Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Константин Седых - Даурия [1948]
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_classic, prose_history, История, Роман

Аннотация. Роман Константина Седых «Даурия» — своеобразный сибирский вариант шолоховского «Тихого Дона» — представляет собой впечатляющую панораму жизни сибирского казачества, столкновение частных судеб с катаклизмами Большой Истории «Революция, Гражданская война» высекает искры подлинного драматизма.

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 

— Не думаю. Что одному, что вдвоем — одинаково трудно. А Ольга тебя не подведет, обузой не будет. Смелая она у тебя и решительная. Может случиться, что своей хитростью и сообразительностью она выручит тебя в опасный момент. — За нее мне страшно, Василий Андреевич. Если попадемся в руки белогвардейцев — поплатится она из-за меня жизнью. — Не вздумай, Сергей, сказать об этом Ольге, — погрозил ему пальцем Василий Андреевич. — Она знает, кого полюбила, за что полюбила. Ей не нужна твоя жалость. Этим ты просто оскорбишь ее как товарища и друга, как своего единомышленника. Лазо поглядел на Василия Андреевича так, словно видел его впервые, и ничего не сказал. Вечером командиры посовещались и решили отправить связных в Благовещенск и Рухлово. Ехать согласились Ольга и еще три человека. Лазо проводил их до зимовья Шкарубы, запасся там продуктами и отправился обратно в лагерь. За плечами у него был мешок на ременных лямках, в карманах стеганки две гранаты, за пазухой — револьвер. Возвращался он другой, менее опасной, как казалось ему, дорогой. Одетый в облезлую шапку-ушанку, рыжие ичиги с чужих ног и стеганку, подпоясанную красным кушаком, походил он на самого обыкновенного деревенского парня. В тайге он набрел на зимовье, возле которого сушились рассыпанные по земле кедровые шишки и целый ворох уже очищенных орехов. Это была стоянка шишкобоев — людей, занимающихся кедровым промыслом. Он заглянул в зимовье, но оно оказалось пустым — шишкобои были на работе. Выпив из стоявшего на столе котла кружку еще теплого чая, он собрался уходить, но в это время вблизи послышались нерусские голоса. Он взглянул в окно и увидел подходящих к зимовью японских солдат. Шли они цепью с винтовками наизготовку. Это была верная гибель. Сопротивляться в таких условиях было бесполезно. Оставался один-единственный выход — выдать себя за шишкобоя. Он быстро огляделся, ища в зимовье место, куда бы мог спрятать гранаты и револьвер. Решение пришло мгновенно. В матице, на которой держался потолок, была небольшая выемка, заметная с пола только для высокого человека. Лазо при его росте легко дотянулся до выемки, и через несколько секунд гранаты с револьвером лежали там. Протирая кулаком глаза и позевывая, он вышел из зимовья. — Руки вверх! — скомандовал ему по-русски широкоплечий с реденькими усиками японский унтер-офицер, наставляя на него револьвер. Он поднял руки. Унтер быстро обшарил его карманы, стал допрашивать: — Ты кто такой будешь? Большевик? — Нет, не большевик. Из деревни я, орехи бью здесь. — Из какой деревни — Из Березовки, — вспомнил Лазо название ближайшей деревни. — Проводник! — крикнул унтер. — Ты знаешь этот музик? И тут только Лазо заметил среди японских солдат пожилого крестьянина в серой сермяжной куртке с посохом в руках. Глаза их встретились, и он с замирающим сердцем ждал, что скажет крестьянин. — Знаю я этого парня. Наш он, — сказал тот, глядя мимо Лазо. — Ходи изба! Будем искать ружье, — приказал унтер, ткнув Лазо револьвером. Все перерыли и перевернули японцы в зимовье, разыскивая оружие. Светя карманным фонариком, лазили под нарами, шарили клюкой в запечье, заглядывали в печь, тыкали штыками в мешки с орехами, заглянули в кадушку с водой. Несколько раз казалось Лазо, что они вот-вот увидят выемку в матице, что они уже видят ее. Сам он, сидя на нарах у порога, видел ее великолепно. Неоднократно порывался он кинуться в дверь, сбить стоявшего там солдата и бежать в тайгу. Но огромным усилием воли удержал себя от этого искушения. Определив по количеству лежавшей на нарах одежды, что в зимовье живет не один человек, унтер спросил у него: — Где другой люди? — В лесу орехи бьют. — А твоя почему не собирает орехи? — Я принес мешок с шишками. Если бы не задержался, тоже был бы сейчас в лесу. Ничего не найдя, японцы вывели Лазо из зимовья, и унтер сказал ему с коварной улыбкой: — Твоя беги в лес, зови другая люди. Наша будет ждать. Но Лазо знал, что этого делать не следует. Японцы обязательно убьют его выстрелом в затылок: — А что их звать-то? Обождите, — скоро сами придут, — ответил он. — Раз не хочешь, тогда наша убивай будет тебя, — сказал унтер и велел стать ему к стене зимовья. Солдаты отступили шагов на двадцать от стены и по его команде стали целиться в Лазо. Он видел по их веселым лицам, что они хотят просто попугать его. Но когда они выстрелили залпом и пули пробили стену близко от его головы, ему стало не по себе. Однако делать было нечего, следовало терпеть. С плотно сжатыми губами стоял он не шелохнувшись, глядя себе под ноги. Унтер выбрал кедровую шишку покрупнее, положил ее ему на шапку и выстрелом из револьвера сбил ее, скаля в улыбке широкие зубы. Это понравилось солдатам, они все вдруг стали о чем-то просить унтера. Тогда он принес из зимовья котелок с чаем и, взгромоздившись на камень, поставил котелок на голову Лазо. Через минуту пробитый пулями котелок слетел на землю, окатив Лазо чаем. Солдаты весело засмеялись, заговорили, а унтер показал Лазо язык. Вдоволь поиздевавшись над ним, японцы оставили его наконец в покое и ушли. Он подождал, пока они не скрылись из виду, и только тогда почувствовал, что весь в поту. Забежав в зимовье и достав из выемки оружие, он пошел своим путем, часто оглядываясь по сторонам. Все пережитое казалось ему кошмарным сном. Когда он вернулся в лагерь и рассказал о своем приключении, все решили, что оставаться больше в тайге нельзя. Рано или поздно японцы наткнутся на них. Разбившись по двое, пошли они тогда к линии железной дороги. Балябин и Богомяков держали путь к Амуру. Они надумали перейти на китайскую сторону и оттуда уже выбираться в Забайкалье. Василий Андреевич и Павел Журавлев пробирались на разъезд Нанагры, где у Журавлева были хорошие друзья. А Лазо и его ординарец Виктор Попов, беззаветно преданный ему молодой казак из Шарасуна, направлялись в Рухлово — там жил Агеев, машинист с бронепоезда. Через четыре дня очутились они в Рухлово у Агеева. От него Лазо узнал, что Ольгу семеновцы арестовали, но за неимением улик освободили, и она тоже находится в Рухлово. В тот же вечер Лазо встретился с ней, и они стали думать о том, как им выбраться оттуда во Владивосток. От Агеева им было известно, что делалось в те дни на станциях и в поездах. Пассажиров обыскивали, и белые офицеры без конца проверяли у них документы. Всех подозрительных арестовывали, избивали, а некоторых расстреливали на месте. После долгих раздумий и советов с Агеевым Лазо пришла в голову счастливая мысль. Однажды он спросил у жены: — Скажи, Оля, похож я хоть малость на китайца? — Немножко похож. Разрез глаз у тебя чуточку косой. Только этого мало. Вот если бы тебе еще усы и брови на китайский манер подбрить, тогда, глядишь бы, и за китайца сошел. — Тогда попробуем рискнуть. — Что это еще тебе взбрело, Сергей? — удивилась Ольга. — Видишь ли, Агеев рассказал мне очень важный для нас факт. Здесь при белых снова вошли в моду нравы, которые существовали на Дальнем Востоке в царское время. Китайцы считаются здесь существами низшего порядка. В пассажирские вагоны их не пускают. Ездят они только в теплушках. Там их обычно битком набито, и на эти вагоны мало кто обращает внимание. Ни белые, ни японцы не контролируют теплушек с китайцами… Не сделаться ли нам с тобой до Владивостока китайцами? — Рискованно, Сергей, но я согласна. И они решили рискнуть. С помощью Агеева выбрали поезд, который отправлялся из Рухлово ночью. Узнав, в какой из теплушек едут китайцы, они благополучно забрались в нее и забились в самый угол на верхние нары. Утром смуглые обитатели теплушки были немало удивлены тем, что с ними едут русские, но ничего не сказали. Успокоило их, должно быть, то, что Лазо немного походил на китайца. Они поговорили между собой и перестали обращать на русских внимание. За длинную дорогу несколько раз раздвигалась дверь теплушки и в ней появлялись физиономии белогвардейских офицеров. Не потрудившись заглянуть в теплушку, они брезгливо морщились и исчезали со словами: — Ходек черт несет. Навоняли, как козлы, — и заканчивали свое возмущение крепкой руганью. Но один раз Лазо сильно перепугался. Это было в Хабаровске, где по перрону все время разгуливали калмыковцы, чубатые люди зверского обличья с нагайками в руках. Один из них заглянул в теплушку. Долго разглядывал китайцев, а потом спросил: — Эй вы, твари! Большевики у вас тут не прячутся? — Большевики нету, господин капитан, — дружно ответили сидевшие возле дверей и пившие чай китайцы. Калмыковец постоял с минуту, плюнул им в котел и с матерщиной задвинул дверь… Через двое суток Лазо уже был во Владивостоке, где скоро началась самая яркая и значительная полоса в его героической жизни. XX Лесная коммуна курунзулайцев находилась в диких дебрях тайги. От последнего охотничьего зимовья было до нее восемнадцать верст. На рассвете пятого сентября Фрол Бородищев, младший брат которого Варлам, в прошлом учитель, был одним из организаторов коммуны, повел Романа и Федота в это верное пристанище для всех, кто не сдался на милость врагов в черную осень восемнадцатого года. По глухому переулку выбрались они из Курунзулая, переехали через заболоченную падь и двинулись прямо в ту сторону, где над зубчатыми лесными хребтами краснели зажженные зарей облака. Тянувший с зари студеный ветер быстро прогнал одолевавшую Романа дремоту. Он закинул винтовку за спину и поднял, укрываясь от ветра, воротник шинели, изредка взглядывая на маячившую впереди косматую папаху Фрола. Верстах в десяти от Курунзулая Фрол свернул с колесной дороги на едва приметную охотничью тропу. Скоро тропа привела их к быстрой горной реке, полной острых камней и белой пены. За речкой тропа пошла петлять среди чернокорых лиственниц и обросших лишайниками валунов, потом круто полезла в хребет, на макушке которого курилось сизое облачко. На скользкой от инея крутизне пришлось спешиться и вести коней в поводу. Из-под копыт их непрерывной струей текли по тропинке мелкие камни и, подпрыгивая, летели более крупные. Тяжелый подъем одолели не скоро. Только в полдень очутились на перевале, где росли коренастые лиственницы, похожие на рыжие щетки, повернутые щетиной на юг. — Отчего тут деревья такие потешные? — спросил Роман у Фрола. — А здесь, паря, девять месяцев в году такой ветер с севера задувает, что любой сук либо сломит, либо к югу повернет. Высоким деревьям он верхушки, как ножом, срезает, а раскидистые с корнями выворачивает. На гребне перевала перед путниками широко и зазывно распахнулась таежная даль. Унимая одышку, как зачарованный, глядел Роман на голубые хребты. Словно гигантские волны окаменевшего моря, тянулись они без конца и края во все стороны, сливаясь на горизонте с ясным небом. В прозрачной оранжевой дымке тонула на склонах ближних хребтов тайга, тронутая охрой и киноварью, синькой и тушью. Серебряными щитами блестели в тайге озера, красными копьями торчали утесы, опаленные солнцем. Трижды окрикнули Романа Фрол и Федот, прежде чем оторвался он от зрелища, невыразимой радостью щемившего его душу. Много горького пережил он за последние месяцы, но не утратил горячей юношеской веры в жизнь. В полном слиянии с землей и небом, с каждым камнем и деревом почувствовал он снова себя, едва увидел необъятный сияющий мир. И снова, как в детстве, опахнуло его ветром счастливых предчувствий, сделало надолго сильным и деятельным. Быстро поправив на коне седло и подтянув подпруги, он двинулся следом за спутниками, начавшими спускаться с хребта. Спуск был опасным и утомительным. Лошадей опять пришлось вести в поводу. Седла, навьюченные мешками с мукой и печеным хлебом, сползали лошадям на шеи, свертывались набок. Приходилось все время поддерживать их руками и в то же время ступать с крайней осторожностью, чтобы не сорваться в пропасть, где глухо шумел поток. А когда наконец спустились в дремучую таежную падь, похожую на длинный узкий коридор с полоской синего неба вместо потолка, начались буреломы и топи. За топями бешено скачущий в камнях поток прибил тропинку к замшелым утесам, сложенным из гигантских глыб. Уже начало смеркаться, когда пробирающихся гуськом путников окликнул голос невидимого человека: — Стой! Кто идет? — Фрол Бородищев из Курунзулая. — Фрола знаем. А еще кто? — А два добрых молодца, которым, кроме вашей дыры, некуда податься. — Проезжайте! — разрешил тот же голос. В боковом распадке, под скалой, похожей на гигантский гриб, стояли на полянке сделанные из корья балаганы. У балаганов пылал большой костер, над которым висел на трехногом таганке чугунный котел. Возле костра сидели на скорчеванном бревне два человека — старый и молодой. Старый опускал в котел галушки, а молодой, с едва пробивающимися черными усиками и веснушками на скуластом лице, растягивая гармошку, задумчиво напевал низким рыдающим голосом: По диким степям Забайкалья, Где золото роют в горах, Бродяга, судьбу проклиная, Тащился с сумой на плечах… Фрол и его спутники были от костра не далее чем в десяти шагах, когда гармонист заметил их. Он сразу вскочил на ноги и, повернувшись к балаганам, гаркнул во все легкие: — Ребята, Фрол Леонтьевич приехал! Да не один, а с пополнением! — Поставив гармошку на землю, он кинулся к Фролу, поздоровался с ним за руку, а потом обратился к Роману и Федоту: — Добро пожаловать, хлопцы. Честь имею представиться: Васька Добрынин, любитель чужого табака и даровой водки. Если у вас есть то и другое, тогда еще раз здравствуйте. Из балаганов дружно повысыпали коммунары. Вдруг один из них, в желтой бязевой рубахе с расстегнутым воротом, бросился к Роману и Федоту. С великим изумлением они узнали Семена Забережного. Семен поочередно расцеловался с ними и закричал, обращаясь к коммунарам: — Ведь это, братцы, мои посёльщики! И надо же быть такому случаю… — Ну, давай тащи их сюда, — сказал Семену высокий коммунар в потертой кожаной тужурке, накинутой поверх нижней белой рубашки. Когда Роман и Федот подошли к нему, он взял руку под козырек, отрекомендовался: — Бородищев, староста лесной коммуны. — Улыбин. — Муратов. — Невольно подтянулись, здороваясь с ним и называя себя, Роман и Федот. — Откуда, товарищи, прибыли? — Были с Лазо на Прибайкальском фронте, — ответил Роман. — Оттуда отступили с ним до Урульги. С Урульги пошли с эскадроном аргунцев в свои места, но по дороге из-за собственной глупости попали в плен к семеновцам. Было нас в эскадроне сто четырнадцать человек, а в живых остались только мы двое… — и Роман рассказал по порядку о всех дальнейших приключениях. — А как в Курунзулай попали? — Случайно узнали о вашей коммуне. — Ну, что же, товарищи, раз вас знает Семен, мы вас принимаем в свою компанию. Только считаю нужным предупредить: у нас дисциплина строгая. Без крепкой дисциплины нам не прожить, — сказал Бородищев и пригласил их отведать коммунарских галушек. Назавтра Роман и Федот вместе с другими уже рубили лес для землянок, которыми решено было на совете коммуны обзавестись до больших холодов. А по вечерам Бородищев вел с коммунарами беседы или читал им вслух революционные брошюры и книги. Узнав, что Федот Муратов и Семен Забережный — люди малограмотные, поручил он Роману и Ваське Добрынину обучать их чтению и письму и строго взыскивал с тех и других за каждый пропущенный урок. Наказание было простое — начистить котел картошки или нарубить полсажени дров. Снисхождения он не знал. Скоро в коммуну приехал борзинский рабочий, коммунист Семенихин, хорошо знавший устройство пулеметов и гранат. Бородищев ему сказал: — Вот, Иван, даю тебе полтора месяца сроку. Обучи каждого из нас владеть пулеметом и гранатой, как владеешь сам. И всякий свободный от работ и политзанятий час коммунары учились владеть оружием. XXI В знойный день на исходе августа Сергей Ильич обтягивал шинами скат колес у кузнеца Софрона. Софронова кузница стояла на широкой луговине, недалеко от ключа, к которому с трех сторон сбегались узкие переулки. Под вечер в переулке, ведущем в Подгорную улицу, появились вооруженные всадники. Было их человек двадцать. Не успели всадники поравняться с часовенкой у ключа, как признал в них Сергей Ильич посёльщиков, ушедших весной на Семенова. Уверенный, что с ними возвращается и его Алешка, поспешил он от кузницы на дорогу. Он уже знал, что Семенова красногвардейцы не победили, и теперь предвкушал удовольствие посмеяться над ними. Опередив всю группу шагов на сорок, ехали гвардеец Лоскутов и Митька Каргин. Потные, понурые кони их часто водили запавшими боками и шли через силу. Можно было сразу определить, что отмахали на них за последние сутки большой перегон. Гвардеец и Митька поклонились Сергею Ильичу. Не ответив на приветствие, он насмешливо спросил: — Ну что, посыпал вам Семенов перцу на хвост? — Посыпал, — хмуро оскалился гвардеец и, спеша проехать, хлестнул нагайкой по угловатому крупу коня. Тогда Сергей Ильич обратился к Митьке, который попридержал своего рыжего строевика: — Алексей мой с вами катит? Что-то не вижу я его. Митька вздрогнул, переменился в лице, но отвечать не спешил. — Чего молчишь, вояка? Язык отнялся? Митька уставился глазами в землю и с трудом произнес: — Алеху, дядя Сергей, убили… — Да что ты? Как же это?! — не своим голосом закричал Сергей Ильич. Митька нагнулся и, воровато косясь на подъезжающих казаков, зашептал скороговоркой: — Свои убили… Побежали Алексей с Петькой Кустовым к Семенову. Петька убежал, а Алексея Сенька Забережный наповал срезал. Сергей Ильич схватился за голову и, как стоял, так и сел на обочину дороги. Словно собираясь чихнуть, Митька пошмыгал носом, вздохнул и поехал прочь. В тот день Дашутка и Милодора с двумя наемными поденщицами катали в завозне шерстяной потник. На широкий брезент от палатки ровным слоем разостлали они промытую в щелоке сыроватую черную шерсть. Тщательно выровняв шерстяной квадрат, выложили посередине его из белой шерсти круг и в каждом углу такие же звезды. Но и этого показалось мало богатой на выдумку Дашутке. Белый круг она превратила в лунообразное человеческое лицо, изобразив на нем клочками рыжей шерсти тонкие брови, косо прорезанные глаза и широкий с загнутыми кверху концами рот. Потом завернули в брезент и, часто смачивая водой с голика, стали катать прямо на полу. С каждой минутой потник становился плотнее и крепче. Когда потник был готов, его понесли на речку. Там топтали босыми ногами и полоскали в мельничном русле. Обратно едва принесли его вчетвером на длинной палке. И когда повесили на дворе сушиться, сбежались соседские бабы и долго хвалили искусную работу Дашутки и Милодоры. После обеда радостно возбужденная Дашутка снимала с гряд огурцы. Наложив два ведра крупных, тронутых золотистым загаром огурцов, шла она из огорода. Навстречу ей вышла из-под крытой камышом повети Милодора, пригнавшая с выгона телят. Она бросила из рук хворостину, взяла из ведра Дашутки огурец и пошла с ней рядом. Весело переговариваясь, вошли они через калитку в ограду и тут увидели входившего в уличные ворота Сергея Ильича. Милодора спрятала за спину огурец, шепнула Дашутке: — Ну, что-то батюшка свекор туча тучей глядит. — Не с той ноги встал, должно быть, — рассмеялась Дашутка. Сергей Ильич подождал, когда они приблизятся, и заплакал. Давясь слезами, выкрикнул: — Алексея-то… Алешеньку-то нашего убили!.. Дашутка выпустила ведра из рук, рассыпав огурцы. Хватая раскрытым ртом воздух, молча глядела на Сергея Ильича, и по смуглым щекам ее медленно покатились крупные слезы. На рассыпанные огурцы набросились куры и свиньи, но она стояла и ничего не видела. — Огурцы-то, огурцы, дура, собери! — крикнул Сергей Ильич и, бессильно махнув рукой, пошел в дом. Пока Дашутка собирала огурцы, в доме заголосила Кирилловна. К ней присоединились Милодора с Федосьей и ребятишки. Дашутка поставила огурцы в кладовку, вышла на веранду и дала волюшку вдовьим слезам. Дотемна простояла она на веранде, а когда в доме зажгли свет и позвали ее ужинать, она отказалась и ушла к себе в спальню. Ночь прокоротала без сна. Закусив до крови губы, сидела на кровати и бесцельно смотрела в окно на усыпанное звездами небо. Наедине со своей совестью мучительно разбиралась она в собственных чувствах. Алешку ей было искренне жалко. Но в то же время, терзаясь от стыда, сознавала, что в глубине души весть о его смерти вызвала чувство облегчения. Всячески упрекала и поносила она себя за это, пробовала думать об Алешке только хорошее, но ничего не могла поделать со смутным и все нарастающим ощущением, что его смерть принесла ей свободу, открыла возможность новой, лучшей жизни. Перед рассветом с юга пришла гроза. Заполыхали беспрерывно молнии, заливая синим светом спальню, выхватывая из тьмы за окном железную крышу амбара, кусты рябины в саду. Шум начавшегося ливня убаюкал ее, на короткий срок заставил забыться в горячечном сне. И тогда приснился ей Алешка. Он шел к ней в залитой кровью голубой рубашке, в которой ездил венчаться. Зубы его были оскалены, как у мертвеца. Он шел и размахивал похожей на серп шашкой. — А, так ты рада, что меня убили… Рада, что мое сердце черви сосут… Так вот же тебе… — Он взмахнул шашкой. Шашка коснулась ее в ужасе вскинутых рук. Она проснулась. Сердце билось редкими, сильными толчками, тело покрыла испарина. И тогда ей показалось, что она умирает. Она рванулась с кровати, подбежала к окну. За окном дымился серый рассвет. С крыши стекала и гулко шлепалась о плиты фундамента дождевая вода. Она распахнула окно, жадно вдохнула свежий воздух и скоро успокоилась. К утреннему чаю пришла на кухню повязанная черным платком. Федосья и Милодора вяло прибирались там. Сергей Ильич, обрюзгший, с всклоченными волосами сидел за столом. Стакан давно остывшего чая стоял перед ним. Оглядев Дашутку заплаканными глазами, горько скривив губы, он глухо спросил: — Ну, как ты теперь, Дарья? С нами будешь жить или к отцу уйдешь? — Если не выгоните, — у вас останусь. — Что же мне тебя выгонять? Живи. Обижать тебя не буду и другим не дам. Но недолго после того прожила Дашутка в чепаловском доме. Через месяц стало в Мунгаловском известно, что в Нерчинский Завод вступили семеновские войска. Узнав об этом, сорвал Сергей Ильич со стены берданку и сказал Никифору с Арсением: — Кончилась большевистская власть. Теперь мы начнем за Алексея отплачивать. Пойдем суд-расправу наводить. Берите ружья. Начнем с Сенькиной бабы. — Иди, а я не пойду, — заявил Арсений. — Что! — заорал Сергей Ильич. — Да как ты смеешь меня не слушаться? Мое слово — закон для тебя. Живо собирайся, а не то изобью, как собаку! Арсений нехотя стал собираться. Тогда вмешалась Дашутка: — Да чем же Алена виновата? За мужа она не ответчица. — Не учи меня, — огрызнулся Сергей Ильич. — Не твоего ума это дело. Пошли, — скомандовал он сыновьям. Тогда Дашутка встала в дверях, загородив им выход: — Не пущу. Опомнитесь, батюшка… не виновата Алена. Не говоря ни слова, Сергей Ильич размахнулся и ударил Дашутку прямо в лицо. Она отлетела в угол, ударилась затылком о стену и замертво растянулась на полу. Пока отваживались с ней бабы, Сергей Ильич, кликнув по дороге Архипа Кустова и Платона Волокитина, уже подходил к избе Семена Забережного. Алена увидела их, когда они вошли в ограду, поломав ворота. Она успела закрыть на засов сенную дверь. Сергей Ильич толкнулся в дверь, но, видя, что она заложена, бросился к окну, вышиб его ударом приклада и полез в избу. Алена подбежала к окну, замахиваясь