Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Грэм Грин - Комедианты [1966]
Язык оригинала: BRI
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_contemporary, Детектив

Аннотация. Талантливому английскому прозаику Грэму Грину (1904-1991) блистательно удавалось решить труднейшую задачу: передать тончайшие движения человеческой души на фоне глобальных проблем современного мира. Писатель мастерски создает образ героя, стоящего перед выбором между добром и злом. А выбор этот героям приходится делать и в романе «Комедианты», действие которого происходит в 60-е годы XX века на Гаити, и в «Нашем человеке в Гаване».

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 

Я сказал: — Скоро я избавлю вас от этого гостя. Любым способом. — Мне все равно. Лишь бы он не погиб. — Анхел будет по нему скучать. — Да. — И Мошка. — Да. — И Луис. — Луису с ним весело. — А тебе? Она молча сунула ноги в туфли. — Нам будет спокойнее без него. Тебе не придется разрываться между нами обоими. Секунду она смотрела на меня с возмущением. Потом подошла к кровати и взяла меня за руку, как ребенка, который не понимает, что говорит, но должен усвоить, что этого нельзя повторять. — Милый, берегись. Неужели ты не понимаешь? Для тебя реально только то, что существует в твоем воображении. А не я и не Джонс. Мы только то, что тебе захотелось из нас сотворить. Ты берклианец. Господи, да еще какой! Бедного Джонса ты превратил в коварного соблазнителя, а меня в распутную бабу. Ты даже не можешь поверить в медаль своей матери. Еще бы, ведь ты сочинил для нее совсем другую роль. Милый, постарайся поверить, что мы реально существуем, даже когда тебя с нами нет. Существуем независимо от тебя. Мы все не такие, какими ты нас представляешь. Но и это бы не беда, если бы ты не глядел на все так мрачно, так беспросветно мрачно. Я попытался отвлечь ее поцелуем, но она решительно отвернулась и, стоя на пороге, сказала куда-то в пустой коридор: — В каком мрачном мире, сотворенном тобой, ты живешь. Мне очень тебя жалко. Так же, как моего отца. Я долго лежал в кровати, размышляя, что же у меня общего с военным преступником, ответственным за великое множество безвестных смертей. Луч фары пронесся между пальмами и опустился, как желтый мотылек, на мое лицо. Когда он погас, я ничего не мог разглядеть — только что-то большое и черное, надвигавшееся на веранду. Меня уже раз били, и я не хотел, чтобы это повторилось. — Жозеф! — крикнул я, но, разумеется, Жозефа здесь не было. Я заснул над стаканом рома и об этом забыл. — Разве Жозеф вернулся? Я с облегчением узнал голос доктора Мажио. Он медленно, со своим непостижимым достоинством поднимался по расшатанной лестнице веранды, словно это были мраморные ступени сената, а сам он — сенатор из заморских владений, пожалованный в римские граждане. — Я спал. Это со сна. Чем вас угостить, доктор? Я теперь готовлю себе сам, но мне не трудно поджарить вам омлет. — Нет, я не голоден. Можно поставить машину к вам в гараж на случай, если кто-нибудь сюда пожалует? — Никто сюда не приходит по ночам. — Как знать. На всякий случай... Когда он вернулся, я снова предложил ему поесть, но он отказался. — Соскучился я в одиночестве — только и всего. — Он пододвинул к себе стул с прямой спинкой. — Я часто приходил в гости к вашей матушке... в прежние, счастливые времена. Теперь после захода солнца меня тяготит одиночество. Молнии уже сверкали, и скоро должен был низвергнуться еженощный потоп. Я отодвинул свой стул подальше, под крышу веранды. — Разве вы совсем не встречаетесь со своими коллегами? — спросил я. — С какими коллегами? Ну да, тут есть еще несколько стариков вроде меня, они сидят запершись, прячутся. За последние десять лет три четверти опытных врачей предпочли уехать за границу, как только им удалось купить выездную визу. Здесь покупают не разрешение на практику, а выездные визы. Если хотите обратиться к гаитянскому врачу, поезжайте в Гану. Доктор молчал. Он нуждался в живом человеке рядом, а не в беседе. Первые капли дождя зашлепали по дну бассейна, который теперь снова пустовал; ночь была так темна, что я не видел лица доктора Мажио — только кончики его пальцев, как вырезанные из дерева, лежали на ручках кресла. — Прошлой ночью, — продолжал доктор Мажио, — мне приснился нелепый сон. Раздался телефонный звонок — нет, вы подумайте только, телефонный звонок, сколько лет я его не слышал? Меня вызывали в городскую больницу к пострадавшему от несчастного случая. Когда я приехал, я порадовался, как чисто в палате, да и сестры были молоденькие, в белоснежных халатах (они, кстати, тоже все сбежали в Африку). Меня встретил мой коллега, молодой врач, на которого я возлагал большие надежды; сейчас он оправдывает их в Браззавиле. Он сообщил, что кандидат оппозиции (как старомодно звучат сегодня эти слова!) подвергся на политическом митинге нападению хулиганов. Есть осложнения. Его левый глаз в опасности. Я стал осматривать глаз, но обнаружил, что он цел, зато щека рассечена до кости. Вернулся мой коллега. Он сказал: «У телефона начальник полиции. Нападавшие арестованы. Президент с нетерпением ждет результатов обследования. Жена президента прислала цветы...» — В темноте послышался тихий смех доктора Мажио. — Даже в самые лучшие времена, — сказал он, — даже при президенте Эстимэ ничего подобного не было. Сны, порожденные нашими желаниями, если верить Фрейду, редко бывают такими прямолинейными. — Не очень-то марксистский сон, доктор Мажио. Я имею в виду кандидата оппозиции. — Может, это марксистский сон о далеком-далеком будущем. Когда отомрет государство и останутся только местные органы. И Гаити будет всего лишь одним из избирательных округов. — Когда я был у вас, меня удивило, что «Das Kapital» открыто стоит на полке. Это не опасно? — Я уже вам как-то раз говорил, Папа-Док видит тонкое различие между философией и пропагандой. Он не хочет закрывать окно на Восток, пока американцы снова не дадут ему оружие. — Они никогда этого не сделают. — Ставлю десять против одного, что в ближайшие месяцы отношения наладятся и американский посол вернется. Вы забываете, Папа-Док — оплот против коммунизма. Здесь не будет Кубы, не будет и залива Кочинос. Есть и другие причины. Политические сторонники Папы-Дока в Вашингтоне одновременно защищают интересы мукомольных предприятий, которые принадлежат американцам (они мелют грубую муку для народа из импортных американских излишков пшеницы — поразительно, сколько денег можно выжать при некоторой изобретательности из самых нищих бедняков). А потом не забудьте и великой аферы с мясом. Бедняки у нас так же не могут позволить себе мяса, как и пирожных, поэтому они, наверно, ничего не теряют от того, что вся здешняя говядина уходит на американский рынок; импортерам не важно, что она не стандартная, — ведь она идет на консервы для слаборазвитых стран и, конечно, оплачивается за счет американской помощи. Американцы ничуть не пострадают, если эта торговля прекратится, зато пострадает тот политикан в Вашингтоне, который получает по центу с каждого фунта экспортированного мяса. — Вы совсем не верите в будущее? — Нет, верю, веры терять нельзя, но нашему горю не поможет американская морская пехота. Мы хорошо знакомы с этой пехотой. Пожалуй, я пойду драться за Папу-Дока, если