1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
12. Шайтан (черт)
13. Арба (телега)
14. Шайтан‑Арба (Средне‑Азиатск. ж.д.)
15. Твоя‑моя не понимай (выражение)
16. Мала‑мала
Добавление
При помощи материалов Раздела Iго по методам Раздела II‑го –сочиняются также: романы, повести, поэмы в прозе, рассказы, бытовые зарисовки, художеств. репортаж, хроника, эпопеи, пиесы , политобозрения , игра в политфанты, радиооратории и т.д.
Когда Ухудшанский ознакомился с содержанием документа, глаза его, доселе мутные, оживились. Ему, пробавлявшемуся до сих пор отчетами о заседаниях, открылись внезапно сверкающие стилистические высоты.
– И за все – двадцать пять тугриков, двадцать пять монгольских рублей, – нетерпеливо сказал великий комбинатор, томимый голодом.
– У меня нет монгольских, – молвил сотрудник профоргана, не выпуская из рук «Торжественного комплекта».
Остап согласился взять обыкновенными рублями, пригласил Гаргантюа, которого называл уже «кум и благодетель», и вместе с ним отправился в вагон‑ресторан. Ему принесли графин водки, блиставший льдом и ртутью , салат и большую, тяжелую, как подкова, котлету. После водки, которая произвела в его голове легкое кружение, великий комбинатор таинственно сообщил куму и благодетелю, что в северном укладочном городке он надеется разыскать человека, который должен ему небольшую сумму. Тогда он созовет всех корреспондентов на пир. На это Гаргантюа ответил длинной убедительной речью, в которой, по обыкновению, нельзя было разобрать ни слова. Остап подозвал буфетчика, расспросил, везет ли тот шампанское, и сколько бутылок везет, и что еще имеется из деликатесов, и в каких количествах имеется, и что все эти сведения нужны ему потому, что дня через два он намерен дать банкет своим собратьям по перу. Буфетчик заявил, что сделано будет все, что возможно.
– Согласно законов гостеприимства, – добавил он почему‑то.
По мере приближения к месту смычки кочевников становилось все больше. Они спускались с холмов наперерез поезду, в шапках, похожих на китайские пагоды. Литерный, грохоча, с головой уходил в скалистые порфировые выемки, прошел новый трехпролетный мост, последняя ферма которого была надвинута только вчера, и принялся осиливать знаменитый Хрустальный перевал. Знаменитым сделали его строители , выполнившие все подрывные и укладочные работы в три месяца вместо восьми, намеченных по плану.
Поезд постепенно обрастал бытом. Иностранцы, выехавшие из Москвы в твердых, словно бы сделанных из аптекарского фаянса воротничках, в тяжелых шелковых галстуках и суконных костюмах, стали распоясываться. Одолевала жара. Первым изменил форму одежды один из американцев. Стыдливо посмеиваясь, он вышел из своего вагона в странном наряде. На нем были желтые толстые башмаки, чулки и брюки‑гольф, роговые очки и русская косоворотка хлебозаготовительного образца, вышитая крестиками. И чем жарче становилось, тем меньше иностранцев оставались верными идее европейского костюма. Косоворотки, апашки, гейши, сорочки‑фантази, толстовки, лжетолстовки и полутолстовки, одесские сандалии и тапочки полностью преобразили работников прессы капиталистического мира. Они приобрели разительное сходство с старинными советскими служащими, и их мучительно хотелось чистить, выпытывать, что они делали до 1917 года, не бюрократы ли они, не головотяпы ли и благополучны ли по родственникам.
Прилежная «овечка», увешанная флагами и гирляндами, поздней ночью втянула литерный поезд на станцию Гремящий Ключ, место смычки. Кинооператоры жгли римские свечи. При их резком белом свете стоял начальник строительства, взволнованно глядя на поезд. В вагонах не было огней. Все спали. И только правительственный салон светился большими квадратными окнами. Дверь его быстро открылась, и на низкую землю спрыгнул член правительства.
Начальник Магистрали сделал шаг вперед, взял под козырек и произнес рапорт, которого ждала вся страна. Восточная Магистраль, соединившая прямым путем Сибирь и Среднюю Азию, была закончена на год раньше срока.
Когда формальность была выполнена, рапорт отдан и принят, два немолодых и несентиментальных человека поцеловались.
Все корреспонденты, и советские, и иностранные, и Лавуазьян, в нетерпении пославший телеграмму о дыме, шедшем из паровозной трубы, и канадская девушка, сломя голову примчавшаяся из‑за океана, – все спали. Один только Паламидов метался по свежей насыпи, разыскивая телеграф. Он рассчитал, что если молнию послать немедленно, то она появится еще в утреннем номере. И в черной пустыне он нашел наспех сколоченную избушку телеграфа.
«Блеске звезд, – писал он, сердясь на карандаш, – отдан рапорт окончании магистрали тчк присутствовал историческом поцелуе начальника магистрали членом правительства паламидов».
Первую часть телеграммы редакция поместила, а поцелуй выкинула. Редактор сказал, что члену правительства неприлично целоваться и что Паламидов, вероятно, соврал .Глава двадцать девятая
Солнце встало над холмистой пустыней в 5 часов 02 минуты 46 секунд. Остап поднялся на минуту позже. Фоторепортер Меньшов уже обвешивал себя сумка ми и ремнями. Кепку он надел задом наперед, чтобы козырек не мешал смотреть в видоискатель. Фотографу предстоял большой день. Остап тоже надеялся на большой день и, даже не умывшись, выпрыгнул из вагона. Желтую папку он захватил с собой.
Прибывшие поезда с гостями из Москвы, Сибири и Средней Азии образовали улицы и переулки. Со всех сторон составы подступали к трибуне, сипели паровозы, и белый пар задерживался на длинном полотняном лозунге: «Магистраль – первое детище пятилетки».
Еще все спали и прохладный ветер стучал флагами на пустой трибуне, когда Остап увидел, что чистый горизонт сильно пересеченной местности внезапно омрачился разрывами пыли. Со всех сторон выдвигались из‑за холмов остроконечные шапки. Тысячи всадников, сидя в деревянных седлах и понукая волосатых лошадок, торопились к деревянной стреле, находившейся в той самой точке, которая была принята два года назад как место будущей смычки.
Кочевники ехали целыми аулами. Отцы семейств двигались верхом, верхами, по‑мужски, ехали жены, ребята по трое рысили на собственных лошадках, и даже злые тещи и те посылали вперед своих верных коней, ударяя их каблуками под живот. Конные группы вертелись в пыли, носились по полю с красными знаменами, вытягивались на стременах и, повернувшись боком, любопытно озирали чудеса. Чудес было много – поезда, рельсы, молодцеватые фигуры кинооператоров, решетчатая столовая, неожиданно выросшая на голом месте, и радиорепродукторы, из которых несся свежий голос «раз, два, три, четыре, пять, шесть», проверялась готовность радиоустановки. Два укладочных городка, два строительных предприятия на колесах, с материальными складами, столовыми, канцеляриями, банями и жильем для рабочих, стояли друг против друга, перед трибуной, отделенные только двадцатью метрами шпал, еще не прошитых рельсами. В этом месте ляжет последний рельс и будет забит последний костыль. В голове южного городка висел плакат: «Даешь Север!», в голове северного – «Даешь Юг!».
Рабочие обоих городков смешались в одну кучу. Они увиделись впервые, хотя знали и помнили друг о друге с самого начала постройки, когда их разделяли полторы тысячи километров пустыни, скал, озер и рек. Соревнование в работе ускорило свидание на год. Последний месяц рельсы укладывали бегом. И Север и Юг стремились опередить друг друга и первыми войти в Гремящий Ключ. Победил Север. Теперь начальники обоих городков, один в графитной толстовке, а другой в белой косоворотке, мирно беседовали у стрелы, причем на лице начальника Севера против воли время от времени появлялась змеиная улыбка. Он спешил ее согнать и хвалил Юг, но улыбка снова подымала его выцветшие на солнце усы.
Остап побежал к вагонам северного городка, но городок был пуст. Все его жители ушли к трибуне, перед которой уже сидели музыканты. Обжигая губы о горячие металлические мундштуки, они играли увертюру. Советские журналисты заняли левое крыло трибуны. Лавуазьян, свесившись вниз, умолял Меньшова заснять его при исполнении служебных обязанностей. Но Меньшову было не до того. Он снимал ударников Магистрали группами и в одиночку, заставляя костыльщиков размахивать молотами, а грабарей – опираться на лопаты. На правом крыле сидели иностранцы. Кроме литерных корреспондентов были там еще китайский, афганский и персидский консулы. У входов на трибуну красноармейцы проверяли пригласительные билеты. У Остапа билета не было. Комендант поезда выдавал их по списку, где представитель «Черноморской газеты» О. Бендер не значился. Напрасно Гаргантюа манил великого комбинатора наверх, крича: «Ведь верно? Ведь правильно?». Остап отрицательно мотал головой, водя глазами по трибуне, на которой тесно уместились герои и гости.
В первом ряду спокойно сидел табельщик Северного укладочного городка Александр Корейко. Для защиты от солнца голова его была прикрыта газетной треуголкой. Он чуть выдвинул ухо, чтобы получше слышать первого оратора, который уже пробирался к микрофону.
– Александр Иванович! – крикнул Остап, сложив руки трубой.
Корейко посмотрел вниз и поднялся. Музыканты заиграли «Интернационал», но богатый табельщик выслушал гимн невнимательно. Вздорная фигура великого комбинатора, бегавшего по площадке, очищенной для последних рельсов, сразу же лишила его душевного спокойствия. Он посмотрел через голову толпы, соображая, куда бы убежать. Но вокруг была пустыня.
Пятнадцать тысяч всадников непрестанно рысили взад и вперед, десятки раз переходили вброд холодную речку и только к началу митинга расположились в конном строю позади трибуны. А некоторые, застенчивые и гордые, так и промаячили весь день на вершинах холмов, не решаясь подъехать ближе к гудящему и ревущему митингу.
Строители Магистрали праздновали свою победу шумно, весело, с криками, музыкой и подбрасыванием на воздух любимцев и героев. На полотно со звоном полетели рельсы. В минуту они были уложены, и рабочие‑укладчики, забившие миллионы костылей, уступили право на последние удары своим руководителям.
– Согласно законов гостеприимства, – сказал буфетчик, сидя с поварами на крыше вагона‑ресторана.
Инженер‑краснознаменец сдвинул на затылок большую фетровую шляпу, схватил молот с длинной ручкой и, сделав плачущее лицо, ударил прямо по земле. Дружелюбный смех костыльщиков, среди которых были силачи, забивавшие костыль одним ударом, сопутствовал этой операции. Однако мягкие удары о землю вскоре стали перемежаться звоном, свидетельствовавшим, что молот иногда приходит в соприкосновение с костылем. Размахивали молотами секретарь крайкома, члены правительства, начальники Севера и Юга и гости–ударники . Самый последний костыль в каких‑нибудь полчаса заколотил в шпалу начальник строительства.
Начались речи. Они произносились по два раза – на казах–ском и русском языках.
– Товарищи, – медленно сказал костыльщик‑ударник, стараясь не смотреть на орден Красного Знамени, только что приколотый к его рубашке, – что сделано, то сделано, и говорить тут много не надо. А от всего нашего укладочного коллектива просьба правительству немедленно отправить нас на новую стройку. Мы хорошо сработались вместе и последние месяцы укладывали по пяти километров рельсов в день. Обязуемся эту норму удержать и повысить. И да здравствует наша мировая революция! Я еще хотел сказать, товарищи, что шпалы поступали с большим браком, приходилось отбрасывать. Это дело надо поставить на высоту!
Корреспонденты уже не могли пожаловаться на отсутствие событий. Записывались речи. Инженеров хватали за талию и требовали от них сведений с точными цифровыми данными. Стало жарко, пыльно и деловито. Митинг в пустыне задымился, как огромный костер. Лавуазьян, нацарапав десять строчек, бежал на телеграф, отправлял молнию и снова принимался записывать. Ухудшанский ничего не записывал и телеграмм не посылал. В кармане у него лежал «Торжественный комплект», который давал возможность в пять минут составить прекрасную корреспонденцию с азиатским орнаментом. Будущее Ухудшанского было обеспечено. И поэтому он с более высокой, чем обычно, сатирической нотой в голосе говорил собратьям:
– Стараетесь? Ну, ну.
Неожиданно в ложе советских журналистов появились отставшие в Москве Лев Рубашкин и Ян Скамейкин. Их взял с собой самолет, прилетевший на смычку рано утром. Он опустился в десяти километрах от Гремящего Ключа, за далеким холмом, на естественном аэродроме, и братья‑корреспонденты только сейчас добрались оттуда пешим порядком. Еле поздоровавшись, Лев Рубашкин и Ян Скамейкин выхватили из карманов блокноты и принялись наверстывать упущенное время.
Фотоаппараты иностранцев щелкали беспрерывно. Глотки высохли от речей и солнца. Собравшиеся все чаще поглядывали вниз, за холодную речку, на столовую, где полосатые тени навеса лежали на длиннейших банкетных столах, уставленных мисочками и зелеными нарзанными бутылками. Рядом расположились киоски, куда по временам бегали пить участники митинга. Корейко мучился от жажды, но крепился под своей дет–ской треуголкой. Великий комбинатор издали дразнил его, подымая над головой бутылку лимонада и желтую папку с ботиночными тесемками.
