1 2 3 4 5 6 7 8
— Ха! Привет! — кричит. Зубы скалит. Колька пригляделся: Илья перед ним. Зверек который.
— Ну, здравствуй, — ответил. — А ты разве не сгорел?
Илья смеется:
— Ха! Я не горючий! Во как! Я раньше сообразил, что тут за каша заваривается, удрал на дорогу. Езжу, как видишь. Куда хошь провезу.
— Не-е, — сказал Колька. — Не могу.
— А ты кто же будешь? Ты Колька или Сашка?
Колька помолчал и сказал:
— Я — обои.
В это время поезд свистнул.
Илья опять крикнул: «Ха! Смотри! А то от беды лучше со мной, а?» — и побежал к вагону. Прыгнул на лесенку.
— Лучше, — кивнул, вздохнув, Колька, Илья уже слышать его не мог. Поезд дернулся, клацкнул буферами и поехал быстрей и быстрей в сторону невидимых отсюда гор. И Сашка поехал. А Колька один у черной насыпи остался.
28
Колька еще посидел на рельсах.
А когда стало светать, быстро, словно где-то включили свет и желтые блики поползли по серовато-синим стальным полоскам, Колька обогнул станцию и поднялся на горку к белой ротонде.
Он сел на ступеньки и стал смотреть вниз. Смотрел-смотрел и заплакал. Впервые заплакал с тех пор, как увидал на заборе Сашку. Он плакал, и слезы застилали ему прекрасный вид на горы и на долину, открывавшийся вместе с восходящим солнцем.
А потом он устал плакать и уснул.
Ему снилось: горы, как стены, стоят, и ущелья вниз опадают. Идут они с Сашкой, он к самому краю подошел, а не видит, не видит… И уже тихо по льду начинает вниз скользить, катиться, а Колька его за пальто, за рукав ловит… Не может схватить! Покатился Сашка отвесно вниз, дальше и дальше, аж сердце заболело у Кольки, что упустил он брата и теперь он руки-ноги поломает и сам разобьется вдребезги. Далеко-далеко комочек черный катится… Проснулся от страха Колька.
Пощупал лицо: мокро от слез. Значит, он опять плакал.
Посмотрел вниз на долину, вдруг вспомнил стихи. Никогда раньше он не вспоминал этих стихов, да и не знал, что их помнит.
Ночевала тучка золотая
На груди утеса-великана;
Утром в путь она умчалась рано,
По лазури весело играя,
Но остался влажный след в морщине
Старого утеса. Одиноко
Он стоит, задумался глубоко,
И тихонько плачет он в пустыне.
Может, этот холм и есть утес, а ротонда — тучка… Колька оглянулся и вздохнул. А может, тучка — это поезд, который Сашку увез с собой. Или нет. Утес сейчас — это Колька, он потому и плачет, что стал каменным, старым, старым, как весь этот Кавказ. А Сашка превратился в тучку… Ху из ху? Тучки мы… Влажный след мы… Были и нет.
Колька почувствовал, что снова хочет заплакать, и встал. Нашел надпись, которую они тут сделали 10 сентября. Поискал острый кремешок, дописал внизу: «Сашка уехал. Остался Колька. 20 октября».
Зашвырнул камешек, проследил, как он катится по склону горы, и стал следом спускаться.
Потом он умыл лицо в одной из ямок с горячей водой и пошел по дороге вверх, туда, где было их подсобное хозяйство. Он еще не знал, что скажет воспитательнице Регине Петровне.
Подходил к хозяйству, уж и за последнюю горку повернул, но так и не придумал, соврет или правду скажет. Он не хотел пугать ее да мужичков. Тут-то им не опасно. Паси скот да пеки дылду. Только он не станет здесь жить. Он скажет: «Сашка уехал, и мне надо ехать». Конечно, он им отдаст весь джем из заначки, лишь банку себе на дорогу возьмет. И тридцатку возьмет. Это их с Сашкой состояние, недаром в Томилине по корочке складывались, чтобы тридцатку свою личную заиметь. Теперь Сашке деньги не нужны. Он задаром путешествует…
Он теперь навсегда бесплатный пассажир. Колька подошел к навесу, но никого не увидел. Небось спят, решил. Постучал в окошко, в домик заглянул. И тут никого. Койка застелена, аккуратно, как все у Регины Петровны, и вещи на своих местах, а хозяйки нет.
Колька подумал, что они ушли коров доить. Он вернулся под навес, пошарил по посуде, нашел мамалыгу в котелке и прямо рукой загреб в рот. Только сейчас он подумал, что зверски хочется есть. Он стал доставать горсть за горстью и все это мгновенно проглотил. Но не наелся. Выскреб дочиста котелок, потом творог нашел и тоже съел. Регина Петровна вернется, отругает, но простит. Он же не нарочно, с голодухи.
Он запил водой, прилег на камыш, на свою и Сашкину лежанку. И вдруг уснул.
Проснулся под вечер от тишины. Он был один, лишь птицы гомонили на крыше. Он дошел до ключа, напился и ополоснул лицо.
Было почему-то не по себе от этой тишины и от одиночества. Он спустился к огороду и далее на луг, где паслось стадо. Еще недавно они все стояли тут и называли бычков и телок разными именами. А козы самокрутку с огнем сожрали, аж дым из ноздрей. Теперь все стадо повернулось к нему, и козы заблеяли, узнали, и бычок тот, который Шакал, побежал Кольке навстречу… И самое странное, что злобная корова Машка, которая при виде Кольки рога наставляла, вдруг тоже замычала ему призывно и совсем по-доброму: «Му-му-у-у!» Признала наконец. Да что толку. Вот если бы она ответила, где пропадает Регина Петровна с мужичками. И вдруг вспомнил: ведь нет ишачка с тележкой!
Ну, конечно, она уехала за ними в колонию! Сашка, тот бы мигом сообразил! Наверное, съездила на станцию, не нашла их и рванула скорей в колонию! А он-то, сачок, дрыхнет тут!
Как не хотелось Кольке возвращаться через деревню в колонию! Но представил себе разбитые, брошенные дома, а среди них растерянную, напуганную Регину Петровну, которая их с Сашкой ищет! Она и поехала-то из-за них в это пропащее место, где еще чечены на конях рыщут, а он, Колька, еще колеблется, еще мучается — идти ему или не идти!
Кто ж теперь ее будет спасать, если не Колька!
Последний раз он оглянулся, пытаясь хоть за что-то зацепиться глазом. Уж очень трудно преодолевал он свое нежелание, несмотря на свои собственные уговоры. Да и что-то его удерживало, он не мог понять, что именно.
И только когда вышел и полчаса прошагал по теплой, нагретой за день дороге, вспомнил: он же хотел посмотреть, цела ли их красивая одежда? Желтые ботиночки, да рубашка со штанами, да пестрая «тютюбейка»… Или уперли? Теперь-то, пока они с Региной Петровной ищут друг друга, наверняка упрут!
В густых сумерках миновал он станцию. Эшелона с военными уже не было. Зато было много следов на дороге, и кукуруза на обочине помята и поломана.
А дальше — гарью запахло. Колька не понял, в чем дело, вот Сашка, тот мигом бы догадался. Сашка бы только мозгой шевельнул и выдал: «А знаешь, они ведь урожай палят! Чеченов из зарослей выживают!» Так подумал Колька и только потом сообразил, что это он, он сам, а не Сашка подумал.
Гари становилось больше, уже дым над дорогой, как поземка, полз. Глаза у Кольки слезились и болели. Он тер глаза, а когда было невмочь, ложился лицом вниз в траву, ему становилось легче.
Встречались выжженные проплешины. По бокам, и особенно впереди небо играло красными сполохами, и даже тут, на дороге, было от этих сполохов светлей.
А потом Колька дошел и до огня. Тлели остатки травы, да стволы подсолнечника дымились — красные раскаленные палки. Тут уж таким жаром пыхало, что Колька лицо рубашкой закрыл, чтобы брови не обгорели. И ресницы стали клейкими, они, наверное, тоже опалились.
