Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Александр Дюма - Бог располагает! [1866]
Язык оригинала: FRA
Известность произведения: Средняя
Метки: adv_history, Классика, Роман

Аннотация. Роман «Бог располагает!» - продолжение «Адской Бездны», вторая часть дилогии, объединенной фигурой главного героя Самуила Гельба. Действие его разворачивается со 2 марта 1829 г. по 26 августа 1831 г. и охватывает дни Июльской революции в Париже. Иллюстрации Е. Ганешиной

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 

Значит, Фредерика его совсем не любит! Она обещала принадлежать ему, он вернул ей ее слово, но она не должна была бы принимать его. Он не мог простить ей, что она сделала то, о чем он просил. Ей следовало отказаться, отвергнуть его предложение стать женой больного, умирающего. В эти минуты Самуил почти всерьез считал, что он был бы счастлив, если бы она не согласилась участвовать в исполнении его замысла. Он потерял бы состояние Юлиуса, но что из того! Зато бы выиграл нечто другое: уверенность в том, что он любим. Сейчас, когда Фредерика ускользала от него, он готов был предпочесть ее миллионам графа фон Эбербаха. Он раскаивался, что побудил ее к этому браку, передав ей предложение Юлиуса. Теперь он говорил себе, что не сделал бы этого, если бы знал, что она примет его. А она почти и не волнуется, словно не о ее участи речь, будто решается чья-то чужая судьба! Чем более кроткой и спокойной была она, тем более озабоченным и возбужденным становился он. От ее спокойствия в его душе поднималась буря. Эта райская невинность толкала его на адское преступление. Ангел побуждал демона к злодеянию. Пока камеристки Фредерики вносили последние завершающие штрихи в туалет новобрачной, Самуил, зашедший к ней вместе с Юлиусом, глазами, полными немого бешенства, следил за умиленными взглядами, которыми его спутник провожал каждое движение девушки. «Ты прав! — думал он. — Тебе надо поспешить… Лови момент, когда еще можешь упиться ее красотой. Собери в эту минуту ту малую толику переживаний, которая нужна, чтобы убить тебя. Здесь есть два чувства, для тебя смертельных: первое — твое, второе — мое. Если ты и спасешься от одного, тебя настигнет второе. Вероятно, природа соразмеряет силу страсти и телесную крепость. Но если твоя отеческая любовь тебя не доконает, это сделает моя ревность влюбленного». — Вы готовы, Фредерика? — спросил девушку Юлиус. — Ты слишком торопишься! — заметил Самуил. — Еще не время. — Да нет, уже пора, — возразил граф. — В полдень мы должны быть в храме, а сейчас уже одиннадцать. — Я готова, господин граф, — сказала Фредерика. Юлиус, Самуил и Фредерика вошли в приемный зал. Здесь должен был быть заключен гражданский брак. Однако присутствовали при этом всего четыре свидетеля, в том числе Самуил и австрийский посол, который, согласно правилам дипломатического мира, прибыл на бракосочетание коллеги. Церемония закончилась быстро. Через четверть часа Фредерика перед лицом закона уже стала графиней фон Эбербах. Потом все уселись в экипаж и направились в сторону той самой церкви Бийетт, где несколько месяцев тому назад Лотарио проводил такие сладостные и мучительные воскресения, глядя на Фредерику, но не смея заговорить с ней. Должно быть, воспоминание о тех волнующих часах проснулось в сердце девушки, так как при входе в церковь на ее светлые черты набежало облачко печали. В этом храме она когда-то мечтала о замужестве, но не о таком муже она грезила, а возможно, и томилась желанием. Конечно, она не раскаивалась в том, что согласилась скрасить своей заботой последние часы этого благородного, великодушного больного, к которому с первой минуты испытывала столь жаркую приязнь, словно он был ее родным отцом. При всем том она не ощущала к графу фон Эбербаху ничего, кроме благодарности и преданности. Но преданность и благодарность не составляют всей полноты жизни, как девичеству не дано вместить всех свойств женственности. Это Лотарио во всем виноват. Он не проявил никакой настойчивости. Даже не пытался бороться. Отступил при первом же слове. Он не вправе ни в чем упрекнуть Фредерику, скорее уж она имеет основания сердиться на него. Что она могла сделать, бедная девушка, сирота, принятая в чужой дом из милости, не имеющая ни возможностей, ни прав? Тогда как он, мужчина, мог бы действовать, попробовать добиться своего, поговорить с г-ном Самуилом, со своим дядей… А он вместо этого взял да и уехал. Как это, однако, наивно с ее стороны: все еще думать о нем, хотя он несомненно о ней забыл! В этот самый миг, когда она имела слабость отдаться на волю воспоминаний, сразу обступивших ее, он, разумеется, волочился за прекрасными венскими дамами, давно выбросив из головы бедную девушку, с которой затеял было мимолетную интрижку, так, от нечего делать, лишь бы время убить. Выйдет она замуж или нет, ему совершенно безразлично. А вот и доказательство, что это нимало его не занимает: граф фон Эбербах по ее же просьбе написал ему, что женится, а он посчитал это событие даже не стоящим того, чтобы взять на себя труд вернуться. Итак, Фредерика переложила всю вину на Лотарио. К тому же, надо сказать, она еще находилась в том возрасте наивного неведения, когда страсти не оставляют глубоких следов в сердце женщины. Разрыв нежных уз, в мечтах связавших ее с Лотарио, чьи взгляды в те дни разбередили ее душу, скорее пробудил в ней смутные сожаления, чем причинил настоящую боль. Ко всему прочему ее натура, деликатная и нежная, чуждая бурных порывов и не особенно склонная к личной независимости, находила некое подобие всеутоляющей отрады в мысли о самопожертвовании во имя счастья другого, а поэтому радость графа фон Эбербаха умеряла ее печаль. Сожаление, которое внушил ей вид храма, где ее взгляд так часто встречался с глазами Лотарио, лишь на мгновение затуманило ее юное нежное личико, так что этого не заметил никто из многочисленных друзей и толпы знаменитостей, сбежавшихся посмотреть на церемонию бракосочетания прусского посла. Ее только нашли немного слишком серьезной — но когда женщине и быть такой, если не в час замужества? — а Юлиуса бледноватым, однако было известно, что он едва поднялся с одра болезни, и для равнодушных наблюдателей его слабость и разбитость могли сойти за элегантную томность. Для Юлиуса стоило труда продержаться до конца церемонии. Фредерика, считая, что он еще недостаточно окреп, хотела отложить свадьбу, но Юлиус заклинал ее не огорчать его новой отсрочкой. Именно состояние здоровья и вынуждало его, не уверенного в завтрашнем дне, опасаться любых задержек. Самуил в этом отношении поддерживал Юлиуса, боясь, как бы внезапный приезд Лотарио не спутал ему все карты. Граф фон Эбербах был счастлив. Чтобы его радость была полной, не хватало лишь присутствия Лотарио. До последней минуты, когда пришла пора садиться в карету, он ждал его. Еще и тогда он продолжал верить, что племянник вот-вот появится. Почему он не приехал? Как мог в столь решающих обстоятельствах не дать своему дяде такого естественного доказательства своей привязанности? Не может быть, чтобы им до сих пор владело настолько упорное раздражение. Видимо, он в пути. Его опоздание объясняется какой-нибудь неприятностью: карета поломалась или произошло еще что-либо, не зависящее от его воли. Но он приедет, приедет с минуты на минуту. И Юлиус то и дело обращал взгляд на толпу, ожидая, что встретится глазами с Лотарио. Однако религиозная церемония вслед за церемонией гражданской закончилась, а Лотарио так и не появился. Они вернулись в особняк. Юлиус все еще надеялся. Если предположить, что несчастный случай задержал прибытие Лотарио на час-другой, он мог опоздать еще больше, так как должен был переодеться, прежде чем отправиться в храм. Но сейчас он, без сомнения, уже в особняке, и Юлиус увидит его, едва лишь выйдет из экипажа. Но и эта надежда его обманула. Взгляд Юлиуса затуманился было облаком печали, но при виде Фредерики, выходящей вместе с Самуилом из кареты, которая ехала впереди его собственной, он забыл о Лотарио и думал теперь об одной лишь Фредерике. Несколько друзей также отправились из храма в посольский особняк, чтобы поздравить новобрачных. Гостиная вскоре наполнилась народом. Юлиус принимал поздравления и отвечал на них изъявлениями благодарности. Но для него при его слабости выздоравливающего вся эта толчея и шум были не по силам. Внезапно Самуил, не спускавший глаз с новобрачного, заметил, что тот побледнел. Он бросился к нему: — Что с тобой? — Ничего, — сказал Юлиус, чувствуя, что его шатает. — Слабость. Но это уже проходит. — Пойдем-ка, — сказал Самуил. И, повернувшись к присутствующим, он прибавил: — Вы позволите, не правда ли? Госпожа графиня фон Эбербах побудет здесь, чтобы оказать вам почетный прием. А господину графу необходимо ненадолго остаться одному. Он сейчас же вернется. — Сейчас же, — повторил Юлиус. И, опершись на руку Самуила, он направился с ним в свой кабинет. В ту минуту, когда они переступали порог, Самуил обернулся и устремил на Фредерику загадочный взгляд. Была в этом взгляде странная, дикая смесь удрученного ожесточения и страсти. Можно было подумать, что он старается запечатлеть в своей памяти живые черты этой божественной красавицы, чтобы почерпнуть в том силы для исполнения какого-то ужасного замысла. Бросив через плечо этот последний взгляд, он торопливо повлек Юлиуса за собой. Тех, кто в эти мгновения обратили внимание на его лицо, потрясло его выражение. Перед ними были больной и врач, но бледнее из двоих был вовсе не больной. Войдя к себе в кабинет, Юлиус рухнул в кресло. — Ты этого хотел! — произнес Самуил с мрачным видом. — Чего я хотел? — умирающим голосом спросил Юлиус. — Я тебя предупреждал, что всякое волнение в твоем случае губительно. Я исполнил свой долг. Ты меня не послушался, тем хуже для тебя. — В чем не послушался? — спросил Юлиус. — Во всем! — выкрикнул Самуил. — Ты сделал Фредерику своей женой, чтобы иметь право завещать ей свое состояние. Речь шла о формальности, а ты так распалился. Что ж, умирай теперь! Ты этого хотел. Произнося эти слова, он резким движением, как в лихорадке, схватил стакан и плеснул в него воды. Потом он достал из кармана крошечную склянку, уронил из нее в стакан капли две или три и стал размешивать все это золоченой серебряной ложечкой. — Посмотри на себя в зеркало, — сказал он Юлиусу. — Видишь, ты бледен как мертвец. — Ты, что мне это говоришь, тоже не очень-то румян, — усмехнулся Юлиус, заметив страшную бледность Самуила. — Чем меня бранить, лучше бы вылечил. Дай-ка мне этот стакан, ты так его взбалтываешь, что можешь разбить. Действительно, рука Самуила тряслась и ложечка с силой ударялась о стенки стакана. — Еще не время, — сказал Самуил, — эта микстура должна настаиваться минуты четыре-пять. И он поставил стакан на стол. — Вылечить тебя, — продолжал он, помолчав, резким, придушенным голосом. — Это легко сказать. Ты мог бы сам вылечиться, это зависело от тебя, и я указывал тебе средство: умиротворение духа во имя исцеления плоти. Надо было