Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Александр Дюма - Адская бездна (Ущелье дьявола) [1855]
Язык оригинала: FRA
Известность произведения: Средняя
Метки: adv_history, Классика, Приключения, Роман

Аннотация. Действие психологического романа Дюма «Адская Бездна» разворачивается на фоне жизни немецкого студенчества и деятельности тайного антинаполеоновского общества в Германии с 18 мая 1810 до середины мая 1812 года. Продолжением «Адской Бездны» служит роман «Бог располагает!», и вместе они образуют дилогию - своего рода «Преступление и наказание».

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 

Да и сама неосторожная содержательница таверны недаром вся затряслась и позеленела, услышав испуганный крик мужа. — Боже милостивый! — залепетала она. — Я же спала… Ночь ведь на дворе… Темно, я толком и не видела, что наливаю… — Хорошенькое дело! — вопил муж. — Ну и влипли же мы! Эти молодцы, они уже, наверно, успели помереть. Или корчатся сейчас где-нибудь на дороге. А нас с тобой будут судить, вот что! И приговорят как отравителей! Жена разрыдалась и хотела в жажде утешения броситься на шею своему супругу, но тот грубо оттолкнул ее: — Нашла время реветь! Это нам куда как поможет! Как же ты, дура старая, умудрилась натворить таких бед? И что теперь делать? Бежать? Да куда там, поймают. Эх, прав был дядюшка, когда сорок один год тому назад советовал не брать тебя в жены! Но мы не станем во всех подробностях описывать кошмарную ночь, полную страхов, слез и взаимных попреков, что провели эти Филемон и Бавкида питейного промысла. Первые лучи рассвета застали Бавкиду на пороге своего дома, ожидающую своей участи. Вдруг она испустила крик ужаса: по дороге прямо к их дому шествовали двое мужчин, а вернее — два привидения, ведь иначе быть не могло… — Что еще стряслось? — дрожа, спросил ее муж. — Они! — шепнула жена. — Они? Кто это «они»? — Те двое, что вчера… Сдавленно вскрикнув, муж упал на стул. Трихтер и Фрессванст вошли, исполненные эпической простоты и спокойствия, и уселись за стол. — Водки! — потребовал Трихтер. И прибавил: — Той, вчерашней. — Да, — подтвердил Фрессванст. — Непременно той самой. Очень уж она бодрит. LI ФЕЙЕРВЕРК С РАЗНЫХ ТОЧЕК ЗРЕНИЯ Так прошло дня три или четыре: студенты-кочевники купались в развлечениях, неизменно разнообразных, источник которых благодаря мощному и странному гению Самуила открывался во всем, что было доступно им, будь то лес или река, замок или деревня, штудии или забавы, фантазии или реальность. Между тем из Гейдельберга приходили вести, которые по контрасту усугубляли веселье, царившее в Ландеке. Некий лис, из-за довольно серьезной болезни вопреки собственному желанию вынужденный остаться в отверженном городе, как только смог встать на ноги, поспешил присоединиться к своим товарищам. Он нарисовал им крайне мрачную картину Гейдельберга. Улицы были безлюдны, лавки пусты. Мертвенная тишина нависла над проклятым городом. Днем — ни звука, ночью — ни огонька. Купцы печально затворились в своих лавках наедине со своими товарами и своими купчихами. Профессора, которым некого стало обучать, от нечего делать переругались между собой. Профессорские познания, изделия суконщиков, вина трактирщиков — все это, вместо того чтобы обрести новую жизнь в студенческих головах, на плечах и в глотках, уныло скапливалось и прокисало в переполненных лавках и на бесполезных кафедрах, словно тина в стоячем болоте. Профессора и торговцы не замедлили рассориться, начав валить друг на друга ответственность за случившееся: «Зачем торговцы оскорбили Трихтера?», «Зачем профессора осудили Самуила?» Судя по всему, близок был миг, когда академическая кафедра затеет с купеческим прилавком форменную гражданскую войну. Подобные новости удвоили воодушевление, царившее в лагере студентов. Самуил в тот же вечер решил отметить это великолепным фейерверком, который он готовил целых три дня. Фейерверк он устроил на противоположном берегу Неккара. Не могло быть ничего более чарующего и странного, чем сверкание ракет и шутих, отраженное водами реки, и умопомрачительный букет, распустившийся в небесах в тот же миг, когда из-под земли словно бы навстречу ему взлетели струи ослепительной расплавленной лавы, напоминающие извержение вулкана. Дело тут было просто в том, что Самуил устроил два фейерверка: один в небе, другой на земле. Весь Ландек высыпал на берег реки — не было только Христианы и Гретхен. Но Самуил при выборе места предусмотрел это: он сделал так, чтобы они волей-неволей стали зрительницами огненной картины, багровые отблески которой должны были настигнуть обеих: одну в замке, другую в хижине. Гретхен действительно увидела их. Побледнев, она пробормотала: — Демон играет с огнем! Обычное дело! Охваченная яростью, она бросилась к себе в хижину, забилась в угол и закрыла лицо руками, чтобы не видеть алых бликов, скользящих по стенам и оконным стеклам. Все, что напоминало о Самуиле, теперь внушало ей только ужас. Христиану любое воспоминание о нем тоже пугало, но не более того. Привлеченная блеском фейерверка, она вышла на балкон и стояла там, размышляя о необъяснимой сдержанности Самуила и о заброшенности, на какую помимо собственной воли обрек ее Юлиус. Она была вынуждена признать справедливость того, что Самуил говорил о слабой, нестойкой натуре ее мужа. Слишком много ребяческого легкомыслия сохранилось в душе этого молодого человека, который сейчас, должно быть, восторженно рукоплещет, ослепленный Самуиловым фейерверком. Христиана чувствовала, что Юлиус ускользает от нее. Как быть, чем удержать его? Права ли она в своей решимости сторониться его забав? Отказавшись его сопровождать, она, может быть, приучит мужа обходиться без нее и даже считать, что жена и веселое времяпрепровождение несовместимы. Не лучше ли ей везде появляться вдвоем с Юлиусом? Не будет ли предусмотрительнее разделить с мужем все его радости и удовольствия, чтобы в его представлении они были неразрывно связаны с ее образом? Бедная кроткая Христиана спрашивала себя, что в конце концов дурного в том, если она будет иногда участвовать во всех этих развлечениях, столь необходимых для Юлиуса? Разумеется, она примкнет к ним, впрочем, держась от них в приличествующем отдалении, строго в пределах требований благонравия. Какие тут могут быть последствия? Самуил, пожалуй, станет торжествовать, вообразив, будто принудил ее к уступке, но что из того? К тому же по складу характера Самуил из тех, кто обожает препятствия: чем неприступнее она держится, тем сильнее он жаждет победы. Да и, наконец, до сих пор Самуил непреклонно хранил верность своему слову и не искал встреч с ней. Возможно, она была не права и слишком поторопилась написать барону фон Гермелинфельду? Не переменить ли тактику? Сопровождая своего мужа повсюду, она достигнет сразу двух целей: заново разожжет любовь Юлиуса и притушит злобу Самуила. Итак, в этот вечер она подстерегла возвращение Юлиуса, вышла ему навстречу с обольстительной улыбкой и сама попросила рассказать, как прошел день. Он не заставил долго себя упрашивать. — Так значит, было весело? — спросила она, когда Юлиус закончил. — Да, не буду скрывать. Этот Самуил поразительно хорошо знает толк в жизни! — Кажется, завтра вечером будут представлять «Разбойников»? — Да, завтра, — отвечал Юлиус. — Ах, если бы ты согласилась пойти туда со мной! — Я и в самом деле уже готова поддаться искушению. Ты ведь знаешь, что Шиллер — мой любимый поэт. — Так в добрый час! — вскричал обрадованный Юлиус. — Итак, договорились. С чопорностью покончено. Завтра вечером я за тобой приеду. И он с жаром поцеловал жену. «Кажется, за последнюю неделю он ни разу не целовал меня так горячо», — печально подумала Христиана. LII ГЕНЕРАЛЬНАЯ РЕПЕТИЦИЯ В день представления «Разбойников» каждый студент получил возможность все время, исключая часы лекций, потратить как ему угодно, будь то на любовную интрижку или на свои частные ученые штудии. Самуил Гельб, этот великий режиссер, знал, насколько наслаждение возрастает тогда, когда оно приходит после нетерпеливого ожидания. Как великий политик, Самуил Гельб помнил, что в любом сообществе, даже если это сообщество искателей веселья и забав, надо оставить простор для личной свободы и удовлетворения прихотей каждого. Наконец, великий практик, он сам нуждался в целом дне личной свободы для того, чтобы завершить приготовления к вечернему спектаклю. Поскольку действие «Разбойников» почти все происходит в лесу, декорацией здесь могла послужить сама природа, как было принято у древних. Вместо суконных задников и раскрашенных картонных павильонов, как в театре Мангейма, актерам, подобно лицедеям Древних Афин, предстояло играть на фоне живой зелени и настоящих стволов. Что касается сцен, которые должны были происходить в покоях, то для них между деревьями натягивали грубо разрисованные полотнища, которые должны были изображать стены. Таким образом, Самуилу не стоило большого труда устроить свой театр: и кулисы, и опоры для них — одним словом, все предоставил ему лес. С особенным тщанием он готовил генеральную репетицию. Но его актеры были так послушны, исполнены вдохновения и образованны, что с ними можно было не сомневаться в успехе, достойном шедевра Шиллера. Когда по ходу репетиции дело дошло до сцены, где монах является к разбойникам, суля им полное и окончательное прощение с условием, что они выдадут своего предводителя Карла Моора, Самуилу сообщили, что из Гейдельберга прибыла депутация с предложениями к студентам от имени академического совета. — Ведите их сюда, — сказал Самуил. — Они подоспели как нельзя более кстати. Появились три профессора. Один из них взял слово. Гейдельбергский совет, объявил он, обещает студентам, если они вернутся к своим обязанностям, забыть их прегрешения. Это касается всех, кроме Самуила Гельба, который будет исключен из университета. — Дражайшие посланцы, — сказал Самуил, — сцена, что вы разыгрываете, дьявольски похожа на ту, которую мы здесь как раз репетируем. И, обратившись к своим однокашникам, он продекламировал: — «Слушайте же, что моими устами возвещает вам правосудие. Если вы сейчас же свяжете и выдадите этого и без того обреченного злодея, вам навеки простятся все ваши злодеяния! Святая Академия с обновленной любовью примет заблудших овец в свое материнское лоно, и каждому из вас будет открыта дорога к любой почетной должности».