Тогда он лег на землю и стал думать: идти ему в колонию или не идти? Если идти, то он сгореть может. А если не идти, то получится, будто бросил он Регину Петровну с мужичками одну среди этого огня и опасности.
Полежал, отдышался, стало легче. Решил, что надо к Регине Петровне идти. Не может он не идти. Сашка пошел бы.
Огонь теперь поблескивал со всех сторон, и поташнивало Кольку от дыма. К пеплу, к гари он как-то привык, почти привык, только странно было, что огня вокруг много, а людей по-прежнему никого.
Это он, когда ехал с Сашкой, не хотел, чтобы попадались люди. А теперь он так же сильно хотел, чтобы они ему попались.
Хоть разок.
Хоть кто-нибудь.
Вот если бы случилось: он идет, а навстречу ему по дороге на ишачке Регина Петровна едет! Мужички испуганные в тележке, а сама она по сторонам озирается, огня боится. А Колька ей кричит: «Ху из ху? Не бойтесь! Я тут! Я с вами! Вместе нам не страшно! Я уже знаю, как через огонь проходить! Сейчас, сейчас, я вас с мужичками провезу до подсобки, а там уж рай так рай! Сто лет живи, и никаких пожаров, и никаких чеченов!» Опомнился Колька, лежит он посреди дороги, угорел, видно. Как упал, не помнит. Голову ломит, тошнота к горлу подступила. Попробовал встать, не встается. И ноги не идут. Вперед глянул: господи, крыши домов торчат. Березовская! Вот она! Рукой подать! На карачках, да доползу…
А тут уж огороды, деревья, кусты, огонь через них не пробивает. Как до колодца добрел, Колька опять не помнил. Цепь долго спускал, а поднять уж сил не хватило. Дважды до середины ведерко выбирал, а оно вырывалось из рук, падало обратно.
Перегнулся над краем Колька, стал из колодца дышать. Воздух сырой, холодный, только бы не упасть. Обвязал он ногу цепью и долго лежал на перегибе, голова там, а ноги наружу.
Полегчало. Лишь небольшая тошнота осталась.
Побрел он дальше. Мимо поля, мимо кладбища, тут ему вдруг показалось, что вовсе это не столбики гранитные, а чечены рядами стоят… Неподвижная толпа застыла при виде Кольки, глазами его провожает… Наваждение какое-то! Или он с ума стал сходить. Закрыл глаза, провел по лицу рукой, снова взглянул: столбики каменные, а никакие не чечены. Но шаги на всякий случай ускорил и глаз не спускал, чтобы, не дай бог, опять не превратились в чеченов! В сторону колонии огонь не проник, тут ни голову рубашкой прикрывать, ни к траве приникать не надо. Вот только черен он был, Колька, хоть сам себя не видел. Если бы попался кто-то, наверное бы, решил, что сам черт выскочил на дорогу из преисподней. Но то, что прошел Колька, преисподняя и была.
Не помнил, как добрался он до Сунжи. Приник к ней, желтенькой, плосконькой речонке, лежал, поднимая и опуская в воду голову.
Долго-долго так лежал, пока не начало проясняться вокруг. И тогда он удивился: утро. Солнышко светит. Птицы чирикают. Вода шумит. Из ада да прям в рай. Только в колонию скорей надо, там Регина Петровна его ждет. Пока сюда огонь не дошел, ее вызволять скорей требуется. А он себе приятную купань устроил!
Вздохнул Колька, пошел, не стал на себе одежду выжимать. Само высохнет. Но в колонию через ворота не пошел, а в собственный лаз полез, привычней так, да и безопасней.
Ничего не изменилось с тех пор, как ходил тут с Сашкой. Только посреди двора увидел он разбитую военную повозку, лежащую на боку, рядом холмик. В холмике дощечка и надпись химическими чернилами:
Петр Анисимович Мешков. 17.10.44 г.
Колька в фанерку уткнулся. Дважды по буквам прочел, пока сообразил: да ведь это директор! Его могила-то! Если бы написали «портфельчик», скорей бы дошло. Вот, значит, как обернулось. Убили, значит. И Регину Петровну убить могут…
Он встал посреди двора и сильно, насколько мочи хватало, крикнул: «Ре-ги-на Пет-ро-в-на!» Ему ответило только эхо.
Он побежал по всем этажам, по всем помещениям, спотыкаясь о разбросанные вещи и не замечая их. Он бежал и повторял в отчаянии: «Регина Петровна… Регина Петровна… Реги…» Вдруг осекся. Встал как вкопанный. Понял: ее тут нет.
Ее тут вообще не было.
Стало тоскливо. Стало одиноко. Как в западне, в которую сам залез. Бросился он за пределы двора, но вернулся, подумал, что опять через огонь пройти уже не сможет. Сил не хватит. Может, с ней, с Региной Петровной, да с мужичками он бы прошел… Ради них прошел, чтобы их спасти. А для себя у него сил нет.
Он прилег в уголке, в доме, на полу, ничего под себя не подстелив, хотя рядом валялся матрац и подушка тоже валялась. Свернулся в клубочек и впал в забытье.
Временами он приходил в себя, и тогда он звал Сашку и звал Регину Петровну… Больше у него никого в жизни не было, чтобы позвать.
Ему представлялось, что они рядом, но не слышат, он кричал от отчаяния, а потом вставал на четвереньки и скулил, как щенок.
Ему казалось, что он спит, долго спит и никак не может проснуться. Лишь однажды ночью, не понимая, где находится, он услышал, что кто-то часто и тяжело дышит.
— Сашка! Я знал, что ты придешь! Я тебя ждал! Ждал! — сказал он и заплакал.
29
Он открывал глаза и видел Сашку, который тыкал ему в лицо железной кружкой. Колька мотал головой, и вода проливалась ему на лицо.
Сашка просил, ломая свой язык. «Хи… Хи… Пит, а то умырат сопсем… Надо пит водды… Хи… Пынымаш, хи…» Колька делал несколько глотков и засыпал. Ему бы сказать Сашке, как смешно он «умырат» произносит, да сил не было. Даже глаз открыть сил не было. Какие уж тут хи-хи.
Сашка накрывал брата чем-то теплым и исчезал, чтобы снова возникнуть со своей кружкой.
Однажды Колька открыл глаза и увидел незнакомое лицо. Верней, лицо было ему знакомо, потому что у Сашки, когда он тыкал кружкой в губы, оно оказывалось вдруг такое странное, чернявое, широкоскулое… Но раньше это почему-то Кольку не смущало. У Сашки такая голова, что он себе любое лицо придумает.
А тут Колька лишь взглянул и понял: никакой это не Сашка, а чужой пацан в прожженном ватнике до голых колен сидит перед ним на корточках и что-то бормочет.
— Хи, хи, — бормочет. — Бениг… Надто кушыт… А не пымырат…
Колька закрыл глаза и опять подумал, что это не Сашка. А где тогда Сашка? И почему этот чужой, чернявый, Сашкино новое лицо взял и Сашкиным новым ломаным голосом говорит? Недодумался ни до чего Колька и заснул. А когда проснулся, спросил сразу:
— А где Сашка?
Голоса своего не услышал, но чужой голос он услышал.
— Саск нет. Ест Алхузур… Мына так зыват… Алху-зур… Пынымаш?
— Не-е, — сказал Колька. — Ты мне Сашку позови. Скажи, мне плохо без него. Чего он дурака валяет, не идет.
Это ему казалось, что он сказал. На самом деле ничего он не сказал, а лишь промычал два раза. Потом он опять спал, ему виделось, что чернявый, чужой Алхузур кормит его по одной ягоде виноградом. И кусочки ореха в рот сует. Сначала сам орех разжевывает, а потом Кольке дает.
Однажды он сказал:
— Я, я Саск… Хоти, и даэк зыви… Буду Саск… — И опять орех жевал… И по одной ягоде виноград давил прямо в губы. — Я Саск… А ты жыват… Жыват… Харош будыт… — И Колька первый раз кивнул. Дело пошло на поправку.