меня послушать, и ты мог бы жить. — Я никогда тебя таким не видел, — сказал Юлиус, удивленно разглядывая его. Самуил потер себе лоб. По нему катились капли холодного пота. Он пожал плечами, словно говоря себе: «Ну же! Да что я, ребенок?!» Но он мог сколько угодно храбриться, ругать себя, презирать — обычное хладнокровие не возвращалось к нему. Однако, сделав над собой огромное усилие, он, похоже, принял бесповоротное решение. — Снадобье почти готово, — произнес он. И взял со стола стакан. Юлиус протянул руку: — Ладно, давай, хотя мне уже лучше. Но в то же мгновение, приподнимаясь с кресла, он заметил на полу письмо, которое сам же, садясь, смахнул со стола. Глаза его заблестели. — Что это за письмо? — оживился он. Ему показалось, что на конверте почерк Лотарио. Самуил поставил стакан обратно на стол, при всей своей наружной твердости радуясь этой непредвиденной задержке. Юлиус поднял письмо. Оно и в самом деле было от Лотарио. — Оно, верно, пришло, когда мы были в храме, — сказал он. — Его принесли сюда, а меня в суматохе всей этой церемонии забыли известить. Он с жадной торопливостью вскрыл письмо и погрузился в чтение. Но так же, как Лотарио в замке Эбербах, Юлиус, прочтя первые же строки, громко вскрикнул. — Ну, что там еще? — спросил Самуил. Юлиус не отвечал ни слова: отмахнулся и продолжал читать, пока не дошел до конца. Кончив, он прижал руку к сердцу, колотившемуся так, что, казалось, не выдержит грудная клетка, и срывающимся голосом проговорил: — Ах, мой бедный Самуил, боюсь, что твое сердечное снадобье мне куда нужнее, чем мы с тобой думали. Вот второй повод для волнения, и он стоит первого. Но на сей раз, — прибавил он с грустной усмешкой, — ты не станешь упрекать меня за то, что я нарочно распаляю себя. — Да что такое пишет тебе Лотарио? — повторил Самуил. — Читай, — промолвил Юлиус. Самуил взял письмо. — Одно лишь слово! — остановил его Юлиус. — Ты мне признался, и я благодарен тебе за это, что я болен смертельно, для меня нет надежды, я имею в виду — надежды прожить долгий срок. На мои настойчивые расспросы ты мне ответил, что я не выживу, мой недуг меня убьет, и мне не выкарабкаться. Самуил, ты и теперь уверен в этом? — Не думаешь же ты, — жестко отвечал Самуил, — что твои сегодняшние безрассудства заставили меня изменить свое мнение? — Хорошо, — вздохнул Юлиус. — Значит, по-твоему, я приговорен. — Твое спасение было бы чудом. — Благодарение Богу! — Чему ты радуешься? — спросил Самуил в изумлении. — Прочти это письмо, — ответил Юлиус. И Самуил прочел: «Берлин, 28 августа 1829 года. Мои дорогой, любимый дядюшка! Это слишком! Слишком много доброты в Вашем сердце и страдания — в моем! Пора моей душе, наконец, порвать свои путы и раскрыться перед Вами, чтобы Вы могли увидеть и узнать мою тайну. Вы и прежде и теперь должны были посчитать меня воистину неблагодарным. Я признаю, что, по видимости, все свидетельствует против меня, и вся Ваша снисходительность не в силах отрицать эти свидетельства. Разумеется, мое поведение должно казаться Вам необъяснимым. Вы были так безмерно добры ко мне, а я Вас покинул, Вас, моего отца, и в какую минуту?! В то время, когда Вы еще не оправились после тяжкого недуга! Я, чьим долгом и, верьте мне, счастьем было бы заботиться о Вас, проводить ночи у Вашего изголовья, отдать Вам, а вернее, возвратить, как пристало должнику, всю мою жизнь, поступил совсем иначе. И Вы не могли понять, какая причина заставила меня уехать из Вашего дома именно тогда, когда мое присутствие было особенно необходимо. И все же, мой добрый дядюшка, я уверен, что Вы меня простили бы, если б знали, сколько я выстрадал, прежде чем решиться на этот отъезд, который сам по себе также стал не самой малой причиной моих страданий. Вы искали причины моего бегства в моей неприязни к девушке, что недавно появилась в Вашем доме. Вы думали — из деликатности Вы не сказали мне этого, но я и сам догадался, — Вы думали, что я, возможно, обеспокоен тем, не повредит ли моим интересам и видам на будущее эта девушка, которая может отнять у меня часть Вашего расположения. Вы полагали, что я страдаю как уязвленный наследник, что во мне говорят ревность и жадность человека, не желающего ни с кем делить Вашу привязанность и Ваши деньги, и поэтому я ненавижу мадемуазель Фредерику. Милый мой дядя, я не ненавижу мадемуазель Фредерику, я люблю ее. Я ее люблю, а она не любит меня! Вот Вам в двух словах вся моя тайна. А теперь представьте себе, какое существование я вел в Вашем доме те три недели, зная, что она меня не любит, выслушав это из ее собственных уст. Все время видеть ее перед собой как живое воплощение моего отчаяния и не иметь возможности отвернуться, отвести взор от этого прелестного и душераздирающего видения! Так ошибался ли я, когда сказал Вам, что Вы все мне простите, если узнаете, как я страдал? Пока Вы были в опасности, я не мог покинуть Париж. Но настал день, когда врачи сказали, что ручаются за Вашу жизнь. Тогда силы мне изменили, я не мог более выносить эту ежеминутную муку. Я бежал, и надеюсь, что Ваша неистощимая благожелательность найдет мне извинение. Ах, дорогой дядюшка, не сердитесь на меня. Мало проку принесло мне мое бегство. Здесь я не менее несчастен, чем был там. Мне было больно видеть мадемуазель Фредерику; теперь мне больно, что я не вижу ее. Вот и вся разница. Я мог сколько угодно увеличивать расстояние между собой и ею, кочевать из одного города в другой — ее образ и моя тоска всюду преследовали меня. В Берлине я все тот же, каким был три месяца назад в Париже или три недели назад в Вене, — таким, каким мне суждено быть повсюду. Я люблю безнадежно. Если она принадлежит другому, если не станет моей, я умру. Ваш безутешный сын Лотарио». Самуил спокойно сложил письмо и вернул его Юлиусу. — Теперь ты видишь! — вздохнул Юлиус. — Так что же ты намерен делать? — холодно осведомился Самуил. — Я намерен умереть. И, заметив протестующий жест Самуила, он с живостью напомнил: — Ты мне это обещал! — Ладно! И что дальше? — поинтересовался Самуил. — Дальше? Ну, это просто. Подожди минуту, — отозвался Юлиус. Он раскрыл бюро, стоявшее подле его кресла, взял из ящичка конверт с черной сургучной печатью, вскрыл его, достал листок бумаги, набросал несколько строк и подписался. — Что это ты сделал? — спросил Самуил, не без трепета наблюдавший за этими манипуляциями. Юлиус вновь запечатал конверт и спрятал его в бюро. — Что я сделал? — повторил он. — Изменил свое завещание, только и всего. Самуила передернуло. — Я сделал Лотарио моим единственным наследником, — продолжал он, — при одном условии. — Каком? — При условии, что он женится на Фредерике. Самуил грудью встретил этот удар: он все превозмог. Ни один мускул не дрогнул на его лице. — Тебе понятно? — спросил Юлиус. — Я скоро умру, и тогда Фредерика станет женой Лотарио. Даже не любя его, она подчинится моей последней воле, по крайней мере если не будет питать к нему ненависти. И потом, Лотарио не сможет получить наследство иначе, чем в случае, если она возьмет его в мужья, от нее будет зависеть, обогатить его или разорить. Ты ведь знаешь ее великодушие: она согласится если не из любви, то хоть по доброте сердечной. Ты доволен? — Чем? — промолвил Самуил угрюмо. — Ну как же: спокойствием, что снизошло в мое сердце. Теперь Фредерика для меня вдвойне неприкосновенна: как невеста Лотарио, она стала моей дочерью дважды. Самуил погрузился в размышления. — А теперь дай мне свою микстуру, — сказал Юлиус, — ведь необходимо, чтобы я протянул, по крайней мере, до тех пор, пока уладятся эти дела с Фредерикой. Самуил взял стакан, подошел к камину и выплеснул его содержимое в золу. — Что ты делаешь? — удивился Юлиус. — Эта микстура простояла слишком долго, теперь она ничего не стоит, — отвечал Самуил, поглощенный своими раздумьями. Возвращаясь от камина, он проходил мимо окна. Во дворе послышался скрип колес и топот копыт. Самуил машинально бросил взгляд в окно и вскрикнул. Юлиус бросился к окну. У крыльца остановилась почтовая карета. Из нее вышел Лотарио. — Лотарио! — закричал Юлиус. В то же мгновение Фредерика, обеспокоенная затянувшимся отсутствием Юлиуса, вошла в кабинет. Она услышала это имя, этот крик «Лотарио!». Она увидела всплеснувшего руками Юлиуса, застывшего у окна Самуила. И, словно сраженная ударом молнии, зашаталась и без чувств рухнула на ковер. XXXI ТРИ СОПЕРНИКА Юлиус и Самуил видели, что Лотарио вышел из экипажа один. Олимпия и в самом деле отказалась отправиться к графу фон Эбербаху вместе с Лотарио: она пожелала прежде получить точные сведения о том, до какой степени успел развиться сюжет драмы, в развязке — или, быть может, завязке, — в которой она собиралась сыграть главную роль. Поэтому у заставы она покинула экипаж вместе с Гамбой и наняла фиакр, чтобы в нем въехать в Париж. Готовясь совершить решительный поступок, секрета которого она Лотарио не открыла, Олимпия хотела быть уверенной, что он не окажется бесполезным или несвоевременным. Итак, они условились, что сначала Лотарио один отправится в особняк графа фон Эбербаха. Если бракосочетание еще не свершилось, он должен будет сказать Юлиусу, что Олимпии нужно немедленно поговорить с ним по поводу дела чрезвычайной важности. В случае если граф фон Эбербах не пожелает отправиться к певице накануне своей свадьбы или не сможет этого сделать из-за болезни, Лотарио пошлет Олимпии записку, она примчится в особняк как можно скорее и сумеет добиться встречи с Юлиусом. Но если окажется, что они опоздали, Олимпия взяла с Лотарио обещание даже не произносить ее имя. Ни Юлиус, ни Самуил, ни одна живая душа не должна знать о ее возвращении и о том, что она в Париже. В безвестности и тайне она сможет действовать вернее и с большим результатом. Вот почему Лотарио приехал один. Не успел он войти во двор особняка, как необычайное оживление и праздничная суета поразили его, вселяя в душу мрачное предчувствие. Он со всех ног бросился вверх по лестнице. В эту минуту Юлиус и Самуил на руках переносили бесчувственную Фредерику на канапе. Юлиус при этом переводил испытующий взгляд с Фредерики на Самуила. — Так она любит его? — спросил он. Не отвечая ни слова, Самуил пожал плечами и позвонил. Прибежала г-жа Трихтер. — Эфиру! — скомандовал Самуил. Когда г-жа Трихтер возвратилась с флаконом, в комнату вбежал Лотарио, бледный, с блуждающим, как у помешанного, взглядом. Едва успев войти в этот дом, наполненный сутолокой торжества, он от какого-то равнодушного гостя, от первого встречного узнал все. Юлиус бросился ему навстречу, раскрыв объятия. Лотарио упал к нему на грудь, не в силах сдержать слез, которые помимо его воли вдруг потекли по щекам. — Простите меня, дядюшка, — пролепетал он, — будьте счастливы, а я… я умру. — Дитя! — вздохнул Юлиус. — Посмотри же на меня хорошенько, и ты увидишь, кто из нас двоих стоит на краю могилы. Только теперь Лотарио заметил Фредерику, без сознания распростертую на канапе: до сих пор ее заслоняли Самуил и г-жа Трихтер: они склонились над ней, поднеся к ее носу флакон. — Мадемуазель