Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Айрис Мёрдок - Дитя слова
Язык оригинала: BRI
Известность произведения: Низкая
Метки: prose_contemporary

Аннотация. «Дитя слова» - роман, в каком-то смысле стоящий особняком в творчестве Айрис Мердок. Почему? На первый взгляд книга сохраняет все «фирменные» черты стиля писательницы - психологизм, тонкий анализ не просто человеческих отношений, но отношений, готовых сложиться - и не складывающихся & Однако есть тут и нечто новое - извечное для английской литературы вообще и нехарактерное в принципе для Мердок ощущение БЕЗНАДЕЖНОСТИ, сумеречного осеннего очарования КОНЦА ЭПОХИ - конца жизненного уклада и мироощущения для людей, внутренне к этой эпохе принадлежащих...

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 

— Нет, конечно, нет. Он ничего не сказал, и я тоже. Но, Кристел, дорогая моя, тебе вовсе не обязательно встречаться с ним. Я просто счел нужным сказать тебе — было бы неверно, если бы я не сказал, но, право же, в этом свидании нет никакого смысла, и ты только расстроишься… — А она знает? — Нет, не знает. — Ты уверен? — Да. Она говорила… Неважно, я уверен, что она не знает. Ганнер не хочет, чтобы ты пришла к нему домой, он сам приедет к тебе. — Приедет сюда? — Да, а почему, собственно, нет — он ведь не Господь Бог. Но, право же, я считаю… — Да, я увижусь с ним. — Кристел, ты вовсе не обязана… — Я хочу. Когда он приедет? — О Господи, он сказал, что в среду вечером… или в будущий понедельник… — Скажи ему — в среду. — Но ведь по средам прихожу к тебе я. — Я должна увидеть его, мой хороший… а до понедельника я просто не в состоянии ждать… я хотела бы видеть его… как только он сможет прийти… — О, да ладно. Я надеюсь, ты знаешь, что делаешь. Так я скажу ему — в среду, между семью и восемью. Я положил трубку и продолжал стоять, точно парализованный, в ярко освещенной будке, пока человек, дожидавшийся снаружи, нетерпеливо не забарабанил по стеклу. Следовало ли мне говорить ей? Я медленно пошел назад, на службу. На столе лежало официальное письмо, в котором говорилось, что моя отставка с сожалением принята, и указывалось, что, поскольку мне еще не исполнилось пятидесяти, я не имею права на пенсию. Я написал Ганнеру записку, в которой дал ему адрес Кристел и сказал, что она готова встретиться с ним в среду, между семью и восемью. Реджи и Эдит играли в морской бой. Исключительно по доброте душевной они предложили мне сыграть с ними. Выглядел я, должно быть, ужасно. В пять часов я вышел из здания. Холодный желтый воздух, который, по сути дела, никак нельзя было назвать дневным светом, сгущался в сырой туман. С реки катились большие рваные клубы темно-желтой ваты. Я уже шагал вместе с обычной толпой в направлении станции Вестминстер, когда почувствовал, что следом за мной идет Бисквитик. Дойдя до угла площади Парламента, я не свернул к станции метро, а пересек мостовую и очутился на большом острове посреди площади, где стоят статуи. Оставив в стороне памятник Черчиллю, я прошел немного дальше и опустился на скамью напротив Биг-Бена, под памятником Диззи[58] (мне всегда нравился Диззи — мистер Османд привил мне любовь к нему). На минуту я подумал, не потерял ли я в этом маневре Бисквитика, но она появилась в сгущавшихся сумерках и села рядом со мной. Потоки транспорта обтекали нас, туман скрывал нас, поблизости никого не было. На Биг-Бене пробило четверть. У меня вырвался стон, я обхватил руками Бисквитика, ткнулся головой ей в плечо, потом просунул нос под опущенный капюшон ее драпового пальтишка, щекой почувствовал сквозь грубую ткань ее хрупкую ключицу. — Бисквитик, я человек конченый, я не могу больше этого выносить, они убивают меня. — Нет, нет… — Я даже работу потерял. Послушай, Бисквитик, что ты все-таки обо всем этом знаешь? — Ничего. Откуда мне знать — я всего лишь служанка. А вы не хотите мне рассказать? Может, я сумею вам помочь. — Я тоже слуга. Возможно, мне удастся наняться куда-нибудь дворецким. Может, леди Китти возьмет меня. — Расскажите мне, Хилари, пожалуйста. — А я уверен, что ты знаешь все, ты, скрытная восточная девчонка. Зачем ты, кстати, снова явилась? Я считал, что мы уже распростились с тобой. — Я принесла вам письмо. — Ох, нет! — Вот. — Она вытащила из кармана конверт и сунула мне в руку. Почерк Китти. — Послушай, Бисквитик, ты побудь здесь, хорошо? А я отойду немного и прочту это. И, повернувшись к ней спиной, я пошел по дорожке. На ярко освещенном, хоть и затянутом набегающим туманом, циферблате Биг-Бена стрелки показывали двадцать минут шестого. Я остановился у каких-то мрачных кустов с черными листьями — они слегка шевелились от ветра, роняя на землю капли влаги. Фонарь, горевший на другой стороне сквера, давал немного света, и я вскрыл письмо Китти. Ваша встреча с Ганнером ничего не дала, она оказалась хуже, чем бесполезной. Я слушала под дверью — надеюсь, Вы не будете сердиться? Ганнеру это ничуть не помогло — он совсем обезумел, мне кажется, он сходит с ума. Вы должны — просто обязаны — снова с ним встретиться, только не давайте ему вести разговор: Вы должны как-то его сломать. Я ужасно расстроена. Я Вам все объясню. Пожалуйста, приходите на Чейн-уок в четверг, в шесть часов. Ганнера дома не будет. Ничего не предпринимайте, пока не увидите меня. К. Дж. Я спрятал письмо и поднял лицо к Биг-Бену — свет Биг-Бена упал на него. Лондон, казавшийся до этой минуты беспорядочным, безразличным, грохочущим нагромождением бессмысленных мрачных страданий, вдруг наполнился жизнью, просветлел, запел. От меня к Китти вновь пролегла дорога. Я был нужен Китти. Я снова увижу ее. И снова увижу Ганнера. Все еще может обернуться хорошо. Я медленно пошел назад, к тому месту, где сидела Бисквитик, вытянув ноги, спрятав руки в карманы, равнодушно глядя на мчавшиеся мимо машины. Она повернулась и, когда я сел рядом, посмотрела на меня. Она снова натянула на голову капюшон. — Вы довольны письмом? — Да. — У вас совсем другой стал вид. — Да. Скажи ей… только… что я приду. Она поднялась было, но я потянул ее вниз и отбросил капюшон с ее лица. При свете далекого фонаря, при свете Биг-Бена я увидел ее бледное худенькое личико, поднятое ко мне, мокрое и блестящее от влажного тумана. Внезапно она показалась мне такой усталой, даже постаревшей — маленькая восточная старушка. Я обнял ее и прижался губами к ее холодным губам. Не прошло и минуты, как она принялась вырываться с отчаянием дикого зверька. Ноги ее поехали на мокрых плитах, но она все же поднялась, оттолкнув меня, а когда я, в свою очередь, стал подниматься, она повернулась и изо всей силы дала мне пощечину. Я почувствовал, как что-то ударилось о пальто и упало на землю у моих ног. Бисквитик уже исчезла. Я снова опустился на скамью. Хоть она и размахнулась, чтобы ударить меня, но лишь проехалась по лицу рукавом влажного драпового пальтишка — точно ударила, как в притче, мокрой рыбой по щеке. Я внимательно оглядел землю вокруг, пытаясь понять, что это упало. И не обнаружил ничего, кроме камня. Я поднял его. Черный гладкий овальный камешек. Я долго на него смотрел. Этот камень я дал Бисквитику в Ленинградском саду много-много лет назад, когда мы впервые встретились. Я сунул его в карман. Поразмыслил немного. Почему-то я подумал о Томми. Теперь уже можно не сомневаться, что я — неудачник. Я проявил жестокость по отношению к Томми. Остался без работы. Бисквитик ударила меня. К тому же, если не говорить о более серьезных моих недостатках, я был просто хам. И, однако же, в четверг, в шесть часов, Китти будет ждать меня на Чейн-уок. Я поднялся и медленно побрел к станции метро, сел в поезд, шедший на Слоан-сквер, и там зашел в бар. После виски и имбирного пива на меня снизошло ублаготворение. Теперь у меня появилось занятие: считать часы до вечера четверга. Я был почти счастлив. ПОНЕДЕЛЬНИК А немногим более чем через час я вставлял ключ в дверь квартиры на Лексэм-гарденс. Небо могло обрушиться и земля расколоться, но я знал, что сегодня, в понедельник, Клиффорд Ларр будет ждать меня и стол будет накрыт для ужина. Я отпер дверь. Стол был накрыт. Клиффорд на кухне помешивал что-то. — Привет, милый. — Привет, — сказал я, снимая пальто. — Прошла ваша простуда? — Какая простуда? — Та, которая якобы была у вас в прошлый понедельник. — А, эта… Что сегодня на ужин? — Суп из чечевицы. Тушеный цыпленок. Стилтонский сыр. — Отлично. — Расскажите мне что-нибудь. — Что? — Что угодно. Я изнываю от скуки. — Одна девушка только что дала мне пощечину. — Великолепно. Томми? — Нет. Горничная леди Китти. — Ну и дожили же вы, что вас бьют по щекам горничные. Очевидно, пытались ее поцеловать? — Да. — Вы ведете себя как последний грубиян. Я полагаю — это от раннего созревания. А что думает леди Китти? — Она не знает. — Почему вы так считаете? В самом деле — почему? Неужели Бисквитик рассказывала Китти о моих идиотских поцелуях? Меня окружали страшные, опасные тайны. Я испугался, стало отчаянно стыдно. — Ни на что другое я не годен — вот только целовать горничных за кустом и получать пощечины. Я ушел со службы. Клиффорд задумчиво просвистел три поты, продолжая помешивать свое варево. — Почему? — Из-за Ганнера. — Значит, вы опять с ним виделись после нашего разговора в парке в среду. — Да. Я виделся с ним вчера. — И он сказал, чтобы вы ушли? — Более или менее. А вообще все было совсем не так, как вы думаете. — Я палил себе в рюмку шерри и сел на свое обычное место. — У вас что, так и не произошло трогательного примирения? — Нет. — Вы подрались? — Нет. — Тогда что же, черт подери, произошло между вами? — У нас было клиническое интервью. — Потрясающе. Опишите. — Со мной не соскучишься, верно? Можно взять этих орешков? — Да, но только не слишком много. Продолжайте. — Он ненавидит меня, — сказал я, — и перестать ненавидеть — не в его власти. Вот этого я как раз не предвидел. Как и вы, я считал, что будет либо примирение, либо драка. А поскольку я не считаю его законченным идиотом, мне казалось, что если он хочет видеть меня, значит, имеет в виду что-то вроде примирения. — Вы мне этого в среду не сказали. — Как и вы, я не всегда говорю то, что думаю. — Я не знал, что вы были так оптимистично настроены. — А я и не был. Но я, видимо, надеялся… сам не знаю, чего я ждал… — Вы ведете себя