На стол, рядом с графином и микрофоном, поставили девочку‑пионерку.
– Ну, девочка, – весело сказал начальник строительства, – скажи нам, что ты думаешь о Восточной Магистрали?
Не удивительно было бы, если б девочка внезапно топнула ножкой и начала: «Товарищи! Позвольте мне подвести итоги тем достижениям, кои...» – и так далее, потому что встречаются у нас примерные дети, которые с печальной старательностью произносят двухчасовые речи. Однако пионерка из Гремящего Ключа своими слабыми ручонками сразу ухватила быка за рога и тонким смешным голосом закричала:
– Да здравствует пятилетка!
Паламидов подошел к иностранному профессору‑экономисту, желая получить у него интервью.
– Я восхищен, – сказал профессор, – все строительство, которое я видел в СССР, – грандиозно. Я не сомневаюсь в том, что пятилетка будет выполнена. Я об этом буду писать.
Об этом через полгода он действительно выпустил книгу, в которой на двухстах страницах доказывал, что пятилетка будет выполнена в намеченные сроки и что СССР станет одной из самых мощных индустриальных стран.
А на двухсот первой странице профессор заявил, что именно по этой причине страну Советов нужно как можно скорее уничтожить, иначе она принесет естественную гибель капиталистическому обществу. Профессор оказался человеком более деловым , чем болтливый Гейнрих.
Из‑за холма поднялся белый самолет. Во все стороны врассыпную кинулись казахи. Большая тень самолета бросилась через трибуну и, выгибаясь, побежала в пустыню. Казахи, крича и поднимая кнуты, погнались за тенью. Кинооператоры встревоженно завертели свои машинки. Стало еще более суматошно и пыльно. Митинг окончился.
– Вот что, товарищи, – говорил Паламидов, поспешая вместе с братьями по перу в столовую, – давайте условимся – пошлых вещей не писать.
– Пошлость отвратительна! – поддержал Лавуазьян. – Она ужасна!
И по дороге в столовую корреспонденты единогласно решили не писать об Узун‑Кулаке, что значит Длинное ухо , что в свою очередь значит – Степной телеграф. Об этом писали все, кто только не был на Востоке, и об этом больше невозможно читать. Не писать очерков под названием «Легенда озера Иссык‑Куль». Довольно пошлостей в восточном вкусе!
На опустевшей трибуне, среди окурков, разорванных записок и нанесенного из пустыни песка, сидел один только Корейко. Он никак не решался сойти вниз.
– Сойдите, Александр Иванович! – кричал Остап. – Пожалейте себя! Глоток холодного нарзана! А? Не хотите? Ну, хоть меня пожалейте! Я хочу есть! Ведь я все равно не уйду! Может быть, вы хотите, чтобы я спел вам серенаду Шуберта «Легкою стопою ты приди, друг мой»? Я могу!
Но Корейко не стал дожидаться. Ему и без серенады было ясно, что деньги придется отдать. Пригнувшись и останавливаясь на каждой ступеньке, он стал спускаться вниз.
– На вас треугольная шляпа? – резвился Остап. – А где же серый походный пиджак? Вы не поверите, как я скучал без вас. Ну, здравствуйте, здравствуйте! Может, почеломкаемся? Или пойдем прямо в закрома, в пещеру Лейхтвейса, где вы храните свои тугрики!
– Сперва обедать, – сказал Корейко, язык которого высох от жажды и царапался, как рашпиль.
– Можно и пообедать. Только на этот раз без шалопайства. Впрочем, шансов у вас никаких. За холмами залегли мои молодцы, – соврал Остап на всякий случай.
И, вспомнив о молодцах, он погрустнел.
Обед для строителей и гостей был дан в евразийском роде. Казахи расположились на коврах, поджав ноги, как это делают на востоке все, а на западе только портные. Казахи ели плов из белых мисочек, запивая его лимонадом. Европейцы засели за столы.
Много трудов, забот и волнений перенесли строители Магистрали за два года работы. Но немало беспокойства причинила им организация парадного обеда в центре пустыни. Долго обсуждалось меню, азиатское и европейское. Вызывал продолжительную дискуссию вопрос о спиртных напитках. На несколько дней управление строительством стало походить на Соединенные Штаты перед выборами президента. Сторонники сухой и мокрой проблемы вступили в спор . Наконец ячейка высказалась против спиртного. Тогда всплыло новое обстоятельство – иностранцы, дипломаты, москвичи! Как их накормить поизящнее? Все‑таки они у себя там, в Лондонах и Нью‑Йорках, привыкли к разным кулинарным эксцессам. И вот из Ташкента выписали старого специалиста Ивана Осиповича. Когда‑то он был метрдотелем в Москве, у известного Мартьяныча, и теперь доживал свои дни заведующим нарпитовской столовой у Куриного базара.
– Так вы смотрите, Иван Осипович, – говорили ему в управлении, – не подкачайте. Иностранцы будут. Нужно как‑нибудь повиднее все сделать, пофасонистее.
– Верьте слову, – бормотал старик со слезами на глазах, – каких людей кормил! Принца Вюртембергского кормил! Шаляпина, Федора Ивановича! Самого Чехова кормил, Антона Павловича! Я уж не подведу! Мне и денег платить не нужно. Как же мне напоследок жизни людей не покормить? Покормлю вот – и умру!
Иван Осипович страшно разволновался. Узнав об окончательном отказе от спиртного, он чуть не заболел. Но оставить Европу без обеда он не решился. Представленную им смету сильно урезали, и старик, шепча себе под нос: «Накормлю – и умру», добавил шестьдесят рублей из своих сбережений. В день обеда Иван Осипович пришел в нафталиновом фраке. Покуда шел митинг, он нервничал, поглядывал на солнце и покрикивал на кочевников, которые просто из любопытства пытались въехать в столовую верхом. Старик замахивался на них салфеткой и дребезжал:
– Отойди, Мамай, не видишь, что делается! Ах, господи! Соус пикан перестоится. А консоме с пашотом не готово!
На столе уже стояла закуска. Все было сервировано чрезвычайно красиво и с большим умением. Торчком стояли твердые салфетки, на стеклянных тарелочках, во льду, лежало масло, скрученное в бутоны, селедки держали во рту серсо из лука или маслины, были цветы, и даже обыкновенный серый хлеб выглядел весьма презентабельно.
Наконец гости явились за стол. Все были запылены, красны от жары и очень голодны. Никто не походил на принца Вюртембергского. Иван Осипович вдруг почувствовал приближение беды.
– Попрошу у гостей извинения, – сказал он искательно, – еще пять минуточек – и начнем обедать. Личная у меня к вам просьба – не трогайте ничего на столе до обеда, чтоб все было как полагается.
На минуту он убежал в кухню, светски пританцовывая, а когда вернулся назад, неся на блюде какую‑то парадную рыбу, то увидел страшную сцену разграбления стола. Это до такой степени не походило на разработанный Иваном Осиповичем церемониал принятия пищи, что он остановился. Англичанин с теннисной талией беззаботно ел хлеб с маслом, а Гейнрих, перегнувшись через стол, вытаскивал пальцами маслину из селедочного рта. На столе все смешалось. Гости, удовлетворявшие первый голод, весело обменивались впечатлениями.
– Это что же ? – спросил старик упавшим голосом.
– Где же суп, папаша? – закричал Гейнрих с набитым ртом.
Иван Осипович ничего не ответил. Он только махнул салфеткой и пошел прочь. Дальнейшие заботы он бросил на своих подчиненных.
Когда комбинаторы пробились к столу, толстый человек с висячим, как банан, носом произносил первую застольную речь. К крайнему своему удивлению, Остап узнал в нем инженера Талмудовского.
– Да! Мы герои! – восклицал Талмудовский, протягивая вперед стакан с нарзаном. – Привет нам, строителям Магистрали! Но каковы условия нашей работы, граждане! Скажу, например, про оклад жалования . Не спорю, на Магистрали оклад лучше, чем в других местах, но вот культурные удобства! Театра нет! Пустыня! Канализации никакой!.. Нет, я так работать не могу!
– Кто это такой? – спрашивали друг друга строители. – Вы не знаете?
Между тем Талмудовский уже вытащил из‑под стола свои чемоданы.
– Плевал я на договор! – кричал он, направляясь к выходу. – Что? Подъемные назад? Только судом, только судом!
И даже толкая обедающих чемоданами, он вместо «пардон» свирепо кричал: «Только судом!»
Поздно ночью он уже катил в моторной дрезине, присоединившись к дорожным мастерам, ехавшим по делу к южному истоку магистрали . Талмудовский сидел верхом на чемоданах и разъяснял мастерам причины, по которым честный специалист не может работать в этой дыре. С ними ехал метрдотель Иван Осипович. В горе он не успел даже снять фрака . Он был сильно пьян.
– Варвары! – кричал он, высовываясь на бреющий ветер и грозя кулаком в сторону Гремящего Ключа. – Всю сервировку к свиньям собачьим!.. Антон Павловича кормил, принца Вюртембергского!.. Приеду домой и умру! Вспомнят тогда Иван Осиповича. Сервируй, скажут, банкетный стол на восемьдесят четыре персоны, к свиньям собачьим. А ведь некому будет. Нет Иван Осиповича Трикартова. Скончался. Отбыл в лучший мир, иде же несть ни болезни, ни печали, ни воздыхания, но жизнь бесконечная... Ве‑е‑э‑чная па‑а‑мять !..
И покуда старик отпевал самого себя, хвосты его фрака трещали на ветру, как вымпелы.
Остап, не дав Корейке доесть компота, поднял его из‑за стола и потащил рассчитываться. По приставной лестничке комбинаторы взобрались в товарный вагон, где помещалась канцелярия Северной укладки и стояла складная полотняная кровать табельщика. Здесь они заперлись.
После обеда, когда литерные пассажиры отдыхали, набираясь сил для участия в вечернем гулянии , фельетонист Гаргантюа поймал братьев‑корреспондентов за недозволенным занятием. Лев Рубашкин и Ян Скамейкин несли на телеграф две бумажки. На одной из них было краткое сообщение:
«Срочная москва степной телеграф тире узун‑кулак квч длинное ухо зпт разнес аулам весть состоявшейся смычке магистрали рубашкин».
Вторая бумага была написана сверху донизу. Вот что в ней содержалось:
« Легенда озера Иссык‑Куль»
Старый кара‑калпак Ухум Бухеев рассказал мне эту легенду, овеянную дыханием веков. Двести тысяч четыреста восемьдесят пять лун тому назад молодая, быстроногая, как джайран (горный баран), жена хана – красавица Сунбурун горячо полюбила молодого нукера Ай‑Булака. Велико было горе старого хана, когда он узнал об измене горячо любимой жены. Старик двенадцать лун возносил молитвы, а потом, со слезами на глазах, запечатал красавицу в бочку и, привязав к ней слиток чистого золота весом в семь джасасым (18 кило), бросил драгоценную ношу в горное озеро. С тех пор озеро и получило свое имя – Иссык‑Куль, что значит «Сердце красавицы склонно к измене».
Ян Скамейкин‑Сарматский (Поршень).
– Ведь верно? – спрашивал Гаргантюа, показывая выхваченные у братьев бумажки. – Ведь правильно?
– Конечно, возмутительно! – отвечал Паламидов. – Как вы смели написать легенду после всего, что было говорено! По‑вашему, Иссык‑Куль переводится как «Сердце красавицы склонно к измене и перемене»? Ой ли! Не наврал ли вам липовый кара‑калпак Ухум Бухеев? Не звучит ли это название таким образом: «Не бросайте молодых красавиц в озера , а бросайте в озера легковерных корреспондентов, поддающихся губительному влиянию экзотики»?
Писатель в детской курточке покраснел. В его записной книжке уже значились и Узун‑Кулак, и две душистые легенды, уснащенные восточным орнаментом.
– А по‑моему, – сказал он, – в этом нет ничего страшного. Раз Узун‑Кулак существует, должен же кто‑нибудь о нем писать?
– Но ведь уже тысячу раз писали! – сказал Лавуазьян.
– Узун‑Кулак существует, – вздохнул писатель, – и с этим приходится считаться.Глава тридцатая
В нагретом и темном товарном вагоне воздух был плотный и устойчивый, как в старом ботинке. Пахло кожей и ногами. Корейко зажег кондукторский фонарь и полез под кровать. Остап задумчиво смотрел на него, сидя на пустом ящике из‑под макарон. Оба комбинатора были утомлены борьбой и отнеслись к событию, которого Корейко чрезвычайно опасался, а Бендер ждал всю жизнь, с каким‑то казенным спокойствием. Могло бы показаться даже, что дело происходит в кооперативном магазине, покупатель спрашивает головной убор, а продавец лениво выбрасывает на прилавок лохматую кепку булыжного цвета. Ему все равно – возьмет покупатель кепку или не возьмет. Да и сам покупатель не очень‑то горячится, спрашивая только для успокоения совести: «А может, другие есть?», – на что обычно следует ответ: «Берите, берите, а то и этого не будет». И оба смотрят друг на друга с полнейшим равнодушием. Корейко долго возился под кроватью, как видно, отстегивая крышку чемодана и копаясь в нем наугад.
– Эй, там, на шхуне! – устало крикнул Остап. – Какое счастье, что вы не курите. Просить папиросу у такого скряги, как вы, было бы просто мучительно. Вы никогда не протянули бы портсигар, боясь, что у вас вместо одной папиросы заберут несколько, а долго копались бы в кармане, с трудом приоткрывая коробку и вытаскивая оттуда жалкую, согнутую папиросу. Вы нехороший человек. Ну что вам стоит вытащить весь чемодан!