[14] Взрыв единодушного хохота показал Самуилу, что слушатели оценили столь удачное заимствование: Шиллер пришелся кстати. Один из профессоров строго заметил, повернувшись к толпе студентов: — Господа, мы обращаемся именно к вам, а не к кому-то другому и надеемся получить серьезный ответ, без ненужного зубоскальства. — Прошу прощения, — возразил Самуил, — но я говорю в высшей степени серьезно. И без всяких шуток, сообразно своей роли доблестного Карла Моора, предлагаю моим товарищам принять ваши условия, уступив меня за такую хорошую цену и вернувшись в Гейдельберг для возобновления штудий, предписанных университетским курсом. Ведь и действительно очевидно, что этот лес не то место, где они смогут получить дипломы, тем самым оправдав надежды своих родителей. — Но и мы, — подхватил один из замшелых твердынь, — в свою очередь тоже ответим вам так, как пристало настоящим шиллеровским разбойникам, не покинувшим своего предводителя. Хотя наша доблесть кое в чем уступает их заслугам, ведь товарищи Карла Моора рисковали телом и душой, нам же, господа, насколько мне известно, не угрожают ни ваши пули, ни ваши лекции. — Но, в конце концов, — не выдержал профессор, — каковы же те условия, на которых вы согласитесь вернуться в Университет? Чего вы требуете? — На это подобает ответить не мне, а Самуилу Гельбу, — отрезал тот же университетский старожил. — Да, Самуилу! Самуилу! — закричала толпа. — Что ж, послушаем, что за претензии у господина Самуила Гельба, — едко проронил посланец Университета. — Хотя бы любопытства ради мы не прочь узнать, каковы его пожелания. Самуил взял слово, приняв тон, достойный Кориолана: — Явившись сюда ставить нам условия, вы ошибочно трактовали свою роль, господа, — величественно обратился он к профессорам. — Нам пристало не выслушивать требования, но диктовать их. Итак, выслушайте наше решение и передайте тем, кто вас послал, что обжалованию оно не подлежит. Полностью амнистировать всех, в том числе меня, — это само собой разумеется. Но этого мало. Бюргерам, сделавшим попытку грубо обойтись с Трихтером, надлежит явиться сюда и принести подобающие извинения. В качестве военной контрибуции долги Трихтера отныне должны считаться погашенными, и, сверх того, ему должно быть выплачено пятьсот флоринов в возмещение ущерба. Наконец, по тысяче флоринов компенсации должен получить каждый из студентов, раненных в уличной баталии. Только на таких условиях мы согласимся вернуться в Гейдельберг. Если же вы ответите «Нет», мы скажем «Благодарим». А теперь, Трихтер, выведи посланцев Академии за пределы Ландека. Профессорская троица сочла ниже своего достоинства произнести хотя бы слово в ответ и удалилась с довольно жалким видом. Самуил же, спокойно обратившись к своим актерам, сказал: — Продолжим репетицию, господа. Тех, кто не участвует в спектакле, прошу нас оставить. Репетиция уже подошла к концу, когда Юлиус сказал Самуилу, что он отправляется за Христианой. Несмотря на все умение владеть собой, Самуил не смог сдержать радостного восклицания: — А, так она придет! — И торопливо прибавил: — Ступай же, Юлиус, да поспеши, ведь уже смеркается. Как только совсем стемнеет, мы начнем. Юлиус ушел, а Самуил, объятый чуть ли не подлинным тревожным волнением, отправился надевать театральный костюм. Час спустя Юлиус возвратился в сопровождении Христианы. Студенты почтительно приветствовали г-жу фон Эбербах. Для нее заранее приготовили особое место в первом ряду, в стороне от толпы. Сердце Христианы сильно билось, ведь это был первый раз, когда ей предстояло близко увидеть Самуила после его дерзкого вызова. Представление началось среди общего молчания, исполненного благожелательного внимания. LIII «РАЗБОЙНИКИ» Как известно, «Разбойники» — вопль возмущения против старого общества, причем самый душераздирающий, дерзкий, яростный, какой только можно представить. Карл Моор, сын графа, объявляет войну установленному порядку вещей и господствующему от его имени правосудию и становится разбойником, чтобы по-своему судить и карать зло; творя преступления, он сохраняет в душе столь возвышенные идеалы, такую гордость и порывистость, что симпатии публики неизменно оказываются на стороне этого изгоя и даже кажется, будто все его мятежные деяния отмечены знаком истинной правоты. Шиллеровская пьеса, широко известная в Германии, для пылкого юношества стала предметом особого поклонения, ею восторгаются все, кто считает себя свободными и верит в свои силы. Среди гейдельбергских студентов вряд ли нашелся бы хоть один, не знающий «Разбойников» почти наизусть. Но впечатление, внушаемое этим шедевром, было для них вечно новым, только оно с каждым разом становилось глубже. И в тот вечер они воспринимали создание немецкого гения так, словно оно им открылось впервые. Тем не менее первая сцена не произвела должный эффект: публика ждала появления Самуила. Зато во второй сцене, как только Карл Моор вышел на подмостки, все сердца невольно сжались от предвкушения чего-то необычного и пленительного. Высокий рост, лоб мыслителя, взор, полный горечи, презрительная складка губ, страстность, пренебрежение к расхожим добродетелям, бунт против мелочной тирании общественного уклада — казалось, все черты Карла Моора воплотились в личности Самуила. Хотя сам Самуил Гельб в глубине души полагал себя фигурой более значительной, нежели Карл Моор, ибо тот ополчался только на людей, а он бросил вызов самому Господу, тем не менее Христиана имела все основания сказать себе, что бесчестный соблазнитель Гретхен не идет в сравнение с душегубом из богемских лесов, ибо тот прятал любовь в глубине своего сердца, а этим движет ненависть. Но для тех, кто за игрой Самуила не прозревал его действительной жизни, происходящее на сцене создавало потрясающую иллюзию подлинности. Когда занавес поднялся и глазам зрителей предстал Карл Моор, погруженный в чтение Плутарха, в позе Самуила чувствовалось такое величие, вся манера держаться была полна такой значительности, что при одном его виде раздались единодушные рукоплескания. А сколько сарказма слышалось в его голосе, когда он, большими шагами меря сцену, начал произносить свою знаменитую тираду: — «Это мне-то сдавить свое тело шнуровкой, а волю зашнуровать законами? Закон заставляет ползти улиткой и того, кто мог бы взлететь орлом! Закон не создал ни одного великого человека, лишь свобода порождает гигантов и высокие порывы… Поставьте меня во главе войска таких же молодцов, как я, и Германия станет республикой, рядом с которой Рим и Спарта покажутся женскими монастырями!»[15] Но вот Карл Моор, отвергнутый своим отцом в пользу недостойного брата, яростно восстает против общества, которое изгоняет его, и соглашается быть атаманом своих приятелей, ставших разбойниками. Самуил, верно, вспомнил о несправедливости собственного отца, покинувшего его, ибо ни один великий лицедей не достигал такой глубины и правдивости подлинного чувства, как он, когда вскричал: — «Убийцы, разбойники! Этими словами я попираю закон!.. Прочь от меня, сострадание и человеческое милосердие! У меня нет больше отца, нет больше любви!.. Так пусть же кровь и смерть научат меня позабыть все, что было мне дорого когда-то! Идем! Идем! О, я найду для себя ужасное забвение!» Самуил произнес эти слова с такой дикой силой, что по рядам зрителей пробежала дрожь. Глаза его излучали странный и грозный блеск. Христиана содрогнулась. Ей почудилось, что взгляд Самуила упал на нее. Она ощутила нечто вроде электрического разряда. Она уже раскаивалась, что пришла сюда. Между актером и персонажем было столько общего, что она порой забывала, Самуил ли это играет Карла Моора или Карл Моор исполняет роль Самуила. Он ужасал Христиану, этот разбойник, более великий в своих преступлениях, чем иные в своей добродетели, чья натура казалась слишком крупной для того, чтобы уместиться в тесных рамках общественных предрассудков. А он вдруг преображался, словно бы становясь совсем другим человеком. Мысль о той, кого он любил когда-то и не перестал любить до сих пор, однажды внезапно пронзила запятнанную кровью и грязью жизнь Карла Моора, как луч солнца пронизывает мрак бездны. Охваченный порывом, более мощным, чем его железная воля, он пожелал снова увидеть Амалию и ради этого тотчас затащил своих послушных товарищей во Франконию. Переодетый, он проникает в отцовский замок, и там сама Амалия ведет его в галерею фамильных портретов. Не узнанный ею, он с тревогой расспрашивает ее обо всем, что она выстрадала. В эти минуты вся жестокая надменность Самуила — Карла уступила место пылкой страсти. Навернувшаяся слеза умерила яростный блеск молний, которые метали его доселе неумолимые глаза. Когда же Амалия, глядя на портрет Карла, расплакалась, выдав свои чувства, и, вся залившись румянцем стыда, убежала, Самуил закричал: — «Она любит меня! Любит!»[16] Он вложил в это восклицание столько душевного жара, радости и торжества, что со всех сторон раздались восторженные рукоплескания, а Христиана побледнела и задрожала от волнения и страха. Но сердце разбойника смягчилось лишь на минуту. Он тут же стряхнул с себя это мимолетное впечатление, слезы, выступившие было на его глазах, мгновенно высохли, вся его неистовая сила возвратилась к нему, и с уст сорвались слова, казалось принадлежавшие самому Самуилу Гельбу, столько в них было дерзости и кощунственного вызова: — «Нет, нет! Мужчина не должен спотыкаться! Чем бы ты ни было, безымянное “там”, лишь бы мое “я” не покинуло меня; будь чем угодно, лишь бы оно перешло со мною в тот мир… Все внешнее — только тонкий слой краски на человеке… Я сам свое небо, сам свой ад».[17] И все же Карлу Моору суждено еще раз поддаться нежному чувству, когда Амалия, уже знающая, кем он стал, не скрывая своей любви, сжимает его в объятиях: — «Она прощает меня! Она меня любит!.. Я чист, как эфир небесный! Она меня любит!.. Мир снова воцарился в душе моей… Мука унялась! Нет больше ада! О, посмотри, посмотри! Дети света плачут на груди рыдающих дьяволов».