совсем иначе, чем я, поэтому иногда я просто вас не понимаю. Вы надеялись, да? И до сих пор еще надеетесь? Вы, конечно же, понимали, что абсолютно наивно ждать примирения — искренности, смирения, в любом случае это была бы безусловно комедия, и все же не слишком ли требовать такого от столь преуспевающего человека, как Ганнер? — Но вы же сами в среду говорили, что ждете именно этого, что потом из меня сделают блудного сына, вы же сказали: «Я все это вижу». — Как вы только что заметили, я не всегда говорю то, что думаю. — А-а. Значит, вы этого опасались? — Хоть вы и тугодум, но иногда и до вас доходит. — Но одного Вы могли не опасаться: дружбы между мной и Ганнером не возникнет. Это абсолютно исключено. — Вот и прекрасно. Но вы так и не описали мне ту клиническую сцену. — Она была задумана одним из психоаналитиков Ганнера. Он, оказывается, хотел встретиться со мной только для того, чтобы избавиться от эмоций, подобно тому, как обезвреживают бомбу, взрывая ее под контролем. Только взрыва на этот раз не произошло. Оба мы были холодны, как лед. — Хватит, опять стало ужасно скучно. Расскажите лучше, что он говорил. — Он сказал, что ему стало легче от того, что он произнес имя Энн при мне. Сказал, что его ненависть ко мне постоянно оживляла ее, сделала жутким призраком. — А, понятно, — задумчиво произнес Клиффорд, глядя на меня в упор. — Это уже имеет какой-то смысл. Это я могу понять. — А я не уверен, что могу. Вот, примерно, и все. Говорил только он. Я же вел себя, как редкостный кретин, бесчувственный зомби. Ганнер вынудил меня быть таким. — Это я тоже могу понять. — Затем он простился со мной и отослал. — Предварительно порекомендовав уйти со службы. — Да. — И, однако же, вы снова встречались с ним сегодня. — Откуда вы знаете? — Я шел за вами следом по лестнице. Что же произошло сегодня? Я, конечно, не собирался рассказывать Клиффорду об этой пренеприятной истории, которая произошла между Кристел и Ганнером. — Да ничего особенного. — Вы лжете. Он знает, что вы встречались с его женой? — Нет. — А вы встречались еще раз — после среды? — Да. — И вы влюблены в нее? — Да. — Еще бы — конечно. Вы действительно глупы. Совершенное дитя в том, что касается человеческой природы. Такая женщина что угодно может с вами сделать. А ведь она даже и не умная. Просто избалованная и самоуверенная. Глупая романтическая бабенка, которой правится втягивать мужчин в таинственные интрижки. Вы целовались с ней? — Нет! — Значит — только с горничной. — Только с горничной. — Кстати, а как вы видитесь с горничной? — Она приносит мне письма. — Типичная ситуация. Она, по-видимому, все время бегает по Лондону, разнося тайные записочки. Вы же не считаете, что вы единственный, кто их получает, верно? — Нет, считаю, — сказал я. — Такого рода записки получаю только я. Никто больше не связан с Ганнером и с его женой столь удивительными узами. — Послушать вас, можно подумать, что вы этим гордитесь. Когда же вы собираетесь поцеловать леди Китти? — Никогда! Вы просто ничего не поняли. Я могу еще раз увидеться с Ганнером, я могу еще раз увидеться с ней, но ни тот, ни другая вовсе не хотят, чтобы я возле них терся. Я всего лишь средство для исцеления, катализатор. Леди Китти не интересуется мной, она заинтересована лишь в том, чтобы излечить мужа от наваждения. — Вот тут вы, возможно, очень ошибаетесь, — задумчиво произнес Клиффорд. — А как же с Кристел? — Что значит — как же с Кристел? — Кристел должно же быть отведено какое-то место во всем этом. — Никакого места Кристел тут не отведено. Кристел так же далека от реальной жизни, как святой столпник. — Неплохой образ. Но все не так. Из этого получится уютненькая ситуация. Я вполне могу представить себе леди Китти, навещающую Кристел с термосом горячего супа в корзинке. — Вот что, Клиффорд, заткнитесь. — Неужели вы не понимаете, что вас затягивает в паутину? — Я бы очень хотел, чтобы меня затянуло! Но никто меня не затягивает — меня ампутируют. Господи, я же вытряхиваюсь с работы, перехожу в совсем другой мир. Чего еще они могут от меня хотеть? Я свое предназначение выполню и исчезну. — Где же ваша новая работа? — У меня нет работы! Я только сегодня подал в отставку! И я не знаю, сумею ли что-то найти! Скорей всего кончу тем, что стану жить на пособие по безработице или продавать спички. На этот раз меня действительно уничтожили, неужели вы не видите; я все время катился под гору и теперь уже действительно вот-вот окажусь в сточной канаве, откуда, как вы часто отмечали, я начал свой путь и где мне и место! — До этой минуты я и сам так ясно себе этого не представлял. Я еще раз увижу Китти. А потом — полный крах. — Как интересно, — отозвался Клиффорд. — Возможно, вы сопьетесь и станете одним из этих примелькавшихся опустившихся ничтожеств, что сидят на ступеньках учреждений Уайтхолла и выклянчивают по фунту у бывших коллег. — А вам, черт побери, это будет глубоко безразлично. — Следует ли это рассматривать как прошение о вспомоществовании? — С тех пор как я пришел, вы только и делаете, что подкалываете меня, вы всегда меня подкалываете. — Не разбейте эту рюмку — она из числа моих лучших. — Я ухожу. Вы совершенно ясно дали понять, что пора мне исчезнуть из вашего элегантного общества. Найдете себе какого-нибудь другого миленького тихонького странненького человечка, который будет посещать вас отныне по понедельникам. Ладно уж, не буду бить вашу чертову рюмку. Прощайте. Я вскочил на ноги. Клиффорд быстро встал между мною и дверью и, взяв у меня из рук рюмку, задержал мою руку в своей. — Милый мой. Прекратите. Милый вы мой. Я снова сел. — Неужели вы не знаете правил ведения беседы? — сказал он. — Неужели вы их не понимаете, не понимаете меня! Я думал, что это будет нетрудно. — И он тихонько постучал по моей голове. — Ладно. Простите. — Такого рода вещи случались у нас и раньше. Мы прошли в столовую и принялись поглощать чечевичный суп. Он был превосходный. ВТОРНИК Мой самый любимый. Это опять я. Я понимаю, что порчу тебе жизнь. Я ждала тебя в воскресенье до пяти, и Кристофер так устал от меня, и я так сама устала от себя, что ушла. Ты, очевидно, снова исчез специально, чтобы причинить мне боль и заставить меня понять наконец, что ты действительно не желаешь иметь со мной ничего общего. Но же, когда я сидела подле тебя и вязала, а ты лежал в постели, нам было так покойно и хорошо вместе, точно мы — двое супругов, и я, само собой, поверила, что служу утешением тебе. Я знаю, что ты в беде, но я, видимо, ничем тут не могу помочь. Я вызываю у тебя лишь раздражение, и это меня ужасно огорчает. Мне так больно. А тебе не очень-то весело любить чужую жену — ты же понимаешь, что никакого будущего тут быть не может. Слухи об этом, наверно, уже просочились к тебе на службу. Я окончательно заявила Фредди, что не стану играть Питера, так что тут ты сталкиваться со мной не будешь. Только я не могу, не могу поверить, что все между нами кончено. Я чувствую себя так крепко с тобою связанной, точно я — твоя мать. Ты не можешь от меня избавиться. Пройдет твоя беда, и ты увидишь, что я по-прежнему жду тебя. Я люблю тебя. Прости все мои недочеты. Я буду ждать тебя в пятницу, как всегда. Преданная тебе и любящая тебя Томазина. Был вторник, раннее утро; я сидел за моим столом на службе — остальные еще не пришли — и читал очередное письмо Томми, которое она обычно отправляла мне по вторникам из Кингс-Линна. Ссылка на «чужую жену» привела меня в полный ужас, пока мне не пришло в голову, что, конечно же, бедняжка Томми имеет в виду Лору Импайетт! Пусть так думает — оно удобнее, и уж во всяком случае не я стану рассеивать это подозрение, зародившееся в глупой головенке Томми. Представление, что я влюблен в Лору, могло возникнуть лишь по наивной слепоте, могло служить тривиальной ширмой для прикрытия страшной правды. Пусть так и будет. То обстоятельство, что Лора по-своему любит меня — или во всяком случае считает, что любит, — может подкрепить эту полезную фикцию и даже привести к тому, что Лора намекнет Томми, будто я люблю ее! Никакого вреда это не принесет. А вот если чудовищная правда о том, что я влюблен в жену Ганнера, когда-либо выплывет наружу, это пошатнет мой разум, пошатнет мир. Встречусь ли я с Томми, как всегда, в пятницу? Это представлялось мне чрезвычайно сомнительным. К тому же пятница была еще очень далеко, и между нею и сегодняшним днем могли произойти важные события. Я пришел на службу, хотя и знал, что не смогу работать, потому что обязан был еще месяц отслужить, а также — и это куда ужаснее — потому что не мог придумать, чем бы заняться. Надо искать другую работу. Но как? Как это делается? Моя работа мне никогда особенно не нравилась, но ничто мне здесь не угрожало, а многое даже забавляло. Сумею ли я теперь продать себя не государственному учреждению в этом подлом мире свободного предпринимательства, где блестящий оксфордский диплом первой степени никого не удивит? Может, мне следовало бы попытать счастья в совсем другой области — скажем, стать школьным учителем? А быть может, мне вовсе и не обязательно уходить с государственной службы — не достаточно ли было бы просто перейти в другое учреждение? И зачем вообще я так отчаянно спешил подавать в отставку? Однако по здравом размышлении я решил, что поступил правильно. На то, чтобы добиться перевода в другое учреждение, могут потребоваться месяцы и месяцы, а я тем временем буду находиться под вечным страхом оскорбить Ганнера лицезрением моей особы. Меняла ли вчерашняя записка Китти что-либо в создавшейся ситуации? Нет. Возможно, я еще раз поговорю с Ганнером, а возможно, нет. Но я не считал, что новый разговор с ним может что-то изменить в наших отношениях или поколебать мою решимость исчезнуть. Вот этим я отличался от моей любимой Китти, — а ее глупость точно определил Клиффорд; я, хоть и любил ее, полностью был с ним согласен, ибо она все еще воображала, будто Ганнер может «сломаться», будто ему, грубо говоря, необходимо простить меня, дабы обрести душевный покой. Китти все еще верила в возможность «сцены примирения». Да я и сам до недавнего времени глупо, вопреки своему чутью, втайне верил в такую возможность. Но не теперь. Больше того, в моем отношении к Ганнеру происходило некое ужесточение. Я готов был ради него взять