– Еще чего! – буркнул Корейко, задыхаясь под кроватью.
Сравнение со скрягой‑курильщиком было ему неприятно. Как раз в эту минуту он вытягивал из чемодана толстенькие пачки. Никелированный язычок замка царапал его оголенные до локтя руки. Для удобства он лег на спину и продолжал работать, как шахтер в забое. Из тюфяка в глаза миллионера сыпалась полова и прочая соломенная дрянь, какие‑то хлебные усики и порошок .
«Ах, как плохо, – думал Александр Иванович, – плохо и страшно. Вдруг он сейчас меня задушит и заберет все деньги. Очень просто. Разрежет на части и отправит малой скоростью в разные города. А голову заквасит в бочке с капустой».
Корейко прошибло погребной сыростью. В страхе он выглянул из‑под кровати. Бендер дремал на своем ящике, клоня голову к железнодорожному фонарю.
«А может, его... малой скоростью, – подумал Александр Иванович, продолжая вытягивать пачки и ужасаясь, – в разные города. И ни одна собака. Строго конфиденциально. А?»
Он снова выглянул. Великий комбинатор вытянулся и отчаянно, как дог, зевнул. Потом он взял кондукторский фонарь и принялся им размахивать, выкликая:
– Станция Хацепетовка! Выходите, гражданин! Приехали! Кстати, совсем забыл вам сказать, может быть, вы собираетесь меня зарезать? Так знайте – я против. И потом меня уже один раз убивали. Был такой взбалмошный старик, из хорошей семьи, бывший предводитель дворянства, он же регистратор ЗАГСа, Киса Воробьянинов. Мы с ним на паях искали счастья на сумму в сто пятьдесят тысяч рублей. И вот перед самым размежеванием добытой суммы глупый предводитель полоснул меня бритвой по шее. Ах, как это было пошло, Корейко! Пошло и больно. Хирурги еле‑еле спасли мою молодую жизнь, за что я им глубоко признателен.
Наконец Корейко вылез из‑под кровати, пододвинув к ногам Остапа пачки с деньгами. Каждая пачка была аккуратно заклеена в белую бумагу и перевязана шпагатом.
– Девяносто девять пачек, – сказал Корейко грустно, – по десять тысяч в каждой. Бумажками по 25 червонцев. Можете не проверять, у меня как в банке.
– А где же сотая пачка? – спросил Остап с энтузиазмом.
– Десять тысяч я вычел в счет ограбления на морском берегу.
– Ну, это уже свинство. Деньги истрачены на вас же. Не занимайтесь формалистикой.
Корейко, вздыхая, выдал недостающие деньги, взамен чего получил свое жизнеописание в желтой папке с ботиночными тесемками. Жизнеописание он тут же сжег в железной печке, труба которой выходила сквозь крышу вагона. Остап в это время взял на выдержку одну из пачек, сорвал обертку и, убедившись, что Корейко не обманул, сунул ее в карман.
– Где же валюта? – придирчиво спросил великий комбинатор. – Где мексиканские доллары, турецкие лиры, где фунты, рупии, пезеты, центавосы, румынские леи, где лимитрофные латы и злотые? Дайте хоть часть валютой.
– Берите, берите что есть, – отвечал Корейко, сидя на корточках перед печкой и глядя на корчащиеся в огне документы, – берите, а то и этого скоро не будет. Валюты не держу.
– Вот я и миллионер! – воскликнул Остап с веселым удивлением. – Сбылись мечты идиота!
Остап вдруг опечалился. Его поразила обыденность обстановки, ему показалось странным, что мир не переменился сию же секунду и что ничего, решительно ничего не произошло вокруг. И хотя он знал, что никаких таинственных пещер, бочонков с золотом и лампочек Аладдина в наше суровое время не полагается, все же ему стало чего‑то жалко. Стало ему немного скучно, как Роальду Амундсену, когда он, проносясь в дирижабле «Норге» над Северным полюсом, к которому пробирался всю жизнь, без воодушевления сказал своим спутникам: «Вот мы и прилетели». Внизу был битый лед, трещины, холод, пустота. Тайна раскрыта, цель достигнута, делать больше нечего, и надо менять профессию. Но печаль минутна, потому что впереди слава, почет и уважение – звучат хоры, стоят шпалерами гимназистки в белых пелеринах, плачут старушки – матери полярных исследователей, съеденных товарищами по экспедиции, исполняются национальные гимны, стреляют ракеты, и старый король прижимает исследователя к своим колючим орденам и звездам.
Минутная слабость прошла. Остап побросал пачки в мешочек, любезно предложенный Александром Ивановичем, взял его под мышку и откатил тяжелую дверь товарного вагона.
Праздник кончался. Ракеты золотыми удочками закидывались в небо, вылавливая оттуда красных и зеленых рыбок, холодный огонь брызгал в глаза, вертелись пиротехнические солнца, бураки [Бурак – одна из фейерверочных фигур. (Прим. ред.) ] подкидывали вверх винегрет из светящихся помидоров и восклицательных знаков . За хижиной телеграфа на деревянной сцене шел спектакль для кочевников. Некоторые из них сидели на скамьях, другие же смотрели представление с высоты своих седел. Часто ржали лошади. Литерный поезд был освещен от хвоста до головы.
– Да! – воскликнул Остап. – Банкет в вагоне –ресторане! Я и забыл! Какая радость! Идемте, Корейко, я вас угощаю, я всех угощаю! Согласно законов гостеприимства! Коньяк с лимончиком, клецки из дичи, фрикандо с шампиньонами, старое венгерское, новое венгерское, шампанское вино!..
– Фрикандо, фрикандо, – сказал Корейко злобно, – а потом посадят. Я не хочу себя афишировать!
– Я обещаю вам райский ужин на белой скатерти, – настаивал Остап. – Идемте, идемте! И вообще бросьте отшельничество. Спешите выпить вашу долю спиртных напитков, съесть ваши двадцать тысяч котлет. Не то налетят посторонние лица и сожрут вашу порцию в жизни . Я устрою вас в литерный поезд – там я свой человек, – и уже завтра мы будем в сравнительно культурном центре. А там с нашими миллионами... Александр Иванович!..
Великому комбинатору хотелось сейчас всех облагодетельствовать, хотелось, чтобы всем было весело. Темное лицо Корейки тяготило его. И он принялся убеждать Александра Ивановича. Он был согласен с тем, что афишировать себя не следует, но к чему морить себя голодом? Остап и сам толком не разбирал, зачем ему понадобился невеселый табельщик, но, раз начав, он не мог уже остановиться. Под конец он стал даже угрожать.
– Будете вот сидеть на своем чемодане, а в один погожий денек явится к вам костлявая – и косой по шее! А? Представляете себе аттракцион? Спешите, Александр Иванович, котлеты еще на столе. Не будьте твердолобым.
После потери миллиона Корейко стал мягче и восприимчивей.
– Может, в самом деле проветриться, – сказал он неуверенно, – прокатиться в центр. Но, конечно, без шика, без этого гусарства.
– Какое уж тут гусарство! Просто два врача‑общественника едут в Москву, чтобы посетить Художественный театр и собственными глазами взглянуть на мумию в Музее изящных искусств. Берите чемодан.
Миллионеры пошли к поезду. Остап небрежно помахивал своим мешком, как кадилом. Александр Иванович улыбался глупейшим образом. Литерные пассажиры прогуливались, стараясь держаться поближе к вагонам, потому что уже прицепляли паровоз. В темноте мерцали белые штаны корреспондентов.
В купе на верхней полке Остапа лежал под простыней незнакомый ему человек и читал газету.
– Ну, слезайте, – дружелюбно сказал Остап, – пришел хозяин.
– Это мое место, товарищ, – заметил незнакомец. – Я Лев Рубашкин.
– Знаете, Лев Рубашкин, не пробуждайте во мне зверя, уходите отсюда.
Великого комбинатора толкал на борьбу недоумевающий взгляд Александра Ивановича.
– Вот еще новости, – сказал корреспондент заносчиво, – кто вы такой?
– Не ваше собачье дело! Говорят вам – слезайте, и слезайте.
– Всякий пьяный, – визгливо начал Рубашкин, – будет здесь хулиганить ...
Остап молча схватил корреспондента за голую ногу. На крики Рубашкина сбежался весь вагон. Корейко на всякий случай убрался на площадку.
– Деретесь? – спросил Ухудшанский. – Ну, ну.
Остапа, который уже успел хлопнуть Рубашкина мешком по голове, держали за руки Гаргантюа и толстый писатель в дет–ской курточке.
– Пусть он покажет билет! – надрывался великий комбинатор. – Пусть покажет плацкарту!
Рубашкин, совершенно голый, прыгал с полки на полку и требовал коменданта. Оторвавшийся от действительности Остап тоже настаивал на вызове начальства. Скандал завершился большой неприятностью. Рубашкин предъявил и билет, и плацкарту, после чего трагическим голосом потребовал того же от Бендера.
– А я не покажу из принципа! – заявил великий комбинатор, поспешно покидая место происшествия. – У меня такие принципы!
– Заяц! – завизжал Лев Рубашкин, выскочивший в коридор нагишом. – Обращаю ваше внимание, товарищ комендант, здесь ехал заяц!
– Где заяц? – провозгласил комендант, в глазах которого появился гончий блеск.
Александр Иванович, пугливо притаившийся за выступом трибуны, вглядывался в темноту, но ничего не мог различить. Возле поезда возились фигуры, прыгали папиросные огни и слышались голоса: «Потрудитесь предъявить!», «А я вам говорю, что из принципа!», «Хулиганство!», «Ведь верно? Ведь правильно?», «Должен же кто‑нибудь ехать без билета?» Стукнули буферные тарелки, над самой землей, шипя, пробежал тормозной воздух, и светлые окна вагонов сдвинулись с места. Остап еще хорохорился, но мимо него уже ехали полосатые диваны, багажные сетки, проводники с фонарями, букеты и потолочные пропеллеры вагона –ресторана. Уезжал банкет с шампанским вином, со старым и новым венгерским. Из рук вырвались клецки из дичи и унеслись в ночь. Фрикандо, нежное фрикандо, о котором так горячо повествовал Остап, покинуло Гремящий Ключ. Александр Иванович приблизился.
– Я этого так не оставлю, – ворчал Остап, – бросили в пустыне корреспондента советской прессы. Я подыму на ноги всю общественность. Корейко! Мы выезжаем первым же курьер–ским поездом! Закупим все места в международном вагоне!..
– Что вы, – сказал Корейко, – какой уж там курьерский! Отсюда никакие поезда не ходят. По плану эксплуатация начнется только через два месяца.
Остап поднял голову. Он увидел черное абиссинское небо, дикие звезды и все понял. Но робкое напоминание Корейко о банкете придало ему новые силы.
– За холмом стоит самолет, – сказал Бендер, – тот, который прилетел на торжество. Он уйдет только на рассвете. Мы успеем.
Для того чтобы успеть, миллионеры двинулись широким дромадерским шагом. Ноги их разъезжались в песке, горели костры кочевников. Тащить чемодан и мешок было не то чтобы тяжело, но крайне противно. Покуда они карабкались на холм со стороны Гремящего Ключа, с противной стороны на холм в треске пропеллеров надвигался рассвет. Вниз с холма Бендер и Корейко уже бежали, боясь, что самолет улетит без них.
Под высокими, как крыши, рифлеными крыльями самолета ходили маленькие механики в кожаных пальто. Три пропеллера слабо вертелись, вентилируя пустыню. На квадратных окнах пассажирской кабины болтались занавески с плюшевыми шариками. Пилот прислонился спиной к алюминиевой ступеньке и ел пирожок, запивая его нарзаном из бутылки.
– Мы пассажиры! – крикнул Остап, задыхаясь. – Два билета первого класса!
Ему никто не ответил. Пилот бросил бутылку и стал надевать перчатки с раструбами.
– Есть места? – повторил Остап, хватая пилота за руку.
– Пассажиров не берем , – сказал пилот, берясь за лестничный поручень. – Это специальный рейс.
– Я покупаю самолет! – поспешно сказал великий комбинатор. – Заверните в бумажку.
– С дороги! – крикнул механик, подымаясь вслед за пилотом.
Пропеллеры исчезли в быстром вращении. Дрожа и переваливаясь, самолет стал разворачиваться против ветра. Воздушные вихри вытолкнули миллионеров назад, к холму. С Остапа слетела капитанская фуражка и покатилась в сторону Индии с такой быстротой, что ее прибытия в Калькутту следовало бы ожидать не позже, чем через три часа. Так бы она и вкатилась на главную улицу Калькутты, вызвав своим загадочным появлением внимание кругов, близких к Интеллидженс‑Сервис, если бы самолет не улетел и буря не улеглась. В воздухе самолет блеснул ребрами и сгинул в солнечном свете. Остап сбегал за фуражкой, которая повисла на кустике саксаула, и молвил:
– Транспорт отбился от рук. С железной дорогой мы поссорились. Воздушные пути сообщения для нас закрыты. Пешком? Семьсот километров. Это не воодушевляет. Остается одно – принять ислам и передвигаться на верблюдах.
Насчет ислама Корейко промолчал, но мысль о верблюдах ему понравилась. Заманчивый вид вагона –ресторана и самолета утвердил его в желании совершить развлекательную поездку врача‑общественника, конечно, без гусарства, но и не без некоторой лихости.