[18] Эти возвышенные слова вырвались из уст Самуила с такой болью, с таким неизъяснимым чувством, что Христиана была невольно растрогана. На мгновение у нее даже мелькнула мысль, что, пожалуй, было бы не так уж невозможно нравственно возродить Самуила: в темных глубинах этого жестокого духа, может быть, прячется что-то доброе. Но нет, зло упорно и засасывает, подобно трясине. Оно не так легко отпускает тех, кто уже стал его добычей. Великому грешнику не дано изменить свой удел. Полное примирение между невинностью и злодейством недостижимо. Амалия обречена. Предначертания рока должны свершиться. Любовь Карла гибельна и не может быть иной. Его свирепые сподвижники не допустят, чтобы атаман их покинул. Они простирают свои обагренные кровью клинки между ним и его возлюбленной; они раздирают на себе одежды, показывая ему шрамы от ран, полученных ими в борьбе за него; они напоминают ему о лесах Богемии, о его клятвах, о преступном братстве, связавшем их. Карл принадлежит им. Он их раб, собственность, оплаченная кровью. Шайка требует жертву взамен своей жертвы — Амалию! И вот уже один из них прицеливается в нее. Но Карл Моор вырывает у него ружье и своей рукой поражает возлюбленную. Христиана вскрикнула. Ей показалось, будто Самуил целился в нее и его пуля пронзила ей сердце. Юлиус усмехнулся. Он думал, что ужас Христианы был всего лишь обычным женским испугом при звуке выстрела. Пока звучали последние реплики пьесы, Христиана успела овладеть собой, а ее волнение при столь драматической развязке гениального творения выглядело более чем естественно. Занавес опустился под громовые крики «Браво!». Самуила тотчас вновь вызвали на сцену, вознаградив неистовыми рукоплесканиями. — Пойдем домой! Скорее! — сказала Христиана мужу. — Непременно! Вот только выразим Самуилу наше восхищение, — не замечая ее чувств, отозвался Юлиус. LIV ДОБРОДЕТЕЛИ ПОДЧАС НЕ ХВАТАЕТ ОБХОДИТЕЛЬНОСТИ Муж повлек Христиану за кулисы лесного театра. При виде их Самуил шагнул навстречу, еще одетый в свой роскошный и мрачный сценический костюм. Бледность — след страстей, реальных и наигранных, — покрывала его черты. Юлиус в порыве восторга сжал ему обе руки. — Ты был великолепен! — сказал он. — Ты тот, кем хочешь быть, и можешь все, чего бы ни захотел! — В самом деле? — обронил тот с недоброй усмешкой. Христиана не произнесла ни слова. Но ее бледность и волнение, даже само ее молчание были красноречивы. Чистосердечный и потому далекий от малейшего подозрения, Юлиус очень хотел разбить лед между своей женой и другом. Поэтому он как бы случайно отошел в сторону побеседовать с приятелями, оставив Самуила наедине с Христианой. С непринужденной почтительностью, за которой у него, казалось, всегда пряталась ирония, Самуил сказал: — Сударыня, примите благодарность за то, что вы удостоили своим присутствием одно из наших развлечений. До сих пор вы относились к ним враждебно, а между тем, для кого, если не для вас, было затеяно все это? Разве не вы сами пожелали этой пересадки города в деревню? И не по вашему ли приказанию я доставил сюда любезную сердцу Юлиуса гейдельбергскую суету? — Это лишь доказывает, — тихо, чуть ли не шепотом проговорила Христиана, — что человек подчас выражает желания, в которых потом раскаивается. — Вы раскаиваетесь, что побудили нас явиться сюда? — спросил Самуил. — Эта сутолока уже успела вам наскучить? Скажите только слово, сударыня, и я уведу этих людей так же быстро, как привел. — Вы сделаете это? — Как только пожелаете, даю слово! Тем более что приключениям такого рода лучше не тянуться слишком долго, а оставлять в памяти след, подобный молнии, что сверкнула и погасла. За эту неделю в жизни моего народца не было ни одной скучной минуты, а на этом голубом знойном небе — ни одной тучки. Нам самое время уйти. Мы вас утомили — что ж, я вас избавлю от нашего присутствия. И прежде всего от самого себя. Христиана сделала жест учтивого отрицания. — Я только надеюсь, — продолжал Самуил, — что наш маленький вояж был не вовсе бесполезен для вашего счастья. В самом деле, Юлиусу следовало встряхнуться, он в этом нуждался. Видите ли, сударыня, ваш дражайший супруг — это своего рода маятник, я же имею честь состоять часовщиком при этом механизме. Возвращаю его вам заведенным по крайней мере месяца на три. — Господин Самуил! — оборвала Христиана с достоинством. — Прошу прощения, сударыня, — возразил Самуил, — я не хотел вас оскорбить. Никак не могу привыкнуть, что истина, будучи высказана вслух, может восприниматься как обида. И однако, если исходить из расхожих понятий, с моей стороны было бы… — как это говорится? — неуместно, если бы, пытаясь проникнуть в ваши помыслы, я рискнул предположить, что во время этого представления вы были поражены искренностью и силой страсти, переполнявшей меня… — Не вижу, что могло бы помешать мне признаться в этом, — сказала Христиана. — А если бы, — продолжал Самуил, — я в таком случае осмелился предположить, что вы могли бы мысленно сравнить этот жар, эту мощь порыва с мягкими, бледными чувствами Юлиуса… Христиана снова прервала его. — Господин Самуил, — твердо произнесла она, — во всем мире я люблю только моего мужа и ребенка. Моя Душа всецело принадлежит им. Их нежность — вот все, что нужно для утоления потребностей моего сердца. Это его богатство, а кто достаточно богат, никогда не завидует и не стремится завладеть богатствами других. — О добродетель, неколебимая, как скала! — язвительно вскричал Самуил. — Подобная твердость, сударыня, быть может, и почтенна, но неуклюжа и опасна. Будь в вас поменьше жесткости и тщеславия, а гибкости и тонкости побольше, кто знает, возможно, вы бы и смягчили мое сердце, в сущности более уязвимое, чем кажется? Отчего было не попробовать хотя бы обмануть меня? Увы! Христиана осознала свою тактическую ошибку: в поединке с таким грозным противником ее и в самом деле не следовало допускать. — Теперь моя очередь, — проговорила она, — повторить ваши слова, сударь: я не хотела вас оскорбить. — Оставим это, — холодно отозвался Самуил. — Сейчас, сударыня, нам пора проститься. Я положил себе предстать перед вами не раньше чем вы сами звоном колокольчика призовете к себе вашего покорнейшего слугу. Не беспокойтесь: я, знаете ли, никогда не забываю ни одного из своих обещаний. — Как? Ни одного? — прошептала Христиана. — Ни одного, сударыня! — повторил он, и угроза вновь зазвучала в его голосе. — Во всем, что касается обещаний и клятв, я имею такое несчастье или, если угодно, порок, как беспощадная память. Гретхен, надо полагать, кое-что рассказала вам об этом? — Гретхен! — содрогнувшись, вскричала Христиана. — О сударь, как вы осмеливаетесь произнести это имя? — Все, что было мною сделано, сударыня, я совершил исключительно из-за вас. — Из-за меня?! Ах, сударь, не делайте из меня соучастницу, пусть даже невольную! В таком гнусном злодействе… — Да, из-за вас, сударыня! — настаивал Самуил. — Чтобы доказать вам, что, когда я люблю и желаю, я иду до конца. То есть до преступления. Но тут, к счастью для Христианы, охваченной смятением и ужасом, к ним возвратился Юлиус. — Я поздравил с успехом твоих актеров и наших товарищей, — сказал он приятелю. — Теперь я весь в твоем распоряжении. До завтра, Самуил. — Завтра, Юлиус, нас, вероятно, уже здесь не будет. — Как? Вы возвращаетесь в Гейдельберг? — удивился Юлиус. — Возможно. — Надеюсь, ты не собираешься исполнить профессорские требования? — О, разумеется, нет! Они сами примут наши условия. — В добрый час, — вздохнул Юлиус. — Ну да все равно! Я постараюсь успеть сюда до вашего ухода, так что пока расстаюсь с тобой лишь до завтра. — Прощайте, сударь, — сказала Христиана Самуилу. И Самуил ответил: — До свидания, сударыня. Как вскоре оказалось, предположения Самуила не были излишне самонадеянными. На следующий день посланцы академического совета вернулись в сопровождении портного, башмачника и колбасника, тех самых, что избили достопочтенного Трихтера. Все требования студентов были выполнены, в том числе и денежная контрибуция. Три торговца принесли подобающие извинения от своего лица и от имени всех бюргеров. Трихтер был полон достоинства. С суровым видом он принял из рук своего портного погашенный счет, выслушал покаянную речь трех своих противников, а когда они кончили, ласково ответил: — Вы канальи, но, так и быть, я вас прощаю. Студенты не без сожаления покидали этот чудесный лес, где они провели такие счастливые дни. Позавтракав, они тотчас двинулись в путь и к ночи добрались до Гейдельберга. Город был празднично освещен. Торговцы, стоя у дверей своих лавок, махали беретами и оглушительно кричали приветственное «Виват!», хоть и бранили про себя этих скверных мальчишек-студентов, которым вечно приходится уступать. Гейдельберг в ту ночь выглядел одновременно униженным и ликующим, подобно городу, взятому приступом после долгой осады и голода. Ведь с победой приходит не только позор порабощения, но и конец вынужденного поста. LV РОК ДЕЛАЕТ СВОЕ ДЕЛО Прошло два месяца. Осень уже накинула на леса и поля свой золотистый плащ, и толстый ковер опавших листьев, Устилая дорогу, глушил стук колес почтовой кареты, в которой пасмурным октябрьским днем барон фон Гермелинфельд ехал из Франкфурта в Эбербах. Если бы не щелканье кучерского кнута и звон бубенцов, движение экипажа было бы беззвучным, словно полет ласточки. Барон, озабоченный и угрюмый, опершись подбородком на руку и откинувшись назад, затуманенным взором смотрел на деревья и кусты, пробегающие за окошком. Вдруг он увидел на вершине скалистого холма человеческую фигуру, которая стрелой кинулась наперерез его карете, спустившись, а вернее, скатившись вниз и чудом не попав под копыта коней или колеса экипажа с криком: — Остановитесь! Стойте! Несмотря на разительную перемену в ее облике и несколько безумный вид, барон узнал Гретхен. Он приказал кучеру остановиться. — Да что это с тобой, Гретхен? — спросил он в тревоге. — Неужели в замке случилось какое-то несчастье? — Нет, — отвечала Гретхен со странным выражением, — Господь пока еще не оставил их. Но и Самуил тоже не оставил их. Вы приехали в самое время. Вот только будете ли вы так же сильны в добре, как тот, другой, во зле? Но все равно! Мой долг вас предупредить, пусть даже я со стыда сгорю. Как только я увидела вас оттуда, сверху, тотчас и побежала к вам, потому что демон не смог до конца истребить во мне добрые чувства. Они-то мне и велят поговорить с вами. — Позже, дитя мое, — мягко отвечал барон фон Гермелинфельд. — Важное и печальное событие, которое привело меня в Эбербах, не позволяет мне терять ни минуты. Пока скажи мне, Гретхен, только одно: как ты думаешь, я сейчас застану сына у себя? — У себя? Что вы разумеете под этими словами? — вздохнула Гретхен. — Или вы думаете, что он в своем доме хозяин? Нет, ни он, ни его жена, они больше не владельцы замка. Впрочем, это, верно, она позвала вас сюда?.. Скажите, ведь правда, она просила вас приехать? — Ты бредишь, бедная малютка? Тебя лихорадит? — удивился барон. — Не понимаю, что значат твои речи. Нет, Христиана меня не приглашала. Я везу моим детям