1 2 3 4 5 6 7 8
IX
На мельнице зимой работа кипела; Привалов ездил в Гарчики довольно часто, но, когда первые хлопоты поулеглись и свободного времени оставалось на руках много, Привалов не знал, куда ему теперь деваться с этой свободой. Дома оставаться с глазу на глаз с женой ему было тяжело. Каждый раз, когда он видел Зосю, ему представлялся Половодов, который так ловко соединил их брачными узами. Вся кровь бросалась Привалову в голову при одной мысли, что до сих пор он был только жалкой игрушкой в руках этих дельцов без страха и упрека. Несколько раз Привалову хотелось высказать в глаза жене, за кого он считает ее, но что-то удерживало его. Худой мир все-таки лучше доброй ссоры, да к тому же Привалову не хотелось огорчать доктора, который умел видеть в своей ученице одни хорошие стороны.
Чтобы хоть как-нибудь убить свободное время, которое иногда начинало просто давить Привалова, он стал посещать Общественный клуб – собственно, те залы, где шла игра. Давно ли этот же самый Общественный клуб казался Привалову кабаком, но теперь он был рад и кабаку, чтобы хоть куда-нибудь уйти от самого себя. Привалов перезнакомился кое с кем из клубных игроков и, как это бывает со всеми начинающими, нашел, что, право, это были очень хорошие люди и с ними было иногда даже весело; да и самая игра, конечно, по маленькой, просто для препровождения времени, имела много интересного, а главное, время за сибирским вистом с винтом летело незаметно; не успел оглянуться, а уж на дворе шесть часов утра.
Сначала Привалову было немного совестно очень часто являться в клуб, но потом он совсем освоился с клубной атмосферой. Народ все был свой, всех загоняла сюда за зеленые столы одна сила – бессодержательность и скука провинциальной жизни. Адвокаты, инженеры, золотопромышленники, купцы, разночинцы – все перемешались за зеленым полем в одну братскую пеструю кучку, жившую одними интересами. Страсть к игре сравнила всех и, как всякая болезнь, не делала исключений. Привалов быстро вошел во вкус этой клубной жизни, весело катившейся в маленьких комнатах, всегда застланных табачным дымом и плохо освещенных. Он скоро изучил до тонкости особенности всех игроков, их слабости и смешные стороны. Были тут игроки, как он, от нечего делать; были игроки, которые появлялись в клубе периодически, чтобы спустить месячное жалованье; были игроки, которые играли с серьезными надутыми лицами, точно совершая таинство; были игроки-шутники, игроки-забулдыги; игроки, с которыми играли только из снисхождения, когда других не было; были, наконец, игроки по профессии, великие специалисты, чародеи и магики.
– Интересно, что сегодня будет у Ивана Яковлича с Ломтевым, – каждый раз говорил партнер Привалова, член окружного суда, известный в клубе под кличкой Фемиды. – Кто кого утопит… Нашла коса на камень…
Героями зимнего сезона в клубе являлись действительно Иван Яковлич и Ломтев, которые резались изо дня в день не на живот, а на смерть. Раньше они всегда были союзниками, а теперь какая-то черная кошка пробежала между ними, и они поклялись погубить один другого. Между прочим, Привалов слышал, что сыр-бор загорелся из-за какой-то женщины. Этот карточный турнир сосредоточил на себе общее внимание, и, как военные бюллетени, шепотом передавали технические фразы: «У Ивана Яковлича заколодило… Ломтев в ударе! Иван Яковлич пошел в гору… Ломтев сорвался!» Привалов иногда с нетерпением дожидался вечера, чтобы узнать, кто сегодня сорвется и кто пойдет в гору. Куши росли, а с ними росло и внимание публики.
– Иван Яковлич обделает Ломтева козой, – говорил кто-нибудь.
– Нет, извините, Иван Яковлич еще чином не вышел… Вот посмотрите, как Ломтев завяжет его в узел!
– Иван Яковлич счастливо играет нынешнюю зиму… Ему везет…
– Гусей по осени считают. Выигрывает всегда тот, кому сначала не везет.
Здесь все было типично даже клубный швейцар, снимая шубы с клубных завсегдатаев, докладывал:
– Ломтев с Пареным Ивана Яковлича разыгрывают-с… Тридцать шестая тысяча пошла.
– А сколько в зиму проигрывают в клубе? – спросил как-то Привалов.
– Год на год не приходится, Сергей Александрыч. А среднее надо класть тысяч сто… Вот в третьем году адвоката Пикулькина тысяч на сорок обыграли, в прошлом году нотариуса Калошина на двадцать да банковского бухгалтера Воблина на тридцать. Нынче, сударь, Пареный большую силу забирать начал: в шестидесяти тысячах ходит. Ждут к рождеству Шелехова – большое у них золото идет, сказывают, а там наши на Ирбитскую ярмарку тронутся.
Пареный – темная личность неизвестного происхождения и еще более неопределенного рода занятий – в нынешний сезон являлся восходящим светилом, героем дня. Это был средних лет мужчина, с выправкой старого военного; ни в фигуре, ни в лице, ни в манере себя держать, даже в костюме у него решительно ничего не было особенного. Самый заурядный из заурядных людишек, а счастье выбрало именно его… Впереди предвиделись новые куши и новые жертвы. Собственно, для случайностей здесь оставалось очень немного места: все отлично знали, что проиграет главным воротилам за зеленым столом тысяч пять Давид Ляховский, столько же Виктор Васильич, выбросит тысяч десять Лепешкин, а там приедет из Петербурга Nicolas Веревкин и просадит все до последней нитки. Из случайных жертв подвертывались сорвавшиеся с родительской цепи купеческие сынки, хватавшие плохо лежавший кус адвокаты, запустившие лапу в сундук банковские служащие и т. д. Адвокаты и горные инженеры пользовались в этом случае особенно громкой репутацией, потому что те и другие представляли для настоящих матерых игроков постоянную статью дохода: они спускали тут все, что успели схватить своими цепкими руками на стороне.
– Фильтруют нас здесь, батенька, крепко фильтруют, – говорил Nicolas Веревкин, потряхивая своей громадной головой. – Изображаем из себя веспасиановых губок или пиявок: только насосался, глядишь, уж и выжали, да в банку с холодной водой.
Привалов с любопытством неофита наблюдал этот исключительный мирок и незаметно для самого себя втягивался в его интересы. Он играл по маленькой, без особенно чувствительных результатов в ту или другую сторону. Однажды, когда он особенно сильно углубился в тайны сибирского виста с винтом, осторожный шепот заставил его прислушаться.
– Который? – спрашивал один голос.
– Вот этот… с бородкой, – отвечал другой.
– Гм… Ловко Александр Павлыч обделал делишки; одной рукой схватился за заводы, другой…
Дальше Привалов не мог хорошенько расслышать шепот, но почувствовал, как вся кровь бросилась к нему в голову и внутри точно что перевернулось.
– Так-с… – продолжал второй голос. – Значит, она к нему и ездит?
– Не к нему в дом, у него своя жена… а к этой даме… Вон ее муж играет налево в углу с Павлом Андреичем.
Привалов инстинктивно взглянул налево в угол: там с Павлом Андреичем играл по одной сотой Виктор Николаич Заплатин.
– А давно? – продолжался шепот.
– Да уж второй месяц. Красавица… Молодец этот Александр Павлыч! Так ему не взять бы ее, так он сначала ее выдал за него, а потом уж и прибрал к своим рукам.
Этот шепот заставил побелеть Привалова; он боялся оглянуться на шептавшихся, как человек, который ждет смертельного удара. У него дрожали колени и тряслись губы от бешенства. Теперь он в состоянии был убить кого угодно… Игра как раз кончилась, и когда он поднялся с места, невольно встретился глазами с двумя шептавшимися почтенными старичками, которые сейчас же замолчали. Привалов пристально посмотрел на них. Это были совсем незнакомые люди, по костюму – среднего провинциального круга. Его гнев так же быстро упал, как и поднялся: чем виноваты эти невинные сплетники, что он уже сделался жертвой беспощадной городской молвы? Теперь его интимная жизнь не была уже тайной, она была выброшена на улицу и безжалостно топталась всеми прохожими.
X
Вернувшись из клуба домой, Привалов не спал целую ночь, переживая страшные муки обманутого человека… Неужели его Зося, на которую он молился, сделается его позором?.. Он, несмотря на все семейные дрязги, всегда относился к ней с полной доверенностью. И теперь, чтобы спуститься до ревности, ему нужно было пережить страшное душевное потрясение. Раньше он мог смело смотреть в глаза всем: его семейная жизнь касалась только его одного, а теперь…
«Но обман, обман! – стонал Привалов, хватаясь за голову. – Отчего Зося не сказала прямо, что не любит меня?.. Разве…»
Привалову страстно хотелось бежать от самого себя. Но куда? Если человек безумеет от какой-нибудь зубной боли, то с чем сравнить всю эту душевную муку, когда все кругом застилается мраком и жизнь делается непосильным бременем?..
Сквозь этот наплыв клубком шевелившихся чувств слабым эхом пробивалась мысль: «А если все это неправда, пустая городская сплетня, на какую стоит только плюнуть?»
«Конечно, неправда… – говорил вслух Привалов, утешая себя собственно звуком этих слов. – Зося никогда не спустится до обмана…»
Но сейчас же около этой фразы вырастал целый лес страшных призраков. Привалов перебирал все мельчайшие подробности своей семейной жизни, которых раньше не мог понять, – они теперь осветились ярким, беспощадным светом… Ложь, ложь и ложь везде и во всем! Ложь в этой роскошной обстановке, ложь в каждой складке платья, в каждой улыбке, в каждом взгляде… Вот где источник ненависти к нему, с которой Зося напрасно боролась первое время. Половодов совсем опутал ее тысячью нитей, и она для этого человека могла решиться на все. Теперь ей больше нечего было терять, нечего ждать впереди: она отдалась течению, которое ее неудержимо несло в бездну. Может быть, она не отдалась еще Половодову – для такого обмана она слишком была расчетливой и холодной, – но, что гораздо хуже, она принадлежала Половодову душой. Он все простил бы ей, все извинил, если бы даже открыто убедился в ее связи с Половодовым, но ведь она больше не принадлежала ему, как не принадлежала себе самой.
Привалов забылся только к самому утру тяжелым и беспокойным сном. Когда он проснулся, его первой мыслью было сейчас же идти к жене и переговорить с ней обо всем откровенно, не откладывая дела в долгий ящик.
– Можно войти? – послышался голос Nicolas Веревкина.
– Войдите…
Веревкин пролез в двери и поместился к столу. Привалов позвонил и велел подать водки. После третьей рюмки Nicolas наконец заговорил:
– А я к вам зашел проститься…
– Разве вы уезжаете?
– На Ирбитскую отправляюсь… Есть кой-какие делишки, так надо их оборудовать. Народ все теплый собирается…
– А скоро вы думаете ехать? – спросил Привалов, раздумывая что-то про себя.
– Да этак недельки через две надо будет тронуться. Папахен-то, слышали?
– Да, слышал.
– Прогорел совсем и тоже думает махнуть в Ирбит… Эти игроки все ездят на ярмарку поправляться, как больные куда-нибудь на воды. Папахен верует в теорию вероятностей и надеется выплыть… А шельма Ломтев мастерски его взвесил: общипал до последнего перышка.
Между прочим, Веревкин успел рассказать последние городские новости: приехал Данилушка Шелехов и теперь безобразничает с Лепешкиным в «Магните»; Половодов где-то совсем пропал и глаз никуда не кажет и т. д. Привалов почти ничего не слышал, что рассказывал Nicolas, а когда тот собрался уходить, он проговорил:
– Вот что, Николай Иваныч… Я тоже думаю побывать в Ирбите, так поедемте вместе.
– И отлично, Сергей Александрыч! Лихо закатимся… А для вас это даже необходимо; все эти дела хлебные там завариваются, нужно познакомиться кой с кем из настоящих козырных тузов.
– Да, да… Мне действительно там необходимо побывать.
– Покойник Игнатий Львович много денег загребал на этой Ирбитской – и ведь около каких пустяков: пенечки партию купит, сальца там, – а глядишь, в результате и обсмаковал целый куш.
Ехать на ярмарку было счастливой мыслью для Привалова. Именно ему необходимо было куда-нибудь уехать, чтобы избавиться от давивших его призраков. Оставаться в Узле теперь было выше его сил. Этой поездкой он убивал двух зайцев: раз, мог устроить несколько выгодных операций по хлебной торговле, а второе – он мог на время позабыться в этой бесшабашной ярмарочной атмосфере. Объясниться с женой именно теперь он раздумал, потому что под горячую руку мог ей наговорить много лишнего, а этим испортил бы все дело. Вообще в результате получился тот вывод, что необходимо бежать из Узла, хотя на время.
Через две недели Привалов отправился на ярмарку вместе с Веревкиным.
Подъезжая еще к Ирбиту, Привалов уже чувствовал, что ярмарка висит в самом воздухе. Дорога была избита до того, что экипаж нырял из ухаба в ухаб, точно в сильнейшую морскую качку. Нервные люди получали от такой езды морскую болезнь. Глядя на бесконечные вереницы встречных и попутных обозов, на широкие купеческие фуры, на эту точно нарочно изрытую дорогу, можно было подумать, что здесь только что прошла какая-то многотысячная армия с бесконечным обозом.
Ирбит – большое село в обыкновенное время – теперь превратился в какой-то лагерь, в котором сходились представители всевозможных государств, народностей, языков и вероисповеданий. Это было настоящее ярмарочное море, в котором тонул всякий, кто попадал сюда. Жажда наживы согнала сюда людей со всех сторон, и эта разноязычная и разноплеменная толпа отлично умела понять взаимные интересы, нужды и потребности. При первом ошеломляющем впечатлении казалось, что катилось какое-то громадное колесо, вместе с которым катились и барахтались Десятки тысяч людей, оглашая воздух безобразным стоном.
– Папахен тоже на ярмарке, – предупредил Веревкин, когда они подъезжали к каким-то номерам. – Надо будет его разыскать. Впрочем, их с Ломтевым все знают, как белых воробьев.
Трехрублевый номер, который занял Привалов вместе с Веревкиным, как все ярмарочные номера, поражал своим убожеством, вонью и грязью. Непролазная грязь – неотъемлемая принадлежность всех русских ярмарок. Напившись чаю и отдохнув с дороги, Привалов и Веревкин разбрелись в разные стороны. Привалову нужно было на биржу, а потом к кое-кому из воротил по хлебной торговле. Народ был в разгоне, и Привалов проездил по городу до вечера, разыскивая разных нужных людей. Когда он вернулся в свой номер, усталый и разбитый, с пустой головой и волчьим аппетитом, Веревкин был уже дома, а с ним сидел «Моисей».
