Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Джоанн Харрис - Джентльмены и игроки [2005]
Язык оригинала: BRI
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_contemporary, Детектив, Мистика, Психология, Роман, Современная проза, Триллер

Аннотация. Привилегированная школа Сент-Освальд всегда славилась безупречным порядком и исключительным благонравием. Трудно даже представить, что здесь может произойти нечто дерзкое, возмутительное, вопиющее. Однако это происходит. Начинается с каких-то мелких недоразумений, но постепенно события нарастают как снежный ком. Против Сент-Освальд ведется тайная война, ведущая к ее полному разрушению. И никто не знает, что корни происходящего уходят в прошлое, когда страдающий ребенок твердо решил отомстить школе за свое унижение.

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 

Однажды я говорил о нем с Пэтом Слоуном, пытаясь понять, что именно произошло и мог ли я что-то еще сделать. Пэт заверил меня, что нет. Я ведь стоял тогда на балконе. Мальчики находились подо мной, на крыше часовни. Смотритель уже появился. Я не мог слететь туда, как Супермен, — а как иначе предотвратить трагедию? Все случилось так быстро. Никто бы этого не остановил. Но судить задним числом — обманчивый способ, обращающий ангелов в негодяев, а тигров — в шутов. С годами все, в чем был так уверен, тает, будто зрелый сыр. На воспоминания нельзя положиться. Мог ли я остановить его? Вы не представляете, сколько раз я задавал себе этот вопрос. В предрассветные часы это кажется возможным, события вновь разворачиваются с отчетливостью сновидения — снова и снова падает мальчик четырнадцати лет, и на этот раз я там — там, на своем балконе, как разжиревшая Джульетта, и в эти часы я так ясно вижу Леона, вцепившегося в ржавый выступ, сломанные ногти, впившиеся в рассыпающийся камень, его глаза, переполненные ужасом. — Пиритс? От моего голоса он вздрагивает. Властный голос, так неожиданно раздавшийся в ночи. Он инстинктивно смотрит вверх, его хватка ослабевает. Может, он вскрикивает, начинает подтягиваться, подошвы упираются в проржавевший металл. А потом начинается, медленно и в то же время невероятно быстро, и у него есть еще секунды, целые секунды, чтобы подумать об этом зеве пустоты, этой кошмарной темноте. Вина, набирающая скорость, подобно лавине. Память — снимки на темном фоне. Ряд костяшек домино — и растущая уверенность, что все из-за меня, что не крикни я в тот миг, и может быть… может быть… Я поднял глаза и увидел, что мисс Дерзи смотрит на меня в упор. — Скажите, кого же вы обвиняете? Диана Дерзи не ответила. — Скажите мне. Колика (которая не колика) вцепилась в бок: но через столько лет потребность узнать оказалась еще болезненнее. Я посмотрел на нее, такую спокойную и безмятежную, ее лицо в тумане — как у Мадонны эпохи Возрождения. — Вы были там, — с усилием сказал я. — Это из-за меня Леон упал? «О, как вы умны, — подумала я. — Мой аналитик могла бы кое-чему у вас поучиться». Швырнуть в меня мое же чувство — возможно, надеясь выиграть время… — Пожалуйста, — попросил он. — Мне нужно знать. — Зачем? — Он был моим учеником. Так просто, так обезоруживающе. Мой ученик. Внезапно захотелось, чтобы он вообще сюда не приходил, или же надо было разделаться с ним, как с Кином, легко и без нервотрепки. Да, ему было плохо, но это мне сейчас не хватало воздуха, это на меня готова была обрушиться лавина. Я хотела рассмеяться, в глазах у меня стояли слезы. Неужели после всех этих лет Рой Честли обвиняет себя? Как это благородно. Как это ужасно. — Вы еще скажите, что он был вам как сын. Голос дрожал, и насмешка плохо удалась. Честно говоря, меня просто трясло. — Мои погибшие мальчики. — Он пропустил насмешку мимо ушей. — Тридцать три года в школе, а помню каждого. Их фотографии на стене у меня в гостиной. Их имена у меня в журналах. Хьюит в семьдесят втором. Констебль в восемьдесят шестом. Джеймстоун, Дикин, Стейнли, Паулсон… Коньман… — Он помолчал. — И конечно, Митчелл. Разве я мог о нем забыть? Маленький мерзавец. Знаете, иногда это случается. Невозможно любить их всех, хоть и стараешься относиться к ним одинаково. Но иногда попадается такой — вроде Митчелла или Коньмана, — что, как ни старайся, полюбить его невозможно. Исключен из предыдущей школы за то, что соблазнил учителя, избалован донельзя родителями, лжец, наркоман, мастер манипулировать людьми. Да, он был умен — даже обаятелен. Но я знал, что он собой представляет, и сказал ей об этом. Испорчен до мозга костей. — Вы не правы, сэр, — возразила она. — Леон был моим другом. Лучшим из всех. Я была ему небезразлична — он любил меня, — и если бы вы не закричали тогда… Сейчас она говорила отрывисто и впервые за все время, что я знал ее, не владела своим голосом и срывалась на крик. Лишь тогда до меня дошло, что она собирается убить меня — так глупо, по правде говоря: ведь я должен был это понять сразу, когда она мне призналась. Вероятно, мне было страшно — но, несмотря на это, несмотря на боль в боку, единственным чувством, заслоняющим все остальное, было раздражение, которое вызывала у меня эта женщина, как если бы блестящий студент сделал простейшую грамматическую ошибку. — Сколько можно быть ребенком? — обратился я к ней. — Леону были все безразличны, кроме него самого. Ему нравилось использовать людей. Он этим и занимался: натравливал их друг на друга, заводил, как игрушки. Не удивлюсь, если залезть на крышу было его идеей — просто посмотреть, что из этого выйдет. Она резко вдохнула — точно прошипела кошка, и я понял, что переступил границы дозволенного. Но тут она засмеялась, снова овладев собой. — Да вы сами настоящий Макиавелли, сэр. Я принял это за комплимент, о чем ей и доложил. — Так и есть, сэр. Я всегда вас уважала. Даже сейчас я считаю вас противником, а не врагом. — Осторожно, мисс Дерзи. Вы вскружите мне голову. Снова я услышал ее смех — ломкий звук. — Даже тогда я хотела, чтобы вы меня увидели. — Глаза ее вспыхнули. — Я хотела, чтобы вы знали… И она рассказала, как слушала мои уроки, листала содержимое моих папок, создавала свой запас из разрозненных зерен богатой сент-освальдской жатвы. Меня на время унесло под ее рассказы — боль в боку утихла — о тех днях, когда прогуливались уроки, о позаимствованных книгах, украденной форме, нарушенных