Алхузур откликался на имя Сашка, оно ему нравилось. Колька лежал в углу на матраце, куда его перетащил Алхузур, накрыв вторым матрацем.
Однажды не выдержал, заглядывая в лицо Алхузура, спросил:
— А Сашки, правда, не было? — Алхузур грустно посмотрел на больного товарища и покачал головой.
— Сылдат был, — сказал он. — Я это… Со ведда… Убыгат…
— Испугался солдата? Нашего?
Алхузур с опаской посмотрел в окно и не ответил. Лицо у него было скуластое, остренькое, и такие же остренькие блестящие глаза.
— А пожар? — спросил Колька.
— Пазар? — повторил Алхузур, уставившись на него. — Пазар? Рыных?
— Да нет… Я про огонь хотел спросить: кукуруза-то горит?
Тот закивал, указывая на свой ватник, на многочисленные дырки.
— Мнохо охон… Хачкаш харыт… Хадыт нелза… В мэнэ мнох дым…
Колька смотрел на удрученного Алхузура и хихикнул. Уж очень смешно прозвучало, что в нем много дыма.
Алхузур отвернулся, а Колька сказал:
— Не сердись, я же не со зла… У тебя карандаша не найдется?
Алхузур покосился на Кольку и не ответил.
— Или угля… Надо!
Алхузур молча ушел и вернулся с куском горелой деревяшки.
Колька повертел в руках обгарок:
— От дома директора, — сказал, вздохнув. — Когда в него гранату бросили. Всю ночь горел, представляешь…
Алхузур кивнул. Будто мог знать о пожаре. Колька удивился:
— А ты что, видел? Ты, правда, видел?
— Я не выдыт, — отрезал Алхузур и, отвернувшись, стал смотреть в окно. Что-то он недоговаривал. А может, Кольке показалось.
Он придвинулся к краю матраца и стал рисовать на полу схему ломким углем, изобразил колонию, речку, кладбище. Алхузур смотрел на размазанные линии, ткнул пальцем в кладбище:
— Чурт!
— Ну, пусть черт, — согласился Колька. — А по-нашему, так кладбище. А тут Березовская, значит.
Алхузур размазал Березовскую, а руки вытер о себя.
— Нэт Пересовсх… Дей Чурт, так называт!
— А почему?
— Дада… Отэц… Махил отэц…
— Могила отца? — сообразил Колька. — Твоего отца здесь могила?
Алхузур задумался. Наверное, вспомнил об отце.
— Нэт мой отэц… Всэх отэц…
Вот теперь Колька дотумкал: селение так прозывается: Могила отцов. Кладбище — Чурт, а деревня — Дей Чурт… То-то Илья все долдонил от страха — черт да черт! И правда, похоже!
Колька обратился к чертежу, приподымаясь, чтобы видней было. Куст около речки обозначил, а возле куста дырку начертил.
— Найдешь? Нет? — спросил тревожно. Никогда и никому бы в жизни не открыл он тайну заначки. Это все равно что себя отдать. Но Алхузур теперь был Сашкой, а Сашка знал, где хранятся их ценности. Да и самому Кольке не добрести до них. Сил не хватит, — Найдешь… Банку джема тащи!
Сказал и откинулся. Длинный этот разговор вымотал его.
Алхузур еще раз взглянул на рисунок и исчез. Как провалился. Кольке стало казаться, что названый его брат пропал навсегда. Нашел заначку, забрал и скрылся. На хрена, если посудить, нужен теперь ему Колька? Больной да немощный! Теперь-то он сам богат! Но Колька так не думал, не хотел думать. Мысли, помимо него, возникали, а он их отгонял от себя. Но почему Алхузур не возвращался?..
Часы прошли… вечность! Когда раздался грохот и влетел Алхузур, лицо его было искажено. Он споткнулся, упал, вскочил, снова упал и так остался лежать, глядя на дверь и вздрагивая при каждом шорохе.
Колька голову поднял.
— Ты что? — спросил. — Ударился? Не ушибся?
Но Алхузур, не отвечая, натянул на себя с головой матрац и затих под ним.
— Оглох, что ли! — крикнул Колька сердито. Подождал, потом подполз и откинул край: Алхузур лежал, закрыв глаза, будто ждал, что его ударят. И вдруг заплакал. Плакал и повторял: «Чурт… Чурт…» — Ну, перестань! — попросил Колька. — Я же тебя не трогаю!
Алхузур повернулся лицом вниз, а руками закрыл голову. Будто приготовился к самому худшему.
— Ну, ты даешь! — сказал Колька и попытался встать. От слабости его качало. На четвереньках дополз до оконного проема, подтянулся, со звоном осыпая осколки стекол на пол.
В вечерних сумерках разглядел он двор и на нем группу солдат. Солдаты пытались вытолкать застрявшую повозку, на которой лежали, Колька сразу узнал, длинные могильные камни. «Неужто с кладбища везут? — подумалось. — Куда? Зачем?» Телега, видать, застряла прочно.
Один из возчиков махнул рукой и поглядел по сторонам.
— Ломик бы… Сейчас пойду пошукаю.
Он огляделся и направился в сторону их дома.
Колька увидел, отпрянул, но не успел спрятаться под матрацем. Так и остался сидеть на полу. Как глупыш-птенец, выпавший из гнезда.
Солдат не сразу заметил Кольку. Сделал несколько шагов, осматривая помещение, и вдруг наткнулся взглядом на Кольку. Даже вздрогнул от неожиданности.
— Эге! А ты чего тут делаешь? — спросил удивленно. Солдат был белобрыс, веснушчат, голубоглаз. От неожиданности шмыгал носом.
— Живу, — отвечал Колька хрипло.
— Живешь? Где?
— Тут, в колонии…
Солдат огляделся и вдруг прояснел.
— Ты говоришь, колония? — он присел на корточки, чтобы лучше видеть пацана. И опять шмыгнул носом. — Где же тогда остальные?
— Уехали, — сказал Колька.
— А ты чего же не уехал? Ты один? Или не один?
Колька не ответил.
Солдат-то был востроглазым. Он давно заметил, как подергивается матрац на Алхузуре. И пока беседовал, несколько раз покосился в его сторону.
— А там кто прячется?
— Где? — спросил Колька.
— Да под матрацем.
— Под матрацем?
Он тянул время, чтобы получше соврать. Сашка бы сразу сообразил, а Колька после болезни совсем отупел, голова не варила.
Выпалил первое, что пришло на ум.
— А-а, под матрацем… Так это Сашка лежит! Брат мой… Его Сашкой зовут. Он болеет. — И добавил для верности. — Мы оба, значит, болеем.
— Так вас больных оставили! — воскликнул солдат и поднялся. — А я-то слышу, вчерась, будто разговаривают… Я на часах стоял… А ведь знаю, что кругом никого… Как же это вас одних бросили?
Он подошел к Алхузуру и заглянул под матрац.
— Конечно! У него же температура! А может, малярия! Вон как трясет!
Помедлил, рассматривая Алхузура, и накрыл матрацем.
Солдат направился к выходу, но обернулся, крикнул Кольке:
— Сейчас приду.
Колька насторожился. Зачем придет-то? Или засек, что Алхузур не брат? Но солдат вернулся с железной, знакомой Кольке мисочкой из-под консервов, принес пшенную кашу и кусок хлеба. Поставил на пол перед Колькой.
— Вот, значит… Тебе. И ему дай. И вот еще лекарства…
— Он положил рядом с миской шесть желтых таблеток.
— Это хинин, понял? У нас многие малярией мучаются, так хинин спасает… Тебя как зовут?
— Колька, — сказал Колька. Менять свое имя сейчас не имело смысла. Да и кем теперь назовешься? Алхузуром?
— А я боец Чернов… Василий Чернов. Из Тамбова.