она появится снова. Он по крайней мере гаитянин. Нет, мы должны это сделать своими собственными руками. Мы — гнусный притон, который дрейфует где-то рядом с Флоридой, и ни один американец не поможет нам оружием, деньгами или советом. Несколько лет назад мы испытали на собственной шкуре, чего стоят их советы. Одна из наших групп сопротивления установила связь с каким-то сочувствующим в американском посольстве: ей обещали всяческую поддержку, но сведения об этой группе передали непосредственно в ЦРУ, а из ЦРУ — прямым ходом к Папе-Доку. Можете себе представить судьбу этой группы. Государственный департамент не хочет никаких беспорядков на Карибском побережье. — А коммунисты? — Мы организованнее и осмотрительнее других, но, уверяю вас, если мы попытаемся взять власть, морская пехота высадится на острове и Папа-Док останется хозяином положения. Вашингтону кажется, что у нас в стране вполне устойчивое положение, правда, туристам тут не очень нравится, но от туристов все равно одна морока. Иногда они суют нос не туда, куда надо, и пишут письма своим сенаторам. Ваш мистер Смит был, например, очень взволнован расстрелами на кладбище. Между прочим, исчез Хамит. — Что с ним? — Надеюсь, что скрылся, но машину его нашли в порту. — У него много друзей среди американцев. — Но он не американский гражданин. Он гаитянин. А с гаитянами можно поступать как угодно. Трухильо перебил в самое что ни на есть мирное время двадцать тысяч наших, это были крестьяне, которые пришли в его страну на уборку сахарного тростника, — мужчины, женщины и дети; но разве в Вашингтоне кто-нибудь поднял голос протеста? Трухильо здравствовал после этого еще двадцать лет, жирея на американской помощи. — На что же вы надеетесь, доктор Мажио? — На дворцовый переворот (Папа-Док никогда не высовывает носа из дворца, только там его можно настигнуть). А потом, прежде чем толстяк Грасиа укрепится на его месте, народ может расправиться с ними со всеми. — На партизан вы совсем не надеетесь? — Бедняги, они не умеют воевать. Лезут, размахивая ружьями, если они у них есть, на укрепления. Может, они и герои, но им надо научиться жить, а не умирать. Разве Филипо имеет хоть малейшее представление о партизанской войне? А ваш бедный хромой Жозеф? Им нужен опытный человек, и тогда, может быть, через год или два... Мы не трусливее кубинцев, но земля тут у нас неласковая. Мы ведь уничтожили свои леса, так что приходится жить в пещерах и спать на камнях. А еще эти вечные ливни... И словно в ответ на его безрадостные слова начался потоп. Мы не слышали даже собственных слов. Огни города будто смыло. Я пошел в бар, принес два бокала рома и поставил их между собой и доктором. Мне пришлось взять его руку и поднести к бокалу. Мы сидели молча, пока гроза не утихла. — Странный вы человек, — сказал наконец доктор Мажио. — Чем странный? — Вы слушаете меня, словно я древний бард, который рассказывает предания седой старины. У вас такой равнодушный вид, а вы ведь здесь живете. — Я гражданин Монако, — сказал я. — Это все равно что никто. — Если бы ваша мать дожила до наших дней, она не смогла бы остаться равнодушной; она бы, пожалуй, ушла туда, в горы. — А какая от этого польза? Просто так? — Пользы никакой. Но она бы пошла все равно. — Со своим любовником? — Он, безусловно, не отпустил бы ее одну. — Может быть, я в отца. — А кем он был? — Понятия не имею. Как и моя родина — он безлик. Дождь стихал: я уже мог различить звуки капель, падавших на деревья, на кусты, на твердый цемент купального бассейна. — Я принимаю жизнь такой, как она есть, — сказал я. — Как и большинство людей на свете. Живу, пока живется. — А чего вы ждете от жизни, Браун? Я знаю, как ответила бы ваша мать. — Как? — Она посмеялась бы надо мной за то, что я сам не знаю ответа. А чего она хотела? Полноты жизни. Но в это понятие для нее входило почти все. Даже смерть. Доктор Мажио встал и подошел к краю веранды. — Мне что-то померещилось. Наверно, ночью на душе всегда тревожно. Я действительно любил вашу мать, Браун. — А ее любовник... Что вы о нем скажете? — Она была с ним счастлива. Чего же все-таки хотите вы, Браун? — Я хочу управлять этой гостиницей, хочу, чтобы она была такой, как раньше, пока не пришел Папа-Док, чтобы Жозеф суетился в баре, девушки купались а бассейне, машины подъезжали к веранде; хочу слышать глупый и веселый гам, звяканье льда в бокалах, смех в кустах, ну и, разумеется, хруст долларовых бумажек. — Ну, а еще? — Еще? Наверно, чье-нибудь тело, для любви. Как моя мать. — А еще? — Бог его знает. Разве этого мало, чтобы скоротать свой век? Мне уже под шестьдесят. — Ваша мать была верующей. — Не очень. — У меня еще сохранилась вера, хотя бы в непреложность кое-каких экономических законов, а вот вы утратили всякую веру. — Утратил? Может, у меня ее никогда и не было. Да ведь всякая вера — ограниченность, не правда ли? Некоторое время мы сидели молча за опустевшими бокалами. Потом доктор Мажио сказал: — У меня вести от Филипо. Он в горах за Ле-Ке, но думает пробраться на север. С ним двенадцать человек, включая Жозефа. Надеюсь, что хоть остальные не калеки. Двух хромых на отряд вполне достаточно. Он хочет соединиться с партизанами у доминиканской границы, говорят, их там человек тридцать. — Ну и армия! Сорок два человека. — У Кастро было двенадцать. — Но вы же не станете утверждать, что Филипо — второй Кастро. — Он думает создать учебную базу возле границы. Папа-Док согнал крестьян с земли на десять километров в глубь страны, так что если там и нет надежды получить пополнение, зато тайну соблюсти можно... Ему нужен Джонс. — Зачем ему Джонс? — Он очень верит в Джонса. — Лучше бы он достал пулемет. — Вначале военная подготовка важнее, чем оружие. Оружие всегда можно взять у мертвых, но сперва надо научиться убивать. — Откуда вы это знаете, доктор? — Иногда они вынуждены довериться одному из нас. — Одному из вас? — Коммунисту. — Просто чудо, что вы еще живы. — Если в стране не будет коммунистов — а большинство из нас числится в черных списках ЦРУ, — Папа-Док перестанет быть оплотом свободного мира. А может, есть и другие причины. Я хороший врач. В один прекрасный день... и он может заболеть... — Эх, если бы ваш стетоскоп мог убивать. — Да, я думал об этом. Но, видно, он меня переживет. — Во французской медицине модны всевозможные свечи и piqures [инъекции (фр.)]