Аулы, прибывшие на смычку, еще не снялись, и верблюдов удалось купить неподалеку от Гремящего Ключа. Корабли пустыни обошлись по сто восемьдесят рублей за штуку.
– Как дешево, – шепнул Остап, – давайте купим пятьдесят верблюдов. Или сто!
– Это гусарство, – хмуро сказал Александр Иванович, – что с ними делать? Хватит и двух.
Казахи с криками усадили путешественников между горбами, помогли привязать чемодан, мешок и провизию на дорогу – бурдюк с кумысом и двух баранов. Верблюды поднялись сперва на задние ноги, отчего миллионеры низко поклонились, а потом на передние ноги и зашагали вдоль полотна Восточной Магистрали. Бараны, привязанные веревочками, трусили позади, время от времени катя шарики и блея душераздирающим образом.
– Эй, шейх Корейко! – крикнул Остап. – Александр‑ибн‑Иванович! Прекрасна ли жизнь?
Шейх ничего не ответил. Ему попался ледащий верблюд, и он яростно лупил его по плешивому заду саксаульной палкой.Глава тридцать первая
Семь дней верблюды тащили через пустыню новоявленных шейхов. В начале путешествия Остап веселился от души. Все его потешало: и барахтающийся между верблюжьими кочками Александр‑Ибн‑Иванович, и ледащий корабль пустыни, старавшийся увернуться от своих обязанностей, и мешок с миллионом, ударами которого великий комбинатор иногда подбадривал непокорных баранов. Себя Остап называл полковником Лоуренсом.
– Я Эмир –динамит, – кричал он, покачиваясь на высоком хребте. – Если через два дня мы не получим приличной пищи, я взбунтую какие‑нибудь племена. Честное слово! Назначу себя уполномоченным пророка и объявлю священную войну, джихад. Например, Дании. Зачем датчане замучили своего принца Гамлета? При современной политической обстановке даже Лига Наций удовлетворится таким поводом к войне. Ей‑богу, куплю у англичан на миллион винтовок, они любят продавать огнестрельное оружие племенам, и марш‑марш, в Данию. Германия пропустит – в счет репараций. Представляете себе вторжение племен в Копенгаген? Впереди всех я на белом верблюде. Ах! Паниковского нет! Какой из него вышел бы прекрасный мародер. Ему бы датского гуся!..
Но через несколько дней, когда от баранов остались только веревочки, а кумыс был весь выпит, даже Эмир –динамит погрустнел и только меланхолически бормотал:
– В песчаных степях аравийской земли три гордые пальмы зачем‑то росли.
Оба шейха сильно похудели, оборвались, поросли бородками и стали похожи на дервишей из небогатого прихода.
– Еще немного терпения, Ибн‑Корейко, и мы приедем в городок, не уступающий Багдаду. Плоские кровли, туземные оркестры, ресторанчики в восточном вкусе, сладкие вина, легендарные девицы и сорок тысяч вертелов с шашлыками карскими, турецкими, татарскими, месопотамскими и одесскими. И, наконец, железная дорога.
На восьмой день путники подъехали к древнему кладбищу. До самого горизонта окаменевшими волнами протянулись ряды полуциркульных гробниц. Покойников здесь не зарывали. Их клали на землю, обстраивая каменными колпаками. Над пепельным городом мертвых сверкало страшное солнце. Древний восток лежал в своих горячих гробах.
Комбинаторы стегнули своих верблюдов и вскоре въехали в оазис. Далеко вокруг озаряли город зеленые факелы тополей, отражавшиеся в залитых водой квадратных рисовых полях. Одиноко стояли карагачи, точно воспроизводящие форму гигантского глобуса на деревянной ножке. Стали попадаться ослики, несшие на себе толстых седоков в халатах и вязанки клевера.
Корейко и Бендер ехали мимо лавочек, торгующих зеленым табаком в порошке и вонючим коническим мылом, похожим на головки шрапнелей. Ремесленники с белыми кисейными бородами возились над медными листами, свертывая их в тазы и узкогорлые кувшины. Сапожники сушили на солнце маленькие кожи, выкрашенные чернилами. Темно‑синие, желтые и голубые изразцы мечетей блестели жидким стеклянным светом.
Остаток дня и ночь миллионеры тяжело и бесчувственно проспали в гостинице, а утром выкупались в белых ваннах, побрились и вышли в город. Безоблачное настроение шейхов портила только необходимость тащить с собою чемодан и мешок.
– Я считаю первейшей своей обязанностью, – сказал Бендер хвастливо, – познакомить вас с волшебным погребком. Он называется «Под луной». Я тут был лет пять тому назад, читал лекции о борьбе с абортами. Какой погребок! Полутьма, прохлада, хозяин из Тифлиса, местный оркестр, холодная водка, танцовщицы с бубнами и кимвалами. Закатимся туда на весь день. Могут же быть у врачей‑общественников свои миниатюрные слабости. Я угощаю. Золотой теленок отвечает за все.
И великий комбинатор тряхнул своим мешком.
Однако погребка «Под луной» уже не было. К удивлению Остапа, не было даже той улицы, на которой звучали его бубны и кимвалы. Здесь шла прямая европейская улица, которая обстраивалась сразу во всю длину. Стояли заборы, висела алебастровая пыль, и грузовики раскаляли и без того горячий воздух. Посмотрев минутку на фасады из серого кирпича с длинными лежачими окнами, Остап толкнул Корейко и, промолвив: «Есть еще местечко, содержит один из Баку», повел его на другой конец города. Но на «местечке» не было уже стихотворной вывески, сочиненной лично духанщиком из Баку:
Уважай себя,
Уважай нас,
Уважай Кавказ,
Посети нас.
Вместо этого глазам шейхов предстал картонный плакат с арабскими и русскими буквами: «Городской музей изящных искусств» .
– Войдем, – печально сказал Остап, – там по крайней мере прохладно. И потом посещение музея входит в программу путешествующих врачей‑общественников.
Они вступили в большую, выбеленную мелом комнату, опустили на пол свои миллионы и долго отирали горячие лбы рукавами. В музее было только восемь экспонатов: зуб мамонта, подаренный молодому музею городом Ташкентом, картина маслом «Стычка с басмачами», два эмирских халата, золотая рыбка в аквариуме, витрина с засушенной саранчой, фарфоровая статуэтка фабрики Кузнецова и, наконец, макет обелиска, который город собирался поставить на главной площади. Тут же, у подножия проекта, лежал большой жестяной венок с лентами. Его привезла недавно специальная делегация из соседней республики, но так как обелиска еще не было (ассигнованные на него средства ушли на постройку бани, которая оказалась гораздо нужнее), делегация, произнеся соответствующие речи, возложила венок на проект.
К посетителям тотчас же подошел юноша в ковровой бухарской тюбетейке на бритой голове и, волнуясь, как автор, спросил:
– Ваши впечатления, товарищи?
– Ничего себе, – сказал Остап.
Молодой человек заведовал музеем и без промедления стал говорить о затруднениях, которые переживает его детище. Кредиты недостаточны. Ташкент отделался одним зубом, а своих ценностей, художественных и исторических, некому собирать. Не присылают специалиста.
– Мне бы триста рублей! – вскричал заведующий. – Я бы здесь Лувр сделал!
– Скажите, вы хорошо знаете город? – спросил Остап, мигнув Александру Ивановичу. – Не могли бы вы указать нам некоторые достопримечательности? Я знал ваш город, но он как‑то переменился.
Заведующий очень обрадовался. Крича, что все покажет лично, он запер музей на замок и повел миллионеров на ту же улицу, где они полчаса назад искали погребок «Под луной».
– Проспект имени Социализма! – сказал он, с удовольствием втягивая в себя алебастровую пыль. – Ах! Какой чудный воздух! Что здесь будет через год! Асфальт! Автобус! Институт по ирригации! Тропический институт! Ну, если Ташкент и на этот раз не даст научные силы !.. Вы знаете, у них есть столько костей мамонта, а мне они прислали только один зуб, в то время как в нашей республике такая тяга к естествознанию.
– Вот как! – заметил Корейко, с укором глядя на Остапа.
– И вы знаете, – зашептал энтузиаст, – я подозреваю, что это не зуб мамонта. Они подсунули слоновый!
– А как у вас с такими... с кабачками в азиатском роде, знаете, с тимпанами и флейтами? – нетерпеливо спросил великий комбинатор.
– Изжили, – равнодушно ответил юноша, – давно уже надо было истребить эту заразу, рассадник эпидемий. Весною как раз последний вертеп придушили. Назывался «Под луной».
– Придушили? – ахнул Корейко.
– Честное слово. Но зато открыта фабрика‑кухня. Европейский стол. Механическое хлебопечение. Тарелки моются и сушатся при помощи электричества. Кривая желудочных заболеваний резко пошла вниз.
– Что делается! – воскликнул великий комбинатор, закрывая лицо руками.
– Вы еще ничего не видели, – сказал заведующий музеем, застенчиво смеясь. – Едем на фабрику‑кухню обедать.
Они уселись в линейку под полотняным навесом с фестонами, обшитыми синей каймой, и поехали. По пути любезный проводник поминутно заставлял миллионеров высовываться из‑под балдахина и показывал им здания уже возведенные, здания возводящиеся и места, где они еще только будут возводиться. Корейко смотрел на Остапа злыми глазами. Остап отворачивался и говорил:
– Какой чудный туземный базарчик! Багдад!
– Семнадцатого числа начнем сносить, – сказал молодой человек, – здесь будет больница и коопцентр.
– И вам не жалко этой экзотики? Ведь Багдад!
– Очень красиво! – вздохнул Корейко.
Молодой человек рассердился.
– Это для вас красиво, для приезжих, а нам тут жить приходится.
В большом зале фабрики‑кухни, среди кафельных стен, под ленточными мухоморами, свисавшими с потолка, путешественники ели перловый суп и маленькие коричневые биточки. Остап осведомился насчет вина, но получил восторженный ответ, что недавно недалеко от города открыт источник минеральной воды, превосходящей своими вкусовыми данными прославленный нарзан. В доказательство была потребована бутылка новой воды и распита при гробовом молчании.
– А как кривая проституции? – с надеждой спросил Александр‑Ибн‑Иванович.
– Резко пошла на снижение, – ответил неумолимый молодой человек.
– Ай, что делается! – сказал Остап с фальшивым смехом.
Но он действительно не знал, что делается. Когда встали из‑за стола, выяснилось, что молодой человек успел заплатить за всех. Он ни за что не соглашался взять деньги у миллионеров, уверяя, что послезавтра все равно получит жалование , а до этого времени как‑нибудь обернется.
– Ну, а веселье? Как город веселится? – уже без экстаза спрашивал Остап. – Тимпаны, кимвалы?
– Разве вы не знаете? – удивился заведующий музеем. – На прошлой неделе у нас открылась городская филармония. Большой симфонический квартет имени Бебеля и Паганини. Едем сейчас же! Как это я упустил из виду!
После того как он заплатил за обед, отказаться от посещения филармонии было невозможно из этических соображений. Выйдя оттуда, Александр‑Ибн‑Иванович сказал дворницким голосом:
– Городская фисгармония!
Великий комбинатор покраснел.
По дороге в гостиницу молодой человек неожиданно остановил возницу, высадил миллионеров, взял их за руки и, подымаясь от распиравшего его восторга на цыпочки, подвел к маленькому камню, отгороженному решеточкой.
– Здесь будет стоять обелиск! – сказал он значительно. – Колонна марксизма!
Прощаясь, молодой человек просил приезжать почаще. Добродушный Остап пообещал обязательно приехать, потому что никогда не проводил такого радостного дня, как сегодня.
– Я на вокзал, – сказал Корейко, оставшись наедине с Бендером.
– Поедем в другой город кутить? – спросил Остап. – В Ташкенте можно весело провести дня три.
– С меня хватит, – ответил Александр Иванович, – я поеду на вокзал сдавать чемодан на хранение, буду здесь служить где‑нибудь в конторщиках. Подожду капитализма. Тогда и повеселюсь.
– Ну и ждите, – сказал Остап довольно грубо, – а я поеду. Сегодняшний день – это досадное недоразумение, перегибы на местах. Золотой теленочек в нашей стране еще имеет кое‑какую власть!
На вокзальной площади они увидели толпу литерных корреспондентов, которые после смычки совершали экскурсионную поездку по Средней Азии. Они окружали Ухудшанского. Обладатель «Торжественного комплекта» самодовольно поворачивался на все стороны, показывая свои приобретения. На нем была бархатная шапка, отороченная шакальим хвостом, и халат, скроенный из ватного одеяла.
Предсказания плюшевого пророка продолжали исполняться.Глава тридцать вторая
В тот печальный и светлый осенний день, когда в московских скверах садовники срезают цветы и раздают их детям, главный сын лейтенанта Шмидта Шура Балаганов спал на скамье в пассажирском зале Казанского вокзала. Он лежал, положив голову на деревянный бортик. Мятая кепка была надвинута на нос. По всему было видно, что бортмеханик Антилопы и уполномоченный по копытам несчастлив и нищ. К его небритой щеке прилипла раздробленная яичная скорлупа. Парусиновые туфли потеряли форму и цвет и напоминали скорее молдаванские постолы. Ласточки летали под высоким потолком двухсветного зала.