на себя вину и разыграть это перед ним. Прекрасно. Если он может проявлять хладнокровие, то и я тоже могу. Во всяком случае, мы можем его изобразить, — тогда мы не затронем самого сокровенного и сможем расстаться без омерзительной драмы. Но можно ли считать столь жалкое решение наилучшим? Я этого не знал, да сейчас меня это и не интересовало. Два обстоятельства на данный момент господствовали надо всем: завтра Ганнер увидится с Кристел, а послезавтра — я увижу Китти. Чем больше я об этом думал, тем больше мне претила мысль, что Ганнер увидится с Кристел. Почему я согласился? Я все еще — даже тогда — был под впечатлением, что каким-то образом нахожусь во власти Ганнера, что я обязан — из-за прошлого — выполнять его приказания, его волю. Сегодня я чувствовал себя менее покорным. Я ведь мог сказать ему тогда просто «нет». И не было никакой необходимости угодливо сообщать Кристел о его желании встретиться с ней и потворствовать ее нервическому желанию еще раз увидеть его. Какой от этого будет прок? Ведь эта встреча может глубоко, надолго вывести из равновесия Кристел, чье душевное спокойствие было не менее зыбким, чем мое. Мысль об этой встрече приводила меня в величайшее смятение, словно я действительно мог опасаться (только это уж было полное безумие), что Ганнер может снова лечь с Кристел в постель. Да и было ли это на самом-то деле? То, что он так неожиданно попросил о свидании с нею, подтверждало достоверность ее рассказа. Быть может, он хотел — чего? Попросить у нее прощения, еще раз поцеловать ей руку? Все это преисполняло меня отвращением и желанием сорвать его затею. Я понимал, что запретить Кристел встретиться с ним теперь, когда она ждет этого отвратительного визита, — уже поздно. Быть может, настоять на том, чтобы присутствовать при их встрече? Это, конечно, все испортило бы. Тем не менее я решил применить более мягкую форму саботажа. И, разорвав на кусочки письмо Томми, я написал Кристел записку, которую она получит по почте на следующее утро и которая гласила: Моя любимая. Я очень волнуюсь по поводу твоей встречи с Г. В самом ли деле ты хочешь его видеть? Если в течение дня ты решишь, что не хочешь, — позвони мне на службу. Если ты не позвонишь, я подойду к твоему дому около семи и буду ждать — заходить я не стану: пусть он, когда приедет, увидит меня. В таком случае, если я тебе понадоблюсь, ты сможешь открыть окно и крикнуть. Надеюсь, ты не позволишь ему задерживаться. Мне хотелось бы поговорить с тобой сразу после того, как он уйдет. С самой нежной любовью — X. Я только поставил точку, как услышал, что кто-то вошел в комнату, и обернулся. Это был Артур. Он, видимо, выздоровел после гриппа. Выглядел он весьма бледным. Он вошел, взял стул Реджи, поставил его рядом со мной и сел. — Привет, Артур. Я не ожидал увидеть тебя сегодня. Твой грипп прошел? — Да. Я чувствую себя отлично. Хилари, это правда, что вы подали в отставку? — Эта новость уже всех облетела? Да. — Мне сказал швейцар. Почему? — Ты знаешь — почему. — Ох, батюшки, ох, батюшки! Что же вы будете делать? Лицо Артура все сморщилось от сочувствия и волнения, усы его ходили ходуном. Мне захотелось его ударить. — Поеду в Австралию. — В Австралию?! С Кристел? — Хилари, это, конечно, неправда, что вы подали в отставку? — Голос Эдит Уитчер. — Мы-то считали вчера, что вы шутите! — Голос Реджи Фарботтома. Артур поднялся. Он сказал: — Вы ведь придете сегодня вечером, да? Я же не заразный. — Хилари, какого черта вы подали в отставку? — Послушайте, вы же сами отдали Эдит свой стол, никто у вас силой его не захватывал. — Но, Хилари, почему? — Захотелось сменить место, — сказал я, повернувшись к ним. Артур был уже у двери. Я видел в профиль его лицо, погрустневшее при мысли о том, что Кристел отправляется в Новый Южный Уэльс. — Мне до смерти надоела эта жалкая монотонная жизнь. — Ну, по-моему, все мы… — Я решил, что настало время немного встряхнуться. Взяться за что-то повое. — Но за что? — Хочу открыть парикмахерскую! — В Австралии, — добавил Артур. — Хилари собирается открыть парикмахерскую в Австралии! — Что у вас тут происходит? — спросил, входя, Фредди Импайетт. — Хилари, вы в самом деле подали в отставку? Почему, черт возьми? Остальные, к которым теперь присоединились еще Дженни Сирл и Скинкер, отступили из уважения к высокому рангу Фредди. Он сел подле меня на стул, который только что занимал Артур. Совсем как врач, пришедший к больному. — Просто решил сменить место. — Но почему… для этого нет никаких оснований… Быть может, стоило бы обсудить это… Мне вдруг пришло в голову, что Фредди может подумать, будто я ухожу в отставку из-за Лоры! Неужели он считает, что я влюблен в нее? Или что она влюблена в меня? Ну и пусть считает. Я придал лицу похоронное выражение. — Просто я подумал… что пора куда-то передвинуться… Лицо у Фредди было очень встревоженное. Он был порядочным, глупым, гуманным человеком. — Не надо ничего делать в спешке. Вы знаете, что потеряете право на пенсию? Я очень надеюсь… Послушайте, мы ведь увидим вас в четверг, как всегда, верно? В четверг! — Да, конечно, — сказал я, чтобы избавиться от пего. Он медленно вышел из комнаты. Остальные тут же придвинулись ко мне. — Хилари, вы действительно уезжаете в Австралию? — Хилари — просто герой. — Мы бы все с радостью уехали в Австралию, только мы не такие храбрые, как Хилари. — Хилари — великий человек. ВТОРНИК — Боже правый, Артур, что ты с собой сотворил? Был вторник, вечер, и я зашел к Артуру. По дороге я довольно долго просидел на станции Слоан-сквер. По вторникам я избегал станции Ливерпул-стрит, опасаясь встретить Томми, когда она возвращается из Кингс-Линна. На столе у Артура уже стояла обычная жратва: язык, картофельное пюре с горошком, бисквиты и сыр, бананы. Я принес вино. Я ведь видел Артура утром и сейчас вдруг обнаружил, что он за это время сбрил усы. Это поразительно изменило его внешность. Он выглядел моложе и интеллигентнее. — Вы же сами мне советовали. — Я? — Да. Я однажды спросил вас, могу ли я как-то себя изменить, и вы сказали, что я мог бы сбрить усы. — Я же говорил несерьезно. Тем не менее я считаю, что тебе без них куда лучше. Верно? А это еще что значит? На полированном буфете Артура и на кресле с аэропланами в стиле art déco[59] в изобилии лежали яркие брошюрки бюро путешествий. Сиднейская гавань, сиднейская опера, многомильный залитый солнцем пляж, водные лыжи, сёрфинг, кенгуру… — Меня ведь здесь ничто не держит, — сказал Артур. — Вот я и подумал, что мог бы тоже поехать с вами, если вы не возражаете. — Куда поехать? — В Австралию. Я расхохотался. На минуту я почувствовал себя удивительно свободным, беззаботным, ко всему безразличным, как бывает с человеком, доведенным до предела отчаяния. Мысль, что я увижу Китти в четверг — хотя и увижу ее в четверг в последний раз, — заливала все мертвенным, однако же поддерживавшим жизнь светом. Еще одна благословенная, Богом данная передышка. А потом — пусть все летит в тартарары. Испытывал я и странное чувство мрачного удовлетворения от того, что буду завтра играть роль полицейского при Ганнере. Пусть Ганнер считает, что ему удастся изгнать призрак Энн, повидавшись со мной, и изгнать призрак Кристел, повидавшись с Кристел, но ему не избавиться от меня, не изгнать мой призрак. Я все еще тут. И, быть может, еще предстоит драка. — Это была тоже шутка, — сказал я. — Ни в какую Австралию я не еду. — О-о, — с облегчением выдохнул Артур. — А я с тех пор, как вы сказали, только и думаю об Австралии. — Ну теперь можешь перестать думать. Он собрал брошюрки и положил их аккуратной стопкой на буфет. Мы сели ужинать. В обществе Артура мне стало немного легче. Частично это подтверждало мысль, к которой я пришел накануне, о том, что надо следовать заведенному порядку, какие бы неприятности ни ждали нас. Был вторник, и я сидел у Артура. Но было тут и еще кое-что. Человек маленький, неталантливый и нечестолюбивый, которому судьбой было уготовано провести жизнь в чулане, Артур, однако, обладал одним весьма существенным достоинством — он был безвреден. Это был добрый, бесхитростный, безвредный человек, и у него достало ума полюбить Кристел, понять Кристел, понять, чего она стоит. За это я испытывал благодарность к Артуру, которая как бы высвечивала его для меня. С практической же точки зрения он являлся для меня сейчас тем, с кем я мог говорить о ситуации, в какую попал. Собственно, он был единственным, с кем я мог об этом говорить, поскольку для Кристел это была слишком болезненная тема, а Клиффорд только отпускал язвительные шуточки. — Как поживает Кристел? — спросил Артур. — Прекрасно. — Я хотел сказать вам — не волнуйтесь: я не намерен без конца говорить об этом… но я по-прежнему надеюсь — тут уж ничего не поделаешь. Я всегда буду к ее услугам. Вы ей скажете просто, что… Артур всегда будет к ее услугам? — Да. Конечно. — О, вы думаете, есть шанс… — Ну, не… — Я полагаю… о Господи… я подумал… не знаю, хотите вы говорить о той, другой истории, как там она развивается? — Та, другая история развивается сенсационно, — сказал я ему. А как она, собственно, развивается? Это можно было описать по-разному, в разных тонах. Для Артура я решил избрать сенсационный тон. Но почему? Я чувствовал настоятельную потребность все прояснить. Во мне еще сохранились остатки чувствительности и слабовольных сожалений, «слащавая сентиментальность», как это назвал Ганнер, хлам иллюзий, который следовало вымести, — хлам, уже притягивавший к себе глупую сентиментальную наивную душу Артура. — Ох, расскажите же… — Я встречался с Ганнером. — О, прекрасно… ох, я так рад… так рад… И вы заштуковали все? Что за дурацкое выражение! — Заштуковали все? Заштуковали — что? Не будь идиотом. — Что же в таком случае произошло? — Мы полюбовно решили, что терпеть друг друга не можем. — Но вы же к нему такого чувства не испытываете. Он вам нравится — во всяком случае, вы хотите ему добра и стараетесь, чтобы он простил вас. А если нет, тогда зачем все это? В самом деле — зачем? — Многое произошло с тех пор, как я рассказал тебе эту историю, собственно, все сказанное мною сейчас уже устарело. Поставить тебя в курс событий? Я виделся с Китти… — Леди Китти? — Да, мы с ней стали большими друзьями, мы встречаемся и обсуждаем Ганнера. Ганнер об