Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Эмили Бронте - Незнакомка из Уайлдфелл-Холла [1848]
Язык оригинала: BRI
Известность произведения: Средняя
Метки: О любви, Роман

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 

– Ваша сестра уехала? – пожимая ему руку, начал я вместо того, чтобы спросить его о здоровье. – Да, уехала, – ответил он с таким спокойствием, что мои страхи мгновенно рассеялись. – Вероятно, узнать, где она, мне нельзя? – продолжал я, спешиваясь и отдавая поводья садовнику – единственному слуге поблизости, который по распоряжению хозяина перестал сгребать опавшие листья с лужайки, положил грабли и повел мою лошадь на конюшню. Мой друг взял меня под руку, увел вглубь сада и ответил на мой вопрос с какой-то суровостью: – Она в Грасдейле в…шире. – Где? – переспросил я, судорожно вздрогнув. – В Грасдейл-Мэноре. – Как же так? – вскричал я. – Кто ее предал? – Она уехала туда по собственной воле. – Не может быть, Лоренс! Она не способна на такую опрометчивость! – вскричал я, яростно хватая его за плечо, словно намереваясь силой заставить взять назад ужасные слова. – Это так, – произнес он с такой же суровой сдержанностью. – И у нее была достаточно веская причина, – продолжал он, мягко освобождаясь от моей руки. – Мистер Хантингдон болен. – И она уехала ухаживать за ним? – Да. – Сумасшедшая! – невольно воскликнул я, и Лоренс посмотрел на меня с упреком. – Он что – умирает? – Насколько я знаю, нет, Маркхем. – И сколько еще у него сиделок? Сколько еще дам ухаживает за ним? – Ни одной. Его все оставили. Иначе она туда не поехала бы. – О дьявол! Это невыносимо! – Что именно? Что его все оставили? Я не стал отвечать, так как именно это обстоятельство подлило масло в огонь моего отчаяния. Я шел вперед, изнемогая от муки, прижимая ладонь ко лбу. Потом встал как вкопанный, обернулся к моему собеседнику и нетерпеливо спросил: – Но почему она решилась на такой безумный шаг? Какой демон ее убедил? – Только собственное понятие о долге. – Вздор! – Я и сам, Маркхем, был вначале склонен воскликнуть то же самое. Поверьте, поехала она туда не по моему совету. Я ведь питаю к этому человеку такое же отвращение, как и вы, пожалуй, лишь с той только разницей, что его исправление меня обрадовало бы больше, чем смерть. Нет, я только сообщил ей о его болезни (он упал с лошади во время лисьей травли) и о том, что эта особа, мисс Майерс, оставила его уже довольно давно. – Как скверно! Теперь, убедившись, что ее присутствие ему полезно, он будет всячески лгать, сыпать сладкими обещаниями, она поверит, и ее положение окажется в десять раз хуже и в десять раз безнадежнее, чем прежде. – Пока для подобных опасений никаких оснований нет, – сказал он, извлекая из кармана письмо. – Судя по известиям, которые я получил нынче утром, можно заключить… Ее почерк! Подчинившись безотчетному порыву, я протянул руку, и у меня вырвалось невольное восклицание: – Дайте мне прочесть! Он, видимо, не слишком хотел исполнить мою просьбу, и, воспользовавшись его замешательством, я выхватил у него письмо. Но тут же опомнился. – Возьмите, – сказал я, возвращая ему письмо. – Если вы не хотите, чтобы я его читал… – Нет, – сказал он. – Прочтите, если вам угодно. И я прочел – как можешь прочесть и ты. «Грасдейл. 4 ноября. Милый Фредерик! Я знаю, тебе не терпится узнать, что со мной. Расскажу все, что смогу. Мистер Хантингдон очень болен, но не при смерти, и особой опасности пока нет. Дом я нашла в печальном запустении. Мисс Гривс, Бенсон и все хорошие слуги давно ушли, а на их место поступили ленивые бездельники, если не сказать хуже. Если я останусь, надо будет немедленно заменить их другими. Ухаживать за несчастным больным наняли угрюмую старую сиделку. Он очень страдает, и у него не хватает стойкости терпеть боль. Само падение обошлось довольно благополучно, и ушибы, как говорит доктор, не причинили бы человеку со здоровыми привычками особого вреда. Однако к нему это не относится. Вечером, когда я приехала и в первый раз вошла к нему, он лежал в бреду. Меня заметил, только когда я с ним заговорила, но принял за другую. – Это ты, Элис? Ты вернулась? – пробормотал он. – Зачем ты меня бросила? – Артур, это я… Хелен, твоя жена, – ответила я. – Моя жена! – повторил он, вздрогнув. – Ради всего святого, не говори о ней… Нет у меня жены. Чтобы она провалилась к дьяволу! – крикнул он за тем. – И ты вместе с ней! Чего ты сбежала? Я промолчала, но, заметив, что он все время поглядывает в ноги кровати, села там и повернула лампу так, чтобы свет падал прямо на меня. Мне казалось, что он умирает, и я хотела, чтобы он меня узнал. Долгое время он лежал молча и смотрел на меня – вначале пустым взглядом, а затем со странным все нарастающим напряжением. Внезапно он приподнялся на локте, напугав меня, и с ужасом прошептал, не отводя от меня глаз: – Кто это? – Хелен Хантингдон, – ответила я, тихонько встала и отошла в более темное место. – Я с ума схожу! – воскликнул он. – Или брежу… или еще что-нибудь. Только уйди, кто бы ты ни была… Видеть не могу это белое лицо и глаза… Уйди же, Бога ради, и пришли другую… не похожую. Я тотчас ушла и послала к нему сиделку. Однако утром вновь попробовала войти в спальню. Заняв место сиделки, я несколько часов следила за ним, ухаживала, стараясь не показываться ему лишний раз, и говорила, только когда это было необходимо, и всегда вполголоса. Сначала он называл меня сиделкой, но когда я по его требованию пошла отдернуть занавески, он сказал: – Да нет, это не она, это Элис! Останься со мной, не то старая ведьма совсем меня уморит. – Я останусь, – сказала я, и он продолжал называть меня „Элис“ или другими именами, почти столь же мне противными. Я вынудила себя терпеть, боясь, что возражения излишне возбудят его, но когда он попросил пить, и я поднесла стакан к его губам, а он прошептал „спасибо, любимая!“, я не удержалась и воскликнула: – Вы бы этого не сказали, если бы узнали меня! И снова назвалась бы, но он пробормотал что-то невнятное, и я сдержалась. Однако некоторое время спустя, когда я обтирала ему лоб и виски уксусом с водой, чтобы понизить жар и облегчить головную боль, он долго и пристально смотрел на меня, а потом произнес: – Мне все время что-то чудится. Я никак не могу отогнать кошмары, а они меня мучают. И самые странные и неотвязные – твое лицо и голос. Совсем такие, как у нее. Я готов поклясться, что она здесь. – Да, она здесь, – сказала я. – Как приятно! – продолжал он, не слушая. – Пока ты это делаешь, остальные кошмары рассеиваются, но этот словно превращается в явь. И не кончай, пока он тоже не исчезнет. Такого безумия я не выдержу, оно меня убьет. – Он не исчезнет, – сказала я внятно. – Потому что это явь. – Явь! – вскричал он, вздрагивая точно от укуса аспида. – Так что же, ты и правда она? – Да. Но не содрогайтесь, словно я ваш заклятый враг. Я приехала ухаживать за вами, делать все то, чего ни одна из них не пожелала. – Бога ради, не пытай меня! – вскрикнул он в болезненном возбуждении и начал бормотать злобные проклятия мне и злой судьбе, которая привела меня сюда, а я тем временем унесла губку с тазиком и вновь села подле него. – Где они? – спросил он. – Они что, все меня бросили? И слуги тоже? – Слуги тут, и вы можете позвать их, если вам угодно. Но лучше лягте поудобнее и попробуйте успокоиться. Никто из них не может, да и не станет ухаживать за вами с такой заботливостью, как я. – Я ничего не понимаю, – пробормотал он с тоскливым недоумением. – Это мне во сне привиделось или… – И он закрыл глаза ладонью, словно тщась разгадать какую-то тайну. – Нет, Артур, вам не привиделось, что ваше поведение вынудило меня оставить вас. Но я узнала, что вы больны, и вернулась ухаживать за вами. Не страшитесь довериться мне. Только скажите, чего вам хотелось бы, и я постараюсь сделать все возможное. Больше о вас заботиться некому, а моих упреков вы можете не опасаться. – А-а! Понимаю! – произнес он с горькой усмешкой. – Поступаешь, как милосердная христианка, чтобы заслужить в раю местечко повыше, а для меня вырыть яму в аду поглубже. – Нет. Я приехала предложить вам ту помощь и утешение, каких требует ваша болезнь. А если от этого будет польза не только вашему телу, но и душе, если в вас пробудится раскаяние и… – Да-да! Сейчас самое время допекать меня угрызениями совести и стыдом. А что ты сделала с моим сыном? – Он здоров, и вы сможете его увидеть, если сумеете держать себя в руках. Но не сейчас. – Где он? – В безопасном месте. – Он здесь? – Где бы он ни был, вы увидите его не раньше, чем обещаете оставить его на полном моем попечении с правом увезти его, когда и куда я сочту нужным, если, по моему мнению, в этом вновь возникнет необходимость. Но поговорим обо всем завтра. Сейчас вам нужен покой. – Нет, дай мне повидать его сейчас же. Если уж иначе нельзя, я обещаю. – Нет… – Клянусь Богом! – Ну, так приведи же его. – Вашим обещаниям и клятвам я доверять не могу. Мне нужно письменное соглашение, и подписать его вы должны в присутствии свидетеля… но не сегодня. Отложим на завтра. – Нет, сегодня… сейчас же! – потребовал он с таким лихорадочным возбуждением, с таким упрямым намерением добиться своего немедленно, что я сочла за благо уступить – ведь иначе он не успокоился бы. Однако жертвовать интересами моего сына я не собралась, и, четким почерком написав на листке бумаги необходимое обязательство, я внятно прочла его ему и дала подписать в присутствии Рейчел. Он умолял, чтобы я на этом не настаивала: к чему перед прислугой показывать, что я не доверяю его слову? Я ответила, что очень сожалею, но он сам лишил себя моего доверия и должен принимать последствия. Тогда оказалось, что у него нет сил держать перо. – В таком случае подождем, пока вы эти силы не обретете, – ответила я. Он попытался и тут же обнаружил, что в такой темноте писать никак не в состоянии. Я прижала палец к тому месту, где ему следовало поставить подпись, и сказала, что свою фамилию он, конечно, сумеет вывести и в полном мраке. Да, конечно, только он не в силах написать хотя бы букву! – Если вам так плохо, то тем более все надо отложить на завтра. Убедившись, что я не уступлю, он в конце концов сумел подписать наш договор, и я послала Рейчел за маленьким Артуром. Возможно, тебе покажется, что я была слишком жестока, но, по-моему, мне не следует терять свое преимущество и никак нельзя ставить под угрозу моего сына, неоправданно щадя чувства этого человека. Мальчик не забыл отца, но за тринадцать месяцев разлуки, во время которых он ничего о нем не слышал и даже шепотом его не называл, совсем от него отвык. И когда он робко вошел в полутемную комнату, увидел больного, совсем не похожего на себя прежнего, увидел воспаленное лицо, дико горящие глаза, то инстинктивно прижался ко мне, глядя на отца со страхом, а вовсе не с радостью. – Подойди сюда, Артур, – сказал тот, протягивая руку к мальчику, который послушно подошел и робко коснулся горячей ладони, а потом испуганно вздрогнул: отец ухватил его повыше локтя и притянул к себе. – Ты меня узнаешь? – спросил мистер Хантингдон, впиваясь взглядом в детское лицо. – Да. – Кто я такой? – Папа. – Ты рад меня видеть? – Да. – Нет, не рад! – возразил отец, в полном разочаровании разжимая пальцы, и бросая на меня злобный взгляд. Артур, получив свободу, тихонько отступил ко мне и ухватился за мою руку. Мистер Хантингдон с ругательством заявил, что я научила ребенка ненавидеть его, и осыпал меня проклятиями. Едва он начал, как я выслала мальчика из спальни, а когда поток брани на мгновение прервался, потому что у больного не хватило дыхания, спокойно заверила его, что он заблуждается: я не делала никаких попыток восстановить мальчика против него. – Да, я хотела чтобы он забыл вас, – продолжала я. – Забыл те уроки, которые вы ему преподали. Ради этого и чтобы уменьшить опасность, что вы нападете на наш след, признаюсь, я отучала его говорить о вас, но, полагаю, за это меня никто не осудит. Больной ответил только громким стоном и заметался на подушках в пароксизме раздражения. – Я уже горю в аду! – вскричал он. – Эта проклятая жажда спалила мне сердце дотла. Так никто и… Он еще не докончил, как я налила стакан подкисленного прохладительного питья из кувшина на столе и подала ему. Он жадно выпил, но буркнул, когда я взяла у него стакан: – Уж, конечно, ты воображаешь, что сыплешь мне на голову раскаленные угли! Пропустив эти слова мимо ушей, я спросила, не могу ли еще чем-нибудь ему помочь. – Можешь. Дам тебе еще один случай показать свое христианское великодушие, – произнес он злобно. – Взбей подушку и расправь проклятые простыни. (Я расправила.) А теперь дай мне еще стакан этого пойла! (Я налила новый стакан) Восхитительно, верно? – пробормотал он, когда я поднесла стакан к его губам. Ты ведь и не мечтала о такой великолепной возможности? – Мне остаться с вами? – спросила я, ставя стакан на стол. – Или вам будет легче, если я уйду и пришлю вместо себя сиделку? – О, конечно, ты на редкость кротка и услужлива! Но только я из-за твоих штучек вот-вот с ума сойду, – ответил он, раздраженно ворочаясь с боку на бок. – Ну, так я уйду, – ответила я, и больше в этот день не досаждала ему своим присутствием, и только раза два заглянула к нему в комнату узнать, как он и не нужно ли ему чего-либо. На следующее утро доктор распорядился пустить ему кровь, и он несколько успокоился и притих. Я провела у его постели полдня с перерывами. Мое присутствие как будто перестало волновать и раздражать его, и он принимал мои заботы без злобных замечаний. И вообще почти не говорил – только, чтобы объяснить, чего он хочет, да и то не всегда. Однако на следующий день, то есть сегодня, по мере того как он оправлялся от полного упадка сил и апатии, к нему возвращалась и злобность. – Ах, что за сладкая месть! – воскликнул он, когда я постаралась устроить его поудобнее, исправляя небрежность сиделки. – И ведь ты можешь наслаждаться ею с чистой совестью, потому что свято исполняешь свой долг! – Да, я рада, что исполняю свой долг, – ответила я, не сумев сдержать горечи. – В этом единственная моя поддержка, и, видимо, наградой мне будет только чистая совесть! – А какой же еще награды ты ждала? – осведомился он. – Вы сочтете меня лгуньей, если я вам отвечу, но я от души надеялась помочь вам. Не только облегчить ваши физические страдания, а и поднять ваш дух. Но совершенно очевидно, надежды мои были напрасны: ваши дурные склонности кладут им конец. Если говорить только о вас, то свои чувства и те немногие земные утешения, которые мне остались, я принесла в жертву совершенно напрасно. Любую самую мелкую мою услугу вы приписываете самодовольному ханжеству и утонченной мести! – Все это очень мило, – сказал он, глядя на меня с тупым изумлением, – и, уж конечно, мне полагается пролить слезы раскаяния и восхищения при виде такого благородства и сверхчеловеческой добродетели, но что-то мне не удастся выжать их из себя. Однако, пожалуй, делай для меня все, что можешь, если ты и правда находишь в этом удовольствие. Как видишь, я почти в таком скверном состоянии, какого только ты могла мне пожелать. Не спорю, после твоего приезда уход за мной стал гораздо лучше, ведь бесстыжие подлецы слуги палец о палец не желали ударить, а все мои старые друзья как будто бросили меня на произвол судьбы. Я ужасно мучился, можешь мне поверить. Иной раз мне казалось, что я вот-вот умру. Как по-твоему, может это случиться? – Смерть грозит ежечасно всем, – ответила я. – Вот почему лучше всегда об этом помнить. – Да-да, но по-твоему, эта моя болезнь может оказаться