За большими немытыми окнами виднелась блокировка, семафоры и прочие предметы, нужные в железнодорожном хозяйстве. Побежали носильщики, и вскоре через зал потянулось население прибывшего поезда. Последним с перрона вошел пассажир в чистой одежде. Под расстегнутым легким макинтошем виднелся костюм в мельчайшую калейдоскопическую клетку. Брюки спускались водопадом на лаковые туфли. Заграничный вид пассажира дополняла мягкая шляпа, чуть скошенная на лоб. Услугами носильщика он не воспользовался и нес чемодан сам. Пассажир лениво шел по опустевшему залу и, несомненно, очутился бы в вестибюле, если б внезапно не заметил плачевной фигуры Балаганова. Он сощурился, подошел поближе и некоторое время разглядывал спящего. Потом осторожно, двумя пальцами в перчатке приподнял кепку с лица бортмеханика и улыбнулся.
– Вставайте, граф! Вас ждут великие дела! – сказал он, расталкивая Балаганова.
Шура сел, потер лицо рукою и только тогда признал пассажира.
– Командор! – закричал он.
– Нет, нет, – заметил Бендер, защищаясь ладонью, – не обнимайте меня. Я теперь гордый.
Балаганов завертелся вокруг командора. Он не узнавал его. Переменился не только костюм. Остап похудел, в глазах появилась рассеянность, лицо было покрыто колониальным загаром.
– Забурел, забурел! – радостно вскрикивал Балаганов. – Вот забурел!
– Да, я забурел, – сообщил Бендер с достоинством. – Посмотрите на брюки. Европа – «А». А это видели? Безымянный палец моей левой руки унизан бриллиантовым перстнем. Четыре карата. Ну, каковы ваши достижения? Все еще в сыновьях?
– Да так, – замялся Шура, – больше по мелочам.
В буфете Остап потребовал белого вина и бисквитов для себя и пива с бутербродами для бортмеханика.
– Скажите, Шура, честно, сколько вам нужно денег для счастья? – спросил Остап. – Только подсчитайте все.
– Сто рублей, – ответил Балаганов, с сожалением отрываясь от хлеба с колбасой.
– Да нет, вы меня не поняли. Не на сегодняшний день, а вообще. Для счастья. Ясно? Чтобы вам было хорошо на свете.
Балаганов долго думал, несмело улыбаясь, и наконец объ–явил, что для полного счастья ему нужно 6400 рублей и что с этой суммой ему будет на свете очень хорошо.
– Ладно, – сказал Остап, – получите пятьдесят тысяч.
Он расстегнул на коленях квадратный саквояж и сунул Балаганову пять белых пачек, перевязанных шпагатом. У бортмеханика сразу же пропал аппетит. Он перестал есть, запрятал деньги в карманы и уже не вынимал оттуда рук.
– Неужели тарелочка? – спрашивал он восхищенно.
– Да, да, тарелочка, – отвечал Остап равнодушно. – С голубой каемкой. Подзащитный принес в зубах. Долго махал хвостом, прежде чем я согласился взять. Теперь я командую парадом! Чувствую себя отлично.
Последние слова он произнес нетвердо.
Парад, надо сказать правду, не ладился, и великий комбинатор лгал, утверждая, что чувствует себя отлично. Справедливее было бы сказать, что он ощущает некую неловкость, в чем, однако, не хочет сознаться даже самому себе.
С тех пор как он расстался с Александром Ивановичем у камеры хранения ручного багажа, куда подпольный миллионер сдал свой чемоданишко, прошел месяц.
В первом же городе, в который Остап въехал с чувствами завоевателя, он не сумел достать номера в гостинице.
– Я заплачу сколько угодно! – высокомерно сказал великий комбинатор.
– Ничего не выйдет, гражданин, – отвечал портье, – конгресс почвоведов приехал в полном составе осматривать опытную станцию. Забронировано за представителями науки.
И вежливое лицо портье выразило почтение перед конгрессом. Остапу захотелось закричать, что он главный, что его нужно уважать и почитать, что у него в мешке миллион, но он почел за благо воздержаться и вышел на улицу в крайнем раздражении. Весь день он ездил по городу на извозчике. В лучшем ресторане он полтора часа томился в ожидании, покуда почвоведы, обедавшие всем конгрессом, не встанут из‑за стола. В театре в этот день давался спектакль для почвоведов, и билеты вольным гражданам не продавались. К тому же Остапа не пустили бы в зрительный зал с мешком в руках, а девать его было некуда. Чтобы не ночевать в интересах науки на улице, миллионер в тот же вечер уехал, отоспавшись в международном вагоне.
Утром Бендер сошел в большом волжском городе. С деревьев, вертясь винтом, слетали желтые прозрачные листья. Волга дышала ветром. Номеров не было ни в одной гостинице.
– Разве что через месяц, – с сомнением говорили отельные заведующие с бородками, и без бородок, и усатые, и просто бритые, – покуда на электроцентрали не смонтируют третий агрегат, и не надейтесь. Все под специалистов отдано. И потом – окружной съезд комсомола. Ничего не можем поделать.
Пока великий комбинатор торчал у высоких конторок портье , по гостиничным лестницам торопились инженеры, техники, иностранные специалисты и комсомольцы – делегаты съезда. И снова Остап провел день на извозчике, с нетерпением дожидаясь курьерского поезда, где можно умыться, отдохнуть и почитать газету.
Великий комбинатор провел пятнадцать ночей в разных поездах, переезжая из города в город, потому что номеров нигде не было. В одном месте воздвигали домну, в другом – холодильник, в третьем – цинковый завод. Все было переполнено деловыми людьми. В четвертом месте Остапу поперек дороги стал пионерский слет, и в номере, где миллионер мог бы нескучно провести вечер с подругой, галдели дети. В дороге он обжился, завел чемодан для миллиона, дорожные вещи и экипировался. Уже Остап замышлял долгое и покойное путешествие во Владивосток, рассчитав, что поездка в оба конца займет три недели, когда вдруг почувствовал, что если сейчас же не осядет на землю, то умрет от какой‑нибудь загадочной железнодорожной болезни. И он сделал то, что делывал всегда, когда был счастливым обладателем пустых карманов. Он стал выдавать себя за другого, телеграфируя вперед, что едет инженер, или врач‑общественник, или тенор, или писатель. К его удивлению, для всех людей, приезжавших по делу, номера находились, и Остап немножко отошел после поездной качки. Один раз для получения номера пришлось даже выдать себя за сына лейтенанта Шмидта. После этого эпизода великий комбинатор предался невеселым размышлениям.
«И это путь миллионера! – думал он с огорчением. – Где уважение? Где почет? Где слава? Где власть?»
Даже Европа – «А», которой Остап хвастался перед Балагановым, – костюм, туфли и шляпа – были куплены в комиссионном магазине и при всей своей превосходной доброте имели изъян – это были вещи не свои, не родные, с чужого плеча. Их уже кто‑то носил, может быть, час, минуту, но все‑таки таскал кто‑то чужой. Обидно было и то, что правительство не обращает никакого внимания на бедственное положение миллионеров и распределяет жизненные блага в плановом порядке. И вообще было плохо. Начальник станции не брал под козырек, что в былые времена проделывал перед любым купчиной с капиталишкой в пятьдесят тысяч, отцы города не приезжали в гостиницу представляться, пресса не торопилась брать интервью и вместо фотографии миллионера печатала портреты каких‑то ударников, зарабатывающих сто двадцать рублей в месяц.
Остап каждый день считал свой миллион, и все был миллион без какой‑то мелочи. Он прилагал все усилия, обедал несколько раз в день, пил коллекционные вина, раздавал непомерные чаевые, купил перстень, японскую вазу и шубу на хорьках. Шубу и вазу пришлось подарить номерному, потому что Остап не любил возиться в дороге с громоздкими вещами. Кроме того, в случае надобности он мог накупить еще множество шуб и ваз. За месяц, однако, истрачено было только шесть тысяч.
Нет! Парад решительно не удавался, хотя все было на месте. Вовремя были высланы линейные, к указанному сроку прибыли части, играл оркестр. Но полки смотрели не на него, не ему кричали ура , не для него махал руками капельмейстер. Но Остап не сдавался. Он крепко надеялся на Москву.
– А как Рио‑де‑Жанейро? – возбужденно спросил Балаганов. – Поедем?
– Ну его к черту! – с неожиданной злостью сказал Остап. – Все это выдумка. Нет никакого Рио‑де‑Жанейро, и Америки нет, и Европы нет, ничего нет. И вообще последний город – это Шепетовка, о которую разбиваются волны Атлантического океана.
– Ну и дела! – вздохнул Балаганов.
– Мне один доктор все объяснил, – продолжал Остап. – Заграница – это миф о загробной жизни, кто туда попадает , тот не возвращается.
– Прямо цирк! – воскликнул Шура, ничего не поняв. – Ух, как я теперь заживу! Бедный Паниковский! Он, конечно, нарушил конвенцию, ну бог с ним! Вот радовался бы старик.
– Предлагаю почтить память покойного вставанием, – сказал Бендер.
Молочные братья поднялись и минуту простояли молча, глядя вниз, на переломанные бисквиты и недоеденный бутерброд.
Тягостное молчание прервал Балаганов.
– Знаете, что с Козлевичем? – сказал он. – Прямо цирк! Он все‑таки собрал Антилопу и работает в Черноморске. Прислал письмо . Вот...
Бортмеханик вынул из кепки письмо.
«Здравствуйте, Шура, – писал водитель Антилопы , – как живете? Все ли вы еще сын л. Ш.?.. Мне живется хорошо, только нету денег, а машина после ремонта что‑то капризничает и работает только один час в день. Все время ее чиню, прямо сил никаких нет. Пассажиры обижаются. Может, вы, Шура , пришлете мне маслопроводный шланг, хоть не новый. Здесь на базаре положительно нельзя достать. Поищите на Смоленском рынке, там, где продают старые замки и ключи. А если вам плохо, то приезжайте, как‑нибудь перебьемся! Я стою на углу улицы Меринга, на бирже. Где теперь О. Б.? Ваш с уважением Адам Козлевич. Забыл написать. Ко мне на биржу приходили ксендзы, Кушаковский и Морошек. Был скандал. А. К.».
– Побегу теперь искать шланг, – озабоченно сказал Балаганов.
– Не надо, – ответил Остап, – я ему новую машину куплю. Едем в «Гранд‑Отель», я забронировал номер по телеграфу для дирижера симфонического оркестра. А вас надо приодеть, умыть, дать вам капитальный ремонт. Перед вами, Шура, открываются врата великих возможностей!
Они вышли на Каланчевскую площадь. Такси не было. На извозчике Остап ехать отказался.
– Это карета прошлого, – сказал он брезгливо, – в ней далеко не уедешь. Кроме того, там в подкладке живут маленькие мыши.
Пришлось сесть в трамвай. Вагон был переполнен. Это был один из тех зараженных ссорою вагонов, которые часто циркулируют по столице. Склоку в них начинает какая‑нибудь мстительная старушка в утренние часы предслужебной давки. Постепенно в ссору втягиваются все пассажиры вагона, даже те, которые попали туда через полчаса после начала инцидента. Уже злая старушка давно сошла, утеряна и причина спора, а крики и взаимные оскорбления продолжаются, в перебранку вступают все новые кадры пассажиров. И в таком вагоне до поздней ночи не затихает ругань.
Волнующиеся пассажиры быстро оттеснили Балаганова от Остапа, и вскоре молочные братья болтались в разных концах вагона, стиснутые грудями и корзинами . Остап висел на ремне, с трудом выдирая чемодан, который все время уносило течением. Внезапно, покрывая обычную трамвайную брань, со стороны, где колыхался Балаганов, послышался женский вой:
– Украли!! Держите! Да вот же он стоит!
Все поворотили головы. К месту происшествия, задыхаясь от любопытства, стали пробиваться любители. Остап увидел ошеломленное лицо Балаганова. Бортмеханик еще и сам не понимал, что случилось, а его уже держали за руку, в которой крепко была зажата грошовая дамская сумочка с мелкой бронзовой цепочкой.
– Бандит! – кричала женщина. – Только отвернулась, а он...
Обладатель пятидесяти тысяч украл сумочку, в которой были черепаховая пудреница, профсоюзная книжка и 1 р. 70 к. денег. Вагон остановился. Любители потащили Балаганова к выходу. Проходя мимо Остапа, Шура горестно шептал:
– Что ж это такое? Ведь я машинально.
– Я тебе покажу машинально! – сказал любитель в пенсне и с портфелем, с удовольствием ударяя бортмеханика по шее.
В окно Остап увидел, как к группе скорым шагом подошел милиционер и повел преступника по мостовой.
Великий комбинатор отвернулся.Глава тридцать третья
В четырехугольном замкнутом дворе «Гранд‑Отеля» слышались кухонные стуки, шипение пара и крики: «Два чайных комплекта в шестнадцатый», а в белых коридорах было ясно и тихо, как в распределительном зале электростанции. В ста пятидесяти номерах спал конгресс почвоведов, вернувшихся из поездки, тридцать номеров было отведено под делегацию заграничных коммерсантов, которые выясняли наболевший вопрос, можно ли в конце концов прибыльно торговать с Советским Союзом, лучший апартамент из четырех комнат занимал знаменитый индусский поэт и философ, а в маленьком номере, отведенном дирижеру симфонического оркестра, спал Остап Бендер.