. — Сперва их испробовали бы на ком-нибудь другом. И вы в самом деле думаете, что Джонс... Да он годится только на то, чтобы смешить женщин. — У него есть опыт войны в Бирме. Японцы воевали лучше тонтон-макутов. — О да, он хвастает своими подвигами. Я слышал, в посольстве ему просто смотрят в рот. Что ж, он их развлекает в обмен на гостеприимство. — Вряд ли он хочет просидеть всю жизнь в посольстве. — Но и умереть на его пороге ему тоже не хочется. — Всегда можно бежать. — На риск он не пойдет. — Рисковал же он — и немалым, — когда пытался надуть Папу-Дока. Не следует его недооценивать только потому, что он хвастун... Кстати, хвастуна легко перехитрить. Можно поймать его на слове. — Я хочу, чтобы вы меня правильно поняли, доктор Мажио. Я не меньше, чем Филипо, мечтаю, чтобы он убрался из посольства. — Но ведь вы сами его туда привели. — Я себе не представлял... — Чего? — Ну, это уже другой разговор... Я бы все отдал... Кто-то шел по аллее. Подошвы скрипели по мокрым листьям и скорлупе кокосовых орехов. Мы замолчали, застыв в ожидании. В Порт-о-Пренсе никто не гуляет по ночам. Носит ли доктор Мажио с собой револьвер? На него это непохоже. Кто-то остановился под деревьями у поворота аллеи. Послышался голос: — Мистер Браун! — Да? — Вы мне не посветите? — Кто там? — Пьер Малыш. Вдруг я почувствовал, что доктор Мажио исчез. Удивительно, до чего бесшумно умел двигаться этот могучий человек. — Сейчас посвечу, — крикнул я. — Тут никого нет. Ощупью я снова направился в бар. Я знал, где найти фонарик. Когда я его зажег, я увидел, что дверь на кухню открыта. Я взял лампу и вернулся на веранду. Пьер Малыш поднялся по ступенькам мне навстречу. Я уже несколько недель не видел его плутоватой мордочки. Куртка у него промокла насквозь, и он повесил ее на спинку стула. Я налил бокал рома и стал ждать объяснений — он редко появлялся после захода солнца. — У меня сломалась машина, — сказал он, — я переждал, пока не утих дождь. Сегодня что-то долго не включают свет. Я спросил по привычке — в Порт-о-Пренсе это было постоянной темой светской беседы: — Вас обыскали на заставе? — В такой ливень не обыскивают, — сказал он. — В дождь нет никаких застав. Нельзя требовать от милиционера, чтобы он работал во время грозы. — Давно я вас не видел, Пьер Малыш. — Я был очень занят. — Неужели так много новостей для светской хроники? В темноте послышалось хихиканье. — Что-нибудь всегда найдется. Мистер Браун, сегодня большой день в моей жизни. — Неужели вы женились? — Нет, нет, нет. Гадайте дальше. — Получили наследство? — Наследство в Порт-о-Пренсе? Что вы! Мистер Браун, я приобрел радиолу. — Поздравляю. Она работает? — Не знаю, я еще не купил пластинок. Заказал Хамиту пластинки. Жюльетт Греко, Франсуазу Арди, Джонни Холлидея... — Я слышал, мы потеряли Хамита. — Как? Что случилось? — Он исчез. — Первый раз в жизни, — сказал Пьер Малыш, — вы меня обскакали. Кто вам сообщил эту новость? — Я не выдаю своих источников. — Он слишком часто посещал иностранные посольства, Это было неблагоразумно. Вдруг зажглось электричество, и впервые я застиг Пьера Малыша врасплох — в мрачном унынье, в тревоге, но на свету он сразу собой овладел и сказал с обычной веселостью: — Значит, придется подождать с пластинками. — У меня в кабинете есть пластинки, я могу их вам пока дать. Я держал их для приезжих. — Вечером я был в аэропорту, — сказал Пьер Малыш. — Кто-нибудь прилетел? — Как ни странно, да. Вот уж кого не ожидал видеть. Люди иногда остаются в Майами дольше, чем собирались, а он так давно отсутствует, ну, а тут все эти неприятности... — О ком это вы? — О капитане Конкассере. Я понял, почему Пьер Малыш нанес мне дружеский визит, — уж, конечно, не для того, чтобы сообщить о покупке радиолы. Он хотел меня предостеречь. — Разве у него были неприятности? — Каждому, кто имеет отношение к майору Джонсу, грозят неприятности, — сказал Пьер Малыш. — Капитан Конкассер страшно зол. В Майами его очень оскорбили. Говорят, он просидел две ночи в полицейском участке. Подумать только! Сам капитан Конкассер! Теперь он хочет себя реабилитировать. — Как? — Захватить майора Джонса. — В посольстве Джонс в безопасности. — Ему лучше оставаться там как можно дольше. И не полагаться ни на какие охранные грамоты. Но кто знает, как отнесется к нему новый посол? — Какой новый посол? — Ходят слухи, будто президент заявил правительству сеньора Пинеды, что тот больше не является persona grata. Конечно, может, и врут. Разрешите посмотреть ваши пластинки? Дождь прошел, мне пора. — Где вы оставили машину? — На обочине, не доезжая заставы. — Я отвезу вас домой, — сказал я. Я вывел свою машину из гаража. Включив фары, я увидел доктора Мажио — он терпеливо сидел в своей машине. Мы оба не проронили ни слова. Высадив Пьера Малыша у лачуги, которую он называл своим домом, я поехал в посольство. Часовой остановил мою машину и заглянул внутрь, прежде чем пропустить меня в ворота. Я позвонил, услышал лай собаки в холле и голос Джонса — он прикрикнул на нее хозяйским тоном: — Тихо, Мошка, тихо! Они были одни в этот вечер — посол. Марта и Джонс, — в тесном семейном кругу. Пинеда и Джонс играли в рамс — Джонс, разумеется, выигрывал, а Марта в кресле шила. Я никогда еще не видел ее с иголкой в руках; Джонс явно привнес с собой в дом какой-то уют. Мошка сидела у его ног, словно он был ее хозяином, а Пинеда поднял на меня обиженный неприветливый взгляд и сказал: — Вы уж нас извините, мы сейчас кончим эту partie [партию (фр.)]. — Пойдемте, поздоровайтесь с Анхелом, — сказала Марта. Мы пошли с ней наверх, и на полпути я услышал, как Джонс говорит: «J'arrete a deux» [останавливаюсь на двух (фр.)]. На площадке мы свернули налево, в комнату, где мы в тот раз поссорились, и она весело и непринужденно поцеловала меня. Я передал ей то, что мне сообщил Пьер Малыш. — Нет, нет, — сказала она, — это неправда. Не может быть. — А потом добавила: — Луис последние дни чем-то расстроен... — Ну, а если все-таки правда!.. — И новому послу придется держать у себя Джонса. Не может ведь он его выгнать! — При чем тут Джонс? Я думал о нас с тобой. Интересно, может ли женщина спать с мужчиной и по-прежнему называть его по фамилии? Она опустилась на кровать и с таким изумлением уставилась в стену, словно та внезапно на нее надвинулась. — Не верю, что это правда, — сказала она. — Не могу поверить. — Когда-нибудь это должно было случиться. — Я всегда думала... когда Анхел подрастет и сумеет понять... — А сколько лет будет тогда мне? — Значит, ты тоже об этом думал, — произнесла она укоризненно. — Да, думал, и не раз. Вот почему я и пытался продать в Нью-Йорке гостиницу. Я хотел иметь деньги, чтобы поехать за тобой, куда бы вас ни послали. Но теперь никто уж ее не купит. — Милый, — сказала она, — мы-то как-нибудь выкрутимся... А вот Джонс... для него это вопрос жизни и смерти. — Будь мы помоложе, и для нас это был бы вопрос жизни и смерти. Но теперь... «люди время от времени умирали, и черви ели их, но все это делалось не от любви» [У.Шекспир, «Как вам это понравится»]. Джонс крикнул снизу: — Игра окончена! Голос его ворвался в комнату, как непрошеный гость. — Надо идти к ним, — сказала Марта. — Не говори ничего, пока мы толком не узнаем. Пинеда сидел со своей противной собакой на коленях и гладил ее; она равнодушно принимала его ласку, словно он ей уже опостылел, и с идиотской преданностью смотрела на Джонса, который сидел за столом и подсчитывал очки. — Я выиграл уже тысячу двести, — сказал он. — Утром пошлю к Хамиту купить печенье для Анхела. — Вы его балуете, — сказала Марта. — Купите что-нибудь себе. На память о нас. — Как будто я могу вас забыть, — сказал Джонс и посмотрел на нее так же, как на него смотрела собака с колен Пинеды — печальным, подернутым слезой и в то же время чуть-чуть неискренним взглядом. — Ваша служба информации подкачала, — сказал я. — Хамит исчез. — Я ничего об этом не знал, — сказал Пинеда. — Почему? — Пьер Малыш считает, что у него слишком много друзей среди иностранцев. — Ты должен что-то сделать, Луис, — сказала Марта. — Хамит оказывал нам столько услуг. Я вспомнил одну из них — маленькую комнату с медной кроватью, лиловым покрывалом и жесткими восточными