смертельной? – Не знаю. Ну, а если? Как вы намерены ее встретить? – Доктор же велел, чтобы я об этом не думал, потому что непременно выздоровлю, если буду выполнять все его предписания и соблюдать диету. – Надеюсь, что так, Артур, но ни доктор, ни я не можем утверждать это безоговорочно. Ведь какие-то внутренние повреждения несомненно есть, и неизвестно, насколько они тяжелы. – Ну вот. Хочешь перепугать меня насмерть? – Вовсе нет. Но не хочу и убаюкивать вас безосновательными уверениями. Если сознание зыбкости жизни может пробудить в вашей душе серьезные и благие раздумия, я не хотела бы этому воспрепятствовать, ждет ли вас выздоровление или нет. Мысль о смерти пугает вас так уж сильно? – Это единственное, о чем я думать не могу. И если ты способна… – Но ведь она неизбежна, – перебила я. – И пусть смерть настигнет вас не теперь, а много лет спустя, она будет столь же ужасной, если только вы не… – Да замолчи же! Не мучай меня своими проповедями, если не хочешь убить тут же на месте! Говорю же тебе, я не вынесу! Мне и без того скверно. Если, по-твоему, я в опасности, так спаси меня, и тогда из благодарности я выслушаю все, что тебе захочется сказать. Я послушно оставила неприятную тему. А теперь, Фредерик, мне пора с тобой проститься. По этим подробностям ты сумеешь представить себе состояние больного, а также мое нынешнее положение и то, что ждет меня в будущем. Напиши поскорее, а я буду держать тебя в известности о том, что происходит здесь. Но теперь, когда мое присутствие не просто терпится, но и требуется, мне будет трудно, выбрать свободное время: кроме мужа у меня на руках еще и сын. Быть все время с одной Рейчел он не может, но о том, чтобы поручить его заботам других слуг, и помыслить нельзя. Оставлять его одного тоже нельзя: я не хочу, чтобы он оказался в их обществе! И если его отцу станет хуже, мне Придется попросить Эстер Харгрейв взять его к себе хотя бы на то время, пока я не наведу порядка в доме. Однако я предпочту, чтобы он был под моим надзором. Я оказалась в странном положении. Все свои силы я отдаю тому, чтобы добиться выздоровления и исправления моего мужа. Если же это удастся, что тогда? Разумеется, я должна буду исполнять свой долг. Но как? Впрочем, не важно. Пока у меня есть дело, которое я должна довести до благополучного конца, а Господь даст мне силы исполнить то, что повелит мне сделать потом. Прощай, мой милый Фредерик. Хелен Хантингдон».   – Что вы об этом думаете? – спросил Лоренс. – Мне кажется, она мечет бисер перед свиньями, – ответил я. – Хорошо еще, если им будет довольно втоптать ее в грязь и они не накинутся на нее, чтобы разорвать в клочья! Но порицать ее я больше не стану. Она повиновалась самым высоким и благородным побуждениям, а если поступок ее опрометчив, то пусть Небеса сжалятся над ней и уберегут от возможных последствий. Вы не разрешите мне, Лоренс, взять это письмо? Она же ни разу меня в нем не упомянула, даже косвенно, а потому в этом не может быть ничего дурного или опасного. – Но в таком случае зачем оно вам? – Так ведь эти строки начертаны ее рукой, эти слова родились в ее уме, а многие произносились ее устами! – Ну, что же, – ответил он. И оно осталось у меня. Иначе, Халфорд, ты бы не прочел его здесь от слова до слова. – А когда вы будете писать, – продолжал я, – окажите мне любезность, осведомитесь, не разрешит ли она мне открыть моей матери и сестре ее истинную историю и положение – в той мере, какой будет достаточно, чтобы все наши соседи узнали, как постыдно несправедливы были они к ней? Не передавайте от меня даже привета, а только спросите об этом и добавьте, что это величайшая милость, какую она только может мне оказать. И еще скажите… Нет, это все. Я ведь знаю адрес и мог бы написать сам, но у меня достанет силы воли не нарушить запрета. – Хорошо, Маркхем, я это сделаю. – И сообщите мне, как только получите ответ? – Если все будет хорошо, я тотчас приеду к вам сам.  Глава XLVIII ДАЛЬНЕЙШИЕ НОВОСТИ   Дней через пять-шесть мистер Лоренс сделал нам честь, посетив нас. Едва мы оказались одни (что я устроил незамедлительно, пригласив его осмотреть мою ригу), он показал мне еще одно письмо своей сестры и охотно предоставил бесценные листки моему жаждущему взгляду, вероятно, полагая, что знакомство с их содержанием окажется мне полезно. На мою просьбу она ответила только: «Мистер Маркхем свободен сообщить обо мне то, что сочтет нужным. Он знает, что я предпочту, чтобы говорилось об этом как можно меньше. Надеюсь, он здоров. Но передай ему, что он не должен думать обо мне». Перепишу для тебя еще несколько отрывков из этого письма. Мне было разрешено оставить себе и его – наверное, как противоядие против несбыточных надежд и фантазий. «Ему решительно лучше, но он очень слаб и угнетен вследствие тяжелой болезни и строжайшей диеты, которую вынужден соблюдать наперекор всем своим прежним привычкам. Грустно видеть, как излишества расстроили прежде столь крепкое здоровье и подорвали великолепную конституцию. Но доктор говорит, что ему уже не грозит никакая опасность, если он и дальше будет соблюдать все предписания. Небольшая толика укрепляющих напитков ему необходима, но изредка и непременно сильно разведенных. Только мне очень трудно удержать его от злоупотреблений. Вначале страх смерти облегчал эту задачу. Но чем меньше он страдает, чем больше убеждается, что опасность миновала, тем труднее его уговорить. Вернулся к нему и аппетит, и опять-таки былое чревоугодие оборачивается против него. Я слежу за ним, останавливаю и все чаще выслушиваю сердитые попреки за свою несговорчивость. Иногда ему удается обмануть мою бдительность, а иногда он открыто поступает наперекор мне. Однако теперь он совсем примирился с тем, что я за ним ухаживаю, и просто не отпускает меня от себя. Иногда мне приходится твердо настаивать на своем, иначе он превратит меня в рабыню, а я знаю, что отказаться ради него от всех других интересов было бы непростительной слабостью. Я должна следить за слугами, находить время для маленького Артура и немного думать о собственном здоровье. Обо всем этом, выполняй я все его ненасытные требования, мне пришлось бы забыть. Обычно по ночам я не ухаживаю за ним, предоставляя это сиделке, которая для того и нанята и лучше меня справляется с этой обязанностью. Однако мне редко удается спокойно проспать ночь, и ничего другого я не жду: мой больной, не стесняясь, зовет меня в любой час, когда я вдруг ему понадоблюсь или он просто это вообразит. Тем не менее он побаивается рассердить меня и не только испытывает мое терпение капризными жалобами и упреками, но и наводит на меня тоску униженной покорностью и самоуничижением, стоит ему испугаться, что он зашел слишком далеко. Впрочем, все это я легко извиняю, понимая, что виной телесная слабость и расстроенные нервы. Более всего мне досаждают изъявления нежности, которой я не верю и на которую ответить не могу. Не то чтобы я испытывала к нему ненависть – его страдания, мои заботы о нем дали ему право на мое внимание, даже на привязанность, если бы он только вел себя спокойно, искренне и оставлял бы все как есть. Но чем больше он старается подладиться ко мне, тем больше я пугаюсь его и будущего. – Хелен, как ты намерена поступить, когда я совсем выздоровлю? – спросил он нынче утром. – Опять убежишь? – Это зависит только от твоего поведения. – Я буду очень хорошим. – Но если я сочту необходимым оставить тебя, Артур, то не „убегу“. Ведь у меня есть твое согласие на то, чтобы я уехала и взяла с собой сына. – Ну, для этого причин у тебя не будет! Затем последовали всяческие заверения, которые я довольно холодно оборвала. – Так ты меня никогда не простишь? – Вовсе нет. Я уже тебя простила. Но я знаю, ты не можешь любить меня, как когда-то. И мне было бы очень жаль, если бы я оказалась неправа, потому что ответить тебе тем же не в моих силах. Лучше оставим эту тему и не будем к ней никогда возвращаться. А что я готова для тебя сделать, ты можешь заключить по тому, что я уже сделала. Только бы это не вступило в противоречие с более высоким долгом – долгом перед моим сыном (более высоким потому, что он от меня не отрекался, и еще потому, что я надеюсь сделать для него гораздо больше, чем могу для тебя). Если же ты хочешь, чтобы я относилась к тебе лучше, то заслужить мою привязанность и уважение можно только делами, а не словами. В ответ он только состроил легкую гримасу и чуть заметно пожал плечами. Несчастный человек! Насколько для него слова Дешевле, чем дела. Словно я сказала ему: „Вещь, которую ты хочешь купить, стоит не пенсы, а фунты!“ Затем он испустил недовольный вздох, полный жалости к себе, словно скорбя, что он, предмет столь горячего обожания, чьей любви искало столько поклонниц, брошен теперь на произвол суровой, бессердечной мегеры и вынужден радоваться, если она иногда бывает добра к нему. – Очень жаль, не правда ли? – сказала я. Не знаю, верно ли я отгадала его мысли, но во всяком случае мои слова им не противоречили, потому что он ответил: – Что поделаешь! – и кисло улыбнулся моей проницательности». «Я виделась с Эстер Харгрейв два раза. Она очаровательна, но ее радостный дух почти сломлен, а милый характер уже не выдерживает непрекращающихся преследований матери, все еще не оставившей мысли выдать ее за отвергнутого жениха. Она не устраивает ей бурных сцен, но точит беспощадно и утомительно, словно вечно падающие капли. Неестественная мать как будто решила превратить жизнь дочери в мучение, если она не уступит ее желанию. – Мама делает все, что в ее силах, чтобы я чувствовала себя тяжкой обузой для семьи, самой неблагодарной, самой эгоистичной и непокорной дочерью, каких только видел свет. И Уолтер тоже так суров, холоден и раздражителен со мной, словно ненавидит меня. Знай я с самого начала, во что мне обойдется этот отказ, то, наверное, дала бы согласие, но теперь просто из упрямства я выдержу! – Плохая причина для верного решения, – ответила я. – Однако мне известно, что на самом деле для вашего упорства есть куда более благородные мотивы, и я советую вам черпать силы в них. – Можете не сомневаться. Иногда я угрожаю маме, что убегу и опозорю семью, сама зарабатывая себе на хлеб, если она не перестанет меня терзать, и это ее немножко сдерживает. Но если они не поостерегутся, я так и сделаю! – Успокойтесь, потерпите немножко, – ответила я, – и все переменится к лучшему. Бедная девочка! Как бы я хотела, чтобы явился кто-нибудь ее достойный и увез отсюда. Ты со мной согласен, Фредерик?» Хотя после этого письма о будущей жизни моей и Хелен я мог думать лишь с отчаянием, оно принесло мне одно утешение: теперь мне было дано право очистить ее имя от всех гнусных наветов. Миллуорды и Уилсоны собственными глазами увидят, как ясное солнце вырвется из темных туч, и его лучи опалят и ослепят их! Узрят его и мои близкие, чьи подозрения были полынью и желчью для моей души. К тому же мне достаточно лишь бросить семя в почву, чтобы из нее тотчас, как по волшебству, поднялось величавое дерево! Два-три слова матушке с Розой – и новость облетит приход без какого-либо дальнейшего содействия с моей стороны. Роза пришла в восхищение, и не успел я рассказать ей все, что счел уместным (якобы все, что знал), как она тут же надела шляпку, накинула шаль и поспешила сообщить радостную весть Миллуордам и Уилсонам. Впрочем, я сильно подозреваю, что радовались только она сама и Мэри Миллуорд – эта благоразумная добрая девушка, чьи высокие душевные достоинства «миссис Грэхем» столь быстро заметила и оценила некрасивой внешности вопреки. Мисс Миллуорд в свою очередь умела постичь истинную натуру и благородство новой знакомой и твердо поверить в них – в отличие от самых блистательных умов прихода. Пожалуй, больше у меня не будет поводов упоминать о ней, а потому я лучше сейчас же расскажу тебе, что в то время она была тайно помолвлена с Ричардом Уилсоном – о чем, я убежден, кроме них, никто ничего не знал. Этот достойный молодой человек тогда учился в Кембридже, где вел себя образцово и усердно занимался, получив в надлежащий срок честно заслуженный диплом с отличием, а свою репутацию сохранив незапятнанной. Со временем он стал первым и единственным помощником мистера Миллуорда, ибо годы, наконец, понудили почтенного джентльмена признать, что обязанности пастыря столь обширного прихода слишком обременительны даже для той хваленой энергии, какой он имел обыкновение кичиться перед более молодыми, но не столь деятельными духовными особами. Именно этого и жаждали в молчании терпеливые влюбленные, которые составили свои планы уже давным-давно, а теперь могли соединиться узами брака к вящему изумлению их маленького мирка, успевшего увериться, что жребий обоих – благословенное безбрачие. Неужто этот бледный замкнутый книжный червь наберется смелости искать жену, а если и наберется, то не получит отказ? И столь же невозможно, чтобы некрасивая, резкая, непривлекательная, суровая мисс Миллуорд нашла себе мужа! Новобрачные остались жить в доме при церкви, где миссис Уилсон делила свое время между отцом, мужем, бедными прихожанами, а затем и детьми, число которых все возрастало. Когда же преподобный Майкл Миллуорд, обремененный годами и почестями, отправился к праотцам, его место в приходе Линденхоуп занял преподобный Ричард Уилсон, к немалому удовольствию прихожан, которые давно уже убедились на деле в редкостных качествах как самого нового священника, так и его превосходной и любимой супруги. Если тебя интересует судьба сестры этой последней, могу сообщить тебе лишь то, что ты, возможно, знаешь из другого источника: лет двенадцать – тринадцать тому назад она избавила счастливую пару от своего присутствия, выйдя замуж за богатого торговца в Л., – и я ничуть не завидую его счастью. Боюсь, она отравляет ему жизнь, как может, но, к счастью, он слишком туп, чтобы в полную меру почувствовать, насколько горек его жребий. Сам я мало о ней осведомлен. Мы не виделись много лет, но я твердо знаю, что она все еще не забыла и не простила как своего былого поклонника, так и ту, чьи высокие достоинства открыли ему глаза на всю глупость его мальчишеской влюбленности. Ну, а сестра Ричарда Уилсона, не сумев ни вновь обворожить мистера Лоренса, ни отыскать жениха, богатство и полированность которого сделали бы его достойным руки Джейн Уилсон, все еще пребывает в благословенном девичестве. Вскоре после кончины своей матушки она лишила ферму Райкоут света своего присутствия (ибо была не в силах долее терпеть грубые манеры и незатейливые привычки своего брата Роберта и его хлопотуньи жены и не желала, чтобы свет ставил ее на одну доску с этими простолюдинами) и сняла комнату в главном городе графства, где вела – да и сейчас, думаю, ведет – скаредную, безрадостную жизнь, старательно поддерживая претензии на «благородство» – коротает дни за вышиванием и сплетнями, часто упоминает своего «брата-священника» и «супругу его преподобия», но хранит глубокое молчание о своем брате-фермере и его жене. Ходит в гости и принимает гостей, когда это не сопряжено со значительными тратами, но никого не любит и никем не любима – черствая, чванная, злобная старая дева.  