правилах. Она, как наши мыши, соорудила себе гнездо в Колокольной башне и на крыше, подбирая себе на корм крупицы знания где только можно. Она изголодалась по знаниям и была ненасытна. А я, не подозревая об этом, стал ее magister, которого она выбрала в тот миг, когда я впервые заговорил с нею в Среднем коридоре, и теперь она выбрала меня, чтобы обвинить в смерти ее друга, самоубийстве ее отца и многих других несчастьях в ее жизни. Такое иногда случается. Так бывало у многих моих коллег в то или иное время. Для учителя, который работает с впечатлительными подростками, это неизбежно. Конечно, с женской частью нашего персонала это происходит чуть ли не ежедневно, с остальными, слава богу, лишь от случая к случаю. Мальчишки есть мальчишки, и порой они зацикливаются на ком-нибудь из учителей (мужского или женского пола) — порой даже называют это любовью. Это случалось со мной, с Китти, даже со старым Зелен-Виноградом, который однажды полгода не мог отделаться от чрезмерного внимания со стороны юного ученика по имени Майкл Смолз — тот под любым предлогом разыскивал его, занимал все его время и в конце концов (когда его деревянноликий герой не оправдал немыслимых ожиданий) начал постоянно жаловаться на него мистеру и миссис Смолз, которые (после череды катастрофических троек) забрали сына из «Сент-Освальда» и перевели в другую школу, где он угомонился и немедленно влюбился в молодую учительницу испанского языка. Теперь, видимо, я оказался в той же ситуации. Не надо быть Фрейдом, чтобы понять: эта несчастная молодая женщина выбрала меня примерно так же, как юный Смолз — Зелен-Винограда, приписав мне свойства, а теперь и ответственность, которые никак не подходили моей роли. И что еще хуже, она проделала то же самое с Леоном Митчеллом, который после смерти обрел такой романтический ореол, о котором даже не мечтает ни одно живое существо, будь оно хоть святым. Соревноваться с ним я никак не мог. И разве можно одержать победу в борьбе с мертвым? И все-таки раздражение не уходило. Понимаете, это такое расточительство, такое чудовищное расточительство. Мисс Дерзи так молода, умна, талантлива, перед ней должна расстилаться яркая, многообещающая жизнь. Вместо этого она приковала себя, как старый центурион, к развалинам «Сент-Освальда», к этой позолоченной фигурке на носу корабля — Леону Митчеллу, мальчику, замечательному лишь своей посредственностью и способностью глупо растрачивать свою молодую жизнь. Я пытался ей это сказать, но она не слушала. — Из него вышел бы замечательный человек, — упрямо заявила она. — Леон был особенный. Не такой, как все. Он был вольный. И не играл по обычным правилам. Люди его бы запомнили. — Запомнили? Очень может быть. По правде говоря, я не встречал никого, кто принес бы людям столько несчастий. Бедная Марлин. Она знала правду, но он был ее сыном, и она любила его, что бы он ни вытворял. И этот учитель в его прежней школе… Преподавал художественную ковку, женатый человек, глупец. Леон погубил его. Из эгоизма, из простого каприза, когда ему наскучили его ухаживания. А жена этого человека? Она тоже была учительницей, а в этой профессии человек становится виновен из-за связи с виновным. Две жизни разрушены. Один человек в тюрьме. Брак распался. А та девочка — как ее звали? Ей было не больше четырнадцати. Все они — жертвы легких забав Леона Митчелла. И еще я, Слоун, Грахфогель, Дивайн — и вы, мисс Дерзи. С чего вы взяли, что вы не такая, как все? Я остановился, чтобы перевести дыхание, и настала тишина. Настолько глухая тишина, что мне показалось, будто она ушла. А потом раздался ее тихий, безжизненный голос: — Какая девочка? 4 Ночь костров 9.45 вечера Он видел ее в больнице, куда я не осмелилась войти. О, как мне этого хотелось, но мать Леона не отходила от его постели, и пойти на такой риск я не могла. Но Франческа пришла, пришли Тайнены и Слоун. И конечно, Честли. Он хорошо запомнил ее. Да и кто бы не запомнил? Пятнадцать лет, и красива той красотой, которая почему-то сражает стариков наповал. Он заметил ее поначалу из-за волос, они падали ей на лицо, словно необработанный шелк. Вероятно, она была смущена, но при этом более чем взволнована той жизненной драмой, в которой ей выпало сыграть роль. Она надела черное, словно для похорон, но скорее всего потому, что оно ей к лицу, — ведь не собирался же Леон умереть. Господи, да ему было четырнадцать. В четырнадцать смерть случается только на экране телевизора. Честли не говорил с девочкой. Он увел Марлин в больничное кафе выпить чашку чая и подождать, когда разойдутся пришедшие навестить Леона. Он увидел Франческу на выходе — все еще восхищаясь ее волосами до пояса, которые колыхались, словно зверек, — и тут сообразил, что округлость ее живота не просто подростковая бесформенность. На самом деле при ее длинных стройных ногах и узких плечах это скорее говорит о… Я глубоко вздохнула, используя метод, которому меня научила психотерапевт: вдох на пять счетов, выдох — на десять. Сильно пахло дымом и влажными листьями; в тумане мое дыхание струилось, как дым из пасти дракона. Он, конечно, лгал. Леон мне сказал бы. Я повторила это вслух. Старик лежал на скамье, не шевелясь, не пытаясь возражать. — Это ложь, старик. Сейчас этому ребенку должно быть четырнадцать — столько же, сколько было Леону в момент его смерти. Мальчик или девочка? Мальчик, конечно, его возраста, с его серыми глазами и веснушками Франчески. Его не существует, твердила я себе, и все-таки этот образ не исчезал. Этот мальчик — этот воображаемый мальчик, — напоминающий Леона очертанием скул, напоминающий Франческу пухлой верхней губой… А он — он знал? Может ли так быть, что он не знал? Ну а если знал? Франческа для него ничего не значила. Просто девчонка, так он мне и сказал. Девчонка, которую можно трахать, — не первая и не лучшая. И все же он хранил это в секрете от меня, от Пиритса, от своего лучшего друга. Почему? Ему было стыдно? Страшно? Мне казалось, что он выше этих вещей. Леон, вольная душа. И все же… — Признайте, что это ложь, и я оставлю вас в живых. Ни слова от Честли, только звук — словно старый пес повернулся во сне. Черт его подери. Наша игра почти закончилась, и тут он пытается заронить в меня крупицы сомнения. Это бесило — получалось, будто моя разборка с «Сент-Освальдом» не