стульями, выстроенными у стены. В те дни нам жилось беззаботнее, чем когда бы то ни было. — Что я могу сделать? — сказал Пинеда. — Министр внутренних дел примет у меня парочку сигар и вежливо сообщит, что Хамит — гаитянский гражданин. — Будь у меня моя рота, — заявил Джонс, — я прочесал бы весь полицейский участок, пока не нашел бы Хамита. Я и мечтать не мог, что он так легко попадется; Мажио сказал: «Хвастуна легко поймать на слове». Джонс при этом взглянул на Марту с выражением юнца, который напрашивается на похвалу, и я сразу представил себе семейные вечера, когда он развлекал их рассказами о Бирме. Юнцом его уже, правда, нельзя назвать, но все-таки он моложе меня лет на десять. — Там много полицейских, — сказал я. — Дайте мне пятьдесят обученных мною солдат, и я захвачу всю страну. Японцев было куда больше нас, и они умели воевать. Марта направилась к двери, но я ее остановил: — Пожалуйста, не уходите. Она была мне нужна как свидетельница. Она вернулась, и Джонс, ничего не подозревая, продолжал: — Конечно, сперва они заставили нас драпануть в Малайе. Мы тогда и понятия не имели о партизанской войне, но потом освоили эту науку. — Уингейт... — подзадорил я его, боясь, как бы поток хвастовства не иссяк раньше времени. — Он был из лучших, но я мог бы назвать и другие имена. Да я и сам выкидывал фортели, за которые краснеть не приходится. — Вы ведь чуете воду издалека, — напомнил я. — Ну, этому мне учиться не пришлось, — сказал он. — Это у меня врожденное. Знаете, еще в детстве... — Какая трагедия, что вы тут заперты в четырех стенах, — прервал я. Детские воспоминания могли увести нас слишком далеко. — Здесь в горах есть люди, которым так не хватает военных знаний. Правда, там Филипо. Наш дуэт разыгрывался, как по нотам. — Филипо! — воскликнул Джонс. — Да он же сопляк! Знаете, он ведь приходил ко мне. Просил, чтобы я обучал их военному делу... Он мне предлагал... — И вы не соблазнились?.. — спросил я. — Конечно, это было заманчиво. Как вспомнишь славные боевые деньки в Бирме... Словом, вы меня понимаете. Но тогда, старик, я ведь был на государственной службе. Я их в то время еще не раскусил. Может, я и наивен, но я требую от людей только одного — прямоты... Словом, я им верил... Знал бы я тогда то, что знаю сейчас. Интересно, как он объяснил свое бегство Марте и Пинеде. Очевидно, сильно приукрасил историю, которую рассказал мне в ту ночь. — Как обидно, что вы не пошли тогда с Филипо, — сказал я. — Обидно для нас обоих, старик. Я вовсе не хочу умалять достоинств Филипо. Он человек храбрый. Но будь у меня возможность, я бы из него сделал первоклассного партизанского командира. Налет на полицейский участок — чистая самодеятельность. Он дал удрать большинству полицейских, да и оружия захватил всего... — А если бы сейчас появилась возможность?.. Даже неопытная мышь и та не кинулась бы так опрометчиво на запах сыра. — Ну, сейчас меня не надо было бы уговаривать, — сказал он. — Если бы мне удалось устроить вам побег... чтобы вы присоединились к Филипо? Он почти не колебался — ведь на него смотрели глаза Марты. — Только скажите как, старик, — сказал он. — Только скажите мне, как! Мошка прыгнула к нему на колени и облизала все его лицо от носа до подбородка, словно надолго прощалась со своим героем; Джонс отпустил какую-то плоскую шутку — он и не подозревал, что ловушка захлопнулась, — и рассмешил Марту, а я утешал себя тем, что дни их веселья сочтены. — Будьте наготове, — предупредил я его. — Я путешествую налегке, старик, — сказал Джонс, — а теперь даже без погребца. Он мог себе позволить это упоминание, так он был во мне уверен... Доктор Мажио сидел у меня в кабинете, не зажигая света, хотя электричество давно включили. — Мне удалось поймать его на удочку. Без всякого труда, — сказал я. — Какой у вас торжествующий тон, — заметил доктор Мажио. — Но что это в конце концов даст? Один человек войны не выиграет. — У меня свои причины радоваться. Доктор Мажио разложил на моем письменном столе карту, и мы подробно проследили дорогу на юг в Ле-Ке. Так как я должен буду вернуться один, надо создать впечатление, что у меня нет попутчика. — А если они обыщут машину? — Это мы еще обсудим. Мне придется достать пропуск и придумать повод для поездки. — Берите пропуск на понедельник, 12, — посоветовал доктор Мажио: ему понадобится несколько дней, чтобы связаться с Филипо, так что раньше 12 нечего трогаться с места. — Луны тогда почти не будет, и это вам на руку. Вы высадите его вот здесь, у кладбища, не доезжая Акена, и поедете дальше в Ле-Ке. — Если тонтон-макуты обнаружат его раньше, чем подойдет Филипо... — Вы не доберетесь туда до полуночи, а в темноте никто на кладбище не ходит. Но если его найдут, вам несдобровать, — сказал Мажио. — Они развяжут ему язык. — Все равно, другого выхода нет... — Мне ни за что не дадут пропуска на выезд из Порт-о-Пренса, а то я бы предложил... — Не беспокойтесь. У меня свои счеты с Конкассером. — У всех у нас они есть. Но зато в одном мы можем быть уверены... — В чем? — В погоде. В Ле-Ке помещались католическая миссия и больница. Я сочинил целую историю, будто обещал привезти туда пачку религиозной литературы и пакет с лекарствами, но оказалось, что я зря старался: полицию заботил лишь собственный престиж. Пропуск в Ле-Ке обошелся мне в несколько часов ожидания душным, жарким, как пекло, днем в комнате, где воняло зверинцем, а на стенах висели фотографии мертвых мятежников. Дверь кабинета, где мы с мистером Смитом впервые увидели Конкассера, была закрыта. Может, он уже впал в немилость и кто-то свел с ним счеты вместо меня. Около часу дня меня вызвали, и я подошел к столу, где сидел полицейский. Он начал заполнять бесчисленные графы с вопросами обо мне и моей машине — начиная от моего рождения в Монте-Карло и кончая цветом моего автомобиля. Какой-то сержант подошел и заглянул ему через плечо. — Вы с ума сошли, — сказал он. — Почему? — До Ле-Ке можно добраться только на вездеходе. — Но ведь это Главное южное шоссе... — сказал я. — Сто семьдесят километров непролазной грязи и ухабов. Даже вездеход пройдет их не меньше чем за восемь часов. В тот же день ко мне пришла Марта. Когда мы лежали рядом, отдыхая, она сказала: — Джонс отнесся к твоим словам серьезно. — Я этого и хотел. — Ты ведь знаешь, что вас задержат на первой же заставе. — Неужели ты так волнуешься за Джонса? — Какой ты дурак, — сказала она. — Наверно, если бы я от тебя уезжала, ты и тогда испортил бы нам последние минуты. — А ты уезжаешь? — Когда-нибудь уеду, конечно. А как же иначе? Всегда куда-нибудь уезжаешь. — Ты меня заранее предупредишь? — Не знаю. Может, не хватит духу. — Я поеду за тобой. — Да ну? Какая свита! Приехать в новую столицу с мужем, Анхелом, а вдобавок еще и с любовником. — Зато Джонса тебе придется оставить здесь. — Как знать? Может, нам удастся вывезти его контрабандой в дипломатическом багаже. Луису он нравится больше, чем ты. Луис говорит, что он честнее. — Честнее? Джонс? Я натянуто засмеялся, после наших объятий у меня пересохло в горле. Как это часто бывало, пока мы говорили о Джонсе, спустились сумерки; нас больше не тянуло друг к другу: эта тема действовала на нас расхолаживающе. — Мне кажется странным, — сказал я, — что он так легко приобретает друзей. Луис, ты. Даже