– Кого я вижу?.. – кричал он, обнимая Привалова. – Ну, батенька, вот не ожидал… Нечего сказать, удивил мир злодейством!
– Мне удивляться нечего: я за делом приехал, – полушутя, полусерьезно отвечал Привалов, – а вот тебя как сюда занесло?
– Меня?!. Ха-ха!.. Привела меня сюда… ну, одним словом, я прилетел сюда на крыльях любви, а выражаясь прозой, приехал с Иваном Яковличем. Да-с. Папахен здесь и сразу курсы поправил. Третью ночь играет и на второй десяток тысяч перевалило.
– А ты бухгалтером, что ли, приехал с ним? – заметил лениво Веревкин.
– Говорят тебе – на крыльях любви…
– Это за Катькой Колпаковой, в переводе?
– Хотя бы и за ней… Она меня уж с полгода за нос водит.
Разговор, конечно, происходил с неизбежной выпивкой и характерной русской закуской в виде балыка, салфеточной икры, соленых огурцов и т. д. Веревкин краснел все более и более. «Моисей» начинал глупо хлопать глазами.
– А где сегодня будут играть? – спрашивал «Моисей». – У Мухина?
– Не знаю, – ответил Веревкин как-то нехотя.
– Врешь, знаешь… И я знаю!
– Тебе же лучше, если знаешь…
– Ддаа… А папахен твой надувает меня… Я, брат, все знаю! Он хочет у меня Катьку Колпакову отбить… Нет, шалишь, не на того напал. Я ей покажу…
– Да, так вот в чем дело! Ну, это еще не велико горе. Катерина Ивановна, конечно, девица первый сорт по всем статьям, но сокрушаться из-за нее, право, не стоит. Поверь моей опытности в этом случае.
– Это уж я знаю, стоит или не стоит… – глухо отвечал «Моисей», ероша волосы. – Я этой Катьке пропишу такую вселенскую смазь…
– Ого-го!.. Вон оно куда пошло, – заливался Веревкин. – Хорошо, сегодня же устроим дуэль по-американски: в двух шагах, через платок… Ха-ха!.. Ты пойми только, что сия Катерина Ивановна влюблена не в папахена, а в его карман. Печальное, но вполне извинительное заблуждение даже для самого умного человека, который зарабатывает деньги головой, а не ногами. Понял? Ну, что возьмет с тебя Катерина Ивановна, когда у тебя ни гроша за душой… Надо же и ей заработать на ярмарке на свою долю!..
От этих чисто ярмарочных разговоров у Привалова начинала просто болеть голова. Тема была бесконечна: нажива, вино, женщины, карты… Что-то пьяное и беспутное чувствовалось даже в самом воздухе. Смертная Тоска начинала давить и сосать Привалова. Он хотел на время утонуть в этом ярмарочном море, но это было не так-то легко сделать. С раннего утра, где бы он ни был, везде лезла в глаза одна и та же картина: бесшабашное ярмарочное пьянство. Ни одного дела не делалось без водки, и Привалов не мог даже припомнить хорошенько, сколько он сегодня выпил. Впрочем, теперь ему даже хотелось пить. После каждой рюмки он испытывал какое-то предательски приятное чувство, которое подталкивало и тянуло к следующей рюмке. Это облегчение было уже знакомо Привалову. Он испытывал его в Гарчиках, где пил водку с попом Савелом, и в Общественном узловском клубе, когда в антрактах между роберами нельзя было не выпить с хорошим человеком.
– Куда мы сегодня поедем вечером? – спрашивал захмелевший «Моисей».
– Вероятно, в «Биржевую гостиницу» или в «Магнит», – отвечал Веревкин, с самым глупым видом прожевывая балык. – Нужно показать Сергею Александрычу нашу Ирбитскую ярмарку. Ведь это, батенька, картина, ежели разобрать. Оно кажется с первого разу, что все ярмарки похожи одна на другую, как две капли воды: Ирбит – та же матушка Нижегородская, только посыпанная сверху снежком, а выходит то, да не то. Да-с… Любопытное местечко этот Ирбит, поелику здесь сходятся вплотную русская Европа с русской Азией! Люблю я эту самую Сибирь: самая купеческая страна. Бар и крепостного права она не видала, и даже всероссийский лапоть не посмел перевалить через Урал… В сапожках ходит наша Сибирь! И народец только – сорвиголова.
Под разными предлогами Веревкин кое-как выжил «Моисея» из номера.
– Зачем вы его выдворили? – спрашивал Привалов.
– Да так… Черт его знает, что у него на уме; еще скандал устроит Катерине Ивановне, а нам с вами нужно ехать сейчас.
– Куда?
– Побываем везде… Стоит посмотреть здешний народец. Видите ли, мы сначала завернем в «Биржевую», а потом к Катерине Ивановне: там папахен процеживает кого-то третий день. Крепкий старичина, как зарядит – так и жарит ночей пять без просыпу, а иногда и всю неделю. Как выиграл – вторую неделю гулять… Вы не слыхали, какую шутку устроил Данилушка с Лепешкиным? Ха-ха… Приходят в одну гостиницу, там аквариум с живыми стерлядями; Данилушка в аквариум, купаться… конечно, все раздавил и за все заплатил.
XI
Над Ирбитом стояла зимняя февральская ночь: все небо залито мириадами звезд; под полозьями звонко хрустел снег, точно кто хватался за железо закоченевшими на морозе руками. Лавки были закрыты; на площади и по улицам от возов с товарами, купеческих фур И мелких лавчонок не было свободного местечка. Посредине улицы едва оставался свободный проезд для экипажей; дорога в обыкновенном смысле не существовала, а превратилась в узкое, избитое ямами корыто, до краев наполненное смятым грязно-бурого цвета снегом, походившим на неочищенный сахарный песок. Жизнь и движение по улицам продолжались и ночью: ползли бесконечные обозы, как разрозненные звенья какого-то чудовищного ярмарочного червя; сновали по всем направлениям извозчики, вихрем летели тройки и, как шакалы, там и сям прятались какие-то подозрительные тени.
– В «Биржевую»! – приказывал Веревкин извозчику, когда они вышли на подъезд.
Если днем все улицы были запружены народом, то теперь все эти тысячи людей сгрудились в домах, С улицы широкая ярмарочная волна хлынула под гостеприимные кровли. Везде виднелись огни; в окнах, сквозь ледяные узоры, мелькали неясные человеческие силуэты; из отворявшихся дверей вырывались белые клубы пара, вынося с собою смутный гул бушевавшего ярмарочного моря. Откуда-то доносились звуки визгливой музыки и обрывки пьяной горластой песни.
Около «Биржевой гостиницы» стояло много извозчиков, и постоянно подъезжали новые с седоками. В передней обдавало посетителей спертой трактирной атмосферой. Где-то щелкали бильярдные шары, и резкими взрывами неслись припевы дикой ярмарочной песни. Охрипшие и надсаженные голоса арфисток неприятно резали непривычное ухо; на каждом шагу так и обдавало ярмарочным кабаком с его убогой роскошью и беспросыпным, отчаянным пьянством. Привалову страстно захотелось вернуться, но Веревкин уже подхватил его под руку и насильно тащил по лестнице.
– Мы только посмотрим, – упрашивал он. – Ведь это море, настоящее море… Вон как Сибирь матушка поднялась: стоном стон!
– Шире берри… валяй!!. – неистово выкрикивал какой-то захмелевший купчик, которого два лакея вели под руки.
– Кричи, братику: все любезное отечество помаленьку слопаешь, – шутил Веревкин, продираясь к отдельному столику сквозь густую толпу, окружавшую эстраду с арфистками.
Ах ты, береза,
Да ты ль, моя береза…
– разбитым, сиплым голосом начала примадонна, толстая, обрюзгшая девица, с птичьим носом. Хор подхватил, и все кругом точно застонало от пестрой волны закружившихся звуков. Какой-то пьяный купчик с осовелым лицом дико вскрикивал и расслабленно приседал к самому полу.
За столами собралась самая пестрая публика, какую только можно себе представить. Чистокровный крупичатый москвич братался с коренным сибиряком, одесский коммерсант с архангельским помором, остзейский барон с бухарцем, лупоглазый румын с китайцем и т. д. Эта безобразная капля ярмарочного моря в миниатюре представляла собой все наше многоязычное, разноплеменное и неизмеримо разнообразное отечество: север и юг, запад и восток имели здесь своих типичных представителей, слившихся в одну пеструю мозаику. Здесь же толпились англичане, немцы, французы, американцы, итальянцы, армяне, евреи и тот специально ярмарочный люд, который трудно подвести под какую-нибудь определенную национальность. Есть такие люди, которых можно встретить только на ярмарках. Чем они занимаются, зачем приезжают на ярмарки – неразрешимая задача. Эти таинственные незнакомцы всегда чисто одеты и всегда щеголяют тяжелыми часовыми цепочками, массивными брелоками и дорогими кольцами.
– Привел господь в шестьдесят первый раз приехать на Ирбит, – говорил богобоязливо седой, благообразный старик из купцов старинного покроя; он высиживал свою пару чая с каким-то сомнительным господином поношенного аристократического склада. – В гору идет ярмарка-матушка… Умножается народ!
Привалов сначала почувствовал себя очень жутко в галдевшей пестрой толпе, но потом его глубоко заинтересовала эта развернутая страничка чисто русской жизни. Здесь переплелись в один крепкий узел кровные интересы миллионов тружеников, а эта вечно голодная стая хищников справляла свой безобразный шабаш, не желая ничего знать, кроме своей наживы и барыша. Глядя на эти довольные лица, которые служили характерной вывеской крепко сколоченных и хорошо прилаженных к выгодному делу капиталов, кажется, ни на мгновение нельзя было сомневаться в том, «кому живется весело, вольготно на Руси»… Эта страшная сила клокотала и бурлила здесь, как вода в паровом котле: вот-вот она вырвется струей горячего пара и начнет ворочать миллионами колес, валов, шестерен и тысячами тысяч мудреных приводов.
– А вон и наши великие чудотворцы!.. – крикнул Веревкин, прерывая мысли Привалова.
– Кто?
– Да Лепешкин с Данилушкой… Вот уж про кого можно сказать, что два сапога – пара: другой такой не подобрать. Ха-ха!..
Лепешкин и Данилушка бродили из комнаты в комнату под ручку, как два брата. Они чувствовали себя здесь так же хорошо, как рыба в воде, и, видимо, только подыскивали случай устроить какую-нибудь механику.
– Ах, раздуй тебя горой… Миколя!.. – кричал Лепешкин, издали завидя Веревкина. – Ты как попал к нам? Да и Сергей Александрыч… Ох-хо-хо!.. Горе душам нашим…
Данилушка так и покатился шаром, распахнув свои короткие ручки. Его смуглое лицо лоснилось, а глаза совсем заплыли. Он облобызал Привалова.
– Весело? – спрашивал Привалов друзей.
– Ох, весело, Сергей Александрыч… – как-то вздохнул всей своей утробой Лепешкин. – Ты только погляди, какую мы здесь обедню отзваниваем: чистое пекло!.. И все свои, все по купечеству… Гуляй, душа!..
– Ну, чудотворцы, что вы тут поделываете? – допрашивал Веревкин стариков.
– Да чего нам делать-то? Известная наша музыка, Миколя; Данила даже двух арфисток вверх ногами поставил: одну за одну ногу схватил, другую за другую да обеих, как куриц, со всем потрохом и поднял… Ох-хо-хо!.. А публика даже уж точно решилась: давай Данилу на руках качать. Ну, еще акварию раздавили!.. Вот только тятеньки твоего нет, некогда ему, а то мы и с молебном бы ярмарке отслужили. А тятеньке везет, на третий десяток перевалило.
Шампанское полилось рекой. Все пили… Привалов вдруг почувствовал себя необыкновенно легко, именно легко, точно разом стряхнул с себя все невзгоды. Ему хотелось пить и пить, пить без конца. Пьяный Данилушка теперь обнимал Привалова и хриплым шепотом говорил:
– Отчего ты к нам-то не заглянешь… а?
Привалов рассказал свой последний визит к Марье Степановне и свою встречу с Василием Назарычем в банке.
– Ох, напрасно, напрасно… – хрипел Данилушка, повертывая головой. – Старики ндравные, чего говорить, характерные, а только они тебя любят пуще родного детища… Верно тебе говорю!.. Может, слез об тебе было сколько пролито. А Василий-то Назарыч так и по ночам о тебе все вздыхает… Да. Напрасно, Сереженька, ты их обегаешь! Ей-богу… Ведь я тебя во каким махоньким на руках носил, еще при покойнике дедушке. Тоже и ты их любишь всех, Бахаревых-то, а вот тоже у тебя какой-то сумнительный характер.
Данилушка, как умел, рассказал последние новости о бахаревском доме: Костя все еще гостит и помирился со стариками; на приисках золото так и лезет – на настоящую россыпь натакались; Верочка совсем невеста, жениха ей беспременно надо, а то как бы грех не вышел какой, как с Надеждой Васильевной. Ох, и хороша же была эта Надежда Васильевна: красавица, умница, характером – шелк шелком, а вот, поди ты, ни за грош ни за копеечку пропала. По зиме-то Марья Степановна нарочно посылала на прииски к Лоскутову, разведать о Надежде-то Васильевне, что и как. Сказывали – слух пал, – дите у ней, старуха-то и всполошилась: хошь и прокляла сгоряча, а свою кровь как, поди, не жаль… Ну, ничего, все благополучно: и сама Надежда Васильевна и дите. – Привалов слушал Данилушку с опущенной головой; эти имена поднимали в нем старые воспоминания неиспытанного счастья, которые были так далеки от его настоящего.
– Ну, нам пора, Сергей Александрыч, – заговорил Веревкин, поднимаясь с места. – Поедемте дальше…
– А ты куда, Миколя? – допытывался Лепешкин.
– Туда, куда тебе нельзя ехать.
– Ой, врешь… Ей-богу, врешь! Мы с Данилой тоже припрем к вам, только вот еще здесь расправим немножко косточки.
– Приезжайте, только «Моисея» не возите с собой.
– Ладно, ладно. И это знаем… Катерине Ивановне поклончик. Да вот чего, у меня тут кошевая стоит, у самого трактира – только кликни Барчука. Лихо домчит… Зверь, не ямщик.
– Хорошо, хорошо.
Привалов и Веревкин пошли к выходу, с трудом пробираясь сквозь толпу пьяного народа. Везде за столиками виднелись подгулявшие купчики, кутившие с арфистками. Нецензурная ругань, женский визг и пьяный хохот придавали картине самый разгульный, отчаянный характер.