Фредерика больна! — вскричал он, содрогнувшись. — Ничего страшного, — промолвил Юлиус. — Усталость, естественная в подобный день, неизбежные волнения, потом твое столь внезапное возвращение — все это ее немного взволновало. Услышав, как Самуил произнес твое имя, она почувствовала себя дурно. — Ну вот, она приходит в себя, — сказал Самуил. У Лотарио, совершенно растерянного, в свою очередь подкосились ноги, и он рухнул на колени перед канапе. Он неотрывно смотрел на это прекрасное лицо; оно было бледнее, чем белоснежный венчик новобрачной. Не отдавая себе отчета в том, что делает, он схватил руку Фредерики, холодную, как мрамор. Но внезапно он почувствовал, что его пальцы коснулись обручального кольца. И он бросил, чуть ли не отшвырнул эту руку движением, полным боли и гнева. От графа фон Эбербаха, внимательно наблюдавшего за ним, не укрылся этот жест. — Ну же, Лотарио, будь мужчиной, — сказал он. И мягко прибавил: — К тому же ты сам виноват. Почему ты не поговорил со мной? Как я мог догадаться, что все это причинит тебе боль? А когда ты получил письмо, где я сообщал о моей скорой свадьбе с Фредерикой, почему ты тотчас не поспешил сюда? — Да вы же писали мне в Берлин, — насилу проговорил Лотарио, — а я в это время был в Эбербахе. Ваше письмо отправилось туда вслед за мной, и, получив его, я сразу бросился сюда. Но слишком поздно. Однако вы-то оставались здесь, и я писал вам неделю назад, в том письме я все вам сказал, и вы должны были получить его вовремя. — Твое письмо? Да оно пришло только что, — запротестовал Юлиус. — Я едва успел закончить его чтение, как твоя карета уже въехала во двор. — Оно не могло идти целую неделю, — настаивал Лотарио. — Спроси хоть у Самуила, — предложил Юлиус. — Да что там, взгляни сам. Граф фон Эбербах взял со стола письмо и протянул его племяннику. Самуил, по видимости всецело занятый Фредерикой, исподтишка с беспокойством наблюдал за ними. — Ну разумеется! Вот, посмотрите! — с упреком воскликнул Лотарио. — Что там еще? — удивился Юлиус. — Сегодня седьмое сентября, а парижский штемпель на конверте от пятого. Оно уже два дня как пришло. — В самом деле, как странно, — протянул Юлиус, разглядывая конверт. — По какому роковому стечению обстоятельств мне умудрились не передать это письмо в день, когда оно было получено? Но, Лотарио, я надеюсь, ты не сомневаешься в моем слове? Так вот, я честью клянусь, что ко мне в руки оно попало не ранее чем десять минут назад. И притом поразило меня, как удар грома. Да вот, кстати, и Самуил здесь: он тебе это подтвердит. — Тсс! Фредерика сейчас очнется! — сказал Самуил. Юлиус и Лотарио не сводили глаз с Фредерики, ничего больше не замечая вокруг. Первый же взгляд новобрачной, робкий и растерянный, упал на Лотарио. — Лотарио! — прошептала она слабым голосом, еще в том затуманенном состоянии, когда душа и разум бодрствуют лишь наполовину. — Ах, Лотарио, как я вас ждала… Нет, я знаю, это всего лишь сон. Жестокий сон… Но потом он принесет нам счастье. Вот мы и вместе. Благодарение Господу, вы со мной!.. Лотарио, вам больше нельзя меня покидать. Юлиус вслушивался в эту речь с глубоким вниманием. Рот Самуила скривился в насмешливой и угрожающей гримасе. Лотарио же, объятый ужасом и восторгом, опять схватил Фредерику за руки, как будто то, что она сказала сейчас, могло служить оправданием тому, что она сделала утром. Но внезапно туман грез в голове девушки рассеялся. Прояснившимся взглядом она оглядела всех присутствующих и сконфуженно пролепетала: — Ах, ну вот, теперь я опомнилась. Лотарио все еще сжимал ее ладони, она поспешно отняла их и, уже не такая бледная, привстала с канапе, тряхнув прелестной головкой, словно спешила выбросить из нее последние остатки бредового наваждения. — Что я тут говорила? — пробормотала она. — У меня, наверное, лихорадка. Простите меня, господин граф. — Это вам надо меня простить, дитя мое, — отвечал Юлиус сурово и печально, но спокойно. — Вы не сказали ничего, за что могли бы краснеть. Ваша единственная ошибка, что вы не были искренней и слишком мало мне доверяли. — Но что же я, наконец, сказала? — снова с беспокойством спросила Фредерика. — Госпожа Трихтер, — прервал Самуил, — если вы будете нужны госпоже графине, вам позвонят. Компаньонка вышла. С минуту продолжалось нестерпимое молчание, которое всем показалось вечностью. Положение и в самом деле престранное, ведь эта чистая, целомудренная Фредерика оказалась перед лицом сразу трех мужчин, и каждому из них она принадлежала: во власть Юлиуса ее отдавали законы брака, с Самуилом ее связывала клятва, с Лотарио — сердечные узы. Кому же заговорить первым, кто ответит на этот вопрос Фредерики, вопрос, которого она сама уже не посмела бы повторить: «Что же я сказала?» Наконец Юлиус с печальной улыбкой положил руку на голову Фредерике — жест был совершенно отеческий — и мягко произнес: — Дитя мое, вы любите Лотарио. Фредерика вздрогнула. Но тотчас она гордо вскинула голову: — Господин граф, даже когда я еще не носила вашего имени, ни сам господин Лотарио, ни кто бы то ни было другой не имел бы права утверждать, что заметил во мне какие-либо признаки этой любви. Я не допускаю, — продолжала она, с вызовом глядя на Лотарио спокойными блестящими глазами, — чтобы кто-либо считал возможным, говоря как бы от моего имени, приписывать мне чувства, которых я никогда не проявляла. Лотарио горестным жестом словно бы отмел подобные подозрения. — Не знаю, — продолжала Фредерика, — какие бессмысленные слова могли вырваться у меня сейчас, когда я лишилась сознания, но нельзя обращать внимание на то, что женщина может сказать под влиянием лихорадки, и никто не вправе обвинять меня в том, что я люблю господина Лотарио. — Никто, кроме меня, моя девочка, но я вас и не виню. Во всем этом я могу обвинить только собственную слепоту и ваше молчание. Мне бы вовремя подумать о том, что в доме, где есть молодой человек и умирающий, взять вас в жены следовало не второму, а первому. Ваша манера держаться друг с другом, явная холодность с вашей стороны, его отъезд — короче, все то, что, наверное, должно было открыть мне глаза, затуманило их. Сейчас уже поздно предотвратить зло, но, возможно, у нас будет время его исправить. Самуил с тревогой посмотрел на Юлиуса. У Лотарио вырвалось: — Что вы хотите этим сказать? Юлиус повернулся к Фредерике. — Мое дорогое дитя, — сказал он, — вон там на столе письмо, которое Лотарио написал мне из Берлина. В нем он признается, что любит вас, и умоляет меня попросить у Самуила вашей руки. Лотарио хотел было вмешаться, но граф фон Эбербах остановил его: — Постой, сейчас и ты сможешь сказать. Затем он продолжал: — По недоразумению, причина которого, быть может, выяснится позже, это письмо мне вручили лишь тогда, когда у меня уже не было времени исполнить просьбу, которая в нем заключалась. Но ничего! Теперь, Фредерика, ваша судьба зависит уже не от Самуила, а от меня; никому, кроме меня, не подобает располагать вами. Ныне я повторяю вам то, что уже говорил прежде: этот брак превращает меня в вашего отца. Стало быть, это мое дело дать ответ Лотарио, просящего руки моей дочери; и вот я отвечаю, что отдам ему ее. Лотарио и Фредерика, насилу удержавшись, чтобы не вскрикнуть, застыли в ожидании, что граф фон Эбербах вразумительно объяснит свои слова. Что до Самуила, то на его лице, словно отлитом из бронзы, не дрогнул ни один мускул. — Я отдаю Лотарио руку Фредерики, — повторил Юлиус, — поскольку я женился на ней только затем, чтобы сделать ее счастливой, и не хочу, чтобы мои благие намерения принесли ей страдания. — О сударь!.. — прошептала Фредерика. — Не говорите «нет», — оборвал ее граф. — Вы же любите Лотарио. — Я этого не говорила, сударь. — Что лишь еще больше подтверждает мою уверенность. Вы не говорили этого, но ваш обморок при одном его имени, ваша радость при виде его и особенно ваша лихорадка все сказали за вас. Не противьтесь: как дочь и как супруга вы вдвойне обязаны мне повиноваться, я же приказываю вам быть счастливой. К несчастью, существует препятствие, которого мы с вами не в силах преодолеть; придется вам подождать несколько недель. Но будьте покойны. Когда я умолял вас помочь мне перенести последние дни моей агонии, я вам обещал, что не замедлю умереть. Свое слово я сдержу. — Милый мой дядюшка! — вскричал Лотарио. — Мы хотим, чтобы вы жили. — Когда меня положат в могилу, — продолжал Юлиус, — вы поженитесь. Я только что переписал мое завещание таким образом, чтобы заставить вас принадлежать друг другу. С этой минуты, дети мои, считайте, что ваш отец обручил вас. Фредерика, я отдаю его вам в мужья; Лотарио, я тебе отдаю ее в жены. В ожидании того дня, когда вы сможете пожениться, будьте друг другу женихом и невестой, которые любят и не таят своего чувства. Уверенные в будущем, вы сумеете без труда вытерпеть настоящее. Вы будете видеться каждый день, и всякое мгновение станет для вас благословенным, ибо вы будете знать, что оно вас приближает к вожделенному часу. Ну вот, все и устроилось. Вы довольны? — О, мой дорогой дядя! — вскричал Лотарио со слезами на глазах. Но Фредерика хранила молчание. Она смотрела на Самуила, недвижного как статуя. — А вы, Фредерика, — повернулся к ней Юлиус, — вы ничего не скажете? — Господин граф, — медленно произнесла девушка, — поверьте, я глубоко тронута вашим великодушием, таким благородным, исполненным душевной нежности, но не в моей власти принять его. Лотарио побледнел. — Почему же? — спросил граф фон Эбербах. — Если бы даже, — продолжала Фредерика, — я питала к господину Лотарио те чувства, которые вы предполагаете, это бы ничего не изменило. Я не свободна. — Но у вас же есть мое согласие, — сказал Юлиус. — Здесь потребовалось бы согласие еще одного человека, — сказала она. — Чье же? — Моего второго отца, господина Самуила Гельба. — Теперь вы принадлежите только мне, — возразил Юлиус. — Сегодня вам, вчера ему. И не только из-за прошлого, из-за тех забот, которых он не жалел для меня, бедного брошенного ребенка, не знавшего ни отца, ни матери, для нищей, невежественной девчонки, не имевшей ни крова, ни куска хлеба. Но я принадлежу Самуилу Гельбу еще и потому, что дала ему слово. — Какое слово? — не понял граф фон Эбербах. — Если буду иметь несчастье пережить вас, я ему обещала выйти за него замуж. — За него?! — вскричал Юлиус. Странное подозрение сверкнуло в его мозгу. Самуил женится на Фредерике! Если он сам, Юлиус, мог пожелать столь неравного брака, то лишь затем, чтобы обеспечить этой девушке состояние. Но Самуил, у которого не было состояния, чтобы кому-то его завещать, мог зато с успехом прибрать к рукам чужое богатство. У вдовы графа фон Эбербаха будет достаточно миллионов, чтобы удовлетворить самые алчные аппетиты. Не затем ли Самуил отдал ему Фредерику, чтобы самому стать его наследником? Уж не догадалась ли Фредерика о смысле недоверчивого взгляда, который Юлиус бросил на Самуила? Она ответила на потаенные сомнения Юлиуса: — Во всей этой истории господин Самуил Гельб был безупречно великодушен