топором, истошно крикнула. Увидав над своей головой занесенный топор, Сергей Ильич кубарем свалился с подоконника на завалинку. В ту же минуту Никифор вышиб второе окно, в два прыжка очутился в избе и бросился на Алену. Вырвав топор, схватил ее за косы и поволок в сени. Платон кинулся к нему на помощь. Алена, обезумев от боли и ужаса, вцепилась руками в дверную колоду, ногами уперлась в порог. С трудом оторвали они ее от колоды, под руки вытащили на крыльцо и сбросили вниз по ступенькам под ноги Сергею Ильичу и Архипу, которые с матерщиной стали пинать и топтать ее. Услыхав Аленин крик, стали сбегаться в ограду казаки и бабы. Одним из первых прибежал Северьян Улыбин. — Что же ты это делаешь? Постыдился бы беззащитную бабу терзать! — закричал он на Сергея Ильича. Тот повернулся к нему и, грозя кулаком, прохрипел: — Ты в заступники не суйся, а то и с тобой расправимся. У тебя тоже хвост замаран! — На, хоть сейчас убивай, если совесть позволяет, — шагнул к нему Северьян. — И убью! — вскинул Сергей Ильич берданку. В это время прибежал запыхавшийся Каргин. С ним были брат Митька и Прокоп Носков. Прибежали и другие казаки. Оценив момент и его возможные последствия, дальновидный Каргин выхватил шашку и бросился на Сергея Ильича: — Брось берданку, старый дурак, а то рубану! Решительный вид его заставил Сергея Ильича опустить берданку и невольно попятиться. Но вдруг в новом приливе бешенства Сергей Ильич пошел на Каргина: — Ты что же, Елисей, горя моего не понимаешь? За каким чертом ты явился сюда? — Горе я твое понимаю. А вот глупости потакать не буду. Не дело ты затеял. Алена за Сеньку не ответчица, — громко, чтобы слышали все, добавил он. — И ты ее лучше не трогай. Алешку этим не вернешь, а всем нам беды наделаешь. Еще неизвестно, что завтра будет. Сбежавшийся народ дружно поддержал Каргина. Казаки стеной окружили Чепаловых, Платона с Архипом и, размахивая кулаками, все сразу кричали: — Уходите, сволочи, из ограды! — С бабами воевать вздумали! — Не заваривайте каши. Сенька ведь живой, он за Алену всем нам мстить станет! Озираясь затравленным волком, запаленно дыша, стоял Сергей Ильич в толпе и не знал, как выпутаться из опасного положения. Он видел, что казаки в любую минуту готовы кинуться в драку, что Платон, на кого он надеялся больше всех, махнул из ограды через плетень и уходил без оглядки домой. И тогда Сергей Ильич затрясся, заплакал от бессильной ярости и пошел прочь из ограды. Архип и сыновья трусливо поспешили за ним. Когда Сергей Ильич вернулся домой, Дашутка уже собралась и ушла к своим. В первый вечер мать вволю напричиталась над ней, утешала как могла. А назавтра, разбудив чуть свет, заставила прибираться по дому, а сама уехала с отцом косить гречиху. Дашутка истопила печь, поставила варить обед, наносила воды. Потом пошла в огород рвать коноплю. И весь неяркий осенний день не покидало ее ощущение заново переживаемой молодости. От этого спорилась в руках работа и все казалось, что откуда-то из-за конопляников окликнет ее Роман, веселый и нарядный. Окликнет, и, не таясь от людей, пойдут они в голубеющее заречье, в густой черемушник, где прежде так хорошо мечталось о будущем. Прошло всего полмесяца, как почувствовала она себя так, словно и не уходила никуда из отцовского дома. Чтобы меньше судачили о ней люди, продолжала носить она черный траурный платок на голове, но мысли ее были далеко не траурными. Верила она, что все в жизни переменилось к лучшему. Иногда стыдилась своих чувств, но ничего не могла поделать с собой. Рано или поздно надеялась снова увидеть Романа. Думала, приедет он домой и начнут они совместную жизнь, счастливую, как в сказке. Не долго тешила себя радужными надеждами. Во второй половине сентября заехал к ним ночевать сослуживец отца из станицы Олочинской. Возвращался он из города Нерчинска, куда отвозил жену начальника станичной таможни. От этого случайного гостя и узнала Дашутка страшную новость. Набирая в горнице на стол, услыхала она, как гость спросил у отца: — А знаете, что под станицей Куэнгой всех ваших посёльщиков побили? — Каких посёльщиков? — Да тех, что отступали с красными на Амур. Я ведь тогда в тех самых местах был и все своими глазами видел. Красногвардейцев, которые на конях двигались из Читы, взяли в плен нерчинские казаки. Сто тридцать человек забрали, а помиловали из них только двадцать. Остальных своим судом осудили и в ту же ночь расстреляли. Я сам видел, как вели расстреливать ваших мунгаловцев: Тимофея Косых, Федота Муратова и еще троих. — Кто же это могли быть? — Говорили будто бы, что у одного, который всех моложе выглядел, дядя какой-то большевистской шишкой был. — Ну, тогда это Роман Улыбин, — сказал Епифан. Дашутка выбежала из горницы, успела крикнуть матери: — Ой, беда-то какая!.. — И упала в глубоком обмороке к ее ногам. Полтора месяца пролежала она после этого в постели. Лечил ее доктор, которому заплатил Епифан пять золотников золота. Когда поднялась с кровати, качалась от ветерка, и ни кровинки не было в ее смуглом лице. Отец и мать относились к ней с особенной заботливостью, но медленно возвращались к Дашутке силы. Ходила она непривычно сгорбившись, ко всему безучастная, всячески сторонилась людей. А глубокой осенью, когда погнал Епифан свой скот зимовать на заимку, попросилась она туда вместе с отцом. XXII Три с половиной месяца прожил Роман в лесной коммуне. Скучать было некогда. Всем коммунарам хватало работы. Осенью рубили они лес, строили землянки, косили на редких полянах сено. Роман учил Федота и учился сам по книгам, которыми снабжал его Бородищев. Когда покончили с устройством землянок, принялись сушить и солить грибы, собирать ягоды, стали ходить на охоту. Оружия и боеприпасов было у них мало, поэтому на охоту посылали только хороших стрелков. Роман стрелял метко, и ему чаще других давали одну из имеющихся в коммуне винтовок. Почти каждый день уходил он в окрестную тайгу и пропадал там с утра до вечера. За это время он убил четырех коз и одну рысь. По первому осеннему снегу приехал в лесную коммуну представитель подпольного областного комитета РКП(б), бывший политкаторжанин Григорий Рогов, известный Роману Улыбину под именем дяди Гриши. Теперь у него была окладистая, чуть тронутая сединой борода, загорелое и посвежевшее лицо. Постоянные опасности и тревоги сделали его каким-то внутренне собранным, живущим с полным напряжением воли и памяти. У него окрепла и изменилась походка, он меньше сутулился, стал более сдержанным в проявлениях своих чувств, ко всему приглядывался внимательными, изучающими глазами. Черная шуба-борчатка, шапка из лисьих лап и новые аккуратные бурки на ногах делали его похожим на преуспевающего торговца или состоятельного казака-скотовода. По документам он значился верхнеудинским купцом Кандауровым, разъезжающим по своим торговым делам. Роман увидел его в штабной землянке коммуны, куда он по обыкновению завернул, возвращаясь с удачной утренней охоты. Рогов стоял у стола напротив узкого, как амбразура, окна и разговаривал с Бородищевым. Косой и дымный луч солнца падал из окна на расшитую красными и синими шнурками грудь его борчатки. Роман узнал его с первого взгляда. Несмотря на бороду, выглядел он теперь бодрей и моложе. — Здравствуй, дядя Гриша! — громко и весело окликнул его Роман от порога землянки. Застигнутый врасплох этим приветствием, старый подпольщик вздрогнул и круто обернулся на голос. Статный, в ловко подогнанной коричневой стеганке, в папахе набекрень стоял перед ним молодой смеющийся казачина. У него были тугие и круглые, нарумяненные морозом щеки, едва пробивающиеся черные усики, живые и доброжелательные глаза. Показывая в улыбке влажно блестевшие ровные зубы, он спросил: — Не узнаешь, что ли, Григорий Александрович? — Вижу, что знакомый, а узнать не могу, — вглядываясь в него, сказал с обидным безразличием дядя Гриша. Роман смутился и поспешил объяснить: — А ведь я вас хорошо знаю. Вы к нам в гости заезжали, когда с каторги через Мунгаловский ехали. — Вон ты, значит, кто! — обрадовался дядя Гриша. — Ну и напугал же ты меня, пугачевская родова. Давай ради такого случая расцелуемся. Рад я за тебя, Роман, крепко рад. Хоть и заставил ты меня сейчас вспотеть, да зато и осчастливил. Когда они расцеловались со щеки на щеку, Роман сказал: — Не знал я, дядя Гриша, что ты в Забайкалье. Думал, что где-нибудь за Уралом, в Советской России. — Побывал я, дружище, и за Уралом. Даже в Питер на недельку заглядывал, с товарищем Лениным повстречаться успел. Да только нашей партии понадобилось, чтобы я снова отмахал шесть тысяч верст и очутился в конце концов вот в этой землянке. — Неужто самого Ленина видел? — Видел, Роман, видел. Получил от него такую зарядку — на годы хватит. — А как же ты нас разыскал в такой дыре? — Ну, положим, это не дыра, а горное гнездо, — усмехнулся дядя Гриша, — а нашел я его потому, что давненько знал о его существовании. — Знал? Да откуда же ты мог знать? — Спроси у Варлама, он тебе скажет — откуда. — Нет, уж ты сам расскажи, — отозвался Бородищев. — Парень он у нас хотя и беспартийный, но испытанный. Пусть послушает, да на ус наматывает — пригодится. Пора ему знать больше, чем он знает. — Ну что же, Роман, садись, расскажу тебе кое-что, о чем тебе, видно, невдомек… Ты, пожалуй, в августе думал, что все пропало. Думал ведь? — Да, — сознался Роман, — на душе темным-темно было, когда расходились красногвардейцы из Урульги. — То-то вот и оно… Многие тогда думали, что разбегаемся мы, как бараны. А только было в ту горькую пору все по-другому. Потеряла тогда голову от страха разная сволочь, вроде анархистов. Большевики же сделали все, чтобы отступление не было паническим бегством. Мы отступали и готовились к будущему, к подпольной борьбе — нам к ней не привыкать. Вашего гнезда еще в помине не было, а мы уже знали — будет оно. Свивать эти орлиные гнезда в тайге и в горах велели нам партия и Владимир Ильич Ленин. Наказывал еще тогда, когда только ему было ясно, что готовит нам лето восемнадцатого года. И, чтобы наше поражение не стало разгромом, отступая, мы делали каждый свое дело. Сергей Лазо с горсткой своих героев сдерживал натиск чехословаков на западе, Балябин и Богомяков держали заслон на Маньчжурской границе, твой дядя эвакуировал из Читы раненых и советские учреждения. Ну, а я и многие другие готовились к работе в подполье, подбирали людей для лесных коммун. Не все мы сделали так, как хотелось бы, но главное было сделано. Мы не потеряли связи с народом, мы остались его верными слугами, его вожаками. Одно сознание этого дает нам такую силу и энергию, каких нет ни у кого… Я крепко доволен, что повстречал тебя в этом гнезде. Не сомневаюсь, что ты очутился здесь не ради спасения своей шкуры. Ты рвешься к борьбе, мечтаешь о нашей победе. Верно ведь? — Только этим и живу, — ответил глубоко взволнованный этой необычной беседой Роман, — иначе бы с тоски тут пропал. Спасибо тебе, дядя Гриша, теперь мне понятно, зачем мы находимся здесь. — Значит, попал я в самую точку? — весело сказал дядя Гриша. — А теперь и ты садись давай, Фрол. Теперь я с тобой ругаться буду. — Ругаться? — удивился Бородищев. — За что же такая немилость? — А ты помнишь, зачем партия послала тебя в эти таежные дебри? — Не забыл, не бойся. — А мне кажется — забыл. Больно уж теплые землянки вы здесь построили. Тепло в них и уютно. Засели вы в них на зиму, как медведь в берлоге, а ведь надо быть вам орлами. Надо вылетать отсюда, заглядывать в станицы и села. Живая и постоянная связь с народом — вот что требуется от вас. Иначе незачем было и огород городить. — Где возможно, мы бываем. Только в дальние села забираться пока не рискуем. Наобум туда не сунешься — в лапы карателям угодишь. — Ну, волков бояться — в лес не ходить, — насмешливо бросил дядя Гриша и продолжал: — Наобум ты никуда не суйся, на то у тебя и голова на плечах. Соблюдай осторожность, да только не давай своим людям сидеть и в потолок плевать. Сейчас в народе зреет лютая ненависть к интервентам и к бандам Семенова. Разжигать эту ненависть — наш первый долг. Значит, надо почаще говорить и с казаком в станице и с мужиком в деревне. — Грамотных людей у нас маловато, — пожаловался Бородищев, — с народом говорить не умеют. Приходится мне да Ивану Махоркину вылезать в жилые места. Дядя Гриша сердито затряс бородой и сказал, что так они много не сделают. Пусть люди в коммуне и не очень грамотные, но рассказать народу правду о Семенове и его порядках сумеют. Ему, Бородищеву, следует только поделиться с ними собственным опытом, только объяснить что требуется, и дело пойдет. И когда Бородищев согласился с ним, он достал из кармана своей распахнутой борчатки коробку папирос, положил ее на стол, радушно предложил: — Ну, закурим, что ли, моих читинских? Папиросы назывались «Атаман». На коробке красовался портрет толстомордого усатого человека в бурке и огромной барсучьей папахе. С тупым и самодовольным выражением глядел он прямо перед собой маленькими, глубоко посаженными глазами, в которых не было ни ума, ни мысли. — Кто это? — спросил Роман. — Атаман Семенов, — усмехнулся дядя Гриша. — Как физиономия, нравится? С такой, брат, мордой ему бы в тюрьме надзирателем быть. — Или вахмистром в сотне, — перебил Бородищев, — сразу видно, что тупица и кулачный мастер… И пошто ты только куришь такую гадость? — Вот тебе раз!.. Купцу Кандаурову только такие папиросы и пристало курить. Атамана он боготворит, на японцев молится… Угощу я какого-нибудь чересчур внимательного контрразведчика из такой коробки, глядишь, и подозрения меньше. В моем положении всякую мелочь учитывать приходится. Под рубахой у меня золотой нательный крестик — купцу положено быть человеком верующим. А так как давно известно, что всякий купец тщеславен, — в кармане у меня именные часы с дорогим брелоком и бумажник с инициалами из чистого золота, ради которого арендую я в этих местах не один, а целых три прииска. Вот полюбуйтесь, если угодно. — И дядя Гриша выложил на стол туго набитый керенками бумажник из красной кожи и массивные золотые часы с цепочкой и брелоком в виде восьмиконечной звезды. Пока Роман и Бородищев разглядывали его ценности, дядя Гриша в свою очередь любовался добычей Романа — двумя тетеревами, висевшими у него на поясе вниз головами. — Хороши косачи, хороши. Надеюсь, угостишь сегодня тетеревиным крылышком? — спросил он Романа. — Можно и не крылышком, — рассмеялся тот. — Такому гостю, как ты, мы еще медвежью лапу зажарим. — Ну, если не врешь, тогда давай похлопочи насчет обеда, — сказал ему желавший остаться наедине с Бородищевым дядя Гриша. Не подозревая его маленькой хитрости, Роман поспешил на кухню, чтобы заняться приготовлением обеда. После его ухода Рогов еще долго беседовал с Бородищевым обо всем, ради чего он приехал в коммуну. Вечером состоялось общее собрание коммунаров. На собрании Рогов рассказывал о той обстановке, которая сложилась к зиме восемнадцатого года в Сибири и на Дальнем Востоке. В Омске произошел переворот. Так называемое «Временное всероссийское правительство», созданное эсерами, меньшевиками и сибирскими областниками, просуществовало всего десять дней после принятия власти от «Временного сибирского правительства» и распалось. С благословения и при поддержке империалистов Англии, Америки и Франции власть в Омске захватил адмирал Колчак, провозгласивший себя «Верховным правителем России». Но Япония, по-видимому, имела свои цели: ее ставленники в Забайкалье и на Дальнем Востоке — атаманы Семенов, Гамов и Калмыков — отказались признать над собой власть омского правителя. — Как видите, товарищи, — закончил свою речь Рогов, — врагов у нас много. Контрреволюция перестала играть в демократизм и перешла к политике открытой военной диктатуры, террора и жесточайших репрессий. Борьба будет жестокой и упорной. Но уже поднимается народ против самозваных правителей, и рано или поздно Советская власть будет восстановлена на всем пространстве от Урала до Тихого океана, временно захваченном всеми этими временными правителями, у которых земля горит под ногами. По ту сторону Уральских гор живет и здравствует молодая Республика Советов — РСФСР. Она мужественно отбивается от врагов на одних фронтах и успешно атакует их на других. Красная Армия растет и крепнет. Она уже нанесла ряд сокрушительных ударов по армиям интервентов и белогвардейцев. Недалеко то время, когда она перейдет в решительное наступление и на Восточном фронте. Я приехал к вам по поручению товарища Ленина, с наказом нашей Российской Коммунистической партии большевиков. Вы должны здесь готовиться к тому, чтобы в решающий момент поддержать наступление Красной Армии всенародным восстанием и ударами по семеновцам с тыла. Вы, первые бойцы Советской власти в Забайкалье, должны внушить народу веру в свои силы и вести его в последний и решительный бой… В ту же ночь посланец партийного центра отправился дальше. Провожать Рогова вызвались Иван Махоркин и Семен Забережный. Они хорошо знали дорогу в таежные районы Нижней Аргуни, где много казачьей бедноты и фронтовиков оставались в лесных коммунах. XXIII Еще осенью Семен Забережный и китаец-коммунар с русской фамилией Седенкин нашли неподалеку от лагеря золото. С того дня занялись коммунары старательством. Каждый день намывали не меньше золотника. К новому году у Бородищева накопилось уже немалое количество золота, и на общем совете коммуны решили расходовать его на продовольствие. В конце января вышел запас муки. Бородищев отправил одного курунзулайца и Федота Муратова купить муки на прииск Борщовочный. Вернулись они с прииска через неделю. Привезли муку, табак, спички, а на оставшиеся деньги прикупили несколько банчков китайского спирта. Вечером устроили по этому случаю пирушку. Зажарили убитую Романом косулю, напекли лепешек и гуляли всю ночь. Незадолго до рассвета стали расходиться по своим землянкам и в то время услышали два выстрела. Выстрелы прозвучали где-то у Железного креста. Все всполошились. Заседлали коней, устроили засаду в самом узком месте ущелья. Скоро услыхали, что с хребта спускаются какие-то люди верхами. Уже совсем рассвело, когда люди подъехали к тому месту, где сидели коммунары в засаде. Увидев впереди Фрола Бородищева, все повысыпали из засады на тропинку. — Принимайте гостей! — довольным голосом прокричал Фрол. — Гости-то шибко нежданные. — Милости просим, — отозвался Варлам Бородищев. Приехавшие сошли с коней и стали здороваться со всеми за руку. Судя по одежде, это были обыкновенные забайкальские мужики. Все про них так и решили. Но, здороваясь с одним из приехавших, Роман вскрикнул от удивления: — Аверьяныч? Бородатый хроменький мужичок в нагольном тулупе и в обшитых кожей валенках оказался тем самым Аверьянычем, который заведовал хозяйственной частью при штабе Лазо. — Вон тут кто! — обрадовался в свою очередь Аверьяныч и, обращаясь к своим спутникам, сказал: — Это, товарищи, родной племянник Василия Зерентуйца. — Потом снова обратился к Роману: — Жив твой дядя, жив! Отпустил он себе бороду, как у Черномора, и в самом чертовом пекле делает свое дело. — Значит, гости-то и верно нежданные, — сказал тогда Варлам Бородищев. — Ну, прошу вас, дорогие товарищи, к нашему жилью. После завтрака сошлись лесовики в самой большой землянке послушать приезжих. Все трое оказались рабочими читинских железнодорожных мастерских. Прислала их подпольная большевистская организация для установления связи с лесными коммунами Курунзулая и Онон-Борзи. Открыв собрание, Бородищев предоставил слово Аверьянычу. — Прежде всего, товарищи, разрешите передать вам привет от рабочих Читы-Первой, — сказал, волнуясь, Аверьяныч. — Они просили заверить вас, что в любых условиях обеспечат вам свою поддержку и помощь. Живется рабочим страшно трудно. Семеновская контрразведка при малейшем подозрении хватает и расстреливает нашего брата. Много наших товарищей замучено в белых застенках. Но революционная борьба и работа не прекращаются у нас ни на минуту. Мы вредим врагу на каждом шагу. Вздумал Семенов выделывать в железнодорожных мастерских ручные гранаты и винтовочные патроны. Под носом у мастеров и надсмотрщиков рабочие умудряются начинять их читинским песочком. Жизнью рискуют, а начиняют и будут начинять! — стукнул он кулаком по столу. Потом достал из кармана одну из привезенных прокламаций читинских подпольщиков и, показывая ее лесовикам, сказал: — Вот одна из прокламаций, которые печатает наша подпольная типография. В поисках этой типографии семеновцы с ног сбились, а найти ее не могут. Рабочие, они народ дошлый. На первых порах мы типографию ради пущей безопасности устроили в доме, где жил один матерый семеновский контрразведчик. Трудно было это сделать, а сделали. А теперь мы нашими прокламациями снабжаем половину Забайкалья и многие семеновские части. Руководит этим делом знакомый кое-кому из вас Василий Зерентуец. — При этих словах Аверьяныч взглянул на Романа и весело улыбнулся. — Зерентуец такой человек, что сумел завести друзей даже в Первом Забайкальском казачьем полку. А полк этот у Семенова чуть не гвардией считается. Не увидит он с такой гвардией Москвы как своих ушей, — закончил он под общий смех. Затем его стали просить, чтобы он рассказал о положении в Советской России. — Это я и без ваших просьб сделаю, — усмехнулся Аверьяныч. — Дядя Гриша велел вам передать, что за Уралом дела наши улучшаются. Красная Армия очистила от белогвардейцев Поволжье, а Царицын — есть такой город на Волге — в жестоких боях отстояла. Ленин посылал туда товарища Сталина. Всю контрреволюцию там в пух и прах раскатали. Недавно случилась беда на Восточном фронте — Колчак занял Пермь. Так товарищ Сталин теперь, слышь, на Восточном фронте находится. Ну, значит, скоро возьмутся и за Колчака, весной, надо полагать, начнется большое наступление. Знаете, сколько бойцов теперь в Красной Армии? Три миллиона! Ну, значит, и все ясно. Куда Колчаку устоять против нашей силы! А как начнут ему давать жару, нам тоже надо будет выходить из тайги. Надо так сделать, чтобы все Забайкалье весной загудело… — И загудит! Уж мы постараемся! — Семенова тоже надо бить в хвост и в гриву! — послышались с разных сторон оживленные голоса. К Аверьянычу протиснулся Семен Забережный, спросил: — Как теперь по деревням люди живут? — Известно как, — сразу помрачнел Аверьяныч. — Всюду карательные отряды рыщут. Бывших красногвардейцев забирают и отправляют в семеновские застенки. Этих палаческих застенков у Семенова — чертова дюжина. Самый страшный — в Даурии, у барона Унгерна. В контрразведку к полковнику Тирбаху, в Чите, тоже не попадайся — живым не выйдешь. В Маккавеевке под Читой знаете кого расстреляли? Фрола Балябина с братом, Георгия Богомякова и Василия Бронникова. — Эх, дядя Фрол! — с болью вырвалось у Романа. — На свадьбе у меня погулять собирался, до ста лет думал прожить. — Как же это дался им в руки такой силач? — спросил Федот Муратов. — Ведь даже я перед ним — щенок. Сонного, что ли, схватили? — Попал Фрол и его друзья, — стал рассказывать Аверьяныч, — в руки бандита Чжан Цзолина. Слышали о таком? Говорят, раньше хунхузом был, а теперь правит Маньчжурией. Хорошо ладит и с японцами, и с семеновцами. Вот так и получилось: арестовали Фрола с друзьями чжанцзолинские власти в Сахаляне, что напротив нашего Благовещенска стоит по другую сторону Амура. Перебрались они на китайскую сторону, чтобы дорогу в Забайкалье на тысячу верст сократить. Сперва их приняли в Сахаляне любезно, а потом напали врасплох, скрутили по рукам, ногам да и выдали Семенову… Фрол умер героем. Когда пришли к нему в камеру офицеры, чтобы на расстрел вести, он четверым головы размозжил, а пятого задушил уже смертельно раненный… — Да-а, — протянул Забережный, — вот так-то и Василий Андреевич может к ним в лапы попасть. — Нет, этого так просто, брат, не возьмешь, — возразил Аверьяныч. — Зерентуец огонь и воду прошел. Хоть