К подъезду лихо шарахнулась знаменитая тройка Барчука. Кошевая была обита персидскими коврами; сам Барчук, совсем седой старик с косматой бородой и нависшими бровями, сидел на козлах, как ястреб.
– К Катерине Ивановне!.. – коротко отдал приказание Веревкин.
Барчук неистово гикнул, и тропка птицей полетела куда-то на окраину, минуя самые бойкие торговые места. Привалов залюбовался тройкой: коренник-иноходец вытянулся и, закинув голову, летел стрелой; пристяжные, свернувшись в кольцо, мели землю своими гривами. Валдайские колокольчики вздрагивали и замирали под высокой расписной дугой. У подъезда одного двухэтажного дома с освещенными окнами Барчук осадил тройку своей железной рукой, как мертвую; лошади даже присели на круп. На звонок выбежала горничная и внимательно осмотрела гостей.
– Свои, свои… – успокаивал ее Веревкин, вылезая из шубы. – Кто наверху?
– Московский барин да иркутские купцы.
В зале, отделанном с большой роскошью, гостей встретила сама Катерина Ивановна. Она была сегодня в тяжелом бархатном платье, с брильянтовой бабочкой в золотистых волосах.
– Вы, кажется, незнакомы, – заговорил Веревкин, рекомендуя Привалова.
– Вот где мы наконец встретились с вами, – протянула Катерина Ивановна, рассматривая Привалова своими прищуренными близорукими глазами.
– Папахен где? – спрашивал Веревкин, заглядывая за портьеру следующей комнаты.
Катерина Ивановна только слегка кивнула своей красивой головкой и добродушно засмеялась. Привалов рассматривал эту даму полусвета, стараясь подыскать в ней родственные черты с той скромной старушкой, Павлой Ивановной, с которой он когда-то играл в преферанс у Бахаревых. Он, как сквозь сон, помнил маленькую Катю Колпакову, которая часто бывала в бахаревском доме, когда Привалов был еще гимназистом.
– Что вы на меня так смотрите? – с улыбкой спрашивала девушка, быстро поднимая на Привалова свои большие темно-серые глаза. – Я вас встречала, кажется, в клубе…
– Да, я тоже встречал вас.
Наступила тяжелая пауза. Катерина Ивановна, видимо, стеснялась; Привалову вдруг сделалось жаль этой красивой девушки, вырванной из семьи в качестве жертвы общественного темперамента. «Ведь она человек, такой же человек, как все другие, – подумал Привалов, невольно любуясь смутившейся красавицей. – Чем же хуже нас? Ее толкнула на эту дорогу нужда, а мы…» Катерина Ивановна поймала этот взгляд и как-то болезненно выпрямилась, бросив на Привалова нахальный, вызывающий взгляд.
В следующей комнате шла игра с той молчаливой торжественностью, с какой играют только завзятые игроки, игроки по призванию. На первом плане был Иван Яковлич, бледный, с мутным взглядом, с взъерошенными волосами; он держал банк. Привалову бросились в глаза его женские руки, в которых как-то сами собой тасовались карты. Напротив него стоял «московский барин». В нем сразу можно было узнать прежнего военного из какого-нибудь дорогого полка. Но красивое молодое лицо уже поблекло от бессонных ночей и превратностей жизни афериста. Человек пять иркутских купцов размещались вокруг стола в самых непринужденных позах, измятые лица и воспаленные глаза красноречиво говорили об их занятиях. На двух столах помещались вина и закуски. Когда Привалов вошел в комнату, на него никто даже не взглянул, так все были заняты главными действующими лицами, то есть Иваном Яковличем и «московским барином».
– Вот, пожалуйте сюда-с… – предупредительно шепнула какая-то темная личность, точно вынырнувшая из-под пола.
Это был типичный ярмарочный шакал, необходимая свита при каждом крупном игроке. Он униженно кланялся при каждом слове и постоянно улыбался принужденной льстивой улыбкой. Усадив Привалова, шакал смиренно отошел в темный уголок, где дремал на залитом вином стуле.
Обстановка комнаты придавала ей вид будуара: мягкая мебель, ковры, цветы. С потолка спускался розовый фонарь; на стене висело несколько картин с голыми красавицами. Оглядывая это гнездышко, Привалов заметил какие-то ноги в одном сапоге, которые выставлялись из-под дивана.
– Это Иван Митрич… – доложил почтительным шепотом шакал, поймав взгляд Привалова. – Вторые сутки-с почивают. Сильно были не в себе.
Игра совершалась по-прежнему в самом торжественном молчании. Иван Яковлич держал банк, уверенными движениями бросая карты направо и налево. «Московский барин» равнодушно следил за его руками. У него убивали карту за картой. Около Ивана Яковлича, на зеленом столе, кучки золота и кредиток все увеличивались.
– На тридцать шестую тыщу перевалило… – шептались купцы.
Привалов поставил карту – ее убили, вторую – тоже, третью – тоже. Отсчитав шестьсот рублей, он отошел в сторону. Иван Яковлич только теперь его заметил и поклонился с какой-то больной улыбкой; у него на лбу выступали капли крупного пота, но руки продолжали двигаться так же бесстрастно, точно карты сами собой падали на стол.
– Эк их взяло… точно замерли! – ворчал Nicolas Веревкин, пересаживаясь от игорного стола к закуске. – Папахен сегодня дьявольски режет…
К столу с винами подошел «московский барин»; он блуждающим взглядом посмотрел на Привалова и Веревкина, налил себе рюмку вина и, не выпив ее, пошатываясь вышел из комнаты.
– Этот совсем готов: finita la commedia,[28] – объяснял Nicolas, кивая головой на закрывшуюся за «московским барином» портьеру.
– Проигрался?
– Да… Тысяч двадцать пять просадил. Из московских жуланов. Каждую ярмарку приезжает обирать купцов, а нынче на папахена и наткнулся. Ну да ничего, еще успеет оправиться! Дураков на его долю еще много осталось…
Игра продолжалась. «Московского барина» сменил белобрысый купчик в «спинджаке» и брильянтовых запонках. Он выиграл три раза и начал повышать ставку.
– Ваня, обрежешься… – удерживал его черноволосый купец с косыми глазами.
«Спинджак» опять выиграл, вытер лицо платком и отошел к закуске. Косоглазый купец занял его место и начал проигрывать карту за картой; каждый раз, вынимая деньги, он стучал козонками по столу и тяжело пыхтел. В гостиной послышался громкий голос и сиплый смех; через минуту из-за портьеры показалась громадная голова Данилушки. За ним в комнату вошла Катерина Ивановна под руку с Лепешкиным.
– Ну и утешил!! – кричал Лепешкин, тыкая Данилушку своим опухшим перстом. – Настоящее светопреставление!.. Только вы, Сергей Александрыч, уехали из «Биржевой», мы самую малость посидели и закатились в «Казань», а там народичку тьма-тьмущая. Сели к столику, спросили холодненького, а потом Данила и говорит: «Давай всю публику изутешим: я представлюсь сумасшедшим, а ты будто мой брат Ей-богу! Валяй…» Ох-хо-хо!.. Как он выворотит зенки да заорет не своим голосом – страсть! Народ весь к нам – шум, столарня… Я его руками держу, а он на стены кидается!.. Потом подвернулась какая то арфистка, а он на нее, потом по столам побежал, по посуде, через головы… «Кто такой? Что попритчилось с мужиком?» Говорю, что мой брат, семипалатинский купец. А Данило забрался к арфисткам и давай на них кидаться визг, крик, страсти господни! Уж кое-как его изловили, тюменские купцы подвернулись, связали салфетками, а потом прямо в кошевую к Барчуку. Поблагодарил я их, говорю, – прямо к душевному доктору повезу… Ха-ха!.. Вот и привез!
– Да ведь тут у вас половина знакомых была в «Казани», – посмеивался Веревкин.
– Были и знакомые… Как не быть! Животики надорвали, хохочут над Данилушкой… Ох-хо-хо! Горе душам нашим… Вот как, матушка ты наша, Катерина Ивановна!.. Не гляди на нас, что мы старые да седые: молодому супротив нас еще не уколоть… Ей-богу!.. Только вот Ивана Яковлича не было, а то бы еще чище штуку сыграли.
Данилушка только ухмылялся и утирал свое бронзовое лицо платком. Купцы отошли от игорного стола и хохотали вместе с другими над его выдумкой. Лепешкин отправился играть и, повернув свою круглую седую голову, кричал:
– Катерина Ивановна, на твои счастки буду играть; все твое…
– Лучше так отдай мне деньги, все равно проиграешь, – отвечала Катерина Ивановна.
– Ишь ты, больно гладкая… Валяй, Иван Яковлич!..
Игра оживилась, куши начали расти, руки Ивана Яковлича задвигались быстрее. Привалов тоже принял участие в игре и вернул почти все проигранные давеча деньги. Белобрысый купец сидел с ним рядом и с азартом увеличивал ставки. Лепешкину везло, Привалов начал проигрывать и тоже увеличивал ставки. Он почувствовал какое-то неприятное озлобление к Ивану Яковличу и его двигавшимся белым рукам.
Игра разгоралась все сильней и сильней, точно в потухавший огонь подлили масла. К игрокам пристал и Данилушка. Кучки золота около Ивана Яковлича все увеличивались, а вместе с ними увеличивалось и росло у его партнеров желание отыграть эти кучки. Привалов поддался общему настроению и проигрывал карту за картой, с небольшими перерывами, когда около него на столе образовывалась на несколько минут тоже маленькая кучка из полуимпериалов. «Не может быть, чтобы Ивану Яковличу везло вечно», – думал пьяный Привалов, как думали другие. Дальше он начинал жалеть глупо проигранных денег и внутренно давал себе слово, что как только воротит проигрыш – сейчас же забастует. Но проигрыш все шел на увеличение, а не на уменьшение, и Привалов чувствовал какую-то жгучую потребность выиграть у Ивана Яковлича хоть часть проигранных денег. В этот момент он почувствовал, что его кто-то тянет легонько за рукав; он быстро обернулся и встретился глазами с Катериной Ивановной. Девушка звала его немым выразительным взглядом, и Привалов пошел за ней в гостиную.
– Я вам больше не дам играть… – тихо проговорила она, притворяя за собой дверь.
– Это почему?
– А так… Проиграете.
– Почему же именно я должен проиграть, а не ваш Иван Яковлич?
– Так… – коротко ответила Катерина Ивановна. – Во-первых, вы горячитесь, во-вторых, Иван Яковлич всегда выигрывает…
– Однако Ломтев его разыграл?
– То совсем другое дело: нашла коса на камень…
Это непрошеное вмешательство сначала рассердило Привалова; он готов был наговорить Катерине Ивановне дерзостей, но потом как-то вдруг отмяк и улыбнулся.
– Действительно, я глупости делаю, – проговорил он. – Да и пьян порядочно.
– Скоро кататься поедем, холодком продует. Видели, как проигрался Шнегас?
– Это отставной военный?
– Да, да… Все спустил, а не из последних игроков. Я сейчас пошлю за лошадьми…
Привалов вернулся в игорную комнату, где дела принимали самый энергичный характер. Лепешкин и кричал и ругался, другие купцы тоже. В золотой кучке Ивана Яковлича виднелись чьи-то кольца и двое золотых часов; тут же валялась дорогая брильянтовая булавка.
– Так ты не хочешь мне на вексель поверить? – кричал Лепешкин, стуча кулаками по столу. – Мне?.. а?..
– Не могу… – коротко отвечал Иван Яковлич, опуская глаза.
– Так ты вот какие со мной поступки поступаешь?! Ах ты, дьявол этакий… черт!.. Да я тебя…
Неистовый старик только ринулся было через стол на Ивана Яковлича, чтобы доказать ему собственноручно, какой такой человек он есть, но Данилушка удержал его вовремя.
– Отстань, дурмень, – хрипел Данилушка, принимая друга в свои железные объятия. – Разве это порядок?
– Да я ему… Кто он? Да я… Пусти, ради Христа! Дьявол, пусти…
– Не пущу… не шеперься.
Этим эпизодом игра кончилась. Иван Яковлич бросил карты и проговорил:
– Больше не могу…
– А почему ты мне под вексель не поверил? – придрался к нему Лепешкин. – Я тебе верю, а ты мне не хочешь… а?
Иван Яковлич с улыбкой взял со стола горсть золота и проткнул руку к Лепешкину…
– Теперь сколько хочешь, а во время игры не могу…
– Да мне теперь-то не надо, а зачем даве не давал?
– Да нельзя же, говорят тебе! – усовещивал Данилушка расходившегося приятеля. – Невозможно, и все тут… Везде так.
– Черти вы, вот что! – ругался Лепешкин, не зная, как ему сорвать свою обиду.
Под окном послышался звон бубенчиков, – это подкатили кошевые. Вся компания торопливо подкрепилась около винного столика и повалила в переднюю. Катерина Ивановна вышла после других в бархатной синей шубке на настоящем собольем меху. Кошевые в это время быстро нагружались вином и приличной снедью; в двух даже были поставлены ломберные столы. При громадной вместимости кошевых – в них можно было свободно посадить человек двенадцать – эти затеи были самым обыкновенным делом. В кошевой Барчука поместились Привалов, Иван Яковлич с Катериной Ивановной, Веревкин, Лепешкин и Данилушка.
– Ох, много еще места пустого… – скорбел Лепешкин.
– Я сама буду править, – вызвалась Катерина Ивановна. – Барчук, вожжи…
Девушка села на облучок, забрала в руки вожжи, и кошевая полетела за город. Началась самая бешеная скачка вперегонку, но тройку Барчука трудно было обогнать: лошади были на подбор. Другие кошевые скоро остались назади и ныряли по ухабам, как лодки в бурю. Ночь была звездная, но звезды уже блекли, и небо заволакивалось предутренней белесоватой мглой. Вздымаемый копытами снег покрыл всех серым налетом, а синяя шубка Катерины Ивановны совсем побелела. Соболья шапочка на голове у нее тоже превратилась в ком снега, но из-под нее вызывающе улыбалось залитое молодым румянцем девичье лицо, и лихорадочно горели глаза, как две темных звезды. Свежий воздух, вместо того чтобы освежить Привалова, подействовал как раз наоборот: он окончательно опьянел и чувствовал, как все у него летит перед глазами, – полосы снега, ухабы, какой-то лес, рожа Лепешкина, согнутая ястребиная фигура Барчука и волны выбившихся из-под собольей шапочки золотистых волос. Вперед!.. Чтобы дух занимало и искры сыпались из глаз… Вон Барчук сам взял вожжи, вскрикнул каким-то нечеловеческим голосом, и все кругом пропало в резавшей лицо, слепившей глаза снежной пыли. Лошадей больше нельзя было рассмотреть, а кошевая точно сама собой неслась в снежную даль, как стрела, выпущенная из лука могучей рукой.