Он лежал на плюшевом одеяле, одетый, прижимая к груди чемодан с миллионом. За ночь великий комбинатор вдохнул в себя весь кислород, содержащийся в комнате, и оставшиеся в ней химические элементы можно было назвать азотом только из вежливости. Пахло скисшим вином, адскими котлетами и еще чем‑то непередаваемо гадким. Остап застонал и повернулся. Чемодан свалился на пол. Остап быстро открыл глаза.
«Что ж это было? – пробормотал он, гримасничая. – Гусарство в ресторанном зале! И даже, кажется, какое‑то кавалергардство! Фу! Держал себя как купец второй гильдии! Боже мой, не обидел ли я присутствующих? Там какой‑то дурак кричал: «Почвоведы, встаньте!» – а потом плакал и клялся, что в душе он сам почвовед. Конечно, это был я! Да, но по какому это поводу?..»
И он вспомнил, что вчера, решив начать подобающую миллионеру жизнь, он постановил выстроить себе особняк в мавританском стиле. Утро он провел в грандиозных мечтах. Он представлял себе дом с минаретами, швейцара с лицом памятника, малую гостиную, биллиардную и какой‑то конференц‑зал. В земельном отделе Совета великому комбинатору разъяснили, что участок получить можно. Но уже в строительной конторе все рухнуло. Упал швейцар, гремя каменной мордой, зашатался золотой конференц‑зал, и развалились минареты.
– Вы частное лицо? – спросили миллионера в конторе.
– Да, – ответил Остап, – резко выраженная индивидуальность.
– К сожалению, строим только для коллективов и организаций.
– Кооперативных, общественных и хозяйственных? – спросил Бендер с горечью.
– Да, для них.
– А я?
– А вы стройте сами.
– Да, но где же я возьму камни, шпингалеты? Наконец, плинтусы?
– Добудьте как‑нибудь. Хотя это трудно. Контингенты уже распределены по заявкам промышленности и кооперации.
По всей видимости , это и было причиной безобразного ночного гусарства.
Остап лежа вынул записную книжку и стал подсчитывать расходы со времени получения миллиона. На первой страничке была памятная запись:
Верблюд – 180 р.
Баран – 30 р.
Кумыс – 1 р. 75 к.
__________________
Итого 211 р. 75 к.
Дальнейшее было не лучше. Шуба, соус, железнодорожный билет, опять соус, опять билет, три чалмы, купленные на черный день, извозчики, ваза и всяческая чепуха. Если не считать пятидесяти тысяч Балаганова, которые не принесли ему счастья, миллион был на месте.
– Не дают делать капитальных вложений! – возмущался Остап. – Не дают! Может, зажить интеллектуальной жизнью, как мой друг Лоханкин? В конце концов материальные ценности я уже накопил, надо прикапливать помаленьку ценности духовные. Надо немедленно выяснить, в чем смысл жизни.
Он вспомнил, что в гостиничном вестибюле весь день толкутся девушки, стремящиеся поговорить с приезжим индусским философом о душе.
– Пойду к индусу, – решил он, – узнаю наконец, в чем дело. Это, правда, пижонство, но другого выхода нет.
Не разлучаясь с чемоданом, Бендер, как был, в смятом костюме, спустился в бельэтаж и постучал в дверь великого человека. Ему открыл переводчик.
– Философ принимает? – спросил Остап.
– Это смотря кого, – ответил переводчик вежливо. – Вы частное лицо?
– Нет, нет, – испуганно сказал великий комбинатор. – Я от одной кооперативной организации.
– Вы с группой? Вас сколько человек? А то, знаете, учителю трудно принимать всех отдельных лиц. Он предпочитает беседовать...
– С коллективом? – подхватил Остап. – Меня как раз коллектив уполномочил разрешить один важный принципиальный вопрос насчет смысла жизни.
Переводчик ушел и через пять минут вернулся. Он отодвинул портьеру и пышно сказал:
– Пусть войдет кооперативная организация, желающая узнать, в чем смысл жизни.
На кресле с высокой и неудобной резной спинкой сидел великий философ и поэт в коричневой бархатной рясе и в таком же колпаке. Лицо у него было смуглое и нежное, а глаза черные, как у подпоручика. Борода, белая и широкая, как фрачная манишка, закрывала грудь. Стенографистка сидела у его ног. Два переводчика, индус и англичанин, разместились по бокам.
При виде Остапа с чемоданом философ заерзал на кресле и что‑то встревоженно зашептал переводчику. Стенографистка спешно стала записывать, а переводчик обратился к великому комбинатору:
– Учитель желает узнать, не содержатся ли в чемодане пришельца песни и саги, и не собирается ли пришелец прочесть их вслух, так как учителю прочли уже много песен и саг и он больше не может их слушать.
– Скажите учителю, что саг нету, – почтительно ответил Остап.
Черноглазый старец еще больше обеспокоился и, оживленно говоря, стал со страхом показывать на чемодан пальцем.
– Учитель спрашивает, – начал переводчик, – не собирается ли пришелец поселиться у него в номере, потому что к нему на прием еще никогда не приходили с чемоданами .
И только после того как Остап успокоил переводчика, а переводчик философа, напряжение прошло и началась беседа.
– Прежде чем ответить на ваш вопрос о смысле жизни, – сказал переводчик, – учитель желает сказать несколько слов о народном образовании в Индии.
– Передайте учителю, – сообщил Остап, – что проблема народного образования волнует меня с детства.
Философ закрыл глаза и принялся неторопливо говорить. Первый час он говорил по‑английски, а второй час по –бенгальски. Иногда он начинал петь тихим приятным голосом, а один раз даже встал и, приподняв рясу, сделал несколько танцевальных движений, изображавших, как видно, игры школьников в Пенджабе. Затем он сел и снова закрыл глаза, а Остап долго слушал перевод. Сперва Остап вежливо кивал головой, потом сонно смотрел в окно и, наконец, начал развлекаться, перебирал в кармане мелочь, любовался перстнем и даже довольно явственно подмигнул хорошенькой стенографистке, после чего она еще быстрее зачиркала карандашом.
– А как все‑таки будет со смыслом жизни? – спросил миллионер, улучив минуту.
– Учитель желает прежде, – объяснил переводчик, – познакомить пришельца с обширными материалами, которые он собрал при ознакомлении с постановкой дела народного образования в СССР.
– Передайте его благородию, – ответил Остап. – Ч то пришелец не возражает.
И машина снова пришла в движение. Учитель говорил, пел пионерские песни, показывал стенгазету, которую ему поднесли дети 146й трудовой школы, и один раз даже всплакнул. Переводчики бубнили в два голоса, стенографистка писала, а Остап рассеянно чистил ногти.
Наконец Остап громко закашлял.
– Знаете, – сказал он, – переводить больше не нужно. –Я стал как‑то понимать по‑бенгальски. Вот когда будет насчет смысла жизни, тогда переведите .
Когда философу подтвердили настойчивое желание Остапа, черноглазый старец заволновался.
– Учитель говорит, – заявил переводчик, – что он сам приехал в вашу великую страну, чтобы узнать, в чем смысл жизни. Только там, где народное образование поставлено на такую высоту, как у вас, жизнь становится осмысленной. Коллектив...
– До свидания , – быстро сказал великий комбинатор, – передайте учителю, что пришелец просит разрешения немедленно уйти.
Но философ уже пел нежным голосом марш Буденного , которому он выучился у советских детей. И Остап убежал без разрешения.
– Кришна! – кричал великий комбинатор, бегая по своему номеру. – Вишну! Что делается на свете? Где сермяжная правда? А, может быть, я дурак и ничего не понимаю, и жизнь прошла глупо, бессистемно? Настоящий индус, видите ли, все знает про нашу обширную страну, а я, как оперный индийский гость, долблю все одно и то же: «Не счесть алмазов пламенных в лабазах каменных». До чего же гадко!
В этот день Остап обедал без водки, и в первый раз оставил чемодан в номере. Потом он смирно сидел на подоконнике, с интересом рассматривая обыкновенных прохожих, которые прыгали в автобус, как белки.
Ночью великий комбинатор вдруг проснулся и сел на кровати. Было тихо, и только из ресторана через замочную скважину пробирался меланхолический бостон.
– Как же я забыл! – сказал он сердито.
Потом он засмеялся, зажег свет и быстро написал телеграмму:
«Зося! Я ошибся, я хочу приехать. Ответ Москва Гранд‑Отель».
Он позвонил и потребовал, чтобы телеграмма была отправлена немедленно, молнией.
Коридорный ознакомился в буфетной комнате с содержанием депеши и лег спать, придя к заключению, что дело терпит, успеется и утром.
Зося не ответила. Не было ответа и на другие телеграммы, составленные в этом же отчаянном и лирическом роде.Глава тридцать четвертая
Поезд шел в Черноморск.Первый пассажир снял пиджак, повесил его на медную завитушку багажника, потом стащил ботинки, поочередно поднося толстые ножки почти к самому лицу, и надел туфли с языками.
– Слышали вы историю про одного воронежского землемера, который оказался родственником японского микадо? – спросил он, заранее улыбаясь.
Второй и третий пассажиры придвинулись поближе. Четвертый пассажир уже лежал на верхнем диване под колючим малиновым одеялом, недовольно глядя в иллюстрированный журнал.
– Неужели не слышали? Одно время об этом много говорили. Это был обыкновенный землемер – жена, одна комната, сто двадцать рублей жалования . Фамилия – Бигусов. Обыкновенный, ну, совершенно не замечательный человек, даже, если хотите знать, между нами говоря, хам. Приходит он однажды со службы, а у него в комнате сидит японец в таком, между нами говоря, отличном костюме, в очках и, если хотите знать, в ботинках из змеиной кожи, последняя новость. «Ваша фамилия – Бигусов?» – спрашивает японец. « Да», – говорит Бигусов. «А имя‑отчество?» « Такое‑то», – отвечает. «Правильно, – говорит японец, – в таком случае, не будете ли вы любезны снять толстовку, мне нужно осмотреть ваше голое туловище». «Пожалуйста», – говорит. Ну, между нами говоря, если хотите знать, японец туловище даже не рассматривал, а сразу кинулся к родимому пятну. Было у Бигусова такое пятно, на боку. Посмотрел на него японец через увеличительное стекло, побледнел и говорит: «Поздравляю вас, гражданин Бигусов, и позвольте вам вручить посылку и пакет». Жена, конечно, открыла посылку, а там, если хотите знать, – японский обоюдоострый меч лежит в стружках . «Почему же мне меч?» – спросил землемер. «А вы, – говорит, – прочтите письмо. Там все написано. Вы самурай». Тут Бигусов тоже побледнел. Воронеж, если хотите знать, не особенно большой центр. Между нами говоря, какое там может быть отношение к самураям? Самое отрицательное! Ну, делать нечего, Бигусов берется за письмо, вскрывает четырнадцать восковых печатей и читает . Что же вы думаете? Оказалось, что ровно тридцать шесть лет тому назад проезжал через Воронежскую губернию один японский полупринц – инкогнито. Ну, конечно, между нами говоря, спутался его высочество с одной воронежской девушкой, прижил ребенка инкогнито. И даже хотел жениться, только микадо запретил шифрованной телеграммой. Полупринцу пришлось уехать, а ребенок остался незаконный. Это и был Бигусов. И вот по прошествии стольких лет полупринц стал умирать, а тут, как назло, законных детей нету, некому передать наследство, и к тому же угасает знаменитый род, что для японца хуже всего. Ну, пришлось вспомнить про Бигусова. Вот привалило человеку счастье! Сейчас, говорят, он уже в Японии. Старик умер. А Бигусов теперь принц, родственник микадо и к тому же еще, между нами говоря, получил наличными миллион иен. Миллион! Такому дураку!
– Дали бы мне миллион рублей! – сказал второй пассажир, суча ногами. – Я бы им показал, что делать с миллионом!
В пролете между верхними диванами появилась голова четвертого пассажира. Он внимательно поглядел на человека, точно знавшего, что можно сделать с миллионом, и, ничего не сказавши, снова закрылся журналом.
– Да, – сказал третий пассажир, распечатывая железнодорожный пергаментный пакетик с двумя индивидуальными сухарями, – бывают различные факты в области денежного обращения. У одной московской девицы в Варшаве умер дядя и оставил ей миллионное наследство, а она даже не знала. Но там, за границей, пронюхали, и уже через месяц в Москве появился довольно приличный иностранец. Этот голубчик решил жениться на девушке, пока она не проведала о наследстве . А у нее в Москве был жених, и тоже довольно красивый молодой человек из Палаты Мер и Весов . Она его очень любила и, естественно, не хотела выходить замуж за другого. А тот, иностранец, прямо с ума сходил, посылал ей букеты, конфеты и фильдеперсовые чулки. Оказывается, иностранный голубчик приехал не сам от себя, а от акционерного общества, которое образовалось специально для эксплуатации дядина наследства. У них даже был основной капитал – восемнадцать тысяч злотых. Этот их уполномоченный должен был во что бы то ни стало жениться на девушке и вывезти ее за границу. Очень романтическая история! Представляете себе положение уполномоченного! Такая ответственность. А потом он взял аванс и не может его оправдать из‑за этого советского жениха. А там, в Варшаве, кошмар! Акционеры ждут, волнуются, акции падают. В общем, все кончилось крахом. Девушка вышла замуж за своего, советского. Так она и ничего и не узнала.
– Вот дура! – сказал второй пассажир. – Дали бы мне этот миллион!
И в ажитации он даже вырвал из рук соседа сухарик и нервно съел его.
Обитатель верхнего дивана придирчиво закашлял. Видимо, разговоры мешали ему заснуть.