этом, конечно, не знает. Я очень увлекся ею. — Это что — еще одна из ваших шуточек? — заметил Артур. — Нет, это можно назвать шуткой, только если все остальное тоже шутка. Леди Китти присылает мне украдкой послания с горничной. Мы втайне встречаемся у реки. Очередная наша встреча будет в четверг. И все идет по нарастающей. Очевидно, это еще одна причина, чтобы я терпеть не мог ее мужа. — Хилари, не хотите же вы сказать, что… — Артур резко опустил вилку. — Она поразительная женщина. А Ганнер премерзко вел себя во время нашей встречи. Это было совершенно не по-людски. Он хотел только использовать меня. И совершенно ясно дал понять, что ненавидит меня и вовсе не собирается что-то менять в своих чувствах. Все, конечно, вполне естественно и удивляться тут нечему. Но если он так меня ненавидит, зачем же со мной встречаться? Китти говорит, что он одержим прошлым, одержим мыслями о мести. Он ходил к психоаналитикам и занимался прочей подобной чепухой. Китти, по-моему, думала, что если он меня увидит, то вся эта ерунда у него кончится. Возможно, так оно и вышло, но я-то представлял себе все иначе, я полагал, что-то будет тут и для меня, я не думал, что это чисто клинический случай. Китти по-прежнему считает, что я могу сделать для него чудо, но это лишь потому, что, будучи женщиной, она живет эмоциями и, будучи женщиной, верит в чудодейство. Но единственное чудо, которое пока произошло, это то, что я влюбился в нее. Нет, между мной и Ганнером все кончено. Я был полным кретином, считая, что мы можем помочь друг другу таким путем. Могу тебя заверить, я многое познал за эти две недели. И выбросил за борт уйму сентиментальных глупостей, без которых мне сразу стало легче. Я в общем-то ни о чем не жалею из того, что случилось в прошлом, никаких сожалений тут быть не может: либо они будут фальшивые, либо к ним примешается сотня самых разных вещей. Сожаление, раскаяние — это самое большое проявление эгоизма. А мне хотелось, чтобы встреча с Ганнером успокоила меня, вернула прежнюю уверенность в себе, я ждал, что он скажет мне: «Все в порядке, Хилари, все в порядке». Но разве он в состоянии так сказать? Быть может, прояви я волю, я бы кое-чего и добился, разыгралась бы созвучная обстоятельствам маленькая драма. А получилось, что он навязал мне свою волю, и мне, конечно же, ничего не оставалось, как подчиниться. Это, так сказать, было условием договора. Ведь живой связи с прошлым действительно нет, прошлое кануло безвозвратно — это совершенно ясно, если вдуматься: оно больше не существует. Остались лишь эмоции, которыми можно манипулировать. Вот к этому-то и свелась наша встреча с Ганнером — к манипулированию эмоциями. И я могу лишь надеяться, что это принесло ему удовлетворение. — Но, Хилари, возможно, вы зря допустили это, возможно, вам следовало держаться более активно, так сказать — более изобретательно… — Изобретательно? — Да, я хочу сказать: продумать, о чем с ним говорить, воззвать к нему, растрогать, помочь… Я хочу сказать: почему он должен брать все на себя… Я хочу сказать: вы только представьте себе, каково ему было встретиться с вами, он же не обязан знать, что вы чувствуете… — Он и не хотел этого знать. Как он мне и сказал. — Он так сказал, но люди часто говорят то, чего не думают, особенно… — Нет, нет, с Ганнером у меня все ясно. Неожиданностью для меня явилась Китти — вот это что-то реальное, это по-настоящему живое. — Но это же ужасно, вы не можете… Он не знает, что вы встречаетесь с ней? — Китти обожает секреты. — Но, Хилари, нет, вы не можете, не можете… — Артур резко отодвинул стул, его помолодевшее лицо раскраснелось от волнения. — Вы же понимаете, что не должны встречаться втайне с его женой. — Почему? Только потому, что никто не должен встречаться втайне с чужой женой? — Есть вещи, которых нельзя делать… и, мне кажется, если он обнаружит… вы не должны лишать себя возможности сделать добро. Вы сказали, что, когда вы встретились, между вами все развивалось как бы автоматически, но я уверен, что это — по вашей вине: по всей вероятности, вы держались сухо, иронично… — То есть был таким, как всегда. Ну, человеку ведь приходится защищаться. — Почему? Вы говорите, что это он должен был все решать — таково условие договора, я не уверен, что даже тут вы правы: разве договор не предусматривает также, что и вы должны держаться открыто и просто с ним, даже несколько униженно и… — Не будь рвотным порошком, Артур. А ты считаешь — это легко, держаться открыто и просто, когда тебя расстреливают?.. — Вы даже ведь и не пытались, а вы обязаны попытаться. Почему бы вам не написать ему? — И что сказать? — Сказать, что вы сожалеете и… — Ох, право же… — Ну, в самом деле, почему нет — разве не это главное? Конечно, чувства от нас не зависят, но надо стараться как-то ими управлять. Все-таки стоит попытаться. Вы говорите, что ваша жизнь разбита. Вы говорите, что он обращался к психоаналитикам. К ним никто не станет обращаться, если он не доведен до ужасного состояния. — А он, судя по всему, действительно находится в ужасном состоянии. — Тем более вы должны попытаться. Примирение должно состояться, должно. — Почему, собственно, должно? Ты рассуждаешь, как какой-нибудь чертов теолог. Ты веришь в нечто, именуемое примирением. Возможно, и я когда-то в это верил. Не знаю. Ты думаешь, есть такое место на земле, где происходит примирение. Мне это представляется все равно как вера в Бога. Только Бога-то нет. Вот в чем дело. И то, что Бога нет, явление не негативное, а позитивное. — Хорошо. Я тоже не верю в Бога. Я считаю, что надо быть простым и правдивым. Бога, может, и нет, но есть порядочность и… и есть правда, и можно постараться придерживаться этих понятий — я, во всяком случае, стараюсь жить в свете этих истин и стараюсь делать добро и не отступаться от того, что я считаю добром, даже если это кажется глупым, когда доходит до дела. Вы могли бы помочь себе и Кристел, вы могли бы помочь ему, по сделать это можно только с помощью добра, если верить в него и держаться его, — сделать это можно только, как бы это сказать… просто… не выпячивая своего достоинства… без… драматизма… или… всяких чудес… — Ты говоришь красноречиво, мой дорогой Артур, но не очень ясно. — И не придумывайте, будто вы влюблены в его жену. — Я вовсе ничего не придумываю. — Нет, придумываете, а это все глупости, это не имеет никакого отношения к главному, вы должны… — В твоих доводах слишком много «должны». — Вы не должны обсуждать Ганнера с его женой и втайне встречаться с ней — не вам заниматься этим, это не ваша обязанность, ничего хорошего это не даст, неужели вы не видите, что тогда другое невозможно, не надо вам путаницы, не надо тайн и… и приятных волнений… вы должны только верить… в свою добрую волю и… в правду и… в простые стародавние представления о жизни… ну, вы меня понимаете… а вы вместо этого очертя голову кидаетесь в сложный… — Мне нравится твое «простое стародавнее представление о жизни», мой простой стародавний милый друг. — Вы намеренно уничтожаете свою способность что-то исправить, улучшить — совсем как солдат, который намеренно калечит себя, выводя из строя, это же преступление… — А может, я джентльмен-волонтер. — Если бы вы только могли спокойно прийти к нему… — Вот это-то, именно это, Артур, и есть иллюзия, простая стародавняя фикция, которая именуется сентиментальностью. Ганнер дал мне отличный урок причинности. Вот ты сейчас говоришь о правде. Но тут проблема, требующая научного подхода, а наука — это правда, верно? В отношениях человека с прошлым не может быть чудес, искупления, заживления, не может быть преобразующих перемен. Остается лишь примириться со всеобщим свинством и отстаивать себя. Когда я был маленьким, я верил, что Христос умер за мои грехи. Только, конечно, поскольку он Бог, то на самом деле он вовсе не умер. Случилось настоящее чудо. Он страдал, а потом как-то все образовалось. А ничто не может быть утешительнее, чем думать, будто страданиями можно искупить вину, можно действительно все стереть и что со смертью все не кончается. Больше того: и по пути к ней ты не способен никому причинить зло, поскольку все, даже самое малое, можно изменить и смыть, все можно спасти, все — какой прекрасный миф, и его вдалбливают в голову маленьким беззащитным детям, и какая же это чертовски гнусная ложь — это отрицание причинности и смерти, это превращение смерти в сказку о благом страдании! Кого может испугать страдание, если смерти нет и прошлое можно изменить? Можно даже желать страдания, если оно автоматически перечеркивает все твои преступления. Р-р-раз и готово. Только все не так. Однако все эти годы в моих мыслях о Ганнере и случившемся всегда присутствовало крошечное зернышко этой сентиментальной старой лжи — не потому, что я рассчитывал на это: я ведь все равно не смог бы с ее помощью изменить свою жизнь или жизнь Кристел, что и не удивительно, ибо никакого проку от такой сказки быть не может, но когда он появился — я хочу сказать, Ганнер — все это вдруг разгорелось у меня в груди и родилась дурацкая надежда… — Это не дурацкая надежда… — Дурацкая надежда, что наконец я буду как-то вознагражден за все мои несчастья, за сломанную карьеру, за неиспользованные способности, — а ведь, собственно, к этому, насколько я понимаю, все свелось: никто по-настоящему не может помочь мне, кроме него, а ему никто по-настоящему не может помочь, кроме меня, — и я почему-то вообразил, что мы могли бы встретиться и сказать: «Эй, стой!», и все скверное отпало бы и изменилось в мгновение ока, как в истории про Иисуса Христа, только в жизни все иначе — глубже, случайнее, да и мы уже слишком стары для этого. Конечно, сейчас кажется нелепым, глупым, что ты столько страдал из-за чистого случая, из-за чего-то столь эфемерного, чего могло бы и не произойти, и еще немного — не произошло бы, и, конечно же, нелогично чувствовать за это вину, вот почему у меня родилась мысль, что все это может исчезнуть. Но отсутствие логики лежит в основе всего, оно все пронизывает, зацепиться не за что, спасения нет, таков твой удел: мне предначертано глупо страдать, моя мать глупо страдала, мой отец глупо страдал, моя сестра глупо страдает — для этого мы созданы… Ганнер же — лишь механическое орудие моей судьбы, так же как я — лишь механическое