мистеру Смиту он нравился. Может, жулики всегда привлекают людей порядочных, а грешники — чистых душой, все равно как блондинки — брюнетов. — А я, по-твоему, чистая душа? — Да. — И тем не менее ты думаешь, что я сплю с Джонсом. — Чистота души этому не помеха. — А ты действительно поедешь за мной, если нам придется уехать? — Конечно. Если достану денег. Когда-то у меня была гостиница. Теперь у меня только ты. Ты на самом деле уезжаешь? Не смей от меня ничего скрывать. — Я ничего не скрываю. Но Луис, может, и скрывает. — Разве он не говорит тебе все? — А что, если он больше боится причинить мне горе, чем ты? Нежность — она... нежнее... — Он часто с тобой спит? — Ты, кажется, считаешь меня ненасытной? Ну да, мне нужны и ты, и Луис, и Джонс, — сказала она, но так и не ответила на мой вопрос. Пальмы и бугенвилея уже почернели. Пошел дождь, он падал отдельными каплями, тяжелыми, как брызги нефти. В промежутке стояла знойная тишина, а потом ударила молния и по горе с грохотом прокатился гром. Ливень стеной вбивался в землю. — Вот в один из таких безлунных вечеров я и заеду за Джонсом, — сказал я. — Как ты провезешь его через заставы? Я повторил слова Пьера Малыша: — В грозу застав не бывает. — Но они же станут тебя подозревать, когда узнают... — Я надеюсь, вы с Луисом не допустите, чтобы они узнали. Придется вам последить, чтобы Анхел, да и собака держали язык за зубами. Не давайте ей бегать по дому и скулить по пропавшему Джонсу. — А тебе не страшно? — Мне только жаль, что у меня нет вездехода. — Зачем ты это делаешь? — Мне не нравится капитан Конкассер и его тонтон-макуты. Мне не нравится Папа-Док. Мне не нравится, когда меня хватают за ляжки на улице, чтобы проверить, нет ли у меня револьвера. И этот труп в купальном бассейне... у меня с этим бассейном связаны другие воспоминания. Они пытали Жозефа. Они разорили мою гостиницу. — Но чем им поможет Джонс, если он обманщик? — А вдруг нет? Филипо в него верит. Может, он и правда воевал с японцами. — Если он обманщик, он бы не захотел поехать, верно? — Он слишком заврался при тебе. — Не так уж много я для него значу. — А что для него значит больше? Он когда-нибудь рассказывал тебе о гольф-клубе? — Да, но ради этого не станешь рисковать жизнью. А он хочет ехать. — Ты этому веришь? — Он попросил меня одолжить ему погребец. Говорит, это его талисман. Он провез его с собой через всю Бирму. Обещал вернуть, как только партизаны войдут в Порт-о-Пренс. — Да он и правда мечтатель, — сказал я. — А может, и он тоже — чистая душа. — Не сердись, что я сегодня уйду пораньше, — взмолилась она. — Я пообещала сыграть с ним в рамс, пока Анхел не придет из школы. Он такой милый с Анхелом. Они играют в партизан, он учит его дзю-до. Может, он теперь долго не возьмет в руки карты. Ты меня понимаешь, да? Мне просто хочется быть с ним поласковее. Когда она ушла, я не рассердился, но почувствовал внезапную усталость, и больше всего от себя. Неужели я не способен доверять людям? Но когда я налил себе виски и прислушался к тому, как весь мир вокруг погрузился в тишину, меня охватила злоба; злоба была противоядием от страха. Чего ради я должен доверять немке, дочери висельника? Несколько дней спустя я получил письмо от мистера Смита — оно шло из Санто-Доминго больше недели. «Мы остановились тут на несколько дней, — писал он, — чтобы осмотреть город и могилу Колумба, и как вы думаете, кого мы встретили?» Я мог ответить на этот вопрос, даже не перевернув страницы. Конечно, мистера Фернандеса. Он случайно оказался в аэропорту, когда они приземлились. (Интересно, не требует ли профессия Фернандеса, чтобы он дежурил на аэродроме вместе с каретой скорой помощи?) Мистер Фернандес показал им так много интересного, что они решили задержаться подольше. Судя по всему, словарный запас мистера Фернандеса обогатился. На «Медее» он переживал большое горе, вот почему он так разнервничался на концерте; его мать была серьезно больна, но теперь она поправилась. Рак оказался просто фибромой, а миссис Смит убедила ее перейти на вегетарианскую диету. Мистер Фернандес даже считает, что есть кое-какие возможности организовать в Доминиканской Республике вегетарианский центр. «Должен признать, — писал мистер Смит, — что обстановка здесь спокойнее, хотя кругом большая нищета. Миссис Смит встретила приятельницу из Висконсина». Он посылал самый сердечный привет майору Джонсу и благодарил меня за помощь и за гостеприимство. Этот старик был на редкость воспитанным человеком, и я вдруг почувствовал, что я по нему скучаю. В школьной часовне в Монте-Карло мы молились по воскресеньям — «Dona nobis pacem» [«Ниспошли нам покой» (лат.)], но я сомневаюсь, что просьба эта исполнилась для многих из нас. Мистеру Смиту незачем было молиться о покое. Он родился с покоем в душе, а не со льдинкой вместо сердца. В этот день тело Хамита было найдено в сточной канаве на окраине Порт-о-Пренса. Я поехал к матушке Катрин (а почему бы и нет, если Марта сидит дома с Джонсом), но в этот вечер ни одна из девушек не решилась выйти из дому. Весть о смерти Хамита, наверно, уже облетела весь город, и девушки боялись, что одного трупа будет мало для пиршества Барона Субботы. Мадам Филипо с сыном присоединились к беженцам в венесуэльском посольстве, и повсюду царило смятение. (Проезжая мимо посольства Марты, я заметил у ворот двух часовых.) На заставе, не доезжая гостиницы, меня остановили и обыскали, хотя дождь уже начался. Я подумал, уж не объясняется ли эта суматоха возвращением Конкассера — ему ведь надо доказать свое рвение. В «Трианоне» меня ждал слуга доктора Мажио — доктор приглашал меня пообедать. Время обеда давно прошло, и мы тут же поехали к доктору под раскаты грома. На этот раз нас не задержали — дождь лил как из ведра, и милиционер притаился в своем укрытии из старых мешков. На аллее текло с норфолькской сосны, как сквозь дырявый зонтик; доктор Мажио ожидал меня в старомодной гостиной, поставив на стол графин портвейна. — Вы слышали о Хамите? — спросил я. Оба бокала стояли на маленьких расшитых бисером салфетках с цветочным узором, чтобы не испортить столик из папье-маше. — Да, жаль его. — Что они против него имели? — Он был одним из связных Филипо. И никого не выдал. — А вы тоже связной? Он разлил портвейн. Я не люблю пить портвейн перед обедом, но в этот вечер выпил охотно; мне было все равно что, лишь бы пить. Доктор Мажио не ответил на мой вопрос, и я задал ему другой: — Откуда вы знаете, что он никого не выдал? Ответ доктора Мажио был достаточно веским: — Как видите, я еще здесь. Старая мадам Ферри — она присматривала за домом и стряпала — заглянула в дверь и напомнила, что обед готов. На ней было черное платье и белая наколка. Обстановка, в которой жил этот марксист, могла показаться странной, но я вспомнил, что когда-то слышал о кружевных занавесках и горках для фарфора, украшавших первые реактивные самолеты Ильюшина. Как и эта старушка, они придавали всему надежность, внушали веру в незыблемость бытия. Нам подали отличный бифштекс, картофель со сметаной, чуть приправленный чесноком, и бордо, лучше которого вряд ли найдешь так далеко от его родины. Доктор Мажио был сегодня неразговорчив, но его молчание было так же величественно, как и его речь. Когда он спрашивал: «Еще бокал?» — эта