и бескорыстен. Он просил меня стать его женой, когда я еще и подумать не могла о такой чести, как знакомство с господином графом фон Эбербахом. — В добрый час, — промолвил Юлиус, — но теперь… — Когда же он узнал, — продолжала Фредерика, — что господин граф склоняется к мысли о браке со мной, он был так деликатен, что возвратил мне мое слово и отложил исполнение данного мной обещания. И сделал это так благородно, что сам господин граф ничего не узнал о его жертве. — Спасибо тебе, Самуил! — воскликнул Юлиус. — Ты ничего мне не сказал об этой услуге, прости же меня, что я сам о ней не догадался. Но если ко мне ты был столь добр, не будешь же ты жесток к этим детям? На сей раз речь идет о счастье, которого ты не мог бы ей дать. Любовь и брак больше пристали тому возрасту, в каком находятся Фредерика и Лотарио, и будет благим делом прогнать прочь тучу, омрачающую солнечный восход для этих двух близких душ! Тебе случалось забывать о себе и отступать на второй план во имя цели, куда менее возвышенной. Однажды ты уже возвратил Фредерике ее слово; ты ведь сделаешь это еще раз, не правда ли? Фредерика потупила взгляд, вероятно, боясь, что чувства, волнующие ее сердце, могут отразиться в глазах. Юлиус и Лотарио смотрели на Самуила в упор, пытаясь прочесть на этом бесстрастном лице мысль, от которой зависело счастье двоих. Но ни один человеческий взор не мог бы проникнуть сквозь неподвижную маску, за которой этот властительный дух прятал свои истинные побуждения. — Так что же? — поторопил Юлиус. Сомнение вновь овладело им. Чтобы заподозрить Самуила в низких помыслах и проникнуться презрением к нему, Юлиусу сейчас хватило бы одного мало-мальски двусмысленного слова. Самуил поднял голову с видом человека, принявшего окончательное решение. — Фредерика, — произнес он, — в присутствии Юлиуса и Лотарио я возвращаю вам ваше слово. Радость вспыхнула в глазах девушки. — Спасибо! — в один голос вскричали Лотарио и Юлиус. — По отношению к вам, Фредерика, — продолжал Самуил, глядя на девушку, — у меня всегда было лишь одно желание: сделать вас счастливой. Если с другим вы будете счастливее, чем со мной, вы свободны. — О, славное сердце! — воскликнул граф фон Эбербах. — Ты заставил меня раскаиваться в дурной мысли, которая у меня только что возникла на твой счет. — И что это за дурная мысль? — заинтересовался Самуил. — Не напоминай мне о ней, — произнес Юлиус, — я уже забыл ее. По существу, вопреки всем твоим скептическим рассуждениям, у тебя благородная натура. Ты, подобно мне самому, высшее счастье находишь не в том, чтобы брать, а в том, чтобы давать. Итак, Фредерика, я надеюсь, что теперь у вас не осталось никаких возражений. Вы получили благословение как от меня, так и от Самуила. Кроме Господнего благословения, которое не заставит себя долго ждать, нам теперь не хватает лишь вашего согласия. Лотарио снова почувствовал, что его бьет дрожь. — Господин граф, — сказала Фредерика, — ваша дочь готова повиноваться вам во всем, что вы ей прикажете. — Ах! Как я счастлив! — вскричал Лотарио. — Не правда ли, — сказал Юлиус Самуилу, указывая ему на юную чету, сияющую от восторга и любви, — не правда ли, хорошо погреться у этого огня? Самуил нашел в себе силы усмехнуться, но едва лишь Юлиус отвел глаза, эта искусственная улыбка погасла, и туча гневной угрозы набежала на его чело. — И я тоже счастлив, — снова заговорил Юлиус. — Теперь мои дети, оба, останутся подле меня до моего последнего часа, а я, видя, как вы оба счастливы благодаря мне, урву и для себя кусочек вашей радости. Видите ли, сколько бы я это ни скрывал, в глубине души я испытывал настоящие угрызения совести оттого, что хотя бы по видимости прибрал к рукам такое чудесное создание — столько грации, юной свежести, сердечного жара. И вот я отдаю Фредерику тому, кто ее достоин; я ее возвращаю ей самой. Теперь я больше не господин ее, а только хранитель; я ею не владею, я оберегаю ее. В то время как Юлиус, Лотарио и Фредерика, сжимая друг другу руки, предавались пылким излияниям чувств и блаженным надеждам, Самуил смотрел на них, прислонясь к камину, и в глубоком раздумье говорил себе: «Да, я правильно сделал, выплеснув ту микстуру в золу. Теперь задача не в том, чтобы уморить Юлиуса, а в том, чтобы заставить его жить. Прикончить его значило бы погубить разом и мою любовь, и богатство. Главная опасность исходит теперь вовсе не от Юлиуса. Как он и говорил мне, его идиотская щепетильность не позволит ему покуситься на невесту Лотарио. И пока я не избавлюсь от этого последнего, Юлиус мне нужен. Надо, чтобы не кто иной, как сам дядюшка, помог мне разделаться с племянником. Мы устроим так, чтобы агония этой дряхлой, немощной жизни стала причиной конца жизни юной и полной сил». XXXII ЖЕРТВА И ПАЛАЧ — Довольно, Самуил! — вскричал Юлиус с мольбой. — Во имя Неба, дорогой мой Самуил, ни слова больше. Не рассказывай мне о том, что они делают, не передавай того, что они говорят. Не желаю больше ничего знать. Говоря так, Юлиус в сильном возбуждении метался по своему кабинету, утирая пот со лба. Самуил, молча подавляя издевательский смешок, с преувеличенным сожалением пожал плечами. — Ты никогда не хочешь ничего знать, — заметил он, — а сам же меня расспрашиваешь. Ну, если тебе угодно, поговорим о чем-нибудь другом. Я-то не против. Что мне за дело, любят Фредерика и Лотарио друг друга или нет? Фредерика мне не жена, какой интерес у меня может быть в этой истории? Что до тебя, то ты прав: с тем повышенночувствительным, капризным нравом, который у тебя теперь проявился, по существу, лучшее, что ты мог бы сделать, это ничего не знать. Так что с этих пор я даже перестану отвечать на твои расспросы. Юлиус не слушал Самуила. Он прислушивался к своим мыслям, их голоса были так громки, что оглушали его. Внезапно он прекратил свое беспорядочное метание и, замерев посреди комнаты, прерывающимся голосом спросил: — Стало быть, Самуил, ты уверен, что еще позавчера Лотарио виделся с Фредерикой в Ангене? — Я не уверен абсолютно ни в чем. Оставим эту тему. Ведь при первых же словах, которые я пророню, ты начнешь требовать, чтобы я замолчал. Ну хочешь, поговорим о политике? Правительство натягивает узду — тем лучше, это способ заставить страну встать на дыбы. Чем выше давление, тем скорее взорвется. На первый взгляд дела свободы повернулись к худшему, но в действительности это значит, что плохи дела монархии. Юлиус вновь заходил по комнате; в каждом его жесте сквозило нетерпение. — В наших вентах большое оживление, — продолжал Самуил, улыбаясь и как бы нарочно разжигая досаду Юлиуса. — Причем не только внутри, но и снаружи. Они приготовили мины, и пороховые дорожки уже готовы; в одно прекрасное утро, когда этого меньше всего будут ждать, все взлетит на воздух… Да, кстати, о венте: сколько бы я ни пытался, мне до сей поры не удалось выяснить, почему со мной ни разу больше не заводили разговора о тебе. Тебя подозревали в том, что ты не являешься Жюлем Гермеленом, и на это у них были кое-какие причины. Над твоей головой нависла ужасная угроза. Я был об этом предупрежден. И после всего этого вдруг такое затишье. Конечно, я тогда заявил, что отвечаю за тебя, но это могло не столько тебе помочь, сколько меня погубить. С чего это они оставили нас в покое? Не знаешь? — Ты не хочешь мне ответить, — снова начал Юлиус, — вполне ли ты убежден, что позавчера Лотарио опять виделся с Фредерикой? — «Не рассказывай мне о том, что они делают, не передавай того, что они говорят. Не желаю больше ничего знать», — насмешливо проговорил Самуил, цитируя недавние слова Юлиуса. — Что ж, я был не прав, — промолвил граф фон Эбербах. — Я предпочитаю истину неуверенности. — Истину? Она тебе еще не опротивела? — Да говори же, умоляю тебя. Он ездил в Анген?.. Но чтобы наши читатели могли вообразить впечатление, которое производило на слабую натуру Юлиуса каждое слово собеседника, жгучее, словно брызги крутого кипятка, нам придется вкратце изложить суть того, что произошло со времени замужества Фредерики до 15 апреля 1830 года — дня, когда между Юлиусом и Самуилом происходил этот разговор. Восемь месяцев протекло с тех пор как граф фон Эбербах, уверенный, что умирает, обручил, если позволительно так выразиться, Фредерику с Лотарио, причем объявил, что им не придется долго ждать. Тогда он действительно надеялся, что не замедлит освободить для них место. Однако это не входило в расчеты Самуила. Благодаря хлопотам Юлиуса и тем изменениям, которые граф внес в свое завещание, Самуил с некоторых пор уверился, что Фредерика станет женой Лотарио. Во-первых, она его любит. Самуил слишком хорошо это знал. И потом, кроме этой главной причины, у нее будет еще один резон для того, чтобы исполнить последнюю волю графа фон Эбербаха, причем резон из тех, что имеют огромную власть над натурами, подобными ей: милосердие. Ведь если она не выйдет за Лотарио, не только она сама не получит наследства, но и Лотарио также будет разорен. Таким образом, любовь, корысть как основное свойство мужчины и доброта как основное свойство женского сердца — все это, объединившись, противостояло воле Самуила. Так вот зачем Самуил так долго ждал своего часа, вот зачем он потворствовал капризу Юлиуса, отдав ему Фредерику и покорно снося это мучение: смотреть, как она все короче сближается с другим! Все для того лишь, чтобы прийти к тому, что он мог бы сделать сразу и без всякого труда, — просто уступить ее Лотарио. Все его труды, жертвы, ревнивые терзания пропадут впустую? Нет, это невозможно! Все не может кончиться подобным образом, надобно постараться, чтобы подготовить иную развязку. Юлиусу не время сейчас умирать. Его присутствие необходимо… вплоть до дальнейших распоряжений. И Юлиус продолжал жить. Да, планы Самуила вдруг совершенно переменились. Он, еще недавно готовый единым решительным движением выплеснуть жалкие капли жизненной силы, что еще оставались в этом полумертвом теле, теперь ничего так не хотел, как наполнить этот сосуд заново и сколь возможно обновить всю кровь в истрепанных жилах своего пациента. В ученых книгах и в лабиринтах своей фантазии он искал самые сильнодействующие средства. Это исцеление должно было стать почти что воскресением из мертвых; ради этого он творил чудеса. Чтобы отделаться от Юлиуса, он едва не пошел на преступление; чтобы сохранить его, он достиг высот гениальности. Он преуспел — быть может, даже чересчур. Все получилось слишком хорошо как для него, так и для Юлиуса. Для него эта удача оказалась чрезмерной, ибо, по мере того как к Юлиусу возвращалось здоровье, к Самуилу возвращалась ревность. Он был не прочь выдать Фредерику за умирающего, который скоро перейдет в мир иной, а он ему в том поспособствует, но совершенно не собирался сделать ее женой идущего на поправку мужчины самого крепкого возраста, хоть и слабой физической конституции, чьи чувства, если уже и неспособны вспыхнуть пожаром, вполне могут затлеть от искр, сохранившихся под пеплом пережитого. Итак, он только и ждал весны, чтобы объявить, что здоровье Фредерики