Глава XLIX «И ПОШЕЛ ДОЖДЬ, И РАЗЛИЛИСЬ РЕКИ, И ПОДУЛИ ВЕТРЫ, И НАЛЕГЛИ НА ДОМ ТОТ; И ОН УПАЛ, И БЫЛО ПАДЕНИЕ ЕГО ВЕЛИКО»   Мистер Лоренс был теперь совсем здоров, но мои визиты в Вулфорд не прекратились, хотя и стали более краткими. Мы редко беседовали о миссис Хантингдон, и все же каждый раз обязательно ее упоминали: ведь я искал его общества для того лишь, чтобы узнать о ней хоть что-нибудь, а он моего общества не искал вовсе, так как и без того виделся со мной достаточно часто. Я неизменно начинал разговор о посторонних предметах, выжидая, заговорит ли он сам о том, что одно только и интересовало меня. Если мои надежды не сбывались, я спрашивал небрежно: «Вы последнее время не получали известий от сестры?» Если он отвечал «нет», мы переходили на другую тему. Услышав же «да», я брал на себя смелость спросить: «Как ее здоровье?» Но никогда не спрашивал: «Как здоровье ее мужа?», хотя и сгорал от желания узнать это. Я не был настолько лицемером, чтобы делать вид, будто желаю ему выздоровления, но выразить прямо противоположное желание у меня не хватало духу. А было оно у меня? Боюсь, что должен признать себя виновным. Но выслушав мое признание, выслушай и мои оправдания – во всяком случае те доводы, которыми я старался успокоить свою возмущенную совесть. Во-первых, его жизнь, видишь ли, причиняла несчастия другим и, несомненно, не приносила ничего хорошего ему самому. Однако, желая ее конца, я никоим образом не постарался бы его ускорить, даже если бы некий дух шепнул мне, что для этого достаточно только лишь мысленного усилия воли. Разве что мне была бы дана власть таким способом избавить от могилы другую ее добычу – человека, чья жизнь была бы полезна людям, чью кончину оплакивало бы множество друзей. Но какой вред причинял я, пожелав про себя, чтобы среди многих тысяч тех, кому суждено до конца года расстаться с душой, оказался бы и этот смертный? Мне казалось – никакого. И потому я всем сердцем надеялся, что Богу будет угодно взять его в лучший мир или во всяком случае – взять из этого. Ведь если после грозного предостережения тяжкой болезни, когда возле него был такой ангел, он все же оказался бы недостоин предстать перед Творцом, то почти наверное таким же остался бы и навсегда. Вернувшееся здоровье воскресило бы похоть и низость. Чем больше он убеждался бы, что вся опасность позади, чем больше свыкался бы с ее душевным благородством, тем сильнее черствели бы его чувства, а сердце вновь превращалось бы в кремень и становилось все более глухо к ее доводам. Однако все в руце Божьей! Тем не менее я не мог не гадать со страхом, какой же будет Его воля. Ведь я знал, что (полностью отбрасывая мысль о себе самом), как бы Хелен ни пеклась о благополучии своего мужа, как бы ни оплакивала его жребий, но пока он жив, ей суждено оставаться несчастной. Миновали две недели, и всякий раз на свой неизменный вопрос я получал отрицательный ответ. Но наконец желанное «да» позволило задать следующий. Лоренс понимал, какие тревожные мысли меня обуревают, и ценил мою сдержанность. Вначале я опасался, что он намерен терзать меня уклончивыми ответами и либо оставит в полном неведении, либо вынудит прямыми вопросами вырывать у него обрывки сведений. «И поделом тебе!» – скажешь ты. Но он был более милосердным и вскоре вложил мне в руку письмо сестры. Я молча прочел его и вернул, ничего не сказав. Это настолько отвечало его желаниям, что с этих пор, когда я справлялся о ней, он протягивал мне ее письмо – если было, что протянуть. Поступать так было куда проще, чем пересказывать его содержание. Я же пользовался этой любезностью столь осторожно и тактично, что он не находил причин мне в ней отказать. Бесценные эти письма я пожирал с жадностью и возвращал, лишь запечатлев в памяти малейшие подробности, а вернувшись домой, тотчас записывал главное в дневнике среди наиболее примечательных событий дня. Первое принесло известие о серьезном ухудшении в состоянии мистера Хантингдона, вызванном только безрассудством, с каким он предался своему пристрастию к горячительным напиткам, ссылаясь на то, что врач прописал ему укрепляющие средства. Тщетно она уговаривала его, тщетно разводила вино водой – ее доводы и мольбы докучали ему, а в ее вмешательстве он усматривал нестерпимое оскорбление и как-то, обнаружив, что она подлила воду в поданный ему светлый портвейн, швырнул бутылку в окно, клянясь, что не позволит обходиться с собой, как с несмышленым младенцем, и тут же приказал дворецкому под страхом немедленного увольнения принести из погреба бутылку самого крепкого вина. Он бы давно стал на ноги, если бы ему не перечили, но она не желает, чтобы он набрался сил, – ей хочется держать его под каблуком, но уж больше он терпеть не намерен, ч-т его побери! С этими словами он схватил в одну руку бутылку, в другую – стакан, и остановился только, когда выпил ее всю. После подобного «легкомыслия», как она мягко назвала случившееся, сразу же вернулись все угрожающие симптомы, и с тех пор они не только не ослабевают, но возрастают. Потому-то она столько времени ему и не писала. Недуг повторяется с утроенной силой: подживавшая небольшая рана вновь открылась и вспыхнуло внутреннее воспаление, которое может привести к роковому исходу, если его не удастся скоро побороть. Разумеется, состояние духа злополучного страдальца такое несчастие не улучшило. Я, честно говоря, не сомневался, что он стал совершенно невыносим, хотя его преданная сиделка ни словом на него не пожаловалась. Однако ей пришлось все-таки отправить сына к Эстер Харгрейв, потому что она почти все время проводила в комнате больного и не могла сама заниматься мальчиком, как тот ни умолял не отсылать его, а позволить ему остаться с ней и помогать ухаживать за папой. Она была уверена, что он вел бы себя очень хорошо и послушно, но не могла помыслить о том, чтобы подвергнуть его нежное детское сердечко таким испытаниям, допустив, чтобы он наблюдал подобные страдания, видел, как несдержанно ведет себя его отец, и слышал кощунственную ругань, на которую тот не скупился во время припадков боли или раздражения. Последний (продолжала она) «очень сожалеет о поступке, вызвавшем ухудшение, но, как обычно, сваливает вину на меня. Если бы я убеждала его, как взрослого, разумного человека, твердит он, этого никогда не произошло бы. Но когда с тобой обходятся, как с младенцем или идиотом, это хоть святого выведет из терпения и толкнет доказать свою независимость даже в ущерб себе. Он забывает, как часто я пыталась убеждать его и „выводила из терпения“. Видимо, он понимает, насколько опасна его болезнь, и все же не желает верно взглянуть на свое положение. Вчера ночью, когда я, ухаживая за ним, подала ему питье, чтобы хоть на миг утолить его мучительную жажду, он вдруг сказал с прежней своей жгучей насмешкой: – Да, теперь ты очень и очень внимательна! Уж наверное, ты сейчас готова сделать для меня все? – Ты же знаешь, – ответила я, несколько удивленная его тоном, – что я готова сделать все, от меня зависящее, чтобы облегчить твои страдания. – Да, сейчас, мой безупречный ангел. Но едва ты добьешься своей награды и благополучно водворишься на Небеса, а я буду выть в адском пламени, ты палец о палец не ударишь, чтобы облегчить их тогда! Нет, ты будешь с удовольствием взирать на мои мучения и кончика мизинца не обмакнешь в воду, чтобы освежить мой язык. – Возможно, но только потому, что пропасть, разделяющая нас, окажется непреодолимой. Если же я буду способна испытывать удовольствие, то лишь от сознания, что пламя очищает тебя от скверны греха и тебе будет дано разделить то же блаженство, какое испытываю я. Но, Артур, ты твердо решил, что я не встречу тебя на Небесах? – Хм! А что бы я там делал, хотелось бы мне знать? – Право, не знаю. И боюсь, твои вкусы и чувства должны будут сильно измениться, прежде чем пребывание там станет для тебя радостным. Но неужели ты предпочитаешь без малейшего сопротивления обречь себя на муки, о которых только что говорил? – А, детские сказочки! – ответил он пренебрежительно. – Ты уверен, Артур? Совершенно уверен? Ведь если существует хоть малейшее сомнение и если ты все-таки убедишься, что ошибался, когда уже поздно будет обратиться… – Да, бесспорно, положение окажется не из веселых, – перебил он. – Но не надоедай мне с этим теперь, я же пока еще умирать не собираюсь! Не могу умереть и не умру! – вскричал он, словно вдруг с ужасом представил себе этот страшный исход. – Хелен, ты должна, должна меня спасти! Он крепко сжал мою руку и заглянул мне в лицо с такой мольбой, что у меня чуть сердце не разорвалось от жалости к нему, и я не смогла вымолвить ни слова от душивших меня слез». Следующее письмо принесло сообщение, что состояние больного ухудшается, и его ужас перед смертью куда более удручающ, чем неумение терпеть телесные страдания. Оказалось, что не все старые друзья его забыли: мистер Хэттерсли, едва узнав о его тяжелом состоянии, поспешил приехать к нему из своего далекого поместья на севере страны. С ним приехала и его жена, чье желание свидеться с подругой, которую она не видела столько времени, было, пожалуй, даже сильнее желания навестить мать и сестру. Миссис Хантингдон очень обрадовалась свиданию с Милисент, особенно когда убедилась, что она совершенно здорова и безоблачно счастлива. «Сейчас она в Груве (продолжалось письмо), но часто приезжает ко мне. Мистер Хэттерсли подолгу сидит с Артуром. Такой глубины и искренности чувств я в нем даже не подозревала. Он очень жалеет своего друга и всячески старается его утешить, хотя получается это у него и не слишком удачно. То он тщетно пытается развеселить его шутками и смехом, то пускается в воспоминания о былых проказах, надеясь его подбодрить. Иной раз это отвлекает страдальца от тягостных мыслей, но чаще ввергает в совсем уже черную меланхолию. Тогда Хэттерсли теряется, не находит, что сказать, и робко спрашивает, не стоит ли послать за священником. Однако на это Артур решительно не соглашается. Он ведь помнит, с какой легкомысленной насмешливостью встречал благожелательные увещевания служителя церкви прежде, и даже помыслить не может о том, чтобы искать у него утешения теперь. Иногда мистер Хэттерсли вызывается поухаживать за ним вместо меня, но Артур не хочет расставаться со мной ни на миг. Чем больше он слабеет, тем больше укрепляется этот странный каприз, эта прихоть, чтобы я всегда была подле него. И я действительно почти все время с ним, – лишь изредка, когда он засыпает, мне удается уйти в свою комнату подремать час-другой. Но дверь остается открытой, чтобы он мог позвать меня в любую минуту. Я пишу это возле его кровати, и, боюсь, он сердится, хотя я часто откладываю перо, чтобы предупредить какое-нибудь его желание, и хотя мистер Хэттерсли сейчас здесь. Войдя, этот джентльмен объявил, что приехал выпросить мне часок отдыха, – утро прекрасное, морозное, в самый раз, чтобы погулять по парку с Милисент, Эстер и маленьким Артуром, которых он привез повидать меня. Наш злополучный больной, видимо, счел этот план верхом бессердечия, которое стократ усугубилось бы, дай я на него согласие. Поэтому я сказала, что выйду на несколько минут поговорить с ними и тотчас вернусь. И правда, мы обменялись лишь двумя-тремя фразами у крыльца, – едва вдохнув вкусный, бодрящий воздух, я, вопреки настойчивым уговорам всех троих не уходить так скоро, но пройтись с ними по саду, заставила себя расстаться с ними и вернулась к больному. Отсутствовала я не более пяти минут, однако он сердито упрекнул меня за черствость и пренебрежение. Его друг пришел мне на помощь. – Послушай, Хантингдон, – сказал он, – ты ведь совсем ее замучил. Ей же надо и есть, и спать, и свежим воздухом иногда подышать, не то она с ног свалится, помяни мое слово. Только погляди на нее: одна тень осталась! – Что ее страдания в сравнении с моими? – ответил бедный больной. – Тебе же нетрудно посидеть со мной, а, Хелен? – Конечно, нет, Артур, если тебе от этого действительно легче. Я бы отдала жизнь, чтобы спасти тебя, если бы могла. – Неужели? Ну нет! – С величайшей радостью. – А! Так ты ведь считаешь, что более готова к смерти. Наступило тягостное молчание. Он, видимо, погрузился в мрачные размышления, но пока я искала слова, чтобы успокоить его, не встревожив еще больше, Хэттерсли, думавший, вероятно, о том же, вдруг сказал: – Послушай, Хантингдон, на твоем месте я бы послал за каким-нибудь попом. Если тебе здешний священник не нравится, так можно позвать его помощника или еще кого-нибудь. – Нет. Если она мне помочь не может, так они и подавно! – Из глаз его хлынули слезы, и он вскричал: – Ах, Хелен, Хелен, если бы я слушался тебя, то до этого не дошло бы. А если бы я тогда, давно, согласился бы с тобой… О, Господи! Насколько по-другому все было бы! – Так послушайся меня теперь, Артур, – ответила я, ласково пожимая ему руку. – Теперь уже поздно, – в отчаянии пробормотал он. Начался новый пароксизм боли, сопровождавшийся бредом, и мы уже опасались, что смерть близка. Однако опий утишил его страдания, мало-помалу он успокоился и погрузился в сонное забытье. Когда он очнулся, ему как будто стало легче, и Хэттерсли попрощался с ним, выразив надежду, что завтра найдет его совсем молодцом. – Может быть, я еще поправлюсь, – ответил он. – Кто знает? Что, если это был кризис? Как думаешь ты, Хелен? Не желая расстраивать его, я ответила, как могла бодрее, и все же посоветовала ему быть готовым и к иному исходу, который в глубине души считала почти неизбежным. Однако он твердо решил надеяться. Вскоре его вновь охватила дремота, но теперь он опять стонет. Что-то изменилось. Внезапно он окликнул меня с таким странным лихорадочным волнением, что мне почудилось, будто у него бред. Но я ошиблась. – Да, это был кризис, Хелен! – сказал он с радостью. – Вот тут я ощущал адскую боль, но она совсем прошла. С тех пор как проклятая лошадь меня сбросила, я еще ни разу не чувствовал себя так легко и хорошо! Все прошло, клянусь всеми святыми! – Он схватил мою руку и поцеловал от избытка чувств, но, заметив, что я не разделяю его восторга, отбросил ее и горько упрекнул меня в холодности и бессердечии. Что мне было ответить? Опустившись рядом с ним на колени, я взяла его руку, нежно прижала ее к губам – впервые после нашего отчуждения – и сказала ему сквозь слезы, что я промолчала не поэтому, но из страха, не окажется ли столь внезапное прекращение боли вовсе не таким хорошим симптомом, как он думает. И тут же послала за доктором. Сейчас мы в тревоге ждем его. Я напишу здесь, что он скажет. Артур все так же не чувствует боли – только немоту там, где она была острее всего. Мои худшие опасения подтвердились – началось омертвление. Доктор сказал ему, что спасения нет, и описать его отчаяние невозможно. Кончаю писать». Следующее письмо было еще более скорбным. Конец приближался, больной уже был на самом краю той ужасной пропасти, перед которой трепетал, и никакие самые горячие молитвы, самые жгучие слезы спасти его не могли. И он ни в чем не находил опоры. Грубоватые утешения Хэттерсли пропадали втуне. Окружающий мир утратил для него смысл. Жизнь со всеми ее интересами, мелкими заботами и преходящими удовольствиями казалась ему теперь жестокой насмешкой. Упоминание о прошлом оборачивалось агонией тщетных сожалений, упоминание о будущем усугубляло его муки, но молчать значило оставлять его в жертву душевным терзаниям и страху. Часто он, содрогаясь, перебирал все подробности того, что ожидало его бренную оболочку, – постепенное разложение, уже начавшееся в его теле, саван, гроб, темная одинокая могила и все ужасы истлевания. «Если же я пытаюсь, – писала его горюющая жена, – отвлечь его от таких мыслей, обратить их на более высокие предметы, это не помогает. – Тем хуже, тем хуже, – стонет он. – Если и правда есть жизнь за могилой и загробный суд, то я ведь к ним не готов! Я не в силах ему помочь. Что бы я не говорила, он не хочет узреть света истины, не находит в моих словах ни поддержки, ни