фраза напоминала краткую эпитафию. После обеда он мне сообщил: — Американский посол возвращается. — Вы уверены? — И с Доминиканской Республикой скоро начнут дружественные переговоры. Нас снова предали. Старушка принесла кофе, и он умолк. Лицо его было скрыто от меня стеклянным колпаком, прикрывавшим сложное сооружение из восковых цветов. Мне все казалось, что после обеда мы присоединимся к другим членам Броунинговского общества для обсуждения «Португальских сонетов». Как далеко отсюда лежал Хамит в своей канаве. — У меня есть кюрасо или, если вы предпочитаете, немного бенедиктина. — Пожалуй, кюрасо. — Кюрасо, мадам Ферри. И снова воцарилось молчание, прерываемое лишь раскатами грома за окном. Я недоумевал, зачем он меня вызвал, но, лишь после того как мадам Ферри снова пришла и ушла, я узнал это: — Я получил ответ от Филипо. — Хорошо, что ответ пришел вам, а не Хамиту. — Он сообщает, что будет в назначенном месте три ночи подряд на будущей неделе. Начиная с понедельника. — На кладбище? — Да. В эти ночи луны почти не будет. — А вдруг не будет и грозы? — Вы когда-нибудь видели, чтобы в это время года три ночи кряду не было грозы? — Нет. Но мой пропуск действителен только на один день. Понедельник. — Это пустяки. Мало кто из полицейских умеет читать. Высадив Джонса, поезжайте дальше. Если что-нибудь сорвется и вас возьмут на подозрение, я постараюсь предупредить вас в Ле-Ке. Оттуда вы, может, сумеете бежать на рыбачьей лодке. — Дай бог, чтобы ничего не сорвалось. Я вовсе не хочу бежать. Вся моя жизнь здесь. — Вам надо проехать Пти-Гоав, пока идет гроза, не то там непременно обыщут машину. После Пти-Гоав можете спокойно ехать до Акена, а там вы уже будете одни. — До чего обидно, что у меня нет вездехода. — Да, обидно. — А как насчет часовых у посольства? — О них не беспокойтесь. Во время грозы они пойдут пить ром в кухню. — Надо предупредить Джонса, чтобы он был готов. Боюсь, как бы он не пошел на попятный. Доктор Мажио сказал: — Вы не должны ходить в посольство до самого отъезда. Я зайду туда завтра — лечить Джонса. Свинка в его возрасте — опасная болезнь: может вызвать неспособность к деторождению и даже половое бессилие. Такой долгий инкубационный период после болезни ребенка вызвал бы подозрение у врача, но слуги этого не поймут. Мы его изолируем, обеспечим ему полный покой. Вы вернетесь из Ле-Ке задолго до того, как узнают о его побеге. — А вы, доктор? — Я лечил его, пока в этом была необходимость. Этот период — ваше алиби. А моя машина не выедет из Порт-о-Пренса — вот мое алиби. — Надеюсь, что он хоть стоит того, на что мы идем. — Поверьте, я тоже на это надеюсь. Надеюсь от души.  3 На следующий день Марта сообщила запиской, что Джонс заболел и доктор Мажио опасается осложнений. Она сама ухаживает за больным и не может отлучиться из посольства. Это была записка, предназначенная для посторонних глаз, записка, которую следовало положить на видное место, и все-таки у меня сжалось сердце. Ведь могла же она незаметно намекнуть, хотя бы между строк, что любит меня. Опасности подвергался не только Джонс, но и я, однако обществом ее в те последние дни наслаждался он. Я представлял себе, как Марта сидит у него на кровати и он ее смешит, как смешил когда-то Тин-Тин в стойле матушки Катрин. Суббота пришла и прошла, потом наступило нескончаемое воскресенье. Мне не терпелось как можно скорее со всем этим развязаться. В воскресенье днем, когда я читал на веранде, к гостинице подъехал капитан Конкассер — я позавидовал, что у него есть вездеход. Шофер с большим животом и полным ртом золотых зубов — тот, что раньше обслуживал Джонса, — сидел рядом с Конкассером, оскалившись, как обезьяна в зоологическом саду. Конкассер не вышел из машины; оба они уставились на меня сквозь черные очки, а я, в свою очередь, уставился на них, но у них было преимущество — мне не видно было, как они моргают. После долгого молчания Конкассер произнес: — Я слышал, будто вы едете в Ле-Ке. — Да. — Когда? — Надеюсь, завтра. — Ваш пропуск выдан на краткий срок. — Знаю. — День туда, день назад и одна ночь в Ле-Ке. — Знаю. — У вас должно быть важное дело, если вы решились на такую утомительную поездку. — Я сообщил, какое у меня дело. В полицейском участке. — В горах под Ле-Ке прячется Филипо. Там же и ваш слуга Жозеф. — Вы осведомлены лучше меня. Впрочем, это ваша профессия. — Сейчас вы живете один? — Да. — Ни кандидата в президенты. Ни мадам Смит. Даже британский поверенный в делах и тот в отпуску. Вы отрезаны от всего. Вам бывает страшно по ночам? — Ко всему привыкаешь. — Мы будем следить за вами всю дорогу, отмечать ваш проезд через каждый пост. Вам придется отчитаться, как вы провели время. — Он сказал что-то своему шоферу, и тот рассмеялся. — Я сказал ему, что он или я учиним вам допрос, если вы задержитесь. — Такой же допрос, как Жозефу? — Да. Точно такой же. Как поживает майор Джонс? — Довольно плохо. Заразился свинкой от сына посла. — Поговаривают, что скоро приедет новый посол. Нельзя злоупотреблять правом убежища. Майору Джонсу надо посоветовать перебраться в британское посольство. — Сказать ему, что вы дадите охранную грамоту? — Да. — Я передам, когда он поправится. Не помню, болел я свинкой или нет, а я не хочу заразиться. — Давайте не будем ссориться, мсье Браун. Я ведь уверен, что вы любите майора Джонса не больше моего. — Может, вы и правы. Во всяком случае, я ему передам то, что вы сказали. Конкассер дал задний ход, заехав прямо в куст бугенвилеи и ломая ветки с таким же сладострастием, с каким ломал руки и ноги, развернулся и уехал. Его посещение было единственным событием, нарушившим однообразие этого долгого воскресенья. На сей раз свет был выключен в точно установленное время, и ливень низвергся со склонов Кенскоффа, словно его запустили по секундомеру; я пробовал читать рассказы Генри Джеймса в дешевом издании, которое когда-то оставил один из постояльцев, — хотел забыть, что завтра понедельник, но мне это не удавалось. «Бурный водоворот наших страшных дней», — писал Джеймс, и я не мог сообразить, что за случайный перебой в мирном течении долгой викторианской эпохи мог его так перепугать. Наверно, заявил об уходе дворецкий? Все мои жизненные расчеты теперь были связаны с этой гостиницей, она мне давала уверенность в завтрашнем дне, куда более надежную, чем бог, чьим служителем, по мнению отцов св. Пришествия, я должен был стать; в свое время я тут добился гораздо большего успеха, чем с моей бродячей картинной галереей и ее поддельными холстами; в известном смысле гостиница была и фамильным склепом. Я отложил Генри Джеймса, взял лампу и поднялся наверх. Если мне не повезет, подумал я, может статься, что это моя последняя ночь в гостинице «Трианон». Большинство картин на лестнице было продано или возвращено владельцам. Вскоре после приезда в Гаити у моей матери хватило ума купить одну из картин Ипполита, и я берег ее и в хорошие и в плохие времена как своего рода страховку, несмотря на самые выгодные предложения американцев. Оставался у меня и один Бенуа, изображавший большой ураган «Хэйзел» 1954 года: разлив серой реки, которая несла самые невероятные предметы, — дохлую свинью брюхом кверху, стул, лошадиную голову и расписанную цветами кровать; солдат и священник молились на берегу, а