Солдат постоял над Колькой, все медлил уходить. Шмыгал носом и с жалостью смотрел на больного. Уходя, произнес:
— Так ты, Колька, не все сам ешь… Ты брату оставь… А я, значит, санитаров пришлю… Завтра. Ну, бывай!
Лишь когда стемнело, Алхузур выглянул в дырку из-под матраца. Он хотел убедиться, что солдата уже нет.
Колька крикнул ему:
— Вылезай… Нечего бояться-то! Вон, боец Чернов сколько принес! Тебе принес и мне…
Алхузур смотрел в дырку и молчал. Матрац на нем шевельнулся.
— Будешь есть? — спросил Колька. — Кашу?
Алхузур высунулся чуть-чуть и покрутил головой.
— Пшенка! — добавил аппетитно Колька. — С хлебом! Ты пшенку-то когда-нибудь ел?
Алхузур приоткрылся, посмотрел на миску и вздохнул.
— Давай… Давай… — приказным тоном солдата Чернова произнес Колька. — Он велел поесть.
Алхузур поворочался, повздыхал. Но выползать из-под матраца не решался. Так и полз к Кольке со своим матрацем, который тянул за собой. В случае опасности можно укрыться. Ему, наверное, казалось, что так он защищен лучше.
Колька разломил хлеб пополам и таблетки разделил. Вышло по три штуки.
Указывая на хлеб, спросил:
— Это как по-вашему?
— Бепиг…
Алхузур с жадностью набросился на хлеб.
— Ты не торопись, ты с кашей давай, — посоветовал Колька. — С кашей-то всегда сытней! А воды мы потом из Сунжи принесем..
— Солжа… — поправил его Алхузур. — Дыва река, таэк зови…
— Разве их две? — удивился Колька, пробуя кашу.
— Одын, но как дыва.
— Два русла, что ли? — удивился Колька. — Прям как мы с Сашкой… Были… Мы тоже двое, как один… Солжа, словом!
Кашу брали руками, съели все и мисочку пальцами вычистили. Корочкой бы, но корочку сжевали раньше. Довольные, посмотрели друг на друга.
— Теперь ты мой брат, — сказал, подумав, Колька. — Мы с тобой Солжа… Они завтра придут за нами, фамилию спросят, а ты скажи, что ты Кузьмин… Запомнишь? По-нормальному, так Кузьменыш… А хлеб, это для нас с тобой бепиг, а для них хлеб это хлеб… Не проговорись, смотри… Сашка Кузьмин, вот кто ты теперь!
— Я Саск, — подтвердил Алхузур. — Я брат Саск… — Он спросил, вздохнув: — А дыругой брат Саск гыде?
— Уехал, — ответил Колька. — Он на поезде в горы уехал.
— Я тоже хадыт буду, — заявил Алхузур. — Я бегат буду… Ат баэц…
— Зачем? — не понял Колька. — Бойцы хорошие… Боец Чернов нам каши дал.
Алхузур закрыл глаза.
— Баэц чурт ломат…
— Могилы, что ли? Ну и пускай ломают, нам-то что!
Но Алхузур твердил свое:
— Плох, кохда ламат чурт… плох…
Он закатил глаза, изображая всем своим видом, насколько это плохо.
— Ну, чего ты разнылся-то! — крикнул Колька. — Плох да плох. Могиле не может быть плохо! Она мертвая!
Алхузур вытянул трубочкой губы и произнес, будто запел, вид у него при этом был ужасно дурашливый.
— Камен нэт, мохил-чур-нэт… Нэт и чечен… Нэт и Алхузур… Зачем, зачем я?
— А я тебе твердю, — сказал, разозлившись, Колька. — Если я есть, значит, и ты есть. Оба мы есть. Разбираешь? Как Солжа твоя.
Алхузур посмотрел на небо, зачернившее окно, ткнул туда пальцем, потом указал на себя:
— Алхузур у чечен — пытьща, так зави. Он лытат будыт… Хоры. Дада-бум! Нана-бум! Алхузур не лытат в хоры и ему… бум…
Он выразительно показал пальцем, изобразив пистолет.
30
В Москве, в Лефортове, за спиной студенческих общежитий МЭИ, стоит четырехэтажное кирпичное здание бани. По средам там собирается команда любителей помыться и попариться. Студенты, пенсионеры, военные.
Однажды мой приятель, полковник, привел меня сюда. Было это в начале марта. Представил человеку пенсионного возраста, крепкому, но с животиком, произнеся:
— Вот, Виктор Иваныч… Надо показать ему (то есть мне) нашу баньку по всем, как говорят, правилам!
Виктор Иванович был в вязаной шапочке, в босоножках.
Он подал мне два дубовых веника — сам делал! — и повел в парную, по пути наказав окунуть их в холодный бассейник, а потом хорошенько стряхнуть, чтобы влаги не осталось. В эти веники, уткнувшись лицом, можно было дышать в парной, когда нас облепил, окутал сильный жар. И тут, на полках, все друг друга окликали, все знали. Кому-то кричали: «Коля, давай еще! Хорошо бы мяты! Эвкалипта! Витя! Эвкалипта у тебя нет?» А потом разложили меня на каменном полке, это уже не в парной, и Виктор Иванович с моим приятелем кудесили надо мной, особенно старался Виктор Иванович. Он поставил две шайки: одну в другой, с кипятком, а сверху третью — с мыльной пеной. Он окунал два веника в кипяток и быстро переносил их на мое тело. Прижимая к бокам, к спине, к позвоночнику, раскаляя до боли кожу, он шептал: «Терпи… Терпи…» И все разогревал меня, да так, что еще немного, и я бы не выдержал, но, видно, в том и было искусство, что он знал меру, эту границу-то!
А потом они терли, мылили, ласкали пальцами каждую во мне мышцу, каждую жилочку, подолгу растирали руки от кисти к плечу и ноги от пальцев вверх к коленям, а потом и брови, и щеки, нежненько, от носа к вискам, и все это потом ополаскивали водой, то горячей, на пределе (но ни разу того предела не перешли!), а то холодной, и тоже на пределе терпения.
Опять пошли горячие венички к моему радикулитному поясу, это уж специально, я потому и пошел в баню, что приболел; замучил меня радикулит…
О радикулите надо отдельно сказать, он у меня такой давний, застарелый… С тех пор, как я однажды в детстве в поле среди сухой кукурузы в ямке полежал… Всадники гнались за нами. Одна лошадь прошла надо мной в сантиметре. Я слышал затылком, как она переставляла копыта и шумно дышала, шевеля на моем затылке волосы… Но были сумерки, и всадник не успел понять, отчего его конь затоптался на одном месте. Издали протяжно, на чужом гортанном языке его кликнули на помощь — кого-то поймали! И он ускакал, стегнув нерасторопную конягу.
С тех самых пор мучит, мучит эта неумолимая боль в спине… Спасибо бане, спасибо Виктору Ивановичу, спасителю моему.
А в перерывчик блаженно усталые мои новые друзья извлекли водочку, у банщика подкупили пивца: по рублю за бутылку, а Виктор Иванович достал кореечку, лучку зеленого и банку с огурцами… И тихо-мирно, завернувшись в простыни, приняли из стаканчика, видать, тоже ритуального.
Виктор Иванович стал рассказывать про дубовые венички, которые он ломает, потом под гнет кладет, потом вялит на балконе и хранит в полиэтиленовом мешке… До следующего сезона как раз хватает!
— До лета, что ли? — спросил мой приятель, полковник-танкист.
— Эх, молодежь! — сказал Виктор Иванович, покачав головой. — Все-то вас учи да учи, ничего не знаете! До Троицы! Слыхивали про такую?
Последний раз они зашли в парную — лакировочка! А потом допили, оделись и вышли наружу. Но это был еще неполный ритуал, так я понял. Они свернули в ту же баню, с обратной ее стороны. Виктор Иванович скрылся за грязной дверью, но вскоре появился и поманил нас за собой: «Сюда! Сюда давайте!» В замусоренной полуподвальной комнатке стоял фанерный щиток, а за ним сидели два человека, выпивали: мы их видели в той же бане… А около них стоял небольшого росточка в зимней ушанке, в ватнике мужичок.