просто месть за разбитую жизнь, а нечто другое, более грязное и не столь благородное. — Я серьезно. Или наша игра кончится прямо сейчас. Боли в груди утихли, сменившись глубоким неподвижным холодом. В темноте я слышал быстрое дыхание мисс Дерзи. Интересно, убьет ли она меня сейчас или просто позволит природе взять свое? Оказалось, меня не слишком волнует ни тот, ни другой исход. Тем не менее смутно хотелось понять, зачем ей все это надо. Мое мнение о Леоне вряд ли успокоило ее, но описание беременной девушки сбило ее с толку. Стало ясно, что мисс Дерзи ничего не знала. И я размышлял, что бы это могло для меня значить. — Это ложь. — повторила она. От ее холодного юмора не осталось и следа. Каждое слово будто прорывалось сквозь треск смертельных помех. — Леон мне сказал бы. — Нет, он бы не сказал, — покачал головой я. — Он боялся. Он был в ужасе от того, что это повредит его поступлению в университет. Поначалу он все отрицал, но мать вытянула из него правду. Я-то сам никогда раньше не видел эту девочку, даже не слышал об этой семье. Но я был классным руководителем Леона. Поэтому им пришлось мне рассказать. Конечно, и Леон, и девочка были несовершеннолетними. Но Митчеллы и Тайнены дружили, и с помощью родителей и церкви, полагаю, дети должны были справиться. — Вы все это выдумываете. — Голос ее был бесцветен. — Леону было наплевать на все это. Он сказал бы, что это банально. — Да, он любил это словцо, правда? Претенциозный маленький хулиган. Считал, что общие правила его не касаются. Да, это было банально, и — да, он этого боялся. Ему ведь было всего четырнадцать. Снова молчание. Мисс Дерзи стояла надо мною, как монолит. Потом наконец заговорила: — Мальчик или девочка? Значит, поверила. Я глубоко вздохнул, и рука, стиснувшая мое сердце, вроде бы разжалась, но лишь чуть-чуть. — Я не знаю. Я больше с ними не виделся. Ну конечно, я знал. Мы все знали. — Тогда что-то говорилось о приемных родителях, но Марлин так ничего и не сказала, а я не спрашивал. И уж кому, как не вам, понятно почему. Снова молчание, еще дольше. А потом она засмеялась — тихо и безнадежно. Я понимал, что с ней происходит. Это трагично. И смехотворно. — Иногда нужно мужество, чтобы посмотреть правде в лицо. У видеть своих героев — или негодяев — такими, какие они есть. Увидеть себя глазами других. Хотел бы я знать, мисс Дерзи, за все то время, когда вы были невидимкой, вы сами-то видели себя по-настоящему? — Что вы имеете в виду? — Вы знаете, что я имею в виду. Она хотела правды. И я открыл ей правду, не понимая, почему я так упрямо лезу в это дело и ради кого. Ради Марлин? Ради Слоуна? Ради Коньмана? Или же просто ради Роя Честли, бакалавра искусств, который некогда был классным руководителем мальчика по имени Леон Митчелл и старался относиться к нему без предубеждений, как и к любому из своих ребят, — по крайней мере, я страстно на это надеялся, несмотря на неуютные воспоминания, несмотря на слабое, но упорное подозрение, что в глубине души я знал, что мальчик может упасть, но подставил это знание в некое темное уравнение, в толком не продуманную попытку задержать другого мальчика — того, который его столкнул. — Это ведь так, да? — мягко произнес я. — Вот в чем правда. Вы его толкнули, а потом опомнились и решили помочь. Но показался я, и вам пришлось убежать… Ведь именно это я видел, когда близоруко таращился из окна в Колокольной башне. Два мальчика, один лицом ко мне, другой — спиной, и между ними фигура школьного смотрителя, зыбкая тень которой вытянулась вдоль длинной крыши. Он окликнул их, и они бросились наутек. Тот, который был спиной ко мне, опередил другого и, добежав до укромного места в тени Колокольной башни, как раз напротив меня, остановился. Другой был Леон. Я узнал его, едва увидев его лицо в резком свете огней, еще до того, как он подобрался к своему приятелю на краю водостока. Ничего трудного не было в этом прыжке. Несколько футов — и они добрались бы до главного парапета и спокойно перебежали бы главную крышу школы. Пустяковый прыжок для мальчишек, хотя для Джона Страза, насколько я мог судить по его неуклюжему продвижению, это было совершенно исключено. Я мог — я должен был — крикнуть именно тогда, но мне хотелось узнать, кто второй мальчик. Я уже знал, что он не из моих. Моих я знаю, даже в темноте узнал бы любого. Эти двое балансировали на самом краю крыши, и длинный луч света со двора окрашивал волосы Леона алым и голубым. Другой мальчик находился в тени, вытянув руку, будто пытаясь закрыть лицо от приближающегося смотрителя. И было похоже, что между ними шла тихая, но яростная перепалка. Это длилось секунд десять, может меньше. Их разговора не было слышно, хотя донеслись слова «прыгай» и «смотритель», а потом всплеск пронзительного неприятного смеха. Я был сильно разгневан, как гневался на тех, кто вторгся в мой сад и изуродовал мой забор. Меня возмущало не столько вторжение или то, что меня вызвали туда среди ночи (на самом деле я пришел сам, посмотреть, что там за возня). Мой гнев имел гораздо более глубокие причины. Мальчики плохо себя ведут, это жизненный факт. За тридцать три года у меня накопилось немало примеров. Но этот мальчик — один из моих, и я чувствовал себя так, как, наверное, чувствовал мистер Тишенс в тот день в Колокольной башне. Я не собирался это показывать — быть учителем означает скрывать ярость, если злишься на самом деле, и изображать ее, если нет, — но хотелось увидеть выражения их лиц, когда я окликну их по именам из темноты. Для этого были нужны оба имени. Леона я, конечно, узнал. Утром, ясное дело, он назвал бы своего друга. Но до утра далеко, а в тот миг им стало бы ясно, как и мне, что я не в силах их остановить. Я представлял их реакцию на мой окрик — они просто разбегутся с гоготом и насмешками. Потом, конечно, я бы заставил их за это заплатить. Но легенда осталась бы жить в веках, и вся Школа запомнила бы не то, как они месяц работали мусорщиками или были на пять дней отстранены от занятий, а то, что какой-то мальчишка ослушался старого Кваза на его собственной территории — и даже на несколько часов остался безнаказанным. И вот я ждал, стараясь хоть краем глаза различить черты второго мальчика. На мгновение, когда он отступил назад для прыжка, внезапный мазок красно-синего света явил мне