буря клонила деревья в одну сторону. На нижней площадке висела картина Филиппа Огюста, изображавшая карнавальное шествие: мужчин, женщин и детей в ярких масках. По утрам, когда солнце светило в окна первого этажа, резкие краски веселили глаз и казалось, барабанщики и трубачи наигрывают удалой мотив. Только подойдя поближе, можно было разглядеть, что маски уродливы и что люди в масках теснятся вокруг мертвеца в саване; тогда грубые краски блекли, словно тучи спускались с Кенскоффа и предвещали грозу. Где бы ни висела эта картина, подумал я, мне всегда будет казаться, что я в Гаити и Барон Суббота бродит по соседнему кладбищу, пусть оно даже и находится в Тутинг-Бек [район Большого Лондона]. Сперва я поднялся в номер-люкс «Джон Барримор». Выглянув в окно, я ничего не увидел: город был погружен в темноту, за исключением грозди огней во дворце и ряда фонарей на набережной. Я заметил, что возле кровати мистер Смит оставил справочник вегетарианца. Сколько их, подумал я, он возит с собой для раздачи? Раскрыв справочник, я нашел на первой странице обращение, написанное его четким косым американским почерком: «дорогой незнакомый читатель, не закрывай этой книги, прочитай хоть немного перед сном. Ты найдешь здесь мудрость. Твой неизвестный друг». Я позавидовал его уверенности, да и чистоте намерений тоже» Прописные буквы были такими же, как и в массовом издании Библии. Этажом ниже помещалась комната моей матери (теперь в ней спал я), а среди запертых номеров, уже давно не видевших постояльцев, — комната Марселя и та, в которой я провел свою первую ночь в Порт-о-Пренсе. Я вспомнил настойчивый звонок, высокую черную фигуру в алой пижаме с монограммой на кармашке и то, как он сказал печально и виновато: «Она меня зовет». Я заглянул в обе комнаты: там не осталось ничего от того далекого прошлого. Я сменил мебель, перекрасил стены, даже передвинул их, чтобы пристроить ванные. Толстый слой пыли покрывал биде, и из кранов больше не текла горячая вода. Я отправился к себе и сел на большую кровать, на которой прежде спала мать. Сколько лет прошло, а мне казалось, что на подушке я найду ее неправдоподобно золотой, под Тициана, волосок. Но ничто от нее не уцелело, кроме того, что я сам сохранил на память. На столике рядом с кроватью стояла шкатулка из папье-маше, где мать держала свои сомнительные драгоценности. Я их продал Хамиту за бесценок, и в шкатулке лежала только загадочная медаль Сопротивления и открытка с руинами замка — единственное ее послание ко мне. «Рада буду тебя видеть, если заглянешь в наши края». С подписью, которую я сперва принял за Манон, и фамилией, которую она так и не успела объяснить. «Графиня де Ласко-Вилье». В шкатулке хранилось и другое послание, написанное ее рукой, но не мне. Я нашел его в кармане у Марселя, когда перерезал веревку. Не знаю, почему я его сохранил и несколько раз перечитывал, ведь оно только усиливало ощущение моего сиротства. «Марсель, я знаю, что я старуха и, как ты говоришь, немножко актерствую. Но пожалуйста, продолжай притворяться. В притворстве наше спасение. Притворяйся, будто я люблю тебя, как любовница. Притворяйся, что ты любишь меня, как любовник. Притворяйся, будто я готова умереть ради тебя, а ты ради меня». Я снова перечитал записку; она показалась мне трогательной... А он ведь все-таки умер из-за нее, так что, видно, и Марсель вовсе не был comedien [комедиант (фр.)]. Смерть — лучшее доказательство искренности. Марта встретила меня со стаканом виски в руке. На ней было золотистое полотняное платье, обнажавшее плечи. — Луиса нет дома, — сказала она. — Я хотела отнести Джонсу виски. — Я сам ему отнесу, — сказал я. — Ему оно понадобится. — Неужели ты приехал за ним? — спросила она. — Ты угадала, за ним. Дождь еще только начинается. Нам придется подождать, пока не попрячутся часовые. — Какой от него будет толк? Там, в горах? — Большой, если он не врет. На Кубе достаточно было одному человеку... — Сколько раз я это слышала. Повторяете, как попки. Меня тошнит от этих разговоров. Здесь не Куба. — Нам с тобой без него будет легче. — Ты только об этом и думаешь? — Да. Вероятно. У нее был маленький синячок чуть пониже ключицы. Стараясь говорить шутливым тоном, я спросил: — Что это ты с собой наделала? — Ты о чем? — Вот об этом синяке. — Я дотронулся до него пальцем. — Ах это? Не знаю. У меня такая кожа, чуть что — синяк. — От игры в рамс? Она поставила стакан и повернулась ко мне спиной. — Выпей и ты, — сказала она. — Тебе это тоже не помешает. Я налил себе виски: — Если выеду из Ле-Ке на рассвете, я вернусь в среду около часа. Ты приедешь в гостиницу? Анхел будет еще в школе. — Может быть. Давай не будем загадывать. — Мы не виделись уже несколько дней, — добавил я. — И тебе больше не надо будет спешить домой играть с ним в рамс. Она повернулась ко мне, и я увидел, что она плачет. — В чем дело? — спросил я. — Я же тебе говорила. У меня такая кожа. — А что я сказал? Страх оказывает странное действие: он повышает содержание адреналина в крови; вызывает недержание мочи; во мне он возбудил желание причинять боль. Я спросил: — Ты, кажется, огорчена, что теряешь Джонса? — А как же мне не огорчаться? — ответила она. — По-твоему, ты страдаешь от одиночества там, в «Трианоне». Ну а я одинока здесь. Одинока с Луисом, когда мы молчим с ним в двуспальной кровати. Одинока с Анхелом, когда он возвращается из школы и я делаю за него бесконечные задачки. Да, с Джонсом мне было весело — слушать, как люди смеются над его плоскими шутками, играть с ним в рамс. Да, я буду по нему скучать. Скучать до остервенения. Ох, как я буду по нему скучать! — Больше, чем скучала по мне, когда я уезжал в Нью-Йорк? — Ты же хотел вернуться. По крайней мере ты так говорил. Теперь я не уверена, что ты этого хотел. Я взял два стакана виски и поднялся наверх. На площадке я сообразил, что не знаю, где комната Джонса. Я позвал тихонько, чтобы не услышали слуги: — Джонс! Джонс! — Я здесь. Я толкнул дверь и вошел. Он сидел на кровати совершенно одетый, даже в резиновых сапогах. — Я услышал ваш голос, — сказал он, — оттуда, снизу. Значит, час настал, старик. — Да. Нате выпейте. — Не помешает. Он скорчил гримасу. — У меня в машине есть еще бутылка. — Я уже сложил вещи, — сказал он. — Луис одолжил мне рюкзак. — Он перечислил свои пожитки, загибая пальцы: — Запасная пара туфель, еще одна пара брюк. Две пары носков. Рубашка. Да, и погребец. На счастье. Понимаете, мне его подарили... Он споткнулся на полуслове. Может быть, вспомнил, что тут он сказал мне правду. — Вы, видно, рассчитываете, что война продлится недолго, — сказал я, чтобы замять разговор. — Я должен иметь не больше поклажи, чем мои люди. Дайте срок, и я налажу снабжение. — Впервые он заговорил, как настоящий военный, и я чуть не подумал, что зря на него наговаривал. — Вот тут вы сможете нам помочь, старик, когда я налажу курьерскую службу. — Давайте лучше подумаем о более неотложных делах. Прежде надо доехать. — Я страшно вам благодарен. — Его слова снова меня удивили. — Ведь мне здорово повезло, правда? Конечно, мне до чертиков страшно. Я этого не отрицаю. Мы молча сидели рядом, потягивая виски и прислушиваясь к раскатам грома, от которых дрожала крыша. Я был настолько уверен, что в последний момент Джонс станет