— Как, Николай Петрович, будет? — спросили его.
— Будет, будет, — отвечал он озабоченно. — Вот, хотите тут, а хотите в другой отсек…
— Нам бы в другой отсек… Если можно, — сказал Виктор Иванович. Повелительно так сказал.
Нас повели через заваленный столярной рухлядью коридор и привели в другой чулан, побольше первого. И тут была фанерка, и ящики вместо табуреток. Николай Петрович скрылся, принес бутылку и стаканы.
Разливая, Виктор Иванович кивнул в сторону коридора и сказал:
— А эти… наши! Один подполковник, а другой не помню… Из интендантов, кажись…
— А вы из каких? — спросил почему-то я.
Он, не отвечая, достал книжку участника войны.
— Вот, — сказал. — Я всю войну от корки до корки.
Выпили. Он глотнул из банки рассольчик и, заедая корочкой, добавил:
— Начиная от парада в сорок первом… А потом везде… Я автоматчиком был… Вот на Кавказе… Мы там этих, черных, вывозили. Они Гитлеру продались! Их республиканский прокурор был назначен генералом против нас…
Он опять налил. И мы выпили.
— В феврале, в двадцатых числах, помню, привезли нас под праздник в селение, вроде как на отдых. А председателю сельсовета сказали: мол, в шесть утра митинг, чтобы все мужчины около твово сельсовета собрались. Скажем и отпустим. Ну, собрались они на площади, а мы уже с темноты вокруг оцепили и сразу, не дав опомниться, в машины да под конвой! И по домам тогда уж… Десять минут на сборы, и в погрузку! За три часа всю операцию провели. Ну, а те, что сбежали… Ох, и лютовали они… Мы их по горам стреляли… Ну, и они, конечно…
Появился Николай Петрович, посмотрел на пустую бутылку, сказал:
— Закрываю, пора!
Встали, Виктор Иванович выходил первым и продолжал рассказывать:
— Помню, по Аргуни шли… Речка такая… На ишачках, значит, одиннадцать ишачков, я второй… Он как полоснет с горки из пулемета! Двое упали, а мы, остальные, отползли за выступ! Настроили миномет, и по той горке, где он засел, как дали… Горку ту срезали, ни пулеметчика, ни пулемета! Клочка одежды не нашли. У нас ведь как положено: голову тащишь в штаб, а там кто-нибудь из ихних опознает и вычеркнет из списков: Ахмет или еще кто… Ну, там до весны орден дали, а потом татар из Крыма переселял… Больше на тот свет… Калмыков, литовцев… Тоже злодеи-фашисты, сволочи такие…
И вдруг я услыхал что-то уже знакомое, слышанное давным-давно. Наверное, там же, на Кавказе.
— Всех, всех их надо к стенке! Не добили мы их тогда, вот теперь хлебаем.
Тут завернули мы в стекляшку, она как бы тоже не случайно встала на нашем пути. Расположенная рядом с церковью, так и зовется стекляшка: у Петра и Павла, ее в Москве знают. Разменяли рубль на мокрую мелочь, сполоснули кружки, из автоматов нацедили пива и за грязным столом стали пить, закусывая солеными баранками.
Толпился кругом народ, люди здоровались, перекликались. И тут, как в бане, все знали и приветствовали друг друга.
К Виктору Ивановичу притянулись двое, сморщенные, в длиннополых старого покроя пальто из черного драпа. Мне их представили как «наших ребят», завсегдатаев.
— Вот они повоевали… — хвалил их Виктор Иванович. — Мы в одних войсках были, хоть и не встречались… Да тут наших много!
Он повел рукой, и я невольно оглянулся. И правда, не считая студентов, которых нетрудно было выделить по возрасту и одежде, другие все или почти все были как бы вровень с нашим Виктором Ивановичем… Не такие моложавые, но уж точно, спокойные, благостные, что ли. И хоть без погон, но чувствовалась в них старая выучка… Школа. Какая школа!
Виктор Иванович кричал своим дружкам, похрустывая солененькой бараночкой, крошки от нее летели на пол:
— Я этих гадов как сейчас помню… У меня грамота лично от товарища Сталина! Да!
Его мирные улыбчивые дружки кивали и протягивали с мутным питием кружки, соединив их в едином толчке.
А ведь, не скрою, приходила, не могла не прийти такая мысль, что живы, где-то существуют все те люди, которые от Его имени волю его творили.
Живы, но как живы?
Не мучают ли их кошмары, не приходят ли в полночь тени убиенных, чтобы о себе напомнить?
Нет, не приходят.
Поиграв с внучатами, они собираются, узнавая друг друга по незримым, но им очевидным приметам. Печать, наложенная их профессией, видать, устойчива.
И, сплачиваясь, в банях ли, в пивных ли, они соединяют с глухим звоном немытые кружки и пьют за свое здоровье и свое будущее.
Они верят, что не все у них позади…
На рассвете, лишь рассеялся густой туман, прикрывавший долину, и с поля потянуло ветерком и запахом горелой травы, мы вдвоем пробирались тихим двором, где рядом с желтым бугорком директорской могилы торчала повозка с камнями. Видать, ее вчера так и не смогли вытащить.
Мы скользнули в наш лаз и выбрались к кладбищу.
Впрочем, кладбища уже не было. Валялись тут и там побитые и выкорчеванные камни, готовые к отправке, да рыжела вывернутая земля.
Но когда мы полем направились к реке, мы снова наткнулись на могильные камни, положенные в ряд.
Это и была дорога, необычная дорога, проложенная почему-то не в станицу, а в сторону безлюдных гор.
Мой спутник на первом же камне будто запнулся. Постоял, глядя себе под ноги, потом наклонился, присел на корточки, на колени. Неловко выворачивая набок голову, что-то вслух прочел.
— Что? — спросил я нетерпеливо. — Что ты там читаешь?
Не отрываясь от своего странного занятия, он сказал:
— Тут лежат Зуйбер…
— Зуйбер? Кто это?
Он пожал плечами.
— Дада… Отэц…
И переполз к следующему камню…
— Тут лежат Умран…
— А это кто?
Как и в первый раз, он повторил, не глядя на меня:
— Дада… Отэц…
И далее, от камня к камню:
— Хасан… Дени… Тоита… Вахит… Рамзан… Социта… Ваха…
Я оглянулся кругом. Рассвело уже настолько, что нас было видно издалека. Надо было спешно и скрытно уходить.
Я поторопил своего спутника.
— Пойдем, пойдем… Пора!
Он не слышал меня.
Переползая от камня к камню, он прочитывал имена, словно повторял на память историю своего рода.
Не знаю, сколько бы это продолжалось, если бы дорога не уткнулась в высокий обрывистый берег реки… В пропасть. Наверное, дальше будет мост, его уже начинали строить.
Миновав опасный обрыв, мы спустились к реке, перешли по камням на другую сторону и стали удаляться в сторону гор.
Мой спутник все оглядывался, пытаясь запомнить это место.
Ни он, ни я, конечно, не могли тогда знать, что наступит, придет время — и дети, и внуки тех, чьи имена стояли на вечных камнях, вернутся во имя справедливости на свою землю.
Они найдут эту дорогу, и каждый из вернувшихся, придя сюда, возьмет камень своих предков, чтобы поставить его на свое место.
Они унесут ее всю, и дороги, ведущей в пропасть, не станет.
— Может, рвануть к станции? — спросил последний раз Колька. — На подсобном хозяйстве знаешь как здорово?! Будем чуреки печь… Дылду сварим… А?
Алхузур покачал головой и указал на горы.
— Тут стрылат, там не стрылат, — бормотал упрямо и смотрел себе под ноги.
— Ладно, — согласился Колька. — Раз брат, то вместе идти надо. Мы с братом порознь не ходили. Ты понял?
— Панымат, — кивал Алхузур. — Одын брат — дыва хлаз, а дыва брат — четыры хлаз!