Дальнейшие впечатления для Привалова перемешались в самую невозможную мозаику, точно его несло куда-то вихрем. Тройки съехались, на привале все пили… Откуда-то появились пьяные женщины, которых обливали вином. Потом скакали обратно в город, причем Привалов даже сам несколько времени правил Барчуковой тройкой. Но все это происходило как во сне или в потемках. В каком-то большом доме, где играла музыка и было очень много женщин, все танцевали, а Лепешкин с Данилушкой откололи свою «руськую». Потом все собрались в большой комнате, где много пили, пели песни… У Привалова сильно кружилась голова, и он заметил, что Веревкин постоянно был возле него, как нянька.
– Столы… составляй столы! – орали пьяные голоса.
Из столов, сдвинутых вместе, образовалось нечто вроде концертной эстрады, которую со всех сторон окружили шатавшиеся пьяные люди. Потом Привалов видел, как Веревкин вынес из соседней комнаты что-то белое и поставил это белое на помост. Собравшаяся публика дико взвыла, точно голодная стая волков, которой бросили кусок свежего мяса: на помосте в одной рубашке стояла Катерина Ивановна… Она что-то пела такое веселое и канканировала. Публика дико выла и несколько раз принималась ее качать на руках. Привалов аплодировал и кричал вместе с другими, и ему страстно хотелось поколотить этого Ивана Яковлича.
Потом вся эта картина исчезла, точно в тумане. Привалов помнил только, что он сидел очень близко к Катерине Ивановне, она беззаботно смеялась и разглаживала ему волосы своими белыми маленькими руками. Когда он проснулся, кругом было темно, на полу валялись какие-то спавшие люди, сломанная мебель, пустые бутылки и т. д. Привалов лежал на диване, а рядом с ним, на поставленных к дивану стульях, богатырским сном спал Nicolas Веревкин. Голова у Привалова страшно трещала, хотелось пить, в груди что-то жгло. Привалов смутно припомнил, где он и что с ним, а потом опять забылся тяжелым пьяным сном. Когда он проснулся во второй раз, на полу комнаты сидели и лежали те же фигуры и опять пили.
– В театр пора, Сергей Александрыч!.. – крикнул кто-то. – Вставайте да поправляйтесь скорее.
– Какой театр… где?
– Да ведь десятый час на дворе… Ха-ха!.. – хохотал Веревкин, только что успевший умыться.
Короткий зимний день был вычеркнут из среды других дней, а наступившая ночь точно служила продолжением вчерашней.
XII
Ярмарочный театр, кой-как сгороженный из бревен и досок, был битком набит пьяной ярмарочной публикой. Ложа, в которую попал Привалов, была одна из ближайших к сцене. Из нее отлично можно было рассматривать как сцену, так и партер. Привалова особенно интересовал последний, тем более что пьеса шла уже в половине. В ложе теперь сидел он только с Веревкиным, а остальная компания нагружалась в буфете. Поместившись к барьеру, Привалов долго рассматривал ряды кресел и стульев. На них разместилось все, что было именитого на десятки тысяч верст: московские тузы по коммерции, сибирские промышленники, фабриканты, водочные короли, скупщики хлеба и сала, торговцы пушниной, краснорядцы и т. д. От каждого пахло десятками и сотнями тысяч. Было несколько миллионеров, преимущественно с сибирской стороны.
– Картина!.. – говорил Nicolas, мотая головой в партер. – Вот вам наша будущая буржуазия, которая тряхнет любезным отечеством по-своему. Силища, батенька, страшенная!
Веревкин был пьян еще со вчерашнего, и Привалов тоже чувствовал себя не особенно хорошо: ему было как-то все равно, и он смотрел кругом взглядом постороннего человека. В душе, там, глубоко, образовалась какая-то особенная пустота, которая даже не мучила его: он только чувствовал себя частью этого громадного целого, которое шевелилось в партере, как тысячеголовое чудовище. Ведь это целое было неизмеримо велико и влекло к себе с такой неудержимой силой… Вольготное существование только и возможно в этой форме, а все остальное должно фигурировать в пассивных ролях. Даже злобы к этому целому Привалов не находил в себе: оно являлось только колоссальным фактом, который был прав сам по себе, в силу своего существования.
– Искусство прогрессирует… – слышался в соседней ложе сдержанный полушепот, который заставил Привалова задрожать: это был голос Половодова. – Да, во всех отраслях человеческой деятельности, в силу основного принципа всякого прогрессивного движения, строго и последовательно совершается неизбежный процесс дифференцирования. Я сказал, что искусство прогрессирует, – действительно, наши отцы, например, сходили с ума от балета, а в наше время он совсем упал. И в самом деле, если взять все эти пуанты и тур-де-форсы только сами по себе, получается какая-то глупая лошадиная дрессировка – и только. Восхищались балетными антраша, в которых Камарго делала четыре удара, Фанни Эльслер – пять, Тальони шесть, Гризи и Сангалли – семь, но вышла на сцену шансонетка – и все эти антраша пошли к черту! Да-с… Я именно с этой стороны понимаю прогресс…
В одной ложе с Половодовым сидел Давид и с почтительным вниманием выслушивал эти поучения; он теперь проходил ту высшую школу, которая отличает кровную золотую молодежь от обыкновенных смертных.
– Вот черт принес… – проворчал Веревкин, когда завидел Половодова.
Появление Половодова в театре взволновало Привалова так, что он снова опьянел. Все, что происходило дальше, было покрыто каким-то туманом. Он машинально смотрел на сцепу, где актеры казались куклами, на партер, на ложи, на раек. К чему? зачем он здесь? Куда ему бежать от всей этой ужасающей человеческой нескладицы, бежать от самого себя? Он сознавал себя именно той жалкой единицей, которая служит только материалом в какой-то сильной творческой руке.
По окончании пьесы в ложу ввалилась остальная пьяная компания. Появление Ивана Яковлича произвело на публику заметное впечатление; сотни глаз смотрели на этого счастливца, о котором по ярмарке ходили баснословные рассказы. Типичная свита из Данилушки, Лепешкина и Nicolas Веревкина усиливала это впечатление. Эти богачи и миллионеры теперь завидовали какому-нибудь Ивану Яковличу, который на несколько времени сделался героем ярмарочного дня. Из лож и кресел на него смотрели с восторженным удивлением, как на победителя. Даже обыгранные им купчики разделяли это общее настроение; они были довольны уже тем, что проиграли не кому другому, а самому Ивану Яковличу.
– Папахен-то ведь и спать даже не ложился, – сообщал Привалову Nicolas Веревкин. – Пока мы спали, он работал… За восемьдесят тысяч перевалило… Да… Я советовал забастовать, так не хочет: хочет добить до ста.
Nicolas Веревкин назвал несколько громких имен в торговом мире, которые сегодня жестоко поплатились за удовольствие сразиться с Иваном Яковличем.
Сам Иван Яковлич был таким же, как и всегда: так же нерешительно улыбался и выглядел по-прежнему каким-то подвижником.
– Сейчас будет Катя петь… – предупредил Nicolas Привалова, указывая на афише на фамилию m-lle Колпаковой, которая в антракте между пьесой и водевилем обещала исполнить какую-то шансонетку.
– «Моисей» в театре, – шепнул Nicolas Веревкин отцу.
– Где?
– В первом ряду, налево…
– Ах, черт его возьми!.. Что же ты раньше не сказал? – смущенно заговорил Иван Яковлич. – Необходимо было предупредить Катю.
– Да он только что пришел, а сейчас занавес…
Иван Яковлич только пожал плечами и принялся в бинокль отыскивать «Моисея». В этот момент поднялся занавес, и публика встретила выбежавшую из-за кулис Катерину Ивановну неистовыми аплодисментами. Она была одета в короткое платьице французской гризетки и бойко раскланивалась с публикой. Лепешкин и Данилушка, не довольствуясь обыкновенными аплодисментами, неистово стучали ногами в пол. Даже из ложи Половодова слышались аристократические шлепки затянутых в перчатки рук. Капельмейстер поднес певице большой букет, и она, прижимая подарок к груди, несколько раз весело кивнула в ложу Ивана Яковлича.
– Ох, горе душам нашим! – хрипел Лепешкин, отмахиваясь обеими руками. – Ай да Катерина Ивановна, всю публику за один раз изуважила…
Капельмейстер взмахнул своей палочкой, скрипки взвизгнули, где-то глухо замычала труба. Наклонившись всем корпусом вперед, Катерина Ивановна бойко пропела первый куплет; «Моисей» впился глазами, когда она привычным жестом собрала юбки веером и принялась канканировать. Сквозь смятое плиссе юбок выступали полные икры, и ясно обрисовывалось, точно облитое розовым трико, колено… Опустив глаза и как-то по-детски вытянув губы, Колпакова несколько раз повторила речитатив своей шансонетки, и когда публика принялась неистово ей аплодировать, она послала несколько поцелуев в ложу Ивана Яковлича.
– О-ох, матушка ты наша… – хрипел Лепешкин, наваливаясь своим брюхом на барьер ложи.
В этот момент в первом ряду кресел взвился белый дымок, и звонко грянул выстрел. Катерина Ивановна, схватившись одной рукой за левый бок, жалко присела у самой суфлерской будки, напрасно стараясь сохранить равновесие при помощи свободной руки. В первых рядах кресел происходила страшная суматоха: несколько человек крепко держали какого-то молодого человека за руки и за плечи, хотя он и не думал вырываться.
– Да ведь это «Моисей»!.. – крикнул кто-то.
– Он самый, – подтвердил Лепешкин. – Я своими глазами видел, как он к музыкантам подбежал да в Катерину Ивановну и запалил.
Опустили занавес. Полиция принялась уговаривать публику расходиться.
– Не уходите, – говорил Nicolas Веревкин Привалову, – мне же придется защищать этого дурака… Авось свидетелем пригодитесь: пойдемте за кулисы.
На сцене без всякого толку суетились Лепешкин и Данилушка, а Иван Яковлич как-то растерянно старался приподнять лежавшую в обмороке девушку. На белом корсаже ее платья блестели струйки крови, обрызгавшей будку и помост. Притащили откуда-то заспанного старичка доктора, который как-то равнодушно проговорил:
– Помогите, господа, перенести больную в уборную куда-нибудь…
Данилушка, Лепешкин, Иван Яковлич и еще несколько человек исполнили это желание с особенным усердием и даже помогли расшнуровать корсет. Доктор осмотрел рану, послушал сердце и флегматически проговорил:
– Так… пустяки. Впрочем, необходимо сначала привести ее в чувство.
– Подождите еще минуточку, пока приедет следователь, – упрашивал Веревкин Привалова.
Привалов остался и побрел в дальний конец сцены, чтобы не встретиться с Половодовым, который торопливо бежал в уборную вместе с Давидом. Теперь маленькая грязная и холодная уборная служила продолжением театральной сцены, и публика с такой же жадностью лезла смотреть на последнюю агонию умиравшей певицы, как давеча любовалась ее полными икрами и бесстыдными жестами.
Привалову пришлось ждать следователя почти час. Он присел на сложенные в углу кулисы и отсюда машинально наблюдал суетившуюся на сцене публику; кто тащил ведро воды, кто льду на тарелке, кто корпию. Доктор несколько раз выходил из уборной и только отмахивался рукой от сыпавшихся на него со всех сторон вопросов. Комедия жизни неожиданно перешла в драму… Вон Данилушка растерянно выскочил из уборной и трусцой побежал на авансцену. Привалов окликнул его, старик на мгновение остановился и, узнав Привалова, хрипло крикнул:
– Отходит…
– Кто отходит?
– Катерина Ивановна… она отходит!
Данилушка последние слова крикнул уже из помещения для музыкантов, куда спрыгнул прямо со сцены; он торопливо перелез через барьер и без шапки побежал через пустой партер к выходу.
Привалов пошел в уборную, где царила мертвая тишина. Катерина Ивановна лежала на кровати, устроенной на скорую руку из старых декораций; лицо покрылось матовой бледностью, грудь поднималась судорожно, с предсмертными хрипами. Шутовской наряд был обрызган каплями крови. Какая-то добрая рука прикрыла ноги ее синей собольей шубкой. Около изголовья молча стоял Иван Яковлич, бледный как мертвец; у него по лицу катились крупные слезы.
Через пять минут все было кончено: на декорациях в театральном костюме лежала по-прежнему прекрасная женщина, но теперь это бездушное тело не мог уже оскорбить ни один взгляд. Рука смерти наложила свою печать на безобразную человеческую оргию.
– Кончились, ваше высокоблагородие… – шепотом говорил какой-то полицейский, впуская в уборную следователя, точно он боялся кого-то разбудить.
Началось предварительное следствие с допросов обвиняемого и свидетелей. Было осмотрено место преступления и вещественные доказательства. Виктор Васильич отвечал на все вопросы твердо и уверенно, свидетели путались и перебивали друг друга. Привалов тоже был допрошен в числе других и опять ушел на сцену, чтобы подождать Nicolas Веревкина.
– Сергей Александрыч, Сергей Александрыч! – кричал Веревкин, выбегая из уборной через пять минут.
– Что случилось?
– Ваш брат здесь…
– Какой?
– Да Тит Привалов… Сейчас его допрашивает следователь. Идите скорее…
Перед следователем стоял молодой человек с бледным лицом и жгучими цыганскими глазами.
– Вы находились в числе других актеров ярмарочной труппы? – спрашивал следователь.
– Да… Я играл под фамилией Валова, – с иностранным акцентом отвечал молодой человек, встряхивая черными как смоль волосами.
– Та-ак-с… Так ваша настоящая фамилия Привалов?
– Да… Тит Привалов, один из владельцев Шат-ровских заводов.
Веревкин поймал владельца Шатровских заводов на сцене и снова допросил его, кто он и откуда, а потом отрекомендовал ему Привалова.
– Вот ваш родной брат, Сергей Александрыч Привалов.
Братья нерешительно подали руки друг другу и не знали, что им говорить.
– Вы теперь свободны? – спрашивал Nicolas молодого человека. – Поедемте с нами, а там уж познакомимся…
– Я с удовольствием… – замялся Тит Привалов, – только у меня нет своей шубы…
– Тогда мы сделаем так: вы, Сергей Александрыч, поедете домой и пошлете нам свою шубу, а мы подождем вас здесь…
– Кстати уж пошлите и верхнее платье, – просил Тит Привалов, – а то все, что на мне, – не мое, антрепренерское.
«Хорош гусь… – подумал даже Веревкин, привыкший к всевозможным превратностям фортуны. – Нет, его не нужно выпускать из рук, а то как раз улизнет… Нет, братику, шалишь, мы тебя не выпустим ни за какие коврижки!»