юное лицо, искаженное каким-то сильным чувством: рот растянут, зубы оскалены, глаза как щелки. Это изменило его до неузнаваемости, и все же я знал его. Мальчик из «Сент-Освальда». И тут он с разбега прыгнул. Смотритель быстро приближался — его широкая спина частично закрыла поле зрения, там, где крыша обрывалась водостоком, и тогда в неясном движении и вспышке света я разглядел, как рука Пиритса коснулась плеча Леона — всего на секунду — перед тем, как оба прыгнули в темноту. Что ж, конечно, было не совсем так. Во всяком случае, для меня, хотя и довольно близко к правде. Да, старик, я толкнула Леона, и, когда ты окликнул меня по имени, я была уверена, что ты видел это. Может, мне даже хотелось, чтобы кто-нибудь увидел это, чтобы кто-нибудь наконец осознал мое присутствие. Но я была в смятении, в ужасе от своего поступка, на взлете от своей смелости, обожжена виной, отчаянием, яростью и любовью. Я все бы отдала за то, чтобы случилось так, как я вам рассказала: Буч и Санденс на крыше часовни, последний помост, последний обмен взглядами друзей-соучастников перед отважным прыжком к свободе. Но это было не так. Совсем не так. — Твой отец? — переспрашивает Леон. — Прыгай! — говорю я. — Да прыгай же ты, давай! Леон смотрит на меня, лицо его синее от огней пожарной машины. — Так вот, значит, как. Твой отец — смотритель! — Быстрее! — шиплю я. — Времени нет. Но Леону наконец открылась истина, и снова появился этот взгляд, который я так ненавижу, губы кривятся в злой усмешке. — Я бы даже согласился, чтобы нас поймали, — прошептал он, — посмотреть, какие у них будут физиономии… — Прекрати, Леон. — Или что, голубок? — Он засмеялся. — Что ты сделаешь, а? Во рту появился мерзкий привкус, вкус окислившегося металла, и я понимаю, что прикусила губу. Кровь бежит по подбородку, как слюна. — Пожалуйста, Леон… Но он все так же смеется, задыхаясь, и на мгновение, чудовищное мгновение, я вижу его глазами и толстуху Пегги Джонсен, и Джеффри Стюартса, и Гарольда Манна, и Люси Роббинс, и всех прочих, кто был неудачником и посмешищем в классе мистера Груба, и «солнышек», которые не могут надеяться на будущее за пределами Эбби-роуд, и клуш, и быдло, и чернь, и самое страшное — я вижу себя, с полной ясностью, в первый раз. И вот тогда я его толкаю. Я плохо помню этот момент. Иногда кажется, что это произошло случайно. Иногда я почти верю в это. Может, я рассчитывала, что он прыгает, — Человек-Паук преодолевал вдвое большее расстояние, а я прыгала здесь много раз и была абсолютно уверена, что он не упадет. Но он упал. Моя рука у него на плече. И хруст. Боже. Этот хруст. 5 Ночь костров 9.55 вечера Итак, вы услышали все. Жаль, что это случилось здесь и сейчас. Я так предвкушала Рождество в «Сент-Освальде», не говоря уж, конечно, об инспекции. Но наша игра окончена. Король остался в одиночестве. Все фигуры покинули доску, и мы можем честно посмотреть друг на друга — в первый и последний раз. Кажется, я вам нравилась. Думаю, вы меня уважали. Теперь вы меня знаете. На самом деле это все, чего я от вас хочу, старик. Уважения. Внимания. Этой странной заметности, которая по праву рождения дается тем, кто живет по ту сторону черты. — Сэр! Сэр! Он открыл глаза. Хорошо. Я уже испугалась, что он умер. Может, гуманнее будет прикончить его, но я поняла, что не могу этого сделать. Он видел меня. Он знает правду. И если я сейчас убью его, это не будет победой. Значит, ничья, magister. Это меня устраивает. И кроме того, меня беспокоит еще одна вещь; один вопрос остался без ответа, а так нельзя объявить конец игры. Правда, пришло в голову, что вряд ли мне понравится ответ, но все равно его нужно знать. — Скажите, сэр, если вы видели, как я столкнула Леона, почему вы тогда об этом не сказали? Зачем было прикрывать меня? Я знала, конечно, чтó мне хочется от него услышать. И сейчас молча смотрела на него, сидя перед ним на корточках, чтобы уловить его шепот. — Объясните мне, сэр. Почему вы не сказали? Какое-то время он молчал, и лишь хриплое дыхание, медленное и поверхностное, клокотало у него в горле. Не слишком ли поздно я задала этот вопрос, не собрался ли он прямо сейчас отойти в мир иной просто мне назло? Но тут он заговорил, и, хотя голос его был слаб, я услышала его хорошо. — Ради «Сент-Освальда». Она просила не лгать. И я выложил ей правду. Столько, сколько смог, хотя никогда и не узнал, что из этого произнес вслух. Вот почему я хранил тайну все эти годы, почему так и не сказал полиции, чтó я видел на крыше, почему позволил умереть этой истории вместе с Джоном Стразом. Понимаете, смерть Леона на территории Школы и без того катастрофа, а самоубийство смотрителя только ухудшало дело. Но привлечь к этому ребенка — обвинить ребенка — означало бы навсегда сделать эту печальную историю пищей для местных таблоидов. «Сент-Освальд» этого не заслуживал. Мои коллеги, мои мальчики — страшно подумать, сколько вреда это бы им принесло. И потом, чему именно я был свидетелем? Какое-то лицо, мелькнувшее на долю секунды в обманчивом свете. Рука на плече Леона. Фигура смотрителя, заслонявшая сцену. Этого недостаточно. И я оставил все, как есть. Не вижу в этом ничего нечестного — я ведь и сам едва верил в то, что тогда увидел. Но вот наконец правда вернулась, словно колесница Джаггернаута, чтобы сокрушить меня, моих друзей — все, что я надеялся защитить, — своими чудовищными колесами. — Ради «Сент-Освальда», — задумчиво произнесла она едва слышным, глухим голосом. Я кивнул, довольный, что она меня поняла. Да и как ей не понять? Она знала «Сент-Освальд» так же хорошо, как я, знала его обычаи и темные тайны, его радости и маленькие причуды. Трудно объяснить, что такое «Сент-Освальд». Это как преподавание — ты или рожден для него, или нет. Стоит втянуться — и мало кто выберется, пока это славное заведение не выплюнет его вон (с небольшим вознаграждением из фондов Комитета общей преподавательской или без оного). Я пробыл в «Сент-Освальде» столько лет, что ничего другого для меня не существует: у меня нет ни друзей за пределами преподавательской, ни надежд, кроме моих мальчиков, ни жизни вне… — Ради «Сент-Освальда», — повторила она. — Конечно, ради «Сент-Освальда». Забавно, сэр. Я было подумала, что вы сделали это ради меня. — Ради вас? — спросил я. — С какой стати? Что-то капнуло