— Во дает! — воскликнул Колька и тут же оглянулся, заткнул себе рот. Негромко продолжал: — Ты прям как Сашка… Он то же самое говорил!
— Я Саск… — подтвердил Алхузур. — Я будыт хырош Саск… А там… — Он указал на горы. — Я будыт хырош Алхузур… А хлеб будыт бепих, а кукуруза — качкаш… А вода будыт хи…
Колька нахмурился. В памяти, навечно врезанная, возникла рыжая теплушка на станции Кубань, из окошек зарешетчатых тянулись руки, губы, молящие глаза… И до сих пор бьющий по ушам крик: «Хи! Хи! Хи! Хи'» Так вот что они просили!
Ребята пробирались вдоль узких оврагов, переходящих в складки гор. Попалось огромное дерево грецкого ореха, и Алхузур ловко сшибал орехи палкой, а Колька собирал за пазуху. Потом они ели дикий сладкий шиповник, нашли несколько грибов, но те оказались горькими.
Тяжелый дым сопровождал беглецов всю дорогу, и Колька, еще слабый после болезни, часто садился отдыхать.
Алхузур же карабкался по камням, лишь голые ноги из-под ватника мелькали. Пока Колька отдыхал, он успевал пробежать по кустам и приносил дикие кислые яблочки и груши.
— Былшой полза, — обычно говорил он, протягивая фрукты и улыбаясь. — А в Хор дым нэт… Там хырош будыт…
Один раз наткнулись на солдат, но те ребят не заметили Они возились с машиной, которая невесть каким образом сползла на обочину и там застряла. Солдаты матерились, кляли горы, кляли чеченцев и свою машину в придачу.
Колька следил за ними из-за кустов, с горки, которая была над ними. Он прошептал Алхузуру:
— Хочешь, я к ним спущусь? Попрошу поесть? А?
Алхузур задрожал весь, как тогда в колонии.
— Нэт! Нэт! — закричал он, двое из солдат оглянулись. Едва успели мальчики пригнуться, как раздалась автоматная очередь. Но солдаты пальнули и снова занялись машиной, стреляли они, видно, на всякий случай. Эхо разносило выстрелы по горам. Так что могло показаться, палят со всех сторон.
Ребята отползли от края и пошли в противоположную сторону.
К ночи пришли они к ветхому сарайчику, кошаре, в котором обычно живут пастухи. Так пояснил Алхузур. Около кошары был небольшой садик и огород, сейчас они оказались в полном забросе. И все-таки ребята отрыли несколько морковин, почистили их о траву и съели. И орехи доели.
Ночь была холодной, горы давали о себе знать. Они спали, обнявшись, на соломенной подстилке, но все равно мерзли, а накрыться им было нечем. Под утро стало невмочь, оба дрожали и даже говорить не могли: языки позастывали.
Тогда Алхузур стал бегать вокруг кошары и петь свои странные, булькающие песни.
Колька тоже побежал, заорал изо всех сил свою песню. «От края до края по горным вершинам, где гордый орел совершает полет, о Сталине мудром, родном и любимом, прекрасные песни слагает народ…» Но песня о Сталине его не согрела. Он стал вспоминать песни о Буденном и Климе Ворошилове… Они все скаковые, под лошадиный ритм бегать удобней. А потом пришла на ум та, которую они орали в спальне: «Бродили мы с приятелем вдвоем… Бродили мы с приятелем по диким по горам, по диким по горам…» Он стал учить Алхузура этой песне. Вдвоем они кричали что есть мочи, прыгали, бегали, толкали друг друга плечами… А потом вышло солнце, пробилось сквозь густой туман, стало чуть теплее.
Они легли прямо на траву и снова заснули, счастливые оттого, что не надо им больше дрожать от холода.
Алхузуру снился родной дом, и мать ругала его, что он не выучил уроков. А Кольке приснился брат Сашка, который пришел к кошаре и спрашивал: «Зачэм спыш? Смытры, хоры кругом, а ти спыш? Да?» И все дергал за плечо.
Колька проснулся и не мог понять, что же происходит. Над ним стоял Алхузур и еще какой-то мужчина, в рыжей бараньей шубе, в зимней шапке и с ружьем в руках.
— Спыш, да? — кричал мужчина странным переливчатым голосом, который шел прямо из горла. — С рускым свиным спыш? Да? А сам чычен, да?
Алхузур тянул его за руку, державшую ружье, это ружье он направлял на Кольку.
Спросонья Колька ничего и не понял. Он глаза протер и хотел подняться, но мужчина пхнул ногой, и Колька полетел наземь, больно ударился плечом.
— Лыжат! — закричал мужчина громко. — Стрылат буду!
Он опять наставил на Кольку ружье, и Колька лег, глазами в землю. Так он лежал и слышал, как кричал мужчина и кричал Алхузур. Но Алхузур громко говорил по-своему, а мужчина отвечал ему по-русски, наверное, чтобы слышал Колька. Чтобы ясно ему было, что его сейчас убьют.
Мужчина гремел:
— Мой зымла! Он на мой зымла приходыт! Мой дом! Мой сад! А я стрылат за то… Я убыват…
— Ма тоха цунна! — кричал Алхузур. — Не убей! Он мынэ от быэц спысат… Он мынэ брат называт…
Мужчина посмотрел на Кольку:
— Хан це хун ю? Разбырат? Нэт? Как зыват?
Колька повернулся. Мужчина посмотрел на Кольку холодно, жестко, и цвет его глаз был такой же стальной, как дуло его ружья, направленного на Кольку.
Колька хотел опять приподняться, но мужчина прикрикнул:
— Лыжат! Отвечат! Хан це хун ю? Хо мила ву?
— Ну, Колька, — сказал Колька, лежа и глядя на мужчину. Он опустил глаза от ружья и увидел, что на ногах у мужчины обмотки и галоши, крест-накрест повязанные лыком. А тулуп у него драный, видать, долго ходил по колючкам. На голове папаха, такая же драная, а тулуп перепоясан блестящим серебряным ремешком… Ну, точно таким, какой был у них с Сашкой. Странно, но именно папаха и ремешок поразили Кольку, который и думать о них не должен, его убивать собирались…
— Колка? — переспросил мужчина. — А зачэм прышел? Хор — зачэм? Чычен слыдыш зачэм?
— Я не слежу, — сказал Колька. — Я вот с ним…
— Ми брат! Ми брат! — выкрикнул Алхузур.
— Со кхеру хех, — сказал горец, повернувшись к Алхузуру.
— Ма хеве со, — отвечал тот.
Горец посмотрел на Кольку, на Алхузура и добавил по-русски:
— Его убыт надта! Он будыт быэц прывадыт!
— Ма хеве со, — крикнул Алхузур. И заплакал. Так и было: Колька лежал и смотрел на мужчину, на ружье, а рядом плакал Алхузур. Колька без страха подумал, что, наверное, его сейчас убьют. Как убили Сашку. Но, наверное, больно, только когда наставляют ружье, а потом, когда выстрелят, больно уже не будет. А они с Сашкой снова встретятся там, где люди превращаются в облака. Они узнают друг друга. Они будут плыть над серебряными вершинами Кавказских гор золотыми круглыми тучками, и Колька скажет:
— Здравствуй, Сашка! Тебе тут хорошо?
А Сашка ответит:
— Ну, конечно. Мне тут хорошо.
— А я с Алхузуром подружился, — скажет Колька. — Он тоже нам с тобой брат!
— Я думаю, что все люди братья, — скажет Сашка, и они поплывут, поплывут далеко-далеко, туда, где горы сходят в море и люди никогда не слышали о войне, где брат убивает брата.
Пришел Колька в себя не скоро, он не знал, сколько времени миновало с тех пор, как его убивали.
А может, его уже убили?
Рядом с Колькой сидел Алхузур и по-прежнему плакал. Но горца нигде не было, и стояла в сумерках тишина.