Привалов еще раз взглянул на своего братца, походившего на лакея из плохого ресторана, и отправился в свои номера, где не был ровно двое суток. В ожидании платья Веревкин успел выспросить у Тита Привалова всю подноготную: из пансиона Тидемана он бежал два года назад, потому что этот швейцарский профессор слишком часто прибегал к помощи своей ученой палки; затем он поступил акробатом в один странствующий цирк, с которым путешествовал по Европе, потом служил где-то камердинером, пока счастливая звезда не привела его куда-то в Западный край, где он и поступил в настоящую ярмарочную труппу. Своего платья у него не было, но антрепренер был так добр, что дал ему свою шубу доехать до Ирбита, а отсюда он уже надеялся как-нибудь пробраться в Узел.
– Ну, батенька, можно сказать, что вы прошли хорошую школу… – говорил задумчиво Веревкин. – Что бы вам явиться к нам полгодом раньше?.. А вы какие роли играли в театре?
– Неодинаково, больше прислугу и в водевилях.
– Так-с… гм. Действительно, вышел водевиль: сам черт ничего не разберет!..
XIII
Привалов привез брата в Узел и отвел ему несколько комнат в доме, на прежней половине Ляховских. Молодой человек быстро освоился со своим новым положением и несколько времени служил предметом для городских толков и пересудов. Многие видели в нем жертву братской ненависти, от которой он чуть-чуть не погиб, если бы не спасся совершенно случайно. Даже смерть актрисы Колпаковой была вплетена в эту историю двух братьев; эта девушка поплатилась головой за свое слишком близкое знакомство с наследником приваловских миллионов.
Дома Привалов нашел то же, что и оставил. Впрочем, он и не рассчитывал ни на что другое, так как знал из самых достоверных источников, что Зося имеет постоянные свидания с Половодовым в доме Заплатиной. Тит Привалов явился для Зоси новым развлечением – раз, как авантюрист, и второе, как герой узловского дня; она возила его по всему городу в своем экипаже и без конца готова была слушать его рассказы и анекдоты из парижской жизни, где он получил свое первоначальное воспитание, прежде чем попал к Тидеману. Хиония Алексеевна была тоже в восторге от этого забавного Titus, который говорил по-французски с настоящим парижским прононсом и привез с собой громадный выбор самых пикантных острот, каламбуров и просто французских словечек.
– Да, да… Что мы живем здесь, в этой трущобе, – говорила Хиония Алексеевна, покачивая головой. – Так и умрешь, ничего не видавши. Ах, Париж, Париж… Вот куда я желала бы попасть!.. И Александр Павлыч то же самое говорит, что не умрет спокойно, если не побывает в Париже.
Дела на мельнице у Привалова шли порядочно, хотя отсутствие хозяйского глаза было заметно во всем, несмотря на все усердие старика Нагибина. Привалов съездил на мельницу, прожил там с неделю и вернулся в Узел только по последнему зимнему пути. Но и в Узле и в Гарчиках прежнего Привалова больше не было, а был совсем другой человек, которого трудно было узнать: он не переставал пить после Ирбитской ярмарки. В Узле он все ночи проводил в игорных залах Общественного клуба, где начал играть по крупной в компании Ивана Яковлича. Этот последний вернулся с ярмарки с пустыми карманами.
– Как это вас угораздило? – спрашивал его Привалов.
– Да так… не выдержал характера: нужно было забастовать, а я все добивал до сотни тысяч, ну и продул все. Ведь раз совсем поехал из Ирбита, повез с собой девяносто тысяч с лишком, поехали меня провожать, да с первой же станции и заворотили назад… Нарвался на какого-то артиста. Ну, он меня и раздел до последней нитки. Удивительно счастливо играет бестия…
Однажды, когда Привалов особенно долго засиделся в клубе, Иван Яковлич отвел его в сторону и как-то смущенно проговорил:
– У Кати есть здесь мать… бедная старуха. Хотел я съездить к ней, нельзя ли чем помочь ей, да мне это неловко как-то сделать. Вот если бы вам побывать у нее. Ведь вы с ней видались у Бахаревых?
– Да. Пожалуй, я съезжу, – согласился Привалов.
– И «Моисей» просил тоже…
– Он где теперь?
– На поруках у отца живет пока, до суда.
– Хорошо, я это устрою.
Привалов даже обрадовался этому предложению: он чувствовал себя виновным пред старушкой Колпаковой, что до сих пор не навестил ее. Он отправился к ней на другой же день утром. Во дворе колпаковской развалины его встретил старик Полуянов, приветливо улыбнулся и с лукавым подмигиванием сообщил:
– А ведь мое дело на днях вырешится окончательно… Как же! Я уж говорил об этом Павле Ивановне. Вот и бумаги…
На сцену опять появился сверток разноцветных бумажек, бережно перевязанных розовой ленточкой.
Павла Ивановна даже испугалась, когда в передней увидела высокую фигуру Привалова. Старушка как-то разом вся съежилась и торопливо начала обдергивать на себе старенькое ситцевое платье.
– Не узнали, Павла Ивановна?
– Испугалась, Сергей Александрыч… Как ты, голубчик, постарел-то, и лицо-то совсем не твое стало. Уж извини меня, старуху: болтаю, что на ум взбредет.
– А я зашел навестить вас, давно не видал.
– Ох, давно, голубчик.
Старушка засуетилась со своим самоваром, разговаривая с гостем из-за перегородки.
– Вот уж сорочины скоро, как Катю мою застрелили, – заговорила Павла Ивановна, появляясь опять в комнате. – Панихиды по ней служу, да вот собираюсь как-нибудь летом съездить к ней на могилку поплакать… Как жива-то была, сердилась я на нее, а теперь вот жаль! Вспомнишь, и горько сделается, поплачешь. А все-таки я благодарю бога, что он не забыл ее: прибрал от сраму да от позору.
Привалова неприятно поразили эти слова.
– Вы очень строго судите свою дочь, – заметил он.
– Нельзя, голубчик, нельзя… Теперь вон у Бахаревых какое горе из-за моей Кати. А была бы жива, может, еще кому прибавила бы и не такую печаль. Виктор Васильич куда теперь? Ох-хо-хо. Разве этот вот Веревкин выправит его – не выправит… Марья Степановна и глазыньки все выплакала из-за деток-то! У меня одна была Катя – одно и горе мое, а погорюй-ка с каждым-то детищем…
– А Надежда Васильевна где теперь?
Павла Ивановна недоверчиво посмотрела на Привалова прищуренными глазами.
– А разве доктор-то, Борис-то Григорьич, ничего тебе не говорил?
– Я его не видал уже с месяц…
– Надежда Васильевна живет теперь в Узле, уж вторая неделя пошла. Да.
– Как в Узле?
– Да ты в самом деле ничего не знаешь? Приехала она сюда вместе с этим… ну, с мужем, по-нынешнему. Болен он, ну, муж-то этот.
– Лоскутов?
– Ну, он, выходит. У доктора и живут.
– А Марья Степановна знает об этом?
– Знает-то знает, да только слышать ничего не хочет…
Старушка махнула рукой и заплакала. Для чужого горя у нее еще были слезы…
– Ведь Надежда-то Васильевна была у меня, – рассказывала Павла Ивановна, вытирая слезы. – Как же, не забыла старухи… Как тогда услыхала о моей-то Кате, так сейчас ко мне пришла. Из себя-то постарше выглядит, а такая красивая девушка… ну, по-вашему, дама. Я еще полюбовалась ею и даже сказала, а она как покраснеет вся. Об отце-то тоскует, говорит… Спрашивает, как и что у них в дому… Ну, я все и рассказала. Про тебя тоже спрашивала, как живешь, да я ничего не сказала: сама не знаю.
– Про мою жизнь, Павла Ивановна, кажется, все знают – не секрет… Шила в мешке не утаишь.
– Ох, Сереженька, голубчик, много болтают, да только верить-то не хочется…
Старушка покачала головой и, взглянув на Привалова своими прищуренными глазами, проговорила:
– А ты на меня не рассердишься, голубчик?
– Нет, говорите.
– Не знаю, правду ли болтают: будто ты вином этим стал заниматься и в карты играешь… Брось ты, ради Христа, эту всю пакость!
Привалов улыбнулся.
– Нет, Павла Ивановна, мне так легче… – проговорил он, поднимаясь с места. – Тяжело мне…
– Ох, знаю, знаю… Басурманка твоя все мутит.
– Нет, я на жену не жалуюсь: сам виноват…
Они простились. Расчувствовавшаяся старушка даже перекрестила Привалова, а когда он намекнул ей, зачем собственно приходил, она отрицательно замахала руками и с грустной улыбкой проговорила:
– Нет, ничего мне не нужно, голубчик… Да и какая необходимость у старухи: богу на свечку – и только. Спасибо на добром слове да на том, что не забыл меня. А ты сам-то попомни лучше мое-то слово…
Она здесь, в Узле, – вот о чем думал Привалов, когда возвращался от Павлы Ивановны. А он до сих пор не знал об этом!.. Доктор не показывается и, видимо, избегает встречаться с ним. Ну, это его дело. В Привалове со страшной силой вспыхнуло желание увидать Надежду Васильевну, увидать хотя издали… Узнает она его или нет? Может быть, отвернется, как от пьяницы и картежника, которого даже бог забыл, как выразилась бы Павла Ивановна?
«Умереть…» – мелькнуло в голове Привалова. Да, это было бы хорошо: все расчеты с жизнью покончить разом и разом освободиться от всех тяжелых воспоминаний и неприятностей.
Для кого и для чего он теперь будет жить? Тянуть изо дня в день, как тянут другие, – это слишком скучная вещь, для которой не стоило трудиться. Даже то дело, для которого он столько работал, теперь как-то начинало терять интерес в его глазах. Он припомнил Ирбитскую ярмарку, где лицом к лицу видел ту страшную силу, с которой хотел бороться. Его идея в этом стройном и могучем хоре себялюбивых интересов, безжалостной эксплуатации, организованного обмана и какой-то органической подлости жалко терялась, как последний крик утопающего.
На следующий день Привалов не мог преодолеть искушение и отправился в ту улицу, где жил доктор. Он сначала хотел только издали взглянуть на тот дом, где теперь жила Надежда Васильевна, и сейчас же вернуться домой. Может быть, где-нибудь в окне мелькнет знакомое лицо… Отыскать квартиру доктора было не особенно трудно. Он жил по ту сторону пруда, в старой Карманной улице, в небольшом новом флигельке, выходившем на улицу четырьмя окнами. У подъезда лежала пестрая собака доктора, которую ему подарила Зося. Привалов с замирающим сердцем шел по деревянному тротуару, не спуская глаз с заветного уголка. Вот и подъезд, вот в окнах зелеными лапами смотрятся агавы… Не давая самому себе отчета, Привалов позвонил и сейчас же хотел убежать, но в этот момент дверь скрипнула и послышался знакомый голос:
– Кто там?
Дверь распахнулась, и на пороге показалась сама Надежда Васильевна, в простеньком коричневом платье, с серой шалью на плечах. Она мельком взглянула на Привалова и только хотела сказать, что доктора нет дома, как остановилась и, с улыбкой протягивая руку, проговорила:
– Сергей Александрыч!.. Вот приятная неожиданность! А доктор говорит, что вы после ярмарки прямо уехали на свою мельницу.
– Да, я был там и только недавно вернулся.
– Как я рада видеть вас… – торопливо говорила Надежда Васильевна, пока Привалов раздевался в передней. – Максим уж несколько раз спрашивал о вас… Мы пока остановились у доктора. Думали прожить несколько дней, а теперь уж идет вторая неделя. Вот сюда, Сергей Александрыч.
В маленькой гостиной Привалову показалось хорошо, как в раю. На Надежду Васильевну он боялся взглянуть, точно от одного этого взгляда могло рассеяться все обаяние этой встречи.
– А ведь как давно мы не видались с вами, – говорила Надежда Васильевна, усаживая гостя на ближайшее кресло.
Она показалась Привалову и выше и полнее. Но лицо оставалось таким же, с оттенком той строгой красоты, которая смягчалась только бахаревской улыбкой. Серые глаза смотрели мягче и немного грустно, точно в их глубине залегла какая-то тень. Держала она себя по-прежнему просто, по-дружески, с той откровенностью, какая обезоруживает всякий дурной помысел, всякое дурное желание.
Надежда Васильевна в несколько минут успела рассказать о своей жизни на приисках, где ей было так хорошо, хотя иногда начинало неудержимо тянуть в город, к родным. Она могла бы назвать себя совсем счастливой, если бы не здоровье Максима, которое ее очень беспокоит, хотя доктор, как все доктора, старается убедить ее в полной безопасности. Потом она рассказывала о своих отношениях к отцу и матери, о Косте, который по последнему зимнему пути отправился в Восточную Сибирь, на заводы.
– Вы разве не видали Костю перед отъездом? – спрашивала Надежда Васильевна.
– Нет… Да нам тяжело было бы встретиться еще раз, – откровенно признавался Привалов. – Нас отчасти связывали только заводы, а теперь порвалась и эта последняя связь.
Чтобы замять этот неприятный разговор, Надежда Васильевна стала расспрашивать Привалова о его мельнице и хлебной торговле. Ее так интересовало это предприятие, хотя от Кости о нем она ничего никогда не могла узнать: ведь он с самого начала был против мельницы, как и отец. Привалов одушевился и подробно рассказал все, что было им сделано и какие успехи были получены; он не скрывал от Надежды Васильевны тех неудач и разочарований, какие выступали по мере ближайшего знакомства с делом.
– Могу пожалеть только об одном, что доктор ранее почему-то не хотел сказать, что вы здесь, – проговорила Надежда Васильевна. – Ведь не мог же он не знать этого, когда бывает в вашем доме каждый день… Мы на днях, вероятно, уезжаем отсюда.
– Я вам объясню, Надежда Васильевна, почему доктор скрывал от вас мое появление здесь, – заговорил Привалов, опуская глаза. – Он боялся, что я могу явиться к вам не совсем в приличном виде… Доктор так добр, что хотел, хотя на время, скрыть мои недостатки от вас…
– Сергей Александрыч, вы говорите такие страшные вещи… – смущенно заговорила Надежда Васильевна, делая большие глаза.
Она с каким-то страхом взглянула на Привалова, который теперь упорно и как-то болезненно-пристально смотрел на нее. В этом добром, характерном лице стояло столько муки и затаенного горя.
– Это длинная история, Надежда Васильевна… Если хотите, я могу вам рассказать, как дошел до своего настоящего положения.