требует ее отъезда за город. Выросшая на вольном воздухе, среди зелени сада в Менильмонтане, где она привыкла проводить даже зимние месяцы, Фредерика задыхалась и чахла в четырех стенах. Кроме того, Самуил использовал этот повод, чтобы поговорить с Юлиусом и о том неудобстве, которое, несомненно, существовало как в глазах света, так и в представлении их самих: слишком уж часто Фредерика оставалась с глазу на глаз с Лотарио — для невесты и влюбленного молодого человека подобная близость была чрезмерной. С другой же стороны, как внушал графу этот хитрый лис Самуил, спровадить Лотарио, оставив его в Париже, а самому уехать с Фредерикой, пожалуй, было бы со стороны Юлиуса излишней жестокостью, не так ли? Не будет ли тогда Лотарио ежеминутно терзать себя мыслью о том, что Фредерика не одна, она там с другим, и этот другой ее муж, который, может быть, еще и не без задней мысли, а с неким намерением увез жену подальше от посторонних глаз и прежде всего от неусыпного тревожного надзора Лотарио? Таким образом, не говоря уж о здоровье Фредерики, ревность Юлиуса побуждала его послушаться Самуила и отправить ее за город, а ревность Лотарио требовала, чтобы она поехала туда одна. Самуил через три недели после свадьбы перебрался обратно в Менильмонтан. Таким образом, Фредерике уже нельзя было там обосноваться. Поискав в окрестностях Парижа, нашли в Ангене прелестный маленький дворец из красного камня с зелеными наличниками, все окна которого смотрели на солнечный восход, озеро и парк. В первый же ясный февральский день Фредерика перебралась туда. Юлиус не без грусти перенес такое расставание с нею. Не то чтобы его совершенно отеческая привязанность успела несколько изменить свой характер, но он привык ежеминутно видеть ее подле себя. Его взор отдыхал, останавливаясь на этом кротком юном лице, и это уже стало для него потребностью. Присутствие Фредерики казалось необходимо, чтобы существование, которого ему было отпущено так мало, окончательно не утратило своей прелести. Без нее дом словно опустел. С уходом сиделки уходило и здоровье. С тех пор как ее не стало рядом, Юлиус начал чувствовать себя хуже и каждую минуту ждал нового, на этот раз последнего приступа. Вот какую жертву он принес ради спокойствия Лотарио. Но разве Лотарио не должен был взамен хоть чем-то поступиться для Юлиуса, который так много для него сделал? В конце концов в знак простой благодарности и уважения к своему дяде ему бы следовало потерпеть, дождаться его смерти, а уж потом, когда муж Фредерики навек упокоится в гробу, искать встреч с нею. Однако Лотарио — по крайней мере такая картина представлялась Юлиусу из полунамеков Самуила — был весьма далек от подобной деликатной сдержанности. После того как граф фон Эбербах подал в отставку, Лотарио остался в посольстве в качестве секретаря его преемника. Но это было все, что он сделал в угоду дяде. Конечно, таким образом он оказался завален делами, удерживавшими его вдали от Фредерики, и не мог больше жить под одной крышей с нею. Он понимал, что надо соблюдать благопристойную видимость, и на глазах посторонних держался подальше от дядиной супруги, не давая ни малейшего повода для клеветы и злословия. Но служебные обязанности все же не поглощали его времени без остатка. Посольство Пруссии располагалось невдалеке от роскошного особняка на Университетской улице, где граф фон Эбербах поселился после своей отставки. Едва у Лотарио выпадала свободная минута, как он мчался с визитом к дядюшке. Этот племянник был исполнен поистине сыновних чувств, и вначале Юлиус, так долго лишенный нежности и заботы, с удовольствием любовался этими, как он их называл, двумя влюбленными и охотно слушал их разговоры. Но потом, когда, казалось, здоровье возвратилось к нему, эта заботливость Лотарио сделалась не такой уж необходимой и графу стало казаться, что ей не хватает бескорыстия. Именно тогда, вняв совету Самуила, Юлиус решил снять для Фредерики поместье в Ангене. Но чего он этим добился? Только того, что Лотарио, не имея причин отказываться от милых сердцу привычек, принялся делить свои визиты между Юлиусом и Фредерикой. Стоило первым лучам весеннего солнца засиять на небесах и в его сердце, как он садился на лошадь и мчался, будто надеясь испарить на вольном воздухе мысли, кипящие в его мозгу. Куда же он направлялся? Если верить Самуилу, в сторону Ангена. Но, еще прежде чем это сказал Самуил, собственная ревность уже шепнула Юлиусу, что так оно и есть. Женясь на Фредерике, Юлиус думал, что последние лучи радости позолотят закат его жизни, а вместо этого все окрасилось в еще более мрачные тона. И такова была горькая ирония судьбы, что источником его страданий стало именно то, что, казалось, должно сделать его счастливым. Фредерика стала его женой, Лотарио вернулся, здоровье крепнет, и вот эти-то три отрадных обстоятельства превратились для него в пытку. С каким сожалением он вспоминал те недели, когда, лежа в постели, умирая, он каждый день думал, что завтрашнего утра ему уж не увидеть, а Фредерика ухаживала за ним, Лотарио и Самуил ей помогали… Тогда и его дом, и сердце были полны: все те, к кому он был нежно привязан, заботливо склонялись к его изголовью. Фредерика относилась к нему совсем как родная дочь, Лотарио — как сын, Самуил — как брат. То была семья. А теперь Фредерики больше нет рядом, Лотарио стал для него не более чем соперником, Самуил — всего лишь чужой равнодушный человек. Опять одиночество. Как отец и как друг он глубоко страдал. А как муж?.. В это он вникать не решался. Какое странное и мучительное стечение обстоятельств! Жениться больным, умирающим, захотев иметь не столько жену, сколько дочь, потом, стоя на краю могилы, пообещать ее другому, сказав ему: «Она больше твоя, чем моя, с сегодняшнего дня ты ее подлинный супруг, я же для нее не более чем отец», — сделать все это, а потом ожить! Ото дня ко дню чувствовать, как кровь все быстрее бежит по жилам, говорить себе, что ты женат на очаровательной девушке, полностью пронизанной благоуханием цветов и свежестью рос своей весны, думать, что это прекрасное, нежное создание принадлежит тебе по всем божеским и человеческим законам, а ты от него отказался! Вспоминать, как ты возвратил ей ее слово и всю ее независимость, позволив любить другого, так что теперь она может быть неверной без угрызений и если не отдаться сопернику, то, по меньшей мере, пообещать ему себя! Сознавать, что стал для нее теперь не более чем помехой, препятствием, докучной отсрочкой счастья, что каждый день, который удастся отвоевать у смерти, ты вместе с тем крадешь и у нее! Быть живым и смотреть, как твоя жена без утайки дарит свою любовь сопернику, можно сказать сотворенному тобою же! Возможна ли пытка более нестерпимая? Не раз Юлиус принимался мечтать о смерти как о единственной возможности положить конец этим изнурительным мучениям. Бывали мгновения, когда он даже злился на Самуила: зачем тот сохранил ему жизнь? Он упрекал своего врача за то, что тот не сдержал слова. Однажды он так ему и сказал: — Ты мне обещал, что я умру куда раньше. В другие же минуты он, напротив, благодарил Самуила, возвратившего его к жизни, потому что, если Фредерика и Лотарио не хотят пощадить его чувства, с какой стати ему быть добрым к ним? Да, он не умрет, не доставит им такого удовольствия. Ему придется страдать, что ж, зато и они будут мучиться. Самуил был не многим счастливее Юлиуса. Он тоже ревновал, причем вдвойне: и к Лотарио и к графу. К тому же в этой душе, глубокой и мрачной, все страсти приобретали преувеличенные, невероятные размеры и зловещие очертания, словно предметы в час сумерек. Но что поделаешь? Фредерика замужем, ее ничто более к нему не привязывает, кроме признательности за все заботы, какими он окружил ее детство и отрочество, — признательности, когда-то обещанной ему. К несчастью, для этого печального скептика это было весьма сомнительным утешением. В своих расчетах надежды подобного рода он приравнивал к нулю. Не имея возможности воздействовать на Фредерику, он воздействовал на Юлиуса. Он заставлял графа терзаться теми же муками, что снедали его самого. Не было дня и часа, чтобы он не изводил, не дразнил, не заставлял свою жертву метаться между сомнением и надеждой, не давая ей даже минутной передышки. Он так отравил Юлиуса своей завистью и горькой злобой, что во всех дневных помыслах, во всех ночных грезах того преследовало одно-единственное видение: Фредерика, ведущая любовную беседу с Лотарио. Без конца изматывая обессиленную душу Юлиуса, Самуил преследовал две цели. Прежде всего граф, не вполне оправившийся после болезни, не найдет в себе сил выносить эти ежеминутные треволнения, а следовательно, возвратится в прежнее состояние безучастия и вялости — так ревность Самуила нашла верный способ обезвредить мужа. И потом, Юлиус, копивший раздражение и досаду на жену и племянника, был теперь уже в нравственном отношении вполне готов в любую минуту встать между ними, как только Самуил пожелает сделать его орудием своей ревности — верным средством обезвредить возлюбленного. Таким образом Самуил избавится от дядюшки вследствие бессилия Юлиуса и одновременно от племянника — вследствие гнева Юлиуса. Само собой разумеется, он не был настолько неуклюж, чтобы чернить перед Юлиусом Фредерику и Лотарио, открыто изобличая их. Наоборот, он их всегда защищал. Он вскользь упоминал о том, что можно было бы предположить, если судить по видимости, но лишь затем, чтобы объявить такие предположения нелепыми, или говорил о пересудах лакеев, спеша их тотчас опровергнуть. Он оправдывал Фредерику и Лотарио в провинностях, в которых никто их не обвинял. У него хватало ловкости придать делу такой оборот, будто это Юлиус вечно что-то подозревает, а он только и делает, что разуверяет его. В шекспировском «Отелло» есть две великолепные сцены, когда Яго искусно отравляет сознание мавра черным ядом ревности. Совершая свое гнусное преступление, со всей изощренностью злодейства опутывая Отелло узами лжи, Яго действует таким образом, чтобы его козни имели вид дружеской заботы, вынуждая Отелло с жаром благодарить его за удары кинжала, которые этот негодяй ему наносит. Между Самуилом и Юлиусом происходило нечто похожее на те две сцены, вышедшие из-под пера бессмертного гения. Только здесь положение еще усложнялось тем, что новый Яго был влюблен в Дездемону и тоже ревновал к Кассио. Муки, которым Самуил с такой охотой подвергал Юлиуса, он испытывал и сам. Ужасы, которые он нашептывал собеседнику, терзали и его сердце. Он был в одном лице и Яго и Отелло. В то утро, когда между Самуилом и Юлиусом произошел разговор, первые реплики которого наши читатели слышали, Фредерика уже два с половиной месяца как была в Ангене. Мы в нашем повествовании остановились на том месте, когда Юлиус спросил Самуила, уверен ли он, что Лотарио позавчера ездил в Анген. — Не более уверен, чем в том, что он был там третьего дня, — отвечал Самуил, — или же в том, что он отправился туда сегодня. — Сегодня? — спросил Юлиус. — Так что, он