Колька удивился, что Алхузур еще плачет, и спросил:
— Он тебя обидел?
Алхузур услышал голос и заплакал еще сильней. Он вытирал слезы рукой и полой ватника, из дырок которого торчала горелая вата. От ватника пахло пожаром. Алхузур выдергивал вату и пускал ее по ветру.
И Колька опять спросил:
— Чего ревешь? И зачем дергаешь вату?
Тот вытер рукавом лицо и посмотрел на Кольку.
— Я думыт, что ты умырат.
— Вот еще придумал!
— Ты глыза закрыват, и так вот: хыр-хыр… — Алхузур изобразил хрип. — А я становится плох… Одын брат нэ брат…
Колька сказал:
— Если он не стрелял, то я живой. Он ушел?
Алхузур показал на горы.
— Он там… Он свой зымла стырыжыт… Он ее сыжалт… Он ее лубыт…
— А если бы он застрелил меня? — спросил Колька. И ему вдруг стало холодно. Тоскливо-тоскливо стало. Даже присутствие Алхузура не помешало этому чувству.
Он понял, что его и правда хотели убить. И сейчас он валялся бы тут с выпавшими кишками, и вороны расклевали бы ему глаза, как Сашке. Алхузур посмотрел на Кольку.
— Я плакыт, — сказал он и правда заплакал. И тогда Кольке стало легче, совсем легко. И он стал утешать названого брата и стал объяснять, что им надо породниться по-настоящему. То есть разрезать руку и смешать кровь.
Они нашли стекляшку, и сперва Колька, а потом Алхузур надрезали на левой руке кожу и потерлись ранками.
— Вот, — сказал Колька. — Теперь мы совсем родные. А отсюда нам надо уходить. Чечены меня все равно застрелят.
Алхузур молчал.
— Давай спустимся обратно, — предложил Колька. — Там внизу теплей.
— Там быэц стрылат, — с боязнью произнес Алхузур.
— А здесь чечен стреляет… — воскликнул Колька.
— Выздэ плох! — Вздохнул Алхузур. — А зычем они стрылат? Ты пынымаш?
— Нет, — сказал Колька. — Я думаю, что никто не понимает.
— Но оны же больше… Оны же умыны… Тэк?
Колька ничего не ответил. Наступил вечер. Они смотрели на горы, сверкающие в высоте, и не знали, как им дальше жить.
31
Их поймали на склоне, близ долины, где они, обнявшись, спали в кустах. Набрел на них солдатик, свернувший с дороги по нужде.
Когда их стали разнимать, оба они закричали. Алхузур стал кусаться, а Колька извивался изо всех сил и что-то вопил нечленораздельное.
Солдаты из обоза их скрутили, а потом развязали и дали поесть.
Ели они из миски руками и ни на кого не глядели. Они смотрели только друг на друга и переговаривались жестами да мычанием. Ни на какие вопросы ответить они не смогли.
Приехавшая женщина-врач констатировала, что оба мальчика в состоянии дистрофии и невозможно сейчас сказать, будут ли они вообще жить. Кроме истощения, заметны у обоих нарушения психики.
Дети разлучать себя не позволили и поднимали невероятный крик, если одного из них уводили на медосмотр.
А через месяц и десять дней из детской клиники номер шестнадцать города Грозного ребят перевели в детприемник, где держали выловленных и собранных беспризорных перед тем, как отправить их в разные колонии и детдома.
Я запомнил этот дом, размещавшийся на тихой окраинной улочке в деревянном здании бывшей школы.
Здесь никого не учили, но в комнатах стояли парты, и за неимением столов за этими партами нас и кормили, давали привычную затируху: мука с водой да лук, да в редкие удачливые деньки — мерзлую черную картофелинку… Утром два финика к чаю или десять изюминок, вечером кусок протухшей селедки и снова чай. Иногда каша — в праздники и на воскресенье.
В нашей спальне жили дети разных национальностей. Веселый, прыщавый, нескладно длинный татарин Муса. Он любил всех разыгрывать, но, когда ярился, мог и зарезать, становился белым и скрипел зубами. Муса помнил свой Крым, мазанку в отдалении от моря, на склоне горы, и мать с отцом, которые трудились на винограднике.
Балбек был ногаец. Где находится его родина, Ногайя, никто из нас, да и сам Балбек, не знал. Был он низкоросл, скуласт, справедлив. Как-то пытались они разговаривать с Мусой, каждый на своем языке, и даже что-то у них получилось. Оба умели играть в кости. Балбек учил нас ругаться по-ногайски…
Лида Гросс, попавшая в мальчиковую спальню потому, что она одна была девочка, а жить одной в холодной спальне невозможно, просила нас называть ее по-русски: Гроссова. Она знала наизусть все лекарства, была очень аккуратной девочкой и всем убирала постели. Она и пол подметала. О своем прошлом помнила лишь, что жила у большой реки, но однажды ночью пришли люди и велели им уезжать. Мать плакала от страха. А потом в поезде маме стало плохо, и ее вынесли, Лида тоже вышла; ее подобрали, умирающую, где-то в чужом городке, на вокзале…
Еще жили в нашей комнате два брата, Кузьмины, мы их звали Кузьменыши. И хотя не были они похожи, уж куда разней: один светлый курносый, русачок, а другой черный, стриженый и черноглазый, он и по-русски едва говорил… Но Кузьменыши твердили, хоть их никто о том не спрашивал, что они кровные братья!
В соседней с нами комнате жили армяне, казахи, евреи, молдаване и два болгарина. А через комнату жили слепые.
Слепые дети жили здесь давно, это можно было понять по тому, что они сами находили дорогу в столовую и спальню, знали свои места за столом и даже могли гулять по улице, вдоль забора.
С одним из слепых мы успели познакомиться, его звали Антоша. Был он мал, лицо его было усеяно черными крапинками, будто дробью. Антон рассказал, что он нашел гранату и пытался ее разобрать. При этом он показал свои руки, где не было трех пальцев на левой руке и двух на правой.
Антон принес книгу, странную книгу с пупырышками и, водя пальцем, прочитал несколько строк.
— Вырасту, заведу попугая и буду на рынке билетики продавать, — говорил Антон. — У нас многие гадают на рынке. Столько заколачивают, ахнешь.
Кузьменыши спали вместе, на одной кровати, был декабрь, бесснежный, но ветреный, в спальне стояла холодина.
Они, как все мы, выжидали, как повернется их судьба.
В детприемниках судьбы поворачивались по-разному: одних отправляли в распределители и колонии, других в детдома, а некоторых в ФЗУ и ремесленные училища, если выходило по возрасту.
Но случались и чудеса; кого-то находили родители или родственники или брали какие-нибудь люди на воспитание, из тех, кто имел жилье и мог кормить и одевать.
По поводу последнего слухов и легенд было особенно много. Да и как иначе! Живешь, живешь, как кролик, выставленный на рынке в корзине: купят или не купят? А тут вдруг появляется волшебник и уводит тебя. Куда — не важно. Важно, что отсюда. И — навсегда. Фантазия? Но ведь должна же быть у безродных сказка? Как им без веры в сказку жить?
Однажды в распределитель пришла женщина и вызвали к заведующей Кольку. Все как-то возбудились и старались отираться поближе к кабинету. Вдруг их тоже вызовут. Никто не сомневался, что Кольку хотят усыновить.
Алхузур ни на шаг не отставал от Кольки, но в кабинет его не пустили. Как ни кричал он, как ни скандалил, дверь закрыли, и он остался один.
Впрочем, Колька успел ему шепнуть:
— Не бойся, я без тебя не уеду!
Заведующая детприемником была толстая пожилая женщина Ольга Христофоровна. Фамилия у нее была Мюллер. Рядом с ней, Колька еще в дверях увидел, сидела Регина Петровна, похудевшая, но красивая. На волосы был накинут платок, в руке — папироса.
Ольга Христофоровна сказала:
— Кузьмин? Вот тобой… интересуются!