Привалова вдруг охватило страстное желание рассказать – нет, исповедаться ей во всем, никому больше, а только ей одной. Все другие могли видеть одну только внешность, а ей он откроет свою душу; пусть она казнит его своим презрением. Сейчас и здесь же. Ему будет легче…
– Когда я шел сюда, я не думал, что увижу вас, – глухо заговорил Привалов, опять опуская глаза. – Я даже боялся этой встречи, хотя и желал ее… Скажу больше: когда я шел сюда, я думал о смерти, о своей смерти. Как хорошо вовремя умереть, Надежда Васильевна, и как тяжело сознавать, что еще молод, силен и не можешь рассчитывать на этот спасительный исход. На мысль о смерти меня навела трагическая история Кати Колпаковой… Она умерла на моих глазах, и я позавидовал ей, когда увидел ее мертвой. Это была замечательно красивая девушка, а мертвая она была просто идеально хороша.
В своей исповеди Привалов рассказал все, что произошло с ним после роковой сцены в саду, кончая Ирбитской ярмаркой и своим визитом к Павле Ивановне. Он очертил всех действующих лиц этой сложной истории, свою домашнюю обстановку и свое постепенное падение, быстрое по внешности, но вполне последовательное по внутреннему содержанию. Проследить такое падение в самом себе крайне трудно, то есть отдельные его ступени, как трудно определить высоту горы при спуске с нее. Недостает глазомера, той перспективы, которая давала бы возможность сравнения. Мысль болтается в пустом пространстве, где ей не за что ухватиться.
– Вы простите меня за то, что я слишком много говорю о самом себе, – говорил Привалов останавливаясь. – Никому и ничего я не говорил до сих пор и не скажу больше… Мне случалось встречать много очень маленьких людей, которые вечно ко всем пристают со своим «я», – это очень скучная и глупая история. Но вы выслушайте меня до конца; мне слишком тяжело, больше чем тяжело.
Возбужденное состояние Привалова передалось ей, и она чувствовала, как холодеет вся. Несколько раз она хотела подняться с места и убежать, но какая-то сила удерживала ее, и она опять желала выслушать всю эту исповедь до конца, хотя именно на это не имела никакого права. Зачем он рассказывал все это именно ей и зачем именно в такой форме?
– Вы обратите внимание на отсутствие последовательности в отдельных действиях, – говорил Привалов. – Все идет скачками… Целое приходится восстанавливать по разрозненным звеньям и обрывкам. Я часто думал об этой непоследовательности, которую сознавал и которая так давила меня… Но, чтобы понять всего человека, нужно взять его в целом, не с одним только его личным прошедшим, а со всей совокупностью унаследованных им особенностей и характерных признаков, которые гнездятся в его крови. Вот если рассматривать с этой точки зрения все те факты, о которых я сейчас рассказываю, тогда вся картина освещается вполне… Пред вами во весь рост встает типичный представитель выродившейся семьи, которого не могут спасти самые лучшие стремления. Именно с этой точки зрения смотрит на меня доктор, если я не ошибаюсь.
Дальше Привалов рассказывал о том, как колебалась его вера даже в собственную идею и в свое дело. Если его личная жизнь не сложилась, то он мог бы найти некоторый суррогат счастья в выполнении своей идеи. Но для него и этот выход делался сомнительным.
– Я не согласна с вами в этом случае, – заговорила Надежда Васильевна. – Вы смотрите теперь на все слишком пристрастно…
Надежда Васильевна заговорила на эту тему, глаза у нее блестели, а на лице выступил яркий румянец. Она старалась убедить Привалова, что он напрасно отчаивается в успехах своей идеи, и даже повторила те его мысли, которые он когда-то высказывал еще в Шатровском заводе. Привалов слушал эту горячую прочувствованную речь со смешанным чувством удивления и тяжелого уныния. В Надежде Васильевне теперь говорила практическая отцовская жилка, и вместе с тем она увлекалась грандиозной картиной неравной, отчаянной борьбы с подавляющим своим численным составом и средствами неприятелем. Именно такая борьба была полна смысла, и для нее стоило жить на свете. Стыдно и позорно опускать руки именно в тот момент, когда дело уже поставлено и остается только его развивать.
– Признаться сказать, я гораздо больше ожидала от вас, Сергей Александрыч, – кончила она.
В исповеди Привалова чего-то недоставало, чувствовался заметный пробел, – Надежда Васильевна это понимала но не решалась поставить вопрос прямо. У Привалова уже вертелось на языке роковое признание в своей погибшей, никому не известной любви, но он преодолел себя и удержался.
– А вот и Максим… – проговорила Надежда Васильевна, указывая головой на окно…
По деревянному тротуару действительно шел Лоскутов. Привалов не узнал его в первую минуту, хотя по внешности он мало изменился. В этой характерной фигуре теперь сказывалось какое-то глубокое душевное перерождение; это было заметно по рассеянному выражению лица и особенно по глазам, потерявшим свою магическую притягательную силу. Привалова Лоскутов узнал не вдруг и долго пристально всматривался в него, пока проговорил:
– Да, да… теперь вспомнил: Привалов, Сергей Александрыч.
«У этого тоже недостает какого-то винтика в голове», – подумал Привалов, припоминая слова покойного Ляховского.
Они разговорились принужденным разговором чужих людей. Надежде Васильевне было вдвойне тяжело оставаться свидетельницей этой натянутой беседы: одного она слишком любила, а другого жалела. У нее готовы были навернуться слезы на глазах при одной мысли, что еще так недавно эти люди были полны жизни и энергии.
Привалов начал прощаться, Лоскутов машинально протянул ему руку и остался в своем кресле с таким лицом, точно напрасно старался что-то припомнить.
– Я буду вас ждать, – говорила Надежда Васильевна, когда провожала Привалова в переднюю. – Мы еще о многом переговорим с вами… Да? Видели, в каком положении бедный Максим… У него какое-то мудреное нервное расстройство, и я часто сама не узнаю его; совсем другой человек.
– Давно это с ним?
– С середины зимы… Сначала жаловался на головные боли, потом появилась какая-то слабость, апатия, галлюцинации. Доктор лечит его электричеством… Так я буду надеяться, что вы не позабудете нас.
XIV
Дело Виктора Васильича по убийству артистки Колпаковой должно было разбираться в летнюю сессию узловского окружного суда. Защитником был Nicolas Веревкин. Весной, пока Виктор Васильич жил на поруках у отца, Веревкин бывал в старом бахаревском доме почти каждый день. Сначала его встретили там очень сухо, а старый Лука фукал на него, как старый кот. Сам Василий Назарыч отнесся к Веревкину немного подозрительно и с оттенком легкой иронии. Зато Марья Степановна приняла «Витенькина защитника» с распростертыми объятиями и не знала, каким вареньем его угощать. Но в течение какого-нибудь месяца Веревкин сделался почти своим человеком в бахаревском доме, и прежде всех сдался на капитуляцию старый Лука. Веревкин не проходил по бахаревской передней без того, чтобы не кинуть старику какую-нибудь колючую шуточку вместе с красным словечком. Луке перепадали кредитки, а известно, что человеческое сердце не камень.
Действительно, познакомившись с Веревкиным ближе, Василий Назарыч скоро оценил эту широкую натуру и даже привык к нему. Притом Веревкин знал до тонкостей все дело по приваловской опеке, и старик мог говорить с ним о Шатровских заводах сколько душе угодно. Крепок был старик Бахарев на новые знакомства вообще, а против фамилии Веревкиных был даже предубежден, считая их самыми вздорными дворянскими выродками; но к Nicolas Веревкину сколько он ни присматривался – отличный парень выходил, как его ни поверни. Да и услуга-мужик; только еще Василий Назарыч успеет о чем заикнуться, он уж готов. И не то чтобы выслуживался или заискивал перед богатым мужиком, как это делают другие, нет, уж натура у этого Веревкина была такая. Раз, чтобы отблагодарить Веревкина за какие-то хлопоты, Василий Назарыч пригласил его обедать. Против такой короткости Марья Степановна сильно восстала и не хотела выходить сама к обеду и Верочку не хотела показывать.
– Уж больно про него много нехорошего говорят: и пьяница-то, и картежник, и обирало, – говорила Марья Степановна, защищая свой семейный очаг от вторжения иноплеменных. – Конечно, Витю он защищает, так уж я его всячески ублаготворю… Только это все другое, а не обед.
– Ну, матушка, трудно нынче людей разбирать, особенно по чужим-то разговорам. А мне Николай Иваныч тем поглянулся, что простой он человек… Да. Не съест нас…
– Может, он и в самом деле не такой, как говорят, – соглашалась Марья Степановна. – Как-то не примениться совсем…
– Вот то-то и есть: стары мы с тобой стали, Марья Степановна, – грустно проговорил Василий Назарыч. – А Николай Иваныч все-таки будет обедать…
Для Марьи Степановны обеды и ужины всегда являлись чем-то особенно важным, и в ее уме около накрытого стола сгруппировывалась масса разных примет и поверий. Верочка разделяла все воззрения матери и с ужасом думала об обеде, на котором будет присутствовать Веревкин, этот сорвиголова из «Витенькиных приятелей». Лука и Досифея тоже с немалым страхом ждали рокового обеда. Но, как это иногда случается, обед прошел самым обыкновенным образом, почти незаметно. Веревкин все время вел с Василием Назарычем серьезный разговор и вообще держал себя с большим тактом; Марье Степановне он понравился тем, что знал толк в кушаньях и оценил по достоинствам каждое. Это польстило старухе, и она даже залюбовалась, с каким завидным аппетитом Николай Иваныч смаковал произведения Досифеи. На Верочку, рдевшую за столом как маков цвет, Веревкин даже не взглянул ни одного лишнего раза.
В конце зимы Василий Назарыч уехал на свои прииски, и в бахаревском доме наступила особенно тяжелая пустота: не было Надежды Васильевны, не было Кости. Виктор Васильич притих, – вообще царило очень невеселое настроение. Процесс Виктора Васильича приближался, и Веревкин время от времени привозил каких-то свидетелей и все допрашивал Виктора Васильича. Раз, когда Веревкин хотел ехать домой, Виктор Васильич остановил его:
– Ты куда это? Пойдем к маменьке, она давно хочет сразиться с тобой в картишки… Старухи теперь в преферанс играют с Верочкой. Ну же, пойдем…
Веревкин немного смутился, но, если желает Марья Степановна, он ничего не имеет против преферанса.
– Она уж несколько раз просила меня привести тебя, – врал Виктор Васильич, которому хотелось устроить маленькое домашнее представление и вспугнуть старух.
Понятно, какой переполох произвело неожиданное появление Веревкина во внутренних покоях самой Марьи Степановны, которая даже побледнела от страха и посадила Верочку рядом с собой, точно наседка, которая прячет от ястреба своего цыпленка под крылом. У Павлы Ивановны сыпались карты из рук – самый скверный признак, как это известно всем игрокам.
– Вот, мама, я привел к тебе Николая Иваныча, с которым ты хотела сразиться в преферанс, – рекомендовал Виктор Васильич своего друга. – Он отлично играет…
Старухи поломались, а потом сели за карты. Виктор Васильич примостился было к ним, но скоро был изгнан с позором, потому что имел скверную привычку воровать взятки. В течение какого-нибудь получаса игра загорелась, и Веревкин совсем обворожил старух, так что сама степенная Марья Степановна едва сдерживала смех, когда Николай Иваныч только открывал рот. Эта интересная игра собрала в коридоре «целую публику»: в замочную скважину попеременно смотрели Лука, Досифея и Верочка. «Сама играла с аблакатом» – это что-нибудь значило!
– Да не оказия ли… – удивлялся Лука, хлопая себя по ляжкам. – Совсем обошел старух-то, прах его побери!..
Игра продолжалась часа три, так что Марья Степановна даже испугалась, когда взглянула на часы.
– Ужо как-нибудь в другой раз доиграем, – проговорила она, поднимаясь из-за стола.
Марья Степановна сейчас же спохватилась, но глупое слово вылетело – не поймаешь.
– Тьфу ты, греховодник! – отплевывалась Марья Степановна, когда Веревкин ушел. – И зачем это я сболтнула про другой раз?..
– А он, право, ничего… – добродушно заявляла Павла Ивановна.
– Какой он смешной… – вставила свое слово Верочка.
– Не твое дело! – строго оборвала Марья Степановна. – Разве девичье дело мужчин-то разбирать?.. Все они под одну стать.
Таким образом Веревкин проник до гостиной Марьи Степановны, где частенько составлялись самые веселые преферансы, доставлявшие старушкам большое удовольствие. Он являлся как-то случайно и всегда умел уезжать вовремя. Когда Веревкина не было дня три, старушки начинали скучать и даже ссорились за картами.
Дело Виктора Васильича приближалось к развязке; оно было назначено в майскую сессию. Веревкин употребил все, что от него зависело, чтобы обставить дело настоящим образом. В день суда, когда Веревкин повез Виктора Васильича на скамью подсудимых, Марья Степановна горько заплакала, несколько раз благословляла своего блудного сына и даже перекрестила самого Николая Иваныча.
– Бог не без милости, Марья Степановна, – утешал Веревкин плакавшую старуху.
Марья Степановна только махнула рукой. Досифея тоже долго крестила широким раскольничьим крестом уезжавших, а Лука собственной особой отправился в суд.
Зал узловского окружного суда был битком набит самой избранной публикой, всегда жадной до интересных процессов на пикантной подкладке. Весь узловский бомонд и купечество с замирающим сердцем встретили Виктора Васильича, когда он вошел на «подсудимую скамью», как выражался Лука. В качестве свидетелей фигурировали все свои люди, и в числе других братья Приваловы, которые еще раз привлекли на себя общее внимание. Веревкин особенно был озабочен составом присяжных заседателей и боялся как огня, чтобы не попали чиновники: они не пощадили бы, а вот купцы да мужички – совсем другое дело, особенно последние.
Пока шел допрос свидетелей и говорил свою казенную речь прокурор, публика оставалась равнодушной, дожидаясь зашиты. Веревкин не обманул ожиданий и действительно сказал блестящую речь, в которой со своим неизменным остроумием разбил основные положения обвинения, по ниточке разобрал свидетельские показания и мастерски, смелой рукой набросал нравственную физиономию своего клиента. Это была нервная, впечатлительная, порывистая натура, богатая природными дарованиями, но лишенная правильной шлифовки. Доверчивый и простодушный, полный юношеских сил, молодой Бахарев встречается с опытной куртизанкой Колпаковой, которая зараз умела вести несколько любовных интриг; понятно, что произошло от такой встречи; доверчивый, пылкий юноша не мог перенести раскрывшейся перед ним картины позорного разврата и в минуту крайнего возбуждения, сам не отдавая себе отчета, сделал роковой выстрел. Веревкин с замечательным искусством разобрал все последовательные стадии этой любви и на каждом шагу рядом свидетельских показаний выяснял характерные роли главных действующих лиц.