мне на руку — может, капля с дерева или что-то другое, я точно не понял. Внезапно меня переполнила жалость — совершенно неуместная, но все равно. Неужели она в самом деле думала, что все эти годы я хранил молчание ради каких-то невообразимых отношений между нами? Это объяснило бы многое: ее настойчивый интерес ко мне, ее всепоглощающую потребность в одобрении, ее изобретательные попытки добиться моего внимания. Да, она чудовище, но в этот миг я сочувствовал ей и протянул в темноте свою немощную старческую руку. Она взяла ее. — Проклятый «Сент-Освальд». Проклятый вампир. Я понимал, что она имеет в виду. Ты даешь и даешь, но «Сент-Освальд» вечно голоден, он пожирает все: любовь, жизни, верность, и ничто не может его насытить. — Как вы можете это выносить, сэр? Что в этом для вас? Хороший вопрос, мисс Дерзи. Дело в том, что у меня нет выбора: я как птица с птенцом устрашающих размеров и с неутолимым голодом. — Правда в том, что многие из нас, по крайней мере из старой гвардии, солгали бы или даже умерли ради «Сент-Освальда», если бы к этому призвал долг. Я мог бы добавить, что я и сам умираю прямо здесь и сейчас, но во рту у меня пересохло. Она неожиданно фыркнула. — Ах вы, старый комедиант. Знаете, я уже наполовину готова выполнить ваше желание и дать вам умереть ради драгоценного «Сент-Освальда», чтобы посмотреть, какой благодарности вы за это удостоитесь. — Никакой благодарности, — сказал я, — но налоговая скидка будет огромной. Шутка была не ахти, как и бывает обычно перед смертью, но это лучшее, на что я оказался способен, учитывая сложившиеся обстоятельства. — Не глупите, сэр. Вы не умрете. — Мне уже шестьдесят пять, и я могу поступать, как мне заблагорассудится. — И пропустить свою «сотню»? — Важна сама игра, — процитировал я откуда-то, малость переврав. — Неважно, кто играет. — А это зависит от того, на чьей вы стороне. Я рассмеялся. Умная девушка, подумал я, но попробуйте отыскать женщину, которая действительно разбирается в крикете. — Мне надо поспать, — произнес я в полудреме. — Вынуть столбики и обратно в павильон.[58] Scis quod dicunt…[59] — Не сейчас, сэр, — сказала она. — Сейчас вам спать нельзя… — Да какое там нельзя? Я закрыл глаза. Последовало долгое молчание. Потом я услышал ее голос, удалявшийся вместе с ее шагами, и стало холоднее. — С днем рождения, magister. Эти слова прозвучали из далекой тьмы как настоящий конец. Последний покров, угрюмо сказал я себе, — теперь-то я увижу освещенный тоннель, о котором твердила Пенни Нэйшн, и его небесная команда поддержки увлечет меня вдаль. Если честно, мне всегда это представлялось несколько мрачноватым, но сейчас казалось, что я действительно вижу свет — довольно жуткое зеленоватое мерцание — и слышу голоса покойных друзей, шепчущих мое имя. — Мистер Честли! Странно, не думал, что небесные создания будут обращаться ко мне так формально. Но я слышал это совершенно отчетливо и в зеленом свете видел, что мисс Дерзи уже ушла, а то, что я принял в темноте за упавшую ветку, оказалось скрюченной фигурой, лежащей на земле футах в десяти от меня. — Мистер Честли, — прошептала она таким же хриплым и таким же человеческим голосом, как у меня. Теперь я видел протянутую руку, полумесяц лица под меховым капюшоном парки, затем слабый зеленоватый свет, который я наконец узнал: это был экран мобильного телефона, освещавший его лицо. Знакомое лицо, напряженное, но спокойное, когда он, с мучительным усилием держа телефон в руках, пополз ко мне по траве. — Кин? — спросил я. 6 Paris, 5ième arrondissment[60] Пятница, 12 ноября Я позвонила в «скорую». В Ночь костров около парка всегда дежурит машина на случай драк и прочих неприятностей такого рода, и нужно было лишь набрать номер (в последний раз использовав телефон Коньмана) и сообщить, что какому-то старику стало плохо, при этом достаточно точно описав место, чтобы его смогли отыскать, и в то же время достаточно туманно, чтобы спокойно улизнуть. Много времени это не заняло. За годы мне удалось стать экспертом по быстрому бегству. К десяти я вернулась к себе, к десяти пятнадцати собралась и была готова. Машину я оставила (с ключами в замке зажигания) в квартале Эбби-роуд: никаких сомнений, что к десяти тридцати ее угонят и сожгут. Я заранее очистила свой компьютер и вытащила жесткий диск, а все прочее разбросала вдоль железнодорожных путей по дороге на станцию. После этого в руках у меня остался лишь чемоданчик с одеждой мисс Дерзи, которую я засунула в контейнер благотворительных организаций, откуда ее извлекут, выстирают и отправят в страны Третьего мира. Наконец я выбросила некоторые документы, относящиеся к моей прежней ипостаси, купила билет домой и остановилась на ночь в дешевом мотеле. Должна признаться, все это время я скучала по Парижу. Пятнадцать лет назад я бы не поверила, что такое возможно, но сейчас я люблю его безмерно. Мать меня больше не стесняет (так печально — двое погибших во время пожара в доме), и я стала единственной наследницей небольшого, но приятного состояния. Я сменила имя, как мать меняла свои, и вот уже два года преподаю английский в симпатичном пригородном liсéе,[61] где недавно получила короткий творческий отпуск, чтобы завершить исследования, которые, несомненно, помогут быстрому продвижению по службе. Я очень на это надеюсь, учитывая готовый разразиться скандал (в связи с азартными интернет-играми, каковыми увлекся мой непосредственный начальник), после которого мне могут предложить подходящую вакансию. Это, конечно, не «Сент-Освальд», но сойдет. По крайней мере, на сегодня. Что же касается Честли, то, надеюсь, он жив-здоров. Ни один учитель не вызывал у меня уважения — уж конечно, не учителя «Солнечного берега» или сменившие их бесцветные преподаватели парижского licée. Никто, кроме Честли, — ни учитель, ни родители, ни психоаналитик — не научил меня чему-то стоящему. Может, поэтому я и оставила его в живых. Или же для того, чтобы доказать себе: я наконец-то превзошла моего старого magister — хотя в его случае выжить означает взять на себя двоякую ответственность, и трудно сказать, как скажутся его свидетельские показания на «Сент-Освальде». Конечно, если он захочет спасти коллег от нынешнего скандала, я не вижу другого выхода, кроме как потревожить призрак дела Страза. Неприятностей, конечно, не