снова выехал из дому верхом? — Я его встретил по пути сюда, — отвечал Самуил. — Он и в самом деле ехал на лошади. — И где же ты с ним столкнулся? — Я вышел из дому и встретил его на бульваре, возле улицы Предместья Сен-Дени. И что это доказывает? — Это доказывает, — процедил Юлиус, присаживаясь к столу и опираясь на него локтями, — что он ехал в сторону Ангена. — Можно ехать в сторону Ангена, но не в Анген, — окинув Юлиуса холодным взглядом, сказал Самуил. — И можно ехать в Анген, но не к Фредерике. — Итак, ты считаешь, что он направлялся именно туда? — настаивал граф фон Эбербах. — А хоть бы и так? — закричал Самуил, как будто не сдержав раздражения. — Что может быть естественнее? Сейчас апрель, воздух теплый, ласкающий. Что удивительного, если молодой человек, у которого есть лошадь, предпочитает весеннее дыхание лесов спертому воздуху городских улиц? Долина Монморанси известна своим очарованием. Там не так людно, как в Булонском лесу. Почему бы ему там не прогуляться? — Он встретится с Фредерикой, — пробормотал Юлиус, словно говоря сам с собой. — Он мог бы ее и встретить, — подхватил Самуил, — и я должен признаться, что в этом также не нахожу ровным счетом ничего сверхъестественного и противного природе. Разве тот же самый апрельский ветерок, что зовет в лесные чаши Лотарио, не может поманить туда и Фредерику? Он уехал из Парижа, и он прав; если она захочет выйти из дому, в этом также не будет ее вины. Почему ты хочешь, чтобы она была менее, чем он, чувствительна к прелестям весеннего денька? А уж выйдя из дому, она отправится на поиски самых живописных пейзажей… или, по-твоему, ей следовало бы пойти туда, где похуже? Ей нравится бродить по берегам озера; не станешь же ты требовать, чтобы он невзлюбил этот дивный уголок? Тогда выколи ему глаза. Да и ты сам нашел бы странным, если бы, выйдя из дому одновременно и отправившись в одно и то же место, они не встретились. И в конце концов, велика ли беда, если он нанесет визит жене своего дядюшки! — После всего, что я для него сделал! — вскричал Юлиус, поднимаясь с кресла. — Ты поступил нелепо, — холодно отвечал Самуил. — Отдал ему свою жену и хочешь, чтобы он от нее отказался? — Да, пусть откажется! — воскликнул Юлиус, сжав кулаки. — Давай-ка уточним. Я ни в чем не обвиняю ни Фредерику, ни тебя. Мы оба вполне спокойны за ее чистоту. Речь здесь может идти лишь о ее чувствах. Иначе говоря, должен тебе напомнить, что ты сам сказал им: «Любите друг друга!» И что же, теперь ты уже не хочешь, чтобы они друг друга любили? — Я не хочу, чтобы они об этом говорили. — Но ведь ты сам первый заговорил с ними об этом, — настаивал неумолимый Самуил. — Если я был великодушен к нему и к ней, — не унимался Юлиус, — так что же, я теперь должен быть за это наказан? Разве они вправе заставлять меня страдать из-за того счастья, которым они мне же и обязаны? Ах, ты прав: в иные минуты я, как и ты, начинаю считать свой поступок нелепым и готов раскаяться в том, что сделал. Я на себя сердит, что не оставил им их страдание, а забрал его себе. Ах, Самуил, я боюсь, что могу стать злым. Я сегодня понял: злоба не что иное, как бессилие. Губы Самуила искривились едва заметной гримасой, но он тотчас овладел собой. — Разве я не сделал для них все, что только мог? — продолжал Юлиус. — Разве не пожертвовал всем, чтобы развеять самые мрачные опасения Лотарио? Разве я не вел себя с Фредерикой как с невестой моего сына? В своей деликатности я зашел так далеко, что взял себе за правило никогда не говорить с ней иначе как при тебе, при нем или в присутствии госпожи Трихтер, и строго придерживался этого обыкновения всю зиму. Ни единого разговора наедине, даже днем. А чуть только пригрело солнышко, я и вовсе расстался с ней, поселил ее в Ангене, сам же остался здесь. Вот, стало быть, для чего я на ней женился: чтобы больше ее не видеть! Скажи честно, неужели это еще не достаточное самоотречение? — Ты всего лишь исполнил обещанное, — беспощадно отрезал Самуил. — Ты пожинаешь плоды своей первоначальной ошибки, тем хуже для тебя. Кто тебя заставлял загонять самого себя в подобное безвыходное положение? Так получай то, чего заслужил. Ты отдал Фредерику Лотарио, и теперь она принадлежит ему. Стало быть, тебе волей-неволей придется от нее отказаться. Расставшись с ней, ты только возвращаешь свой долг. — Мой долг?! — вскричал Юлиус, выведенный из себя невозмутимостью Самуила. — А Лотарио, он что, совсем ничего мне не должен? Он вправе платить себялюбием за мою преданность, отвечать на все мои заботы неблагодарностью? Я не отдавал ему Фредерику, я ее ему завещал, так пусть он подождет, когда я умру! Я уважаю его ревность, так почему же он пренебрегает моей? — Он муж, а ты отец, — сказал Самуил. — Ревновать позволительно мужу, у отца такого права нет. — Ох, ты меня до отчаяния доведешь своими рассуждениями: они без всякой жалости выставляют напоказ все нестерпимые последствия моей неосторожности! Какая двусмысленная и мучительная у меня судьба! Охранять невинность девушки, носящей мое имя, но не быть ни ее мужем, ни отцом! Другой влюблен в мою жену, а я не имею права возмутиться, в то время как он вправе негодовать на мою любовь к ней. — Не стану скрывать, — протянул Самуил со своей недоброй усмешкой, — что действительно нахожу твое положение довольно курьезным. — Самуил, — вздохнул несчастный больной, — у тебя особая манера меня утешать: она лишь удваивает мои страдания. Кончится тем, что ты сведешь меня с ума. В иные минуты у меня возникает желание забрать Фредерику, ведь она прежде всего моя жена, и увезти ее в Германию, в Эбербах. Бывают и такие минуты, когда меня томит соблазн покончить с собой. — Покончить с собой? Тебе? — повторил Самуил с непередаваемым выражением. — Ну да, понимаю, я ведь и так со дня на день умру, не правда ли? Ты это хотел сказать? Так пусть же она явится наконец, эта смерть, столько раз мне предсказанная! Разве мало я вынес потрясений, горестей, тревог с тех пор как пришел в этот мир? Я заслужил покой. Ах! Пусть могила скорее раскроется и холодная земля остудит последнее пламя, пожирающее мое сердце! Мой добрый Самуил, ты хоть можешь по-прежнему твердо обещать мне, что болезнь моя неизлечима? — Особенно в том случае, если к твоей физической немощи прибавятся душевные терзания. На кой черт тебе нужны все эти треволнения, которым ты так упорно предаешься? Ведь важнее всего, что ты, как и я, не сомневаешься в добродетели Фредерики. — Я не в ней сомневаюсь, — перебил Юлиус. — Сомневаюсь я в себе. — Одно другого не легче, — возразил Самуил Гельб. — Но будь она даже коварной, как волна морская, подумай: она же никогда не выходит из дому одна. Предположим, что в эту самую минуту, пока мы тут беседуем, она бродит по берегу озера, а Лотарио, оставив свою лошадь на постоялом дворе, спешит прямо туда, где она прогуливается, но разве нет с ней рядом госпожи Трихтер? А в ней я совершенно уверен, затем и послал ее туда, чтобы тебя успокоить. И разве лакей, которого ты сам для этого выбрал, не сопровождает их, держась несколько поодаль? Ты надежно защищен против легкомыслия Лотарио, как и самой Фредерики. Не терзай же себя вымыслами. Всегда ведь существует два способа смотреть на вещи. Зачем ты изводишь себя, упорно видя во всем лишь дурную сторону? Извращенному уму, разумеется, ничего не стоит перевернуть с ног на голову самые простые, естественные обстоятельства. Тебе бы побольше доброй воли, ведь от одного тебя зависит сказать себе, что ни компаньонка, ни слуга не в силах удержать молодых людей, которые любят друг друга и имеют право любить: ведь они помолвлены, так что им за дело, если их услышат? А что глаза зачастую болтливее уст, так ведь один долгий взгляд может иметь больше значения, чем все разглагольствования в Палате депутатов. Разумеется, если тебе хочется непременно мучить себя, ты можешь быть уверен, что в эту самую минуту Фредерика и Лотарио вдвоем, глаза в глаза, и взгляды их говорят, что… Э, да что это с тобой? Ты же на ногах не стоишь! Тут Самуил предупредительно поддержал Юлиуса: тот и в самом деле зашатался. — Ничего, пустяки, — произнес Юлиус, понемногу приходя в себя. — Не будешь ли ты так любезен дернуть за эту сонетку? Самуил позвонил. Вошел лакей. — Прикажите, чтобы тотчас запрягали, — распорядился граф фон Эбербах. Слуга вышел. — Ты куда-то собрался? — полюбопытствовал Самуил. — Да, — обронил Юлиус. — В таком состоянии? — А, мне все равно! — И куда же ты направляешься? — В Анген. — Чего ради? — О, будь покоен, вовсе не для того, чтобы пронзить им сердца кинжалом, — горько усмехнулся Юлиус. — Всего лишь затем, чтобы умолять их. — Умолять? — Да, умолять. Они ведь не злые. Не может быть, чтобы у них в глубине души не сохранилось ни капли благодарности ко мне. Если они меня и терзают, то по неведению. Я вел себя слишком уж по-отечески. Они поймали меня на слове. Теперь я все им выскажу: и как я страдаю, и сколько сделал для них, да и впредь не премину делать, но взамен я буду заклинать их сжалиться надо мной, не злоупотреблять моей добротой, не доводить до отчаяния своим счастьем. — А, ты намерен сказать им все это? — спросил Самуил. — Что ж! Это, может быть, не такое уж плохое средство. — Я попробую еще раз проявить к ним отеческую терпимость, — продолжал Юлиус. — Если сумею… Я говорю «попробую», так как вполне возможно, что я их там застану вдвоем, вдали от меня, использующих мою доверчивость и нежную привязанность для того, чтобы украдкой похитить у меня это тайное свидание. Это окончательно выведет меня из себя! Весьма вероятно, что я взорвусь, ведь я так долго сдерживался. И возможно, что в некоем гневном порыве я вдруг решусь действовать, расторгнуть прежний наш договор, возвратив им обоим ту бессонницу, какой они меня наградили. Ну же, где лошади? Их когда-нибудь запрягут? Дверь кабинета отворилась, и лакей появился снова. — Карета ждет, — объявил он. — Поезжай со мной, — предложил Юлиус, повернувшись к Самуилу. — Да, разумеется, — отвечал тот. — Ради тебя, так же как и ради этих бедных, невинных детей я не отпущу тебя одного в подобном состоянии. И он последовал за Юлиусом, а тот уже спускался по лестнице. XXXIII ПОТАЕННАЯ СТРАСТЬ Возможно, что, кроме встречи с Лотарио на бульваре Сен-Дени, у Самуила были и еще какие-то основания полагать, что племянник графа фон Эбербаха ускакал в сторону Ангена, а значит, и Фредерики. Знал о том Самуил или только подозревал, факт остается фактом: этот дивный, сияющий апрельский день Лотарио использовал для одной из тех счастливых тайных прогулок, в которые он часто пускался с тех пор, как Фредерика обосновалась в Ангене. В то утро, покончив с посольскими делами — никогда еще секретарь не удостаивался стольких похвал за свою собранность и расторопность, — Лотарио приказал своему слуге оседлать двух лошадей. Как только лошади были поданы, он отправился в путь; лакей последовал за ним. Однако Лотарио не поехал прямо в Анген. То ли для того чтобы сбить со следа соглядатаев, которые могли шпионить за ним, когда он