– Я не выставляю подсудимого каким-то идеальным человеком, – говорил Веревкин. – Нет, это самый обыкновенный смертный, не чуждый общих слабостей… Но он попал в скверную историю, которая походила на игру кошки с мышкой. Будь на месте Колпаковой другая женщина, тогда Бахарев не сидел бы на скамье подсудимых! Вот главная мысль, которая должна лечь в основание вердикта присяжных. Закон карает злую волю и бесповоротную испорченность, а здесь мы имеем дело с несчастным случаем, от которого никто не застрахован.
Эта речь произвела сильное впечатление на публику и присяжных. Последнее слово подсудимого, который откровенно рассказал весь ход дела, решило его участь: присяжные вынесли оправдательный вердикт.
Когда публика начала поздравлять Виктора Васильича и Веревкина, Привалов отвел последнего в сторону и сказал:
– Зачем вы так забросали грязью Катерину Ивановну?
– Э, батенька, что поделаешь: ее не вернуть, а «Моисея» нужно было выправить, – добродушно ответил Веревкин и прибавил каким-то смущенным тоном: – А я вот что скажу вам, голубчик… Сегодня я лез из кожи больше для себя, чем для «Моисея».
– Именно?
– В семена хочу пойти…
– Ничего не понимаю!
– Женюсь, батенька… Уж предложение сделал Воре Васильевне и с Марьей Степановной переговорил. Старуха обещала, если выправлю «Моисея». Теперь дело за Васильем Назарычем. Надоело болтаться. Пора быть бычку на веревочке. Оно и необходимо, ежели разобрать… Только вот побаиваюсь старика, как бы он не заворотил мне оглобли.
Привалов от души пожелал счастья своему бывшему поверенному и Верочке. Это зарождавшееся молодое счастье отозвалось в его душе глухой болью…
XV
Здоровье Лоскутова не поправлялось, а, напротив, делалось хуже. Вместе с весной открывались работы на приисках, но Лоскутову нечего было и думать самому ехать туда; при помощи Веревкина был приискан подходящий арендатор, которому прииски и были сданы на год. Лоскутовы продолжали оставаться в Узле.
– Для Максима необходима спокойная жизнь и такие развлечения… как это вам сказать… Одним словом, чисто деревенские, – объяснил доктор Надежде Васильевне. – Покой, хорошее питание, прогулки, умеренная физическая работа – вот что ему необходимо вместе с деревенским воздухом и подходящим обществом.
– Куда же нам ехать, Борис Григорьич?
– Я думал об этом, Надежда Васильевна, и пришел к тому убеждению, что самое лучшее будет вам отправиться в Гарчики, на мельницу. У Привалова там есть хорошенький флигелек, в котором вы отлично можете провести лето. Если хотите, я переговорю с Сергеем Александрычем.
– Позвольте, доктор, мне немного подумать… – уклончиво ответила Надежда Васильевна.
Собственно, ей давно хотелось куда-нибудь подальше уехать из Узла, где постоянно приходилось наталкиваться на тяжелые воспоминания, но когда доктор заговорил о приваловской мельнице, Надежде Васильевне почему-то не хотелось воспользоваться этим предложением, хотя она ни на мгновение не сомневалась в том, что Привалов с удовольствием уступит им свой флигелек. Почему ей не хотелось ехать в Гарчики – Надежда Васильевна сама не могла дать себе обстоятельного ответа, а просто у нее, как говорится, не лежала душа к мельнице. Привалов бывал у них довольно часто, при посторонних молчал, а когда оставался один с Надеждой Васильевной, начинал говорить с полной откровенностью, как с сестрой. Эту неровность Надежда Васильевна объясняла ненормальной жизнью Привалова, который по-прежнему проводил ночи в клубе в самом сомнительном обществе и раза два являлся к Лоскутовым сильно навеселе. Последнее обстоятельство особенно сильно огорчало Надежду Васильевну, и раз она серьезно спросила Привалова:
– Разве так трудно расстаться с этой дурной привычкой? Ведь вы можете не пить, как раньше…
Привалов поднял глаза на Надежду Васильевну, несколько времени молчал, а потом проговорил:
– К чему? Мне это доставляет удовольствие, я забываюсь на время…
– А если я вас об этом буду просить, Сергей Александрыч? Если вы не хотите удержаться для себя, то сделайте это для меня…
– Вы это серьезно говорите?
– Да.
– Хорошо… Только трезвый я не могу говорить с вами по душе, откровенно, а теперь это для меня единственное спасение. Я часто упрекаю себя за свою болтовню, но мне так тяжело…
Надежда Васильевна от души жалела Привалова и не умела ему ничем помочь. Она часто думала об этом странном, непонятном человеке и нередко приходила к самым противоположным выводам. Несомненным было только то, что Привалов, несмотря на все свои недостатки и ошибки, оставался честной и прямой натурой. Странно, что чистосердечная исповедь Привалова не произвела на нее отталкивающего, дурного впечатления; напротив, Надежда Васильевна убедилась только в том, что Привалов являлся жертвой своих, приваловских, миллионов, ради которых около него постоянно ютились самые подозрительные люди, вроде Ляховского, Половодова, Веревкина и т. д. Что Привалов женился на Зосе – это тоже было понятно, как понятно и то, почему Зося вышла замуж именно за него. Но чего Надежда Васильевна никак не могла понять, так это отношений Привалова к Половодовой, этой пустой светской барыне, кроме своей красивой внешности не имевшей за собой решительно ничего. Тут чувствовался какой-то пробел, чувствовалось что-то недоговоренное, чего не хотел или не умел досказать сам Привалов.
Если раньше в Привалове Надежда Васильевна видела «жениха», которого поэтому именно и не любила, то теперь она, напротив, особенно интересовалась им, его внутренней жизнью, даже его ошибками, в которых обрисовывался оригинальный тип. Такой именно человек мог любить и сделать жизнь полной. Зосю Надежда Васильевна не обвиняла, но на ее месте никогда не довела бы Привалова до его настоящего положения. Ей рисовался другой Привалов, тот хороший Привалов, которого она хотела видеть в нем. Недаром отец так привязан к этой фамилии… Были такие моменты, когда Надежда Васильевна настолько увлекалась своими мыслями, что необыкновенно живо воспроизводила пред собой широкую картину осуществившихся приваловских планов, деятельной участницей и исполнительницей которых была она сама. Она видела эту приваловскую мельницу в Гарчиках, тысячи подвод с хлебом, которые стягивались к ней со всех сторон, организованную на широких началах хлебную торговлю и т. д. Этой жизнью можно было жить, и она дала бы здоровое, трудовое счастье.
Для этих мыслей у Надежды Васильевны теперь оставалось много свободного времени: болезнь мужа оторвала ее даже от того мирка, с которым она успела сжиться на приисках. А теперь, живя в городе, она не знала, куда ей деваться со своими досугами, и иногда сильно скучала. Доктор целые дни проводил на практике, так что дома его можно было видеть только мельком. Других знакомых не было, поэтому посещения Привалова вносили в эту однообразную жизнь освежающий элемент. Лоскутов по-прежнему чувствовал себя нехорошо, хотя определенной болезни доктора не находили в нем.
– У меня точно делается темно в голове, – говорил иногда Лоскутов жене, – самое страшное ощущение… Иногда опять все кругом делается необыкновенно ясно: именно, основой всего является число, известный механический ритм, из которого, как звуки из отдельных колебаний воздушной волны, развивается весь остальной мир. Я так отчетливо представляю себе картину, что мог бы изложить ее при помощи математических формул или, еще лучше, музыкальными аккордами. Говорю серьезно… Ведь мир – это строго гармоническое целое, с числовым основанием, и ничто так не передает гармонические сочетания, как музыка. Можно положить на ноты шум ветра, стук экипажа, движение машины, шаги человека!
Раз ночью Лоскутов сильно испугал жену: он ее разбудил и тихо прошептал:
– Я сейчас видел все…
– Как все?
– Решительно все… О, как много я видел! Мне было что-то вроде откровения, над чем бьются миллионы человеческих голов самых гениальнейших и чего никогда не разгадают, – я понял это сразу. Знаешь, я видел всех людей счастливыми… Нет ни богатых, ни бедных, ни больных, ни здоровых, ни сильных, ни слабых, ни умных, ни глупых, ни злых, ни добрых: везде счастье… И как просто все! Можно только удивляться, как это раньше никому не пришло в голову, то есть оно и приходило, может быть, но глохло или искажалось. Видишь ли, в чем дело, если внешний мир движется одной бессознательной волей, получившей свое конечное выражение в ритме и числе, то неизмеримо обширнейший внутренний мир основан тоже на гармоническом начале, но гораздо более тонком, ускользающем от меры и числа, – это начало духовной субстанции. Люди в общении друг с другом постоянно представляют дисгармонию, точно так же как в музыке. Вот чтобы уничтожить эту дисгармонию, нужно создать абсолютную субстанцию всеобщего духа, в котором примирятся все остальные, слившись в бесконечно продолжающееся и бесконечно разнообразное гармоническое соединение, из себя самого исходящее и в себя возвращающееся.
Дальше Лоскутов очень подробно развивал мысль, что необходимо, на основании абсолютной субстанции духа, создать новую вселенскую религию, в которой примирятся все народы и все племена. Даже с практической стороны он не видит препятствия; необходимо отправиться в Среднюю Азию, эту колыбель религиозных движений, очистить себя долгим искусом, чтобы окончательно отрешиться от отягощающих наше тело чисто плотских помыслов, и тогда вполне возможно подняться до созерцания абсолютной идеи, управляющей нашим духовным миром.
Надежда Васильевна с ужасом слушала этот сумасшедший бред и сама начинала чувствовать, что недалека от сумасшествия. Галлюцинации мужа передавались ей: это был первый шаг к сумасшествию. Она не знала, что ей делать и как отнестись к этим галлюцинациям мужа, которые стали повторяться. Когда она рассказала все доктору, он внимательно ее выслушал и задумчиво проговорил:
– Плохо, очень плохо.
– Что же делать, доктор?
– Нужно подождать, пока болезнь окончательно определится.
Привалов сдержал свое слово и перестал пить, но был такой задумчивый и печальный, что Надежде Васильевне тяжело было на него смотреть. Трезвый он действительно почти совсем не разговаривал, то есть ничего не рассказывал о себе и точно стыдился, что позволил себе так откровенно высказаться перед Надеждой Васильевной… Таким образом ей разом пришлось ухаживать за двумя больными, что делало ее собственное положение почти невыносимым. Раз она попробовала предложить очень энергическую меру Привалову:
– Я вижу, Сергей Александрыч, что вам трудно переменить прежний образ жизни, хотя вы стараетесь сдержать данное слово. Только не обижайтесь, я вам предложу маленький компромисс: пейте здесь… Я вам не буду давать больше того, чем следует.
– Нет… никогда. Да я уж совсем почти отвык, а если навожу на вас тоску своим присутствием, так это совсем уж не от того. Вы меня просто гоните, когда надоем вам…
Надежда Васильевна сейчас же раскаялась в своем необдуманном предложении, которым Привалов, видимо, обиделся. Раньше он никогда не обижался на нее, хотя она высказывала ему вещи гораздо обиднее. В свою очередь, Надежда Васильевна тоже была недовольна Приваловым: она ему желала только добра, – на что же он обижался? Да и что она за нянька, чтобы ухаживать за ним? Впрочем, это была минутная вспышка, которая так же скоро потухла, как явилась. Ей опять сделалось жаль Привалова, который так беззаветно доверялся ей.
Ввиду всех этих данных Надежда Васильевна и не дала доктору сейчас же решительного ответа, когда он предложил ей ехать в Гарчики. Ее что-то удерживало от этой поездки, точно она боялась сближения с Приваловым там, на мельнице, где он, собственно, бывал реже, чем в городе. Но доктор настаивал на своем предложении, и Надежда Васильевна наконец нашла то, что ее смущало.
– А что скажет Зося, когда узнает, что мы переехали на мельницу к Сергею Александрычу? – откровенно высказалась она доктору.
– Я думал об этом, Надежда Васильевна, и могу вам сказать только то, что Зося не имеет никакого права что-нибудь говорить про вас, – ответил доктор. – Вы, вероятно, заметили уже, в каком положении семейные дела Зоси… Я с своей стороны только могу удивляться, что она еще до сих пор продолжает оставаться в Узле. Самое лучшее для нее – это уехать отсюда.
Надежда Васильевна наконец согласилась, потому что не могла подыскать никаких причин для отказа.
Переехать в Гарчики совсем – было делом нескольких дней. Начиналась уже весна: последний снег белел только по оврагам, и на полях зеленели озими. Местоположение Гарчиков, окрестности, близость реки Узловки, наконец сама мельница и флигелек в три окна – все понравилось Надежде Васильевне с первого раза. Лоскутов тоже быстро освоился с новой обстановкой и точно ожил в ней. Он по целым дням бродил по полям и лугам, подолгу оставался на мельнице, наблюдая кипевшую на ней работу. Галлюцинации оставили его расстроенный мозг, и он заметно оживился.
Во флигельке скоро потекла мирная семейная жизнь, в которой принимали самое живое участие Нагибин и поп Савел. Они своим присутствием делали совсем незаметным однообразие деревенской жизни, причем поп Савел ближе сошелся с Лоскутовым, а Нагибин с Надеждой Васильевной. Добрый старик не знал, чем угодить «барышне», за которой ухаживал с самым трогательным участием.
– Вот только Сергея Александрыча и недостает, – иногда говорил Нагибин, тяжело вздыхая. – А то вся артель теперь в сборе…
– Теперь Сергею Александрычу нельзя сюда приехать, Илья Гаврилыч, – отвечала Надежда Васильевна, – он ведь свидетелем по делу брата Виктора…
– Точно-с, сударыня. Я совсем забыл…
Мы до сих пор ничего не говорили о маленьком существе, жизнь которого пока еще так мало переходила границы чисто растительных процессов: это была маленькая годовалая девочка Маня, о которой рассказывал Привалову на Ирбитской ярмарке Данилушка. Слишком занятая больным мужем, Надежда Васильевна мало видела свою дочурку в городе, где она находилась под надзором няни, зато теперь она могла посвящать ей целые дни. Нагибин особенно привязался к ребенку и ухаживал за ним, как женщина. Смешно было смотреть, когда этот старик тащил на руках маленькую «внучку», как он называл девочку, куда-нибудь на берег Лалетинки и забавлял ее самыми замысловатыми штуками: катался на траве, кричал коростелем, даже пел что-нибудь духовное.
– В бабушку, вся в бабушку, – говорил иногда старик, рассматривая внучку. – Ишь какая карахтерная.