оберешься. Упомянут и мое имя. Я не слишком беспокоюсь по этому поводу — следы заметены, и, не в пример «Сент-Освальду», я снова появлюсь на свет невидимой, в целости и сохранности. Но Школа переживала скандалы и раньше, и, хотя сейчас она будет иметь крайне бледный вид, мне кажется, все обойдется. Пусть это и непоследовательно с моей стороны, я на это надеюсь. В конце концов, немалая часть меня принадлежит ей. И сейчас я сижу в моем любимом кафе (нет-нет, я не скажу вам в каком) с маленькой чашкой кофе и круассаном на пластиковой столешнице, ноябрьский ветер за окном со смехом и плачем несется по широким бульварам, и чувствую себя почти на каникулах. Воздух так же полон надежд и планов, которые непременно будут выполнены. Есть чему порадоваться. Впереди еще два месяца отпуска, затевается небольшой захватывающий проект, и самое прекрасное, самое странное из всего — я свободна. Но так долго пришлось тащить этот груз мести, что сейчас его даже не хватает, — не хватает уверенности, что у меня есть кто-то на мушке. Такое ощущение, что у меня кончился завод. Любопытное чувство, но оно отравляет жизнь. И впервые за много лет я ловлю себя на том, что думаю о Леоне. Я знаю, это звучит странно — разве он не был со мной все это время? — но я имею в виду настоящего Леона, а не тот образ, который сделали из него время и пространство. Ему сейчас было бы почти тридцать. Я помню, как он говорил: «Тридцать — это старость. Ради Христа, убей меня, пока я не дожил». Раньше не получалось, но сейчас я могу представить Леона тридцатилетним, женатым, с брюшком, с постоянной работой, с ребенком. И теперь, после всего, что было, я вижу, каким он стал обычным, померк от времени, превратился в стопку старых снимков: поблекшие цвета, давным-давно забытые фасоны одежды — господи, неужели такое носили? — и внезапно я, вот глупости, начинаю плакать. Я оплакиваю не воображаемого Леона, а себя, бывшего маленького голубка, ставшего двадцативосьмилетней женщиной, которая вечно несется сломя голову в никому не ведомый новый мрак. Смогу ли я это вынести? И смогу ли когда-нибудь остановиться? — Hé, la reinette. Çа va pas?[62] Это Андре Жубер, хозяин кафе, лет шестидесяти, смуглый и тонкий, как хлыст. Он меня знает или, по крайней мере, думает, что знает, и я вижу участие в его угловатых чертах, когда он замечает мое лицо. — Tout va bien,[63] — успокаиваю я и, оставив несколько монет на столе, выхожу на бульвар, где колкий ветер быстро осушит мои слезы. Наверное, я расскажу об этом своему аналитику на следующем сеансе. Хотя, с другой стороны, я все равно его пропущу. Моего аналитика зовут Зара, она носит толстую вязаную одежду и пользуется духами «l'Air du Temps».[64] Обо мне она не знает ничего, кроме того, что я для нее придумываю, и пичкает меня гомеопатическими настойками сепии и йода, чтобы успокоить мои нервы. Она полна сочувствия к моему нелегкому детству и к трагедиям, лишившим меня в таком раннем возрасте сначала отца, а потом матери, отчима и маленькой сестренки. Ее беспокоит моя робость, мое мальчишество и тот факт, что у меня никогда не было мужчины. В этом она винит моего отца, которого я в своих описаниях уподобляю Честли, и настойчиво советует мне стремиться к уединению, поискам катарсиса и самоопределению. Мне приходит в голову, что все это у меня уже есть. С бульвара Париж выглядит ярким и резким, ободранным догола ноябрьским ветром. От этого мне становится неспокойно, хочется понять, куда именно дует этот ветер, хочется увидеть, какого оттенка свет над самым горизонтом. Мой пригородный licéе кажется таким банальным по сравнению с «Сент-Освальдом». Мой скромный проект уже выполнен, а оседлость, продвижение по службе, обустраивание своей ниши — все это кажется слишком легким. После «Сент-Освальда» хочется чего-то большего. Я все еще хочу дерзать, стремиться, побеждать — даже Париж слишком тесен, чтобы вместить мои амбиции. Тогда где же? Америка, пожалуй, прекрасно бы сгодилась — страна перевоплощения, где одно только британское происхождение автоматически причисляет тебя к лику джентльменов. Страна черно-белых ценностей, эта Америка, страна интересных противоречий. Я чую, какие выигрыши могут ожидать такого талантливого игрока, как я. Да, Америка, возможно, мне очень понравится. Или же Италия, где каждый собор напомнит «Сент-Освальд», где пыль и грязь сказочных древних городов сияет золотистым светом. Или Португалия, или Испания, или еще дальше — Индия и Япония, — пока однажды я снова не окажусь перед воротами «Сент-Освальда», как змея, схватившая себя за хвост, чьи ползучие амбиции окольцевали земной шар. Стоило подумать об этом, как я понимаю: это обязательно случится. Не в этом году — и даже, возможно, не в этом десятилетии, — но однажды я буду стоять там и смотреть на крикетные площадки и поля для регби, на дворы и арки, и каминные трубы, и портики школы для мальчиков «Сент-Освальда». Удивительно, как успокаивает меня эта мысль будто свеча на окне, зажженная специально для меня, словно течение Времени, которое сильнее ощущалось в эти несколько лет, всего лишь течение облаков над этими длинными золочеными крышами. Годы перевоплощения подарили мне защитную окраску. Лишь один человек мог бы меня узнать, и я подожду, сколько нужно, пока Рой Честли не уйдет на пенсию, и лишь тогда я вновь покажу свое лицо — любое из них — «Сент-Освальду». Немного жаль. Финальная игра доставила бы мне массу удовольствия. Тем не менее когда я вернусь в «Сент-Освальд», то непременно поищу его имя на Доске почета в списке Старых Центурионов. Я твердо знаю, что оно там будет. 