и казак, а закваска у него наша, рабочая. Он ведь как расстался в тайге с Сергеем Лазо, так все время почти в Чите работает. Вы думаете, не охотятся за ним семеновские контрразведчики? Еще как! А поймать не могут. Потому — опытный в подпольных делах человек. — Взглянув на Романа, Аверьяныч добавил: — Своим дядькой ты можешь гордиться. — А как там в Чите семья Бориса Кларка живет? — спросил Роман. — Ребятишки не голодают? — До этого не дошло. Жену Кларка много раз в контрразведку уводили. Довели ее до того, что она чуть жива. Ну, а ребятишек мы поддерживаем, не забываем. Даже от Лазо им недавно подарок привезли. — Он теперь где? — Во Владивостоке. …Аверьяныч и его товарищи погостили в лагере три дня. После их отъезда лесовики решили не сидеть сложа руки, а почаще наведываться в окрестные села и вербовать в свои ряды крестьян и казаков. Роман же надумал съездить домой, чтобы установить там связь с бывшими красногвардейцами, а заодно навестить родной дом. Его долго отговаривали от этой затеи и Федот и Семен, но он стоял на своем. Бородищев дал ему разрешение на эту поездку, снабдил его своим наганом и единственной на весь лагерь гранатой, а потом долго наказывал, как ехать и за кого выдавать себя в дороге. В студеный февральский день Роман отправился домой. До хребта его проводили Семен и Федот. За Лебяжьим озером с заметенного снегом перевала Роман увидел Мунгаловский. День был ясным и ветреным. Крыши поселка и сопки на той стороне долины блестели полированным серебром и казались гораздо ближе, чем это было на самом деле. Широкие, до глянца накатанные дороги сбегались к поселку со всех сторон. По дорогам неторопливо двигались обозы с дровами и сеном, с мешками намолоченного по заимкам хлеба. С перевала обозы походили на черные цепочки, и кладево на них он безошибочно определил только по времени года. На минуту ему сделалось грустно от сознания, что и без него жизнь идет здесь своим чередом. Мунгаловцы спокойно занимались тем обыденным делом, о котором истосковался он в походах и в землянках лесной коммуны. Как о лучшем празднике, мечтал он о привычной с детства работе, об усталости, что так приятно ломила тело поздним вечером, когда на столе дымился материнскими руками приготовленный ужин. Но эта простая человеческая радость была теперь для него за семью замками, и можно было только гадать, доведется ли когда-нибудь испытать ее снова. Он поглядел на низкое зимнее солнце и недовольно поморщился. Раньше ночи ему нельзя было показываться в поселке, а солнце едва перевалило за полдень. Тяжело, по-стариковски, он слез с коня и по пояс провалился в рыхлый снег. Ноги от долгого пребывания в седле затекли и теперь подсекались, как у пьяного. Конь, от которого каких-нибудь две минуты назад густо валил пар, покрылся инеем и зябко вздрагивал. Он обмел коня рукавицей, поправил переметные сумы, подтянул подпруги и снова забрался в седло. С перевала спустился к Пенькову колку, в котором прежде, в осенние дни, ловили они с Данилкой Мирсановым тетеревов и зайцев. На закрайке колка, в кустах, виднелся стожок еще не вывезенного сена. Он поставил коня к стожку и принялся разводить костер. Пока натаял из снега котелок воды и вскипятил ее, солнце коснулось верхушки опаленной молнией лиственницы на гребне Волчьей сопки. От кипятка пахло дымом и прелым осиновым листом. Подержав над огнем единственный ломоть мерзлого хлеба, Роман съел его, запивая противной, вяжущей рот водой. Потом расположился на заветренной стороне стожка и не заметил, как задремал. Проснулся от холода. В белесом небе уже мигали первые звезды. Ветер к ночи утих, но мороз усилился. Над колочным ключом висело облако пара. Он подивился непокорному нраву ключа, с которым не может сладить лютая стужа, и стал собираться. Прежде чем взнуздать коня, долго катал в ладонях заледенелые удила, дышал на них. Только выбрался из-за стожка на дорогу, как за спиной, у перевала, завыли волки. Другие ответили им откуда-то из-за колка. Конь тревожно всхрапнул и понес. Успокоил его с трудом. Скоро впереди смутно замаячили раскрытые на зиму ворота поскотины. В воротах остановился, обмотал голову поверх папахи башлыком, проверил револьвер. Царскую улицу миновал по задворью, но своей Подгорной улицы миновать не захотел, хотя на востоке уже краснело зарево месяца. Напротив церкви повстречался с первыми посёльщиками. Это были низовские парни, шедшие по улице с гармошкой и песнями. «Так и знай, что к девкам на посиделки идут», — позавидовал он, натягивая пониже папаху. Завидев его, парни умолкли и нехотя посторонились. Один из них пошутил угрюмым басом: — Шире, грязь, навоз плывет. Деланно посмеиваясь в башлык, Роман проехал мимо. Разминувшись с парнями, заторопился: из-за сопок выкатывался огненно-красный месяц. В свою усадьбу заехал не с улицы, а через ворота, выходящие к Драгоценке. Пока расседлывал и заводил под поветь коня, месяц из красного превратился в желтый, и в ограде стало светло. Жестяной петушок на князьке дома засиял серебряной звездочкой, синие тени построек зашевелились на снегу. В доме тускло светилось кухонное окно, выходящее на крыльцо. «Видно, одна мать не спит», — направляясь к крыльцу, подумал Роман. В ту же минуту из‑под крыльца вылетел и накинулся на него с яростным лаем Лазутка. Он окликнул его, и Лазутка, виновато завиляв хвостом, осторожно приблизился к нему. Он погладил пса по густой и жесткой шерсти, и в ней затрещали голубые искры. Лазутка осмелел и, подпрыгнув, лизнул его прямо в губы. Поднявшись на крыльцо и заглянув в окно, он увидел мать. Она стояла лицом к нему, процеживая на залавке опару. Выражение спокойной и мудрой задумчивости было на ее постаревшем лице. Он постучал в переплет окна. Мать вздрогнула и распрямилась. Прямо перед собой он увидел пристальный взгляд ее добрых глаз. У него зашлось дыхание. Он припал к заледенелому окну и окликнул мать. Она выронила из рук ковшик, вскрикнула и как безумная метнулась в сени. Тотчас же из горницы выбежал босой отец. Он припадал на раненую ногу и на бегу застегивал воротник рубахи. Загремел засов, сенная дверь широко распахнулась, мать выбежала на крыльцо. — Батюшки мои! Живой! Живой! — сказала она, смеясь и всхлипывая. Роман бросился к ней, припал к ее плечу и закрыл глаза. Как в невозвратном детстве, стало ему хорошо и уютно. Из сеней раздался строгий отцовский басок: — В избу, в избу давайте. — Отец посторонился, пропуская их мимо себя. Роман услыхал его взволнованное дыхание, остановился. Но отец подтолкнул его в спину: — Проходи, проходи… Войдя в кухню, Роман с помощью матери снял башлык и папаху, растроганно вымолвил: — Ну, здравствуйте! — Здравствуй, здравствуй, сынок! — откликнулся вошедший следом отец. Он обнял Романа и, привстав на носки, начал целовать его крест-накрест в обе щеки. Он шарил по спине Романа своими широкими ладонями и тяжело, стараясь не расплакаться, вздыхал. А мать стояла у печки и глядела на них счастливыми, мокрыми от слез глазами. Из горницы, стуча костылем, вышел Андрей Григорьевич. Он усердно крякал, из его бесцветных глаз текли слезы, но он бодрился. — С приездом, — поздравил он и глухо приказал: — Подойди, поцелуемся. Ведь ты, можно сказать, из мертвых воскрес. Давно мы тебя оплакали… Роман поцеловал его в жесткие, старчески белые губы. Затем Андрей Григорьевич усадил его рядом с собой на лавку и спросил: — Ты что же, насовсем или только на побывку? — Только повидаться, — вздохнул Роман, — насовсем мне нельзя. — Так, так… Значит, поопаситься надо, раз не с повинной приехал, — и Андрей Григорьевич велел Авдотье привернуть в лампе огонь, а Северьяна послал на двор закрыть на болты все ставни. Когда Северьян ушел, он сказал Роману: — Видел, как отец постарел? Не дешево досталась нам весточка о твоей смерти… Как же это ты спасся? — Должно быть, пули на меня не было. — Ну и слава Богу. А Федота с Тимофеем жалко. — А ведь Федотка Муратов живой. Однако Тимофея нет с нами. Как убегали мы из-под расстрела, зацепила его шалая пуля. На руках у нас умер. — Вот как? Значит, и Федотка спасся, а Тимоху жалко. Эх, бедняга, бедняга… Видно, уж на роду ему так написано было. Судьбы своей не минуешь, — покачал Андрей Григорьевич головой и вдруг озабоченно спросил: — Никто тебя не видел, как ты по улице ехал? — Видели низовские холостяки, да только не узнали. — Тогда ночевать в избе можешь. А утром, хоть сердись не сердись, а я тебя чуть свет в зимовье вытурю. Там отсиживаться будешь. Мать тем временем гремела посудой в кухне и ежеминутно выбегала в кладовку, каждый раз возвращаясь с руками, полными всякой всячины. Скоро из кухни запахло оттаявшими солеными огурцами, нарезанным луком. У Романа сразу засосало под ложечкой. С нетерпением дожидался он, когда мать позовет его к столу. С надворья вернулся отец, потирая озябшие руки, веселым голосом сказал: — Везде все тихо, мирно. Давай, мать, поторапливайся с угощеньем. Мать накрыла стол клеенкой с портретами царей и цариц и начала расставлять на нем тарелки. Роман с удовольствием поглядывал на них. Были они наполнены аккуратно нарезанными на пластики свиным салом и красной рыбой. Отец сходил в горницу и, вернувшись, поставил на середину стола графин с красным стеклянным цветком внутри. Разбухшие лимонные корки плавали в нем, как сонные караси. — Ну, придвигайся к столу, — сказал, покашливая и разглаживая усы, отец. Когда выпили и закусили, Роман спросил у Андрея Григорьевича: — А вы знаете, что дядя Василий вместе с нами на Даурском фронте был? — Как же, слышали. Говорят, он там большим начальником был. Часто ты там с ним встречался? — Часто. На Даурском фронте однажды три недели вместе с ним ел и спал. — Вспоминал он нас-то? Или уж мы теперь ему не родня? — Вспоминал… Все собирался к вам погостить приехать, да только не пришлось. Письма-то вы от него не получили? — Получили. В нем и про тебя было прописано. — А куда Василий теперь девался? Живой ли? — Живой. Они с Лазо хотели в Якутскую область уйти. Расстался я с ним на Урульге за два дня до того, как в плен нас белогвардейцы взяли. А теперь, говорят, снова в Забайкалье. Только тайком живет. — Так уж, видно, и не увижу я теперь его, — горестно махнул рукой Андрей Григорьевич. После ужина Андрей Григорьевич прилег на голбец отдохнуть. Мать принялась убирать со стола. Отец, допив из графина остатки настойки, придвинулся к Роману и, заглядывая ему прямо в глаза, сказал: — Не отпущу я тебя, паря, больше никуда. Повоевал ты, будет. Пойдем завтра к атаману с повинной. Нечего тебе на волчьем положении жить. Атаманит у нас опять Каргин, к нам он хорошо относится. Он тебя съесть никому не даст. — Верно, верно, — поддержала его мать, — поколесил ты по белому свету, хватит с тебя. «Началось, — с горечью подумал Роман. — И как уговорить их, что остаться дома мне никак нельзя?» Медля с ответом, потер ладонью лоб, нахмурился. Не хотелось ему в эту минуту огорчать их. Он попросил дать ему подумать, оглядеться. Но отец стукнул кулаком по столу и заявил, что думать нечего, что утром надо первым делом идти к Каргину. Роман вспылил и готовился уже заявить, что раз так, то он сегодня же уедет из дому. Готовую вспыхнуть ссору предотвратил Андрей Григорьевич. Он сел на голбце и погрозил Северьяну костылем: — Ты у меня с атаманом не торопись. С маху тут решать нечего, дело не простое… А ты, Роман, давай лучше ложись спать. Утром я тебе разлеживаться не дам. До свету к ягнятам и курицам на постой отправлю. Довольный его вмешательством, Роман поднялся и прошел в горницу. В горнице пряно пахло комнатными цветами и сушившимся на печке пшеничным зерном. На высоком сундуке, у порога, спал Ганька под цветным лоскутным одеялом. Рядом с ним лежала на постели и глухо урчала серая кошка. Роман хотел погладить ее, но она поднялась, злобно фыркнула и метнулась на печку. Светящиеся зеленым огнем глаза неподвижно уставились оттуда, наблюдая за ним. Он присел у Ганьки в ногах и стал разуваться. Пришла мать и стала стлать ему на деревянном диване, стоявшем у печки. Когда он разделся и лег, она села у его изголовья и начала гладить его по волосам. Сладко и больно было ему от прикосновения ее любящих рук. Он знал, что мать будет спрашивать его все о том же, что волновало ее больше всего. — Останешься? — спросила она, помолчав. — Нет, мама. Меня товарищи ждут. Я им слово дал, что вернусь. А тебя попрошу сказать о моем приезде Симону Колесникову. Пусть он тайком завтра в зимовье проберется. Поговорить с ним надо. — Ладно уж, сделаю. Она тяжело перевела дыхание, обронила ему на лоб горячую слезу и, не сказав больше ни слова, медленно вышла из горницы, прикрыв дверь. Щемящей жалостью к ней наполнилось все его существо. Расстроенный, достал он из кармана брюк кисет, закурил и стал прислушиваться к тихому говору отца и деда, доносившемуся из кухни. Скоро потух там свет, замер постепенно разговор. А он все не мог заснуть. Впечатления дня неотступно стояли перед его глазами, тоскливые мысли назойливо лезли в голову. Глядя на узкую полоску лунного света, пробивавшегося сквозь ставни одного из окон, впервые томился он от бессонницы в доме, где так сладко и крепко спалось ему в прежние годы. XXIV Едва он забылся тревожным и чутким сном, как Андрей Григорьевич, постукивая костылем, принялся будить его: — Вставай, брат, пора. На дворе уже светает. Он повернулся на спину, откинул назад растрепанный чуб. Припомнив все, зевнул, прикрывая ладонью рот, и быстро поднялся с дивана. Андрей Григорьевич подал ему просушенные на печке, еще горячие чулки. Он обулся и вышел на кухню. В кухне жарко топилась печь. Румяные блики пламени плясали на стеклах окон, на крашеных створках шкафа-угловика, на выскобленных дожелта половицах. На столе кипел самовар, лежала горка испеченной в золе картошки. Мать и отец завтракали. Увидев его, оба приветливо улыбнулись. Мать бросила недопитый стакан, засуетилась, подавая ему мыло и полотенце, наливая воды в рукомойник. Когда Роман умылся и старательно причесался в горнице перед зеркалом, отец позвал его за стол, добродушно осведомился: — Как спалось? — И, не дожидаясь ответа, сказал: — Давай подкрепляйся чем Бог послал. Мать придвинула ему стакан с чаем и блюдце сметаны, отец подал самую крупную картофелину. Он взял ее и подумал: «А все-таки хорошо дома». Сразу же после завтрака отец повел его в зимовье. На востоке краснела над снежными сопками студеная заря. Над поселком в пепельном небе гасли звезды, разносило ветром клочья дыма из труб. В зимовье было еще совсем темно. Обметанное заледенелой изморозью маленькое квадратное окошко почти не пропускало света. Острый запах мочи и пота встретил вошедших, стайка ягнят шарахнулась от порога. Пока Роман оглядывался, отец зажег огарок свечи, вставил его в оклеенный бумагой фонарь. Подвесив фонарь на крюк в потолке, пошел в ограду за дровами, а Роман прошел в передний угол, сел на лавку и стал любоваться ягнятами. Глухо постукивая копытцами, они перебегали с места на место. Скоро самый большой ягненок с белой курчавой шерстью подошел к нему, обнюхал его унты, потом осмелился и лизнул руку. Роман погладил его, ягненок доверчиво привалился к его ногам и стал чесаться. Отец вернулся с дровами, стал укладывать их в печку. Когда печка была затоплена и дрова хорошо разгорелись, отец подсел к Роману. Глядя на огонь, почесал напалком кожаной рукавицы у себя за ухом и, словно извиняясь, сказал: — Под замком тебя, паря, придется держать. Днем тут ребятишки в пряталки играть любят. Ежели не замкнуть, живо на тебя наткнутся… А сейчас давай пол выметем, чтобы воздух чище был, а то ведь здесь от вони все глаза у тебя выест. Они замели помет в угол, сложили его в корзину, а пол посыпали свежим песком из стоявшей под порогом кадушки. Отец пошел выносить помет и вернулся не скоро. Оказывается, он заходил в дом, откуда принес полбулки хлеба, медный чайник и потрепанную книжку в пестрой обложке. — Это я у Ганьки украл, — подал он Роману книжку. — Она у него из школы. Почитай, чтобы легче день скоротать. Роман поднес книжку к фонарю. Она называлась: «Штуцерник Нечипор Зачины-Вороты и его потомство». Отец, выпустив ягнят к маткам, не уходил, переминаясь с ноги на ногу. Роман понял, что объяснения не избежать, и повернулся к нему. — Ну как, надумал что-нибудь? — спросил отец, покашливая в кулак. — А чего мне думать? Двадцать раз все думано-передумано. Не пойду я к атаману. — Дело твое. Только смотри, паря, не ошибись. По-моему, зря ты с большевиками связался. Выведут их всех под корень, куда тогда денешься? — Не выведут. Только ведь в Сибири Советской власти нет, а в России она стоит и стоять будет. — А какая тебе-то нужда в этой власти? Казакам она, кажется, не дюже выгодна. — А ты знаешь, сколько в России казаков? — Кто же его знает. Немало, конечно. А сколько в точности — не знаю. — Шесть миллионов их. А всего народу в России сто семьдесят миллионов. И сто пятьдесят из них — за Советскую власть. Пойдут казаки против — раздавит их Россия, как тараканов. А потом, если ты хочешь знать, таким казакам, как ты да и многие, Советской власти бояться нечего. При ней и наша беднота увидит свет в окошке. Разве мало у нас бедноты-то? — Да что ты все за бедноту распинаешься? И кто это тебя с ума-разума сбил? — Никто меня не сбивал. Сам я знаю, с кем мне быть, на чьей стороне правда. С большевиками я оттого, что хочу свою жизнь прожить по-человечески, а не по-скотски. Слушаю я тебя и ушам своим не верю. Раньше ты так не рассуждал и старые порядки больше всего хаял, когда нас богачи каторжанской родней звали, нос от нас воротили. И от тебя, не от других научился я за бедноту душой болеть, а теперь ты вон как заговорил. Слова его сильно поразили Северьяна. Была в них очевидная правда. А горячность и убежденность, с которой говорил Роман, разбудили в нем отцовскую гордость. «Кремешок парень-то стал, — любовался он им, — я ему свое, а он мне свое. Режет, что твоя бритва. Весь в меня». Кончилось тем, что он спокойно сказал: — Ладно. Раз уж ты такой, живи своим умом. — И он поплелся из зимовья. После его ухода Роман попробовал читать, но от тусклого света глаза его скоро устали. Тогда он разостлал на голбце захваченный из дому войлок, положил под голову полушубок и лег спать. Проснулся, когда уже было светло. В заледенелое окошко бил яркий солнечный свет, на полу зимовья шевелилось желтое пятно. Печка протопилась. Он замел в ней угли, закрыл трубу и поставил в загнетку чайник. Потом подошел к окну, стал дышать на него и протаял круглую, величиной с полтинник дырку. Окошко выходило в проулок, по которому ходили и ездили к проруби. «Интересно, кого увижу первым, — вспомнил он старинное поверье, — если девку — к свадьбе, старуху — к хворости, казака — к войне». Скоро послышался в проулке скрип шагов, звон ведер. Он прильнул глазом к стеклу. Шли две соседские девки с раскрашенными ведрами на коромыслах. До него долетел обрывок их разговора о чьем-то девичнике. «Вот это да… — рассмеялся он, — не одна девка, а целых две, и разговор подходящий». Вслед за девками ребятишки Герасима Косых прогнали на водопой коров и лошадей. Один из них, размахивая длинной хворостиной, обивал со столбов шапки снега, а другой не пропускал ни одного конского шевяка, чтобы не пнуть его ногой. Увидев выбежавшего в проулок Лазутку, ребятишки начали кидать в него шевяками. Лазутка взвизгнул и махнул через плетень в огород. — Ловко я его съездил! — закричал парнишка, который был с палкой. Другой возразил ему: — Да ты вовсе не докинул. Это я его съездил по ноге… Роман проводил ребятишек глазами и затосковал. Поманило на улицу, на народ. Когда стемнелось, в зимовье пришла мать. — Как ты тут, парень? Истомился, однако? — Да нет, ничего. И выспался вволю и книжку прочитал. У Симона ты была? — Была, да его дома нету. Уехал зачем-то в Нерчинский Завод. — Вот неудача… Зачем приехал, того и не сделаю. — А я баню истопила. Отец с дедушкой уже вымылись. Теперь твоя очередь. В бане на полке я тебе белье оставила и мыло с рогожкой. Свечу отсюда захвати. Помоешься и иди прямо в избу, покормить тебя надо. Роман поблагодарил ее и отправился в баню. Зеленые звезды загорались над сопками. В улицах лаяли собаки, слышались голоса и скрип снега. На Драгоценке кто-то долбил железной пешней прорубь. В бане пахло распаренным веником и еще чем-то горьким. Он принюхался и уверенно решил, что осенью сушили в бане много конопли. Зажег свечку, быстро разделся. Зачерпнул из колоды ковш воды, плеснул на каменку. Облако белого пара, шипя и клубясь, взлетело под потолок, хлынуло во все стороны, влажным жаром опахнув его тело. У него сразу приятно зачесались спина и грудь. Он намочил в колоде веник, подержал его над каменкой и полез на полку. Скоро показалось, что жару маловато. Тогда он выплеснул на каменку сразу два ковша. Баня переполнилась паром, и он хлынул на улицу через все отдушины и щели. Свечка, стоявшая на полочке, светила тускло, словно месяц в тумане. Весело кряхтя и фыркая, он растянулся на полке и стал париться. Когда уставали руки, отдыхал, смачивая голову водой, и снова принимался крепко нахлестывать себя. За этим удовольствием опять сказал себе: «А все-таки хорошо дома!» В то время, как он парился, погнал на водопой своего Савраску Никула Лопатин. Увидев улыбинскую баню, окутанную вылетавшим наружу паром, и свет в окошке, Никула остановился. Захотелось ему узнать, кто это так лихо парится в ней. Перед вечером Никула колол в своей ограде дрова и видел, что Андрей Григорьевич и Северьян помылись еще засветло. Позже он видел, как выходила из бани Авдотья, закутанная в шаль и шубу. Разжигаемый любопытством, Никула не поленился, перелез через плетень и заглянул в окошко бани. В бане плавала сплошная белая мгла, и он долго не мог ничего увидеть. Савраска уже успел сходить на прорубь напиться и медленно шагал обратно, когда разглядел Никула спрыгнувшего с полка Романа. Он решил, что ему померещилось, так как знал, что Романа давно нет в живых. Он испуганно отшатнулся от окошка, перекрестился и протер кулаком глаза. Осмелев, снова припал к запотевшему стеклу. В бане стоял лицом к окошку все тот же Роман и окатывался водой из таза. «Живой, значит, — удивился Никула. — То-то Улыбины и ходят довольные. Ромку все мертвяком считают, а он дома, в бане размывается. Ох, и бедовый!.. Нагряну я завтра к Улыбиным утречком, притворюсь ничего не знающим, да и заведу разговор о Ромке. Погляжу, как изворачиваться будут». Никула потихоньку удалился от окошка, перемахнул через плетень не хуже Лазутки и поспешил домой. Шел и рассуждал сам с собой: «Другим говорить не буду, а Лукерье своей скажу. Другим скажешь и подведешь Ромку, а Лукерья не проболтается. Тепленькая водичка в ней держится, не как у других баб. Пусть поохает». На улице повстречался Никуле Прокоп Носков. Первый соблазн Никула выдержал. Как ни чесался язык, сказал он Прокопу всего одно «здоровенько» и разминулся с ним. Но дома еще с порога закричал Лукерье: — Ничего не знаешь? — Да откуда же я знаю. Целый день дома сидела. — То-то и оно… — сказал многозначительно Никула и, вдоволь потомив бабу, рассказал все с такими подробностями, так обстоятельно, что Лукерья, не дослушав его до конца, но узнав самое главное, вдруг вспомнила, что ей надо пойти к соседке за решетом, накинула на себя платок, и ее торопливые шаги заскрипели под окном. XXV Роман вымылся, надел чистое, хорошо проглаженное белье и почувствовал себя празднично. Красный, с влажными еще волосами пришел он в дом, где его давно дожидались. На столе дымилась эмалированная миска с пельменями. Ганька, еще ничего не знавший о приезде Романа, со слезами радости кинулся к нему на грудь. Роман расцеловал его и сказал: — Смотри не болтай, что я дома живу. — Я не маленький, можешь мне этого не говорить, — обиделся Ганька, и, чтобы утешить его, Роман подарил ему собственноручно сделанную из горной таволожки дудку. После ужина Роман