Девочка действительно была серьезная не по возрасту. Она начинала уже ковылять на своих пухлых розовых ножках и довела Нагибина до слез, когда в первый раз с счастливой детской улыбкой пролепетала свое первое «деду», то есть дедушка. В мельничном флигельке теперь часто звенел, как колокольчик, детский беззаботный смех, и везде валялись обломки разных игрушек, которые «деду» привозил из города каждый раз. Маленькая жизнь вносила с собой теплую, светлую струю в мирную жизнь мельничного флигелька.
Привалов действительно приехал в Гарчики после процесса Виктора Васильича и вместе с известием об его оправдании привез переданную ему Веревкиным новость о намерении последнего «пойти в семена». О предложении Веревкина Привалов пока рассказал только одной Надежде Васильевне, которая уже сама рассказала все Нагибину.
– Устрой, господи, все на пользу! – крестился старик. – На что лучше… Николай-то Иваныч золотая душа, ежели его в руках держать. Вере-то Васильевне, пожалуй, трудновато будет совладать с им на первых порах… Только же и слово сказал: «в семена пойду!» Ах ты, господи батюшко!
По такому исключительному случаю был устроен маленький семейный праздник, на котором разговорам не было конца. Привалов точно переродился на деревенском воздухе и удивлял Надежду Васильевну своим оживленным, бодрым настроением. Когда вечером начали все прощаться, Нагибин крепко поцеловал руку Надежды Васильевны и проговорил растроганным голосом:
– Матушка ты наша, барышня-голубушка, пропали бы мы все здесь пропадом… Вот те истинный Христос!
– Что вы, Илья Гаврилыч, – останавливала расчувствовавшегося старика Надежда Васильевна, – при чем тут именно я?
– Ну, уж это дело наше, голубушка… Знаем, что знаем. Позвольте еще ручку, барышня…
– Какая я вам барышня, когда у меня уж дети!
– Для кого как, а для нас вы барышня, Надежда Васильевна. Я так и молюсь за вас: «Господи, помилуй нашу барышню Надежду Васильевну…» Вот сейчас провалиться, не вру… Пожалуйте ручку, барышня!
Деревенская весна с тысячью мужицких думушек и «загадок» раскрывала пред Надеждой Васильевной, страница за страницей, совершенно незнакомую ей жизнь. Вычитанное представление о деревне так мало отвечало действительности… Особенно интересовали Надежду Васильевну внутренние порядки крестьянской жизни, какой она проявляется у себя, в своей семье. Каторжная доля деревенской бабы удивила ее. И мужик, конечно, работает, но бабе везде достается вдвое, даже в несчастиях и оскорблениях. Этот специально бабий мир был переполнен такими специально бабьими интересами и напастями, которым не было числа и меры. Для Надежды Васильевны одно открытие следовало за другим, точно она приехала в какое-то неизвестное ей до сих пор царство. Что значили наши выдуманные и воображаемые страдания сравнительно с мукой мученической деревенской бабы, о которой сам бог забыл! Скоро у Надежды Васильевны завелось в Гарчиках самое обширное бабье знакомство, а во флигельке не переводились разные древние старушки, которых Надежда Васильевна особенно любила. Это были настоящие героини труда, труда самого неблагодарного и никому не известного. Старухи несли в мельничный флигелек бесконечные рассказы о пережитой ими муке мученической вместе с тысячами своих старушечьих недугов, зол и безысходного горя, которому одно лекарство – могила.
– Матушка ты наша, Надежда Васильевна, – говорила одна сгорбленная старушка, – ты поживи с нами подоле, так ее своими глазыньками увидишь. Мужику какое житье: знает он свою пашню да лошадь, а баба весь дом везет, в поле колотится в страду, как каторжная, да с ребятишками смертыньку постоянную принимает.
Раз Надежда Васильевна попала на деревенскую свадьбу и с этого деревенского «веселья» даже заболела: недаром сложились эти похоронные свадебные песни – в них выливалась вся бабья мука мученическая, которой не было конца-краю. Теперь все то, чем раньше жила Надежда Васильевна, как-то отошло на задний план, стушевалось, побледнело и просто казалось смешным. Впереди вставала бесконечная святая работа, которую должна сделать интеллигентная русская женщина, – именно, прийти на помощь к своей родной сестре, позабытой богом, историей и людьми. Здесь, Как нигде в другом месте, чувствовалась великая сила знания… Малейшая крупица его здесь принесет плод сторицей. Даже специально «городские» знания Надежды Васильевны нашли здесь громадное применение, а между тем ей необходимо было знать тысячи вещей, о которых она никогда даже не думала, так, например, медицина.
Не прошло недели деревенского житья, как Надежда Васильевна почувствовала уже, что времени у нее не хватает для самой неотступной работы, не говоря уже о том, что было бы желательно сделать. Приходилось, как говорится, разрываться на части, чтобы везде поспеть: проведать опасную родильницу, помочь нескольким больным бабам, присмотреть за выброшенными на улицу ребятишками… А там уже до десятка белоголовых мальчуганов и девчонок исправно являлись к Надежде Васильевне каждое утро, чтобы «происходить грамоту».
– Одолели вас наши бабы, барышня, – соболезновал Нагибин. – Ведь их только помани: умереть не дадут. Одно слово – бабы, бабы и есть… И старушонки вот тоже каждый день зачали сюда таскаться.
– Ну, это не ваша, а моя забота, – сухо ответила Надежда Васильевна, – пусть ходят, я всегда им рада.
К Привалову Надежда Васильевна относилась теперь иначе, чем в Узле; она точно избегала его, как это казалось ему иногда. О прежних откровенных разговорах не было и помину; в присутствии Привалова Надежда Васильевна обращалась с мужем с особенной нежностью, точно хотела этим показать первому, что он здесь лишний. Даже Лоскутов заметил эту перемену в жене и откровенно, как всегда, высказал ей свое мнение.
– Это тебе так кажется, Максим, – отвечала Надежда Васильевна вспыхивая. – Что мне ухаживать за ним; у меня и без того работы по горло.
– Я так сказал, – проговорил Лоскутов, удивляясь непонятному раздражению жены.
Раз или два, впрочем, Надежда Васильевна высказывала Привалову, что была бы совсем счастлива, если бы могла навсегда остаться в Гарчиках. Она здесь открыла бы бесплатную школу и домашнюю лечебницу. Но как только Максим поправится, придется опять уехать из Гарчиков на прииски.
XVI
Половодов должен был подать первый отчет по конкурсному управлению Шатровскими заводами осенью, когда кончится заводский год. Привалов и Веревкин ожидали этого срока с особенным нетерпением, потому что отчет должен был дать им в руки предлог устранить Половодова с его поста. Теперь налицо было два наследника, и это обстоятельство давало некоторую надежду на полный успех дела.
В старом приваловском доме шла прежняя жизнь, с той разницей, что присутствие Тита Привалова накладывало на нее цыганский отпечаток. Братья, живя под одной кровлей, были гораздо дальше друг от друга, чем раньше, когда Тит Привалов представлял собой совершенно неизвестную величину. Каждый новый день приносил с собой новые доказательства того, какая неизмеримая разница стояла между братьями. Привалов старший принужден был убедиться, что Привалов младший бесповоротно погибший человек – как человек, который чувствовал физическое отвращение ко всякому труду и с болезненной жаждой отыскивал везде одни удовольствия. Это была вполне цыганская натура: неусидчивая, беспокойная и вместе с тем глубоко апатичная. Когда он потерял интерес новинки, то с головой опустился в тот омут, который чуть было не затянул в себя Привалова старшего. В обществе Лепешкина и Ивана Яковлича Привалов быстро усвоил себе самые широкие привычки и щедро выдавал векселя направо и налево, пока старший Привалов платил за них.
– Воля твоя, я больше не могу оплачивать твои глупости, – заметил наконец Привалов своему брату.
– Тогда я перейду на сторону Половодова.
– Для тебя же хуже, а мне все равно: как знаешь, так и делай.
Но Тит рассчитал, что выгоднее держаться за брата, и не привел своей угрозы в исполнение.
Наконец наступил срок подачи отчета в дворянскую опеку, которая находилась в губернском городе Мохове, за триста верст от Узла. Веревкин полетел туда и всякими правдами и неправдами добыл себе копию с поданного Половодовым отчета.
– Поздравляю: Половодов влетел! – заявил Веревкин, когда вернулся из Мохова. – Зарвался… Ха-ха! Да вы только прочтите этот отчет – комедия из комедий, и мы достопочтенного Александра Павлыча в три узла завяжем. Представьте себе: Шатровские заводы при Косте Бахареве давали ежегодно чистого дивиденда до четырехсот тысяч, а по отчету Половодова… сколько бы вы думали?.. семьдесят тысяч… Этого мало: из этих семидесяти тысяч нужно исключить сначала двадцать тысяч за продажу металла, оставшегося после Бахарева, а потом еще пятнадцать тысяч земского налога, которых Половодов и не думал вносить. Итого остается не семьдесят тысяч, а всего тридцать пять тысяч… Далее, Половодов в качестве поверенного от конкурса пользуется пятью процентами с чистого дохода: по его расчетам, то есть с семидесяти тысяч, это составит три с половиной тысячи, а он забрал целых десять тысяч…
Привалов не верил своим ушам, но, прочитав копию половодовского отчета, должен был убедиться в печальной истине. Можно было только удивляться безумной смелости, с какой Половодов запустил свою лапу в чужое добро. Теперь Привалов и сам верил, что дни Половодова окончательно сочтены; оставалось только воспользоваться этими обстоятельствами.
– Необходимо вам теперь самим ехать в Мохов, – говорил Веревкин Привалову, – мы их там всех в бараний рог согнем… Вы только представьте себе, из кого состоит эта дворянская опека, – ни дать ни взять какая-нибудь оффенбаховская оперетка! Председатель, отставной чиновник Феонов, – сутяга и приказная строка, каких свет не производил; два члена еще лучше: один – доктор-акушер семидесяти восьми лет, а другой – из проворовавшихся становых приставов, отсидевший в остроге три года… Хороши гуси, нечего сказать! А главное: председатель получает тридцать рублей жалованья, а члены по двадцать восемь рублей. Ну, чего стоило Половодову купить всю эту опеку со всеми потрохами, когда он зацепил больше трехсот тысяч в один год! Признаюсь, бывали у меня дела, видал всякие виды, а подобного еще не случалось лицезреть…
– Мне странным кажется только то, – говорил Привалов, – почему Половодов сразу зарвался, тогда как ему гораздо выгоднее было обобрать заводы в течение нескольких лет на гораздо большую сумму…
– Ну, батенька, у всякого свои расчеты: значит, ему так показалось выгоднее, а может быть, просто не вытерпел и хватил разом. Враг силен, горами качает.
– А где теперь Половодов, вы не знаете?
– Здесь, в Узле. Из самых достоверных источников слышал, даже видел, как он выезжал от Хины.
Привалов хорошо знал, зачем Половодов ездил к Заплатиной, но ему теперь было все равно. С женой он почти не видался и не чувствовал больше к ней ни любви, ни ненависти.
Устроив на скорую руку свои дела в Узле, Привалов уехал с Веревкиным в Мохов и прямо обратился к губернатору, который принял в этом вопиющем деле самое деятельное участие. Веревкин составил докладную записку для губернатора и не пожалел красок для описания подвигов Половодова. Губернатор, старый николаевский служака, круто повернул все дело, и благодаря его усилиям журнальным постановлением дворянской опеки Половодов устранялся от своего звания поверенного от конкурса.
– А кроме этого, мы Александра Павлыча привлечем к уголовной ответственности за мошенничество, – соображал Веревкин, потирая руки. – Захваченные же деньги взыщем гражданским судом. Одним словом, сделаем полнейший шах и мат.
Когда Привалов вернулся в Узел и только хотел отправиться в Гарчики отдохнуть несколько дней, Веревкин узнал, что новым журнальным постановлением дворянской опеки Половодов снова восстановлен в своих полномочиях поверенного от конкурса.
– Опять придется ехать в Мохов… – говорил Веревкин.
Сделать в осеннюю распутицу взад и вперед целых шестьсот верст заставило Привалова задуматься, но дело не ждало, и он решился опять ехать в Мохов. Веревкин так и рвался сразиться еще раз с Половодовым. На этот раз губернатор принял Привалова довольно сухо: какая-то искусная канцелярская рука успела уже «поставить дело» по-своему. Веревкину стоило героических усилий, чтобы убедить губернатора еще раз в необходимости принять самые энергичные меры для ограждения интересов наследников Шатровских заводов. Двухнедельные хлопоты по всевозможным канцелярским мытарствам наконец увенчались полным успехом: опека опять отрешила Половодова от его должности, заменив его каким-то безвестным горным инженером.
– Если еще раз такую баню вкусишь, пожалуй, и оскомину набьешь, – решил Веревкин. – Это черт знает что такое, какая-то сказка про белого бычка.
В Узел Привалов вернулся ночью, в страшную осеннюю слякоть, когда в двух шагах хоть глаз выколи. Не успел он умыться после дороги, как в кабинет вошел доктор, бледный и взволнованный. Привалова удивил и даже испугал этот полуночный визит, но доктор предупредил его вопрос, подавая небольшую записку, торопливо набросанную на розовом почтовом листке.
– Вот прочитайте… – едва мог проговорить доктор.
Привалов сразу узнал руку Зоси, которая писала доктору:
«Милый и дорогой доктор!
Когда вы получите это письмо, я буду уже далеко…
Вы – единственный человек, которого я когда-нибудь любила, поэтому и пишу вам. Мне больше не о ком жалеть в Узле, как, вероятно, и обо мне не особенно будут плакать. Вы спросите, что меня гонит отсюда: тоска, тоска и тоска… Письма мне адресуйте poste restante[29] до рождества на Вену, а после – в Париж. Жму в последний раз вашу честную руку.
Ваша недостойная ученица Зося.
P. S. Мой муж, вероятно, не особенно огорчится моим отъездом, потому что уже, кажется, нашел себе счастье en trois…[30] Если увидите Хину, передайте ей от меня, что обещанные ей Половодовым золотые прииски пусть она сама постарается отыскать, а лично от себя я оставляю ей на память моего мохнатого друга Шайтана».
В кабинете несколько мгновений стояло самое напряженное, тяжелое молчание.
– Я не ожидал от Зоси именно этого… – проговорил наконец Привалов.
Ответа не было. Привалов поднял глаза и увидел, как седой, сгорбившийся в одну ночь старик стоял у окна к нему спиной и тихо плакал.
– Борис Григорьич… – тихо окликнул Привалов, подходя к доктору.
– Что? – отозвался старик, закрыв мокрое лицо руками.
– Она уехала… одна?
|
The script ran 0.013 seconds.