выходил из посольского особняка, и помешать им угадать, по какой дороге он поедет, то ли потому, что сначала ему надо было еще куда-то заглянуть по делу, он, вместо того чтобы ехать в сторону бульвара, повернул, напротив, к набережной. Проследовав вдоль Сены до набережной Сен-Поль, он остановился у ворот особняка, окна которого выходили на остров Лувье и Ботанический сад. Спрыгнув с лошади, он отдал повод слуге и вошел во двор, где как раз стоял фиакр с опущенными шторами, загадочный, ожидавший или, быть может, прятавший кого-то. Но Лотарио, не принимая никаких мер предосторожности, пересек двор и начал подниматься по лестнице; он прошел уже несколько ступенек, когда сверху без всякого предупреждения на него вихрем покатилось нечто стремительное, слепое, неудержимое. Лотарио только и успел, что отскочить в сторону, боясь, как бы его не опрокинуло. Но поравнявшись с ним, вихревой клубок вдруг замер и оказался не кем иным, как нашим приятелем Гамбой. — Что такое, Гамба? — с улыбкой укорил его Лотарио. — Вы хотели меня раздавить? — Чтобы я кого-то давил? — возмутился Гамба, не на шутку задетый. — Да еще друга! Ах, вы меня оскорбляете, подвергая сомнению мою ловкость. Да вы посмотрите, как я сразу, в один миг остановился! Отлично выезженный конь, пущенный в галоп, и тот не сделал бы лучше. Чем раздавить вас, я скорее мог бы вскочить на перила, вспрыгнуть на потолок, перелететь через вашу голову, не коснувшись ее. Вы, любезный господин, видно, считаете себя более хрупким, чем яйцо, если опасаетесь меня, ставшего королем в танце с яйцами? Знайте же, что, если я наступлю на цыпленка, прикосновение моей стопы покажется ему не более нежной ласки. Раздавить вас? Ха! — Простите, мой дорогой Гамба, — сказал Лотарио. — Я не имел намерения уязвить вашу благородную гордость артиста. — Я вас прощаю, — изрек Гамба. — Только напрасно вы посторонились. Нехорошо это — так сомневаться во мне. — Больше я не буду сомневаться, обещаю вам, — успокоил его Лотарио. — Однако какого дьявола вы здесь делаете, скатываясь по лестнице кубарем и вызывая ступени на бой? Вы так упражняетесь? — Гм… признаться, не совсем, — со смущенным видом пробормотал Гамба. — Это не просто четверть часа, бескорыстно отданные искусству: я приспособил искусство к житейским надобностям. Свою ловкость я использую с эгоистической целью быстрее обыкновенного скатываться по лестнице вниз. Я… как бы это… ну, проще говоря, тороплюсь, прыгаю через четыре ступеньки. Меня там, внизу, ждут. — Это случайно не тот ли фиакр с опущенными шторами проявляет такое нетерпение увидеть вас? — поинтересовался Лотарио. — Фиакр… а… ну да, может, и так, — отвечал Гамба, явно сконфуженный и сбитый с толку. — Так ступайте же туда, шалун, — отвечал Лотарио с усмешкой, от которой краска на щеках Гамбы стала еще гуще. — О, это совсем не то, что вы подумали, — торопливо возразил брат Олимпии. — Может, фиакр там и есть, да в нем нет никого. — Вы сами как этот фиакр, — Лотарио продолжал подшучивать над ним. — Шторы вашей скромности закрыты наглухо. — Да нет же, я вам клянусь, — продолжал цыган, чья стыдливость жестоко страдала от подозрений Лотарио. — Начать с того, что я никогда не приведу женщину в особняк сестры. Ах, с этим ее вечным суровым достоинством вы только вообразите, какую мину она бы скорчила моей подружке! А мне бы как досталось! Ах ты черт, вы же направляетесь к ней, — она, кстати сказать, ждет вас с нетерпением, уже и сердиться начинает, — так вы хотя бы ей своих несообразных предположений в голову не вбивайте. Прежде всего, это так далеко от истины, что дальше просто некуда. Да вот я вам все как есть скажу. Вы же знаете, сестрица хочет, чтобы никто не проведал, что она вернулась в Париж. Если кто из ее знакомых меня на улице заметит, сразу, пожалуй, поймет, что, где брат, там и сестра. Вот я теперь и не выхожу никуда иначе как в карете, прячась за шторами. Потому-то они и закрыты в том фиакре. Ничего другого за этим не кроется. Мне всякие интрижки ни к чему, просто надо съездить кое-куда по самому что ни на есть пустяковому делу. — Стало быть, это чтобы съездить по совершенно пустяковому делу, — настаивал безжалостный Лотарио, — вам понадобилось сократить спуск по лестнице посредством прыжка, которого хватило бы, чтобы даже кот переломал себе лапы? — Что ж, — заявил добродетельный Гамба, отчаявшись выпутаться с честью из хитросплетений лжи, — извольте: да, я отправляюсь по делу, и оно, напротив, ужасно для меня важно. — Ах, старый проказник! — Я еду на почту. С самого начала весны, господин Лотарио, я со дня на день жду одного письма, которое меня сделает очень счастливым. А будет в том письме говориться про любовь или нет, это если кого и касается, то одних лишь коз, вот так! Сами теперь видите: в карете никого нет. Господи, сделай так, чтобы на почте кое-что было! Но если сегодня не будет, я и завтра поеду, и послезавтра, и каждый день! До скорой встречи, сударь: мне пора. Сестрица у себя, я же честь имею откланяться. Одним прыжком Гамба достиг подножия лестницы, в то время как Лотарио, все еще смеясь над этой забавной встречей, едва успел подняться на пару ступенек. XXXIV ПОТАЕННАЯ СТРАСТЬ (Продолжение) Как Гамба и говорил Лотарио, Олимпия жила в уединении и строго соблюдала инкогнито. Она не пожелала возвратиться в свои апартаменты на острове Сен-Луи, где ее парижские обожатели и друзья не замедлили бы ее обнаружить. Вынашивая некий замысел и не открывая его ни единой живой душе, она держалась в тени, оставаясь абсолютно неузнанной. Она настояла, чтобы Гамба нигде не появлялся, не приняв величайших предосторожностей, дабы не быть узнанным, и под угрозой потерять ее дружбу велела ему никому не показываться на глаза, а особенно графу фон Эбербаху и Самуилу. Что до нее самой, то она почти не выезжала, разве что ночью, в экипаже, чтобы немного подышать свежим воздухом. Поселилась она здесь под вымышленным именем, и привратник получил приказ никого к ней ни под каким предлогом не допускать. Только Лотарио был исключением из этого правила. И действительно, она весьма настойчиво просила Лотарио сообщать ей обо всем, что бы ни произошло, и при малейшем изменении, способном привнести что-то новое в обстоятельства или намерения Юлиуса, ни секунды не теряя, мчаться к ней. Сначала Лотарио объяснял себе этот интерес не успевшей окончательно остыть привязанностью певицы к графу фон Эбербаху. Хотя он не сомневался в том, что их отношения были совершенно невинными, увлечение прусского посла Олимпией безусловно могло подтолкнуть графа ускорить его брак с другой. Но она говорила об этом браке с таким очевидным бескорыстием, так чистосердечно забывая о себе, что ему стало понятно: она скорее по доброте, чем из ревности, интересуется делами Юлиуса и если любит его, то ради него самого, а не для себя. Она думала при этом не только о благе Юлиуса, но и о счастье самого Лотарио. Откуда в ней такое сердечное участие к едва знакомому молодому человеку? Как бы то ни было, причиной этой внезапной нежности к нему была не любовь, коль скоро, судя по всему, единственным желанием Олимпии было счастливое соединение судеб Лотарио и Фредерики. Из каких бы потаенных уголков сердца ни исходило это дарованное ему судьбой покровительство, Лотарио принял его. Он полностью доверился певице, и, что бы с ним ни приключалось дурного или хорошего, он ничего от нее не таил. Недели не проходило, чтобы он не зашел, и даже не раз, поговорить с ней о своих страхах и надеждах. Олимпия ободряла его в его радостях и поддерживала в минуты малодушной слабости. Но на этот раз протекло уже шесть долгих дней, как он не появлялся в особняке на набережной Сен-Поль. Олимпия была обеспокоена. Что же с ним случилось? Откуда такое мертвое безмолвие? Разве он перестал ей доверять? Или заболел? Все эти мрачные предположения одно за другим приходили ей на ум. Она ждала его со дня на день, потом с часу на час, наконец послала ему письмо, в котором умоляла его прийти повидаться с ней завтра же, если только он не слег. На следующий день все мыслимые тревоги еще теснились в ее мозгу, когда в залу вошел слуга и объявил: — Господин Лотарио. — Пусть войдет! — порывисто вскричала она. Лотарио показался в дверях. Певица бросилась к нему навстречу. — Ах, вот и вы, наконец! — воскликнула она с упреком. — Что происходит? Надеюсь, у вас, по крайней мере, были достаточно веские причины, чтобы заставлять ваших друзей так беспокоиться? — Тысячу раз прошу прощения, сударыня, — отвечал Лотарио, целуя ей руку. — Речь вовсе не о том, что у меня следует просить извинения, — возразила она. — Вам отлично известно, что я вас прощу. Но поспешите рассказать мне, что нового. Ну же, садитесь и начинайте. И не скрывайте от меня ничего. Вы же знаете, мое дорогое дитя, почему мне нужно знать все ваши секреты. Говорите же все, как вы сказали бы матери. — Ну, как матери… — протянул Лотарио с улыбкой, означавшей, что он находит Олимпию слишком молодой и красивой для этой роли. — Ваша улыбка в высшей степени галантна, — продолжала она, — но могу вас уверить, что мои чувства к вам именно таковы, какие я бы могла питать к своему сыну. Лотарио, вы верите мне? — Верю и благодарю вас, — произнес он серьезно. — Что ж! Лучший способ меня отблагодарить — это держаться со мной по-сыновнему. Потолкуем же. Так что нового? — Бог мой, да ничего! Единственная новость — это… весна. — И только? — обронила она. — И только, но это не так мало. Надо ли признаться, дорогая сударыня? Это весна мешала мне приходить сюда все эти дни: она увлекала меня в другую сторону. — Ах, вот оно что! Начинаю понимать, — сказала Олимпия. — О, послушайте, — продолжал он, — ведь если вам нужно все знать, то и у меня есть потребность всем поделиться с вами. Вот уже неделя, сударыня, как я чувствую себя почти счастливым. На ветках распускаются листья, солнышко пригревает, и Фредерика выходит погулять. В долине Монморанси не так пыльно, как в Булонском лесу. Это же понятно, что теперь я обычно направляю моего коня в ту сторону, где меньше пыли. Вот так и выходит, что я чаще всего езжу туда, где Фредерика совершает свои прогулки. Я вам клянусь, что конь сам несет меня в том направлении, нет даже надобности его погонять. Так само получается, что я вдруг безотчетно, невольно, вопреки собственным намерениям оказываюсь на ее пути. — Возможно, что вы совершаете ошибку, Лотарио, — произнесла Олимпия. — Почему, сударыня? Кроме всего прочего, ангельская чистота Фредерики хранит ее надежнее, чем херувим с мечом охраняет рай земной! Да и разве там нет госпожи Трихтер, которая не покидает нас, никогда ни на шаг не отойдет… Не правда ли, сударыня, вы меня теперь простите, что я несколько дней здесь не появлялся? Ведь все то время, которое мне оставляют мои служебные обязанности, я провожу в пути. Олимпия слушала с озабоченным, почти суровым видом. — И вы таким образом встречаетесь с Фредерикой каждый день? — спросила она. — Каждый день? О нет! — отвечал Лотарио. — За неделю я съездил в Анген всего пять раз. Так