горькую новость, но от них я известий не получал. — Даже если это весть о чьей-то смерти, — сказала Гретхен, — то и тогда она не так уж страшна в сравнении с тем, что мне надо вам рассказать. Верная смерть, она же все-таки лучше, чем возможный позор. — Позор?! О чем ты? — вскричал барон, поневоле встревоженный непререкаемым серьезным тоном пастушки. — Послушайте, — продолжала Гретхен, — в экипаже вы доедете до замка через четверть часа, не раньше. Но если вы выйдете из кареты и отправитесь пешком вот по этой тропинке, напрямик, я вас туда доведу за десять минут. И дорогой открою вам все секреты, каких моя совесть даже самой себе не высказала бы, если бы могла. Но память о пасторе, спасшем мою мать, велит мне спасти его дочь. Нельзя, чтобы господин фон Эбербах разбил себе голову об стены этого проклятого замка. Нельзя, чтобы госпожа Христиана помешалась, как бедная Гретхен. Нельзя, чтобы ребенок, выкормленный моей козочкой, остался на свете одиноким сиротой. Идемте же, и я вам все скажу. — Я в твоем распоряжении, Гретхен, — отозвался барон, охваченный безотчетным страхом. Он вышел из кареты, приказал кучеру ехать к замку и там ждать его и юношески быстрым шагом пошел с Гретхен по указанной ею тропинке. — Буду говорить на ходу, — сказала Гретхен, — во-первых, потому, что вы спешите, а еще для того, чтобы ни одно дерево моего леса, ни одна встречная изгородь не услыхали этого рассказа целиком, чтобы мне потом не было перед ними стыдно. Она содрогнулась всем телом. — Успокойся, дитя мое, — ласково сказал барон, — и не бойся открыться мне как отцу, как старому другу. — Да, я вас считаю за отца, — отвечала Гретхен, — и верю, что вы мне поможете победить стыд, чтобы ничего не скрывать. Вы, верно, знаете, господин барон, как он нам страшно угрожал, госпоже Христиане и мне, этот нечестивец, этот ненавистник, этот Самуил Гельб, уж если я вынуждена произнести его имя. — Да, Гретхен, я об этом знаю. Боже мой, так Самуил все еще появляется здесь? И что же?.. Говори, дитя мое, говори. — Господин барон, — произнесла Гретхен, прикрыв глаза ладонями, — Самуил Гельб, как вы знаете, поклялся, что мы обе его полюбим или, по крайней мере, будем ему принадлежать. Так вот… ну… он уже сдержал свое слово насчет меня. — Как, Гретхен?! Ты любишь его? — О, я его ненавижу! — вскричала Гретхен с неистовой яростью. — Но был день, был час, когда он, это исчадие преисподней, сумел меня заставить… Не знаю, это ли зовется любовью, но только, в конце концов, да простит меня моя матушка, я отныне принадлежу ему. — Возможно ли это, Гретхен? Гретхен! Да в уме ли ты? — Ох, сударь, если бы я могла лишиться ума! Но, на Мою беду, он при мне, весь мой ум, и совесть, и память тоже. Есть только одна вещь, от которой меня берет сомнение. Вот вы, господин барон, вы человек ученый. Просветите же мой бедный, темный разум. С виду можно подумать, будто я об одной себе толкую, но я только ради жены вашего сына рассказываю все это. Так вот, скажите мне всю правду без утайки, как я вам ее говорю. Господин барон, неужели милосердный Господь попустил, чтобы в этом мире на потребу злых людей были такие ловушки, такие гибельные средства, каких добрые никак не могут избежать? Есть ли такие адские силы, что могут вынудить к преступлению честную, невинную душу? Вправду ли существует неодолимое колдовство, властью которого можно запятнать то, что чисто, и овладеть даже той, что чувствует к тебе омерзение? — Объяснись, дитя мое. — Господин барон, — произнесла Гретхен, — поглядите хорошенько на этот флакончик. Однажды вечером я нашла его на полу у себя в хижине. Барон фон Гермелинфельд взял платиновый флакон, который протягивала ему Гретхен, вынул пробку и понюхал. — Великий Боже! — воскликнул он. — Так ты пила эту жидкость? — Когда я влюбилась в Самуила наперекор моей ненависти к нему, господин барон, в тот день и накануне у моего хлеба и молока я заметила тот же запах, как у этой бутылочки. — О, несчастная! — застонал барон. — О, презренный! — Ну, так что же вы мне скажете, сударь? — Скажу, мое бедное дитя, что твоя воля была отравлена, ослеплена, скованна. Скажу, что он совершил двойное преступление, ты же — никакого. Скажу, что ты невинна вопреки твоему падению и, оскверненная, осталась чистой. — О, благодарю вас! — воскликнула Гретхен, молитвенно складывая руки, и радость осветила ее черты. — Матушка, так я, стало быть, не нарушила своего обета! Будь благословен, Отец наш Небесный! А вы, сударь, будьте благословенны на земле! Но тотчас же она вдруг снова загрустила: — А все равно тут есть ужасная тайна. Душа непорочна, а телу больше не стать таким. Пусть даже я бела изнутри, но снаружи вся запятнана. — Утешься, бедная малютка, успокойся! Ангелы, и те не могут быть чище тебя. Повторяю тебе еще раз: этот нечестивец повинен во всем один, и тебе незачем продолжать свои грустные признания, остальное я могу угадать сам. Он забрался к тебе ночью, как низкий злодей. Воспользовался, подлец, твоим одиночеством и беспечностью. О! Но мы его накажем, будь покойна. Гретхен с печальной гордостью вскинула голову, словно хотела стряхнуть груз давящей ее заботы: — Не стоит больше толковать обо мне. Поговорим о вашей дочери. — Христиана, — возразил барон, — благодарение Богу, не так беззащитна, как ты, мое бедное дитя. Христиана не живет одна-одинешенька в незапертой хижине, а обитает за стенами неприступного замка, полного верных слуг, которых всегда можно позвать на помощь, и они в силах ее защитить, даже если мужа не окажется дома. — Вы так думаете? — горько усмехнулась Гретхен. — Разве Самуил Гельб не открывает в замке все двери, которые запираются на ключ, и даже те, другие двери, о которых, кроме него, никто не знает? — Что такое, Гретхен? Ты хочешь сказать, что Самуил Гельб проникал в замок? Ты это точно знаешь? — А как бы тот, кто замок построил, мог это сделать, не проникая в него? — Тот, кто его построил? — повторил ошеломленный барон. — Теперь я могу вам все рассказать, — продолжала Гретхен. — После того что случилось, я больше не обязана держать клятву, да и моя маленькая лань, на которой он, это чудовище, собирался выместить свою злобу, если я проговорюсь, вот уж месяц как пала. А, вот мы и подошли к замку. Слушайте же, господин барон. И она рассказала ему, как Самуил строил Двойной замок. — О, какая наглость! — воскликнул барон. — А что же Христиана? Она ничего об этом не знает? — Она знает все, но поклялась мне, что сохранит тайну. — Все равно, — пробормотал барон, — не понимаю, как, находясь в такой опасности, она не написала мне, ведь мы об этом договаривались? Но, как бы то ни было, спасибо, Гретхен, я благодарен тебе за твою откровенность. Увидишь, она не окажется напрасной. Ты оставишь мне этот флакон, не правда ли? Надеюсь, теперь я сумею остановить этого негодяя. — Если он попадется к вам в руки, держите его крепче, не выпускайте! — сказала Гретхен, и ярость вспыхнула в ее глазах. — Ох, как же я его ненавижу! Какое счастье, что я имею право ненавидеть его! Я ведь и живу-то теперь только затем, чтобы дождаться дня, когда он будет наказан. И это свершится: если не вы, то сам Господь покарает его. Помолчав, она прибавила: — Вот мы и у потерны замка, господин барон. А я уж вернусь к моим козам. Я мой долг исполнила, теперь вы сделайте свое дело. — Прощай, Гретхен, — сказал барон. — Я считал, что меня привело сюда горе, а выходит, мне надобно здесь быть еще и потому, что над этим домом нависла опасность. Теперь у меня уже не одна, а две причины спешить. Прощай же. И он скорым шагом двинулся к замку. От первого же слуги, попавшегося ему на пути, он узнал, что Юлиуса нет дома: он еще два часа назад, сразу после обеда, с ружьем за плечами ушел на охоту и вернется только к вечеру. Но г-жа фон Эбербах дома. Не застав сына, барон выразил живейшую досаду. Он направился прямо в покои Христианы, приказав не докладывать ей о его прибытии. Когда, постучавшись, гость вошел в ее комнату, он застал хозяйку погруженной в занятие чрезвычайной важности, истинное значение которого постигают одни лишь матери: она пыталась заставить свое дитя улыбнуться. При виде свекра Христиана радостно вскрикнула и бросилась к нему навстречу. Барон с нежностью поцеловал ее и стал осыпать ласками внука, который показался ему очаровательным и очень здоровым на вид. — Да, он хорош, мой Вильгельм, — сказала Христиана. — Не правда ли? По-моему, редко можно встретить настолько красивого ребенка. И вообразите: когда я с ним говорю, он уже меня понимает. О! Как я его люблю! Ну, улыбнитесь же и вы своему дедушке, противный мальчишка! Ах, посмотрите, какая у него свежая, розовая кожа! — Да, он чудо как хорош, моя дорогая девочка, — отвечал барон. — И похож на тебя. Но сейчас передай его кормилице. Мне нужно поговорить с тобой о серьезных вещах, и я боюсь, что он будет слишком отвлекать нас обоих. А что Юлиус, он, говорят, в лесу? — Боже мой, правда! Он пошел поохотиться. — А кто-нибудь знает, куда именно? Нельзя ли за ним послать? — По крайней мере можно попробовать разыскать его, — сказала Христиана. — Что ж, тогда пусть попробуют, хорошо? Мне необходимо сообщить ему важные и печальные вести. Христиана призвала к себе трех лакеев и велела им обойти все уголки леса, отыскать Юлиуса и проводить его домой. Потом, обеспокоенная, она спросила барона: — Но что же все-таки случилось? — Ничего, — пробормотал барон с самым озабоченным видом. — Во всяком случае, говорить об этом мне надлежит прежде всего с Юлиусом. Так мы и сделаем, когда он возвратится. Подождем его, а пока поговорим о тебе. Ты мне писала? — Конечно, писала, дорогой отец, — отозвалась Христиана. — А, ты имеешь в виду эти милые приписки в конце писем Юлиуса. Но я спрашиваю, не посылала ли ты отдельных писем мне. — Ну да, отец, я об этом и говорю. Два с половиной месяца тому назад я написала длинное, очень откровенное письмо, так как считала, что вам следует как можно скорее узнать то, о чем я там сообщала. Удивленный, барон возразил: — Но я ничего подобного не получал! Впрочем, подожди! Да, месяца два-три назад почта в самом деле доставила мне конверт с печатью Гейдельберга, но в нем был только чистый лист бумаги. Я даже написал тогда об этом Юлиусу, а он ответил, что понятия не имеет, о чем идет речь. — А между тем я совершенно уверена, что положила письмо в конверт, — сказала Христиана. — Как сейчас помню, что я сидела у этой конторки, писала, потом запечатала. Боже мой! Неужели он умудрился пробраться сюда и выкрасть