утешения и все же с отчаянным упорством цепляется за меня, – с каким-то детским упрямством, словно в моей власти избавить его от судьбы, которая так безмерно его страшит. Он не отпускает меня от себя ни днем, ни ночью. Сейчас, когда я пишу, он сжимает мою левую руку. Он держится за нее так уже много часов, то тихо, повернув ко мне бледное лицо, то вдруг хватает меня за локоть, а на лбу у него выступают крупные капли пота от страха перед тем, что ему уготовано, – или кажется, что уготовано. Если я отнимаю руку хотя бы на миг, он пугается. – Не уходи, Хелен, – говорит он. – Позволь мне держаться за тебя. Мне чудится, что пока ты здесь, со мной не может случиться ничего плохого. Но ведь смерть все-таки придет – и скоро, скоро!.. И тогда… ах, если бы я мог поверить, что за ней нет ничего! – И не верь этому, Артур. За ней – вечный свет и блаженство, если только ты попытался бы их обрести. – Что? Для меня? – произнес он, словно усмехнувшись. – Или нас не судят по земным нашим делам? Какой смысл в испытательном сроке земного существования, если человек будет проводить его как ему заблагорассудится, нарушая все Божьи заветы, а затем вознесется в рай вместе с праведниками? Если гнуснейший грешник получит ту же награду, что и самый святой среди святых, просто сказав: я раскаиваюсь? – Но если ты раскаешься искренне… – Испытывать раскаяние я не способен. Только страх. – И о прошлом сожалеешь только из-за последствий для тебя? – Вот именно. Если не считать, что сожалею еще и о том, как поступал с тобой, Хелен. Потому что ты милосердна ко мне. – Так вспомни о милосердии Бога, и ты пожалеешь, что оскорблял его. – Что такое – Бог? Я не могу ни увидеть его, ни услышать. Бог всего лишь отвлеченное понятие! – Бог это – Извечная Мудрость, Сила и Милосердие… и Любовь. Но если такое понятие слишком непостижимо для твоего человеческого сознания, если твой ум теряется перед бесконечной его безмерностью, то обрати мысли к Тому, Кто снизошел разделить с нами нашу природу и даже вознесся на Небеса в своей преображенной, но человеческой плоти. К Тому, в Ком сияет вся полнота Божественного Начала. Но он только покачал головой и вздохнул. Затем в новом припадке жуткого ужаса стиснул мои пальцы и локоть, стонал, стенал, льнул ко мне с тем диким, безумным отчаянием, которое особенно ранит мою душу, потому что ведь помочь ему не в моих силах. Я попыталась, как могла, успокоить его и утешить. – Смерть так ужасна! – рыдал он. – Я не вынесу… Ты не понимаешь, Хелен, ты не способна понять, что это, потому что тебе-то она не угрожает. И когда меня похоронят, ты вернешься к прежней жизни, будешь счастлива, и весь мир будет по-прежнему заниматься своими делами и веселиться, словно я и не жил никогда! Я же… – От слез он не мог продолжать. – Пусть хоть это тебя не расстраивает, – сказала я. – Все мы очень скоро последуем за тобой. – Почему только я не могу взять тебя с собой теперь же! – вскричал он. – Ты бы заступилась за меня. – Ни одному смертному не дано избавить ближнего своего от уготованной ему участи или заключить с Богом уговор, – ответила я. – Искупление души требует большего. Чтобы искупить нас, освободить от тенет Отца Зла, потребовалась кровь Богочеловека, совершенного и безгрешного. Проси Его быть твоим заступником. Но мои слова напрасны. Теперь он не высмеивает эти священные истины, как прежде, но не способен ни довериться им, ни постигнуть их. Страдать ему осталось уже недолго. А страдает он нестерпимо, как и те, кто ухаживает за ним, но не стану удручать тебя дальнейшими подробностями. Мне кажется, сказанного достаточно, чтобы убедить тебя, что я поступила верно, поехав к нему». Бедняжка Хелен! Какие ужасы приходилось ей переносить! А я не мог ничем их облегчить… Мне даже чудилось, что их на нее навлек я своими тайными мечтами. Страдания ее мужа и ее страдания были как бы карой мне за то, что я лелеял такое желание. На второй день пришло еще одно письмо. Оно так же было молча вложено мне в руку, и вот его содержание: «5 декабря. Он наконец отошел. Я сидела с ним всю ночь, вглядываясь в его изменяющееся лицо, прислушиваясь к его затихающему дыханию, чувствуя, как его пальцы сжимают мою руку. Он долгое время хранил молчание, и я уже думала, что наступил конец, как вдруг он произнес тихо, но очень внятно: – Молись обо мне, Хелен. – Я молюсь о тебе каждый час, Артур, каждую минуту. Но ты сам должен молиться! Его губы зашевелились, но ничего не произнесли. Затем глаза у него помутились, с уст порой срывались бессвязные недоговоренные слова, и, решив, что он без сознания, я осторожно высвободила руку, чтобы тихонько выйти глотнуть свежего воздуха, потому что мной все больше овладевала дурнота. Но судорожное движение пальцев и почти беззвучный шепот: „Не оставляй меня“ тотчас заставили меня снова взять его руку и не выпускать до тех пор, пока его не стало… А тогда я упала в обморок. Не от горя, а от переутомления, с которым у меня больше не было причины бороться. Ах, Фредерик, никто не может вообразить телесные и душевные муки этой кончины! Как могла бы я снести мысль, что эта бедная, трепещущая душа была тотчас ввергнута в вечный огонь? Она свела бы меня с ума. Но, слава Богу, у меня есть надежда – и не только робкое упование, что в последний миг раскаяние все-таки обрело ему прощение, но и благословенная уверенность, что через какое бы очищающее пламя ни был бы обречен пройти заблудший дух, какая бы судьба его ни ожидала, на вечную погибель он осужден быть не может, – Господь, в котором нет ненависти ни к единому из его творений, рано или поздно дарует ему прощение! Той темной могиле, которой он так страшился, его тело будет предано в четверг, но гроб необходимо забить как можно быстрее. Если ты намерен приехать на похороны, то торопись, мне нужна помощь. Хелен Хантингдон».  Глава L СОМНЕНИЯ И РАЗОЧАРОВАНИЯ   Прочитав это, я не имел причин скрывать от Фредерика Лоренса свою радость и надежды, так как в них не было ничего предосудительного, – радовался я лишь избавлению его сестры от тягостных, изнурительных забот и надеялся только, что время исцелит ее от их последствий и до конца своих дней она обретет хотя бы душевный мир и покой. Я испытывал болезненную жалость к ее злополучному мужу (хотя прекрасно понимал, что все свои страдания он навлек на себя сам и вполне их заслуживал) и величайшее сочувствие к ее несчастьям, а также глубокую тревогу при мысли о возможных последствиях этих изнурительных забот, этих страшных бдений, этого непрерывного и вредоносного пребывания рядом с живым трупом – у меня ведь не было сомнений, что о большей части того, что ей выпало перенести, она умолчала. – Вы поедете к ней, Лоренс? – спросил я, возвращая ему письмо. – Да. Немедленно. – Прекрасно. Так я прощусь с вами, чтобы не мешать вашим сборам. – Они были закончены, пока вы читали письмо, а начаты еще до вашего прихода. Экипаж уже подан. Горячо одобрив такую поспешность, я пожелал ему доброго утра и ушел. Пока мы пожимали друг другу руки, он внимательно посмотрел мне в лицо, но чего бы ни ждал там различить, увидел лишь отвечающую случаю серьезность и, может быть, легкую досаду – на мысли, которые, как я заподозрил, промелькнули у него в голове. Но забыл ли я свои мечтания, пылкую любовь, упрямые надежды? Казалось кощунством думать о них в такое время, и все-таки я их помнил. Однако когда я сел на лошадь и медленно направился к себе домой, то размышлял лишь о несбыточности этих мечтаний, обманчивости надежд и тщете моей мысли. Миссис Хантингдон теперь свободна, думать о ней более не преступно, но думает ли она обо мне? О, разумеется, не сейчас, об этом и речи быть не может! Но вспомнит ли она обо мне, когда потрясение пройдет? Во всех письмах к брату – «нашему взаимному другу», как она сама его назвала, я был упомянут лишь раз, причем в ответ на прямой вопрос. Уж одно это давало достаточный повод подозревать, что я позабыт. Но мало того. Молчать она могла по требованию долга, только пытаясь меня забыть, однако во мне крепло угрюмое убеждение, что ужасы, которые она видела и перечувствовала, примирение с тем, кого она когда-то любила, его страшные смертные муки должны были неминуемо изгладить из ее души все следы мимолетной любви ко мне. Она могла оправиться от пережитого, к ней могли вернуться прежнее здоровье, душевное спокойствие, даже бодрость, – но только не чувства, которые, несомненно, уже представляются обманчивым сном, тем более что некому напоминать ей обо мне, нет средства заверить ее в моей преданности, моем постоянстве теперь, когда нас разделяет такое расстояние и простая деликатность запрещает искать с ней встречи или хотя бы написать – во всяком случае, пока не минуют долгие месяцы. А как мне заручиться помощью ее брата? Как разбить ледяную броню застенчивой сдержанности. Быть может, он и теперь будет смотреть на мою любовь с тем же неодобрением, что и раньше? Быть может, я кажусь ему слишком бедным, слишком простолюдином, чтобы вступить в брак с его сестрой. Да, нас разделил новый барьер. Между положением миссис Хантингдон, госпожи Грасдейл-Мэнора и миссис Грэхем, художницы, отшельницы, укрывавшейся в Уайлдфелл-Холле, бесспорно, существует значительная разница. И если я посмею предложить руку первой, меня могут счесть дерзким – и свет, и ее друзья, если не она сама. О, их осуждением я равнодушно пренебрег бы, будь я уверен в том, что она меня любит. Но не иначе! К тому же ее покойный муж с обычным эгоизмом мог поставить в своем завещании условия, препятствующие ее новому замужеству. Как видишь, у меня хватало причин предаться отчаянию, будь я так расположен. И все же я с немалым нетерпением ожидал возвращения мистера Лоренса из Грасдейла, – с нетерпением, возраставшим прямо пропорционально тому, насколько растягивалось его отсутствие. Задержался он там более чем на десять дней. Бесспорно, чем дольше сестра находила у него утешение и помощь, тем было лучше, но все-таки он мог бы написать мне, как она себя чувствует или хотя бы когда его ждать обратно. Ведь должен же он понимать, какие муки я испытываю, тревожась за нее и не зная, чего мне ждать от будущего. Однако когда он наконец возвратился, то сказал лишь, что она совсем измучена неусыпным уходом за тем, кто был губителем ее жизни и чуть было не увлек с собой в могилу, и все еще не оправилась от потрясения и от скорби, вызванной его печальным концом и сопутствующими обстоятельствами. Но ни слова обо мне, ни намека, что мое имя хотя бы раз сорвалось с ее губ или было произнесено в ее присутствии. Разумеется, об этом я его не спрашивал – на такой вопрос у меня не хватило духу, так как я уже твердо уверовал, что Лоренс против моего брака с его сестрой. Я видел, что он ожидает дальнейших расспросов о своей поездке, но с обостренной чуткостью пробудившейся ревности… или уязвленного самолюбия… или уж и не знаю, как это назвать, я, кроме того, увидел, что он их опасается, и был не просто удивлен, но приятно удивлен, когда их не последовало. Разумеется, я пылал яростью, но гордость вынудила меня скрыть мои чувства и сохранять внешнее спокойствие – или, во всяком случае, стоическую невозмутимость – до конца нашего разговора. Теперь я этому рад. Рассуждая с большей беспристрастностью, я не могу не признать, что поссориться с ним тогда было бы и в высшей степени неприлично и глупо. Должен также признаться, что был к нему несправедлив в сердце своем. На самом деле он питал ко мне самые дружеские чувства, но это не мешало ему сознавать, что брак между мной и миссис Хантингдон свет назовет «мезальянсом», а для человека с его натурой мнение света значило много и уж тем более, когда презрительный смех и пренебрежение грозили не ему самому, но его сестре. Верь он, что брак этот составит счастье нас обоих, знай он, как бесконечно я ее люблю, то поступал бы иначе. Но наблюдая, как я спокоен, как невозмутим, он с полной искренностью не счел себя вправе смущать мою философскую сдержанность. Ни в чем прямо не препятствуя нашему союзу, он ничего не делал для того, чтобы ему содействовать, и уступал советам благоразумной осторожности, помогая нам преодолеть взаимную склонность, а не советам сердца поддержать ее. «И был прав!» – скажешь ты. Возможно, возможно. В любом случае у меня не было истинных причин испытывать против него столь горькое негодование. Но тогда я не сумел взглянуть на все столь беспристрастно и, поговорив еще несколько минут на посторонние темы, ушел, испытывая муки уязвленной гордости и разочарование в дружбе, вдобавок к агонии страха, что я и правда забыт, и терзанием при мысли, что моя возлюбленная сейчас одна, в горе, измождена телесно и душевно, а мне запрещено попытаться утешить ее, помочь ей – запрещено даже выразить свое сочувствие, так как о том, чтобы воспользоваться посредничеством мистера Лоренса, теперь не могло быть и речи. Но что же мне делать? Ждать, не вспомнит ли она обо мне сама? Но этого, разумеется, не будет. А если она и попросит брата передать мне несколько приветливых слов, он, конечно, такой просьбы не исполнит, а тогда… какая страшная мысль… Тогда, не получив ответа, она сочтет, что мои чувства остыли и переменились. А может быть, он уже дал ей понять, что я о ней больше не думаю! И все-таки я дождусь, чтобы наконец миновали условленные шесть месяцев нашей разлуки (будет это на исходе февраля), а тогда пошлю ей письмо, – почтительно напомню о ее разрешении писать ей после истечения этого срока и изъявлю надежду, что могу воспользоваться им, дабы выразить мои искреннейшие соболезнования по поводу недавних ее горестей, мое восхищение ее благородством и мои упования, что здоровье ее уже поправилось и что ей теперь будет дано наслаждаться той мирной, безмятежной жизнью, которой судьба столь долго ее лишала, хотя поистине мало кто более заслуживает подобного блага, чем она… И добавлю несколько слов привета моему дружку Артуру с вопросом, помнит ли он меня… а может быть, и еще несколько о прошедших днях, о восхитительных часах, проведенных мной в ее обществе, вечно для меня живых, соли и утешении моего существования… А заключу выражением надежды, что ее недавние печалите совсем изгладили меня из ее памяти. Если она не ответит, то больше я, разумеется, писать не буду, если же ответит (а ответить, пусть лишь из вежливости, она все-таки должна), дальше я буду поступать, исходя из этого ее письма. Ждать десять недель в такой мучительной неуверенности? Но мужайся! Иного выхода нет. А пока буду по-прежнему навещать Лоренса, хотя и реже, чем прежде, и по-прежнему справляться о его сестре – давно ли она ему писала и как ее здоровье, но не более того. Так я и поступал, но ответы неизменно ограничивались точно пределами вопроса, и ни на йоту больше, к величайшему моему раздражению. Ничего нового: она не жалуется, но, судя по тону письма, еще очень угнетена душевно; она упомянула, что ей лучше; и, наконец, – она пишет, что совсем здорова, но оченв занята сыном, управлением поместьем покойного мужа и приведением в порядок его дел. Негодяй не подумал объяснить мне, какова была судьба имущества мистера Хантингдона: оставил ли он завещание или нет. Но я скорее умер бы, чем спросил бы у него об этом, – а что, если он неверно истолкует такое мое любопытство? Писем сестры он больше в руки мне не давал, а я даже не намекал, как жажду прочесть их. Впрочем, до февраля оставалось уже недолго. Декабрь миновал, январь приближался к желанному концу… Еще недели две, и тогда отчаяние и обновленные надежды положат конец этому нестерпимому ожиданию. Увы! Как раз тогда ее подстерег новый удар – кончина дяди, наверное, довольно-таки никчемного старика, но с ней всегда доброго и ласкового, как ни с одной живой душой в мире, так что она привыкла видеть в нем почти отца. Она помогала тетке ухаживать за ним во время его последней болезни и присутствовала при его кончине. Ее брат отправился в Стейнингли на похороны, а возвратившись, сказал мне, что она осталась там, не желая покинуть тетушку одну, и, вероятно, уедет оттуда не скоро. Меня это известие удручило: пока она гостит в Стейнингли, я не сумею ей написать, так как не знаю адреса, а о том, чтобы узнать его у Лоренса, речи быть не может. Но неделя проходила за неделей, и всякий раз в ответ на мой вопрос я слышал от него, что она все еще в Стейнингли. – А где это? – не выдержал я наконец. – В…шире, – коротко ответил он таким холодным, сухим тоном, что у меня пропала всякая охота справиться у него об адресе. – Когда она намерена вернуться в Грасдейл? – спросил я затем. – Не знаю. – А, дьявол! – буркнул я. – О чем вы, Маркхем? – осведомился он с видом простодушного удивления. Но я не удостоил его ответа, если не считать взгляда, полного мрачного презрения. Он опустил глаза на ковер, с легкой улыбкой, полузадумчивой, полунасмешливой. Но тут же поднял их и заговорил на другие темы, стараясь втянуть меня в веселый дружеский разговор, но я был слишком зол и вскоре простился с ним. Видишь ли, мы с Лоренсом как-то не умели подлаживаться друг к другу. Мне кажется, причина в том, что оба мы были несколько мнительны. Поверь, Холфорд, это очень тягостное свойство – подозревать оскорбления в совершенно безобидных словах и поступках. Сам я давно перестал быть мучеником этого недуга, что тебе известно лучше, чем кому-либо. Я научился смотреть на вещи бодро и разумно, относиться взыскательнее к себе и снисходительнее к моим ближним, и теперь только посмеиваюсь над Лоренсом и тобой. Отчасти по воле случая, а отчасти и преднамеренно (потому что во мне зародилась неприязнь к нему) я свиделся с моим другом снова только через несколько недель. И только потому, что он искал нашей встречи. Как-то в солнечное утро в начале июня он появился на лугу, где я наблюдал за началом сенокоса. – Я давно не видел вас, Маркхем, – сказал он, когда мы поздоровались. – Вы решили больше не бывать в Вудфорде? – Я как-то заезжал, но не застал вас. – К большому моему сожалению. Только ведь это было давно, и я надеялся, что вы снова меня посетите. Но не дождался. А сегодня уже я вас не застал. Вы ведь редко сидите дома, не то я имел бы удовольствие навещать вас чаще. Но сегодня я решил во что бы то ни стало увидеть вас. Привязал Серого у дороги и не устрашился ни изгороди, ни канавы, лишь бы вас найти. Я ведь уезжаю и, возможно, буду лишен удовольствия видеть вас целый месяц, если не два. – Куда вы едете? – Сначала в Грасдейл, – ответил он с невольной улыбкой, которую не сумел подавить, как ни старался. – В Грасдейл! Значит, она там? – Да, но дня через два отправится с миссис Максуэлл в Ф. подышать морским воздухом, и я поеду с ними. (Ф., нынешний модный курорт, в то время был тихим и приятным приморским городком.) Лоренс как будто ждал, что я воспользуюсь случаем и пошлю с ним письмо его сестре или поручу передать ей что-нибудь устно, и, полагаю, согласился бы без особых возражений, если бы у меня хватило здравого смысла попросить его об этом. Хотя, разумеется, сам мне свои услуги предлагать не собирался, раз уж я предпочел промолчать. Но заставить себя обратиться к нему с такой просьбой я не сумел; и, только когда он уехал, мне вдруг стало ясно, какой возможностью я пренебрег. Я горько рассердился на себя за непроходимую глупость и дурацкую гордость, но было уже поздно. Вернулся он только на исходе августа. Из Ф. я получил от него два-три письма, однако вызвали они у меня лишь досаду, так как были полны общих мест либо пустяков, совершенно меня не интересовавших, либо всяких фантазий и отвлеченных рассуждений, столь же в то время для меня безразличных, – и почти ни слова о сестре, да и о себе самом немногим больше. Утешала меня только мысль, что мне достаточно дождаться его возвращения и уж, наверное, я сумею вытянуть из него побольше. Но писать ей, пока с ней рядом брат и тетка, не стоит – ведь эта последняя, конечно, отнесется кмоим дерзким надеждам даже с еще большим неодобрением, чем он. Вот когда она вернется в тишину и одиночество собственного дома, вот тогда ждать уже будет не надо. Однако когда Лоренс вернулся, он продолжал хранить ту же сдержанность относительно всего, что меня мучительно интересовало, и сказать только, что его сестре воздух Ф. принес большую пользу, сын ее здоров, но – увы! – они опять поселились в Стейнингли у миссис Максуэлл… И прожили там больше трех месяцев… Но не стану докучать тебе описанием моего горя, размышлений, разочарований, переходов от ледяного уныния к чуть теплящейся надежде, моих окончательных намерений то забыть все, то не отступать, то сделать смелый шаг, то махнуть рукой и терпеливо ждать. Лучше я расскажу о судьбе двух действующих лиц моего повествования, которых мне вряд ли придется упомянуть потом. За некоторое время до смерти мистера Хантингдона леди Лоуборо бежала на континент с другим кавалером, где некоторое время они жили в вихре удовольствий и порока, а затем поссорились и расстались. Она продолжала некоторое время блистать, но годы шли, а деньги иссякали. В конце концов она запуталась в долгах и, испив полную чашу позора и бед, умерла, как я слышал, в нищете, без помощи и утешения, всеми оставленная. Но возможно, это только слухи, и она еще жива, хотя ни я, ни ее родственники, ни бывшие знакомые ничего о ней не знаем. Они потеряли ее из виду много лет назад и, если бы могли, предпочли бы вовсе о ней забыть. Ее муж после второй ее измены немедленно принял меры, чтобы получить развод, а получив, довольно скоро вновь женился. Поступок очень разумный: ведь лорд Лоуборо, хотя и казался угрюмым мизантропом, не был создан для холостой жизни. Никакие отвлеченные интересы, честолюбивые помыслы или деятельность – и даже узы дружбы (будь у него друзья) – не могли заменить ему домашние радости и уют. Правда, у него был сын и признанная им дочь, но они слишком уж горько напоминали ему о своей матери, а злополучная малютка Аннабелла, кроме того, служила для него источником непреходящей душевной муки. Он заставил себя быть с ней по-отцовски заботливым, он принудил себя не питать к ней ненависти, а возможно даже, мало-помалу сердце его потеплело в ответ на ее доверчивую любовь к нему. Однако ожесточение, с каким он осуждал себя за чувства, которые пробуждала в нем крошка, его постоянная борьба с дурными устремлениями собственной натуры (от природы вовсе не великодушной) – все то, о чем знавшие его могли лишь отчасти догадываться, во всей своей полноте известны лишь Богу и ему самому. Как и тяжкие усилия не поддаться искушению и не вернуться к пороку молодости, чтобы обрести забвение прошлых несчастий и в тупом беспамятстве перенести тоску разбитого сердца, безрадостное одинокое существование, не согретое даже дружбой, и унылый упадок духа, вновь уступив коварному врагу здоровья, ясного ума и добродетельности, который один раз уже столь бесславно поработил его. Вторая его избранница ни в чем не походила на первую. Некоторые удивлялись его вкусу, другие даже высмеивали его, что, впрочем, выставляло в глупом свете их самих. Она была его ровесницей – то есть ближе к сорока годам, чем к тридцати, не славилась ни красотой, ни богатством, ни светскими талантами и вообще, насколько я слышал, ничем особенным не отличалась, а просто была благоразумна, прямодушна, глубоко благочестива, доброжелательна и обладала неистощимой бодростью. Но, как ты без труда представишь себе, благодаря этим качествам она сумела стать истинной матерью детям и именно такой женой, в какой нуждался его милость. Он же с обычным своим самоуничижением (не паче ли гордости?) утверждал, что она слишком хороша для него и, дивясь доброте Провидения, одарившего его столь бесценным кладом, а заодно и тому, что она предпочла его всем остальным мужчинам в мире, старался, как мог, отплачивать ей тем же, весьма в этом преуспев, – она была, да, по-моему, и остается, одной из самых счастливых и любящих жен во всей Англии. Те же, кто осуждал ее или его за такой выбор, пусть радуются, если собственный их брак оказался хотя бы в половину столь удачным и их любят хотя бы в половину столь горячо и преданно. Если тебя сколько-нибудь интересует судьба столь презренного негодяя, как Гримсби, могу только сказать, что от скверного он переходил к еще более худшему, все глубже увязал в пороке и подлости, делил общество лишь с самыми сомнительными членами своего клуба да с подонками и осадками человечества (к счастью для остального мира) и нашел свой конец в пьяной ссоре от руки, как говорили, такого же негодяя, поймавшего его на шулерстве. Что до мистера Хэттерсли, он не оставил своего решения «выйти из среды их» и вести себя, как подобает христианину и отцу семейства, а болезнь и смерть его приятеля и былого веселого собутыльника Хантингдона настолько наглядно показали ему всю губительность их прежних привычек, что второго такого урока не понадобилось. Избегая столичных соблазнов, он прочно обосновался у себя в имении и посвящал свое время обычным занятиям деятельного, полного сил помещика, к которым добавил разведение породистых лошадей и скота. Иногда он развлекался охотой и лисьей травлей в обществе друзей – более почтенных, чем прежние, и черпал немало радостей в обществе своей счастливой женушки (такой веселой и уверенной в себе и в нем, как только можно пожелать), а также многочисленных крепких сыновей и цветущих дочек. Его отец, банкир, скончался несколько лет назад, оставив ему все свое состояние, после чего он обрел возможность дать полную волю своим вкусам, и вряд ли мне надо упоминать, что конный завод Ральфа Хэттерсли, эсквайра, славится своими лошадьми по всей стране.  Глава LI НЕОЖИДАННЫЙ ОБОРОТ   Теперь перенесемся в сумрачный, безветренный, холодный день в начале декабря, когда первый снег легкой пылью лег на оголенные поля и замерзшие дороги, скапливаясь по глубоким колеям и отпечаткам сапог и копыт в замерзшей грязи, оставленной бесконечными ноябрьскими дождями. Этот день запомнился мне с такими подробностями потому, что я возвращался домой от священника в приятном обществе мисс Элизы Миллуорд – не более и не менее. Я навестил ее отца, принеся эту жертву законам вежливости, только чтобы доставить удовольствие матушке, но отнюдь не себе – мне этот дом стал противен. И не только из-за антипатии к некогда столь обворожительной Элизе, но и потому, что я далеко еще не простил старику его дурное мнение о миссис Хантингдон. Ведь он хотя и вынужден был признать свою прежнюю ошибку, однако продолжал провозглашать, что она поступила непозволительно дурно, оставив мужа, чем нарушила священный долг жены и искушала Провидение, ибо могла подвергнуться всяческим соблазнам. Нет, только рукоприкладство (причем приведшее к серьезным телесным повреждениям) в какой-то мере извинило бы подобный шаг… То есть все равно не извинило бы, так как ей надлежало обратиться за защитой к закону. Но я отвлекся. Речь ведь идет о его дочери Элизе. В ту минуту, когда я откланивался, она вошла в комнату, одетая для прогулки. – Я как раз собралась к вашей сестрице, мистер Маркхем, – сказала она. – И если вы не против, провожу вас до дому. Я люблю общество, когда гуляю. А вы? – Да. Когда оно приятно. – Ну, это, разумеется, само собой, – ответствовала барышня с кокетливой улыбкой, и мы спустились с крыльца. – А я застану Розу дома, как вы думаете? – спросила она, когда мы затворили за собой калитку и направились в сторону Линден-Кара. – Полагаю, что застанете. – Надеюсь, я сообщу ей интересную новость… Если только вы меня не опередили. – Я? – А кто же? Вы ведь знаете, почему уехал мистер Лоренс? – А разве он уехал? – спросил я с удивлением, и она просияла. – О! Так он ничего не сказал вам о своей сестре? – Но что? – воскликнул я в ужасе, что с ней случилось какое-то несчастье. – А-а, мистер Маркхем! Вы краснеете! – воскликнула она с ехидным смешком. – Ха-ха-ха! Так вы ее еще не забыли? Однако поторопитесь с этим, от души вам советую, потому что… увы-увы!.. в следующий четверг ее свадьба! – Нет, мисс Элиза, это ложь! – Сэр! Вы назвали меня лгуньей? – Вас ввели в заблуждение. – Неужели? Так-вы осведомлены лучше меня? – Полагаю, что да. – Так отчего же вы совсем побелели? – спросила она злорадно. – От гнева на меня, бедняжку, за глупенькую выдумку? Но ведь я лишь «рассказываю то, что рассказали мне», и поручиться за истинность не могу, хотя и не вижу, с какой стати Саре меня обманывать или ради чего солгали бы ей. Но именно это, по ее словам, сообщил ей лакей мистера Лоренса, – что тот уехал на свадьбу миссис Хантингдон, которая назначена на четверг. И назвала фамилию жениха, только я запамятовала. Может быть, вы поможете мне вспомнить? Не то сосед, не то кто-то, часто гостящий по соседству, давний ее поклонник? Мистер… ах, да ну же!.. мистер… – Харгрейв? – подсказал я с горькой улыбкой. – Да-да! – воскликнула она. – Это его фамилия. – Не может быть, мисс Элиза, – сказал я тоном, от которого она вздрогнула. – Ну, так говорят они, – ответила она затем, невозмутимо глядя мне в глаза, и разразилась визгливым смехом, который привел меня в полную ярость. – Ах, право же, вы должны меня извинить, – захлебывалась она. – Я знаю, что очень грубо, но… ха-ха-ха… неужели вы сами хотели на ней жениться? О, какая жалость! Ха-ха-ха!.. Мистер Маркхем, что с вами? Вам дурно? Как вам помочь? Может быть, позвать вон того работника? Джейкоб! Джейкоб! Но голос ее оборвался – я так крепко стиснул ей локоть, что она отшатнулась, охнув не то от боли, не то от страха. Однако усмирить ее было не так-то просто. Тотчас оправившись, она продолжала с хорошо разыгранным сочувствием: – Так как же помочь вам? Может быть, воды? Коньяка? Наверное, в трактире дальше по дороге что-нибудь найдется. Хотите, я сбегаю? – Перестаньте болтать вздор! – сурово прикрикнул я, и она на мгновение растерялась или даже испугалась. – Вы же знаете, я терпеть не могу подобных шуток. – Шуток?! Я вовсе не шучу. – Во всяком случае, вы смеялись, а я не люблю, когда надо мной смеются, – возразил я, изо всех сил стараясь говорить спокойно, с достоинством и не сказать ничего лишнего. – А раз, мисс Элиза, вы в таком смешливом настроении, то вам будет более чем достаточно собственного общества, и я не стану мешать вам продолжать ваш путь в одиночестве. Я вспомнил, что мне еще надо заглянуть кое-куда по спешному делу. А потому разрешите проститься с вами. На этом я расстался с ней (положив конец ее ядовитым смешкам), взбежал по откосу и сквозь ближайший пролом в изгороди выбрался на луг. Решив немедля проверить правдивость, а вернее лживость ее новости, я поспешил в Вудфорд со всей быстротой, на какую были способны мои ноги. Сначала я, правда, направился в другую сторону, но едва скрылся с глаз моей очаровательной мучительницы, как бросился напрямик через луга и пашни, по стерне и проселкам, продираясь сквозь изгороди, перепрыгивая через перелазы, пока не добрался до ворот молодого помещика. Только теперь я понял всю силу моей любви, весь пыл надежд, не угасавших совсем даже в часы тягчайшего уныния, не перестававших поддерживать мысль, что когда-нибудь она все-таки может стать моею… или хотя бы память обо мне, воспоминания о нашей дружбе, нашей любви всегда будут жить в ее сердце. Я