7 14 ноября Сегодня, кажется, воскресенье, но я не очень в этом уверен. Сестра с розовыми волосами снова здесь, убирает палату, и еще, кажется, Марлин тихонько сидела на стуле у моей кровати и читала. Но сегодня первый день, когда время для меня пошло естественным ходом, а приступы забытья, распоряжавшиеся моими днями и ночами всю неделю, начали отступать. Мисс Дерзи бесследно исчезла. В ее квартире ничего не осталось, машину нашли — она сгорела, конверт с последней зарплатой остается нетронутым. Марлин, которая делит свое время между палатой и школой, говорит, что сертификаты и рекомендательные письма, поданные ею при приеме на работу, оказались поддельными и что настоящая Диана Дерзи, получившая кембриджский диплом в области языков, последние три года работает в маленьком лондонском издательстве и даже не слышала о «Сент-Освальде». Естественно, повсюду разослали описание ее внешности. Но внешность можно изменить, подделать новые документы, и сдается мне, мисс Дерзи — или мисс Страз, если она все еще сохраняет это имя, — надолго ускользнула от нас. Боюсь, я оказался не в силах помочь полиции, как ей бы хотелось. Я знаю одно — она вызвала «скорую», и врачи вернули меня к жизни прямо на месте. На другой день какая-то молодая леди, назвавшаяся моей дочерью, передала в палату подарочный пакет, в котором лежали старомодные серебряные карманные часы с изящной гравировкой. Никто не запомнил лица этой леди, а ведь у меня нет ни дочери, ни другой родственницы, подходящей под это описание. Так или иначе, она больше не появлялась, а часы — обычные часы, старые и слегка потускневшие, но, несмотря на свой возраст, идущие очень точно, и если их и нельзя назвать красивыми, то характер у них, несомненно, есть. Это не единственный подарок, который я получил на этой неделе. Столько цветов я никогда в жизни не видел: можно подумать, что я уже покойник. Но их, конечно, подарили от души. Здесь был колючий кактус от моих любимчиков с дерзкой надписью: «С думой о вас», сенполия от Китти Чаймилк, желтые хризантемы от Грушинга, бальзамин от Джимми, «лестница Иакова» от святош Нэйшнов, паучник от Монумента (может, взамен тех, которые Дивайн убрал из кабинета классической кафедры) и от самого Дивайна — огромная клещевина, которая просто излучала неодобрение, будто спрашивая себя, почему я еще не умер. Это было вполне возможно, сказали мне. Что же касается Кина, его операция продлилась несколько часов и потребовала шести пинт донорской крови. Он навестил меня на следующий день, и, хотя сестра велела ему не покидать кресла-каталки, выглядел он на редкость бодро для человека, обманувшего смерть. Он не расставался со своей записной книжкой и в больнице, и она пополнилась зарисовками медсестер и краткими язвительными наблюдениями о том, что происходило в больничной палате. Из этого может когда-нибудь выйти книга, говорит он. Ну, я рад, что это происшествие не подавило его творческого импульса, хотя и сказал ему, что ничего хорошего не выйдет из учителя, ставшего писакой, и если он хочет сделать приличную карьеру, нужно заниматься тем, что он действительно умеет. Пэт Слоун выписался из кардиологического отделения. Сестра с розовыми волосами (которую зовут Рози) признается, что у нее отлегло от сердца. — Трое «осси» сразу? Я поседею, — стонет она, хотя я заметил, что она ощутимо смягчилась в отношении меня (вероятно, побочный эффект обаяния Слоуна) и проводит со мной больше времени, чем с другими пациентами. В свете новых фактов обвинения против Пэта отпали, хотя в соответствии с приказом, подписанным Новым Главным, он все еще отстранен от работы. Другие мои коллеги находятся в лучшем положении: им так и не предъявляли официального обвинения, и они могут приступить к работе без всяких формальностей. Джимми восстановили в должности — формально до тех пор, пока Школа не найдет ему замены, но подозреваю, что он вновь станет ее неотъемлемой частью. Сам он считает, что должен благодарить меня за такую возможность, как я ни стараюсь уверить его, что я здесь ни при чем. Ну сказал пару слов доктору Тайду, вот и все, а вообще дело в приближающейся инспекции и в том, что без нашего придурковатого, но рукастого мастерового бóльшая часть маленьких, но необходимых колесиков давным-давно заела бы. Что касается других моих коллег, Изабель Тапи, как я слышал, ушла навсегда. Пуст тоже покинул нас (очевидно, чтобы закончить курсы менеджмента, сочтя профессию учителя слишком сложной). Грушинг вернулся, к тайному разочарованию Эрика Скунса, который уже видел себя на его должности, а Китти Чаймилк подала заявление на должность начальника курса в «Сент-Генри», и я не сомневаюсь, что ее туда возьмут. Далее. Боб Страннинг находится в несколько подвешенном состоянии, хотя, по слухам, ему пришлось выдержать изрядное хамство учеников, и еще говорят, что Пэту хотят предложить небывалую компенсацию, чтобы он отступился от «Сент-Освальда». Марлин считает, что Пэт должен за себя постоять, — и профсоюз его, несомненно, поддержит, но скандал есть скандал, чем бы он ни закончился, и всегда найдутся люди, которые будут повторять избитые фразы. Бедняга Пэт. Я думаю, он еще может получить где-нибудь директорский пост или, еще лучше, должность председателя экзаменационной комиссии, но сердце его принадлежит «Сент-Освальду», и это сердце разбито. И не полицейским расследованием — они, в конце концов, просто делали свое дело, — но тысячью мелких ран: его телефонные звонки, остающиеся без ответа, неловкость при случайных встречах, приятели, повернувшиеся туда, куда дует ветер. — Я мог бы вернуться, — сказал он мне перед выпиской. — Но будет уже не то. Я знаю, что он имеет в виду. Магический круг, разорванный однажды, никогда не сможет восстановиться до конца. — Кроме того, — продолжал он, — я не сделал бы этого ради «Сент-Освальда». — Почему? — спросила Марлин, поджидавшая его. — Где был твой «Сент-Освальд», когда ты нуждался в помощи? Пэт только пожал плечами. Этого не объяснишь, особенно женщине, даже такой уникальной, как Марлин. Надеюсь, она позаботится о Пэте, надеюсь, поймет, что некоторые вещи до конца понять невозможно. Коньман… Колина Коньмана, который так и не нашелся, все считают погибшим — все, кроме его родителей. Мистер Коньман собирается возбудить дело против Школы и уже ввязался в несколько шумных кампаний, призывающих ввести так называемый «Закон Колина», который включал бы обязательный тест ДНК, психологическую оценку профпригодности и строгую полицейскую проверку каждого, кто собирается работать с детьми. Тогда, как утверждает Коньман-старший, что бы ни случилось с его сыном, это больше не повторится. Миссис Коньман сбросила лишний вес и набрала драгоценностей — на фотографиях в газетах и в телевизионных выпусках это хрупкая лощеная дама, чьи руки и шея, того и гляди, сломаются под тяжестью цепей, колец и браслетов, свисающих с нее, будто елочные игрушки. Я сильно сомневаюсь, что тело ее сына когда-нибудь найдут. В прудах и резервуарах следов не