письмо? — Кто это? — с живостью спросил барон. — Тот человек, по поводу которого я вам писала. — Самуил Гельб? — Да, отец. Самуил Гельб. На минуту воцарилось молчание. Христиана, поражаясь, размышляла об этой новой наглой выходке Самуила. Барон внимательно наблюдал за своей снохой. — Значит, ты виделась с Самуилом? — спросил он наконец. — Увы, да! Дважды. — Здесь? — Нет, вне дома, — после некоторого колебания ответила Христиана. Ей вспомнилось, как настоятельно барон запрещал своему сыну встречаться с этим человеком, и она солгала теперь, чтобы выгородить Юлиуса. — И что говорил тебе Самуил? — спросил барон. — В первый раз повторил тот дерзкий вызов, что когда-то уже бросил мне. — Мерзавец! — Вот тогда-то я и написала вам, отец. Написала, чтобы позвать вас на помощь, попросила приехать сюда. А во второй раз я его встретила дней через восемь-десять, на публичном представлении. И Христиана рассказала барону о студенческом исходе из Гейдельберга и постановке «Разбойников». Всю вину за случившееся она взяла на себя, объясняя женским любопытством свое желание присутствовать на спектакле, куда якобы сама затащила Юлиуса. Он только из снисхождения к капризу жены согласился уступить ей. Впрочем, Самуил, с которым она после представления обменялась несколькими словами, поклялся не показываться ей на глаза, если она сама его не позовет. А она, разумеется, никогда этого не сделает! И уже на следующий день студенты отправились обратно в Гейдельберг. — С тех пор уже два месяца, — прибавила Христиана, — господин Самуил твердо держит свое слово. Вот почему я, хоть и была удивлена, что от вас нет ответа, не стала снова вам писать. Ведь в продолжение двух месяцев ни вид, ни воспоминание, ни даже упоминание имени этого человека не тревожили моего покоя. В самом деле, я никогда еще не была так счастлива и спокойна. Здоровье Вильгельма превосходно, нет и тени прежнего недомогания. И Юлиус тоже более не испытывает тех приступов скуки, что поначалу омрачали его жизнь, да это и понятно, он ведь привык жить среди многолюдства, шума, движения. Короче, — улыбаясь, заключила Христиана, — оба совершенно исцелились — и отец и дитя. А так как я живу лишь ими и ради них, ведь одна половина моего существа принадлежит Вильгельму, другая Юлиусу, то любовь Юлиуса и здоровье Вильгельма составляют все мое счастье. Не проходит дня, чтобы я не благодарила Бога, и если бы можно было, чтобы мое настоящее обернулось вечностью, я бы не просила иного рая. — А Гретхен? — внезапно спросил барон. Христиана вздрогнула. — Гретхен! — повторила она задумчиво и печально. — Гретхен больше никого не хочет видеть. Она и прежде дичилась, а теперь совсем одичала. Из козочки она превратилась в лань. Любое соприкосновение с человеческими существами для нее настолько нестерпимо, что она отлучила от стада козу, которая кормит Вильгельма. И все затем, чтобы больше не надо было самой отводить ее в замок. Коза теперь живет здесь, о ней заботятся слуги. Жители Ландека, которым изредка случается обменяться с Гретхен двумя словами, говорят, что ее рассудок помутился. Я же раз пять или шесть подходила к ее хижине, надеясь, что удастся повидаться с ней. Но, сколько бы я ни звала, ни стучала, Гретхен ни разу не отозвалась. Однако, гуляя с Вильгельмом, я часто вижу ее издали. И всякий раз, заметив меня, как бы то ни было далеко, она убегает и скрывается в лесных зарослях. — Странно! — заметил барон. — А вот я не больше получаса нахожусь в Эбербахе, но Гретхен первой подошла ко мне и долго со мной беседовала. — И что же она вам сказала? — Все. Рассказала о злодействе Самуила, о его замыслах, его бесстыдной наглости. Он построил этот замок и может проникнуть сюда в любой час. Вы, Христиана, встречались с ним не вне дома, а именно здесь. — Так что же, отец? — Да то, что вы, Христиана, не сказали мне всей правды. Усмешка, полная скорбного достоинства, тронула губы Христианы. Но оправдываться она не стала. Барон встал и большими шагами заходил по комнате, охваченный сильнейшим волнением. — Я увижу Самуила, — заявил он, — и поговорю с ним. Пусть поостережется. На сей раз я не ограничусь одними увещеваниями. Как только я переговорю с Юлиусом, без промедления отправлюсь в путь и сегодня же вечером буду в Гейдельберге. — Простите, отец, — возразила Христиана, — но я прошу вас очень серьезно подумать, прежде чем поступить так. Как я вам сказала, прошло уже два месяца с тех пор, как этот человек оставил нас в покое. Будет ли осмотрительно раздражать его, побуждая к действию? Признаться, мне сейчас стало так же страшно, как если бы вы сказали, что собираетесь ударить спящего тигра. — По-моему, у вас, Христиана, есть какие-то свои, особые причины опасаться подобного шага. Глубоко задетая, Христиана покраснела. — Мужчины со своей странной подозрительностью, — заметила она вполголоса, будто говоря сама с собой, — понятия не имеют о том, что такое стыдливость женщины. Они не знают, что, чем безупречнее гладь озера, тем легче на ней возникает рябь даже при самом слабом дуновении ветра. Господин барон, если вы желаете видеть Самуила Гельба, для этого нет нужды ни спешить в Гейдельберг, ни ждать вечера, когда вы туда прибудете. — Что такое? — спросил барон. Христиана двинулась прямо к тому резному деревянному панно на стене, которое ей показывал некогда Самуил, и приложила палец к державе в руках императора, соединенной с потайным звонком. LVI РАСПЛАТА — Что вы собираетесь делать, Христиана? — воскликнул барон. — Я же говорила вам, отец, — отвечала молодая женщина, — что Самуил Гельб поклялся не показываться мне прежде, чем я вызову его этим сигналом. Что ж, коль скоро вы настаиваете на своем желании его видеть, я его немедленно позову, вот и все. И тотчас, вся трепеща от страха и оскорбленной гордости, она надавила пальцем на державу деревянного барельефа. Та подалась, потом вдруг с громким щелчком заняла прежнее положение раньше, чем Христиана успела отнять руку. Неожиданный толчок заставил ее вздрогнуть и отшатнуться, побледнев от испуга, словно бы Самуил в это же мгновение внезапно предстал перед ней. Она с трепетом глядела на резьбу деревянной обшивки, не зная, откуда он должен возникнуть. Ей казалось, будто он смотрит изо всех углов одновременно. Было ощущение, что незримый враг окружает ее, и даже казалось, словно из-за дубовой обшивки стен доносятся тысячи приближающихся шагов. Однако же стена оставалась немой и неподвижной. — Никто не идет, — сказал барон, подождав минуты две-три. — Потерпите немного! — произнесла Христиана. Она подошла к креслу и опустилась в него, тяжело дыша и не спуская остановившегося взгляда с резного панно. Но прошло еще минут пятнадцать, а панно все не двигалось. — Христиана, вы во власти наваждения, или этот человек вам просто налгал, — сказал барон. Молодая женщина встала с просветлевшим лицом и глубоко, облегченно вздохнула. — Ах, вы правы, отец! — воскликнула она. — Видно, страх совсем лишил меня разума. Что за безумие — поверить, будто Самуил пройдет сквозь стену! Нет, конечно же, он не явится. Он сказал мне это, чтобы поразить мое воображение, чтобы внушить мне, будто он без моего ведома постоянно находится рядом и подстерегает меня. Наверно, он хотел, чтобы я без конца представляла его свидетелем всех моих поступков и потому думала о нем ежечасно. Он рассчитывал, что я никогда не притронусь к этому рычажку. Но случаю было угодно, чтобы я это сделала и обнаружила его ложь. Боже, благодарю тебя! Спасибо и вам, отец: если бы не вы, я бы не решилась на такую дерзость. Ее радостный порыв был так простодушен, так чистосердечен, что барон почувствовал себя не только растроганным, но и освобожденным от всех подозрений. — Ты чистое и достойное создание, дитя мое, — сказал он, беря ее руки в свои. — Если, сам того не желая, я оскорбил тебя, прости. — О! Отец!.. — вскричала Христиана. В это время вернулись слуги, посланные на поиски Юлиуса. Они доложили, что тщетно метались по всему лесу, напрасно кричали, зовя своего господина: его нигде не было. — В котором же часу Юлиус имеет обыкновение возвращаться с охоты? — осведомился барон. — Мой Бог! Затемно, часов в шесть, — отвечала Христиана. — Еще два, а то и три часа ожидания! — вздохнул барон. — Ну вот! Целый день потерян… Эти задержки, будь они неладны… Впрочем, даже их надобно использовать. Дорогая моя девочка, сделай одолжение, достань мне все, что требуется для письма. А как только Юлиус вернется, тотчас дай мне знать. Христиана предложила свекру расположиться в библиотеке Юлиуса и оставила его там наедине с пером и бумагой. Время шло, наступили сумерки, но Юлиуса все еще не было, и барон направился в покои Христианы. Она была там. Но они не проговорили и минуты, как вдруг пронзительный крик вырвался из уст Христианы. Стенное панно сдвинулось со своего места, поползло вбок и медленно повернулось, пропуская в комнату Самуила Гельба. Он сначала заметил лишь белое платье Христианы, не различив в сумерках фигуру барона, сидевшего в темном углу. Посетитель двинулся прямо к Христиане и приветствовал ее с холодной изысканной учтивостью. — Прошу прощения, сударыня, что не смог раньше явиться за ваш зов, — начал он. — Я ведь, наверное, сильно опоздал — на несколько часов, а то и на целый день? Это все потому, что я был в Гейдельберге. Вернувшись в Ландек, я по положению колокольчика понял, что вы звонили, и тотчас примчался сюда. В каком же деле я буду иметь счастье пригодиться вам? Впрочем, в каком бы то ни было, все равно я сначала хочу поблагодарить вас за то, что вы позвали меня. — Вас позвала не Христиана, сударь, — произнес барон вставая со своего места. — Это был я. От неожиданности Самуил все-таки вздрогнул, однако это было не более чем непроизвольное движение тела: его мощный дух почти мгновенно справился с волнением. — Господин барон фон Гермелинфельд! — воскликнул он. — Что ж, превосходно. Честь имею приветствовать вас, господин барон. Затем, приняв свой обычный иронический тон, он повернулся к Христиане и продолжал с язвительной усмешкой: — Ах, так вам вздумалось шутить со мной такие шутки? Значит, вы расставили мне сеть? Что ж, сударыня, отлично! Посмотрим, кто угодит в эту ловушку: волк или охотник. — Вы все еще смеете угрожать? — в негодовании вскричал барон. — Почему бы и нет? — бесстрастно осведомился Самуил. — Или, по-вашему, я утратил все свои преимущества оттого, что с такой открытой душой явился сюда? Я же, говоря между нами, считаю, что все как раз наоборот. — В самом