в расстегнутой рубашке и унтах на босую ногу сидел в полутемной горнице с отцом и дедом, рассказывая им о побеге из-под расстрела, о жизни в лесной коммуне. Долгий рассказ его подходил к концу, когда на улице, под окнами горницы, заслышалось множество мужских голосов. Роман вскочил, стал натягивать на себя полушубок. Отец и Андрей Григорьевич заметались по горнице, подавая ему шапку, шарф, рукавицы. В сенную дверь властно забарабанили. Мать схватилась за голову, запричитала. Побелевший отец перекрестился и бросился было открывать дверь. — Подожди, — схватил его за плечо Роман. — Я выйду в сени вперед тебя и стану там за дверь. Тогда ты откроешь. Если меня там сразу не заметят, вырвусь… Мама, не плачь, не надо, — успел он сказать матери и крадучись, с револьвером в руке вышел в сени. На цыпочках пройдя по ним, прислонился к стене у двери. «Ежели увидят, все пропало. Стрелять я в них не могу, этим родных погублю», — размышлял он, унимая охватившую его дрожь. Вышедший следом за ним отец заспанным голосом спросил: — Кто там? — Атаман с понятыми. Открывай! — закричали ему на крыльце, и Роман узнал голос Платона Волокитина. Отец выдергивал и все никак не мог выдернуть из скобы засов. Наконец ему это удалось. Дверь распахнулась и прикрыла собою Романа. Тяжело топоча, ворвались в сени казаки и, не останавливаясь, отшвырнув в сторону Северьяна, бросились в раскрытую кухонную дверь. Роман облегченно вздохнул, упругим кошачьим шагом выскользнул из-за двери на крыльцо. У крыльца стояли два человека — высокий и низенький. Раздумывать было некогда. Роман стремительно кинулся на них. Высокого ударил головою в грудь, сбил на землю, а низенький, истошно вопя, побежал к воротам. Роман воспользовался этим и перескочил через забор во дворы. — Убежал… Убежал! — надрывался у крыльца сбитый им человек. На крик его выбежали те, что были в доме, и, увидев во дворах Романа, начали стрелять в него. Он спрятался в тень от соломенного омета и благополучно выбрался на гумно, с гумна на огород. Потеряв беглеца из виду, казаки поопасились его искать. Он бросился в кусты на Драгоценку. Когда перебегал через залитую лунным светом луговину, еще два выстрела прогремели ему вдогонку. К полуночи резко похолодало. Мороз был не меньше чем на сорок градусов. Роман остановился на льду Драгоценки в тени высокого берега. У него сразу защипало уши и щеки, заныли пальцы на ногах. В поселке лаяли потревоженные выстрелами собаки, скрипели шаги в проулке у мельничной плотины. Опасно было выходить сейчас из кустов. Но нельзя было и стоять на месте, мороз донимал все сильнее. Нужно было идти. Но куда? После недолгих размышлений он решил: «Пойду на заимку. Больше деваться некуда. Здесь меня либо поймают, либо я сам замерзну». Руслом Драгоценки, где легче было идти, пошел вверх по ее течению. Наган положил за пазуху, а в руки взял толстую палку. Когда удалился от поселка и миновал поскотину, чтобы сократить путь, вышел на зимник. Зорко поглядывая по сторонам, зашагал по зимнику, часто постукивая нога об ногу. Кусты и белые сопки как будто настороженно приглядывались к нему. В их мертвом молчании чувствовал он для себя угрозу, и чем дальше уходил от поселка, тем смутнее становилось у него на душе. Пройдя версты четыре, поравнялся с Круглой сопкой, где доставался им покос в тот год, когда он вымазал у Дашутки дегтем ворота. Впереди, у самого зимника, стояли осыпанные пушистым инеем заросли тальника. Прежде чем приблизиться к ним, он остановился и до рези в глазах разглядывал их. И уже собрался шагать дальше, когда увидел там перебегающие с места на место парные огоньки. Волосы зашевелились у него под папахой: впереди была волчья стая. А в такую пору, да в одиночку, встреча с волками не предвещала ничего хорошего. Влево от дороги Роман увидел стог сена. Он бросился к нему, схватился за ветряницу и с помощью ее очутился на макушке стога. Первый волк прыгнул туда сразу за ним. Зубы его яростно клацнули возле ноги Романа. Он убил его выстрелом в упор. Волк упал в наметенный у подножия стога сугроб. Остальные разбежались от выстрела в стороны и уселись на снегу. Тогда Роман решил добыть огня. Он вспомнил, что у него должны быть с собой спички. Ни на секунду не спуская глаз с волков, с трудом расстегнул он полушубок. Спичечная коробка оказалась в правом кармане. Достав ее, Роман торопливо очистил от снега и разворошил макушку стога. Не обращая внимания на зверей, сунул наган за пазуху и опустился на колени. Чиркнул две спички сразу, поднес их к сену и облегченно вздохнул — сено загорелось. Через минуту, схватив охапку пылающего сена, он подбросил ее кверху. Тысячи огненных мух закружились над стогом. Волки испугались и огромными прыжками понеслись к речке… На рассвете увидел в логу среди березового редколесья три зимовья, окруженные дворами и ометами соломы. Подойдя к ометам, остановился в нерешительности: у зимовья заливались на разные голоса собаки. Он сильно продрог, ему хотелось есть, ноги подкашивались от усталости. Но идти в зимовье вслепую было рискованно. Решил дождаться утра и, оставаясь незамеченным, разглядеть, что за люди живут на заимке. Выбрав свежий пшеничный омет, объеденный с наветренной стороны скотом, он устроил в нем глубокую нору. Забравшись туда, завалил соломой вход. Там быстро согрелся, прилег поудобнее и забылся сторожким сном. Когда вылез из норы, на серебряных макушках берез ярко играли блики солнца. Над двумя зимовьями подымался дымок из труб. В стайках мычали телята, блеяли овцы. Скоро из зимовья вышли два старика и подросток. Они взяли два ведра, пешню и погнали скот на утренний водопой к колку, окутанному морозной мглой. Вместе с ними убежали все собаки. Решив, что в зимовьях больше никого не осталось, Роман смело направился туда. Рванув на себя забухшую дверь, с белым облаком холода вошел в ближайшее зимовье и остановился как вкопанный: на нарах у печки сидела и вязала чулок Дашутка. Обомлев, Дашутка вскочила на ноги, уставилась на Романа широко раскрытыми, испуганными глазами. Выпавший из ее рук клубок пряжи покатился к его ногам. — Ух, как тепло у вас, — сказал он первые пришедшие в голову слова. Дашутка ничего не ответила. Тогда он спросил: — Что, не узнаешь меня? Поняв, что перед ней не призрак, а живой Роман, Дашутка, задыхаясь от волнения и кусая кончик платка, сказала тоже первые подвернувшиеся слова ломким чужим голосом: — Как не узнать, узнала… Только ведь тебя давно все похоронили… Откуда это ты? — Бегаю от богачей, от волков бегаю. — Голос его странно дрогнул. — Так вот и живу, Дарья Епифановна… Если тебе не жалко куска хлеба, угости меня. — Да ты садись, садись. Я тебя покормлю сейчас, — и засуетилась, доставая с полок и расставляя на столе хлеб, деревянную чашку, туесок со сметаной. Нарезав хлеба и наливая из медного чайника в чашку чай, пригласила: — Проходи давай. Только не обессудь за угощение. Роман осторожно сел за шаткий, из плохо оструганных досок стол. Дашутка расположилась напротив него у печки и занялась чулком. Но Роман не видел, что она не столько вяжет, сколько украдкой поглядывает на него. Ему сильно хотелось есть, но его одолело смущение, и он выпил только чашку чая, съел тоненький ломтик хлеба. Поблагодарив с поклоном Дашутку, спросил: — С кем ты тут живешь? — С дедушкой. — А другой старик чей? — Парамон Мунгалов. Они с работником в другом зимовье живут. — Если есть у тебя лишние портянки или чулки, дай мне. Прихватили меня богачи так, что я в унтах на босую ногу пятнадцать верст отмахал. А по таком морозу это не шутка. Да потом еще волки чуть было меня не слопали. — Вот возьми, — подала ему Дашутка с печки пару новых шерстяных чулок. — Спасибо, — с жаром поблагодарил Роман. — Если бы знала ты, что пережил я в эту ночь… Вдруг на дворе заскрипели сани. Дашутка взглянула в окно и побелела. — Беда, Роман… Это мой отец приехал и еще кто-то. — Ну, даром они меня не возьмут, если выследили… Увидев в его руке револьвер, Дашутка тихонько запричитала: — Ой, ой, горюшко мое! — И вдруг сердито прикрикнула на Романа: — Да прячься ты, непутевая голова. Отец, может, и не знает, что ты здесь. — А куда я спрячусь? — Да под нары, под нары лезь. Там темно. На вот потник тебе и убирайся. — Ладно, будь что будет. — И, схватив потник, Роман залез под нары. Заполз там в самый дальний угол за ящик с картошкой и вилками капусты. Затхлой сыростью шибануло ему в нос. Разостлав потник, он прилег на него. Дашутка металась по зимовью и кидала под нары все, что можно, чтобы лучше укрыть его. За дверью послышались шаги. Дверь со скрипом распахнулась, и сквозь клубы морозного воздуха Роман увидел красные Епифановы унты, услыхал его простуженный голос: — Доброго здоровья, Дарья! — Здравствуй, тятя. Что это ты так рано? — За дровами поехал… Ну, рассказывай, как живешь тут, девка. — Слава Богу, живу. — А я дай, думаю, заеду, погляжу, как вы тут управляетесь. Угости-ка меня чайком. Погреюсь да поеду. Пока Епифан пил чай, вернулись с водопоя старики. Они загнали скот во дворы и оба зашли в козулинское зимовье. Вместе с ними забежала черная небольшая собачонка и улеглась у порога, умильно поглядывая на стол, где на самом краю лежала булка хлеба. Роман притаился. Эта пустолайка была теперь для него опаснее целой стаи волков. — Ну, как, не замерзли еще, божьи прапорщики? — спросил Епифан стариков. — Пока ничего, Бог милует… А морозы и впрямь несусветные. Прорубь нынче за ночь так заросла, что едва продолбили. — Погрей и нас, Дарья, чайком, — попросил старик Козулин и, прокашлявшись, обратился к Епифану: — Что в поселке, Епиха, новенького? — Новостей целый ворох… Сегодня ночью Ромашку Улыбина ловили. — Да разве он живой? — Живой, мать его в душу! Заявился откуда-то домой. Мылся в бане, а его Никула Лопатин углядел. А у Никулы язык что осиновый лист — во всякую погоду треплется. Сболтнул бабе, а та и пошла звонить. Узнал об этом Сергей Ильич — и к атаману… Заставили идти того арестовать Ромашку… Семь человек ходили к Улыбиным. Пятеро в избу кинулись, а двое у крыльца остались. А Ромашка, он не дурак. Он, оказывается, в сенях за дверью стоял. Как те пробежали мимо него в избу, он и махнул на улицу. Арсюху Чепалова с ног сбил, а у Пашки Бутина медвежья хворость приключилась. Пока Арсюха подымался, он ведь тоже тетеря добрая, Ромашка во дворы сиганул. А там его ищи‑свищи. Стреляли в него, да не попали. — Какой молодчага парень-то, — похвалил Романа старик Мунгалов. — Ведь совсем вьюноша, а гляди ты каков — от семерых ушел. Весь в деда. Дед у него в молодости тоже беда проворный был. Только я да покойный сват Митрий и могли устоять супротив него. Старик Козулин пожалел Романа: — Куда он, бедняга, в такую стужу денется? Все равно, однако, поймают. — Ежели домой сунется, — сразу изловят. За домом крепко доглядывают. А прийти он должен. Захочет коня своего взять. — Без коня, конечно, человек он пропащий. — Коня ему теперь воровать надо. Того, на котором он приехал, в станицу отвели. Огорченный этой вестью, Роман неосторожно пошевелился в своем убежище. Собачонка учуяла его и зарычала. Потом забежала под нары, принялась лаять. Совсем близко от Романа сверкнули ее глаза. Вот-вот она могла схватить за ногу, и он решил, что все пропало. Епифан удивленно сказал: — На кого это она брешет? — Крысу, должно, учуяла, — сказал старик Козулин, а Дашутка поддержала его: — Сегодня утром я двух крыс видела. Расплодилось их столько, что ничего доброго под нары нельзя положить. Собачонка лаяла все громче, все злее. Один из стариков глубокомысленно заключил: — Должно быть, прижучила крысу в уголок, а взять боится. Пустолайка проклятая. — Да вытури ты ее, Дарья, к черту! Совсем оглушила. Дашутка схватила клюку, принялась бить собачонку и два раза по ошибке задела Романа. Собачонка с жалобным визгом выскочила из-под нар. Епифан раскрыл дверь и пинком выбросил ее из зимовья. А Роман потирал ушибленный бок и ждал, что будет дальше. — Ну, отогрелся, поеду, — сказал Епифан, надел шапку и рукавицы и вышел из зимовья. Следом за ним ушел к себе старик Мунгалов. Немного погодя поднялся и старик Козулин, сказав Дашутке, что идет поправлять городьбу в овечьем загоне. Дашутка проводила его и с раскрасневшимся лицом заглянула под нары. — Живой еще? — Живой, только взмок весь. — Давай выходи. У меня щи сварились, покормлю тебя щами… А я тебя клюкой не ударила? — Нет, — соврал Роман, вылезая на свет божий. Дашутка вытащила из печки горшок, налила Роману миску щей, а сама стала смотреть в окошко, чтобы предупредить его, ежели появится старик. Соскребая со стекла узорный иней, с плохо скрытой заботой спросила: — Что теперь делать будешь? — И сам не знаю. Без коня я все равно что без ног. Пойду, видно, коня добывать. — В такую стужу, да в твоей лопоти… Нет уж, поживи-ка лучше день-другой у меня под нарами. — С тоски умру. — Не помрешь, — рассмеялась Дашутка, — а там что-нибудь сообразим. Вечером, когда старика снова не было в зимовье, Роман сказал Дашутке, что он ночью уйдет. — Как хочешь, не удерживаю. Только подумай, куда идти-то тебе? Ведь погибнешь. — Можешь, и погибну, только под нарами торчать мне совестно. — Нашел чего стыдиться… Ты потерпи, я обязательно что-нибудь придумаю ради старой дружбы. Старик вернулся на этот раз с надворья расстроенный. — Беда, девка, — хрипло говорил он. — Ночью большой буран будет, а у нас Пеструха совсем натяжеле. Вот-вот отелится. Ежели случится это нынешней ночью, можем теленка загубить. Прямо не знаю, что делать. Дашутка, подумав, сказала, что корову можно на ночь завести в пустое зимовье. Старик ответил, что делать это неудобно — зимовье чужое. — Да что ему сделается, зимовью-то, — убеждала его Дашутка. — Настелим подстилки побольше, а убирать за Пеструхой я сразу буду. — Схожу посоветуюсь с Парамоном, — сказал старик и пошел к Мунгалову. Вернувшись, приказал Дашутке: — Загоняй корову в зимовье. Парамон говорит, что беды не будет, ежели и поживет там с недельку. Дашутка обрадовалась, быстро оделась. Уходя, с порога сказала, что затопит в зимовье печку, чтобы корове совсем хорошо было. Ночью, когда Роман уже спал, Дашутка залезла под нары, разбудила его: — Вылезай, я тебе другую хату нашла. В зимовье было темным-темно. В трубе завывал дикими голосами ветер, стекла в окне дребезжали. Дашутка взяла Романа за руку и, попросив потише ступать, повела за собой. За дверью их сразу встретил не на шутку разгулявшийся буран. С трудом добрались они к стоявшему на отшибе зимовью. Корова, редко и шумно повздыхивая, жевала сено. Дашутка потрепала ее по шее, прошла к окошку, завесила его соломенным матом и, посмеиваясь, обратилась к Роману: — Здесь теперь жить будешь. Дверь я на замок закрою, ключ себе возьму. Когда дедушка сюда придет, отсиживайся под нарами, а в остальное время хоть пой, хоть пляши. Вон постель твоя, — показала в угол на охапку соломы. Затем подкинула в печку дров, привернула в лампе огонь и собралась уходить. — Может, проводить тебя? Ведь на улице сейчас заблудиться немудрено. — Не надо. Спи давай. Утром я тебя рано потревожу… — Да ты посиди, поговорим… Мы ведь три года с тобой добрым словом не перебросились. — О чем говорить-то? — присев на краешек лавки, вздохнула Дашутка. — От этого тепла на сердце не прибавится, молодость наша не вернется… Расскажи-ка мне лучше, как Алексея-то моего убили. Просьба ее неприятно резанула Романа по сердцу. Говорить с ней об Алешке было невыносимо тяжело. Одно упоминание о нем заставляло его страдать. Даже мертвый жил Алешка и бередил в его памяти старые раны. И только сделав над собой большое усилие, передал он ей все, что знал о смерти Алешки. Выслушав его, Дашутка помолчала и вдруг спросила: — А если бы тебе довелось быть на месте Семена, — убил бы ты Алексея? — Убил бы. Про меня, конечно, подумали бы, что я его из-за тебя убил, за то, что ты ради него меня бросила. Только правды в этом не было бы. Ты ведь сама знаешь, как у нас с тобой получилось. Так что за это его убивать нечего было… А вот за то, что он к Семенову побежал, к холую японскому, за это я бы ему спуску не дал, — сказал Роман жестко и горячо. Дашутка пристально глянула на него: — А ведь многие думают, что вы… его вместе с Семеном убили, и не за что-нибудь, а из-за меня. Рада я, что нет на тебе его крови. — И она порывисто встала с лавки. — Ну, пошла я. Успевай спать, а то утром дедушка придет и чуть свет загонит тебя под нары, — грустно улыбнувшись, сказала она на прощание. XXVI Утром Роман проснулся и стал поджидать Дашутку. Завешенное матом окно смутно угадывалось в темноте. За ночь зимовье сильно выстыло. Было в нем по-нежилому сыро и холодно. Корова поднялась уже с подстилки. Роман встал, пробрался мимо нее к окну и поднял мат. Мутный серый свет проник в зимовье. По дымку из трубы козулинского зимовья он определил, что все еще дует сильный ветер. Рваные облака низко неслись по небу, хмуро курились вершины хребтов на востоке. Он поглядел на них и почувствовал себя, как птица в клетке. Старик Козулин вышел из зимовья, взял лопату и стал разгребать выросший за ночь перед дверью сугроб. Ветер трепал завязанные на затылке концы его желтого башлыка. Из-под повети появилась с подойником в руках Дашутка. Что-то сказав старику, зашла в зимовье. Старик размел снег и направился во дворы. Следом за ним побежала черная собачонка, обнюхивая каждый торчащий из снега предмет. Дашутка пришла к Роману, когда старики угнали скот на водопой. Она принесла котелок с чаем, стопку горячих гречневых колобов и туесок сметаны. Роман сразу же заметил, что она принарядилась как могла. На ней была красная бумазеевая кофточка и белая шаль с кистями. От этого пропала у него на нее всякая досада за долгое ожидание. Она извинилась, что не пришла раньше. — Колобами тебя угостить захотела, — и виновато улыбнулась, едва шевельнув губами. — И охота тебе возиться со мной? Я ведь не гость. — Это ты так думаешь, а я иначе рассуждаю. Для меня ты гость. — А не боишься ты с таким гостем в беду попасть? Ведь тебя живьем съедят, если дознаются, что ты меня укрывала. Зря ты со мной связалась, — из непонятного упрямства говорил он не то, что думал. Губы Дашутки презрительно дрогнули, гневная морщина легла между круто изогнутых черных бровей. — Ты, случайно, не с левой ноги встал? Скажи уж лучше прямо: не любо тебе, что свела нас вот так судьба. — Не любо, так я бы здесь не остался. Нрав ты мой знаешь. — Знаю, да не узнаю. Если говоришь правду, так жалеть меня нечего… Ты знаешь, что мне дедушка сказал? Гляжу, говорит, я на тебя и диву даюсь: со вчерашнего дня тебя будто подменили. Не умылась ли ты, говорит, живой водой?.. А ты жалеть меня вздумал. Нет, невпопад твоя жалость, Роман Северьяныч. Если не кривишь душой, забудь свой страх за меня. Пораженный, Роман не знал, что ответить ей. Стало ему ясно: неизменно верна Дашутка той первой и горячей любви, от которой осталась у него в сердце одна лишь ноющая боль. И еще увидел: выгранило время ее характер, травило и не вытравило душевную красоту. — Сходи куда-нибудь, прогуляйся, если надоело взаперти сидеть, — посоветовала Дашутка, заметив происшедшую в нем перемену, — а я постараюсь сегодня дедушку домой спровадить. Роман согласился, и, когда уходил по заметенной сугробами дороге к лесу, она крикнула ему вдогонку: — У дедушки в осиновом логу ловушки на куропаток стоят. Огляди их там за попутье… Проводив его, Дашутка пошла чистить телячью стайку. Не провела она там и полчаса, как услыхала топот верховых лошадей, голоса. Она выглянула из стайки и увидела: к зимовью подъезжали с берданками за плечами Платон Волокитин, Никифор Чепалов и Прокоп Носков. «Вовремя я Романа спровадила, словно кто надоумил меня», — подумала она, спокойно выходя из стайки. Платон увидев ее, закричал: — Здорово, Дарья!.. Постояльцев вы тут никаких не держите? — Нет. Какие тут могут быть постояльцы? Вот, может быть, вы у нас тут поживете. Платон погрозил ей черенком нагайки и ничего не ответил. Спрыгнув с коня, он отдал его Никифору и с берданкой наизготовку кинулся в козулинское зимовье. Он не закрыл за собой двери, и Дашутка видела, как он все перерыл на печке, за печкой, а потом полез под нары. Под нарами он усердно обшарил каждый угол. Выйдя из зимовья, сказал: — Тут никого нет. Надо в остальных посмотреть. — Да вы кого это ищете? — спросила Дашутка. — Знаем кого, — ответил Платон. В зимовье, где стояла корова, он обратил внимание на разостланную на нарах солому и поэтому искал особенно усердно. Тем временем вернулись с водопоя старики, и Платон пристал с расспросами к ним. Но старики оба в голос заверили его, что никто чужой у них не жил и не живет. Уезжая, Платон сказал им: — Ищем мы Ромку Улыбина. На вашей заимке для него хорошая приманка имеется. Ежели заявится он сюда, пусть один из вас сразу же к атаману катит… — А ты что за командир такой выискался, чтобы приказывать нам? — рассердился старик Козулин. — Мы у тебя подряд не взяли Ромку-то ловить. Сам лови, раз нужен он тебе. — Ты, дед, много не разговаривай, а то выпорем на старости лет! — пригрозил Платон. …В осиновом логе Роман отыскал козулинские ловушки. Одна из них, покрытая полынью, была спущена и до самой верхушки прикрыта снегом. В ней нашел он четырех замерзших уже куропаток. На закате, когда снег на равнине перед зимовьями нежно алел, подходил он к заимке с куропатками в руках. Дашутка встретила его у крайних ометов. — Ну, вовремя ты ушел сегодня погулять. Как будто кто подсказал мне послать тебя на прогулку. Ведь тут искать тебя приезжали. Платон с Никифором в зимовьях все вверх тормашками поставили. Платон и на меня кричал и на дедушку. — Откуда они дознались, что я здесь? — Ничего они не дознались. Они просто все заимки под гребешок прочесывают. — И вдруг рассмеялась: — А я дедушку спровадила-таки, поехал домой в бане помыться. Вернется только послезавтра. А как вернется, я домой поеду и тебя с собой прихвачу. Только что надумала я, про это потом расскажу. Сейчас пойдем в наше зимовье, там сегодня ночуешь… Завесив окошки матом снаружи и холстинами изнутри, закрывшись на крючок и заложку, принялась Дашутка по-праздничному набирать на стол. За ужином она угостила Романа водкой и выпила сама. С разгоревшимся лицом и сияющими глазами хозяйничала она в чисто прибранном и жарко натопленном зимовье. Захмелев, Роман попытался обнять ее, но она с силой отвела его руки, строго бросила: — Не надо этого, Рома. Лучше скажи мне, как ты коня себе доставать думаешь. — В ответ Роман только пожал плечами, и тогда она поведала ему, как давно и бесповоротно решенное: — Я для тебя коня добуду. Знаешь ты чепаловского бегунца Пульку? — Роман кивнул. — Так вот этого Пульку я из‑под пяти замков для тебя достану. — Что ты, что ты, Даша… А если попадешь на этом деле? — Эх ты, нашел, чем пугать меня… Чтобы помочь тебе, я и не то сделаю. Без коня тебе не спастись. — Знаю, да ведь воровать рука не подымается, — продолжал колебаться Роман. Но Дашутка заявила ему, что Пульку возьмет она со спокойной совестью. Пять лет она работала на Чепаловых, как самая последняя батрачка, и ушла от них в том же, в чем пришла. А Пульку она же и выходила, когда его мать утонула на заимке в болоте. Не одного Пульку могла бы она высудить у Сергея Ильича, если бы захотела судиться. Окончательно же заставила она Романа подчиниться своему решению, когда сказала, что на заимку Никифор-то, говорят, приезжал на его коне. Далеко за полночь погас в зимовье свет. Дашутка постелила себе и Роману в разных углах. И когда легли, долго ворочались оба с боку на бок, тяжело вздыхая. Но едва Роман вздумал вместе со своей постелью перебраться поближе к Дашутке, она сказала: — Не делай этого. Не мило мне мое вдовство, да только кончится оно не сейчас, а через год после Алешкиной смерти. Иначе не видать нам счастья на белом свете. Роман перестал двигаться, разочарованно вздохнул и затих, пристыженный. Но этот стыд не