твердым шагом направился к дверям. Решение мое было принято: если я застану хозяина дома, то без обиняков расспрошу его о сестре. Довольно медлить и колебаться! Я отброшу ложную деликатность, глупую гордость и теперь же узнаю свою судьбу. – Мистер Лоренс дома? – поспешно спросил я, едва лакей отворил дверь. – Нет, сэр. Хозяин вчера уехал, – ответил он с многозначительным видом. – Куда уехал? – В Грасдейл, сэр… А разве вы не знали, сэр? Ну, да он молчун, хозяин-то, – добавил лакей с глупой ухмылкой. – Сдается мне, сэр… Но я повернулся и ушел, не подождав узнать, что именно ему сдается. У меня не было ни малейшего желания, чтобы мои духовные муки послужили пищей для наглого любопытства и непристойного хохота болвана в ливрее. Но что же делать? Неужели она променяла меня на этого лицемера? Невероятно! Да, конечно, забыть меня она могла бы, но не отдать свою руку ему. Хорошо! Я узнаю правду! Как мне вернуться к дневным заботам, пока во мне бушует буря сомнений, ревности и гнева? С утренним дилижансом (на вечерний уже не успеть) я поспешу из Л. в Грасдейл. Я должен, должен добраться туда до совершения брачного обряда. Но для чего? А вдруг, пришла мне в голову мысль, вдруг я сумею помешать? Ведь если нет, так и она, и я, быть может, будем горько сожалеть о моем промедлении до конца наших дней. А вдруг кто-то оклеветал меня? Вдруг ее брат… да-да, конечно, ее брат! Вдруг он внушил ей, что я ее предал, забыл? И, воспользовавшись естественным ее негодованием или унылым безразличием к тому, что ее ждет дальше, сумел хитро и жестоко толкнуть на этот брак, лишь бы разлучить меня с ней? Если так, а она убедится в своей ошибке, когда будет уже поздно что-нибудь исправить, какое тягостное существование, полное бесплодных сожалений, ждет не только меня, но и ее? И на какую вечную агонию обречет меня мысль, что во всем повинны мои глупые опасения показаться навязчивым? Нет, мне необходимо увидеть ее! Пусть узнает всю правду, даже если мне придется говорить с ней у церковного порога! Меня могут счесть сумасшедшим или наглым глупцом, даже ее может оскорбить такое нарушение церемонии или же она скажет, что уже поздно, но… но что, если мне все-таки будет дано спасти ее… если она все-таки станет моей женой! Подобная ослепительная надежда перевешивала все остальное.. Окрыленный ею, пришпориваемый всяческими страхами, я поспешил домой, чтобы приготовиться к отъезду наутро. Матушке я объяснил, что неотложное дело, рассказать про которое хоть что-нибудь пока не имею права, призывает меня в… (последний большой город, через который мне предстояло проехать). От материнского взора не укрылась снедавшая меня тревога, и я лишь с трудом убедил ее, что не утаиваю от нее никакой неслыханной беды. Ночью выпал глубокий снег, и дилижансы на следующий день двигались столь медленно, что я просто с ума сходил. Разумеется, я продолжал свой путь и ночью – ведь была уже среда, а обряд, несомненно, назначен на утро! Однако долгая ночь была очень темной, колеса увязали в снегу, как и лошади, мерзкие клячи еле тащились, трусы кучера не желали их подгонять – дескать, дорога очень скользкая, а проклятые пассажиры в сонной одури относились к нашей черепашьей скорости с дьявольским равнодушием. Вместо того чтобы присоединиться ко мне и все-таки заставить упрямых кучеров погнать своих одров хотя бы рысью, они только тупо смотрели на меня и усмехались на мое нетерпение. Один господин даже посмел пройтись по моему адресу, но я смерил его таким взглядом, что он прикусил язык до конца путешествия, но когда перед последним перегоном я хотел сам сесть на козлы, они все дружно этому воспротивились. Когда мы въехали в М. и остановились перед «Розой и короной», утро было уже в полном разгаре. Я выпрыгнул из дилижанса и крикнул, чтобы мне подали коляску, намереваясь мчаться дальше в Грасдейл. Коляски не оказалось – одна-единственная на весь городок находилась в починке. Ну, так бричку, двуколку, телегу… что угодно, только сейчас же! Двуколка имелась, но все лошади были в разгоне. Я распорядился, чтобы за лошадью послали в город, но они так медлили, что я не выдержал и решил положиться на собственные ноги – так будет надежнее. Приказав, чтобы проклятущую двуколку выслали следом за мной, если лошадь приведут не позже чем через час, я отправился дальше пешком со всей быстротой, на какую был способен. Пройти мне предстояло лишь немногим больше шести миль, но я был вынужден довольно часто останавливаться и справляться о дороге – окликал возчиков и батраков в полях, а нередко и вторгался в лачужки – в это зимнее утро мало кто выходил на улицу без особого дела. Кое-кого я даже поднимал с постели – так мало было у них работы (а может быть, припасов и дров), что они предпочитали поспать подольше. Однако мне было не до них. Измученный, совсем отчаявшийся, я заставлял себя ускорять шаги. Двуколка меня так и не догнала – хорошо хоть, что я не стал ее дожидаться! Досадно только, что я потратил столько времени во дворе гостиницы! Но вот я приблизился к цели, увидел небольшую сельскую церковь… и такое множество карет возле нее, что и без белых бантов на ливреях и сбруе, без веселой болтовни толпившихся вокруг зевак можно было сразу догадаться, что внутри идет венчание. Я подбежал к толпе, нетерпеливо спрашивая, давно ли началась церемония. Ответом мне были только недоуменные и тупые взгляды. В отчаянии я протиснулся к церковной калитке, но тут висевшие на окнах маленькие оборвыши, как по команде, спрыгнули на землю и кинулись ко входу, вопя на малопонятном местном диалекте слова, которые, видимо, означали: «Кончилось! Они сейчас выйдут!» Если бы Элиза Миллуорд увидела меня в тот миг, ей было бы отчего прийти в восторг. Я уцепился за столб ограды, чтобы не упасть, и устремил взгляд на церковные двери, чтобы в последний раз увидеть радость моей души и в первый – презреннейшего из смертных, который отнял ее у меня для того лишь, чтобы обречь (в этом я не сомневался) на жизнь, полную печали и томительных, бесполезных сожалений. Какое, ну, какое счастье могло ожидать ее с ним? Теперь я уже не желал расстраивать ее своим появлением, но у меня не было сил сделать хотя бы шаг. И вот в дверях показались новобрачные. Его я даже не увидел, мои глаза были устремлены только на нее. Длинная фата окутывала ее стройную фигуру, но позволяла разглядеть, что голову она держала прямо, глаза у нее потуплены, лицо и шея совсем пунцовые от смущения. Однако все ее черты дышали счастьем, и сквозь туманную белизну фаты просвечивало золото кудрей… О, Небо! Это же не моя Хелен! Я вздрогнул. Мои глаза помутились от отчаяния и усталости, – могу ли я им доверять! Но нет, это не она! Тоже красавица, но моложе, пониже ростом, бело-розовая! Обворожительная, но без ее благородного достоинства и глубины чувств, без того невыразимого изящества, чарующей духовности, неотразимой власти пленять и покорять сердца – во всяком случае, мое сердце! Я взглянул на новобрачного… Фредерик Лоренс! Утерев со лба ледяные капли пота, при их приближении я отступил в сторону, но он случайно поглядел на меня и узнал, хотя, наверное, я был совсем на себя не похож. – Вы ли это, Маркхем? – ошеломленно спросил он, растерявшись от моего появления здесь, а может быть, и из-за моего дикого вида. – Да, Лоренс. Но вы ли это? – вовремя нашелся я. Он улыбнулся, порозовев от гордости и от смущения, словно имел право гордиться прелестным созданием, опиравшимся на его руку, и не меньшую причину стыдиться, что столь долго скрывал от всех нас свой счастливый жребий. – Разрешите представить вас моей жене, – сказал он, скрывая смущение под напускной веселостью. – Эстер, это мистер Маркхем, мой друг. Маркхем, миссис Лоренс, урожденная мисс Харгрейв. Я поклонился новобрачной и яростно потряс руку новобрачного. – Почему вы мне об этом не сказали? – спросил я с упреком, изображая обиду, которой вовсе не испытывал. (Ведь, правду сказать, меня переполняла радость из-за того, что я так счастливо ошибся, и охватила несказанная нежность к нему и за мою ошибку, и за недостойные мысли о нем – может быть, у меня и были основания его подозревать, но не в такой же низости! А так как последние сорок часов я ненавидел его, будто исчадие ада, то от чистого облегчения мог в ту минуту простить ему все обиды и любить его вопреки им.) – Но я же оповестил вас, – ответил он виновато. – Вы получили мое письмо? – Какое письмо? – То, в котором я сообщил вам о моем намерении жениться? – Никакого письма даже с самым отдаленным намеком на такое намерение я не получал. – Значит, вы разминулись с ним по дороге сюда. Оно должно было прийти вчера утром… Признаю, что послал его с запозданием. А что же привело вас сюда, если вы ничего не знали? Теперь настал мой черед смутиться. Но новобрачная, которая пока мы разговаривали вполголоса, нетерпеливо притоптывала ножкой по снегу, очень вовремя пришла мне на помощь, ущипнув супруга за локоть и шепотом спросив, нельзя ли пригласить его друга сесть с ними в карету: медлить под взглядами посторонних зрителей удовольствие небольшое, не говоря уж о том, что они заставляют ждать всех приглашенных. – И в такой холод! – вскричал он, испуганно оглядел легкий подвенечный наряд и тотчас подсадил ее в карету, сказав мне: – Маркхем, вы поедете? Мы отправляемся в Париж, но будем рады подвезти вас до любого места отсюда до Дувра. – Нет, благодарю вас. Прощайте. Желать вам счастливого пути нет нужды, однако не забудьте, я рассчитываю на глубочайшие извинения, а до тех пор и до нашей новой встречи – на десятки писем! Он пожал мне руку и поспешил занять свое место рядом с молодой женой. Для объяснений и расспросов было не время и не место. Мы и так уже возбудили удивление деревенских зевак, а может быть, и неудовольствие свадебных гостей, хотя, разумеется, все это заняло гораздо меньше времени, чем мой рассказ, – и даже меньше, чем потребуется тебе, чтобы его прочесть. Я стоял возле кареты, стекло дверцы было опущено, и я увидел, как мой счастливый друг нежно обвил рукой стан своей соседки, а она прижалась горящей щекой к его плечу – само воплощение любви, доверчивости и безоблачной радости. В промежутке между тем, как лакей закрыл дверцу и встал на запятки, она подняла на своего спутника сияющие карие глаза и шутливо пожаловалась: – Боюсь, вы сочтете меня совсем бесчувственной, Фредерик. Я знаю, что невестам положено плакать на свадьбе, но я не сумела бы выжать из себя ни единой слезинки, даже ради спасения жизни! Ответом ей был поцелуй. Он обнял ее еще крепче и вдруг сказал: – Но что это? Эстер, да вы же плачете! – Ничего, пустяки… но столько счастья… Если бы и наша милая Хелен была бы так же счастлива, как я, – ответила она, всхлипнув. «Да благословит вас Бог за такое пожелание! – мысленно сказал я, когда карета тронулась. – И да ниспошлет он, чтобы оно не осталось тщетным!» Мне почудилось, что при этих словах лицо ее мужа погрустнело. Что подумал он? Мог ли он в такую минуту не пожалеть, что его любимая сестра и его друг не одарены таким же счастьем? Разумеется, нет, и контраст ее жребия с тем, что судьба ниспослала ему, должен был на миг омрачить его счастье. Быть может, он подумал и обо мне, быть может, пожалел о той роли, которую сыграл в нашей разлуке, если не прямо воспрепятствовав нашему браку, то ничем ему не поспособствовав. От первого обвинения я его теперь совершенно очистил и глубоко сожалел о недавних недостойных своих подозрениях. Тем не менее вред он нам причинил – во всяком случае, я полагал, я всей душой надеялся, что это так. Он не пробовал прервать течение нашей любви, преградив плотинами оба потока, зато равнодушно наблюдал, как они петляют по пустыне жизни, палец о палец не ударил, чтобы убрать разделяющие их преграды, и в глубине души желал, чтобы оба иссякли в песках, вместо того чтобы слиться воедино. А сам тем временем тишком занимался устройством собственной судьбы. Впрочем, быть может, его сердце и мысли были так заняты собственной красавицей, что у него не оставалось ни единого мгновения подумать о других. Без сомнения, познакомился он с ней – во всяком случае близко познакомился – в те три месяца, которые прожил в Ф. – я вспомнил теперь, что в одном из первых его писем оттуда упоминалось, что к его сестре приехала погостить молодая подруга, чем, несомненно, наполовину объяснялось нежелание говорить о том, как он проводил там свое время. Теперь мне стала ясна причина многих мелочей, вызывавших у меня недоумение. Например, его внезапные отлучки из Вудфорда, все более и более продолжительные, о которых он не предупреждал, а возвратившись, избегал расспросов. Лакей с полным правом назвал своего господина «молчуном». Но почему такая странная сдержанность со мной? Отчасти причина, полагаю, заключалась в том своеобразном взгляде на вещи, о котором я упоминал, а отчасти, пожалуй, он старался щадить мои чувства, опасался смутить мою философию, коснувшись колдовской темы любви.  Глава LII КОЛЕБАНИЯ   Тут наконец подъехала запоздавшая двуколка. Я вскочил в нее и распорядился, чтобы возница отвез меня в Грасдейл-Мэнор. Самому мне брать вожжи в руки не хотелось, слишком одолевали меня всякие мысли. Я увижусь с миссис Хантингдон – теперь, когда после смерти ее мужа миновал год, это не будет нарушением приличий, – и по ее равнодушию или радости при моем неожиданном появлении скоро пойму, принадлежит ли ее сердце мне или нет. Но возница, болтливый, развязный малый, недолго позволял мне предаваться размышлениям. – Вон поехали! – объявил он, кивая на вереницу карет впереди. – Уж нынче там будет веселье до самого завтрашнего дня. А вы, что же, сэр, из ихних знакомых или посторонний тут человек? – Я слышал о них от общих друзей. – Хм! Ну, лучшей-то скоро и след простынет. Старая хозяйка, видать, как гостей проводит, так и сама соберется жить-поживать где-нибудь еще на свою вдовью часть. А в Грув, надо быть, молодая приедет, то бишь новая, молодая-то она не очень чтоб. – Так мистер Харгрейв женился? – А как же, сэр. Эдак с полгода. Он и раньше к одной вдове сватался, только они из-за денег не поладили. У той-то мошна битком набита, а мистер Харгрейв стал на себя тянуть, а она ни в какую, ну, дело и врозь. Эта победнее будет, да и собой не очень чтоб, и прежде-то замужем не бывала. Люди говорят, образина образиной, а годочков сорок сравнялось, как ни больше. Так уж, коли бы она этот случай упустила, другого и не дождалась бы. Видать, подумала, что за красивого молодого муженька все отдать мало – бери, милый, пользуйся. Только об заклад бьюсь, пожалеет она об этом, да и скорехонько. Люди говорят, она уже сейчас замечать стала, что вовсе не такой он приятный, да обходительный, да щедрый, да учтивый кавалер, каким до свадьбы прикидывался. Он и внимания ей меньше оказывает и командовать начал. Ждет она, не ждет, а дальше он только хуже будет. – Видимо, вы его хорошо знаете, – заметил я. – Да уж, сэр. Я его еще молоденьким знал, гордец был и чтобы все по его. Я там не один год прослужил, да только невмочь стало от скаредности ихней, – старая хозяйка хоть кого хочешь допекла бы: и ворчит, и каждый кусок у нее на счету, и тут прижмет, и там своего не упустит, вот я и решил, подыщу-ка себе другое место, а тут как раз случай… И он пустился в рассуждения о нынешнем своем положении конюха в «Розе и короне»: с прежним местом ни в какое сравнение не идет, что свободы, что выгоды всякие, хотя оно, конечно, слуге из хорошего дома уважения больше. Да только… Он принялся с красочными подробностями описывать домашнюю экономку Грува, а заодно и характеры миссис