деле? — насмешливо улыбнулся барон. — Но это же очевидно, — продолжал Самуил. — Начать с того, что мужчина против женщины — не самая завидная позиция. Могло бы показаться, что я злоупотребляю своей силой и пользуюсь ее слабостью. А теперь вас двое против одного — так-то лучше! К тому же, как мне представляется, я совершенно оставил виконтессу в покое, не докучал ей, не нападал на нее. Кто же из нас нарушил перемирие, она или я? Кто снова развязал войну? Полагаю, что после этого я могу оставить всякую щепетильность. Моя роль теперь куда выигрышнее, так что я вам признателен за ваше нападение. Христиана взглянула на барона, будто хотела сказать: «Что я вам говорила?» — Коль скоро все так, — продолжал Самуил, — я имею основания повторить вам, сударь, тот же вопрос, с каким имел честь обратиться к этой даме: чего вы, собственно, от меня хотите? — Хочу дать вам полезный совет, сударь, — отвечал г-н фон Гермелинфельд, и речь его зазвучала сурово и грозно. — До сих пор я был к вам снисходителен и пытался воздействовать убеждением. Это не имело успеха. Теперь я более не прошу — я приказываю. — Вы узнаете это, сударь? — спросил барон, показывая Самуилу платиновый флакончик, который передала ему Гретхен. — Эту бутылочку? — переспросил Самуил. — Узнаю ли я ее? И да и нет. Не знаю. Возможно. — Сударь, — продолжал г-н фон Гермелинфельд, — мой долг, разумеется, повелевает мне без промедления, уже сегодня, изобличить ваше злодейство. Вам должно быть понятно, какое обстоятельство все еще удерживает меня от этого. Но если вы раз и навсегда не избавите мою дочь от ваших чудовищных угроз, если вы позволите себе задеть ее хотя бы одним-единственным словом или жестом, если вы не приложите всех усилий, чтобы исчезнуть немедленно из ее жизни и ее помыслов, клянусь Богом, во мне не останется ни капли сострадания к вам и я использую против вас ужасную тайну, которая мне теперь известна. Вы не верите в божественное правосудие, но я уж, будьте покойны, заставлю вас уверовать в правосудие людское. Самуил скрестил на груди руки и с издевательской усмешкой воскликнул: — Ах-ах! Вы и правда это сделаете? Что ж! Черт возьми, любопытства ради мне бы даже хотелось, чтобы это произошло. Ах, так вы, стало быть, могли бы и заговорить? Но тогда ведь и я тоже заговорю. Или вы считаете, что мне нечего сказать? Проклятье! Диалог между обвиняемым и обвинителем обещает быть весьма поучительным. У меня на сердце накопилось немало интересного, как вы думаете? Так обвините же меня, я ничего не стану отрицать, совсем наоборот. Но я вам отвечу. — О! Какой гнусный цинизм! — воскликнул изумленный барон. — Да нет же, — возразил Самуил. — Все как нельзя более просто: вы нападаете, я защищаюсь. Моя ли вина в том, что сейчас наши силы так неравны? Я ли причиной тому, что мне нечего терять, тогда как вы можете потерять все? Моя ли вина в том, что я не ставлю на карту ни знатное имя, ни благо семьи, ни состояние, ни репутацию, ни положение, а вы рискуете всем этим? Вы желаете поединка между нами, так разве я повинен в том, что вы подставляете под удар такой внушительный фасад, а я тонок, как бритвенное лезвие? Чем же мне вам ответить? По-моему, здесь возможен лишь один ответ: господин барон, стреляйте первым! Господин фон Гермелинфельд на мгновение растерялся от такой дерзости. Однако, быстро справившись со своей растерянностью, он заявил: — Что ж, пусть будет так! Я принимаю ваш вызов даже на таких условиях. Посмотрим, на чьей стороне окажется общественное мнение и правосудие! — Правосудие! — повторил Самуил. — Общественное мнение! Я скажу им то же, что говорил вам. Вы первыми выступили против меня, — заявлю я им, — вы первыми стали меня преследовать. Моя ли в том вина? Разве это общество, что теперь посягает на право суда надо мной, не отвергло меня изначально? Обязан ли я хоть чем-нибудь этому правосудию, что покинуло меня на произвол судьбы? Я ведь не законный сын, не признанный светом наследник, не добродетельный потомок исполненного достоинств отца, не дитя, оберегаемое установлениями права и религии, а благородство крови, текущей в моих жилах, не засвидетельствовано законом — короче, я не Юлиус. Нет, черт возьми, я Самуил, бастард, дитя любви, сын каприза, наследник порока, и в жилах моих не отцовская благородная кровь, а лишь ее кипение и пена. Так пусть же Юлиус олицетворяет порядочность, влиятельность и добродетель своего законного отца, я же воплощаю собой неистовство, бунт, разврат моего неведомого родителя. Talis pater, talis filius[19] — это ведь простейший закон. И пусть суд оценит его справедливость. Называйте мои поступки каким угодно именем. Скажите, что я совершил преступление, пусть так! А я предложу судьям выбор, кого предпочесть, кто виновнее: тот, кто совершил преступление, или тот, кто породил преступника! Барон слушал его, бледный от изумления и ярости. Христиана трепетала от ужаса. И вот г-н фон Гермелинфельд заговорил снова: — Еще раз повторяю вам, сударь, что на вас никто не нападал. С согласия вашей первой жертвы вас даже избавят от возмездия при условии, что вы откажетесь от своего замысла погубить вторую. Но если вы еще хотя бы раз попадетесь на глаза моей дочери, я изобличу вас, что бы ни случилось. Если угодно, я допускаю, что судьи найдут в ваших рассуждениях известный резон. Однако сомневаюсь, чтобы они нашли его в вашем преступлении. Ему есть живой свидетель — Гретхен, есть и веская улика — этот флакон. Что сможет противопоставить этому обвиняемый? — Что? — расхохотался Самуил. — Да он просто будет вынужден превратиться в обвинителя, только и всего. Я напомню, что существует и такой закон: око за око! Если бы я совершил преступление иного рода, воровство или убийство, я бы понимал, что у моих обвинителей нет причин сомневаться в успехе, и, возможно, мог бы испугаться или обратиться в бегство. Но о чем пойдет речь в нашем случае? О совращении девственницы. Что ж! И мою мать соблазнили. У меня хранятся письма, доказательства ее сопротивления и преступной настойчивости ее совратителя. Неужели, господин барон, вы полагаете, что свидетельство мертвой жертвы не столь священно, как показания живой? Что до этого флакона, то он улика против меня, допустим, но он может стать и уликой против кое-кого еще. Кто помешает мне заявить, истинно или лживо, что искусно подобранный состав этого ужасного зелья был мною открыт при анализе остатков содержимого подобного же флакона, потерянного соблазнителем в доме моей матери? — Но это же мерзкая клевета! — вскричал барон. — Кто вам сказал? — усмехнулся Самуил. — И кто в силах это доказать? Теперь вам понятен мой способ защиты, господин фон Гермелинфельд? Я не преступник, я мститель. Моя защитительная речь? О, это была бы речь обвинительная, да еще какая! Он умолк. Барон, совершенно ошеломленный, не отвечал ни слова: руки его дрожали, седые волосы были влажны от холодного пота. Торжествуя, Самуил прибавил: — Господин барон, я жду вашего вызова в суд. Госпожа фон Эбербах, я жду, когда зазвонит ваш колокольчик. Мы еще увидимся с вами обоими — итак, до свидания! Бросив им это «до свидания», словно угрозу, он вышел — не через потайной ход, а через парадную дверь, с силой захлопнув ее за собой. — Самуил! — крикнул барон. Но тот был уже далеко. — Ах, дитя мое! — сказал барон Христиане, которая, онемев от ужаса, прильнула к его груди. — Этот Самуил для нас человек роковой. Ты видишь, совладать с ним не в моих силах. Но защитить тебя я сумею. Тебе надо быть осторожной, ни на минуту не оставаться в одиночестве, следить, чтобы рядом постоянно кто-нибудь находился, и, наконец, вы должны либо покинуть этот замок, либо тщательно исследовать его и перестроить. Будь покойна, я здесь и буду охранять тебя. В коридоре послышались шаги. — А, это Юлиус, я узнаю его походку! — воскликнула Христиана, несколько приободрившись. Дверь отворилась, и действительно вошел Юлиус. LVII ЖЕНА И МАТЬ — Дорогой отец, — сказал Юлиус, обнимая барона, — мне сказали, что вы меня ждете вот уже несколько часов и даже посылали за мной в лес. Меня не нашли по той основательной причине, что я там не был. Бог мой, я ведь привык, выходя из дому с ружьем за плечами, иметь еще и книгу в кармане, притом по-настоящему только она мне и требуется. Отойдя от замка всего на милю, я присел на траву, открыл Клопштока и читал, пока не стемнело. Мечтатель во мне всегда берет верх над охотником. Однако вы, похоже, собираетесь сообщить мне что-то неотложное? — Увы, да, Юлиус. — Да что стряслось? Вы выглядите таким озабоченным и удрученным… Барон посмотрел на Христиану, будто заколебавшись. Угадав причину его нерешительности, молодая женщина торопливо сказала: — Вас стесняет мое присутствие? Я тотчас уйду. — Нет, моя девочка, останься. У тебя хватит твердости и решительности, не правда ли? — Вы меня пугаете, — прошептала Христиана. — Я предчувствую недоброе. — Тебе надобно знать, зачем я сюда приехал, — продолжал барон, — так как я надеюсь, что ты поможешь мне убедить Юлиуса исполнить то, о чем я должен просить его. — Чего же вы хотите, отец? — спросил Юлиус. Барон протянул ему письмо. — Это от дяди Фрица, — сказал Юлиус. И он стал читать вслух, причем ему не однажды пришлось замолкать, когда голос прерывался от волнения: «Нью-Йорк, 25 августа 1811 года. Мой возлюбленный брат! Тебе пишет умирающий. Я страдаю от недуга, не знающего пощады, и постель, в которой я лежу уже два месяца, мне суждено покинуть только затем, чтобы лечь в могилу. В моем распоряжении всего три месяца. Врач, принадлежащий к числу моих друзей и знающий твердость моего характера, уступив настойчивым просьбам, сказал мне правду. Ты тоже меня знаешь, а потому не можешь сомневаться в том, что, если такая новость и причинила мне сильную боль, причиной этому не были ни подлый страх смерти, ни трусливые сожаления о жизни. Я пожил довольно, и вследствие предприимчивости, трудолюбия и бережливости скопил состояние, которое сможет способствовать твоему благоденствию и счастью моего дорогого племянника. Но я надеялся, прежде чем умру, успеть увидеть это. Я хотел обратить в наличные все мое добро, привезти деньги в Европу и сказать вам: “Будьте счастливы!” Такую награду за все труды я сулил сам себе, и мне казалось, что Господь не сможет мне в ней отказать. Но Господь судил иначе, и да свершится его святая воля. Итак, мне не суждено увидеть мою родину. Ия больше никогда не увижу тех, кто был для меня дороже всего на свете. Чужая рука закроет мне глаза. Я говорю все это