потушил в душе его чувства радости, а только придал ему особую остроту и свежесть. XXVII Через два дня, вечером, Дашутка выехала с заимки домой. В придорожных кустах, на бугре, ее дожидался Роман. Он подсел к ней в сани, завернулся в припасенный для него тулуп, и Дашутка принялась погонять хворостиной карего мерина. Небо было в россыпи крупных мерцающих звезд, а в долине Драгоценки клубился морозный туман, такой густой, что Роман с трудом различал дугу над головою мерина. Дашутка часто оборачивалась и спрашивала, как он себя чувствует. Ее ресницы и брови были покрыты пушистым инеем, и от того лицо неузнаваемо изменилось, странно похорошело. Скрипели оглобли и конская упряжь, шипел монотонно снег под полозьями, и Роман незаметно погрузился в дремоту, потеряв всякое представление о том, где он находится и что с ним происходит. Заставил его очнуться голос Дашутки. — Приехали, — говорила она, — сейчас поскотина будет. У нее я и ссажу тебя. Ты повремени маленько и пробирайся по заполью к нашей усадьбе. Если в бане у нас не будет света, смело заходи туда и дожидайся меня. Как только улягутся наши спать, принесу я тебе еды, а потом пойдем добывать Пульку. Роман вылез из саней, скинул с себя доху, и его сразу охватило чувство тревожного возбуждения, от которого побежали по позвоночнику ледяные мурашки. Он широко зевнул, зябко вздрогнул и с напускной бодростью сказал Дашутке: — Поезжай. Счастливо тебе доехать. Когда скрип Дашуткиных саней стал едва уловим, он решил, что пора идти и ему. По снежной целине выбрался к огородам, наткнулся там на хорошо протоптанную тропу и по ней дошел до козулинского гумна, обнесенного высоким тыном. Забравшись на гумне в солому, немного согрелся и горько взгрустнул, услыхав песню парней на Царской улице. Парни шли коротать вечер либо к картежникам на майдан, либо к девкам, затевающим где-нибудь в теплой избе веселые песни. А он вот уже целую неделю вынужден проводить время то в ометах и банях, то под нарами в зимовьях. …В полночь на увалах за Драгоценкой выли волки, и собаки в Мунгаловском отвечали им многоголосым лаем. В чепаловской ограде хриплой октавой заливался старый цепник, тоненько взлаивали и подвывали молодые собаки. Узкий и длинный проулок рассекал зады обширной усадьбы Чепаловых на две равные половины. По одну сторону от него находились дворы и повети, по другую — огород, гумно и сенник. По проулку Дашутка вывела Романа к углу конюшни, в которой помещался Пулька. Роман остался за углом в тени, а Дашутка с ломтем хлеба и уздечкой в руках подошла к двери конюшни. Двери были замкнуты на большой замок, похожий на гирю-десятифунтовку. Но Дашутка знала, где прятал Сергей Ильич ключ от замка. Привстав на носки, нащупала она ключ за одной из колод и, достав его, стала открывать замок. В это время собаки в огороде залаяли совсем по-другому, и Роман понял, что они учуяли его присутствие. За себя он не боялся, но ему стало страшно за Дашутку. Две собаки метнулись к ней из-под ворот, ведущих в ограду. Роман поднял валявшуюся у ног палку, приготовился было к нападению. Дашутка окликнула собак, бросила им по куску хлеба и, успокоив их, открыла замок, распахнула дверь конюшни. Когда скрылась в конюшне, собаки присели на задние лапы у дверей, тихо скуля и облизываясь. Чтобы не привлечь к себе их внимания, Роман стоял не шевелясь в своем укрытии. В конюшне негромко заржал Пулька, послышался стук копыт. Казалось, прошли часы, прежде чем с Пулькой на поводу появилась перед Романом Дашутка. Он облегченно вздохнул. Собаки неотступно следовали за ней по пятам и зарычали, увидев его. — На, веди, — передала ему Дашутка Пульку, а сама принялась уговаривать собак. Он уже был на задворках, когда она догнала его и с нервным смешком сказала: — Вот и все. Заседлав Пульку припасенным Дашуткой седлом, Роман похлопал рукавицей о рукавицу, чтобы согреть озябшие руки, и обратился к Дашутке: — Ну, давай, Даша, прощаться. Время к утру, мешкать мне нечего. — Куда ты теперь? — В леса, к своим. Если будет случай, напишу тебе. — Дай я тебя поцелую, — обняла его Дашутка и, припав к его губам, долго не могла оторваться от них, странно обмякнув и отяжелев у него на руках… — Дай Бог счастья… — Голос Романа дрожал, рвался. — Был бы ты живой, здоровый, — другого счастья мне вовек не надо. День и ночь молиться за тебя буду. Уже сев на коня, Роман поцеловал ее еще раз с седла, еще раз сказал: — Прощай. Рассудив, что вряд ли кто-нибудь согласится торчать на морозе в такую ночь, доглядывая за домом его отца, решил он завернуть на минутку домой. Дома открыл ему двери отец. Он не удивился его появлению. Отцовским сердцем он чувствовал, что Роман должен рано или поздно заявиться опять домой. — Проходи, проходи… А у нас, паря, беда. Дед-то твой помирает, — сказал отец, пропуская его вперед себя на кухню. — Расстроился он шибко в ту ночь, как тебя изловить хотели, и назавтра же расхворался. Однако, до утра не доживет. Хорошо ты сделал, что заехал. Ведь старик-то последнее время только о тебе и трастит. Не раздеваясь, Роман прошел в горницу, едва освещенную привернутой лампой. Андрей Григорьевич лежал на кровати, стоявшей напротив русской печи в переднем правом углу. У кровати сидела заплаканная Авдотья. Она молча поцеловала Романа и позвала Андрея Григорьевича: — Дедушка, ты слышишь, дедушка? Роман приехал. Роман подошел к кровати, унимая слезы. Заросшая седым волосом грудь Андрея Григорьевича тяжело поднималась и опускалась. Роман склонился и поцеловал деда в матово-белый, покрытый холодным потом лоб. От прикосновения тот очнулся и обвел его затуманенными, далекими ото всего глазами. — Это, тятя, Роман. Проститься заехал, — сказал Северьян. — А-а… — протянул Андрей Григорьевич, и глаза его приняли осмысленное выражение. Авдотья и Северьян помогли ему приподняться на постели. Задыхаясь, выговаривая с трудом каждое слово, он заговорил: — А я думал… не повидаю, помру… Спасибо. Мой наказ тебе — верой и правдой служи… народу… земле родной, — и совершенно обессиленный откинулся навзничь. Лицо его стало синеть, дыхание становилось все более беспорядочным. Роман думал, что это уже конец. Но Андрей Григорьевич еще отдышался и поманил его к себе слабым движением костлявой и желтой руки. Он хотел ему сказать что-то еще, но Роман заметил это только по движению его губ, слов уже нельзя было разобрать. Тогда он опять поцеловал деда в уже холодеющий лоб. И вдруг услышал, что дыхание его прекратилось. Напрасно ждал он нового вздоха, его не последовало. И тогда с полными слез глазами вышел из горницы. Оставаться он дольше не мог, на улице начинало светать и утренняя зарница блестела над белыми сопками на востоке. — Уезжай, Рома, уезжай, Бог с тобой. Как-нибудь без тебя похороним дедушку, — торопила его мать, а отец уже накладывал в ковш горячих углей из загнетки и сыпал в них ладан, чтобы окадить оставившего мир Андрея Григорьевича. С тяжелым сердцем уехал Роман из дому в морозное февральское утро. Со смертью деда оборвалась в его сердце еще одна нить, связывавшая его с Мунгаловским, и теперь он больше, чем когда-либо, был готов на новые муки и усилия ради того дела, за которое погибли Тимофей, матрос Усков и многие, многие сотни других. На второй день к вечеру он был уже снова в своей лесной коммуне, население которой значительно увеличилось. Из Курунзулая переселились в нее призывных возрастов казаки, не хотевшие служить Семенову. XXVIII На масленой в Мунгаловский приехал новый станичный атаман Степан Шароглазов. Остановился он у Сергея Ильича и вечером вызвал к себе Каргина. Каргин уже знал, что предстоит какое-то неприятное объяснение, раз Шароглазов не счел возможным остановиться у него. Поэтому на свидание отправился в самом дурном настроении. Был морозный ясный вечер. Чисто выметенные к празднику улицы, нежно розовеющие в сумеречном свете, были полны катающихся ребятишек, разнаряженных парней и девок. Парни были в белых, черных и сизых папахах, девки — в пуховых цветных полушалках и шалях. В одном месте плясали они под гармошку лихого «камаринского», в другом — водили во всю улицу хоровод. Всем было весело, хорошо. И Каргин, шагая по широкой улице, жалел, что время праздничных утех для него навсегда миновало. Завидев его, парни и девки умолкали и расступались, давая ему дорогу. У Чепаловых только что зажгли в столовой большую висячую лампу. Проходя по ограде мимо еще не закрытых окон, он увидел в столовой Шароглазова и Сергея Ильича с сыновьями. Они сидели вокруг кипящего самовара, Сергей Ильич что-то рассказывал Шароглазову, и выражение его лица было необыкновенно злым. Шароглазов, слушая его, прихлебывал чай из стакана, сдержанно посмеивался и покручивал левой рукой свои пышные усы. «На меня наговаривает, не иначе», — решил Каргин и расстроился пуще прежнего. Войдя в дом, он разделся никем не замеченный, потер рука об руку и с решительным видом вошел в столовую. По моментально наступившему неловкому молчанию понял, что разговор шел именно о нем. Молчание прервал злорадным баском Шароглазов: — Ну вот, он и сам пожаловал, — и сразу спросил: — Что же это ты творишь тут, Елисей? — Не знаю, о чем речь. Объясни. — Какого черта Ромку Улыбина поймать не мог? — Ромку? — усмехнулся Каргин. — Оттого, что он оказался умнее и проворнее, чем мы думали. — А вот Сергей Ильич говорит, что его по твоей милости не поймали. Наобум ты пер. — Не спорю. Оно и в самом деле было так. Да только я на тех понадеялся, которые у крыльца ворон ловить вздумали. — Что на других кивать! — сердитой глухой скороговоркой перебил его Сергей Ильич. — Против своей воли шел ты его ловить и ловил от этого спустя рукава. Вот что я тебе прямо в глаза скажу. — Вон как! — вспыхнув, сказал Каргин. — Раз так, значит, надо меня из атаманов ко всем чертям вытурить. — Вытурить не вытурить, — а вежливо попросить, чтобы сам ушел с этой должности, — самодовольно рассмеялся Шароглазов и сразу же перешел на сухой служебный тон: — Мне, брат, насчет тебя в отделе прямо сказали: снять и даже расследовать все твое поведение в этом деле. Но расследовать я ничего не собираюсь и даже, больше того, срамить тебя перед обществом напрасно не хочу. Поэтому давай созывай сходку и заявляй, что по состоянию своего здоровья или, скажем, хозяйства исполнять атаманскую должность больше не можешь. «Хорошо, что ты еще не знаешь, как я баргутов рубил, тогда бы, пожалуй, по-другому заговорил», — подумал Каргин, а сам сказал: — С удовольствием это сделаю. В атаманстве мне немного радости. Хоть сегодня же приму свою отставку. — Да, да… Именно сегодня. В станице у меня уйма всяких дел, к утру я обязательно должен быть там, а мне хочется побывать на вашей сходке, чтобы поддержать твое прошение. — Ты что же, думаешь, что без тебя меня могут не сменить? — Народ у вас упрямый. Так что очень свободно твое прошение могут без внимания оставить. А это, брат, никак невозможно, раз категорически приказано снять тебя. — Вот, значит, какие теперь порядки-то! Выходит, общество не может выбрать того, кто ему по душе. Что-то не по-казачьи получается. Даже при царе этого не было. — Царь-то нас всех своими верными слугами считал. А теперь дело другое. На всех казаков полагаться нельзя. Сволочей и среди нас много оказалось, а их в железной узде держать надо. Иначе все прахом пойдет. Будет у вас верховодить голь перекатная и наведет такое братство и равенство, что тошно нам станет. Ты, вместо того чтобы подковырками заниматься, об этом подумай. — Правильно, Степан Павлович, — поддержал Шароглазова Сергей Ильич. — Чтобы не повторился восемнадцатый год, надо многих к рукам прибрать. А Елисей хочет для всех быть добрым, на всех угодить старается. — Делал так, как подсказывала мне моя совесть. Не хотел я лишних врагов плодить, без нужды озлоблять тех, кто с повинной к нам пришел. Но раз вы считаете, что надо рубить сплеча, — рубите, только этим новую власть укрепить нам трудно. — Да? — иронически прищурив глаза, сказал Шароглазов. — Если бы я, брат, не знал тебя, то подумал бы, что тебя первым надо послать туда, куда нынче большевиков посылали. Каргин криво усмехнулся. — Спасибо за откровенность, — а про себя подумал, что спорить с такими людьми не только бесполезно, но и опасно. Лучше было молчать. Помедлив, он поднялся со стула и сказал, что пойдет собирать народ на сходку. На сходке новым поселковым атаманом выбрали бывшего надзирателя Прокопа Носкова, который одинаково уживался с богатыми и бедными. Отстраненный от общественных дел, Каргин с рвением принялся за свое хозяйство. Сразу же после масленицы уехал он на полмесяца с братом в тайгу на заготовку дров. Считал он себя незаслуженно обиженным и часто, мысленно обращаясь к Шароглазову и Сергею Ильичу, думал: «Посмотрим, что вы, голубчики, натворите и как это потом расхлебывать будете». Скоро на заимку брату Каргина Митьке доставили предписание явиться в станицу на медицинское освидетельствование. Врачи признали его годным, и он вместе с другими молодыми казаками был направлен в Читу. ЧАСТЬ ПЯТАЯ I Весна подступила к тайге не спеша. До самого марта глубокий снег в ней был хрупким и рассыпчатым. Изузоренный следами рябчиков и глухарей, горностаев и колонков, отливал он холодной голубизной в тени, бриллиантами горел на солнце. Но с каждым днем ясней и выше становилось мартовское небо, и солнце все пристальней и дольше разглядывало тайгу, словно примеряясь, откуда приняться за дело. После буйных ветров и метелей деревья стояли пасмурные и голые, с ветвями, покрытыми коркой льда. В самый тихий безоблачный полдень до каждого дерева дотронулось с доброй улыбкой солнце, и оттаяли, распрямились ветви, обрадованно потянулись навстречу его лучам. По всем солнцепекам запахло смолистой горечью, винным духом багульника и подталым снежком. С приближением весны сильней затосковали в своих землянках курунзулайские лесовики по белому свету, по деятельной жизни. С раннего утра свободные от нарядов люди спешили разбрестись по тайге. Одни шли охотиться, другие собирать на таежных болотах клюкву или просто посмотреть с какой-нибудь горной вершины на зазывно синеющие дали, увидеть с волнением дымок над далеким людским жильем, уловить в дующем с юга ветре будоражливые запахи весны. И когда подходила пора возвращаться в сумрачную теснину к душным и низким землянкам, где за долгую зиму все так надоело, ноги через силу несли их туда. Роман, давно перечитавший по нескольку раз имевшийся у Бородищева десяток книг, целыми днями пропадал в тайге. С ружьем за плечами уходил он по тропам за перевалы, неутомимо разыскивая места зимовок рябчиков и тетеревов. Как добычливый охотник, всегда имел он в своем распоряжении одну из двух бывших в коммуне двустволок. Скупой для других, Семен Забережный, ведавший запасами дроби и пороха, никогда не отказывал в них Роману. В первых числах марта Варлам Бородищев отправился для очередной разведки в Курунзулай и другие окрестные села, где имелись у лесовиков верные друзья. Роман вызвался проводить его до первого перевала и поздно вечером вернулся назад, подстрелив по дороге пару тетеревов. Семен немедленно выпотрошил тетеревов и передал их дежурившему на кухне Федоту с приказом организовать на ужин жаркое. — Только жарить жарь, а пробовать не смей, — зная аппетит и характер Федота, предупредил он его. — Тогда давай сучи нитки и зашивай мне рот, — рассмеялся Федот. — Иначе за сохранность этих птичек не ручаюсь. После ужина все лесовики, за исключением часовых и дневального, собрались в штабной землянке. Пользуясь отсутствием Бородищева, который терпеть не мог пустого времяпрепровождения и частр угощал их собственными докладами на всевозможные темы и громкими читками Романа, лесовики затеяли картежную игру. Играли в «молчанку», в которой малейшая ошибка против правил игры наказывалась битьем картами по носу. Всякий раз причин для взаимного битья, и действительных и ловко придуманных, находилось столько, что редко кому удавалось выходить из игры небитым. Игру прекратили далеко за полночь. Выйдя из накуренной землянки, Роман ахнул: нерушимая тишина стояла в тайге, и волнующе пахло в сырой теснине горной таволожкой, сладковатой древесной гнилью. …В землянке, где жили мунгаловцы, было жарко натоплено. Роман разделся, улегся рядом с Семеном на скрипучие нары и долго не мог заснуть в невыносимой духоте. Только под утро, когда в землянке повыстыло, забылся он крепким сном. Разбудил его веселый голос Бородищева, распахнувшего настежь низенькую набухшую дверь. — Эй, засони! И как это вам не стыдно дрыхнуть до такой поры? На улице солнце обед показывает, а у вас и завтраком не пахнет, — зычно басил Бородищев, стоя в дверях. Удивленные его неожиданным возвращением, обитатели землянки все разом поднялись и стали одеваться. Все поняли, что что-то случилось, раз он прикатил обратно. Федот, запустив пятерню в свои волосы и позевывая, спросил его: — Что так скоро? Бородищев бросил на нары мешок с хлебом и стал развязывать воротник своей козлиной дохи, не торопясь с ответом. — Да не томи ты душу, Варлам Макарьевич! — Подожди, узнаешь. Хорошие дела начинаются. Теперь по двадцать часов в сутки спать некогда будет. На дворе весна, и нам пора из наших берлог на свет божий вылезать… В мешке тут у меня пшеничные калачи. Давайте разговляйтесь поскорее да приходите в штаб. Большой разговор у нас, ребята, будет, шибко большой. — И так же шумно, как появился, Бородищев покинул землянку. Следом за ним вышел на двор и Роман. Он сразу ослеп от яркого солнечного света, от снежного блеска. А когда огляделся, увидел: снег на скате землянки, обращенном к солнцу, весь растаял. Крыша влажно блестела и дымилась. Роман с удовольствием потянул в себя воздух и снова, как ночью, уловил запахи пробуждающейся природы. «Весна, как есть весна!» — подумал он с радостью и стал умываться мокрым снегом. Из дверей землянки высунулась голова Федота. — На, лови! — запустил в него Роман комком снега. Федот не успел отвернуться, и комок угодил ему прямо в лицо. С медвежьим рыком вылетел тогда Федот из землянки, схватил Романа в охапку, и они стали бороться. Вывалявшись в снегу, вернулись в землянку запыхавшиеся, возбужденные и принялись уплетать бородищевские калачи. Семен, посмеиваясь, наблюдал, как работали они челюстями, и на всякий случай отодвинул подальше в сторону свой пай калачей. Когда все собрались в штабную землянку и расселись по нарам и чуркам, заменявшим стулья, Бородищев выколотил о край стола свою потухшую трубку, спрятал ее в кисет и сказал: — Ну, дорогие мои товарищи, пожили мы на волчьем положении, а теперь пора и честь знать. За перевалами — совсем весна. По солнцепекам уже палы пускают. Надо и нам пустить на все Забайкалье вешний красный пал, да такой, чтобы все атаманы и генералы не могли его потушить. — И все находившиеся в землянке вдруг увидели, что Бородищев вовсе не такой нудный оратор, как казался им прежде. — Дело говоришь, — пробурчал Федот. Бородищев продолжал: — Привез я хорошие вести. Наши соседи, алтагачанские лесовики, даром времени не теряли. Они в Курунзулае сотню семеновских казаков наполовину разагитировали. Ждут нас казачки, чтобы перейти на нашу сторону. Нужно нам это дело так обделать, чтобы вся сотня в наших руках была. А как управимся с ней, далеко разнесется о нас молва. Все, кто скрывается в лесах и сопках, потянутся к нам. Всем надоело даром небо коптить, все в бой рвутся. Бородищев вытащил из кисета трубку, набил ее нестерпимо вонючим своим самосадом и хотел было раскурить, но раздумал и положил на стол. — Начинаем мы, товарищи, с малого. Нас двадцать семь человек, онон-борзинцев восемнадцать. Но этого бояться нам нечего. Маленький камушек вызывает другой раз такую лавину в сопках, которая столетние деревья, как щепки, ломает, реки запруживает. Положение сейчас именно такое, что нашим камушком мы вызовем лавину народного восстания. Теперь не восемнадцатый год. Теперь люди на собственной шкуре испытали, кто такой атаман Семенов. Его карательные отряды нагайками и шомполами многих научили уму-разуму. Мало сейчас таких найдется, которые скажут — моя хата с краю… Сегодня к вечеру мы выступаем. Только прежде чем начнем мы это великое дело, нужно, чтобы каждый из нас принес святую и нерушимую присягу на верность революции, на верность простому народу. Согласны со мной? — Согласны!.. Давай приводи нас к присяге!.. — закричали воодушевленные его словами лесовики. Бородищев достал тогда из нагрудного кармана рубахи вчетверо сложенный лист бумаги с текстом им самим сочиненной присяги, над которым он вдоволь покорпел в глухие зимние ночи. — Встать! — скомандовал он резко и властно. Оглядев дружно поднявшихся на ноги людей, сказал: — Все повторяйте за мной, — и стал читать присягу. Голос Бородищева становился все сильней и звонче. Торжественная приподнятость и волнение его передались всем лесовикам. У Романа перехватило горло и холодок восторга пробегал по спине, когда он повторял обжигающие душу слова: — «До последнего дыхания я буду предан революции. Буду честным и дисциплинированным, готовым на смерть и подвиг борцом за власть Советов. Если нарушу я эту мою присягу, пусть будут моим уделом вечное презрение народа и бесславная смерть». Закончив чтение, Бородищев поздравил лесовиков с принятием присяги и приказал готовиться к походу. На закате лесовики навсегда распрощались со своим таежным гнездовьем. Вытянувшись в цепочку, двинулись они к синеющему на горизонте перевалу. Тяжелые испытания, бесчисленные бои и походы ждали их впереди. II Было раннее мартовское утро. Широкую, уходящую на юго-запад долину окутывал морозный туман. Над плоскими вершинами хмурых сопок, скинувших свой зимний наряд, тлела узенькая полоска зари. За прибрежными мелкорослыми тальниками еще крепко спал Курунзулай, большой и неуютный казачий поселок. У раскрытых на зиму ворот поскотины, в укрытой от ветра лощине, едва приметно дымился костер. У костра сидели и лежали казаки сторожевой заставы. Было их семь человек. Скуластый, с узенькими и косо поставленными голубыми глазами урядник, бывший над ними за старшего, надвинул на самые брови заячью папаху, покуривал серебряную монгольскую ганзу и сосредоточенно смотрел на огонь костра. Изредка он позевывал и потуже запахивал полы длинного полушубка. Недалеко от костра, на пригорке, с которого давно сдуло весь снег, прохаживался часовой в тяжелом овчинном тулупе, с винтовкой на ремне. Он рассеянно оглядывал мутную утреннюю даль и бурую полоску тракта, уходившего на запад, к Онон-Борзинской станице. Ему смертельно хотелось спать, и он проклинал свою службу и все на свете. Он не видел, как из ближайших кустов ползли к нему три человека в белых халатах. Подобравшись к нему почти вплотную, они притаились в канаве, забитой ноздреватым и почерневшим снегом. Когда часовой, не дойдя до них двух-трех шагов, повернул обратно, один из них вскочил и бросился на него. Одной рукой схватил он часового за шею, другой, одетой в невыносимо воняющую кислятиной овчинную рукавицу, зажал ему рот и повалил на землю. В это время двое других с поднятыми в руках гранатами подбежали к костру, и свирепый Федотов бас оглушил казаков: — Лапы вверх, если жить хотите! В первую минуту казакам показалось, что это кто-то свой решил подшутить над ними. Но, увидев свирепо искаженное лицо Федота, они побелели и стали подымать трясущиеся руки. Двое попытались встать на ноги, но Федот пригрозил: — Сидеть и не брыкаться!.. Ромка! Забирай у них винтовки!.. Роман сунул гранату за пазуху и живо отобрал у казаков винтовки. Федот повернулся к кустам, весело крикнул: — Готово. Давай сюда! Решительные и веселые от первой удачи сбежались из кустов остальные повстанцы. С казаков они сняли патронташи, разобрали их винтовки. Потом Бородищев сказал пленникам: — Убивать мы вас не собираемся. Насчет этого можете не беспокоиться. Пока будем разоружать остальных, вам придется посидеть