Внизу стали говорить тише. Теперь пассажиры сидели тесно, голова к голове, и, задыхаясь, шептали:
– Недавно международное общество Красного креста давало объявление в газетах о том, что разыскиваются наследники американского солдата Гарри Ковальчука, погибшего в 1918 году на войне. Наследство – миллион! То есть было меньше миллиона, но наросли проценты. И вот в глухой деревушке на Волыни…
На верхнем диване металось малиновое одеяло. Бендеру было скверно. Ему надоели вагоны, верхние и нижние диваны, весь трясущийся мир путешествий. Он легко дал бы полмиллиона, чтобы заснуть, но шепот внизу не прекращался.
– …Понимаете, в один жакт явилась старушка и говорит: «Я, говорит, у себя в подвале нашла горшочек, не знаю, что в горшочке, уж будьте добры посмотреть сами». Посмотрело правление жакта в этот горшок, а там – золотые индийские рупии, миллион рупий…
– Вот дура! Нашла кому рассказывать!.. Дали бы мне этот миллион, уж я бы…
– Между нами говоря, если хотите знать, – деньги это все.
– А в одной пещере под Можайском…
Сверху послышался стон, звучный полновесный стон гибнущего индивидуума.
Рассказчики на миг смутились, но очарование неожиданных богатств, сыплющихся из карманов японских принцев, варшавских родственников или американских солдат, было так велико, что они снова стали хватать друг друга за коленки, бормоча:
– …И вот, когда вскрыли мощи, там, между нами говоря, нашли на миллион…
Утром, еще затопленный сном, Остап услышал звук отстегиваемой шторы и голос:
– Миллион! Понимаете, целый миллион…
Это было слишком. Великий комбинатор гневно заглянул вниз. Но вчерашних пассажиров уже не было. Они сошли на рассвете, в Харькове, оставив после себя смятые постели, просаленный листок арифметической бумаги, котлетные и хлебные крошки, а также веревочку. Стоявший у окна новый пассажир равнодушно посмотрел на Остапа и продолжал, обращаясь к двум своим спутникам:
– Миллион тонн чугуна. К концу года. Комиссия нашла, что завод может это дать. И что самое смешное, Харьков утвердил!
Остап не нашел в этом заявлении ничего смешного. Однако новые пассажиры разом принялись хохотать. При этом на всех трех заскрипели одинаковые резиновые пальто, которых они еще не успели снять.
– Как же Бубешко, Иван Николаевич? – спросил самый молодой из пассажиров с азартом. – Наверно , землю носом роет?
– Уже не роет. Оказался в дурацком положении. Но что было! Сначала он полез в драку… вы знаете Иван Николаевича характер … 825 тысяч тонн и ни на один пуд больше. Тут началось серьезное дело. Преуменьшение возможностей – факт? Равнение на узкие места – факт? Надо было человеку сразу же и полностью сознаться в своей ошибке. Так нет! Амбиция! Подумаешь, – благородное дворянство. Сознайся – и все. А он начал по частям. Решил авторитет сохранить. И вот началась музыка, достоевщина: «С одной стороны, признаю, но, с другой стороны, подчеркиваю». А что там подчеркивать, что за бесхребетное виляние! Пришлось нашему Бубешке писать второе письмо.
Пассажиры снова засмеялись.
– Но и там он о своем оппортунизме не сказал ни слова. И пошел писать. Каждый день письмо. Хотят для него специальный отдел завести – «Поправки и отмежевки». И ведь сам знает, что записался , хочет выкарабкаться, но такое сам на–громоздил, что не может. И последний раз до того дошел, что даже написал: «Так, мол, и так… ошибку признаю и настоящее письмо считаю недостаточным».
Остап давно уже пошел умываться, а новые пассажиры все еще досмеивались. Когда он вернулся, купе было подметено, диваны опущены, и проводник удалялся, прижимая подбородком охапку простынь и одеял. Молодые люди, не боявшиеся сквозняков, открыли окно, и в купе, словно морская волна, запертая в ящик, прыгал и валялся осенний ветер.
Остап забросил на сетку чемодан с миллионом и уселся внизу, дружелюбно посматривая на новых соседей, которые как‑то особенно рьяно вживались в быт международного вагона – часто смотрелись в дверное зеркало, подпрыгивали на диване, испытывая упругость его пружин, одобряли качество красной полированной обшивки и нажимали все кнопки. Время от времени один из них исчезал на несколько минут и по возвращении шептался с товарищами. Наконец в дверях появилась девушка в бобриковом мужском пальто и гимнастических туфлях с тесемками, обвивавшимися вокруг щиколоток на древнегреческий манер.
– Товарищи! – сказала она решительно. – Это свинство. Мы тоже хотим ехать в роскоши. На первой же станции мы должны обменяться.
Попутчики Бендера угрожающе загалдели.
– Нечего, нечего. Все имеют такие же права, как и вы, – продолжала девушка, – мы уже бросили жребий. Вышло Тарасову, Паровицкому и мне. Выметайтесь в третий класс.
Из возникшего шума Остап понял, что в поезде с летней заводской практики возвращалась в Черноморск большая группа студентов политехникума. В жестком вагоне на всех не хватило мест, и три билета пришлось купить в международный, с раскладкой разницы на всю компанию.
В результате девушка осталась в купе, а трое первенцев удалились с запоздалым достоинством. На их места тотчас же явились Тарасов и Паровицкий. Не медля, они принялись подпрыгивать на диванах и нажимать кнопки. Девушка хлопотливо прыгала вместе с ними. Не прошло и получаса, как в купе ввалилась первая тройка. Ее пригнала назад тоска по утраченному великолепию. За нею с конфузливыми улыбками показались еще двое, а потом еще один, усатый. Усатому была очередь ехать в роскоши только на второй день, и он не мог вытерпеть. Его появление вызвало особенно возбужденные крики, на которые не замедлил появиться проводник.
– Что же это, граждане, – сказал он казенным голосом, – целая шайка‑лейка собралась. Уходите, которые из жесткого вагона. А то пойду к главному.
Шайка‑лейка оторопела.
– Это гости, – сказала девушка, запечалившись, – они пришли только посидеть.
– В правилах запрещается , – заявил проводник, – уходите.
Усатый попятился к выходу, но тут в конфликт вмешался великий комбинатор.
– Что ж это вы, папаша? – сказал он проводнику. – Пассажиров не надо линчевать без особенной необходимости. Зачем так точно придерживаться буквы закона? Надо быть гостеприимным. Знаете, как на Востоке! Пойдемте, я вам сейчас все растолкую. Насчет гостеприимства.
Поговорив с Остапом в коридоре, проводник настолько проникся духом Востока, что, не помышляя уже об изгнании шайки‑лейки, принес даже девять стаканов чаю в тяжелых подстаканниках и весь запас индивидуальных сухарей. Он даже не взял денег.
– По восточному обычаю, – сказал Остап обществу, – согласно законам гостеприимства, как говорил некий работник кулинарного сектора.
Услуга была оказана с такой легкостью и простотой, что ее нельзя было не принять. Трещали разрываемые сухарные пакетики, Остап по‑хозяйски раздавал чай и вскоре подружился со всеми восемью студентами и одной студенткой.
– Меня давно интересовала проблема всеобщего, равного и тайного обучения, – болтал он радостно, – недавно я даже беседовал по этому поводу с индусским философом‑любителем. Человек крайней учености. Поэтому, что бы он ни сказал, его слова сейчас же записываются на граммофонную пластинку. А так как старик любит поговорить – есть за ним такой грешок, – то пластинок скопилось восемьсот вагонов, и теперь из них уже делают пуговицы.
Начав с этой вольной импровизации, великий комбинатор взял в руки сухарик.
– Этому сухарю , – сказал он, – один шаг до точильного камня. И этот шаг уже сделан.
Дружба, подогреваемая шутками подобного рода, развивалась очень быстро, и вскоре вся шайка‑лейка под управлением Остапа уже распевала частушку:
У Петра Великого
Близких нету никого.
Только лошадь и змея –
Вот и вся его семья.
К вечеру Остап знал всех по именам и с некоторыми был уже на ты . Но многого из того, что говорили молодые люди, он не понимал. Вдруг он показался себе ужасно старым. Перед ним сидела юность, немножко грубая, прямолинейная, какая‑то обидно нехитрая. Он был другим в свои двадцать лет. Он признался себе, что в свои двадцать лет он был гораздо разностороннее и хуже. Он тогда не смеялся, а только посмеивался. А эти смеялись вовсю.
«Чему так радуется эта толстомордая юность? – подумал он с внезапным раздражением. – Честное слово, я начинаю завидовать».
Хотя Остап, несомненно, был центром внимания всего купе и речь его лилась без задержки , хотя окружающие и относились к нему наилучшим образом, но не было здесь ни балагановского обожания, ни трусливого подчинения Паниковского, ни преданной любви Козлевича. В студентах чувствовалось превосходство зрителя перед конферансье. Зритель слушает человека во фраке, иногда смеется, лениво аплодирует ему, но в конце концов уходит домой, и нет ему больше никакого дела до конферансье. А конферансье после спектакля приходит в артистический клуб, грустно сидит над котлетой и жалуется собрату по Рабису – опереточному комику, что публика его не понимает, а правительство не ценит. Комик пьет водку и тоже жалуется, что его не понимают. А что там не понимать? Остроты стары, и приемы стары, а переучиваться поздно. Все, кажется, ясно.
История с Бубешко, преуменьшившим планы, была рассказана вторично, на этот раз специально для Остапа. Он ходил со своими новыми друзьями в жесткий вагон убеждать студентку Люду Писаревскую прийти к ним в гости и при этом так краснобайствовал, что застенчивая Люда пришла и приняла участие в общем гаме. Внезапное доверие разрослось до того, что к вечеру, прогуливаясь по перрону большой узловой станции с девушкой в мужском пальто, великий комбинатор подвел ее почти к самому выходному семафору и здесь, неожиданно для себя, излил ей свою душу в довольно пошлых выражениях.
– Понимаете, – втолковывал он, – светила луна, королева ландшафта. Мы сидели на ступеньках музея древностей. И вот я почувствовал, что я ее люблю. Но мне пришлось в тот же вечер уехать, так что дело расстроилось. Она, кажется, обиделась. Даже наверно обиделась.
– Вас послали в командировку? – спросила девушка участливо .
– М‑да. Как бы командировка. То есть не совсем командировка, но срочное дело. Теперь я страдаю. Величественно и глупо страдаю.
– Это не страшно, – сказала девушка, – переключите избыток своей энергии на выполнение какого‑нибудь трудового процесса. Пилите дрова, например. Теперь есть такое течение.
Остап пообещал переключиться и, хотя не представлял себе, как он заменит Зосю пилкой дров, все же почувствовал большое облегчение. Они вернулись в вагон с таинственным видом и потом несколько раз выходили в коридор пошептаться о неразделенной любви и о новых течениях в этой области.
В купе Остап по‑прежнему выбивался из сил, чтобы понравиться компании. И он добился , что студенты стали смотреть на него, как на своего . А грубиян Паровицкий изо всей силы ударил Остапа по плечу и воскликнул:
– Поступай к нам в политехникум. Ей‑богу! Получишь стипендию 75 рублей. Будешь жить как бог. У нас – столовая, каждый день мясо. Потом на Урал поедем, на практику.
– Я уже окончил один гуманитарный вуз, – торопливо молвил великий комбинатор.
– А что ты теперь делаешь? – спросил Паровицкий.
– Да так, по финансовой линии.
– Служишь в банке?
Остап внезапно сатирически посмотрел на студента и внятно сказал:
– Нет, не служу. Я миллионер.
Конечно, это заявление ни к чему не обязывало Остапа и все можно было обратить в шутку, но Паровицкий засмеялся с такой надсадой, что великому комбинатору стало обидно. Его охватило желание поразить спутников, вызвать у них еще большее восхищение.
– Сколько ж у вас миллионов? – спросила девушка в гимнастических туфлях, подбивая его на веселый ответ.
– Один, – сказал Остап, бледнея от гордости.
– Что‑то мало, – заявил усатый.
– Мало, мало! – закричали все.
– Мне достаточно, – сказал Бендер торжественно.
С этими словами он взял свой чемодан, щелкнул никелированными застежками и высыпал на диван все его содержимое. Бумажные плитки легли расползающейся горкой. Остап перегнул одну из них, и обертка лопнула с карточным треском.
– В каждой пачке по десять тысяч. Вам мало? Миллион без какой‑то мелочи. Все на месте. Подписи, паркетная сетка и водяные знаки.
При общем молчании Остап сгреб деньги обратно в чемодан и забросил его на багажник жестом, который Остапу показался царственным. Он снова сел на диван, отвалился на спинку, широко расставил колени и посмотрел на шайку‑лейку.
– Как видите, гуманитарные науки тоже приносят плоды, – сказал миллионер, приглашая студентов повеселиться вместе с ним.
Студенты молчали, разглядывая различные кнопки и крючки на орнаментированных стенках купе.
– Живу как бог, – продолжал Остап, – или как полубог, что в конце концов одно и то же.
Немножко подождав, великий комбинатор беспокойно задвигался и воскликнул в самом дружеском тоне:
– Что ж вы, черти, приуныли?
– Ну, я пошел, – сказал усатый, подумав, – пойду к себе, посмотрю, как и чего.
И он выскочил из купе.
– Удивительная вещь, замечательная вещь, – заметил Остап, – еще сегодня утром мы не были даже знакомы, а сейчас чувствуем себя так, будто знаем друг друга десять лет. Что это, флюиды действуют?