Харгрейв и ее сына, но я перестал слушать, занятый собственными трепетными мыслями и переменами в окружающем пейзаже: хотя землю занесло снегом, а деревья стояли оголенные, нетрудно было заметить, что мы подъезжаем к богатому поместью. – До господского дома уже близко? – перебил я возницу. – Близехонько, сэр. Вон и парк виден. У меня упало сердце. Красивый большой дом; парк не менее прекрасный в зимнем наряде, чем во всей своей летней прелести; величавые холмы, особенно великолепные под чистым покровом слепящей белизны, нигде не тронутой, не нарушенной, если не считать петляющей цепочки следов, оставленных оленьим стадом; великаны-деревья, чьи опущенные снегом ветви кажутся особенно белыми на фоне тускло-свинцового неба; а дальше – густой лес, широкое озеро, спящее под ледяным панцирем… Чудесная картина, способная заворожить всякий взор, но устрашающая мой… Впрочем, одно утешение мне оставалось: имение майорат и, следовательно, здесь все, строго говоря, принадлежит теперь маленькому Артуру, а вовсе не его матери. Но каково ее собственное положение? Сделав над собой огромное усилие, – мне было неприятно справляться о ней у моего словоохотливого возницы, – я спросил, не знает ли он, оставил ли ее покойный муж завещание и как он распорядился имением. О да! Ему было об этом известно все, и я незамедлительно узнал, что до совершеннолетия сына управление имением и распоряжение его доходами возложено на нее одну, что ей отошло собственное ее состояние (но я знал, что отец оставил ей довольно мало), как и небольшая сумма, закрепленная за ней замужеством. Он еще не договорил, когда мы остановились у ворот парка. Вот он – решительный миг! Если, конечно, я найду ее здесь. Но, увы, она могла еще не вернуться из Стейнингли – ее брат ведь ничего мне не объяснил. Я осведомился у привратника, дома ли миссис Хантингдон. Нет, она гостит у своей тетки в…шире, но ее ждут к Рождеству. Она почти все время живет в Стейнингли, а в Грасдейл приезжает, только когда дела имения или интересы арендаторов требуют ее присутствия здесь. – В окрестностях какого города расположено Стейнингли? – осведомился я и вскоре получил все необходимые сведения. – Ну, а теперь, любезный, дайте-ка мне вожжи, – сказал я вознице, – и мы вернемся в М. Я перекушу в «Розе и короне» и отправлюсь с первым же дилижансом в Стейнингли… – До вечера вам туда не добраться, сэр. – Неважно. Мне вовсе не обязательно быть там сегодня. Переночую в какой-нибудь придорожной гостинице, а завтра буду там. – В гостинице, сэр? Так чего же вам у нас не остановиться? А завтра поехали бы себе, и к вечеру уже там. – И потерял бы двенадцать часов? Ну нет! – А вы, сэр, может, в родстве с миссис Хантингдон? – спросил он, желая удовлетворить хотя бы свое любопытство, раз уж его алчность была обманута. – Нет, этой чести я не имею. – А-а! Ну, что же, – пробормотал он с сомнением, искоса поглядывая на мои забрызганные серые панталоны и куртку грубого сукна. – Ну, – добавил он ободряюще, – у многих таких вот знатных дам, скажу я вам, сэр, небось сыщутся родичи и победнее. – Наверное. И многие знатные джентльмены почли бы для себя большой честью оказаться в родстве с дамой, про которую вы говорите. Он с хитрой усмешкой заглянул мне в лицо. – Может, сэр, вы подумываете… Догадываясь, что последует дальше, я оборвал его предположения строгим: – Может, вы будете так добры помолчать немного! Я занят. – Заняты, сэр? – Да. Своими мыслями и не хочу, чтобы мне мешали. – Так-так, сэр. Как видишь, моя неудача не слишком меня расстроила, не то бы я не сумел столь спокойно сносить наглость этого малого. Я пришел к выводу, что, принимая во внимание все обстоятельства, вовсе не так уж плохо… нет, даже много лучше, если в этот день я с ней не увижусь. У меня будет время собраться с мыслями для этой встречи, подготовиться к тяжкому разочарованию, которое покажется еще тяжелее после опьяняющего восторга, сменившего на миг мои недавние страхи. Да и после поездки в дилижансе, длившейся сутки, а затем шестимильной стремительной прогулки по свежевыпавшему снегу выглядеть я должен был не слишком презентабельно. В М. до дилижанса я успел подкрепить силы плотным завтраком, освежиться обычным моим утренним умыванием, поправить насколько было можно, некоторый беспорядок в моей одежде, а также отправить записку матушке (такой я был заботливый сын!) с известием, что я еще жив, и предупредить, что дела меня задерживают. В те дни медлительных путешествий путь от М. до Стейнингли был долгим. Но я не отказал себе в том, чтобы пообедать по дороге, и остался переночевать в придорожной гостинице, рассудив, что лучше стерпеть небольшую задержку, чем явиться усталым, растрепанным и замерзшим перед моей владычицей и ее тетушкой, которая и без того будет сильно удивлена, увидев меня. Поэтому на следующее утро я не только позавтракал настолько обильно, насколько допускало мое волнение, но тщательнее обычного занялся своим туалетом. В свежем белье из моего маленького саквояжа, в отчищенной одежде и сверкающих сапогах и изящных новых перчатках я взобрался на империал «Молнии» и отправился дальше. Впереди оставалось еще почти два перегона, но дилижанс, как мне объяснили, проезжал мимо Стейнингли, и, когда я предупредил, чтобы меня высадили как можно ближе к господскому дому, мне оставалось только сидеть сложа руки и думать о приближающемся решительном часе. Утро было ясное, морозное. Одного того, что я восседал высоко над окружающим снежным пейзажем, любовался прекрасным солнечным небом, вдыхал чистый бодрящий воздух и слушал хруст снега под колесами, было бы достаточно, чтобы привести меня в радостное возбуждение, но добавь еще ежесекундные напоминания о том, куда я спешу, кого должен видеть, – и, быть может, ты сумеешь представить себе малую долю (но только самую малую!) того восторга, который переполнял мое сердце. Мой дух воспарял ввысь в каком-то сладостном безумии, как ни пытался я удержать его на благоразумном пределе, напоминая себе о бесспорном сословном различии между Хелен и мной, о том, что ей довелось пережить после нашей разлуки, о ее долгом ни разу не нарушенном молчании, а главное, о ее проницательной осторожной тетке, чьими советами она, конечно, поостережется пренебречь на этот раз. Эти мысли заставляли мое сердце сжиматься от тревоги, а грудь – вздыматься от нетерпеливого ожидания решающей минуты, но они не могли затуманить ее образ в моей душе, стереть яркие воспоминания о том, что было сказано и перечувствовано нами, или угасить жаркое предвкушение того, что ждало меня впереди. Да, эти мысли вдруг перестали меня ужасать. Однако под самый конец пути двое моих спутников любезно пришли мне на помощь и сбросили-таки меня с небес на землю. – Отличные угодья, – сказал один, указывая зонтиком на широкие луга справа, ласкавшие взгляд аккуратными живыми изгородями, на редкость прямыми канавами и превосходными деревьями как по их краям, так иногда и в самой середине. – Отличные! Видели бы вы их весной или летом! – Совершенно справедливо! – отозвался второй, суровый пожилой мужчина в сером застегнутом до подбородка пальто и зонтиком между коленями. – Старика Максуэлла, я полагаю? – Его-то, его, сэр, но он, как вам известно, скончался и все отказал племяннице. – Всю землю? – И всю землю до последнего акра, и дом, ну, словом, все свое земное достояние, кроме небольшой суммы, так, в память о себе, племяннику, который живет в…шире, и пожизненной ренты жене. – Странно, сэр! – Ваша правда, сэр. А к тому же она вовсе ему и не родная племянница. Только близкой родни у него никого не осталось, кроме племянника, но с ним он рассорился, а к ней всегда привязан был. Ну, и, говорят, ему жена посоветовала так распорядиться. Поместье-то он за ней получил, вот она и пожелала, чтобы оно вдовушке перешло. – Хм! Счастливчик тот будет, кому она достанется. – Что так, то так. Хоть она и вдова, но совсем еще молоденькая и красавица, с собственным состоянием, и всего одним маленьким сыном – она его опекунша и управляет за него отличным имением в… Да, невеста завидная! Боюсь, только не про вас она! (Эти слова сопровождались шутливым толчком локтем в бок не только его собеседника, но и в мой.) Ха-ха-ха! Извините меня, сэр! (В мою сторону.) Кхе-хе-хе! Думается, она себе жениха выберет с титулом, не иначе. Вон поглядите, сэр! – продолжал он, поворачиваясь к своему собеседнику и тыча зонтиком мимо моего носа. – Вон господский дом. Видите, какой парк чудесный… И лес. Есть и что вырубать, и дичи много… Э-эй! Это что еще? Последнее восклицание было вызвано тем, что дилижанс внезапно остановился у ворот парка. – Джентльмен в Стейнингли-Холл! – провозгласил кучер. Я встал, бросил свой саквояж на землю и приготовился спрыгнуть следом за ним. – Укачало вас, сэр? – осведомился мой словоохотливый сосед, уставившись на мое лицо. (Полагаю, бледное как полотно.) – Нет. Кучер… – Спасибо, сэр! Но-о! Кучер сунул чаевые в карман, дилижанс покатил дальше, но я не вошел в ворота, а принялся расхаживать перед ними, скрестив руки на груди, уставившись в землю, – в моем сознании теснились образы, мысли, воспоминания, но в этом вихре лишь одно казалось ясным и непреложным: любовь моя напрасна, мои надежды навеки погибли, я должен немедленно бежать отсюда и вырвать или задушить все мысли о ней, точно память о безумном несбыточном сне. О, я с радостью остался бы здесь на долгие часы, лишь бы издали увидеть ее в последний раз, но не мог позволить себе даже этого. Нельзя, чтобы она меня увидела. Зачем бы я мог оказаться здесь, если не в надежде воскресить ее чувство ко мне, а затем получить ее руку? Смогу ли я вынести, если она заподозрит меня в таком намерении? В намерении злоупотребить случайным знакомством… ну, пусть, пусть нежным чувством!.. почти навязанным ей, когда она была никому не ведомой беглянкой, зарабатывавшей себе на жизнь, словно бы без состояния, без родных и близких, и, явившись к ней теперь, когда она вернулась в предназначенные ей сферы, потребовать свою долю тех земных благ, из-за которых она, не лишись их на время, навсегда осталась бы неизвестной мне? Да к тому же – после того, как мы расстались с ней год и четыре месяца назад, после того, когда она прямо запретила мне надеяться на наш союз в этом мире? И до этого самого дня не прислала мне ни одной строчки? Нет! Немыслимо! И даже, если в ней еще теплится привязанность ко мне, имею ли я право смущать ее покой, воскрешая эти чувства? Обрекая ее на борьбу между долгом и сердечной склонностью? Независимо от того, околдует ли ее вторая, или властно заставит опомниться первый – сочтет ли она себя обязанной презреть насмешки и осуждение света, печаль и неудовольствие тех, кого любит, во имя романтического идеала и верности мне, или же пожертвует своими чувствами желаниям близких и собственным понятиям о благоразумии и требованиям установленного порядка? Нет! И я не стану медлить! Я тотчас уйду, и она никогда не узнает, что я был совсем рядом с ее жилищем! Пусть бы я навсегда отрекся в сердце своем от надежды на ее руку и даже не стал бы испрашивать позволения остаться ее другом, нельзя допустить, чтобы мое появление нарушило ее душевный мир или ее сердце было бы удручено доказательством моей преданности. – Прощай же, Хелен, любимая! Прощай навеки! Так я сказал, и все-таки никак не мог уйти. Сделав несколько шагов, я остановился и оглянулся, чтобы в последний раз взглянуть на великолепный ее дом, чтобы хранить в памяти хотя бы внешние его очертания столь же неизгладимо, как и ее собственный образ, который, увы, мне больше никогда не будет дано узреть воочию. Я прошел несколько шагов, но, грустно задумавшись, машинально прислонился к толстому стволу старого дерева, осенявшего ветвями дорогу.  Глава LIII ЗАКЛЮЧЕНИЕ   Пока я стоял так, погруженный в мрачные мысли, из-за поворота дороги выехала щегольская карета. Я даже не посмотрел на нее и, если бы она просто проехала мимо, наверное, тут же забыл о ней. Но меня заставил очнуться донесшийся изнутри звонкий голосок: – Мама, мама! Вот мистер Маркхем! Ответа я не расслышал, но тот же голосок возразил: – Да нет же, мамочка! Посмотри сама. Я не поднял глаз, но, полагаю, мамочка посмотрела, так как чистый, мелодичный голос, от звука которого затрепетало все мое существо, воскликнул: – Ах, тетя! Это мистер Маркхем… друг Артура. Остановитесь, Ричард! Эти несколько слов были произнесены с таким радостным, еле сдерживаемым волнением – особенно почти восторженное «ах, тетя!», что я чуть было не утратил власть над собой. Карета тотчас остановилась, я повернул голову и встретил взгляд бледной суровой дамы в годах, которая глядела на меня в открытое окошко. Она слегка кивнула, я поклонился в ответ, затем она откинулась на сиденье, а Артур нетерпеливо потребовал, чтобы лакей сейчас же открыл дверцу. Но прежде чем этот служитель успел спустится с козел, из окошка мне безмолвно была протянута тонкая рука. Я сразу узнал ее, хотя черная перчатка скрывала нежную белизну и скрадывала изящность очертаний, – узнал, пылко сжал в своей, задержал на мгновение, но опомнился и отпустил. Ее тотчас отдернули, и тихий голос спросил: – Вы пришли повидать нас или просто проходили мимо? Я чувствовал, что владелица голоса внимательно всматривается в меня сквозь густую черную вуаль, которая в сумраке кареты совершенно скрывала ее лицо. – Я… я пришел взглянуть на дом, – пробормотал я, запинаясь. – На дом! – повторила она тоном не столько удивленным, сколько разочарованным или недовольным. – А зайти в него вы не намерены? – Если вы этого хотите. – И вы сомневаетесь? – Да, конечно, он зайдет! – закричал Артур, который, выпрыгнув в другую дверцу, обежал карету, обеими руками ухватил мою руку и изо всех сил потряс ее. – А вы меня узнаете, сэр? – спросил он. – Ну, еще бы, милый, хотя ты и сильно изменился, – ответил я, оглядывая относительно высокого стройного юного джентльмена, чье красивое умное личико удивительно походило на материнское, несмотря на голубизну сияющих радостью глаз и светло-каштановые кудри, выбившиеся из-под шапочки. – Я ведь вырос! – заявил он, вытягиваясь в полный рост. – Очень! На три дюйма, не меньше, честное слово. – Мне же в прошлый день рождения исполнилось целых семь лет! – произнес он с невыразимой гордостью. – А еще через семь я вырасту выше вас… почти. – Артур, – перебила мать, – пригласи его к нам. Поезжайте, Ричард! В ее голосе мне послышалась не только холодность, но и грусть, но я не знал, чем она вызвана. Карета въехала в ворота перед нами. Мой маленький спутник повел меня через парк, без умолку болтая всю дорогу. На крыльце я остановился и поглядел по сторонам, стараясь вернуть себе спокойствие и снова вспомнить недавние решения и воскресить в душе принципы, заставившие их принять. Артуру пришлось несколько раз легонько дернуть меня за рукав, повторяя приглашение войти, прежде чем я, наконец, последовал за ним в комнату, где нас ждали дамы. Хелен, когда я вошел, взглянула на меня с какой-то серьезной внимательностью и вежливо осведомилась о здоровье моей матушки и Розы. Я ответил с надлежащей почтительностью. Миссис Максуэлл пригласила меня сесть, заметила, что день довольно холодный, и предположила, что я вряд ли совершил утром довольно длинный путь. – Менее двадцати миль, – ответил я. – Пешком? – Нет, сударыня, на империале дилижанса. – А вот и Рейчел, сэр! – воскликнул Артур, единственный среди нас, кто был беззаботно счастлив, привлекая мое внимание к этой превосходной особе, которая вошла, чтобы взять вещи своей госпожи. Она удостоила меня почти