здесь. Ну, а потом, кто пожелает в наш отряд — милости просим. Остальных отпустим на все четыре стороны. Оставив с казаками двух бойцов, повстанцы развернулись цепью и двинулись в Курунзулай. На домах, в которых стояли семеновцы, были намалеваны кем-то из местных жителей белые кресты. Меченые дома тихо окружали и без всякого шума обезоруживали тех из казаков, которые не были сагитированы заранее. В купеческий дом, где жили офицеры сотни — подъесаул и два хорунжих, — вошли Бородищев, Роман, Федот и трое других повстанцев. В кухне навстречу им поднялся из-за стола белый от страха хозяин, благообразный, высокого роста старик. Он догадался, что за гости пожаловали к нему. — Здравствуйте, товарищи! — сказал он масленым голосом, протягивая им для рукопожатия трясущуюся руку с кольцом на указательном пальце. Отстранив его руку наганом, Бородищев спросил свистящим шепотом: — Офицеры спят? — Спят. Вчера поздно легли. — Ладно. Сиди и помалкивай, если жить хочешь. — И Бородищев открыл половинку филенчатой двери, ведущей в купеческие комнаты. Роман и Федот первыми проскользнули в полутемный шестиоконный зал с цветами на подоконниках. На них пахнуло винным перегаром и застоявшимся табачным дымом. Следом за ними вошел с зажженной лампой в руках Бородищев. Один офицер спал на диване, двое других — на широкой купеческой кровати. На круглом столе посередине зала лежали офицерские шашки и револьверы в желтых кобурах. Роман метнулся к столу, завладел оружием. Повстанцы наставили на офицеров винтовки. Бородищев подмигнул Федоту. Федот закатил глаза и нараспев затянул: — Га-аспада офицеры! Парадом командую я. Пра-а-шу встать! Спавшие на кровати моментально проснулись и сели. Не понимая, в чем дело, один из них, с выбритой наголо круглой головой, свирепо спросил: — Это еще что за шутки? Вон отсюда!.. Но, разглядев наставленные в упор винтовки, начал медленно подымать длиннопалые руки. Второй, чубатый и горбоносый, заикаясь судорожно застегивая на себе нижнюю рубашку сказал: — С-сдаюсь, господа. Третьего, спавшего ничком, пришлось основательно встряхнуть, чтобы заставить проснуться. От испуга на него навалилась безудержная икота. Федот прекратил ее тем, что поднес ему хорошую затрещину. Но этим навлек на себя гнев Бородищева, который так свирепо посмотрел на Федота, что тот сразу стал меньше ростом. Он знал, что Бородищев не любит и не поощряет мордобоя. Через час в Курунзулае весело топились печи. Во многих домах хозяйки пекли и жарили угощения для повстанцев, а хозяева седлали коней, чистили берданки, точили шашки. Восемьдесят шесть человек бедноты и середняков решили идти партизанить, завоевывать себе Советскую власть. Вступить в партизанский отряд решили и взятые в плен казаки. Офицеров решено было судить. Хитрый Бородищев поручил судить их казакам. — Судите, братцы, своих офицеров сами. Если оправдаете — пусть катятся куда хотят, если нет — исполним ваш приговор. Суд состоялся в здании местной школы при огромном стечении народа. За каждым из офицеров нашлось столько грехов, что обвинители единодушно вынесли им суровый приговор. За порки и расстрелы, за расправы над семьями ушедших в леса, за слезы и горе многих людей были приговорены офицеры к расстрелу. Вечером их вывели в кусты на берег речки и расстреляли. А ночью партизанский отряд, разбитый на две сотни, двинулся на Александровский Завод. Там повстанцы надеялись привлечь на свою сторону сотни новых бойцов, раздобыть оружие и боеприпасы. Выбранный командиром взвода, как и Семен с Федотом, Роман шел до самого Александровского Завода в головном дозоре. Несмотря на вторую бессонную ночь, чувствовал он себя бодрым и сильным как никогда. Трудна была его боевая дорога, но вела она к великой и ясной цели. Мечтая о будущем, часто вспоминал он в ту ночь дорогие для него имена Василия Андреевича и Тимофея Косых. III С осени старший сын Каргина учился в орловском двухклассном училище. На воскресенье его привозили домой. В одну из апрельских суббот за сыном поехал сам Каргин. В полях была уже настоящая весна. Редкие островки талого снега лежали только в кустах и оврагах. На отлогом склоне сопки, за поселковой поскотиной, кадил белым дымом вешний пал. Теплый порывистый ветер раздувал огонь, клубил черные хлопья золы, перекатывал с места на место горящий коровий помет. В ясном переливчатом небе безумолчно радовались жаворонки. От пения жаворонков, от солнца и ветра почувствовал себя Каргин необыкновенно хорошо. Жизнь, похоже, налаживалась. О большевиках ничего не было слышно. В самом отличном настроении прикатил он в Орловскую. У станичного правления увидел большую толпу казаков. С серьезными вытянутыми лицами сгрудились они у крыльца и глядели на север, к чему-то напряженно прислушиваясь. На крыльце стоял, облокотившись на перила, большеротый и веснушчатый станичный казначей Тарас Лежанкин. Каргин слез с телеги, раскланялся с казаками и спросил: — Что это у вас за сборище? — А ты разве ничего не слышишь? — вяло и грустно улыбнулся Лежанкин. На севере, куда смотрела толпа, дымились над зубчатыми хребтами студеные тучи. За тучами время от времени глухо погромыхивало, словно необычно ранняя надвигалась оттуда гроза. Каргин прислушался, удивленно повел широкими бровями. Наблюдавший за ним Лежанкин спросил: — Что, не нравится такой гром? — Ты лучше скажи, откуда он взялся. В правлении ничего не известно? Лежанкин отрицательно помотал белесой головой. Каргин стал привязывать коня к палисаднику. Из толпы к нему протискался знакомый батареец, поздоровался и начал сыпать торопливым говорком: — Трехдюймовки работают, Елисей Петрович. Это я сразу определил. Беглым огнем наворачивают. Не шуточная, видать, сражения идет. Поговорив с батарейцем, Каргин поднялся на крыльцо к Лежанкину. Загадочная орудийная пальба всполошила его. Видно, опять нагрянула война. Но с кем? И он снова спросил Лежанкина: — Неужели вы ничего не знаете? Лежанкин только сокрушенно пожал плечами и посоветовал зайти к атаману. Шароглазов, которого Каргин недолюбливал за непомерное честолюбие и самонадеянность, был у себя в кабинете. Он навалился всей грудью на стол и строчил какую-то бумажку. Увидев Каргина, он откинулся на спинку кресла и, раздувая лисьи хвосты своих усов, громко и покровительственно, как всегда, прокричал: — Проходи, Елисей, проходи! Рад тебя видеть. Что-то ты давненько ко мне не показывался. Сердишься, что ли? «И чего человек орет. Я, кажется, не оглох еще», — с раздражением подумал Каргин, присаживаясь на обитый коричневой кожей диван. Шароглазов достал из нагрудного кармана перламутровый гребешок в замшевом чехольчике, расчесал усы и только тогда спросил: — С чего такой хмурый? Подгулял вчера, что ли? — А ты слышишь, какой гром на дворе погромыхивает? — Вон ты чем расстроен! Я думал, путное что-либо, а ты… — Разве этого мало? — сердито оборвал его Каргин. — Тут дело войной пахнет, а ты бумажки строчишь. — Какая, к черту, война! — захохотал Шароглазов каким-то грохочущим смехом. — Скажешь тоже… Не с кем войне быть. О большевиках с прошлого года ни слуху ни духу. Так что нечего труса праздновать. А случится что, так я-то небось об этом раньше других узнаю… В это время за окнами раздались возбужденные голоса. Каргин и следом за ним Шароглазов выбежали на крыльцо. С крыльца увидели: кто-то гнал, не щадя, тройку лошадей по Московскому тракту. Через десять минут упаренная в мыло тройка, пролетев по улице, остановилась у правления. С сиденья рессорной, с опущенным верхом коляски поднялся арендатор золотых приисков Соломон Андоверов; в руках у него был охотничий винчестер, из кобуры у пояса выглядывала рукоятка семизарядного «смит-вессона». — Здравствуйте, господа! — раскланялся Андоверов с казаками. — Атаман в правлении? — Вы что, узнать меня не можете, Соломон Самуилович? — насмешливо спросил Шароглазов. — Ах, извините меня, милейший Степан Павлович. Действительно, не узнал. Да оно и немудрено, когда голова кругом идет. Я насилу спасся от верной смерти. Целых пятнадцать верст гнались за мной красные бандиты. — Красные? Откуда они взялись? — Да как же так? Разве вы ничего не знаете, Степан Павлович? Я не верю вам, вы шутите. Ведь еще неделю тому назад под Курунзулаем появилась красная банда какого-то Бородищева. Из Александровского Завода против банды был послан отряд пехоты, но они разбили его. А сегодня утром красные пожаловали к нам на прииск. Я буквально едва ускользнул. Спасли меня только добрые лошади, которые, по счастью, оказались запряженными. Один Бог ведает, что я пережил. Это был такой кошмар, такой кошмар… Я думаю, Степан Павлович, что вас тоже не минует эта участь. Бандиты явно идут на Нерчинский Завод. Так что имейте в виду, если не хотите попасть к ним в лапы. — А что за стрельба на той стороне? — Очевидно, красных преследуют правительственные войска. Извините, но я тороплюсь. До свидания, Степан Павлович, до свидания, господа, — откланялся всем Андоверов, уселся в коляску и приказал ямщику, буряту в засаленной шубе без воротника, но с расшитой цветными сукнами грудью: — Трогай, Цыремпил! — Шуумагай, хара! — по-разбойничьи гикнул бурят и взмахнул бичом. Быстро понеслась отдохнувшая тройка, всхрапывая и роняя горячую пену с удил. Казаки молча проводили ее. Потом один из них, сутулый и горбоносый, расплылся в злом смешке: — А переперло, видать, арендатора. Видать, душа в пятки спряталась. — Смерть никому не мила. Стало быть, ржать тут нечего, — насупился на него старик с нависшими на глаза седыми бровями, с бородой во всю грудь. — Коснись тебя, так и ты побежишь во все лопатки. — А с чего мне бегать-то? Золота я не накопил. Пусть уж купцы да арендаторы от красных бегают. Шароглазов строго прикрикнул на горбоносого казака: — Не болтай, чего не следует! За такие речи по теперешним временам знаешь куда упекают? — Я не болтаю, я правду говорю. — Ну-ну, поговори еще! — пригрозил Шароглазов, потом повернулся к Каргину и в явной растерянности спросил: — Что же теперь делать, Елисей? — Народ подымать, вот что. Открывай арсенал и вооружай всех, на кого можно положиться, зевать тут некогда. Иначе казаковать нам больше не придется, — забыв о своей неприязни к нему, ответил Каргин. — Верно! Хорошо мунгаловец советует, — поддержали Картина зажиточные орловцы. — Всем миром станицу оборонять выйдем. Нам с большевиками не жить. Посылай нарочных по всем поселкам. Толпа двинулась к станичному арсеналу, где хранилось четыреста трехлинейных винтовок и сорок тысяч патронов к ним. Не дожидаясь, пока принесут ключи, урядник Филипп Масюков и Каргин сорвали с дверей печати, сбили замки. Каждый хотел обзавестись на всякий случай винтовкой, но ставшие в дверях горластые старики приказали Шароглазову выдавать их строго по выбору. Всем, кого подозревали в сочувствии красным, винтовок не дали. Получив винтовку и сотню патронов к ней, Каргин сказал Шароглазову: — В Мунгаловский нарочного не посылай. Я сейчас выпрягу коня и поскачу домой. Оттуда сразу же пошлем к вам подводы за винтовками. Полсотни штук ты для нас оставь. — Ладно, оставлю. Только давай скачи скорее. Как сколотишь отряд, присылай к нам связных. Мы, если не удержимся в станице, отступим к вам. Каргин выпряг коня в ограде правления, заседлал его взятым из станичного цейхгауза седлом и в намет поскакал домой. «Не помиримся. Были казаки и помрем казаками», — думал он, поторапливая коня. Поселкового атамана Прокопа Носкова застал он в бане. Распахнув банную дверь, откуда обдало его горячим паром, зычно крикнул: — Хватит размываться, давай одевайся! Большевики идут. Прокоп скатился с полка, где нахлестывал себя распаренным веником, и голышом выскочил в предбанник. Пока Каргин рассказывал, в чем дело, он напялил на себя белье, в спешке надев рубаху на левую сторону. — Беги сейчас и бей в набат. Дружину создавать надо. В станице для нас пятьдесят винтовок оставлено. За ними людей посылать будем. — А что говорить народу? — спросил Прокоп. — С народом я говорить буду. Заверну домой, расседлаю коня и живо прибегу на площадь. Так что развертывайся. Сев на коня, Каргин поскакал домой, а Прокоп, забежав на минуту к себе в избу, сломя голову понесся бить в набат. Скоро звуки набата разорвали сумеречную тишину над поселком, покатились к заречным сопкам. Из всех улиц пошли и побежали к церкви казаки. Когда собралось человек двести, Прокоп забрался на сваленные у церковной ограды бревна, вытер ладонью потное взволнованное лицо: — Сейчас, господа посёльщики, Елисей Петрович обскажет вам, для чего в набат били. Каргин встал рядом с Прокопом, поклонился казакам: — Беда, казаки, к нам подходит. С Газимура идут на Нерчинский Завод красные бандиты. Сегодня ночью они должны нагрянуть к нам. А раз заявятся, то многим из нас несдобровать, а разграбить они всех разграбят. Им нужны кони, седла, одежда, стесняться они не станут. Под метелку мести будут. А потом, если они вернут свою власть, в казаках мы ходить не будем и землю нашу заставят снова с мужиками разделить. Обороняться надо, если казацкого звания и добра своего не хотим лишиться. Решайте, как поступить. Минуты две толпа растерянно молчала. Потом Платон Волокитин выступил вперед: — Отбиваться, казаки, надо. Если душа в душу встанем, голой рукой нас не возьмут. — Отбивайтесь себе на здоровье, а мы не хотим, хватит, навоевались. Мы капиталов не накопили, красными нас пугать нечего, — перебил его Лукашка Ивачев. — Вот как ты, гад, заговорил сейчас! — задохнулся от ярости Платон и пошел на Лукашку. — По нашей милости в живых остался, а теперь, значит, своих ждешь? Раздавлю, как поганого клопа!.. — Но-но, полегче на поворотах! — сказали разом низовские фронтовики и заслонили собой Лукашку. Твердо уверенные, что ночью или самое позднее завтра днем вступят в поселок красные, действовали они решительно и смело. Но они не учли настроения подавляющего большинства своих посёльщиков. Зажиточные мунгаловцы не хотели делиться землей с крестьянами, дорожили своими сословными традициями и привилегиями. Немалую роль сыграло в их настроении и прошлогоднее убийство Никитой Клыковым Иннокентия Кустова и Петрована Тонких. Многие накинулись на фронтовиков с матерщиной и угрозами. В любую минуту могла начаться над ними расправа, но Каргин постарался не допустить этого. На фронтовиков он был озлоблен не менее других, но, увидев, как дружно обрушились на них посёльщики, решил, что после этого они образумятся и притихнут. — Господа общественники! — закричал он. — Махать кулаками сейчас не время. Давайте предупредим фронтовиков в последний раз. Пусть слушаются и не идут поперек, иначе дело для них кончится плохо. — Нечего предупреждать, — подал голос молчавший до этих пор Сергей Ильич. — Сейчас же их надо арестовать. Это ведь все сволочь на сволочи. — Предупредить!.. Арестовать!.. — горланила вразнобой толпа. Но немедленного ареста требовали только богачи и их немногочисленные сторонники. Остальные, во главе с Каргиным, стояли за последнее предупреждение фронтовикам, и победа осталась за ними. Примолкшие и заметно побледневшие фронтовики облегченно вздохнули и думали теперь только о том, чтобы поскорее убраться со сходки. Водворив тишину, Каргин сказал: — Раз решили мы создать дружину, давайте выберем командира. Какие будут предложения? — Ты и будешь командиром! — единодушно закричали все. Быстро сходив домой и наскоро поужинав, Каргин с винтовкой за плечами вернулся на площадь, где уже начали собираться вооруженные чем попало казаки. Через час собралось всего человек двести. Не пришли низовские фронтовики и человек тридцать из бедноты. Не пришел и Сергей Ильич с сыновьями, рассудив, что будет кому воевать и без него, и приказал сыновьям заложить в тарантас тройку лучших коней, чтобы можно было в любую минуту пуститься в бегство. Зато, к великому удивлению Каргина, пришли с берданками в руках Северьян Улыбин и Герасим Косых. Эти просто решили, что в их положении никак нельзя поступить иначе. Собравшихся Каргин разбил на две сотни. Командовать первой сотней назначил Епифана Козулина, а второй — гвардейца Лоскутова. Привезенные из станицы винтовки Каргин распределил между ними поровну и велел вооружить ими лучших стрелков. Отправив сотни рыть окопы на северной стороне поселка, у поскотины, Каргин решил идти сгонять тех, кто предпочел отсиживаться дома. В помощники себе взял он Платона и человек двадцать пожилых казаков. К первому зашли они к Гордею Меньшагину. Гордя в прошлом году ходил по мобилизации на Даурский фронт, вдоволь испытал там всяческих страхов и решил, что больше воевать не будет. Завидев казаков, он спрятался за печку. Платон вытащил его оттуда за шиворот, дал ему хорошую затрещину и велел отправляться во вторую сотню. — Если не явишься туда, завтра же закатим тебе порку, — посулил он на прощанье. Когда вышли из избы, Каргин сказал Платону: — Ты, брат, больно круто берешь. Надо полегче как-нибудь. — Нечего им за чужой спиной отсиживаться, — ответил Платон, — воевать, так уж всем миром. Таких сволочей только оплеухами и стоит угощать. Второй, к кому они зашли, был Сергей Ильич. Платон и другие казаки заробели, и говорить с Сергеем Ильичом пришлось Каргину. — Ты что же это отличаешься? — сухо спросил он его. — Против красных распинаешься больше всех, а как воевать с ними, так сразу в кусты позвало? Надо совесть иметь. — Ну, ты меня не совести и не равняй со всеми-то, — взъелся Сергей Ильич. — Это почему же? — налился злобой Каргин. — А потому, что я уже одного сына лишился и остальных на убой не погоню. А сам я из возраста вышел, чтобы воевать-то. — Вон как! Значит, мы должны твои капиталы защищать? Мы дураки, а ты умный? Так выходит, что ли? Где у тебя Никифор и Арся? — Я здесь, — выходя в кухню из темной столовой, отозвался Никифор, красный от стыда. — Собирайся, а мы Арсю поищем. — А кто вам разрешил обыски тут делать? Кажется, я тут хозяин-то! — вскочил Сергей Ильич на ноги и загородил дверь в столовую, подняв сжатые кулаки над головой. — Сволочь ты после этого! — взорвало Каргина. — Пойдемте, казаки, от этого хама. Глядеть на него тошно. Пусть добро свое и шкуру спасает. — Я тебя за этого «хама» проучу! Я на тебя станичному пожалуюсь, в суд подам, — гремел им вслед Сергей Ильич и, увидев, что Никифор собирается идти за казаками, приказал ему сидеть дома. — Пошел ты к черту, из-за тебя теперь нам проходу не дадут! — ответил ему Никифор и, сорвав со стены берданку, выбежал на улицу. IV Тревожно и смутно было в эту ночь в Мунгаловском. Спокойно спали в нем лишь грудные дети. На северной околице, расставив по кустам секреты, окапывались дружины. На улицах толпились и возбужденно переговаривались старики, пугая друг друга самыми дикими слухами о красных. В оградах, захлебываясь, лаяли собаки, ржали и били копытами оседланные на всякий случай кони. В избах занимались ворожбой на бобах и картах девки и бабы, отбивали перед иконами земные поклоны старухи. А на нижнем краю поселка, дожидаясь красных, собрались фронтовики и работники богачей. Идти в дружину они наотрез отказались. Гнать их силой, как это было сделано с другими казаками, Прокоп и Картин не решились. У фронтовиков, по слухам, были винтовки и гранаты. В полночь было получено с нарочным предписание Шароглазова о посылке разведки на Уров. Каргин отобрал на это дело Платона Волокитина, Северьяна Улыбина и восемь молодых, не бывавших еще на службе казаков. Они должны были добраться до крестьянской деревни Мостовки, установить, есть или нет в ней красные, и к десяти часам утра вернуться обратно. Северьяна Улыбина Каргин назначил в разведку затем, чтобы проверить, насколько можно было на него положиться. Проводив их, Каргин пошел проверять секреты, расположенные в кустах впереди поскотины. Подувший с полуночи студеный северо-западный ветер со свистом раскачивал кусты, кружил прошлогодние листья. Небо, затянутое серыми косматыми облаками, становилось все ниже и ниже. Казаки в секретах отчаянно мерзли, и все в один голос требовали смены. Оставалось проверить еще один секрет, когда Каргин услыхал шум и перепуганный возглас. Он бросился на крик и столкнулся лицом к лицу с Никулой Лопатиным и Гордеем Меньшагиным. — Стой! — схватил он запыхавшегося Никулу за шиворот и спросил, что случилось. — Собака, паря, — дико тараща глаза и скосив на сторону широко разинутый рот, прохрипел Никула. — Какая собака? — Красная, должно быть… Ученая… На разведку посланная. Как она на нас кинется… Хорошо, что я не растерялся и ахнул ее прикладом по зубам. — А куда же тогда летишь сломя голову? — Так ведь это ж собака. Побежишь, ежели у нее пасть, как у борова. Вдруг Никула рванулся из рук Каргина. Из-за ближайшего куста выбежала пестрая собака. Радостно взвизгнув, кинулась она под ноги к Никуле и стала лизать его ичиги. — Брось ты, нечистая сила, — взвыл Никула, пиная собаку. — Дядя Никула, — сказал в это время веселым голосом Гордя. — Ведь это твоя Жучка. Ей-богу, она. — Чтобы ее громом разразило, — запричитал Никула. — Эх вы, вояки! — презрительно бросил Каргин и, послав их на прежнее место, велел дожидаться смены. Вернувшись к воротам поскотины, послал он сменить их Герасима Косых и Юду Дюкова. Когда Герасим и Юда остались одни в кустах, Юда сразу же зашептал своему напарнику: — Спутал нас, дядя Герасим, черт с богачами. Они свои капиталы защищают, а мы у них на поводке идем. Неладное это дело, шибко неладное. Возьми вот меня. Я Ромке Улыбину по гроб жизни обязанный, а ведь он, так и знай, в красных. Очень свободно, что мне сегодня стрелять в него придется. Как подумаю об этом, тошно делается. А тебе ведь еще должно быть хуже. Белопогонники-то твоего единоутробного брата расстреляли. — Не расстраивай ты меня лучше, Юдка… Молчи, — сказал Герасим. Но Юда не унимался. Закрывшись от ветра воротником полушубка, привалился он вплотную к Герасиму и сыпал прерывистым шепотком: — Ежели идут красные на Нерчинский Завод, не миновать им нас. У них, конечно, впереди люди, знающие эти места, едут. Хвати, так Ромка и едет в головном дозоре. Предупредить бы их надо было. Будь у меня конь, подался бы я к ним навстречу. Я в прошлом году присягу Советской власти давал, а теперь у нее во врагах очутился… Дядя Герасим… — Ну чего тебе? — А ежели взять и пешком к ним податься? — Экий ты удалый! Далеко ли пешком-то уйдешь? Вот-вот светать станет. Да и куда идти-то? Попрешь наобум и потеряешь голову. Лежи уж лучше и помалкивай до поры до времени. Даст бог, воевать нам нынче не придется. А завтра оно видно будет, что и как. Только не проговорись смотри… На рассвете Егор Большак сообщил Каргину, что фронтовики разошлись по домам. Каргин решил идти обезоруживать их. Оставив за себя у поскотины гвардейца Лоскутова, он с тридцатью отобранными казаками с Царской улицы отправился на нижний край. В сизом утреннем свете, переполошив низовских собак, окружили казаки стоявшие рядом избы Лукашки Ивачева и Петра Волокова. — Открывай! — одновременно забарабанили они прикладами в двери обеих изб. У Ивачевых открыла им сени трясущаяся с перепугу мать Лукашки. — Лука твой дома? — спросил у нее Каргин. — Уехал недавно. — Куда уехал? — А кто ж его знает куда. Распрощался с нами и уехал. Каргин разочарованно свистнул и приказал тщательно обыскать сени, избу и подполье. Но Лукашки нигде не оказалось. — Эх, Елисей, Елисей, — сказал тогда Архип Кустов. — Большую мы оплошку по твоей милости сделали. Надо было с вечера всю эту сволочь арестовать. Теперь они, так и знай, все к красным смотались. Но большая часть фронтовиков осталась дома. Уехали из поселка только четыре человека: Лукашка, Симон Колесников, Гавриил Мурзин и Александр Шитиков. Остальные мирно спали дома. Врываясь к ним в избы, дружинники грубо будили их и со злорадством спрашивали: — Что, дождались своих, сволочи? — И принимались искать оружие. У Петра Волокова и Ивана Гагарина нашли винтовки, у троих — берданки и у остальных девяти человек — гранаты и