помочь кому угодно, когда угодно и где угодно, — беспечно проговорил он. — Вы что, из этих… из одиноких? — Что? — воскликнул я. — Вы один из… «Одинокие» — так он сказал, и вопрос решился. Я снова был у Крамли, он погрузил меня в прошлое, я ехал в старом трамвае, под дождем, на поворотах раздавался страшный скрежет. Голос на другом конце провода был тот же, что в ту дождливую ночь, полвека назад, голос, твердивший о смерти и одиночестве, об одиночестве и смерти. Я запомнил этот голос, а сеанс гипноза с Крамли вернул его мне с такой силой, что голова чуть не раскололась, сейчас же я слышал его в трубке. Не хватало одной детали. Я все еще не знал, кому этот голос принадлежит. Он был так знаком, фамилия вертелась у меня на кончике языка, но… — Продолжайте! — отчаянно крикнул я. На другом конце, что-то заподозрив, замерли. И вдруг я услышал сладостные звуки, ставшие за полжизни родными. На другом конце провода шумел дождь. Но самое главное — там ревел прибой, все громче и громче, все ближе и ближе, я почувствовал, что он подкатывается к моим ногам. — Господи! Да я знаю, где вы! — вскрикнул я. — Ничуть не бывало! — сказал голос, и трубку повесили. Но недостаточно быстро. Я дико смотрел на трубку, зажатую у меня в кулаке. — Генри! — заорал я. Генри, устремив глаза в никуда, выглянул из такси. Забираясь в машину, я упал. — Генри, ты и дальше со мной? — А как же я без тебя? — ответил Генри. — Скажи водителю, куда нам. Я сказал. Мы двинулись. * * * Такси остановилось. Стекла в нем были опущены. Генри высунулся наружу, и его голова с обращенным вперед лицом напоминала изваяние, украшающее нос какого-то темного корабля. Он принюхивался. — Не был здесь с детства. Пахнет океаном. А чем еще? Гнилью вроде. А-а, это пирс. Ты тут живешь, писака? — Ты хотел спросить: «Тут ли живет Знаменитый Американский Писатель?» Тут. — Надеюсь, твои романы пахнут лучше? — Надеюсь, если доживу и они будут написаны. Генри, мы можем себе позволить, чтобы такси нас подождало? Генри лизнул большой палец, отсчитал три бумажки по двадцать долларов и протянул водителю. — С этим тебе будет не так страшно ждать нас, сынок? — За такие деньги, — сказал водитель, пряча доллары, — можете не беспокоиться до утра. — Ну, к тому времени дело будет сделано, — отозвался Генри. — Детеныш, ты соображаешь, что делаешь? Я не успел ответить, как под пирс подкатила большая волна. — Грохочет, будто нью-йоркская подземка, — сказал Генри. — Смотри, чтобы тебя не задавило. Мы вышли из такси и оставили его дожидаться нас у входа на пирс. Я попытался вести Генри. — Не надо, — воспротивился он. — только говори, где веревки натянуты или проволока или камни валяются. А то у меня локоть очень чувствительный. Не люблю, когда меня водят под руку. Я отпустил его, и он зашагал, гордо подняв голову. — Подожди меня здесь, — сказал я. — Отступи немного назад. Ага, хорошо. Так тебя не видно. Когда пойду обратно, я скажу только одно слово — «Генри», а ты в ответ скажешь мне, чем пахнет. Ясно? И сразу повернешься и пойдешь к машине. — Ясно. Я отсюда счетчик слышу. — Скажешь шоферу, чтобы ехал в полицейское управление. Спроси Элмо Крамли. Если его нет, пусть позвонят ему домой. Он должен вместе с тобой приехать сюда. Чем скорей, тем лучше, раз уж мы раскрутили все это. Если только и вправду раскрутили. Может, твой нос нам больше не понадобится. — Надеюсь, понадобится. Я и трость прихватил, чтобы всыпать этому мерзавцу. Дашь мне припечатать ему разок? Я поколебался. — Разок — пожалуйста, — сказал я наконец. — Ну как, Генри, ты в порядке? — Братец Лис умеет лежать тихонько. Я пошел дальше, чувствуя себя Братцем Кроликом.[154] * * * Пирс ночью выглядел кладбищем слонов — огромные черные кости, прикрытые, как крышкой, туманом, а волны, накатывая на кости, то хоронили их, то обнажали, то хоронили, то снова обнажали. Я пробирался вдоль магазинчиков и крошечных, как обувные коробки, домишек со сдающимися квартирами, мимо закрытого покерного клуба, примечая по дороге разбросанные тут и там похожие на гробы телефонные будки. Света в них не было, они стояли и ждали — если не завтра, то на будущей неделе их снесут. Я шел по планкам, и у меня под ногами вздыхали, скрипели и терлись друг о друга мокрые и сухие доски. Весь пирс потрескивал и покачивался, как тонущий корабль, стонал, когда я проходил мимо красных флажков и надписей «Опасно», а когда перешагнул через натянутую цепь, оказалось, что дальше идти некуда. Остановившись на краю пирса, я обернулся и поглядел на заколоченные наглухо двери домов и на скатанные брезентовые палатки. Я проскользнул в самую последнюю на пирсе телефонную будку и, чертыхаясь, поискал в кармане мелочь, выданную мне Генри. Бросил монетку в щель и стал набирать номер, полученный в редакции «Януса». — Четыре-пять-пять-пять, — набрал я, повторяя цифры шепотом, и стал ждать. В эту минуту вдруг лопнул изношенный ремешок моих микки-маусовых часов. Часы упали на пол будки. Кляня все на свете, я поднял их и бросил на полочку под телефоном. А сам приложил ухо к трубке. Где-то далеко, на другом конце, раздавались телефонные звонки. Я оставил трубку висеть, вышел из будки и постоял, закрыв глаза, прислушиваясь. Сначала я слышал только громкий рев прибоя под ногами. Такой, что содрогались доски. Потом он затих, и я, напрягая уши, вдруг услышал… Вдали, примерно на середине пирса, звонил телефон. «Совпадение? — подумал я. — Телефоны вольны звонить где угодно и в любое время. Но что, если звонит тот, чей номер я набрал?»

The script ran 0.009 seconds.