Колька стоял посреди комнаты с письменным обляпанным чернилами столом, таким же шкафчиком и тремя одинаковыми стульями, глазами он уперся в пол.
— Я так понимаю, вы знакомы? — спросила заведующая.
Колька молчал.
Ольга Христофоровна бросила взгляд на Регину Петровну и добавила:
— Можете поговорить тут…
Она тяжело поднялась и вышла. Из прихожей попытался пробиться Алхузур; он заорал в дверную щель:
«Я тут! Я тут!» Дверь опять плотно прикрыли.
— Ну, здравствуй, — произнесла Регина Петровна и улыбнулась. Папироску она погасила и поднялась навстречу Кольке. Но Колька стоял, не двигаясь и никак не проявляя себя. На лице его было тупое безразличие.
Регина Петровна остановилась на полпути, но, помедлив, все-таки подошла к Кольке и тронула за плечо. Он поежился и отступил на один шаг. Чужая рука ему мешала.
— Ты что? Коля? Ты меня не узнаешь?
— Нет, — сказал он.
— Не узнаешь? — переспросила она с застывшей улыбкой.
— Нет.
Она натянуто рассмеялась.
— Не валяй дурака… Кстати, ху из ху… Ты и вправду Колька?
— Нет.
— Ты Сашка, да?
— Нет.
— А где… другой?
Колька посмотрел на ноги Регины Петровны и вздохнул.
— Ну, садись! Садись! — сказала Регина Петровна и сама села. Колька присел на кончик стула. Но присел так, чтобы можно было в случае чего вскочить и убежать.
— Я ведь вас искала! — Регина Петровна достала папироску и стала ее закуривать. Руки ее дрожали. Колька посмотрел на ее руки и отвел глаза.
— Меня тогда увез Демьян… Иваныч, — продолжала Регина Петровна и глубоко затянулась. — Он приехал на телеге, говорит, ребята пропали. А нам, говорит, надо бежать, чечены в долину прорвались. Мы мужичков положили на телегу, они у меня оба расхворались после дня рождения, и скорей на станцию… На поезд… А потом я пришла в себя, хотела вернуться, но Демьян Иваныч меня не пустил. Там бои, сказал. Там давно никого нет… И вдруг тебя нашли… Кстати, что там за мальчик? — спросила Регина Петровна и кивнула на дверь. — Твой новый дружок? Мне кажется, я его видела…
— Не знаю, — сказал Колька.
Регина Петровна нахмурилась. Лицо у нее потемнело.
— Так и будешь со мной разговаривать? Да?
В это время вернулась Ольга Христофоровна. Медленно прошла к своему столу, спросила, тяжело дыша:
— Ну? Поговорили?
— Да, спасибо, — торопливо произнесла Регина Петровна. — Я к вам, если можно, еще зайду?
— Не очень тяните, — сказала заведующая и посмотрела на Кольку.
— А что? Есть разнарядки?
Заведующая промычала что-то неопределенное. Потом наклонилась к уху Регины Петровны и что-то прошептала.
Регина Петровна удивленно спросила:
— А он откуда?
Заведующая пожала плечами.
— Вот приедут, разберутся. Оттого и держат, и не отсылают.
— Ладно, — сказала Регина Петровна. — Я на днях приду… Ну, до свидания, Коля?
Колька поднял голову. Впервые посмотрел ей в глаза. Так посмотрел, что она не выдержала, отшатнулась. А он не спеша повернулся и пошел к двери.
Уже за своей спиной услышал, заведующая произнесла:
— Это еще цветочки… Вы бы других видели!
32
За несколько дней до Нового, сорок пятого года уже и елку в классной комнате поставили, и самодеятельность готовили, приехали двое на машине — военный и штатский и тут же торопливо объявили:
— Кузьминых срочно в канцелярию!
Ребята сидели возле кровати Мусы, который вдруг затемпературил, и развлекали его. Балбек рассказывал свои легенды про батыров. Все они у него были одинаковые: батыр вырастает и побеждает врагов, и народ становится свободным.
А тут позвали Кузьменышей, да как-то неестественно громко, как на пожар. Но у дверей Кольку задержали, а Алхузура увели одного. Колька начал стучать в дверь и орать, да так сильно, что дверь отворилась, и мужской голос произнес:
— Ну, пусть войдет! Это даже к лучшему, что оба!
Колька влетел в комнату и увидел, что Алхузур сидит на стуле прямо посреди комнаты, перед ним военный, а другой, штатский, стоит у окна. А этот, лысый, в очках, в блестящих высоких сапогах и с папкой, и говорит, и говорит. Что он говорит, Колька сперва не понял. Потом сообразил, что он пересказывает Алхузуру историю самого Кольки. Откуда только узнал… Оттого и лысый, как Демьян. Лысые ушлые, Сашка говорил. Военный спросил:
— А где вы встретились? Ты и Николай? Вы встретились в Березовской?
Алхузур молчал. Военный повернулся к Кольке, вкрадчиво спросил:
— Ты-то помнишь, где вы познакомились? Я от твоего приятеля не могу добиться.
— Он не приятель. Он мой брат.
— Какой брат? — оживился военный. — Названый?
— Он мой родной брат, — повторил Колька.
— Так уж родной? — насмешливо повторил военный.
— Да.
— Как же его зовут?
— Сашка.
— Это он — Сашка? Да ты посмотри! — И военный сверху двумя пальцами взял Алхузура за виски и силой повернул лицом к Кольке. — Он же черный! А ты светлый! Какие же вы братья?
— Настоящие, — сказал Колька.
Военный шепнул Ольге Христофоровне, и та вышла.
Он продолжал ходить, вышагивал, поскрипывая сапогами, по комнате и будто с разных сторон оглядывал Алхузура. На Кольку он не обращал внимания.
А штатский молчал. Он все время молчал. Его вроде бы и не было.
Вдруг вошла вместе с Ольгой Христофоровной Регина Петровна.
— Садитесь, — предложил, будто приказал, ей военный. — Вы были воспитательницей в колонии под Березовской?
— Да, — тихо ответила Регина Петровна и посмотрела на Кольку. Какой-то жалкий, просящий был у нее на этот раз взгляд.
— Вы помните братьев Кузьминых, которые жили там?
Регина Петровна кивнула.
— Хорошо помните? — спросил военный и сердито посмотрел на Регину Петровну.
— Да. Помню, — отвечала она.
— Вот посмотрите… Вы их узнаете? — И военный повел рукой в сторону Алхузура. Колька стоял сбоку.
— Да, — едва слышно произнесла Регина Петровна.
— Это кто? — И военный ткнул пальцем в сторону Кольки.
Регина Петровна помолчала, назвала:
— Кажется… Это Коля.
— Ага, — кивнул удовлетворенно военный. — А это? — И указал на Алхузура.
Регина Петровна продолжала смотреть на Кольку.
— Я думаю… — начала она и запнулась.
— Вы думаете? Или вы знаете?
Регина Петровна молчала.
— Но я вас слушаю! Слушаю! — громко проговорил военный и многозначительно посмотрел на штатского. Тот никак не реагировал.
— Это… Саша… — слабым голосом произнесла Регина Петровна.
— Вы уверены, что он именно Саша, его брат?
Регина Петровна едва кивнула.
— Вы хорошо подумали, отвечая на мой вопрос? — Военный прошел за спину Регины Петровны и теперь разговаривал с ней, как бы обращаясь к ее затылку. Регина Петровна, испугавшись, рывком обернулась к нему.
— Что? — спросила она, и тут же повторила, чуть суетливо: — Да. Ну, конечно, уверена. Их, правда, было много, и я их сперва путала…
— Значит, можно предположить, что вы и сейчас способны спутать? — нависая над головой Регины Петровны, настаивал военный. Даже Колька устал от его прямолинейно-твердого тона. Будто их всех, допрашиваемых здесь, перепиливали одной тупой пилой.
Регина Петровна вздохнула. Ей, наверное, очень хотелось курить.
— Нет, я думаю, что я…
|
The script ran 0.007 seconds.