шашки. После обыска фронтовиков согнали в избу к Ивану Гагарину, и Картин сказал им: — Нехорошо вы вели себя ночью, ребята. Народ арестовать вас требует. Но молите Бога за нас с Прокопом. Жалко нам с ним не столько вас, сколько ваших родителей и детей. Сами знаете, какое сейчас время. Стоит вас отправить в Нерчипский Завод, — и расхлопают вас там всех до одного за мое почтение. Говорил он долго, все еще надеясь переубедить фронтовиков, доказать им, что казакам не по пути с большевиками. Но как ни пытался он примирить между собою своих посёльщиков, заставить их жить душа в душу, — это ему не удавалось. Он и сам чуствовал, что слова его повисают в воздухе и к ним глухи фронтовики. V Захватив Александровский Завод и значительно пополнив свои ряды, повстанцы простояли в нем несколько суток. У них начались разногласия по поводу дальнейших действий. Мнения на этот счет резко расходились. Наиболее горячие головы требовали идти завоевывать города и крупные железнодорожные станции. Другие считали это преждевременным и настаивали на продолжении удачно начатого рейда от села к селу, от станицы к станице, чтобы охватить восстанием все Восточное Забайкалье. Пока продолжались эти ожесточенные споры, атаман Семенов бросил на подавление восстания крупные силы. Два кадровых казачьих полка подошли к Александровскому Заводу со стороны Даурии. После неудачного боя с ними повстанцы вынуждены были начать отход через хребты в долину Газимура. Ободренные успехом, семеновцы неотступно преследовали их, и приток свежих сил в отряд совершенно прекратился. Примкнувшие к восстанию не по убеждению, а глядя на других, стали в одиночку и группами исчезать из отряда. Тогда Бородищев предпринял отчаянную попытку задержать наседающего противника. Сводный эскадрон численностью в сто сорок человек, в который были отобраны исключительно бывшие фронтовики, оставил он под командой курунзулайца Кузьмы Удалова в засаде на одном из хребтов. Любой ценой эскадрон должен был задержать противника хотя бы на сутки. Кузьма Удалов, коренастый и крутогрудый казачина тридцати трех лет, был угрюм и суров с виду. В его типичном для забайкальца обличье было больше бурятских, нежели русских черт. Широколицый и скуластый, имел он вместо усов торчащие вразброс волоски. Росли эти волоски у него над краями широкого рта, полного удивительно ровных и белых зубов. Имел Кузьма привычку постоянно щипать свои усики, на людей глядеть исподлобья, словно вечно был недоволен. Разговаривал мало и нехотя. Человек он был совершенно неграмотный, но с умом и смекалкой. Бородищев полагался на него, как на самого себя. Узнав, какие надежды возлагались на него Бородищевым, Удалов коротко ответил: — Ладно. Сделаю, — и потребовал у него права выбрать себе взводных командиров по собственному усмотрению. Бородищев согласился. Удалов отобрал во взводные Романа Улыбина, Семена Забережного и приискового рабочего Ивана Анисимовича Махоркина. Все трое были его товарищами по лесной коммуне. Характер и повадки каждого из них он хорошо изучил и знал, что они не подведут. Махоркин и Забережный были оба под стать друг другу — расчетливые, осторожные и, когда надо, — непреклонные. Роман же отличался в последних боях умелой инициативой, быстротой соображения и стремительностью действий. На его счету было дерзкое нападение на учебную команду в Александровском Заводе. С тридцатью бойцами взял он в плен восемьдесят шесть молодых семеновских солдат без всяких потерь со своей стороны. Нападение совершил днем, захватив команду на учебном плацу, где колола она штыками чучела, изображавшие большевиков. Роману же принадлежала первая, удачно осуществленная засада под Акатуем, во время которой был захвачен обоз с патронами. Забирая Романа к себе, Удалов сказал ему: — Вот что я тебе скажу, Ромка. Кусать белопогонников ты умеешь. Кусанешь разок, другой — и ходу. А теперь попробуй кусаться и насмерть стоять, где тебе будет приказано. Для засады Удалов выбрал высокий хребет, северный склон которого был отлогим и лесистым, а южный — крутым и безлесным. На южном склоне, недалеко от перевала, торчали по обе стороны дороги глыбы камней. Между ними виднелись кустики горной таволожки и шиповника. Здесь Удалов расположил взводы Махоркина и Забережного, а взводу Романа приказал спуститься с хребта и занять там небольшую одинокую сопку справа от дороги. — Сидите на сопке, пока белопогонники не напорются на нас. А когда напорются да побегут, подбавьте им жару от себя. Потом сломя голову подавайтесь к нам и снимайте по дороге с убитых оружие. Патронов у нас по четыре обоймы на рыло, а продержаться нам надо весь день. Роман бысто занял сопку. Своих коней бойцы спрятали на западном ее склоне, в глубокой промоине, заросшей кривыми березками, а сами залегли среди замшелых плит вдоль гребня сопки. По дороге было от них шагов двести. Семеновцы не заставили себя долго ждать. Через полчаса с юга, от видневшейся вдали деревни, показался их разъезд. В некотором отдалении от него шла головная сотня. Потом появились и главные силы. Между ними и сотней был интервал в полторы-две версты. В бинокль Роман видел, что это была конница численностью до двух полков. Сквозь поднятую пыль взблескивали на солнце пики и трубы духового оркестра, желтело казачье знамя. — С оркестром идут, — поделился он с бойцами. — Хорошо бы отбить его у них. — Не оттяпаешь, шибко много их, — сказал Васька Добрынин, самый меткий во взводе стрелок. Разъезд прошел мимо сопки на рысях с винтовками наизготовку. Роман, сняв с головы папаху, напряженно разглядывал казаков в бинокль. Проводив их, повернул бинокль на подходящую сотню. Когда она поравнялась с сопкой, стал он отчетливо различать конские морды и лица казаков. Это были все лица, каких немало он повидал на своем веку. Видел он то лихо закрученные усы, то рыжие бороды во всю грудь, то взбитый на папаху вороной или русый чуб. Каждый казак по-своему сидел в седле, держал поводья, по-своему смеялся или хмурил брови, поигрывал от нечего делать нагайкой или тайком от вахмистра, ехавшего сбоку, курил цигарку. Вдруг Роман обратил внимание на посадку одного казака. Она показалась ему странно знакомой. Избоченясь и склонив голову налево, казак покачивался в такт конскому шагу, и так же лениво покачивалась его вытянутая книзу рука, на которой висела и мела дорогу нагайка. Вдруг казак поднял голову, и Роман узнал в нем Данилку Мирсанова. — Вот сволочь! — недовольно выругался он вслух. — Ты это кого? — удивленный выражением его лица, спросил Васька. — Дружка своего узнал. Раньше нас с ним, бывало, водой не разольешь. На Семенова в прошлом году вместе ходили, а теперь он сам семеновец. Покажем мы ему сегодня, как с большевиками воевать. — Ты мне его покажи. Ежели его на хребте не хлопнут, так я его на обратном пути выцелю. Я таких переметчиков терпеть не могу. — Ладно. — Роман с секунду поколебался, потом улыбнулся: — Вон сбоку едет, видишь? — И показал ему на вахмистра, под которым в эту минуту вздыбился рослый белоногий конь. — Запомнил… — сказал значительно Васька. — Только бы не запоздали там наши, а то и нам хана выйдет. — Удалов не проморгает, не бойся, — успокоил его Роман, с опаской поглядывая туда, откуда уже доносило порывами ветра звуки марша. Удалов спокойно пропустил мимо себя разъезд, вынул из зубов трубку и тихо передал команду: — Приготовиться! — И когда сотня подошла вплотную, скомандовал: — По белопогонникам… огонь! Четким, дружным залпом сорвало с коней ехавших впереди офицеров и несколько рядов казаков. В страшной сумятице повернули остальные назад. Пригнувшись к конским гривам, бросая пики, летели они с хребта, вдогонку им полыхали залп за залпом, звучно отдаваясь в горах. Они считали себя уже спасенными, но по ним ударили с сопки, и прорвалось мимо нее не больше шестидесяти человек. — По коням! — крикнул затем Роман и побежал в промоину к коноводам. В ту же минуту над гребнем сопки разорвалась шрапнель. Вторая лопнула почти над промоиной. Каленым градом шумно хлестнуло по кустам, по каменным плитам. Бежавший рядом с Романом молодцеватый, гвардейского роста боец упал, как подломленный. Шрапнель угодила ему прямо в висок. Повскакав на коней и захватив с собой убитого, отправились к своим. По дороге снимали с трупов семеновцев патронташи и винтовки. А семеновские батареи били беглым огнем по хребту, затянутому пылью и дымом. На месте засады Удалова уже не оказалось. Он укрылся на северном скате хребта, в лесу, где лежал еще местами сизый ноздреватый снег. На гребне хребта оставались только наблюдатели эскадрона. Укрываясь от артиллерийского обстрела, они сидели под скалой. Удалов, Забережный и Махоркин стояли и дожидались Романа на дороге. Они сразу набросились на него с расспросами. Интересовали их больше всего численность противника и его намерения. Роману, взбудораженному всем пережитым, хотелось подробнее рассказать обо всем, но, боясь показаться несерьезным, отвечал он коротко и сдержанно. Когда Роман вернулся к своему взводу, который расположился на поляне влево от дороги, бойцы его курили душистые папиросы. — Где это разжились? — спросил он их. — У одного офицерика я нашел в сумке, — ответил Васька, уже оказавшийся в новых сапогах со шпорами, и тут же похвастался: — А ведь я таки срезал твоего дружка-то. Сперва коня под ним ухлопал, а потом и его гвозданул. — Врешь, обознался, — усмехался Роман, видевший, что Данилка благополучно удрал. — Ничего не обознался. Я ведь, паря, с него потом револьвер и шашку снял. — А он с усами или без усов? — продолжал допытываться Роман. — С усами и толстомордый такой. — Ну, тогда это не он. Усы у Данилки еще не выросли. — И не вырастут теперь, — не сдавался Васька. Скоро наблюдатели донесли, что спешенные казачьи цепи подымаются на хребет. Повстанцы бросились занимать позицию на гребне. Удалов распорядился на бегу: — Сенькин взвод — направо, Ромкин — налево! Остальные — за мной… С окрестных сопок по гребню били пулеметы. Пули пощелкивали о камни, взметали песок. Внизу горела на просохших солнцепеках подожженная снарядами трава. Огонь гнало ветром вверх прямо на повстанцев. Роман, пригибаясь, пробежал к открытому месту и упал над обрывистым скатом за кучу камней. Выглянул из-за них и увидел: семеновцы шли, прикрываясь низко стлавшимся дымом. В дыму то тут, то там мелькали их ссутуленные фигуры в зеленых стеганках, в сизых папахах. Было до них не больше двухсот шагов, и оба фланга их двигались там, где у повстанцев не было ни одного бойца. У Романа пробежал по спине холодок, от которого никак он не мог отделаться в минуту опасности. Было очевидно, что на флангах семеновцы выйдут на гребень и тогда легко займут весь хребет. Роман решил немедленно жиденькую цепочку своих бойцов растянуть еще больше влево. Он поднял половину взвода и по северному склону побежал с ней по камням и кустарникам к опасному месту. В это время пулеметы умолкли и семеновцы с криками «ура» бросились в атаку. Повстанцы встретили их дружной стрельбой и гранатами, но тысячеголосый их рев все рос и ширился и там, куда бежал Роман с горсткой бойцов, подкатывался к самому гребню. Вдруг впереди себя Роман увидел семеновцев, вымахнувших на гребень в каких-нибудь двадцати шагах. Было их человек десять. Потные и багроволицые, с вытаращенными глазами, с распяленными в крике ртами бежали они прямо на него. Устрашающе поблескивали примкнутые к винтовкам штыки. — Со штыками, сволочи, а мы без штыков! — обожгло Романа чьим-то паническим криком, и от этого крика он на мгновение оробел. Но затем, перебросив на левую руку карабин, выхватил из ножен шашку. — Бей гадов! — всплеснулся его призывный вскрик, и, помня только то, как надо было отбиваться шашкой от штыков, бросился он навстречу семеновцам. Коренастый урядник в заломленной накребень папахе бесстрашно ринулся на него. Подпустив урядника вплотную, в самое последнее мгновение Роман с ловкостью кошки увернулся от штыка, выбил из рук урядника винтовку и, присев, достал его уколом шашки в левый бок. В короткой рукопашной схватке семеновцы были истреблены, но следом за ними подоспела новая волна атакующих. Засев на гребне, они сосредоточенным ружейным огнем выбили у Романа двенадцать бойцов. С остальными он вынужден был отойти в лес, к коноводам. Одновременно с ним туда отошли со своими взводами Забережный и Махоркин. У Махоркина потерь почти не было, но взвод Забережного поредел почти наполовину. Ему также пришлось выдержать рукопашный бой. — На этом хребте повоевали, хватит, — угрюмо обратился к эскадрону Удалов. — Теперь попробуем на другом схлестнуться. Жалко, много добрых ребят загинуло. Ну, да оно не напрасно. Долго будут помнить белопогонники это место. Пока отходили к следующему хребту, погода испортилась. Как часто бывает в Забайкалье в эту пору, разыгравшимся ветром нагнало студеные хмурые тучи. Без конца неслись они с северо-запада, опускаясь все ниже и ниже. На вершинах дальних хребтов забелел просыпанный тучами снег. Вечером началась мокрая апрельская пурга. Хлопья сырого снега то тихо и отвесно падали на землю, то косо и стремительно летели к ней, как пули. Пурга сначала вымочила бойцов и коней тающим снегом, а потом начала донимать пронзительным ветром и мелкой ледяной крупой, со свистом бившей из непроглядной тьмы. Поздно ночью перезнобившийся эскадрон добрался до глухой таежной деревушки. Мокрых, дрожащих от холода коней попрятали по завозням и поветям, закутав попонами, собственными шинелями и полушубками. Полные торбы реквизированного у местных богачей овса навесили им на морды. Но и этими мерами не всех коней уберегли от гибели. К утру, когда землю прихватило почти тридцатиградусной стужей, самые слабые лошади пали. А пурга бушевала весь день и назавтра. Закончилась она снегопадом, завалившим леса и пади глубоким, почти аршинным слоем снега. Только на третий день эскадрон мог присоединиться к своим главным силам, стоявшим в Газимурском Заводе. И только он пришел туда, как началась оттепель. В один день растаял весь снег. Все ручьи и речки сразу превратились в бурные потоки, а дороги стали на несколько дней совершенно непроезжими. Семеновцы не показывались, и Бородищев, пользуясь передышкой, отправил в окрестные станицы и села своих гонцов и агитаторов поднимать народ. Через день он отправил Романа Улыбина с его взводом для разведки и вербовки новых бойцов в большое село Тайнинское, расположенное к востоку от Газимурского Завода. В Тайнинское прибыл Роман под вечер. В селе жило смешанное крестьянско-казацкое население. Одной половиной его управлял поселковый атаман, другой — сельский староста. Роман арестовал атамана и старосту и быстро собрал жителей на совместную сходку. — Товарищи! — обратился он к ним не свойственным для него баском. — Я — командир разъезда красных повстанцев. Отряд наш занял сегодня Газимурский Завод. Вторую неделю воюем мы с белобандитами. За это время мы побывали во многих местах, и везде в наш отряд вступали добровольцы. Жители Курунзулая ушли к нам все поголовно. Я знаю, что в восемнадцатом году от вас на Семенова ходила целая рота. Думаю, что и теперь найдутся желающие бить белопогонников. С минуту тайнинцы молчали, теребя рукавицы и концы широких кумачовых и далембовых кушаков, которыми были подпоясаны все без исключения. Потом вперед выступил рослый, средних лет мужик в сбитой на затылок заячьей папахе и широченных плисовых штанах. Уперев кулаки в бока и посмеиваясь, он спросил: — А много вас восстало-то? — Да под тысячу подваливает. — Ну, а как насчет оружия? Снабдите? — Берданкой снабдим, ежели запишешься, а винтовку в бою добудешь, — усмехнулся Роман. — Тогда давай записывай, — довольный его ответом, сказал мужик и, назвав свою фамилию, повернулся к сельчанам: — Ну, а вы чего, граждане, думаете? — Я бы записался, да коня у меня нет, — пожаловался русый паренек в рыжей куртке из конского волоса. — Коня найдем. У любого богача возьмем по твоему выбору, — объявил Роман, строго глядя на кучку недовольно зашумевших тайнинцев. — Раз так, тогда пиши, — показал чистые, белые зубы паренек. — И меня записывай. — И меня тоже! — наперебой закричали в той стороне, где стояли помоложе и победнее одетые жители. Скоро, глядя один на другого, записались семьдесят шесть человек. Больше половины из них не имело никакого оружия и человек двадцать были безлошадными. Оружие, коней и седла для них реквизировали у местных богачей, с которыми, помня наказ Бородищева, Роман много не разговаривал. Судьбу арестованных атамана и старосты поручил он решить своим новым отрядникам. Атамана они единодушно оправдали. Был он из середняков и службу свою нес спустя рукава. Но старосте, барышнику и контрабандисту, повинному в аресте бывших красногвардейцев, вынесли обвинительный приговор. Постановлено было захватить его с собой и сдать в партизанский ревтрибунал. Вернуться в Газимурскии Завод Роман решил завтра утром, чтобы ободрить и порадовать своей удачей всех, кто начинал терять веру в успех восстания. Но ночью случилось то, чего он не предвидел. Повстанцы были выбиты из Завода и стремительно отступили вниз по Газимуру, не сумев или забыв предупредить его об этом. Утром, когда он готовился к выступлению, перед селом появились семеновские разъезды. За разъездами двигались по двум дорогам густые колонны кавалерии. Тогда он вывел свой отряд на сопки к востоку от села, намереваясь обстрелять оттуда семеновцев. Но примкнувшие к нему тайнинцы не согласились на это. Они боялись, что за понесенные в бою потери семеновцы жестоко расправятся с их семьями. Роману пришлось согласиться с ними. Сопки покинули без боя. Вынужденный действовать на свой страх и риск, Роман принял решение отходить по Нерчинско-Заводскому тракту на прииски Яковлевский и Быструю. Этот выбор он сделал потому, что на приисках надеялся значительно пополнить свои ряды. А за приисками начинались и знакомые для него места. От Яковлевского был всего один дневной переход до Орловской, и между всеми своими заботами Роман подумывал о том, что неплохо было бы нагрянуть туда во главе отряда. Стоило ему представить, какого переполоху наделает он своим появлением в родной станице, как изумит друзей и перепугает врагов, — и он содрогался от жестокой и гордой радости. Только много мечтать об этом не приходилось. Командовать сотней людей, из которых три четверти всего лишь накануне взялись за оружие, оказалось нелегким делом. Сильные разъезды белых все время шли по пятам. Их приходилось задерживать засадами на хребтах и в узких распадках, а делать это как следует бойцы его не умели. То они открывали преждевременную стрельбу, то при первых же ответных выстрелах садились на коней и пускались в бегство. Некоторые из них, попав с первого же дня в такую переделку, уже раскаивались, что пошли партизанить. Их приходилось ободрять, уговаривать и всем своим поведением показывать, что все идет как надо. К вечеру белые отстали, а повстанцы заняли прииски, разделившись на две группы. На приисках народ с нетерпением дожидался красных. Сто восемнадцать человек влились там в отряд, и среди них оказались посёльщики Романа — Никита Клыков и Алеха Соколов, давно скитавшиеся в тайге. Придя записываться в отряд и не узнав Романа, обросший бородой и одетый, как настоящий приискатель, Никита первым делом объявил: — Я, товарищ командир, вроде как бы уголовный, — голова его непроизвольно дернулась, — в прошлом году убил я по пьяной лавочке у себя в поселке двух человек. Один из них был настоящей сволочью, и о нем я не жалею, а вот другой пострадал напрасно. За мою провинность готов я к стенке хоть сейчас. Целый год я скрывался по приискам, а больше не могу. Либо хлопните меня, либо возьмите к себе в отряд. — Ладно, — подумав, ответил Роман. — Примем мы тебя. Только ты всегда должен помнить, Никита Гаврилович, что своим проступком ты навредил нам в Мунгаловском, как никто другой. — А ты откуда меня знаешь? — изумился Никита. — Отчего же мне тебя не знать, если я сам мунгаловский. Разве ты меня не узнал? — Хоть убей, не припомню. Молодой ты, без меня, должно быть, вырос. Я ведь восемь лет на службе и на войне мотался. А когда домой вернулся, всего два дня там и пожил. Угораздило пойти на гулянку и натворить беды. Горячий я и большевиков уважаю, из-за этого все и вышло… Не гадал я, брат, не чаял, что в жизни у меня так получится. Домой ехал — новую жизнь мечтал строить, а вместо этого вон что наделал. Каяться теперь поздно. Кровью вину свою смою. Веришь ты мне? — Верю, — твердо ответил Роман и принялся расспрашивать Никиту, где и как он жил все это время. …На другой день отряд выдержал четырехчасовой бой с третьим семеновским казачьим полком, две сотни которого зашли ему в тыл, а остальные наступали в лоб. Потеряв до шестидесяти человек убитыми, ранеными и разбежавшимися, отряд пробирался в тайгу и к вечеру через таежные хребты вышел на Половинку (Половинкой назывался постоялый двор между поселком Солонечным и Орловской). В сумерки на Половинку прискакал на хозяйском коне работник орловского атамана Шароглазова Никитка Седякин. От него и узнал Роман, что в станице организована дружина. До этого он думал идти туда, чтобы присоединить к отряду всех сочувствующих красным казаков. Но теперь пришлось от наступления на станицу отказаться, и он повернул со своим отрядом вниз по Урову, на северо-восток. Пройдя за ночь сорок пять километров, на рассвете отряд занял Мостовку, где снова значительно пополнился. Мостовцы почти все поголовно присоединились к нему. Роман, сидя в горнице местного кулака, ломал голову над тем, что делать дальше, как вдруг услышал, что на заставе, выставленной в сторону Мунгаловского, вспыхнула беспорядочная стрельба. VI Посланные на разведку дружинники дожидались рассвета на чепаловской заимке. Было совсем светло, когда они рискнули отправиться дальше. Ехали не торопясь, с парным дозором впереди. В голых синеющих лесах исступленно токовали тетерева. В одном месте тетеревиный ток был на прогалине возле самой дороги. Развернув свои лирообразные хвосты, распустив подбитые белым пухом крылья, сновали среди редких кустов багульника иссиня-черные птицы. Они чуфыркали и шипели, затевали яростные потасовки, подпрыгивая и взлетая. Завидев всадников, тетерева метнулись сперва в глубь леса, потом взлетели на макушки гигантских лиственниц и, вытягивая шеи, стали зорко оглядываться по сторонам. Солнце выкатилось из-за щетинистой, как кабанья хребтина, сопки, ослепительно искристое и веселое. Скоро заструился над лесами нагретый воздух, рассеялась голубая дымка в падях, и стало видно далеко вокруг. К полудню сделалось совсем тепло. С новой силой буйно зашумели, выходя из берегов, сбывавшие за ночь попутные ручьи и речки. За Ильдиканским хребтом маленькая речушка Листвянка затопила береговые кусты и неслась на север, к Урову, широким и бурным потоком. Крутясь, проплывали по ней ноздреватые, с вмерзшими в них листьями голубые и зеленые глыбы льда, корье и щепы с лесных вырубок и целые деревья с набившимся в сучья черным слежавшимся сеном. Платон, одетый в стеганую куртку из синей далембы и в сбитую на ухо сизую мелкокурчавую папаху, сутулый и сумрачный, ехал рядом с Северьяном и жаловался ему раздраженным баском: — Нынче я, паря, и дров не успел заготовить. Теперь ведь самое время лес валить, а тут воевать изволь. Раньше, когда жил у меня в работниках Федотка, мы с ним вот в той падушке, — показал он влево от дороги, — за неделю по сто возов наваливали. Работать Федотка умел. Как разохотится, бывало, так на сорокаградусной стуже в одной нижней рубашке целый день работает. — Не слыхал ты, где Федотка теперь? — спросил у него Макся Пестов. — Об этом Северьяна надо спросить: он про Федотку больше моего знает. — Откуда же мне знать-то? — притворно обиделся Северьян. — От своего сынка. Ведь он, хвати, так вместе с Федоткой путается. — Нет, Ромка сам по себе прячется. Он зимой-то с