дружеской улыбки – милость, потребовавшая самого вежливого приветствия с моей стороны, на которое мне было отвечено тем же, – Рейчел наконец убедилась, что прежде судила обо мне неверно. Когда Хелен сняла траурную шляпку с вуалью, тяжелую зимнюю перелину и прочее, она стала совсем прежней, и я не знал, как сумею это выдержать. Особенно меня обрадовало, что пышность ее прекрасных черных волос все так же открыта взгляду. – Мама сняла вдовий чепец в честь свадьбы дяди, – объяснил Артур, с детским простодушием и наблюдательностью истолковав мой взгляд. Мама сдвинула брови, миссис Максуэлл укоризненно покачала головой. – А тетя Максуэлл своего никогда не снимет, – продолжал шалун. Но заметив, что его развязность неприятна старой даме и огорчает ее, он подбежал к ней, молча обнял за шею, поцеловал в щеку и отошел в широкую оконную нишу, где принялся играть со своим псом, пока миссис Максуэлл невозмутимо обсуждала со мной такие интересные темы, как погода, зимнее время, состояние дорог. Ее присутствие, разумеется, было мне весьма полезно, так как заставляло сдерживаться, служило противоядием против бурного волнения, которое иначе грозило бы возобладать над рассудком и волей. Однако эта узда становилась все более невыносимой, и я с большим трудом заставлял себя слушать ее и отвечать с необходимой учтивостью. Ведь я все время думал только о том, что совсем рядом возле камина стоит Хелен. Обернуться к ней я не решался, но ощущал на себе ее взгляд, а исподтишка покосившись в ее сторону, успел заметить, что щеки у нее порозовели, а пальцы перебирают часовую цепочку отрывистыми нервическими движениями, свидетельствующими о душевной буре. – Расскажите, – тихо и быстро произнесла она, воспользовавшись первой же паузой в светской беседе ее тетушки с мной, но не отводя глаз от золотой цепочки. (Тут я осмелился снова на нее посмотреть.) – Расскажите, какие новости в Линдене? Что произошло с тех пор, как я уехала? – Да ничего сколько-нибудь заслуживающего внимания. – Никто не умер? Никто не женился и не вышел замуж? – Нет. – И… и не собирается? Ни одни старые узы не расторгнуты и новые не завязаны? И старые друзья не забыты, не променялись на других? Последние слова она выговорила почти шепотом, так что расслышал их только я, и с легкой грустной улыбкой подняла на меня взор, исполненный робкого, но такого нетерпеливого вопроса, что мне обожгла щеки прихлынувшая к ним кровь. – Мне кажется, нет, – сказал я. – А если бы я мог ручаться за всех, как ручаюсь за себя, то ответил бы просто «нет». Щеки у нее тоже запылали. – И вы правда не намеревались зайти? – Я боялся показаться навязчивым. – Навязчивым? – вскричала она с нетерпеливым жестом. – Как… – Но, видимо, вспомнив о присутствии тетушки, перебила себя и, обернувшись к почтенной даме, продолжала: – Вы только послушайте, тетя! Этот человек – друг моего брата, мой собственный близкий знакомый (хотя бы и в течение нескольких месяцев), уверявший, что он очень привязался к моему сыну… И вот, оказавшись возле моего дома, вдали от собственного, он не хочет нанести нам визита, боясь показаться навязчивым! – Мистер Маркхем слишком уж скромен, – заметила миссис Максуэлл. – Скорее уж слишком церемонен, – возразила ее племянница, отвернулась от меня, опустилась в кресло возле столика и принялась листать лежавшую на нем книгу с большой энергией и рассеянностью. – Будь мне известно, – сказал я, – что вы окажете мне честь, вспомнив меня, как близкого своего знакомого, я, конечно же, не отказал бы себе в удовольствии побывать у вас, но я полагал, что вы давно меня забыли. – Значит, вы судили о других по себе, – пробормотала она, не отрывая глаз от книги, но покраснела и перелистнула сразу с десяток страниц. Наступило молчание, и Артур счел себя вправе воспользоваться этой паузой, чтобы подвести ко мне своего молодого красавца сеттера, показать, до чего же он вырос и похорошел, а также справиться, как поживает его отец Санчо. Миссис Максуэлл удалилась переодеться, Хелен тотчас отодвинула книгу, несколько мгновений молча смотрела на своего сына, его друга и его собаку, а затем отослала первого из комнаты под предлогом, что мне, конечно же, будет интересно посмотреть красивую книгу, которую ему подарили, – так пусть он ее принесет. Мальчик охотно повиновался, а я продолжал поглаживать сеттера. Молчание затянулось бы до возвращения его хозяина, если бы это зависело только от меня, но через минуту-другую хозяйка дома нетерпеливо вскочила и, заняв прежнюю позицию между мной и углом каминной полки, воскликнула: – Гилберт, что с вами? Почему вы так переменились? Я знаю, таких вопросов не задают, – добавила она поспешно. – Возможно, это очень грубо, и вы не отвечайте, если считаете так… Но я терпеть не могу всякие тайны и скрытность! – Я не переменился, Хелен. К несчастью, я все такой же… все мои чувства… Переменился не я, а обстоятельства. – Какие обстоятельства? Да говорите же! – Ее лицо побелело от тревоги… Неужели от страха, что я опрометчиво дал слово другой? – Я отвечу вам всю правду, – сказал я. – Признаюсь, меня привело сюда намерение увидеть вас… Конечно, не без некоторых опасений, что я покажусь навязчивым даже не без страха, что прием мне будет оказан самый холодный… Но тогда мне было еще неизвестно, что вы теперь владелица этого поместья. Узнал я о вашем наследстве, уже подъезжая сюда, из разговора моих соседей, и вот тогда понял все безумие моих заветных надежд, всю необходимость тотчас от них отказаться. И хотя я сошел с дилижанса у ваших ворот, но с твердым намерением не входить в них. Однако задержался на несколько минут, чтобы посмотреть на дом и парк, а затем уехать назад в М., не повидав их хозяйку. – И если бы мы с тетей не вернулись в эти минуты с утренней прогулки, я бы никогда вас больше не увидела, и вы мне даже не написали бы? – Я думал, для нас обоих будет лучше более не видеться, – ответил я как мог спокойнее, но тем не менее почти шепотом, что бы скрыть дрожь в голосе. И я не осмелился посмотреть ей в лицо, боясь, что от моей твердости не останется совсем уж ничего. – Я думал, такая встреча только нарушит ваш душевный покой, а меня доведет до безумия. Но я теперь рад, что случай позволил мне увидеть вас еще раз, узнать, что вы не забыли меня, а также сказать, что я буду помнить вас вечно. Наступила пауза. Миссис Хантингдон отошла к окну. Сочла ли она, что лишь скромность помешала мне просить ее руки, и размышляла, как отказать мне, не слишком ранив мои чувства? Но прежде чем я заговорил, чтобы вывести ее из затруднения, она внезапно обернулась ко мне и сказала: – Но что же вам мешало сделать это раньше? То есть заверить меня в том, что вы любезно меня помните, и убедиться, что и я вас не забыла? Почему вы просто не написали мне? – Я бы написал, но не знал адреса, а справляться о нем у вашего брата не мог, так как думал, что он будет против… Но это меня не остановило бы, если бы я смел поверить, что вы ждете от меня письма или хотя бы изредка вспоминаете своего несчастного друга. Но ваше молчание убедило меня, что я забыт. – Так вы ждали, чтобы я вам написала? – Нет, Хелен… миссис Хантингдон, – ответил я, краснея от скрытого в ее словах упрека. – Разумеется, нет. Но если бы вы мне передали весточку через своего брата или хотя бы иногда справлялись у него обо мне… – Я часто о вас справлялась. Но решила этим и ограничиться, пока сами вы будете лишь изредка вежливо спрашивать его о моем здоровье. – Но ваш брат ни разу не сказал мне, что вы упоминали про меня. – А вы его спрашивали? – Нет. Так как видел, что он не хочет, чтобы его о вас расспрашивали, и нисколько не расположен ни поощрять мое слишком упрямое чувство к вам, ни хоть чем-то помочь мне. – Хелен промолчала, а я добавил: – Он, разумеется, был совершенно прав. – Она продолжала молча смотреть на заснеженную лужайку. «Хорошо, я избавлю ее от моего присутствия!» – подумал я, тотчас встал и подошел попрощаться, исполненный самой героической решимости. Впрочем, ее питала гордость, не то бы у меня недостало на это сил. – Вы уже уходите? – спросила она и взяла руку, которую я ей протянул, но не отпустила сразу. – Для чего мне оставаться? – Подождите хотя бы, пока не вернется Артур. Я с радостью повиновался и прислонился к стене по другую сторону окна. – Вы сказали, что не переменились, – заметила моя собеседница. – Но это не так. Вы переменились. И очень. – Нет, миссис Хантингдон. Хотя обстоятельства этого и требуют. – Значит ли это, что вы относитесь ко мне точно так же, как в последнюю нашу встречу? – Да. Но говорить об этом теперь нельзя. – Нельзя было говорить об этом тогда, Гилберт, а не теперь. Если, конечно, вы не отступите от правды. Волнение помешало мне вымолвить хоть слово. Но она, не дожидаясь ответа, отвернулась к окну с заблестевшими глазами и пунцовыми щеками, открыла его и выглянула наружу. То ли чтобы успокоить взволнованные чувства, то ли чтобы скрыть смущение, то ли просто чтобы сорвать с маленького кустика у самой стены прелестный полураспустившийся бутон зимней розы, чуть выглядывавший из-под снега, который, видимо, укрывал его от мороза, пока не подтаял на солнце. Во всяком случае, цветок она сорвала, осторожно смахнула сверкающие кристаллики льда с листьев, поднесла его к губам и сказала: – Этот цветок не так душист, как любимцы лета, но он выдержал невзгоды, которые их погубили бы, – его вспоили холодные осенние дожди, согревало слабое солнце, но пронзительные ветры не иссушили его, не сломали его стебель, а мороз не заставил почернеть его лепестки. Взгляните, Гилберт, он свеж и ярок, как подобает цветам, хотя с его листьев еще не стаял снег. Хотите взять его? Я протянул руку. Заговорить я не решался, боясь не совладать с собой. Она положила цветок мне на ладонь, но я даже не сомкнул пальцы, стараясь проникнуть в тайный смысл ее слов, сообразить, как ответить ей, как поступить – то ли дать волю чувствам, то ли продолжать их сдерживать. Приняв эти колебания за равнодушие… а может быть, и пренебрежение к ее подарку, Хелен вдруг схватила его, выбросила на снег, закрыла со стуком окно и отошла к камину. – Хелен! Что это значит? – вскричал я. – Вы не поняли моего подарка, – ответила она. – Или даже хуже: презрели его. Я жалею, что отдала его вам. Но раз уж я ошиблась, поправить это было можно, лишь взяв его назад! – Как жестоко вы ко мне несправедливы! – ответил я, мгновенно открыл окно, выпрыгнул наружу, подобрал цветок, вернулся в комнату и протянул его ей, умоляя, чтобы она вновь дала его мне, – а я буду хранить его вечно в память о ней, и он мне будет дороже любых сокровищ. – И вам будет этого довольно? – спросила она. – Да! – ответил я. – Ну, так возьмите его. Я страстно прижал цветок к губам и спрятал у себя на груди под довольно саркастическим взглядом миссис Хантингдон. – Ну, так вы уходите? – спросила она. – Да, если… если должен. – Как вы все-таки переменились! – заметила она. – Не то стали очень горды, не то равнодушны. – Ни то и ни другое, Хелен… миссис Хантингдон. Если бы вы могли заглянуть мне в сердце. – Нет, либо горды, либо равнодушны, а может быть, и то и другое вместе. И почему «миссис Хантингдон»? Почему не «Хелен», как прежде? – Конечно, Хелен, милая Хелен! – бормотал я вне себя от любви, надежды, восторга, неуверенности и растерянности. – Цветок, который я вам дала, – эмблема моего сердца, – сказала она. – И вы его увезете, а меня оставите здесь одну? – Дадите ли вы мне и свою руку, если я попрошу ее у вас? – Мне кажется, я уже сказала достаточно, – ответила она с обворожительнейшей улыбкой. Я схватил ее руку, хотел прильнуть к ней с горячим поцелуем, спохватился и спросил: – Но вы взвесили все последствия? – Пожалуй, нет. Не то я никогда бы не предложила себя тому, кто слишком горд, чтобы согласиться, или же настолько равнодушен, что его любовь не перевешивает моего суетного богатства. Какой же я был болван! Я жаждал заключить ее в объятия, но не осмеливался поверить такому счастью и заставил себя сказать: – Но что, если вы потом раскаетесь? – Только по вашей вине! – ответила она. – Раскаяться я могу, только если горько в вас разочаруюсь. Если вы настолько не доверяете моему чувству, что не способны этому поверить, то оставьте меня. – Мой светлый ангел! Моя, моя Хелен! – вскричал я, осыпая страстными поцелуями руку, которую так и не выпустил из своих, и обнимая ее за талию. – Вы никогда не раскаетесь, если причиной могу стать только я! Но вы подумали о своей тетушке? – С трепетом ожидая ответа, я крепче прижал ее к сердцу, инстинктивно испугавшись, что потеряю мое новообретенное сокровище. – Тете пока про это знать не следует, – ответила Хелен. – Она сочтет это опрометчивым, необдуманным шагом, ведь она не представляет себе, как хорошо я вас знаю. Надо, чтобы она сама вас узнала и полюбила. После завтрака вы уедете, а весной приедете погостить, будете внимательны к ней – я знаю, вы друг другу понравитесь. – И вы станете моей! – сказал я, запечатлевая поцелуй на ее губах, и еще один, и еще, потому что стал таким же смелым и пылким, каким был неловким и сдержанным минуту назад. – Нет… через год, – ответила она, мягко высвобождаясь из моих объятий, но все еще нежно держа мою руку. – Еще год! Ах, Хелен, так долго ждать я не смогу! – А где же ваша верность? – Но я не вынесу столь долгой разлуки! – Так ведь это не будет разлукой. Мы станем писать друг другу каждый день, душой я буду все время с вами, а иногда мы будем видеться. Не стану лицемерить и притворяться, будто мне самой нравится столь долгое ожидание. Но раз я выхожу замуж, как хочется мне, то должна хотя бы посоветоваться с друзьями о времени свадьбы. – Ваши друзья не одобрят вашего выбора. – Вовсе нет, милый Гилберт, – ответила она, ласково целуя мою руку. – Они переменят мнение, когда узнают вас ближе, если же нет – значит, они не истинные мои друзья, и мне будет не жаль их потерять. Ну, теперь вы довольны? – Она поглядела на меня с улыбкой, полной неизъяснимой нежности. – Если мне принадлежит ваша любовь, Хелен, чего еще мог бы я желать? Ведь вы меня правда любите, Хелен? – спросил я, нисколько в этом не сомневаясь, но желая услышать подтверждение из ее уст. – Если бы вы любили так, как люблю я, – ответила она с глубокой серьезностью, – то не были бы столь близки к тому, чтобы меня потерять. Не позволили бы ложной щепетильности и гордости встать между нами. Вы бы понимали, что все эти суетные различия в знатности, положении в свете, богатстве – лишь прах в сравнении с общностью мыслей и чувств, с союзом искренне любящих родственных душ и сердец. – Но такое счастье непомерно велико, Хелен! – сказал я, вновь ее обнимая. – Я ничем его не заслужил. И едва смею мечтать о подобном блаженстве. И чем дольше должен я буду ждать, тем больше будет мой страх при мысли, что какой-нибудь каприз судьбы отнимет вас у меня. Только подумайте, сколько всего может случиться за долгий год! В какой лихорадке вечного ужаса и нетерпения буду я ждать его конца. К тому же зима – такое унылое время года. – Я тоже об этом подумала, – ответила она, погрустнев. – Я не хочу зимней свадьбы, и уж во всяком случае не в декабре. – Она вздрогнула: ведь в этом месяце узы злополучного брака связали ее с покойным мужем, и в этом же месяце страшная смерть разорвала их. – Потому-то я и сказала через год. То есть весной. – Этой весной? – Нет, нет! Ну, может быть, осенью. – Так не лучше ли летом? – Разве что в самом его конце. Удовлетворитесь этим. Она еще не договорила, когда в комнату вошел Артур. Какой молодец, что не поторопился!

The script ran 0.02 seconds.