увиливать, что даже растерялся; решимость проявил Джонс: — Ели мы хотим выбраться отсюда, пока не кончилась гроза, нам пора. С вашего разрешения, я попрощаюсь с моей милой хозяйкой. Когда он вернулся, у него был вымазан губной помадой уголок рта: трудно было понять, то ли от неловкого поцелуя в губы, то ли от неловкого поцелуя в щеку. — Полицейские распивают ром на кухне, — сообщил он. — Давайте двинем. Марта отперла нам парадную дверь. — Идите вперед, — сказал я Джонсу, пытаясь снова взять в свои руки власть. — Пригнитесь пониже, чтобы вас не было видно в ветровое стекло. Мы оба промокли до нитки, как только вышли за дверь. Я повернулся, чтобы попрощаться с Мартой, но даже тут не смог удержаться от вопроса: — Ты все еще плачешь? — Нет, — сказала она, — это дождь. — И я увидел, что она говорит правду: дождь струился у нее по щекам, так же как и по стене, за ее спиной. — Чего ты ждешь? — Разве я меньше заслуживаю поцелуя, чем Джонс? — спросил я, и она приложилась губами к моей щеке: поцелуй был холодный, равнодушный, и я это почувствовал. Я сказал с упреком: — Я ведь тоже подвергаюсь опасности. — Но мне не нравятся твои побуждения, — сказала она. Словно кто-то ненавистный заговорил вместо меня, прежде чем я успел заставить его замолчать: — Ты спала с Джонсом? Я пожалел об этих словах, прежде чем успел докончить фразу. Если бы грянувший раскат грома заглушил мой вопрос, я был бы рад и ни за что бы его не повторил. Она стояла, прижавшись спиной к двери, словно перед расстрелом, и я почему-то подумал о том, как держался ее отец перед казнью. Бросил ли он вызов своим судьям с эшафота? И были ли на его лице презрение и гнев? — Ты столько раз меня об этом спрашивал, — сказала она, — каждый раз, когда мы встречались. Ладно. Я отвечу тебе: да, да. Ты ведь этого ждешь, правда? Да. Я спала с Джонсом. Хуже всего, что я не совсем ей поверил. В окнах у матушки Катрин не было света, когда мы, свернув на Южное шоссе, проезжали мимо поворота к ее публичному дому, а может, его просто не было видно сквозь пелену дождя. Я ехал наугад, словно мне завязали глаза, со скоростью не больше двадцати миль в час; а это была еще легкая часть дороги. Ее построили по хваленому пятилетнему плану с помощью американских инженеров, но американцы вернулись домой, и бетонное шоссе обрывалось в семи милях от Порт-о-Пренса. Там я рассчитывал наткнуться на заставу, однако, когда мои фары осветили пустой вездеход, стоявший у лачуги милиционера, я испугался: это означало, что здесь были и тонтон-макуты. Я даже не успел прибавить ходу, но никто не вышел из лачуги — если там и были тонтон-макуты, им тоже не хотелось мокнуть. Я прислушивался к звукам погони, но в ушах у меня только барабанил дождь. Знаменитое шоссе превратилось в проселочную дорогу; нас швыряло по камням, мы бултыхались в стоячие лужи, и наша скорость теперь не превышала восьми миль. Больше часа проехали в молчании: тряска не давала сказать ни слова. Камень ударил в дно машины, и я на секунду подумал, что сломалась ось. Джонс спросил: — Где у вас виски? Он нашел бутылку, отхлебнул и протянул виски мне. Я на миг ослабил внимание, машина скользнула вбок, и задние колеса застряли в жидкой глине. Нам пришлось двадцать минут попотеть, прежде чем мы двинулись дальше. — Мы поспеем на свидание вовремя? — спросил Джонс. — Сомневаюсь. Возможно, что вам придется прятаться до завтрашнего вечера. Я на всякий случай захватил для вас бутерброды. Он хмыкнул. — Вот это жизнь, — сказал он. — Я часто мечтал о чем-нибудь этаком. — А я-то думал, что вы всегда вели такую жизнь. Он замолчал, словно поняв, что проговорился. Внезапно, безо всякий видимой причины, дорога стала лучше. Дождь быстро стихал; я надеялся, что он не кончится, прежде чем мы проедем следующий полицейский пост. Дальше не предвиделось никаких препятствий до самого кладбища по эту сторону Акена. — А что Марта? — спросил я. — Какие у вас были отношения с Мартой? — Она замечательная женщина, — уклончиво ответил он. — Мне казалось, что вы ей нравитесь. Изредка я различал между пальмами полоску моря, как вспышку зажженной спички, это было дурным признаком; погода явно прояснялась. Джонс сказал: — У нас с ней сразу все пошло как по маслу. — Мне иногда даже было завидно, но, может, она не в вашем вкусе? Я будто сдирал повязку с раны: чем медленнее стягиваешь, тем дольше длится боль, но у меня не хватало мужества сорвать бинт сразу, к тому же мне приходилось неотрывно следить за дорогой. — Старик, — изрек Джонс, — я не привередлив, но эта — просто пальчики оближешь! — Вы знаете, что она немка? — Эти фрейлейн — стреляные птицы... — Вроде Тин-Тин? — спросил я с безразличием любознательного человека. — Совсем другой класс, старик. Мы были как два молодых медика, хвастающих своей первой практикой. Я долго молчал. Мы подъезжали к Пти-Гоаву — я знал эти места о лучшие дни. Полицейский участок, припомнил я, в стороне от шоссе, мне полагалось подъехать туда и доложить о себе. Я надеялся, что дождь еще достаточно сильный и полицейским не захочется выходить из помещения; вряд ли здесь были расставлены караульные посты. Мокрые лачуги по краям дороги колыхались в свете фар; дождь размыл глину, переломал пальмовые листья на крышах; нигде ни единого огонька; не видно было и людей, хотя бы какого-нибудь калеки. Семейные склепы на маленьких кладбищах выглядели надежнее семейных очагов. Мертвым возводили более прочные обиталища, чем живым — двухэтажные дома с окнами-амбразурами, где на праздник всех святых ставили еду и зажигали свечи. Я должен был напрягать все свое внимание, пока мы не минуем Пти-Гоав, да и, кроме того, боялся задать следующий вопрос: я дошел до двери и не мог больше медлить, надо было ее отворить. На длинном огороженном участке у дороги виднелись ряды небольших крестов, перевитые чем-то похожим на пряди светлых волос, будто содранных с черепов погребенных здесь женщин. — Господи, — воскликнул Джонс, — это еще что? — Сушат сизаль. — Сушат? Под таким дождем? — Кто знает, где хозяин? Может, его расстреляли. А может, он в тюрьме. Или бежал в горы. — Ну и жуть, старик. Прямо из Эдгара Аллана По. Больше напоминает о смерти, чем любое кладбище. На главной улице Пти-Гоава не было ни души. Мы проехали мимо какого-то заведения под названием Клуб Ио-Ио, мимо большой вывески пивной матушки Мерлан, мимо булочной, принадлежавшей человеку по имени Брут, и гаража некоего Катона — так упрямо память этого черного народа хранила воспоминания о другой, лучшей республике, — и наконец, к моему облегчению, мы снова очутились за городом и нас зашвыряло по камням. — Слава богу! — сказал я. — Скоро приедем? — Скоро доедем до половины пути. — Пожалуй, я глотну еще виски, старик. — Пейте, хотя вам надо растянуть его надолго. — Пожалуй, лучше прикончить его до встречи с ребятами. На них все равно не напасешься. Я тоже отхлебнул для храбрости, но все не решался спросить его напрямик. — А как вы ладили с мужем? — осторожно осведомился я. — Отлично. Он был не внакладе. — Почему? — Она с ним больше не спит. — Откуда вы знаете? — Раз говорю, значит, знаю, — сказал он, взяв бутылку и громко посасывая виски. Дорога снова не давала мне отвлекаться. Теперь мы еле-еле ползли: мне приходилось вилять между камнями.

The script ran 0.013 seconds.