повинной приехал, к атаману хотел идти утром, а вы его арестовать вздумали и напугали. — Не заливай уж лучше, — набросился на него Платон. — Не с повинной он приезжал, а для разведки. Гляди, так он теперь тоже в красной шайке ходит. Так что тебе красных бояться нечего, не то что нам, грешным. — Ты меня не подкалывай. Нечего мне всякий раз Ромкой в глаза тыкать. Он у нас — ломоть отрезанный. Мы с Авдотьей на него рукой махнули, раз не послушался он нас. — Врешь! Коснись дело, так стрелять небось в него не станешь. — Конечно, рука-то не вдруг подымется, — признался Северьян, — а только не одобряю я его. Недалеко от деревни Мостовки, где Листвянка сливается с таежными речками Хавроньей и Ильдикашком, подступили к самой дороге слева крутые высокие сопки, отделенные друг от друга узкими и глухими щелями распадков. На склоне сопок голубели каменные россыпи, на вершинах белел березняк. Справа бурлила и пенилась ярко сверкающая вода. А впереди, за кронами высоких лиственниц, уже виднелись крыши Мостовки и гигантская сопка за ней, странно похожая издали на лобастое человеческое лицо. Причудливые группы кустарников и деревьев были глазами, ртом и носом этого белого зимой и зеленого летом лица. От моста через Листвянку в дозоре ехали восемнадцатилетние парни Лариошка Коноплев и Димка Соломин. Держались они шагов на двести впереди остальных. За одним из крутых поворотов, в устье распадка, лежал у дороги огромный замшелый валун. Из-за этого валуна и вышел навстречу дозорным бывший кустовский работник Алеха Соколов. В руках у него были только кожаные рукавицы. Лариошка вскинул на Алеху берданку, но тот, дружелюбно посмеиваясь, сказал: — Брось ты баловаться, еще убьешь ненароком. Куда это несет вас нелегкая? — Да красных ищем, — опустив берданку, ответил ничего не подозревающий Лариошка. — Красных… — рассмеялся Алеха и махнул рукой. В ту же минуту из-за валуна выскочили вооруженные винтовками и гранатами люди с красными ленточками на папахах. Перепуганные насмерть парни побелели и затряслись, забыв обо всем, что наказывал Платон, отправляя в дозор. — Слезайте с коней, вояки! — приказал Алеха, выхватывая из-за пазухи револьвер. Мысленно прощаясь с белым светом, парни покорно слезли и подняли руки. Их обезоружили, отвели с дороги в кусты. В это же время на дорогу позади остальных дружинников вылетели из другого распадка конные партизаны с шашками наголо. Услыхав топот у себя за спиной, дружинники обернулись, и Платон обреченно ахнул: — Пропали, братцы. — В переднем из несущихся на них всадников он узнал посёльщика Никиту Клыкова, который в прошлом году убил Иннокентия Кустова и Петрована Тонких. — За мной, — чужим голосом вскрикнул перепуганный Северьян. — Никита нас не пожалеет… — и поскакал. Дико нахлестывая коней и холодея от ужаса, бросились за ним остальные. Но впереди стояли на дороге и спускались с сопки десятки партизан. Для спасения оставался единственный путь — на заречье. Круто осадив коня, повернул тогда Северьян к речке, широко и стремительно катившей мутную темную воду. Только один Платон последовал за ним. Остальные стояли с поднятыми руками на дороге. — Ну, не погуби, родимый, — прошептал, обращаясь к коню, Северьян и заполошным криком «грабят!» заставил его кинуться в бурный поток. Храпя и фыркая, оборвался конь с высокого берега в ледяную воду и поплыл. Северьян свалился с седла и поплыл рядом с ним. За спиной он слышал частые беспорядочные выстрелы. Верный конь быстро вынес его к противоположному берегу, но выбраться на него никак не мог. Берег был крутой и заледенелый. Тогда Северьян бросил поводья и уцепился за куст. Через минуту он стоял на берегу, а конь с печальным ржанием тонул в бурлящем, ослепительно сверкающем потоке. Пригибаясь и петляя, побежал Северьян через падь к синеющему лесу и скоро скрылся в нем. Платон же никак не мог заставить своего коня броситься в воду. Плача от бешенства, хлестал он его нагайкой, но ничего не мог поделать. Партизаны с криками «сдавайся!» подлетели к нему, и первый, кого увидел среди них Платон, был Никита Клыков. — Попался, га-ад! — жег его голубыми холодными глазами Никита, уперев ему в грудь японский карабин. — Молись, буржуй, Богу! Сейчас я тебя на распыл пущу. — Никита, брось дурака валять! — закричал на Клыкова пожилой партизан с окладистой бородой. — За самосуд-то знаешь что бывает? — Да ведь это гад, каких мало на свете. — Все равно, не давай рукам волю. Если он подлец, его судить будем. Никита, ругаясь, отъехал от Платона. VII Приказав отряду строиться и ждать распоряжений, Роман с ординарцами поскакал на заставу. В деревне лаяли взбудораженные близкой стрельбой собаки, храпели и метались на привязях партизанские кони. На дороге стояли целые озера талой воды. В них отражались по-весеннему белые облака, крутые, поросшие лесом сопки, дробились солнечные лучи. Подбадриваемый сочными, торопливыми звуками выстрелов, Роман хлестал нагайкой своего Пульку. С линяющего конского крупа летела от ударов клочкастая пыльная шерсть, на крестце оставались косые темные полосы. Разбрызгивая воду из луж, стлался Пулька в ровном и легком галопе, на зависть выносливый и резвый. Ординарцы на своих вымотанных трудными переходами конях остались далеко позади. Едва Роман доскакал до ворот поскотины, как стрельба на заставе утихла. Остывая от возбуждения, поехал он шагом. Из-за дальних голубоватых кустов тальника показались гнавшие в деревню пленных дружинников конные партизаны. Тесной кучкой шли дружинники по обочине грязной дороги. Первый, кого узнал среди них Роман, был Платон Волокитин. Платон шагал со связанными за спиной руками, не разбирая дороги и часто спотыкаясь. Из-под папахи текли по лицу его струйки пота, на правой щеке, чуть повыше коричневой родинки, подергивался живчик. У Романа сдавило сердце, горячей волной ударила в голову кровь. Было время, когда питал он к Платону глубокую ребячью симпатию только за то, что не было на всей Аргуни человека сильнее его. Без конца восхищался он досужими рассказами о чудовищной силе Платона. Замирая от восторга, глядел на праздничных игрищах, как тягался Платон на палке один с семерыми и перетягивал их, как ломал в руках подковы и сгибал медные пятаки. Но подрос Роман, и развеялось прахом его мальчишеское преклонение перед Платоном. Самонадеянный и хвастливый богач стал смертельным его врагом. Узнав Романа, Платон похолодел. Серым налетом покрылось его лицо, обвисли губы. Зато молодые дружинники почувствовали себя веселей. Ничем не выдав своего волнения, Роман по-начальнически строго спросил конвоиров: — В чем дело, ребята? — Да вот словили белых гадов, — ответил ему одноглазый партизан на пегой кобылке. — На месте бы пришить их следовало, да, говорят, они твои посёльщики. — Ну, здравствуйте, герои! — насмешливо поздоровался тогда Роман с дружинниками. Все они, кроме Платона, виновато и обрадованно улыбаясь, ответили ему. — Куда это вас черти гнали? — В разведку мы ехали, — ответил Димка Соломин. — Силком заставили ехать-то. У нас ведь всех поголовно в дружину идти припятили. Даже твой отец и тот не открутился. Не расслышав его слов, Роман стал допытываться, кто у них за старшего. Кивком головы Димка указал на потупившегося Платона и добавил: — А помощник у него Северьян Андреевич был. Романа ожгло, как крапивой. Красные языки заплясали перед глазами. — Куда же отец девался? Убили его, что ли? Одноглазый партизан захохотал: — Нет, брат, утек твой папаша. Он попроворнее всех оказался. Такого деру дал, что только его и видели. Кинулся через речушку вплавь, коня утопил, а сам выбрался и сиганул в тайгу. Геройский он у тебя, родитель твой. Засмеялись и остальные партизаны. Роману стало неловко перед ними, и он ожесточенно выругался: — Вот старый черт! Значит, последнего коня утопил. И какая нелегкая его в разъезд понесла? — А что ж ему делать было? — развел руками Димка. — Из-за тебя на него шибко косо поглядывают. Вот и решил он выслужиться. Время-то, сам знаешь, какое. С заставы прискакали Никита Клыков и Алеха Соколов. Возбужденный Никита, размашисто жестикулируя руками, стал рассказывать, как поймали дружинников. При виде его пленники снова приуныли. Затаенный ужас плеснулся у них в глазах. — Что же теперь делать-то с ними будем, Северьяныч? — закончив рассказ, поинтересовался Никита. — На распыл пустим? — Разберемся сначала, — ответил Роман и приказал вести дружинников в деревню. Вступившие в отряд мостовцы, узнав Платона, который им крепко насолил ежегодными скандалами и тяжбами из-за потравы мунгаловских сенокосов, толпой заявились к Роману. Все в один голос требовали они, чтобы Платон был немедленно расстрелян. — Расстреливать его без суда не дам, — твердо заявил Роман. — Я знаю не хуже вас, товарищи, чего он стоит. Но у нас имеется ревтрибунал, который судит всех врагов Советской власти. Ревтрибунал его и осудит по заслугам. — А где он, твой трибунал? Что-то не видим мы его. — сказал на это один из пришедших мостовцев. — Он находится при нашем основном отряде, на соединение с которым мы завтра выступаем. — Ну, это долгая песня, — не сдавался мостовец. — Отряд-то еще найдешь или нет, а время не ждет. — Отговорками, товарищ командир, занимаешься! — закричал другой. — Ты нам голову не морочь. Лучше уж прямо скажи, что отпустить его собираешься. Он ведь посёльщик твой, а ворон ворону глаз не выклюет. Романа передернуло от его слов. Правая рука его рванулась к маузеру, лицо исказилось от бешенства. — Как ты смеешь ставить меня на одну с ним доску! Верно, он мой посёльщик. Он казак, и я казак. Но он мне не кум и не сват. Если ты хочешь знать, так я сам бы срубил ему голову сейчас же. Но я не предводитель шайки разбойников, а партизанский командир. Я подчиняюсь командирам, которые постарше меня и поумнее. Как мне приказали, так я буду поступать. В это время один из подошедших к толпе тайнинцев ехидно спросил Романа: — А как же мы тогда нашего старосту без суда хлопнули? — Там другое дело было. Ты это не хуже меня знаешь. Нам нужно было не о старосте думать, а самим от смерти уходить. Так что давай не подкусывай. Мостовцы погорланили и, ничего не добившись, разошлись недовольные. Тогда Роман собрал всех своих сотенных и взводных командиров и, внутренне волнуясь, сказал: — Надо нам, товарищи, серьезно потолковать. Люди вы в большинстве новые и не все толком знаете, кто такие красные забайкальские повстанцы и за что они воюют. Воюем мы за Советскую власть. Руководят нами те же самые большевики, которые нас на Семенова подымали в восемнадцатом году. Воюем мы не сами по себе, а вместе с крестьянами и рабочими всей России, вместе с Красной Армией. Без Красной Армии мало чего мы стоим. Говорю я это вот к чему. Красная Армия людей, которых берет в плен, не расстреливает всех без разбору. Так и мы должны поступать. Взяли мы вот, сегодня в плен моих посёльщиков. Всех я их знаю как облупленных. Из них настоящий наш враг только один Платон Волокитин. Остальные из-под палки в дружину вступали. Отцы у них малосправные или вовсе бедняки. Так что тут надо разобраться. — Конечно, — сказал командир второй сотни, первым записавшийся в отряд на прииске Яковлевском. — А только что мы с ними делать-то будем? — Предлагаю отпустить их на все четыре стороны. Пусть идут домой и расскажут, что мы не бандиты какие-нибудь. От этого в Мунгаловском многие заколеблются, когда коснется дело воевать с нами. — А Платона надо расстрелять, — сказал Никита Клыков. — Я его, если разрешите, сам расхлопаю. — Нет, Платона мы домой не отпустим, но и расстреливать сейчас не будем. У нас есть трибунал, он его и будет судить, — заявил Роман. Командиры согласились с его доводами, и он приказал привести взятых в плен молодых парней. Когда их привели, Роман обратился к ним с вопросом: — Хотите вступить в наш отряд? Парни замялись, тревожно запереглядывались. Потом Димка Соломин сказал: — Я бы записался, да отец меня тогда к себе на порог не пустит. — И меня тоже, — заторопился поддержать его Лариошка. Роман рассмеялся: — Ну, я вижу, с вами каши не сваришь. Дадите слово, что больше не будете с нами воевать? — Дадим, — все сразу заявили парни. — Тогда можете отправляться домой. Только коней и ружья вам не вернем. Они нам нужны. Вам же это наука вперед, чтобы знали, что воевать с нами не только опасно, но и убыточно. Передайте там поклон моему отцу да скажите ему и другим посёльщикам, что с белыми им не по пути. Пусть лучше за Семенова богачи воюют. Обрадованные парни охотно обещали передать Северьяну и посёльщикам все, что наказывал Роман. Их освободили из-под стражи, и они не медля ни минуты отправились домой. Торопливо шагая по грязной дороге, они то и дело оглядывались назад — боялись, что Роман передумает и прикажет вернуть их обратно. VIII Напрасно дожидались в Мунгаловском посланных на разведку. Прошли все сроки, а они не вернулись. Вечером отцы и родственники их пришли к Каргину. Расстроенный, с заплаканными глазами старик Соломин напустился на него с упреком: — Погубил ты наших ребят, Елисей. Какие, к черту, они вояки! У них ветер свистит в мозгах, а ты их вон на какое опасное дело отправил. Да и командира им выбрал такого, что хуже некуда. Платон только зубы скалить умеет да силой своей хвастаться. Так и знай, влипли по его милости ребята в беду. — Бросьте вы раньше времени панихиду петь, — попытался утешить пришедших Каргин. — Они могли и просто где-нибудь задержаться. Гляди, так вот-вот вернутся. С ними ведь Северьян Улыбин, а этот куда попало не сунется. — С Северьяном ты тоже маху дал. У него брат и сын самые отъявленные большевики, а ты доверять ему вздумал. Случись что, так он сразу к красным переметнется. Ему-то они худого не сделают, а остальных сразу порешат. — Ну, на Северьяна это ты зря говоришь. Никакой пакости он казакам не сделает. Сам умрет, а их подводить не станет. Мысли-то у него, может быть, двоятся, да только к нам он такой веревочкой привязан, которую не вдруг порвешь. Прежде чем отрезать, сто раз отмеряет. — Что верно, то верно, — подтвердил его слова Елизар Коноплев, с похожей на веник, вечно всклокоченной бородой казак, лучший в поселке колесник и санный мастер. — А все-таки надо бы на розыски поехать. — Подождем до завтра. Если уж к утру не вернутся, тогда я сам на розыски отправлюсь, — заявил Каргин. — Так что шибко не убивайтесь. На другой день, поднявшись чуть свет и узнав, что разведчики не возвращались, Каргин решил ехать разыскивать их. Повел он на розыски сто тридцать человек наиболее надежных и боевых дружинников. Старики, ребятишки и бабы проводили их со слезами. День выдался на славу, погожий и теплый. В полях за поскотиной дымились подожженные кучи навоза. По овсяным жнивьям бродили без всякого присмотра коровы, быки и овцы.. Лели жаворонки, струился, сверкая, воздух. У Драгоценки с « буйными криками вились над кустами стаи галок. Всюду властно вступала в свои права весна. На просохшей дороге курилась от движения конницы серая пыль и медленно оседала на прошлогодние травы. Солнце пригревало спины дружинников, поблескивало на стволах винтовок, на металлических частях уздечек и седел. В рядах сдержанно переговаривались, невесело шутили. Только в хвосте колонны, где ехала безусая молодежь, слышался громкий и дружный смех. Гордя Меньшагин рассказывал, как перепугался Никула в секрете, не узнав своей собственной Жучки. Выехав на Ильдиканский хребет, Каргин приказал дружине остановиться. Казаки спешились, стали подтягивать седельные подпруги, прохаживаться, разминая ноги. Каргин долго разглядывал из-под руки долину Листвянки, дальние сопки, тайгу. Не заметив нигде ничего подозрительного, сказал, обращаясь к пожилым дружинникам: — Не нравятся мне эти чертовы горки. Если есть в Мостовке красные, то на сопках у них обязательно посты стоят. Они нас верст за пять увидят. Давайте подумаем, как лучше двигаться. На рожон в таком деле переть нечего. Казаки наперебой стали предлагать пути дальнейшего продвижения. Самый разумный путь предложил Епифан Козулин. Он посоветовал двигаться не по дороге, а по кустам на берегах Листвянки, тянувшимся широкой и непрерывной лентой до самого ее устья. — Правда, — сказал он, — галопом тут не полетишь, да ведь нам оно не к спеху. Партизаны будут на дорогу поглядывать, а мы к ним по кустам пожалуем. Все согласились с ним, и сотня спустилась к Листвянке, весело шумевшей в кустах. За последние сутки она заметно сбыла, но все еще катила мутную воду вровень с берегами. По левому ее берегу и двинулась сотня дальше. Некошеная прошлогодняя трава и густые высокие кусты мешали движению, но зато надежно укрывали дружинников от глаз возможных наблюдателей красных. Скоро ехавшие впереди дозорные увидели шагающих по дороге людей. Было их восемь человек. Когда они приблизились, гвардеец Лоскутов обрадованно сказал: — А ведь это, братцы, идут те, которых мы ищем! Вот Лариошка Коноплев, вон Димка Соломин. Нет с ними только Платона и Северьяна. Видно, и в самом деле с ними что-то было, раз они на своих двоих топают. Парней окликнули и заставили свернуть с дороги к кустам. Узнав своих, парни бегом пустились к ним. — Ну, что случилось? — спросил их нетерпеливо Каргин. — В плену у красных были, вот что, — ответили Лариошка и Димка, перебивая друг друга. — А как же вырвались от них? — От них не вырвешься. Сами они нас домой отпустили. — А где Платон с Северьяном? — Платона красные заарестовали, а Северьян — тот в плен не попал. Мы перепугались да сдались, а он не сдался. Когда прижучили нас к речке со всех сторон, мы руки подняли, а он через Листвянку вплавь кинулся. Сивку своего утопил, но сам выбрался на тот берег и в тайгу махнул. Стреляли в него красные, стреляли, а попасть не могли. — Вот тебе и Северьян! — удивились дружинники. — А знаете, на кого мы на первого-то нарвались? — перебил Лариошку Димка. — На Алеху Соколова, он ведь нас… Но тут Лариошка в свою очередь перебил Димку: — А командует красным отрядом Ромка Улыбин. Северьян-то и задал стрекача от своего сынка. Когда красные узнали об этом, так все смеялись. — Видели мы еще и Никиту Клыкова, — снова вмешался Димка. — Этот перестрелять нас хотел, а Алеха Соколов тот по-хорошему с нами разговаривал. — Ну, а отряд у Ромки большой? — Точно не знаем, а видать, что не маленький. С полк будет. — Как же это вас отпустили-то? — Очень просто. Идите, говорят, молокососы несчастные, к мамкам, да только не воюйте больше с нами. — Эх вы, чадушки! — выругал их Каргин. — А с Платоном красные что сделали? Не расстреляли его? — Сидит пока арестованный. Только, видать, добра ему мало будет. Мостовцы его хотели сразу же прикончить, да Роман не дал. Его теперь прямо не узнаешь. Серьезный стал, важный. Настоящий командир. На одном боку маузер, на другом — шашка серебряная. — Да, видать пропал Платон, — вздохнул Каргин. — Его-то уж не помилуют… Разве нам попробовать отбить его? — Нет, лучше не пробовать… Жалко, конечно, Платона, да дело-то рискованное, — заговорили богатые дружинники. — Отбить его мы не отобьем, а сами пострадать можем. Остальные охотно поддержали их. Видя такое настроение, Каргин страшно возмутился. Возвращаться в Мунгаловский, ничего не сделав, считал он для себя позором. — Значит, струсили мы, братцы. Так, что ли? — обратился он к дружинникам, насупив брови и потемнев. — Узнает об этом Ромка и посмеется над нами. Бабы мы или казаки? Давайте хоть на партизанский пост нападем. После долгих усилий удалось ему уговорить десяток наиболее смелых дружинников попытаться захватить партизанский пост, местонахождение которого указали вернувшиеся из плена. Оставив дружину в кустах, Каргин с этими людьми перебрался на другой берег Листвянки и двинулся по лесу к сопке, на которой был пост. Не доехав до сопки версты полторы, дружинники спешились и по глубокому извилистому рву стали обходить ее справа. В лесу стоял запах оттаявшего багульника, мирно светило сквозь голые сучья солнце. Мокрые палые листья не шуршали под ногами, и дружинники шли совершенно бесшумно, перебираясь от дерева к дереву. С винтовкой наготове Каргин шагал впереди. Скоро, махнув предостерегающе рукой, он упал и пополз. Дружинники последовали его примеру. Горький запах дымка нанесло на них. В двухстах шагах впереди дымился меж деревьями небольшой костер, у которого сидели три человека с нашитыми на папахи красными лентами. Тут же стояли привязанные к деревьям четыре лошади в седлах и ели овсяную зеленку. Часового не было видно. Он прохаживался по самому гребню сопки и только изредка перекликался с сидящими у костра. Он-то и заметил, обернувшись назад, дружинников, когда они уже готовились стрелять в партизан. Опередив их, он выстрелил. Сидевшие у костра схватили винтовки и бросились к коням. Дружинники дали по ним недружный залп и, никого не убив, заставили залечь за деревьями. В ту же минуту пулей часового, которому хорошо было видно сверху нападающих, с головы Каргина сорвало папаху. Он понял, что нападение не удалось, и быстро стал отползать назад. Остальные, выстрелив с досады по партизанским коням, последовали его примеру. Часовой метнул в них гранату. Она разорвалась, не долетев. Тогда они поднялись и сломя голову побежали к своим коням. Вдогонку им гремели частые беспорядочные выстрелы. Добежав до коней, они повскакали на них и помчались туда, где дожидалась их дружина. Сжигаемый стыдом и досадой, Каргин все же решил поддержать свой авторитет, чутьем угадывая, что сотоварищи по неудачной вылазке поддержат его. Присоединившись к остальным дружинникам, он неожиданно напустился на них: — Эх, вы… Говорил я вам, бабье трусливое, что надо всем сообща действовать… У нас ведь даже людей не хватило, чтобы срезать часового на сопке. Вышла у нас с ним осечка. Шуму наделали, а толку не получилось. А срежь бы мы втихомолку пост, — можно было бы нагнать холоду красным и в Мостовке. Дружинники виновато помалкивали, но в душе были довольны, что дело для них благополучно кончилось, и думали теперь только о том, чтобы поскорее вернуться домой. Рисковать головами они не хотели. IX Только Каргин с дружинниками покинул Мунгаловский, как туда нагрянул карательный отряд есаула Соломонова. Прокоп Носков колол в ограде дрова, когда Соломонов влетел к нему во двор, сопровождаемый наемными баргутами в лисьих остроконечных шапках. Наезжая конем на Прокопа, Соломонов грубо спросил: — Ты поселковый атаман? — Так точно, господин есаул! — кинув руки на швам, ответил побледневший Прокоп. — Большевиков у вас много? — Никак нет, господин есаул! Какие водились, так все до партизан подались, — помня наказ большинства поселыциков — не выдавать никого, ответил Прокоп. — Почему ты их не арестовал? Сочувствуешь им? — Что вы, что вы, господин есаул! Сроду я им не сочувствовал, хоть кого угодно спросите. — Почему же ты дал им возможность скрыться? Смотри у меня! — пригрозил Соломонов нагайкой. — Приказов из станицы не было, а своим умом я не догадался. — Составь мне список всех, кто ушел к партизанам, и доставь ко мне на квартиру. А сейчас скажи, у кого мне лучше всего остановиться. — Удобнее всего у купца Чепалова. Дом у него просторный, стеснительно вам не будет. — Хорошо. Пока я буду там завтракать, сделай список и явись туда. Через час расстроенный Прокоп со списком в руках пришел в чепаловскую ограду. Соломонов и Сергей Ильич сидели в зале за кипящим самоваром. Накрытый скатертью стол был уставлен закусками и бутылками с вином. Соломонов с красным лицом угрюмо слушал Сергея Ильича, который что-то выкладывал ему глухой скороговоркой. Прокоп в нерешительности остановился у порога. Увидев его, Соломонов поманил его пальцем. — Проходи, атаман… Список готов? — Прокоп молча протянул ему вчетверо сложенный лист бумаги. Соломонов мельком заглянул в список и передал его Сергею Ильичу. — Посмотрите, хозяин, не забыл ли кого атаман. Сергей Ильич долго и сосредоточенно разглядывал список.

The script ran 0.064 seconds.