орудие его судьбы… — Подождите, стойте, Хилари, стойте, вы говорите все не так, вы слишком много выпили — вы часто перебираете, вы явно заходили в пивную до того, как прийти сюда… — Послушать тебя, так я точно снова у себя на севере, снова в старом зале драгоценной моей миссии крови Христовой, черт бы ее подрал. Ты же пьянее меня. Посмотри на эту бутылку. — Ведь все не так: у вас получается, точно все должно быть либо черное, либо белое, вы совсем запутались… — Сам ты запутался, если уж на то пошло. Ладно, — скажи мне, что, ты считаешь, я должен делать. — Перестаньте встречаться с леди Китти. Напишите ей и скажите, что не придете в четверг. Скажите, что, вы считаете, это — нехорошо. Это — первый шаг, и когда вы его сделаете, увидите, что делать дальше. Она поймет, она будет уважать вас за такое решение. Она сама должна знать, что… что это неправильно… что это приведет к чему-то плохому… — Если уж говорить о плохом, так мы выше колен в этом дерьме. Зло порождает только зло. Не могу понять, почему ты придаешь этому такое значение. Конечно, это имеет значение для меня… — Она глупая, скверная, легкомысленная женщина. — Что ты, Артур. Ты же ничего о ней не знаешь. — Я видел ее у нас в учреждении. — Ясно. Значит, вот что лежит за этой высокоморальной тирадой. Ты настроился против нее. Или, может, сам в нее влюбился? — Она кокетка, классический тип флиртующей женщины — это сразу видно, и духи у нее… — Не только духи, но еще и норковое манто. Право, Артур, хоть и я считаю себя прямодушным неискушенным провинциалом, но по сравнению со мной ты просто дитя. Она — красивая, стильная женщина, женщина, от какой тебя и меня в обычных условиях отделяют сотни миль, и в этом нет ничего плохого, нет никакой надобности ненавидеть ее за это! — Не правятся мне такие самовлюбленные женщины из верхов — она глупа и избалованна, я бы такой ни на грош не поверил… — Ну что ты знаешь о женщинах, дорогой мой Артур? Вообще-то, я полагаю, более скромная, туповатая прелесть Кристел — куда больше по твоей части. — Пожалуйста, не говорите так о Кристел. — Ну, она ведь моя сестра, и я отнюдь не возражал бы видеть ее в норке — хорошие вещи, возможно, изменили бы и ее внешность. Но, думается, я имею право быть реалистом и потому вижу, что одевается она, как мальчишка, а лицо у нее — точь-в-точь автомобильный бампер. И если я понимаю, что она уродина, это вовсе не значит, что я не люблю ее. — Никакая она не уродина! — Твои иллюзии трогательны. А вот Китти… — Я не желаю, чтобы вы говорили здесь про Китти — Китти то, Китти это… Я не желаю, чтобы вы упоминали об этой женщине рядом с Кристел… — Не рядом, а через точку. Так вот я говорю, Китти… — Уходите, прошу вас, уходите. — Что? — Уходите. Артур вскочил. Он был весь красный и дрожал, рот его конвульсивно дергался. Я медленно поднялся, взял свою кепку и надел пальто. С минуту я стоял и с любопытством смотрел на Артура. Я никогда еще не видел его таким. Дыхание с шумом вырывалось из его груди, словно он вот-вот разрыдается. Только тут я понял, что не у одного меня напряжены нервы. Я тихо вышел из комнаты и спустился по лестнице. Кисло-сладкий запах дрожжей, вырывавшийся из булочной, теплой волной окутал меня — я прошел сквозь эту волну и вышел на улицу. Яркие, по-лондонски розовые облака освещали небо. Я надел кепку и поднял воротник пальто. Непредвиденный взрыв Артура основательно потряс меня, и я до сих пор находился в состоянии шока. Я был изрядно пьян. (В этом Артур был прав.) А кроме того, мне было неприятно сознавать, что я нагородил кучу всякой гадости, — на самом-то деле я ведь ничего этого не думал. Возможно, кое-что требовало прояснения, но я ведь ничего не прояснил. Я шел, и постепенно мысли мои вернулись к Китти — в них не было ничего конкретного, просто я думал о ней, как мистик думает о Боге, самим процессом своего мышления превращая его в нечто сущее. СРЕДА Была среда, вечер, десять минут шестого, и я был дома, так как рано ушел со службы. Завернул я домой по одной простой и весьма существенной причине — за перчатками. На улице, где было и без того уже холодно, стало вдруг еще холоднее, и небо превратилось в пухлый, плотный серый сгусток мерзости, предвещавший снег. Если я намеревался провести какое-то время (сколько времени?), прохаживаясь по улице возле дома Кристел, чтобы досадить Ганнеру и укоротить его визит, мне нужны перчатки, которые обычно не входят в мое снаряжение. Прихватил я также и толстый шерстяной шарф. А кроме того — уже по причинам психологическим — побрился. Теперь я готов был снова выйти на улицу, только еще не настало время. Я долго просидел за обедом, поглощая спиртное, и решил, что сейчас разумнее не проводить этот образовавшийся у меня интервал в пивной. Слишком часто я стал прикладываться. Лучше побыть немного дома — во всяком случае, лучше не приходить туда навеселе. И не потому, что я намеревался вступать в переговоры с Ганнером. Мне надо было просто, чтобы он увидел, как я вышагиваю, точно часовой, по другой стороне улицы. Обследуя карманы пальто, я обнаружил черный камень, который в свое время дал Бисквитику и который она вернула мне. Почему? После каких размышлений? И где она тем временем хранила его? Все это было покрыто тайной. В другом кармане я обнаружил маленькую шерстяную перчатку Бисквитика, которую стянул с ее руки и присвоил себе во время нашей второй встречи. Я сунул камень в перчатку и положил оба эти странных трофея в ящик. Сколько времени уже длится эта борьба, через сколько фаз она прошла! Я подумал, что мог бы уже сейчас составить внушительный список сражений, совсем как на памятнике павшим в войне: Ленинградский сад. Лестница нашего учреждения — первая встреча. Вестминстерский мост. Статуя Питера Пэна. Лестница нашего учреждения — вторая встреча. Причал неподалеку от Чейн-уок. Гостиная на Чейн-уок. Площадь Парламента… И сколько будет еще таких сражений, прежде чем война кончится? Я лежал на постели и размышлял о прошедшем дне. И лежа так, на спине, закинув за голову руки, я почувствовал, как сердце у меня отбивает — Китти завтра, Китти завтра. Завтра в это время я буду идти по набережной Челси. Я старался не думать об этом, но сердце стучало свое, хотя голова была занята другими мыслями. Я переключился на Артура. Прошлым вечером, шагая домой, я совсем забыл об Артуре. Я сразу лег спать и заснул, и приснился мне слон, явившийся, чтобы отвезти меня на танцы. Утро принесло с собой неприятные воспоминания. Я был глубоко потрясен этой атакой Артура, его пылом и убежденностью — мне было это особенно неприятно, ибо, к собственному смущению, я сознавал, что в его словах была доля истины. Я взял на себя не очень красивую роль, и Артур принял это близко к сердцу. И оказалось, что мне небезразлично — хоть и не так уж важно, но небезразлично, — что Артур думает обо мне. Я вел себя цинично, грубо, вульгарно. Цинизм и проявляется в грубости, вульгарности. Как я мог сказать такое о Кристел, почему любовь не ударила меня по губам, не заткнула мне рот? Я обиделся на слова Артура о Китти и тотчас глупо отомстил: намеренно постарался уязвить его, принизив Кристел. Конечно, это безумие — втайне встречаться с Китти. Конечно же — и это самое неприятное, — есть где-то правда, отрицающая Китти, — только я любил Китти больше, чем правду, и это тоже было правдой. Не могу я не видеть завтра Китти, — не могу, не могу, не могу. Конечно же, я осознавал — какой-то еще трезвой частью моего рассудка, — что это длиться так не может, что мое время встреч с Китти приходит к концу. Она не «легкомысленна», хотя, возможно, и «избалованна». Нам с Кристел не худо было бы, если бы нас кто-то немного «побаловал», — это могло бы даже благоприятно повлиять на наши характеры, во всяком случае — на мой. Китти — безудержный романтик, но она человек не безответственный, она же не полная идиотка. Она должна понимать, что, поскольку я готов делать то, что она мне скажет, ей решать, когда ставить точку. Очень скоро она поймет, что нам нечего больше «обсуждать», и прекратит наш разговор, весело и безоговорочно, за что потом я буду благодарен ей. Я только сознавал, что ради собственного спокойствия сам я положить конец этому не могу. Это, во всяком случае, было абсолютно ясно. Поставить точку должна Китти, и она вполне может это сделать завтра. Мне стало так больно, что я закрыл глаза. Но по крайней мере есть еще завтра, которое принесет встречу с ней, и, значит, есть еще будущее. Я был потрясен тем, что у Артура хватило духу — хватило подлинной смелости — выставить меня из дома. Он был явно и сам этим потрясен. Он пришел на службу очень рано и дожидался меня — дожидался смиренно, с волнением. Он попросил у меня прощения. Я попросил — у него. Он повинился в том, что перебрал. Я повинился в том, что перебрал. С Артуром сцена примирения прошла как по маслу. После этого я попросил его поработать за меня; он с готовностью согласился и тотчас забрал все содержимое из моей корзинки для «входящих». А я стал играть в морской бой с Реджи. И он и Эдит относились теперь ко мне с подчеркнутой мягкостью — как к человеку, которого постигло горе. Лежа в постели, я посмотрел на часы и только подумал, не пора ли отправляться на Норс-Энд-роуд или, может быть, следует прежде попить чаю, как в дверь позвонили. Я вскочил, точно меня дернули за веревочку, и выбежал из комнаты. Бисквитик с письмом, отменяющим завтрашнюю встречу? Это была Лора Импайетт. Она стянула шапочку, и волосы у нее были растрепаны; на ней было длинное, до лодыжек, пальто с поясом, похожее на шинель, и сапоги. Я вовсе ей не обрадовался. В дверь вместе с нею вошел дух глупой претензии и аффектации, который ударил мне в нос сильнее, чем запах духов Китти. Она, видимо, женщина славная, безвредная, но в ту минуту я чувствовал, что не могу тратить на нее время. А она сразу накинулась на меня: — Хилари, это правда, что вы подали в отставку? О чем вы только думаете? — Мне просто необходима перемена, вот и все. Ни с кем это, Лора, не связано. Мне это не свойственно. — А вот мне свойственно. Для меня отношения с людьми — это все. А потом я не верю вам. Кристофер, а вы знали, что Хилари бросает работу? — Ну, молодчина Хилари! — сказал Кристофер, появляясь из своей комнаты в длинном пурпурном одеянии с