не затем, чтобы вынудить тебя и твоего сына или хотя бы одного из вас приехать сюда. Тебя удерживают на месте узы долга, его — узы счастья. Нет, я не зову вас, и притом вам бы пришлось очень спешить, чтобы застать меня в живых. Вам едва хватило бы времени, чтобы примчаться, и вся эта спешка — лишь затем, чтобы увидеть, как я тотчас умру! Вы потеряли бы три месяца, а мне могли бы подарить всего один день. Не приезжайте, не стоит. Ах! И все же мне было бы не так грустно уходить, если бы в последний час жизни, потраченной на труд во имя вашего блага, я мог увидеть ваш прощальный дружеский взгляд. К тому же мне бы очень хотелось, чтобы рядом был надежный человек, которому можно без опасений поручить распорядиться моими делами и остающимся после меня имуществом. Но мне на роду написано умереть в изгнании и одиночестве. Прощайте! Лишь мысль о вечной разлуке порой лишает меня мужества. Последняя же моя мысль о вас, и вам я завещаю все мое богатство. Зачем я покинул вас? Впрочем, я в том не раскаиваюсь, ведь я могу теперь немного увеличить ваше благосостояние. Главное, не думайте, что я пишу затем, чтобы все-таки побудить вас приехать сюда. Горячо обнимаю вас обоих. Твой угасающий брат Фриц фон Гермелинфельд». — Отец, — произнес Юлиус, смахивая слезу, — в ваши годы и с вашим положением в обществе вы не сможете предпринять столь долгое путешествие. Но я — совсем другое дело. Я поеду. — Спасибо, сын, — отвечал барон. — Я для того и приехал, чтобы просить тебя об этом. Но как же Христиана? Христиана, которая, как только муж начал читать письмо, сильно побледнела и опустилась на стул, теперь быстро спросила: — Разве мне нельзя поехать вместе с Юлиусом? — Конечно, я возьму тебя с собой! — отвечал муж. — А Вильгельм? — прошептала молодая мать. — Да, действительно!.. — смутился Юлиус. — Ребенка невозможно подвергать тяготам длительного путешествия, — сказал барон. — Хотя Вильгельм в последнее время чувствует себя хорошо, у него такая хрупкая конституция! Как скажутся на нем морская качка, перемена климата? Если Христиана поедет, ей придется оставить его мне. — Оставить мое дитя! — вскричала Христиана. И она залилась слезами. Отпустить мужа в далекий путь казалось невозможным. Но уехать без ребенка — нет, это было еще невозможнее! LVIII НОЧЬ ОТЪЕЗДА Барон фон Гермелинфельд попытался успокоить растерянную Христиану. — Будет разумнее всего, — начал он ласково, — если Юлиус отправится в Нью-Йорк один. Как бы то ни было, ваша разлука не будет особенно продолжительной. К несчастью, мой бедный брат не сможет задержать его там надолго. Юлиус приедет, только чтобы закрыть ему глаза, и тотчас сможет вернуться. Я понимаю, дети мои, вам горько расставаться даже на краткий срок. Но житейские необходимости надобно принимать такими, каковы они есть. Сейчас тебе, Юлиус, должно подумать о своем дяде, а тебе, Христиана, о своем сыне. Христиана бросилась мужу на шею. — Неужели ему так уж обязательно ехать? — прошептала она. — Спроси об этом у своего благородного сердца, — отвечал барон. — Юлиус ничего бы не потерял, отказавшись от поездки, но это и делает ее особенно необходимой. Вместе с письмом мой бедный брат прислал мне копию своего завещания. Все состояние Фрица будет нашим независимо от того, останется Юлиус или поедет. Брат позаботился о том, чтобы никакой меркантильный интерес не побуждал нас спешить к его смертному одру, и великодушно предоставил нам полную свободу поступать по своему усмотрению. Но разве само это великодушие не является в подобном случае еще одной побудительной причиной? Предоставляю тебе самой судить об этом, мое опечаленное дитя. Что касается меня, то я считаю нашим долгом не позволить фрицу умереть в одиночестве и смотрю на это настолько серьезно, что, если Юлиус не поедет, я поеду сам. — О нет, я еду! — вскричал Юлиус. — Да, ему нужно поехать, — сказала Христиана. — Но я отправлюсь с ним. И, быстро подойдя к барону, шепнула ему: — Таким образом я не только последую за Юлиусом, но и убегу от Самуила. — У меня не хватает духу корить тебя за это, — громко отвечал барон. — Правда, от твоего первого путешествия было не много толку: оно не избавило тебя от причины твоих страхов, милая Христиана. Но те, кто любит, глухи к доводам рассудка. Если ты твердо решила ехать с Юлиусом, я позабочусь о Вильгельме: стану ему матерью вместо тебя. — О, — произнесла Христиана, качая головой, — разве можно заменить мать? Господи, вдруг Вильгельм заболеет, а меня не будет рядом? Что, если он умрет? Отец, вы правы как насчет того, кто ненавидит меня, так и насчет того, кто мне дорог; однажды я уже совершила путешествие и, вернувшись, не застала в живых моего отца. Как бы на этот раз мне не вернуться к могиле моего мальчика! Нет, пусть Юлиус едет, если так надо, а я останусь, чтобы беречь моего сына. — Христиана, — сказал Юлиус, — твое благоразумие так же велико, как и твоя нежность. Оставайся с Вильгельмом: мне тоже кажется, что так будет лучше. Да, разлука причинит нам жестокую боль. Но если ты расстанешься со своим ребенком, если твое дитя останется без тебя, это будет еще мучительнее. А я что ж? Я мужчина, и если мне суждено страдать вдали от тебя, да будет так! Месяца через три-четыре я вернусь к тебе, и твои поцелуи осушат мои слезы. А наш малыш может захворать, и если тебя не окажется рядом, чтобы его спасти, ему придет конец, и тогда ни твое возвращение, ни ласки уже ничего не изменят. Ребенку ты еще нужнее, чем мне. И, спеша покончить с этим тягостным разговором, он повернулся к барону: — Отец, когда я должен отправиться в путь? — Увы! — отвечал тот. — Мне больно так тебя торопить, но ехать надо бы уже сегодня вечером. — О, это уж слишком! Нет! — вскрикнула Христиана. — Ну же, успокойся, дитя мое, — продолжал барон. — Если Юлиус должен уехать, так не лучше ли сократить горестные минуты разлуки? Ведь чем скорее он уедет, тем раньше вернется. К тому же мой несчастный брат не может ждать, и если Юлиус не успеет прибыть прежде чем настанет его последний час, к чему тогда вообще вся эта затея? Я справлялся о сроках отплытия кораблей. Через два дня из Остенде отплывает судно «Торговый». Опоздав на него, пришлось бы ждать следующего целых две недели. К тому же этот «Торговый» — корабль надежный и быстроходный. Нельзя упускать такую возможность. Подумай, моя милая Христиана, насколько нам будет спокойнее, если мы будем знать, что Юлиус в безопасности на борту такого превосходного судна. У «Торгового» самый лучший такелаж и самый прочный корпус во всем Остенде. Благодаря этому я буду уверен, что Юлиус успеет вовремя, а ты сможешь не сомневаться, что он вернется. — Ах, отец, — взмолилась Христиана, — я ведь совсем не готова к такому испытанию. Неужели он покинет меня прямо сейчас? И вы не подарите мне хотя бы дня два, чтобы я могла свыкнуться с этой жестокой неизбежностью? Но тут вмешался Юлиус: — Отец, когда «Торговый» снимается с якоря? — Послезавтра. — А в котором часу? — В восемь вечера. — Что ж! Дорогой отец, если заплатить кучеру вдвое, можно ведь добраться до Остенде не позже чем через тридцать шесть часов. А у меня в распоряжении ровно двое суток. Я признаю, что все ваши рассуждения справедливы: чтобы наверняка застать дядю в живых, мне в самом деле необходимо отплыть на «Торговом». Вы можете быть покойны на этот счет. Но я не хотел бы отнимать у моей обожаемой Христианы ни одной минуты отпущенного нам времени: оно всецело принадлежит ей. Я отправлюсь завтра рано утром. — А можно мне проводить тебя до Остенде? — вмешалась Христиана. — Мы подумаем об этом, — сказал Юлиус. — Нет, я хочу, чтобы это было решено сейчас же. — Хорошо, пусть будет так! — переглянувшись с отцом, согласился Юлиус. На том и остановились. Потом Христиана ненадолго оставила Юлиуса и барона вдвоем: ей надо было приказать слугам срочно подготовить все необходимое для отъезда мужа. Наедине отец и сын успели вполголоса сказать друг другу несколько слов. Христиана вернулась почти тотчас. Она уже отдала необходимые распоряжения и с безумной горячностью хотела не упустить ни одной минуты из отпущенного ей краткого срока. Их последний вечер был полон грустной прелести. Нет ничего более душераздирающего и вместе с тем нежного, чем подобные расставания. Никогда нам не дано с такой силой, как в эти минуты, ощутить истинную меру своей любви! В радостях, которым вот-вот придет конец, есть особенное очарование, горькое и проникновенное, какого не могут дать постоянные привязанности при всей полноте непрерывного общения. Любящие сердца, отрываясь друг от друга, ценой страдания познают крепость тех уз, что связывают их. Наступающее горе помогает понять, как велико было минувшее счастье, ибо у любви нет градусника вернее, чем боль. Барон рано отправился спать: ему надо было отдохнуть после утомительного дня и набраться сил перед завтрашним, не менее трудным. Христиана и Юлиус остались одни. Остались, чтобы плакать вместе, утешать друг друга и клясться не забыть, смотреть на дитя, уснувшее в колыбели, говорить о том, как они будут несчастны в разлуке, и о том, что надо постараться не слишком горевать. Потом каждый через силу улыбался другому, пытаясь уверить, что все не так плохо и эта поездка не столь уж великое несчастье. Но было слишком очевидно, что их улыбки насильственны, и смех, едва зазвучав, прерывался рыданием. Меж тем часы бежали, ночь уже давно наступила. Они были в комнате Христианы. — Уже поздно, — сказала она. — Тебе нужен отдых перед завтрашним трудным днем. Ступай к себе, милый Юлиус, и постарайся уснуть хоть ненадолго. — Ты меня отсылаешь? — улыбнулся Юлиус. — Нам предстоит столько долгих ночей провести в разлуке, а ты гонишь меня? — О, мой Юлиус! — вскричала Христиана, бросаясь ему на шею и прерывая его речь поцелуем. — Я люблю тебя!.. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Когда первый луч зари украдкой проскользнул в комнату, Христиана спала глубоким сном. Пережитые волнения оказались выше ее сил. Одна из ее прекрасных рук свешивалась с кровати, другая, согнутая, прикрывала отягощенный усталостью лоб. Ее поза, темные круги у глаз, хрупкость, еще более заметная в бессилии забытья — все в ней говорило о крайнем изнеможении тела, слишком слабого для столь бурных порывов души. По временам на ее лицо набегала тень, нежные черты судорожно искажались, как будто ее мучили кошмарные сновидения, а пальцы нервически подрагивали. Она была в спальне одна. Внезапно ее огромные глаза широко раскрылись, и она резким движением приподнялась на своем ложе, озираясь вокруг. — Ну вот, — пробормотала она, — а мне казалось, что Юлиус был здесь. Потом она вдруг проворно соскочила с кровати и побежала в комнату мужа. Комната была пуста. Христиана бросилась к сонетке. На звонок тотчас прибежала горничная. — Мой муж! — закричала виконтесса. — Где мой муж? — Он уехал, сударыня. — Уехал, не простившись со мной? Это невозможно! — Господин мне поручил вам передать, что он оставил на камине письмо для вас. — Где? — На камине в вашей комнате. Христиана кинулась в спальню. На камине она нашла два письма — одно от барона, другое от Юлиуса. Муж объяснял Христиане, что хотел избавить ее от треволнений последних прощальных минут, да и сам боялся, что у него не хватит мужества уехать, если он снова увидит ее такой же, как накануне, — всю в слезах, в отчаянии. Он советовал ей не терять бодрость духа, ведь она не будет совсем одна, с ней остается ее ребенок. Пусть она возьмет пример с него, сумевшего покориться неизбежности, хотя ему пришлось покинуть сразу и жену и сына. Христиана долго сидела, устремив свой взгляд на последнюю строку письма, словно окаменев, недвижная, застывшая. Она не плакала. Горничная подошла к колыбели, взяла маленького Вильгельма и положила его на колени матери. — А, вот и ты! — произнесла Христиана словно бы безучастно, едва взглянув на своего ребенка. И она тотчас передала малыша горничной. Потом прошептала: — А его отец? Что он хотел мне сказать? И она стала читать письмо барона: «Моя милая дочь, прости, что я так внезапно увез твоего мужа. Но к чему было длить душераздирающее прощание? За Юлиуса не тревожься. Я провожу его до Остенде и расстанусь с ним не прежде чем он взойдет на корабль. Как только судно выйдет из гавани, я со всех ног поспешу к тебе. Таким образом, через три дня ты получишь самые свежие известия о муже. Я затем и поехал с ним, чтобы доставить тебе это утешение. Однако всю эту ночь я раздумывал, не лучше ли было бы мне остаться с тобой, чтобы оградить от известных тебе гнусных посягательств. Но нам не следует доходить в своих опасениях до диких преувеличений и явного ребячества. На эти трое суток, которые тебе предстоит провести в одиночестве, я обдумал все меры защиты, какие только может изобрести человеческое воображение, и теперь убежден, что никакая опасность тебе не угрожает. Пусть подле тебя постоянно находится кто-либо из слуг. Ни под каким предлогом не выходи из замка. А по ночам прикажи твоим вооруженным людям находиться в библиотеке и в салоне, сама же запирайся в своей спальне вместе с горничной и кормилицей Вильгельма. Чего тебе бояться при стольких предосторожностях? Через три дня я буду здесь. Мои обязанности призывают меня в Берлин: я заберу тебя с собой. Используй эти три дня для приготовлений к отъезду. Как ты знаешь, у меня есть дом с садом на окраине Берлина, там наш Вильгельм сможет дышать свежим воздухом, а моя Христиана будет в полной безопасности. Вы оба останетесь там со мной до самого возвращения Юлиуса. Итак, до четверга. Будь мужественна, а чтобы не слишком скучать, постарайся увидеть Юлиуса в чертах Вильгельма — тогда, целуя одного, ты будешь вместе с тем целовать и другого. Твой преданный отец барон фон Гермелинфельд». Это письмо немного приободрило Христиану. Мысль, что Юлиус не один, что рядом с ним есть человек, который его проводит и три дня спустя принесет вести о нем, укрепила ее дух. Ей казалось, что Юлиус не совсем расстался с нею: барон связывает их как посредник. Она подошла к колыбели Вильгельма, взяла мальчика на руки и залилась слезами. Но внезапно зловещая мысль мелькнула в ее мозгу. Она вспомнила, как Гретхен среди развалин толковала ей о пророчестве цветов. — Да, да, — пробормотала она, — Гретхен говорила, что наш союз будет непрочен, мы почти не успеем побыть вместе. И все сбывается по ее словам: мы оба живы, мы любим друг друга и все же расстались. А Гретхен еще прибавила, что эта разлука продлится долгие годы, что мы будем жить вдали друг от друга, будто чужие. О Боже милостивый! Сохрани меня от этих суеверий. Подумав о Гретхен, она не могла не вспомнить о Самуиле. — О, — вскричала она в страхе, — что со мной будет? Тот, кто должен был меня защитить, уехал, а тот, кто хочет моей погибели, остался! Она прижала Вильгельма к груди, словно надеясь, что невинность ребенка поможет уберечь чистоту матери, и бросилась на колени перед распятием, висевшим над колыбелью. — Боже мой, — воскликнула она, — сжалься над бедной женщиной, любящей и преследуемой ненавистью! Лишь ты один властен возвратить мне моего мужа и сохранить для него его жену. LIX ЗВОН КОЛОКОЛЬЧИКА Вечером того же дня около половины двенадцатого в круглой подземной зале, где некогда Самуил представил Юлиуса вождям Тугендбунда, происходило совещание Трех. Трое, по-прежнему в масках, сидели у стен залы, озаренной светом подвешенной к потолку лампы. Перед ними с открытым лицом стоял Самуил. — Следовательно, — говорил он, — вы не желаете, чтобы я приступил к действию теперь же? — Нет, — отвечал главный из троих. — Мы не сомневаемся ни в вашей силе, ни в смелости. Основная причина, побуждающая нас медлить, — это нынешняя позиция нашего противника. Положение Наполеона в настоящее время поистине блистательно: ему все удается, его власть в Европе крепка, как никогда. Он уже захватил обширные пространства, теперь же рождение Римского короля сулит ему преемственность власти. Это его час, и очевидно, что сам Господь пока на его стороне. — А мне, — перебил Самуил, — нравится сражаться с врагами именно тогда, когда они в полной силе. — Мы это знаем, — сказал предводитель, — и то, что безоблачное небо сулит грозу, нам также известно. Но подумайте о последствиях, к которым сейчас могло бы привести покушение на него. Действие ничто, когда за ним не стоит идея; подвиг бесполезен, а стало быть, вреден, если общественная совесть его не одобряет. Итак, нанести Наполеону удар теперь, когда вокруг безмятежный мир, когда он сам ни на кого не нападает и никому не грозит, — разве бы это не значило привлечь общественное мнение на его сторону? Разве мы не стали бы тогда зачинщиками кровопролития, хотя, напротив, желаем быть защитниками свободы человеческой и мстителями за ее попрание? Таким образом, если покушение окажется неудачным, мы лишь усилим его власть, а если оно удастся, мы укрепим его династию. Вы сами видите, наше время еще не настало. — Что ж, подождем, — пожал плечами Самуил. — Но если вас смущает только нынешний мир, ожидание будет недолгим, я вам это предсказываю. Наполеон не может оставаться в покое, ибо для него это значило бы изменить своим принципам: сохраняя мир, он отрицает самого себя. Наполеон — это либо война, либо ничто. Те, кто упрекает его в ненасытной жадности к завоеваниям все новых земель, не смыслят в его предназначении ровным счетом ничего. Ведь Наполеон — это сама революция с оружием в руках. Ему необходимо идти от одного народа к другому, окропляя французской кровью нивы и души. Эта кровь подобна росе — повсюду, где она пролилась, поднимаются всходы бунта и вскипают низменные страсти черни. Ему ли оставаться в золоченом кресле, подобно ленивым королям! Не для того он пришел на эту землю. Он еще не обошел вокруг света, так что не стоит верить, будто он угомонился. А стало быть, настанет день, и я вас уверяю, что этот день близок, когда Наполеон объявит новую войну, неважно, какой стране — Пруссии, например, или России. Тогда Тугендбунд позволит мне действовать? — Возможно. Но вы не забыли Фридриха Штапса? — Мне помнится, что он погиб и пока не отмщен. — Прежде чем позволить вам действовать, — продолжал предводитель, — нам необходимо знать, что именно вы намерены предпринять. — Я буду действовать без вашей помощи и ничем вас не скомпрометирую. Этого вам довольно? — Нет, — возразил предводитель. — Наш Союз имеет право знать все. Вы не можете отделиться, ибо действия всех его членов должны быть согласованы. — Что ж, — сказал Самуил. — Тогда слушайте. Трое обратились в слух, и Самуил приготовился говорить. Но вдруг послышался металлический звон. Самуил вздрогнул. Звук повторился. «Что это может означать? — терялся в догадках Самуил. — Барон и Юлиус уехали в Остенде. Христиана осталась одна. Или этот отъезд только уловка? Мне снова расставляют сети?» — Что же вы, говорите! — напомнил ему предводитель. Но Самуил больше не думал ни о совете Трех, ни об императоре, ни о чем на свете. Он думал о Христиане. — Разве вы не слышали? — спросил он. — Да, что-то вроде звона колокольчика. А что это было? — Это был знак, что наш разговор придется немного отложить, — без смущения отвечал Самуил. — Прошу прощения, но меня зовут, так что мне придется вас покинуть. При всем своем самообладании он не мог скрыть сильнейшего волнения. — Кто же это вас зовет? — спросил предводитель. — Она, — отвечал он, забыв, с кем говорит. Впрочем, он тотчас взял себя в руки и пояснил: — Одна маленькая пастушка. Она предупреждает меня, что в округе появились подозрительные люди. Вам надо скрыться, и поскорее. — Вы обещаете ничего не предпринимать до тех пор, пока мы не встретимся снова? — настаивал предводитель. — Будьте покойны, — заверил его Самуил. И он открыл перед ними дверь. В ту самую минуту, когда он закрывал ее за ними, звонок задребезжал с удвоенной силой, и теперь он походил на крик о помощи. «Если бы это была ловушка, — сказал себе Самуил, — она бы не звала меня так настойчиво. Что же могло заставить ее требовать моего прихода в отсутствие мужа и барона? Итак, посмотрим, чего она от меня хочет. Ну же, Самуил, будь достоин самого себя! Спокойствие и хладнокровие! Не вздумай по-дурацки расчувствоваться, будто школяр, который впервые влюбился!» И он стал стремительно подниматься по лестнице, ведущей в салон-будуар. LX СУДЬБА ЗАОДНО С САМУИЛОМ Первый день разлуки был для Христианы безысходно мрачным. Она скрылась от всех в единственном месте, где радость еще была для нее возможна: подле Вильгельма. Она не отходила от него ни на шаг, укачивала его, пела ему, целовала золотистые кудри ребенка, разговаривала с ним, как если бы он мог что-то понять: — У меня больше нет никого, кроме тебя, мой Вильгельм. О, постарайся наполнить всю мою жизнь, всю душу, умоляю тебя! Возьми мой разум в свои маленькие ручки и держи его, не отпускай. Знаешь ли, твой отец меня покинул. Утешь меня, мой малыш. Давай улыбнемся друг другу. Только ты первый, а потом и я попробую тебе улыбнуться.

The script ran 0.014 seconds.