– Сколько мы должны за чай? – спросил Паровицкий. – Сколько мы выпили, товарищи? Девять стаканов? Или десять? Надо узнать у проводника. Сейчас я приду.
За ним снялись еще четыре человека, увлекаемые желанием помочь Паровицкому в его расчетах с проводником.
– Может, споем что‑нибудь? – предложил Остап. – Что‑нибудь железное? Например, «Сергей поп, Сергей поп!». Хотите? У меня дивный волжский бас.
И, не дожидаясь ответа, великий комбинатор поспешно запел: «Вдоль да по речке, вдоль да по Казанке сизый селезень плывет». Когда пришло время подхватывать припев, Остап по‑капельмейстерски взмахнул руками и топнул ногой, но грозного хорового крика не последовало. Одна лишь Люда Писарев–ская по застенчивости пискнула: «Сергей поп, Сергей поп» , но тут же осеклась и выбежала в коридор .
Дружба гибла на глазах. Скоро в купе осталась только добрая и отзывчивая девушка в гимнастических туфлях.
– Куда это все убежали? – спросил Бендер.
– В самом деле, – прошептала девушка, – надо узнать.
Она проворно бросилась к двери, но несчастный миллионер схватил ее за руку.
– Я пошутил, – забормотал он, – я трудящийся! Я дирижер симфонического оркестра!.. Я сын лейтенанта Шмидта!.. Мой папа турецко‑подданный. Верьте мне!..
– Пустите! – зашипела девушка.
Великий комбинатор остался один.
Купе тряслось и скрипело. Ложечки поворачивались в пустых стаканах, и все чайное стадо потихоньку сползало на край столика. В дверях показался проводник, прижимая подбородком стопку одеял и простынь.Глава тридцать пятая
ВЧерноморске гремели крыши и по улицам гуляли сквозняки. Силою неожиданно напавшего на город северо‑восточного ветра нежное бабье лето было загна но к мусорным ящикам, желобам и выступам домов. Там оно помирало среди обугленных кленовых листьев и разорванных трамвайных билетов. Холодные хризантемы тонули в мисках цветочниц. Хлопали зеленые ставни закрытых квасных будок. Голуби говорили «умру, умру». Воробьи согревались, клюя горячий навоз. Черноморцы брели против ветра, опустив головы, как быки. Хуже всех пришлось пикейным жилетам. Ветер срывал с них канотье и панамские шляпы и катил их по паркетной мостовой вниз, к бульвару. Старики бежали за ними, задыхаясь и негодуя. Тротуарные вихри мчали самих преследователей так сильно, что они иной раз перегоняли свои головные уборы и приходили в себя, только приткнувшись к мокрым ногам бронзовой фигуры екатерининского вельможи, стоявшего посреди площади.
Антилопа на своей стоянке издавала корабельные скрипы. Если раньше машина Козлевича вызывала веселое недоумение, то сейчас она внушала жалость: левое заднее крыло было подвязано канатом, порядочная часть ветрового стекла была заменена фанерой, и вместо утерянной при катастрофе груши с матчишем висел на веревочке никелированный председательский колокольчик. Даже рулевое колесо, на котором покоились честные руки Адама Казимировича, несколько свернулось на сторону. На тротуаре, рядом с Антилопой , стоял великий комбинатор. Облокотившись о борт машины, он говорил:
– Я обманул вас, Адам. Я не могу подарить вам ни «Изотто‑Фраскини» , ни «Линкольна» , ни «Бьюика» , ни даже «Форда» . Я не могу купить новой машины. Государство не считает меня покупателем. Я частное лицо. Единственно, что можно было бы приобрести по объявлению в газете, это такую же рухлядь, как наша Антилопа .
– Почему же, – возразил Козлевич, – мой «Лорен‑Дитрих» д обрая машина. Вот если бы еще подержанный маслопроводный шланг, не нужно мне тогда никаких «Бьюиков» .
– Шланг я вам привез, – сказал Остап, – вот он. И это единственное, дорогой Адам, чем я могу помочь вам по части механизации транспорта.
Козлевич очень обрадовался шлангу, долго вертел его в руках и тут же стал прилаживать. Остап толкнул колокольчик, который издал заседательский звон, и горячо начал:
– Вы знаете, Адам, новость – на каждого гражданина давит столб воздуха силою в 214 кило.
– Нет, – сказал Адам , – а что?
– Как что! Это научно‑медицинский факт. И мне это стало с недавнего времени тяжело. Вы только подумайте! 214 кило! Давит круглые сутки, в особенности по ночам. Я плохо сплю. Что?
– Ничего, я слушаю, – ласково ответил Козлевич.
– Мне очень плохо, Адам. У меня слишком большое сердце.
Водитель Антилопы хмыкнул, Остап продолжал болтать:
– Вчера на улице ко мне подошла старуха и предложила купить вечную иглу для примуса. Вы знаете, Адам, я не купил. Мне не нужна вечная игла, я не хочу жить вечно. Я хочу умереть. У меня налицо все пошлые признаки влюбленности: отсутствие аппетита, бессонница и маниакальное стремление сочинять стихи. Слушайте, что я накропал вчера ночью при колеблющемся свете электрической лампы: «Я помню чудное мгновенье, передо мной явилась ты, как мимолетное виденье, как гений чистой красоты». Правда, хорошо? Талантливо? И только на рассвете, когда дописаны были последние строки, я вспомнил, что этот стих уже написал А. Пушкин. Такой удар со стороны классика! А?
– Нет, нет, продолжайте, – сказал Козлевич сочувственно.
– Так вот и живу, – продолжал Остап с дрожью в голосе. – Тело мое прописано в гостинице «Каир», а душа манкирует, ей даже в Рио‑де‑Жанейро не хочется. А тут еще атмосферный столб душит.
– А вы у нее были? – спросил прямолинейный Козлевич. – У Зоси Викторовны?
– Не пойду, – сказал Остап, – по причине гордой застенчивости. Во мне проснулись янычары. Я этой негодяйке послал из Москвы на триста пятьдесят рублей телеграмм и не получил ответа даже на полтинник. Это я‑то, которого любили домашние хозяйки, домашние работницы, вдовы и даже одна женщина – зубной врач! Нет, Адам, я туда не пойду. До свидания, Адам!
Козлевич долго смотрел вслед удаляющемуся Остапу, потом задумчиво завел мотор и поехал прочь.
Великий комбинатор отправился в гостиницу, вытащил из‑под кровати чемодан с миллионом, который валялся рядом со стоптанными башмаками. Некоторое время он смотрел на него довольно тупо, потом взял его за ручку и выбрался на улицу. Ветер схватил Остапа за плечи и потащил к приморскому бульвару. Здесь было пустынно, никто не сидел на белых скамейках, изрезанных за лето любовными надписями. На внешний рейд, огибая маяк, выходил низкий грузовик с толстыми прямыми мачтами.
– Довольно, – сказал Остап, – золотой теленок не про меня. Пусть берет кто хочет. Пусть миллионерствует на просторе!
Он оглянулся и, видя, что вокруг никого нет, бросил чемодан на гравий.
– Пожалуйста, – промолвил он, обращаясь к черным кленам, и расшаркался.
Он пошел по аллее не оглядываясь. Сначала он шел медленно, шагом гуляющего, потом заложил руки в карманы, потому что они вдруг стали ему мешать, и усилил ход, чтобы победить колебания. Он заставил себя повернуть за угол и даже запеть песенку, но уже через минуту побежал назад. Чемодан лежал на прежнем месте. Однако с противоположной стороны к нему, нагибаясь и вытягивая руки, подходил гражданин средних лет и весьма обыкновенной наружности.
– Ты куда?! – закричал Остап еще издали. – Я тебе покажу хватать чужие чемоданы! На секунду оставить нельзя! Безобразие!
Гражданин недовольно пожал плечами и отступил. А Бендер снова потащился с золотым теленком в руках.
«Что ж теперь делать? – размышлял он. – Как распорядиться проклятым кушем, который обогащает меня только моральными муками? Сжечь его, что ли?»
На этой мысли великий комбинатор остановился с удовольствием.
«Как раз в моем номере есть камин. Сжечь в камине! Это величественно! Поступок Клеопатры! В огонь! Пачка за пачкой! Чего мне с ними возиться? Хотя нет, глупо. Жечь деньги – пижонство! Гусарство! А что я могу на них сделать, кроме нэпмановского жранья? Дурацкое положение! Музейный заведующий собирается за триста рублей Лувр учинить, любой коллектив каких‑нибудь водников или кооперативная корпорация драмписателей за миллион может выстроить полунебоскреб с плоской крышей для лекций на свежем воздухе! А Остап Бендер, потомок янычаров, ни черта не может сделать! Вот навалился класс‑гегемон на миллионера‑одиночку!»
Размышляя о том, как поступить с миллионом, великий комбинатор бегал по аллеям, садился на цементный парапет и сердито смотрел на качающийся за волнорезом пароход.
«Нет, от пожара придется отказаться. Жечь деньги – это трусливо и не грациозно. Нужно придумать какой‑нибудь эффектный жест. Основать разве стипендию имени Балаганова для учащихся заочного радиотехникума? Купить пятьдесят тысяч серебряных ложечек, отлить из них конную статую Паниковского и установить на могиле? Инкрустировать Антилопу перламутром? А может быть…»
Великий комбинатор соскочил с парапета, озаренный новой мыслью. Не медля ни минуты, он покинул бульвар и, стойко выдерживая натиск фронтальных и боковых ветров, пошел на почтамт. Там по его просьбе чемодан зашили в рогожку и накрест перевязали бечевой. Получилась простецкая с виду посылка, какие почтамт принимает ежедневно тысячами и в каких граждане отправляют своим родственникам свиное сало, варенье или яблоки.
Остап взял химический карандаш и, возбужденно махнув им в воздухе, надписал :
Ценная
Народному комиссару финансов
Москва
И посылка, сброшенная рукой дюжего почтовика, рухнула на груду овальных тюков , торбочек и ящиков. Засовывая в карман квитанцию, Остап увидел, что его миллион вместе с прочим грузом уже увозит на тележке в соседний зал ленивый старик с белыми молниями в петлицах.
– Заседание продолжается, – сказал великий комбинатор, – на этот раз без участия депутата сумасшедших аграриев О. Бендера.
Он долго еще сидел под аркой почтамта, то одобряя свой поступок, то сожалея о нем. Ветер забрался под макинтош Остапа. Ему стало холодно, и он с огорчением вспомнил, что так и не купил второй шубы.
Прямо перед ним на секунду остановилась девушка. Задрав голову, она посмотрела на блестящий циферблат почтамтских часов и пошла дальше. На ней было шершавое пальтецо короче платья и синий берет с детским помпоном. Правой рукой она придерживала сдуваемую ветром полу пальто. Сердце командора качнулось еще прежде, чем он узнал Зосю, и он зашагал за ней по мокрым тротуарным плитам, невольно держась на некоторой дистанции. Иногда девушку заслоняли прохожие, и тогда Остап сходил на мостовую, вглядываясь в Зосю сбоку и обдумывая тезисы предстоящего объяснения.
На углу Зося остановилась перед галантерейным киоском и стала осматривать коричневые мужские носки, качавшиеся на веревочке. Остап принялся патрулировать неподалеку.
У самой обочины тротуара жарко разговаривали два человека с портфелями. Оба были в демисезонных пальто, из‑под которых виднелись белые летние брюки.
– Вы вовремя ушли из ГЕРКУЛЕС’а , Иван Павлович, – говорил один, прижимая к груди портфель, – там сейчас разгром, чистят, как звери.
– Весь город говорит, – вздохнул второй .
– Вчера чистили Скумбриевича, – сладострастно сказал первый, – пробиться нельзя было. Сначала все шло очень культурно. Скумбриевич так рассказал свою биографию, что ему все аплодировали. «Я, говорит, родился между молотом и наковальней». Этим он хотел подчеркнуть, что его родители были кузнецы. А потом из публики кто‑то спросил: «Скажите, вы не помните, был такой торговый дом “Скумбриевич и сын, скобяные товары”» . Вы не тот Скумбриевич? И тут этот дурак возьми и скажи: «Я не Скумбриевич, я сын». Представляете, что теперь с ним будет? Первая категория обеспечена.
– Да, товарищ Вайнторг, такие строгости. А сегодня кого чистят?
– Сегодня большой день! Сегодня Берлага, тот самый, который спасался в сумасшедшем доме. Потом сам Полыхаев и эта гадюка Серна Михайловна, его морганатическая жена. Она в ГЕРКУЛЕС’е никому дышать не давала. Приду сегодня часа за два до начала, а то не протолкаешься. Кроме того, Бомзе…
Зося пошла вперед, и Остап так и не узнал, что случилось с Адольфом Николаевичем Бомзе. Это, однако, нисколько его не волновало . Начальная фраза разговора была уже готова. Командор быстро нагнал девушку.
– Зося, – сказал он, – я приехал, и отмахнуться от этого факта невозможно.
Фраза эта была произнесена с ужасающей развязностью. Девушка отшатнулась, и великий комбинатор понял, что взял фальшивый тон. Он переменил интонацию, он говорил быстро и много, жаловался на обстоятельства, сказал о том, что молодость прошла совсем не так, как воображалось в младенческие годы, что жизнь оказалась грубой и низкой, словно басовый ключ.
|
The script ran 0.012 seconds.