ожерельем из темно-коричневых бусин и таким же браслетом. — Я все время думал, что это не для вас. — Кристофер считает, что вы стали отщепенцем. — Стал. — Я прошел на кухню и поставил на огонь чайник. Лора, стягивая на ходу пальто, последовала за мной. В открытую дверь комнаты Кристофера я увидел Джимбо Дэвиса, лежавшего плашмя на полу. — Но серьезно, Хилари, что вы теперь будете делать? — Учить детишек грамматике. — Всем известно, что вы никогда не говорите правды. Ну, поживем — увидим, верно, Кристофер? Это будет очень увлекательно. Вам не кажется, что Кристоферу надо отрастить усы и бороду, и тогда он будет совсем, как Иисус Христос? — Нет. — Какого черта вывозитесь с этим чайником? — Готовлю себе чай. — Чай? Хилари, должно быть, сошел с ума. — Попробуйте торта, — сказал Кристофер. Тем временем Джимбо успел подняться и теперь тоже стоял на кухне и таращил на меня свои печальные, полные сочувствия глаза. Кристофер поставил на стол ореховый торт от Фуллера, уже разрезанный на кусочки. Я взял кусок и принялся жевать, пока кипел чайник. Затем я заварил чай и, не обращая ни на кого внимания, принялся за второй кусок. Мне хотелось есть после обеда, состоявшего из хрустящего картофеля и виски. Лора болтала с ребятами. Время шло. Лора тоже принялась за торт. Кристофер и Джимбо хихикали. А я смотрел на чайник. До сих пор я никогда его по-настоящему не видел. Удивительное дело — вот живешь среди вещей и не замечаешь их. А ведь каждая вещь индивидуальна, у нее есть своя, глубоко сокрытая, удивительная жизнь. Чайник, блестящий, синий, сверкал, как звезда, в ярком электрическом свете. Это был странный синий цвет, как бы с черным отливом — он мне напоминал что-то. Никогда прежде я не замечал, чтобы синий цвет мог быть таким темным и одновременно оставаться синим, — это было удивительное достижение природы. Собственно, чайник был одновременно черный и синий, хотя мне говорили, что такого не бывает. Только почему же не бывает: ведь цвет на самом-то деле не в чайнике? Кто сказал, что цвет в вещи? Цвет исходит от вещи, окружает ее облаком, волнами, — да, именно волнами, — разве все не состоит из волн? Я видел эти волны. Чайник пылал и ритмично вибрировал, и вместе с ним пылал и вибрировал я. Я покачнулся, протянул руку и ухватился за что-то. Это было плечо Кристофера. Я повернулся и посмотрел в лицо Кристоферу — передо мной была прелестная девушка. Я поднял руку и дотронулся до блестящих белокурых волос и снова покачнулся. А потом я очутился в комнате Кристофера — как-то удивительно легко добрался туда, словно и не касался ногами земли. Оказывается, так легко идти по воздуху — только никто никогда мне об этом не говорил. И вот я уже сижу на полу, прислонившись к стене, и Лора сидит рядом, а Джимбо лежит на полу, и Кристофер играет на своей табле, и возникает какое-то неуловимое, несказанное единение, словно наши души склеились вместе и повисли в воздухе гроздью ангелов, и эти ангелы били крылами в центре комнаты над нашей головой, и все вдруг стало звуком, дивным звуком, всепоглощающим ритмичным грохотом барабана, который затем превратился в тибетский гонг, — этакая огромная пещера, наполненная звуком, так что казалось, будто гигантский рот открывается и закрывается. Нечто космическое, прекрасное и, однако же, — так смешно. Мир — такой смешной, такой бесконечно смешной, и так бесконечно важно, что нет ничего важнее смеха, ничего. Ни добра, ни зла, ни случая, — самое важное это смех, о, какое счастье! А потом я покатился — и катился, переворачивался, точно меня осторожно разматывали, раскручивали. Я был стеной света, катившейся сквозь необозримые пустоты пространства и времени. А потом я увидел мистера Османда. Каким-то образом мистер Османд тоже оказался в пещере, которая была одновременно ртом, и стеной света, и мной, и мистер Османд, как и весь мир, был бесконечно смешон. Я пытался сказать ему об этом. Но вместо слов у меня изо рта вылетали маленькие, обсыпанные сахарной пудрой кексики. Я хотел угостить его этими кексиками, но они, пританцовывая, уплывали прочь. А мистер Османд ползал по полу, точно таракан, он и был тараканом с огромной головой, и голова эта приблизилась ко мне, и огромные глаза таракана глядели на меня, и у глаз этих была тысяча фасеток, и у каждой фасетки была еще тысяча фасеток. Мистер Османд был очень хорош собой и очень смешон, и я любил его. Amo amas amat amamus amatis amant amavi amavisti amavit amavimus amavistis amaverunt amavero amaveris amaverit… Все было любовью. Все будет любовью. Все есть любовь. Все станет любовью. Все было бы любовью. Ах, вот она наконец — правда. Все было бы любовью. Огромный глаз, превратившийся в гигантскую сферу, тяжко дышал. Только теперь это был уже не глаз и не сфера, а большое удивительное животное, покрытое, точно шерстью, шевелящимися ножками, шевелившимися так плавно, словно бы под водой. Все будет хорошо, все будет хорошо, шептал океан. Значит, место примирения все-таки существует — это не свищ в панели буфета, — примирение струится по воздуху, оно — везде. Достаточно мне только пожелать, и оно станет, ибо дух всемогущ, только до сих пор я не знал этого, как не знал и того, что можно ходить по воздуху. Я могу простить. Я могу быть прощенным. Я могу простить. Возможно, это и есть главное. Возможно, быть прощенным и значит — простить, только никто никогда мне этого не говорил. И ничего больше не нужно. Только простить. Простить и, значит, быть прощенным — в этом тайна мироздания, и, что бы ты ни делал, не забывай об этом. Прошлое сложено и убрано, — и в мгновение ока все изменилось, все стало прекрасным и добрым. ЧЕТВЕРГ Мне казалось, что я спал. Только пробуждение мое не было пробуждением от сна. Конечно же, я понял, что произошло. Я понял это, еще когда смотрел на чайник. Только мне показалось это тогда несущественным, милым и забавным. Я посмотрел на мои часы. Стрелки показывали двенадцать. Но что это значит — двенадцать? Я осмотрелся. Хотелось глубоко и равномерно дышать, испытывая удовольствие от самого процесса дыхания. Постепенно мир принял привычные очертания. Я был в комнате Кристофера, лежал на спине, под головой у меня была подушка. Кристофер в одних трусах лежал на груде подушек, служивших ему постелью. Джимбо Дэвис растянулся на полу вниз лицом, забросив руку за голову. Лора лежала под прямым углом к Кристоферу, голова ее покоилась на его голом животе. Платье у нее было до пояса расстегнуто, и она вытащила одну руку из рукава, обнажив пухлое плечо и чуть не лопающийся лифчик. Глаза ее были закрыты, она улыбалась. Я снова посмотрел на часы и увидел, что на них — час. День сейчас или ночь? В дверь позвонили. Я сосредоточенно слушал. Кто-то звонил и звонил. Я попытался встать. Это оказалось нелегко. Я поднялся на колени, потом на ноги и перешагнул через Джимбо. Чувствовал я себя в порядке, даже хорошо, только не совсем в ладах с пространством. Пиджак мой исчез, рубашка была распахнута и не заправлена в брюки. А голова работала. Снова раздался звонок. Я открыл дверь. Передо мной был Фредди Импайетт. К этому времени я уже полностью обрел контроль над собой. Я стоял перед Фредди и засовывал рубашку в брюки. Фредди был красный, без шляпы. Напряженным, срывающимся голосом он спросил: — Лора здесь? Я подумал: лучше ей, пожалуй, здесь не быть. И я сказал: — Нет. Мне очень жаль. — Я уже заходил, много раз звонил, но никто не открыл мне. А я видел, что горит свет. Я не знаю, где она. — Мне очень жаль. — Я уверен, что она здесь. Я зайду. — Он поставил ногу на порог. — Извините, Фредди, не сейчас. Мальчики у меня в загуле, так что я не могу вас пустить. Да к тому же сейчас уже ночь. Ведь сейчас ночь, а не день, верно? Я хочу сказать, сейчас не час дня, правда ведь? — Я стал выталкивать ногу Фредди за порог. Моя нога оказалась сильнее. — Извините, — сказал я. Мне удалось наконец захлопнуть дверь. Я огляделся вокруг в поисках телефона, чтобы позвонить «говорящим часам» и выяснить, день сейчас или ночь, но телефон куда-то исчез. Появилась чья-то тень. Это оказался Джимбо. Я ухватился за него. — Вы в порядке, Хилари? — Да. А ты? — Я ничего не принимал — просто уснул, и все. Не сердитесь. — Это был Фредди — он ищет Лору. Я сказал ему, что ее здесь нет. Мне не хотелось, чтобы он зашел и увидел все это. Кристофер по-прежнему лежал на спине с открытым ртом. А Лора перевернулась и лежала на боку; голова ее теперь покоилась на подушке, упиравшейся в плечо Кристофера, голую руку Лора закинула ему на грудь. Оба спали глубоким спокойным сном. — Нам, пожалуй, следует разбудить ее, — сказал Джимбо. — Давайте вставайте, пора домой. Мы посадили Лору, затолкали ее руку в рукав и застегнули ей платье. Она была тяжелая, вялая и теплая. Продолжая улыбаться, она открыла глаза и поднялась на ноги, ухватившись за руку Джимбо. Я сказал ей: — Уже поздно, Лора, вам надо идти. Здесь был Фредди, искал вас. Я сказал, что вас нет, но вы ведь были. Отвези ее домой на такси, ладно, Джимбо? Я ушел к себе в спальню. В комнате по-прежнему горел свет. Я лег на постель. Я слышал, как Джимбо разговаривает с Лорой, помогает ей надеть пальто, выпроваживает за дверь. Значит, все-таки сейчас ночь, потому что на дворе темно. Я вовсе не хотел спать — просто чувствовал себя вяловато; откинулся на подушку и стал размышлять. Не очень-то разумно я вел себя с Фредди. Лора, скорее всего, скажет ему правду, в которой в общем-то не было ничего позорного, а я вещь вполне невинную превратил в нечто весьма сомнительное. И не успокоил Фредди насчет жены. И все же правильно было не впускать его в ту комнату. До чего же трудная создалась ситуация, и как нехорошо со стороны мальчишек, что они дали нам наркотики. Мне оставалось лишь надеяться, что Фредди все поймет. Потом я вдруг вспомнил: сначала — что у меня какое-то дело, затем — что за дело. Я ведь должен был пойти вечером к дому Кристел, чтобы наблюдать за Ганнером и подняться к ней сразу после того, как он уйдет. Сегодня вечером. А сейчас почти два часа ночи. Я резко сел в постели и спустил ноги на пол. Кристел ведь ждала меня, с волнением меня ждала. Ганнер был у нее, а защищать ее было некому. Я вскочил и схватился за голову. Надо позвонить, бежать к ней — немедленно. Но минутой позже эта мысль показалась мне