вы и в самом деле осуждаете меня? — прибавил он, заметив, как омрачилось лицо Олимпии. — Я не осуждаю вас, — сказала она. — Но мне страшно. — Вы боитесь? За кого? — За вас. И не только за вас одного. — За меня? — Я опасаюсь, как бы, видя Фредерику так часто, отвыкнув обходиться без нее, вы не зашли слишком далеко в столь опасной близости. — О нет! — вскричал Лотарио. — Честь и доброта графа фон Эбербаха — вот нерушимая преграда, разделяющая нас. — Сегодня вы считаете ее нерушимой, — отвечала Олимпия, — но останется ли она для вас такой всегда? В двадцать лет влюбившись, смеете ли вы так полагаться на свой разум, когда ваши уста уже коснулись края пьянящего кубка? — Еще раз вам повторяю, сударыня, порукой мне Фредерика, и вы должны полагаться на нее даже вопреки мне самому, — проговорил Лотарио не совсем уверенно. — Увы, увы! Фредерика любит вас, — продолжала Олимпия. — Но тогда что же, по-вашему, мне делать? — спросил молодой человек. — Я бы хотела… я считаю, что вам нужно уехать, Лотарио. — Уехать! — воскликнул он. — Да. По той же причине, что однажды уже заставила вас отправиться в Германию, вам необходимо вернуться туда. — Ни за что! — закричал Лотарио. — Теперь разлука убьет меня. — Однажды вы сумели справиться с ней, — настаивала она. — О, тогда все было совсем иначе! Я не был любим. А теперь меня любят, я это знаю, она мне сама сказала. Теперь я не могу дышать иным воздухом, кроме того, каким дышит Фредерика. Тогда я спасался бегством от печали, безнадежности, равнодушия. Теперь же… о, если б вы только знали, от чего мне пришлось бы бежать теперь! Если бы вы хоть однажды посмотрели, как мы вдвоем бродим по берегу этого чудесного озера с сияющей гладью, но ее глаза блестят еще ярче! Если б вы знали, что это значит, когда тебе двадцать, ты любишь, а вокруг расцветает апрель, птицы поют у тебя над головой, а сердце переполнено радостью до краев! Все вёсны разом! Вот что вы хотите у меня отнять. — Бедное дитя! — вздохнула Олимпия, тронутая такой пылкостью. — Вы сами видите, что у меня есть причины для боязни. Если вы так рассказываете о ней, тогда как же вы говорите с ней самой? — Будьте покойны, сударыня, — с достоинством отвечал Лотарио, — и не считайте меня способным сказать Фредерике хотя бы одно слово, которое могло бы оскорбить ее деликатность или чувствительность моего дорогого благодетеля. Того, кто был так добр к нам! Я был бы ничтожнейшим из смертных, если бы мне хоть раз пришло в голову обмануть его. — Я верю в вашу честность, Лотарио, — промолвила Олимпия, — и не сомневаюсь в ваших благородных намерениях, равно как и в твердой решимости не отплатить за благодеяние коварством. Но сколько времени потребуется, чтобы самая твердая мужская решимость рухнула под взглядом любимой женщины? — Во мне больше воли, чем вы полагаете, сударыня. — Что ж, допустим! Мне и самой хотелось бы так думать. Но существует ли в природе невинность столь безупречная, чтобы ее нельзя было очернить клеветой, когда видимость против нее? Известно ли графу фон Эбербаху, что вы каждый день ездите в Анген и встречаетесь там с его женой? Он не знаете этого, не так ли? А представьте себе, что кто-нибудь ему об этом скажет! — Граф фон Эбербах слишком благороден, чтобы заподозрить предательство. — Да, сам по себе он бы этого не сделал, — продолжала Олимпия. — Но что будет, Лотарио, если кто-то другой изобразит ему молодого человека, прогуливающегося под деревьями с его молодой женой? Что если этот другой, движимый ненавистью, злобой, ревностью, да кто знает, какими еще побуждениями, придаст вашим свиданиям тот смысл, какого они не имеют, запятнает их своими предположениями, обрызгает грязью язвительных насмешек своей обреченной вечному проклятию души, — уверены ли вы, Лотарио, что разум графа, изнуренный недугом и печалью, сможет долго сопротивляться этим наветам, которым придаст правдоподобие и возраст вас обоих, и то странное положение, в котором вы оказались по отношению друг к другу? — Но ведь ни у кого, — пробормотал пораженный Лотарио, — нет причин так мучить дядюшку и чернить Фредерику. — О нет, Лотарио! — воскликнула Олимпия. — Есть человек, у которого может быть такая причина! — Ну и кто же это? — Господин Самуил Гельб. — Господин Самуил Гельб? — недоверчиво протянул Лотарио. — Но он же так великодушно обошелся со мной и с Фредерикой! Разве вы забыли обо всем, что он сделал, сударыня? Он, любивший Фредерику и все же выдавший ее замуж за моего умирающего дядю, хотя Фредерика дала торжественное обещание никогда не принадлежать никому, кроме него! Ведь он же вернул ей ее слово! Когда он увидел, что мы любим друг друга, он отказался от этого райского блаженства. Ах, да вы только подумайте! Какая жертва! Отказаться от нее! Вот что сделал для меня господин Самуил Гельб. Я ему обязан такой же благодарностью, как моему дяде, а может быть, и более того. Ведь в конце концов он хотел жениться на Фредерике по любви, в то время как граф фон Эбербах сделал это, так сказать, из одной отеческой приязни. Строго говоря, граф ничем мне не пожертвовал: он мне Фредерику не отдал, а только завещал как свою собственность, тогда как господин Самуил Гельб уступил ее мне при жизни. Да, он, полный сил, страстный, быть может ревнивый, добровольно устранился. Когда Фредерика еще была в Париже и мы бывали все вместе, господин Самуил Гельб первый улыбался, слушая наши невинные, братские излияния, он поощрял ее быть со мной ласковой и нежной, когда же у моего дорогого дядюшки — бедный, он ведь так болен! — случались минуты раздражения, не кто иной, как господин Самуил Гельб, нас защищал. И вопреки всему этому вы мне советуете ему не доверять? — Я вам советую остерегаться его не вопреки, а исходя из всего этого. Послушайте, Лотарио, я этого Самуила хорошо знаю. Откуда? Не спрашивайте — этого я вам сказать не могу. Но поверьте женщине, которая любит вас как родного сына: этот человек из тех, в чьих устах улыбка еще опаснее, чем угроза. Его дружба не может быть ничем иным, кроме как только страшной западней, берегитесь ее! Поверить, что человек, подобный ему, с его властной душой, мрачной, своевольной, одержимой страстями самыми необузданными и жестокими, мог без задней мысли отказаться от любимой женщины, которую уже считал своей? Допустить, чтобы Самуил Гельб позволил вам безнаказанно отнять у него Фредерику? Нет, это было бы чистым безумием. Говорю же вам: берегитесь, я знаю его. Но пусть и он остерегается! Последняя фраза Олимпии немного успокоила молодого человека. Глубокая, проникновенная страстность ее голоса заворожила его, он начал уже было сомневаться в искренности Самуила. Но ненависть, прозвучавшая в заключительных угрожающих словах певицы, усыпила эти подозрения. По-видимому, у Олимпии были свои личные причины сердиться на г-на Самуила Гельба. Молния ярости, сверкнувшая во взгляде гордой актрисы, заставляла предположить, что этот человек нанес ей оскорбление. Вероятно, она думает, что Самуил Гельб чернил ее в глазах графа фон Эбербаха в ту пору, когда граф был в нее влюблен. Кто знает, не влюбилась ли и сама Олимпия в графа, да и не была ли бы она в любом случае счастлива стать графиней фон Эбербах, а следовательно, она вполне могла сохранить глухую ревнивую неприязнь к человеку, которого подозревала в том, что это он лишил ее вожделенного титула и состояния, чтобы они достались его воспитаннице. Последнее объяснение показалось Лотарио более правдоподобным, чем возможность допустить враждебные намерения со стороны друга, простершего свою преданность до того, что уступил ему любимую женщину. Такое истолкование помыслов Олимпии выразилось в едва заметной улыбке, промелькнувшей на губах Лотарио. Заметила ли все-таки ее певица? И поняла ли? Она заговорила снова: — Как бы то ни было, Лотарио, я заклинаю вас не сомневаться: во всем, что бы я вам ни говорила, нет никакой иной подоплеки, кроме заботы о ваших интересах. Во всей этой истории для меня важны только два человека: граф фон Эбербах и вы. Я здесь не в счет. Если бы мы тогда успели вовремя, вы бы увидели, какую услугу я намеревалась вам оказать. Фредерика была бы сейчас вашей женой. Но письмо дошло до вас слишком поздно. По чьей вине? В конце концов, это не так важно. Этот странный и скоропалительный брак спутал все мои планы. Теперь, вместо того чтобы прямо отправиться к графу фон Эбербаху, я избегаю его, прячусь от глаз людских, живу в страхе, как бы не быть узнанной. Все это имеет свои причины, но знать их вам ни к чему. Но, знаете, если для того, чтобы быть вам полезной, мне надо будет нарушить мое инкогнито, скажите мне это. И я объявлюсь. Я заговорю. Чего бы это мне ни стоило, ради вас я это сделаю, вы хорошо поняли? Я любой ценой уберегу вас от беды — вас и Фредерику. Я хочу, чтобы вы крепко верили в это, а потому ничего от меня не скрывали и держали в курсе всего. Со смешанными чувствами благодарности и удивления Лотарио внимал словам этого прекрасного и загадочного создания, казалось державшего в своих руках судьбы людские. — Вы изумлены, что я так с вами говорю? — продолжала Олимпия. — Вам не верится, что я, бедная заезжая певица из Италии, проведшая в Париже всего несколько месяцев, прячась в этом уединенном особняке, претендую на то, чтобы знать столь могущественных персон и иметь власть над ними? Что ж, испытайте меня. Позовите на помощь, и вы увидите: я добьюсь от графа фон Эбербаха того, чего вы хотите. И пусть только Самуил Гельб попробует встать поперек дороги, пусть осмелится встать между Фредерикой и вами — тогда я вам обещаю, что, сколь бы он ни был силен и дерзок, у меня в запасе есть одно слово, которое заставит его провалиться сквозь землю! Когда Олимпия произносила эти слова, ее прекрасное лицо дышало грозным величием. Казалось, на ее челе загорелся отблеск той гневной и ослепительной веры, что озаряет лик архангела, повергающего демона. Вдруг она спросила: — Вы собираетесь сегодня в Анген? В замешательстве Лотарио попытался было утаить свои намерения. — Я, собственно, пока не знаю… может быть… — забормотал он. — Неужели после всего, что я вам сказала, вы еще не совсем мне доверяете? — укорила его Олимпия. И он тотчас признался: — Да, я поеду. Я не то чтобы не доверял вам, сударыня, просто боялся, что вы меня станете бранить. — Сегодня так и быть, поезжайте, — сказала она, улыбаясь. — Я это вам разрешаю. Но с двумя условиями. — Какими? — Во-первых, вы мне поклянетесь всем святым для вас в этом мире, отныне рассказывать мне обо всем, что будет происходить с вами, не упуская даже самых незначительных деталей. — Клянусь памятью моей матери, — суровым тоном ответил Лотарио. — Благодарю. А второе условие — что вы не забудете моего совета остерегаться Самуила Гельба, да и никому не доверять, а при ваших визитах в Анген неуклонно избегать всего того, что могло бы дать малейший повод для кривотолков и злословия. — Я обещаю помнить ваши советы, — сказал молодой человек, вставая. Олимпия проводила его до лестницы. И уже на ходу сказала:

The script ran 0.032 seconds.