абсурдной. Она ведь сейчас наверняка уже спит. Я пойду к ней утром, к завтраку. Я снова сел на кровать, исполненный тревоги и боли. Впечатление, что я живу «в приятном сне», начало рассеиваться, и мое обычное душевное состояние, моя обычная боль постепенно утверждали надо мной свои права. Я подвел Кристел — не позаботился о ней, не оберег ее. Что подумалось ей, какие страхи привиделись, когда я так позорно не явился? Я спал и видел сны, в то время как должен был нести вахту и защищать ее от врага. До меня донесся тихий звук шагов вернувшегося Джимбо. Он подошел к моей двери и постучал. — Ты отвез ее домой? — Да, и он не спал. Он очень обрадовался, когда ее увидел. — Ну, надеюсь, все обошлось. Произнося эти слова, я увидел маленький белый квадратик на моем ночном столике. И подумал — что бы это могло быть? Оказалось — визитная карточка. Я взял ее и прочел: «Невилл Османд, консультант-наставник». Я озадаченно уставился на карточку. — Откуда это здесь появилось? — спросил я Джимбо. — Он оставил. — Он? — Ну да, этот малый приходил вчера вечером, он сказал, что преподавал вам в школе. И тут я вспомнил, в каком странном, немыслимо странном облике предстал передо мной мистер Османд — чудовищное насекомое, всматривавшееся в мое лицо. А ведь мне казалось, что я видел его во сне. — Он был здесь, в самом деле был? Но я же видел его во сне. Он не мог здесь быть. — Вы находились под действием наркотиков. Он пытался разговаривать с вами, даже опустился на колени и смотрел на вас. Я сказал ему, что вы — далеко. — А я что делал? Говорил с ним? — Вы много хихикали и мололи какую-то чушь. — О Господи. Господи… — Извините, Хилари… Знаете, это ведь не моя была идея… — А он не оставил адреса, не сказал, что снова зайдет? — Нет, оставил только вот эту карточку со своей фамилией. — О Боже. Слушай, уходи-ка ты отсюда, уходи и выключи свет. Я лежал, уставясь в темноту. Значит, после всех этих лет мистер Османд все-таки сумел отыскать своего премированного ученика, свое создание, свое великое достижение — Хилари Бэрда. Какой же это оказался для него радостный момент. ЧЕТВЕРГ Был четверг, утро. Я явился к Кристел, когда не было еще и восьми. Она явно удивилась, увидев меня. — Что случилось, золотой мой, привет, я не ждала тебя сейчас. — Почему же ты меня не ждала сейчас? Очевидно, потому, что ожидала увидеть вчера вечером? — Да, но, когда ты не появился, я решила, что тебя что-то задержало. — Задержало? — Мы то и дело поглядывали на улицу, а потом… — Мы? — Мы с Ганнером. — Ты, значит, сказала Ганнеру… — Да, я сказала ему, что ты будешь прогуливаться по улице, только мы несколько раз выглядывали, но тебя не видели, а потом, боюсь, забыли. — Забыли? — Ну да. А потом, когда он ушел… — В какое же время он ушел? — Должно быть, около полуночи. — Ты хочешь сказать, что он был у тебя с семи до полуночи? — Да. Я кормила его ужином. Я никак не ожидала, что он просидит так долго. У меня ведь был приготовлен для тебя ужин. Но он его съел. — Вот, значит, как — съел. Что же ты дала ему на ужин? — Рыбные палочки с горошком и абрикосовый торт. Ему понравилось. Он сказал, что никогда раньше не ел рыбных палочек. — Господи! А ты не хочешь знать, почему я не явился? Я-то думал, ты будешь вне себя от волнения. — А что случилось? — Мальчишки накачали меня наркотиками. Дали мне торта, пропитанного какой-то гадостью. — А теперь ты в порядке? — Да, но провел чертовски странный вечер. Пришел в себя только после полуночи. — Я не стал рассказывать Кристел про мистера Османда — слишком это было неприятно. Вечер получился, конечно, престранный. Я вспоминал его не как сои, а скорее как реальность — словно меня действительно куда-то отвезли и показывали всякое-разное, только я не мог четко припомнить, что именно. Передо мной возник мистер Османд в виде таракана. Помнил я и мягкого доброго зверя, вдруг заполнившего собой все пространство. Но ведь было же еще что-то очень важное, что-то вроде математического уравнения или формулы, по что именно? — Не приготовишь мне чаю, милая? Как же, черт побери, все у вас сложилось, что хотел сказать тебе Ганнер, он, случайно, не приставал к тебе, пет? — Нет, конечно, нет! Мы беседовали. — О чем? — О, обо всем. О прошлом, о тебе, о его работе, о жизни в Нью-Йорке, о собаке, которая была у него в Нью-Йорке, — ее звали Рози, и вот эта собака… — Перестань, Кристел, перестань, ты сведешь меня с ума. Ты хочешь сказать, что вы с Ганнером сидели тут, ели рыбные палочки и самым обыкновенным образом разговаривали о самых обыкновенных вещах? Я этому не верю. — Ну, конечно, все было не так уж обыкновенно. Все было очень даже странно. Я так тряслась, пока он не пришел, — думала, в обморок упаду. Но он был такой добрый, такой добрый. Уже через минуту после того, как он вошел, я почувствовала себя лучше, ох, много лучше, и сейчас чувствую себя лучше… — И вы, значит, беседовали о собаке, которая была у него в Нью-Йорке. — Мы разговаривали о самых разных вещах — так легко было с ним говорить. Он хотел знать, что мы делали с тех нор, как он в последний раз видел нас. — Должно быть, получился потрясающий рассказ. — И он спрашивал разные разности про тебя. — Например? — Был ли ты несчастлив, ходил ли когда-нибудь к психоаналитикам… — Надеюсь, ты сказала ему, что этими глупостями я не занимался! — Конечно, сказала. Он говорил о тебе так мягко, так по-доброму… — Жалел, значит, меня — как это мило с его стороны! — Да, конечно, не так ли… но я сказала ему, что он проявил большую доброту, повидавшись с тобой. — А что он сказал? — Он сказал, что это принесло ему облегчение. — Ох, Кристел, Кристел. Ничего-то ты не понимаешь — ведь все это прах и пепел. Дай мне чаю, ради всего святого. Он пришел лишь затем, чтобы почувствовать к нам презрение, почувствовать презрение к тебе, увидеть нашу бедность и убедиться в том, какая у нас премерзкая жизнь. Он пришел, чтобы торжествовать над нами. — Он сказал, что ты достоин занимать лучшее место. — Он увидел эту комнату, увидел твое платье. Это была не доброта, это — реванш. Не можешь ты считать это проявлением доброты. Если ты так считаешь, ты полная тупица. — Это было проявлением доброты, — сказала Кристел, — было. Ты же не знаешь, тебя здесь не было. А он держался так мягко. — И снова целовал тебе руку? — Когда уходил — да. — Как трогательно. Когда же он еще зайдет полакомиться рыбными палочками и абрикосовым тортом? — Никогда, — спокойно сказала Кристел. Я пил чай, а она сидела напротив меня, положив руки на стол. Поверх платья на ней был несвежий рабочий халат. Густые пушистые волосы ее были тщательно зачесаны за уши, крупное жирное лицо казалось таким беззащитным, влажная нижняя губа оттопыривалась, широкий курносый нос покраснел. В комнате было холодно. Она сняла очки, за которыми прятались ее подслеповатые золотистые глаза. — Никогда? — Мы больше не увидимся. — Он так и сказал? — Да. — Он думает, что он — Бог. А о том, чтобы встретиться со мной, он ничего не говорил? — Сказал, что, возможно, захочет встретиться с тобой еще раз, но должен прежде это обдумать. — Как любезно с его стороны. — Хилари, по-моему, нам надо уехать из Лондона. — Это его идея? — Да. — Кристел, у меня сейчас начнется припадок. — Он сказал это самым мирным образом, заботясь о нашем же благополучии. Он сказал, что, по его мнению, ты вполне сможешь найти работу в каком-нибудь провинциальном университете. Мы могли бы начать новую жизнь. В Эксетере, или в Глазго, или где-нибудь еще. — Кристел, милая, я знаю, что ты не очень умна, но неужели ты не видишь разницы между доброй заботой и черт знает каким нахальством? — Это не было нахальством, не было, мы говорили так откровенно, он был так искренен, я еще никогда ни с кем не разговаривала так — без утайки, мы говорили все, что думали, мы все обсудили, и это было необходимо, это было хорошо — не только для него, но и для меня, он так удивительно все понимает, и это так хорошо. Я сказала ему, что была в него влюблена, и когда я это впервые почувствовала, и… — Что?! — Я была влюблена в Ганнера — я же тебе говорила, да и как могла я не влюбиться: ведь он был так добр ко мне… и я все еще люблю его… — Кристел… а он знал об этом… тогда? — Я сказала ему… в ту ночь… иначе я бы никогда ему не позволила… о, конечно, он знал… и он все помнит… — Как это мило с его стороны — все помнить. Кристел, ты убиваешь меня. — Но я же говорила тебе… — До меня тогда это не дошло — не так, как сейчас. Неважно. Итак, значит, вы болтали о той незабываемой ночи, и он поблагодарил тебя, и ты поблагодарила его, и вы простились навсегда. — Не совсем так. У тебя все это выглядит совсем иначе, чем было. Он был очень расстроен, то есть, я хочу сказать, он переживал, он и сюда-то пришел, чтобы переживать, и ему стало легче, когда он рассказал мне, — я знаю, что стало, и я была очень этому рада, ох, так рада помочь ему… Так что теперь мы оба помогли ему и… — Привет и до свиданья. — Разве можем мы продолжать знаться с ним? — Господи, да не желаю я с ним знаться! — Это и невозможно. Куда лучше сделать то, что в наших силах, и проститься. Мы оба будем лучше себя чувствовать — много лучше и, быть может, это что-то изменит, я уже чувствую, что может изменить. Неужели мы не могли бы уехать из Лондона и поселиться где-то еще и начать новую жизнь? Мне бы так хотелось жить в сельской глуши. Я вдруг почувствовала, что это возможно — новая жизнь, лучшая жизнь… — Поехали в Австралию. — А почему бы и нет? Я с тобой куда угодно поеду… и я могу где угодно работать. — Кристел, ты сама не знаешь, что ты говоришь. Хорошо, что я вчера не явился. Я мог бы убить его. У меня такое чувство, что с меня бы сталось. — Но почему… почему же… ведь он был так добр… — Не смей больше употреблять это слово, или я закричу. — И получилось все хорошо… мне стало хорошо… оттого, что я увидела его… — Ты действительно выглядишь очень спокойной и довольной собой. — Я не спокойна, — сказала Кристел. — Я вовсе не спокойна. — Крупные слезы выкатились из ее глаз и побежали по толстым щекам, а глаза тотчас снова наполнились слезами. — Повидайся с ним еще раз, — сказала она. — Повидайся всего один раз и будь с ним добр, прошу тебя, чтобы все было как надо. — Никогда ничего не будет как надо. Он никогда не сможет меня простить. — Не в этом дело, — сказала Кристел. — Это ты должен простить его. Тогда ты поступишь как надо. Если ты простишь его, в таком случае… перед ним как бы откроется перспектива… и он сможет… В этот момент я вспомнил уравнение, которое казалось мне таким важным прошлой ночью, — уравнение, на котором зиждется тайна мироздания. Простить равновелико быть прощенному. Сейчас, при трезвом свете дня, это казалось просто набором слов. Я допил чай. Кристел продолжала плакать. * * * Снова я явился на набережную Челси в пять часов вместо шести. Шел мелкий снег — крошечные снежинки колыхались в недвижном воздухе, не решаясь ни взлететь, ни опуститься на землю. Весь день на службе мне хотелось кричать — то от радости, то от боли. Я взял у Артура часть моей работы, но делать ничего не мог. Все это бумагомаранье уже казалось мне непостижимой ерундой. Понимал ли я вообще когда-нибудь эти запутанные формальности, находил ли удовольствие в том, чтобы их разбирать? Мы с Артуром в общем-то избегали друг друга по обоюдному согласию, и я вздохнул с облегчением, когда позвонил один из его несчастненьких и он, извинившись, ушел. Я, видимо, не мог по-настоящему простить его за то, что он посмел выгнать меня из своей квартиры, а он не мог по-настоящему простить меня за то, что я оскорбил женщину, которую он любит. Я, конечно, был больше виноват, чем он, но это едва ли имело значение. Похоже, это уравнение насчет простить и быть прощенным не такое уж простое, даже когда все вроде бы ясно. Часы на службе тянулись для меня нескончаемо долго, но я как-то сумел досидеть до конца, не потеряв рассудка. Дженни Сирл пригласила меня в Архив поиграть в настольный футбол. Теперь, когда стало известно, что я ухожу с работы, я вдруг стал очень популярной личностью — буквально нарасхват. Два моих сослуживца, которых я вообще не знал, — они работали в других отделах, не связанных со мной, — даже пришли ко мне, чтобы расспросить об Австралии. Я пытался размышлять о будущем, но будущее выглядело голой стеной. Это, конечно, очень мило со стороны Ганнера предлагать мне поступить на службу в университет Эксетера или Глазго. Но даже если бы я захотел последовать его совету, я знал, что шансы получить академический пост — в моем возрасте и при моем послужном списке — равны нулю. Кто напишет мне рекомендацию? Ганнер? Как заметил много лет тому назад Ститчуорзи, я ведь на самом-то деле не ученый. У меня нет ничего за душой, кроме некоторых способностей к грамматике, умения манипулировать словами, а его за все эти годы я никак не использовал. За весь день я создал лишь письмо мистеру Османду, которое послал на адрес школы. Я написал также директору и сообщил, что пытаюсь разыскать мистера Османда. Я знаю, что он уже много лет как ушел из школы, но я уверен, что у них есть адрес. В письме мистеру Османду я выражал сожаление, что он застал меня в таком плачевном состоянии, но что надо мной подшутили, дав мне наркотики, что я надеюсь скоро снова его увидеть и тогда мы сможем поговорить о былых днях. Я заверял его в своей вечной благодарности за все, что он для меня сделал, и выражал надежду, что он чувствует себя хорошо и доволен жизнью. Письмо было сухое — письмо старому школьному учителю. Я был ужасно огорчен, что оно получилось таким, но просто не мог сосредоточиться и написать иначе. Что же до «надежды», которую я выражал в конце, она, по размышлении, показалась мне пустой. Ну как может мистер Османд быть доволен жизнью? Ему наверняка уже за шестьдесят, и он несомненно одинок. «Консультант-наставник» — что это могло означать? Несомненно, нечто трагическое. Он уже явно не преподает, а что еще в этом мире может его радовать? Вышел ли он в отставку, или его просто уволили за то, что он погладил по голове или обнял за плечи какого-то мальчишку после экзаменов? По всей вероятности, я был лучшим его учеником, а посмотрите, что из меня получилось. Я, конечно, так и не объяснил ему, почему ушел из Оксфорда. Интересно, что он об этом думал? Я вышел со службы в половине пятого и прямиком направился в Челси. Никаких неприятных ощущений после приема наркотиков у меня не осталось. Я даже заставил себя немного поесть за обедом. Голова у меня была удивительно ясная, и я был полон энергии. Мне казалось, что я мог бы одним махом перепрыгнуть через Темзу. Я усиленно старался не думать о том, что будет после моей встречи с Китти, и в общем мне это удавалось. Вполне возможно, это — наша последняя встреча. Если даже мне предстоит снова встретиться с Ганнером, Китти я увижу сегодня, скорее всего, в последний раз. Или она захочет еще раз побеседовать со мной после того, как я увижусь с Ганнером, если я с ним увижусь? Может быть, мне даже предложить это? Мои размышления дальше не шли — они сгорали по мере того, как текли дневные часы, поглощаемые ожиданием встречи. Без четверти шесть, после того как я раз восемь прошел мимо дома Ганнера, глядя на залитый золотистым светом ряд окон гостиной, я почувствовал, что дошел до точки, и, ринувшись к двери, нажал на звонок. И тотчас обнаружил, что дверь приоткрыта. Я просунул в щель ногу и прислушался. — Проходите наверх, вы знаете дорогу. — Это был голос Китти. Я пошел наверх, тихо ступая по толстому ковру, окруженный теплыми запахами новой полироли для мебели и ароматом духов Китти, мимо всяких сверкающих вещичек на полочках и великого множества небольших картин, поблескивавших, как раскрытые глаза, и вошел в комнату, где мы разговаривали с Ганнером. Глазам моим предстало весьма экзотическое зрелище. Китти, набросив на плечи полотенце, сидела на низком, обитом атласом, кресле у камина. На решетке горел неяркий огонь. Бесчисленные лампы под абажуром бросали мягкий рассеянный свет на разнородные безделушки, расставленные на разнородных столиках. Желтый медальон ковра горел, точно драгоценный камень. Китти в длинном шерстяном вечернем платье синего павлиньего цвета, с капюшоном, висящим на спине, сидела ко мне лицом. За ее спиной, держа в руке щетку, стояла Бисквитик и явно расчесывала волосы Китти. Она была закутана в великолепное сари из темно-коричневого шелка с золотой каймой. Черные блестящие волосы Бисквитика были расплетены и потоком ниспадали по спине. Я продолжал стоять у порога, а она, с бесстрастным видом, внимательно посмотрев на меня, сияла несколько волосинок со щетки, скрутила их в шарик своими длинными тонкими пальцами и швырнула в огонь. Потом застыла — безразлично терпеливая, как животное, уставясь на подол платья Китти. Легонько коснулась щеткой затылка Китти и снова замерла, опустив глаза, видимо, дожидаясь, когда Китти велит ей уйти или продолжать расчесывать волосы. Темная масса волос Китти была отброшена назад с высокого лба, и на меня смотрело ее лицо, ярко освещенное поставленной на каминную доску лампой, — таким я его еще никогда не видел. Храброе, вызывающе безрассудное, красивое лицо. Я отчетливо видел цвет ее глаз — больших, очень темных, серых с просинью, крупный нос казался еще крупнее, губы — пухлее, они были чуть надутые, дышавшие жизненной силой, волевые, исполненные поистине животного самодовольства. Я посмотрел на это лицо, и вселенная, словно большая птица, тихо совершила круг и остановилась. — Вы рано пришли, — сказала Китти, нимало не смутившись. Она отвела назад руку и отстранила щетку, которую Бисквитик держала над ее головой. Одновременно она сбросила на пол полотенце. Бисквитик подняла его и перекинула через руку. — Извините. — Бисквитик… — Нет нужды отсылать Бисквитика, — сказал я, — я не собираюсь здесь задерживаться. — Не собираетесь задерживаться? — Я разговаривал в этой комнате с вашим мужем. А с вами я разговариваю на улице — на причале. — Прошу тебя, Бисквитик… Бисквитик со щеткой и полотенцем двинулась к двери. Я заметил, что ноги у нее под сари — голые. Я отступил, пропуская ее. Блестящая прядь чернильно-черных волос упала ей на грудь — она откинула ее назад, и я заметил, как при этом сверкнули длинные, унизанные камнями серьги. Она прошла мимо, даже не взглянув на меня, слегка прошуршав шелком, и до меня донесся еле слышный звук ее шагов, когда она поднималась по лестнице за моей спиной. — На улице очень холодно, — сказала Китти. — Снег не идет? — Она перекинула волосы вперед и пальцами принялась энергично массировать себе голову. Беззастенчивость и спокойная уверенность, с какими она проделывала все это, смутили меня. — Пошел. — В таком случае не разумнее ли остаться здесь? — Как вам будет угодно, — сказал я. — А я иду на улицу. — Я вышел из комнаты, спустился вниз по лестнице и тихо закрыл за собой входную дверь. Перейдя через дорогу, я направился к причалу. Здесь было пустынно, машины с тихим шуршаньем проносились по набережной, слегка присыпанной снегом. Мелкие хлопья его падали с неба — не густо, но непрерывно. Мне было очень холодно, и я порадовался, что надел шарф и перчатки. Кепку я сунул в карман. Начался отлив, и в тусклом свете с причала видна была поблескивавшая полоса грязи со множеством камней. Темная моторка мягко подпрыгивала на воде, тычась носом в дерево. Я начал понимать, что вел себя как круглый идиот. Эта сцена с участием Бисквитика расстроила меня, и я повел себя грубо, агрессивно. Теперь, если Китти не появится, придется покорно тащиться к ней в дом. А что, если она обиделась, а что, если не захочет видеть меня? Я провел пять мучительных минут, кусая себе руки. Потом она пришла. На ней были черпая шерстяная шапочка и широченное пальто, которое, как я понял с вновь нахлынувшей болью, очевидно, принадлежало Ганнеру. Длинное платье покачивалось под ним. Она направилась ко мне — а я стоял в самом конце причала и ждал, когда она подойдет. — Должна сказать, ну и холод, а? — Прошу прощения. Надеюсь, это ничего, что вам пришлось выйти на улицу? Понимаете, я действительно не хочу бывать в вашем доме тайком… тайком от него. — Вполне вас понимаю. — Он не знает… ничего… верно? — Конечно, нет. — И он едва ли… — Нет, нет, он сегодня утром уехал в Брюссель. Я готов был поклясться, что Ганнер ничего не сказал Китти о Кристел. Сейчас, пожалуй, был наиболее подходящий момент это выяснить. — А где он был вчера вечером? Мне кажется, я видел его на Уайтхолле около восьми. — Вполне возможно. Он ужинал с приятелем в палате общий.

The script ran 0.017 seconds.