обнаружено, жители горячо откликнулись на призывы о помощи, есть множество обнадеживающих догадок, всеобщее сочувствие — но никаких результатов. «Мы все еще надеемся», — твердит миссис Коньман в теленовостях, но главным для телевизионщиков стал уже не мальчик (о котором уже сказано и написано все, что можно), а сама миссис Коньман, несгибаемая в своих доспехах от «Шанели», сверкающая бриллиантами, упорно цепляющаяся за несбыточный мираж со стойкостью героини реалити-шоу, в котором ей суждено костенеть до самой смерти. Это почище «Большого Брата». Она и раньше мне не нравилась, а сейчас тем более, но я ее все-таки жалею. Марлин поддерживает ее работа, привязанность к Пэту и, главное, дочь, Шарлотта, которая не заменит ей Леона, но все равно это ребенок, надежда, обещание. У миссис Коньман нет ничего — ничего, кроме воспоминания, которое с каждым днем становится все обманчивее. Образ Колина Коньмана разросся непомерно. Как всегда в подобных случаях, он стал всеобщим любимцем, которого обожали учителя и по которому скучают друзья. Выдающимся учеником, который мог далеко пойти. На фотографии в газете он снят на своем дне рождения, когда ему исполнилось одиннадцать, может, двенадцать лет, с дерзкой улыбкой (я, по-моему, вообще не видел, чтобы он улыбался), вымытыми волосами, ясными глазами и пока еще чистой кожей. Я едва узнал его на этой фотографии, но его истинное лицо уже не имеет значения: мы запомним Коньмана таким — трагически пропавшим маленьким мальчиком. Хотел бы я знать, что думает об этом Марлин. Она ведь тоже потеряла сына. Я спросил ее сегодня, походя, пока Пэт собирал вещи (горшки с цветами, книги, открытки, связку шаров, похожих на аэростаты, с надписью «Выздоравливайте»). И еще задал ей вопрос, который не задавал так много лет, что потребовалось еще одно убийство, чтобы он наконец прорезался. — Марлин, что случилось с тем ребенком? Она стояла у постели в очках для чтения, уставившись на ярлычок на горшке с пальмой. Я говорил о ребенке Леона, Леона и Франчески, и она поняла это, потому внезапно застыла, старательно стерев с лица всякое выражение и напомнив на мгновение миссис Коньман. — Это растение совсем сухое, — сказала она. — Его нужно полить. Господи, Рой, вы же не справитесь со всеми этими цветами. Я не отводил от нее глаз. — Марлин… Ведь это ее внук, в конце концов. Ребенок Леона, подающий надежды росток, живое доказательство того, что он жил, что жизнь продолжается, что приходит весна — избитые фразы, я знаю, но они как маленькие колесики, без которых не крутятся большие, и что бы мы делали без них? — Марлин… — повторил я. Она перевела взгляд на Слоуна, который разговаривал с Рози. Затем медленно кивнула. — Я хотела его взять, — наконец произнесла она. — Он ведь был сыном Леона. Но я была в разводе и слишком стара, чтобы усыновить ребенка. И у меня была дочь, которая нуждалась во мне, и работа, занимавшая много времени. Пусть я и бабушка, мне бы его никогда не отдали. И еще я знала, что если хоть раз увижу, то не смогу без него. Его отдали на усыновление. Марлин никогда не пыталась узнать, куда он попал. Он мог быть где угодно. Они не обменялись ни именами, ни адресами. Он мог стать кем угодно. Может быть, мы даже видели его, сами того не зная, на каком-нибудь крикетном матче между школами, или в поезде, или просто на улице. Он мог умереть — сами знаете, как это бывает, — а мог быть прямо здесь, прямо сейчас, четырнадцатилетний мальчик среди тысячи других, с юным полузнакомым лицом, длинной челкой и таким взглядом… — Наверное, было нелегко. — Я справилась. — И что теперь? Молчание. Пэт был готов идти. Он подошел к моей кровати, какой-то незнакомый в майке и джинсах (учителя «Сент-Освальда» носят костюмы), и улыбнулся. — Мы справимся, — сказала Марлин и взяла Пэта за руку. Я впервые увидел, как она это сделала, и только тогда понял, что никогда больше не увижу их в «Сент-Освальде». — Удачи, — сказал я. Значит, до свидания. На мгновение они задержались в ногах кровати, взявшись за руки и глядя на меня. — Береги себя, старина, — сказал Пэт. — Увидимся. Господи, да тебя почти не видно сквозь эту чертову прорву цветов. 8 Понедельник, 6 декабря Очевидно, я не нужен. Так, во всяком случае, заявил Боб Страннинг, когда я появился на работе в то утро. — Ради бога, Рой! Если мальчики пропустят несколько уроков латыни, они от этого не умрут. Ну, может, и не умрут, но, знаете ли, я беспокоюсь об оценках моих мальчиков, я, знаете ли, беспокоюсь о дальнейшей судьбе классической кафедры, и, кроме того, я чувствую себя значительно лучше. Конечно, доктор сказал то, что обычно говорят доктора, но я помню Бивенса, когда он был маленьким кругленьким мальчиком в моем классе и на уроке постоянно снимал один ботинок, и будь я проклят, если позволю ему указывать мне. Оказалось, что мой класс отдали Тишенсу. Я понял это, услышав шум, доносящийся сверху в Комнате отдыха: странно ностальгическое сочетание звуков, среди которых я сразу узнал настойчивый дискант Андертон-Пуллита и гулкий рокот Брейзноуса. А еще был смех, несущийся по лестничному пролету, и в любую минуту — в любую — к нему мог присоединиться смех мальчиков, протестующий голос Тишенса, и запах мела и подгоревших тостов, доносящийся из Среднего коридора, и отдаленный гул колоколов и дверей, и шагов, и характерный скользящий звук, когда ранцы волочат по натертому полу, и топот каблуков моих коллег, идущих кто в кабинет, кто на собрание, и золотистый воздух Колокольной башни, густо присыпанный сверкающими пылинками. Я глубоко вздохнул. Аххх. Такое впечатление, что я не был здесь много лет, но я уже чувствую, как понемногу рассеиваются события последних недель, словно сон, давным-давно приснившийся кому-то другому. Здесь, в «Сент-Освальде», еще предстоит вести битвы, давать уроки, объяснять тонкости Горация и хитрости абсолютного аблатива.[65] Труд, достойный Сизифа, но пока ноги меня держат, я это не брошу. Кружка чая в руке, «Таймс» (открытый на странице с кроссвордом) аккуратно засунут под мышку, мантия вздымает пыль с натертого пола — это я решительно направляюсь в Колокольную башню. — А, Честли… Это, конечно, Дивайн. У кого еще такой сухой неодобрительный голос и кто не называет меня по имени? Вот и он, стоит себе на ступенях — серый костюм, отглаженная мантия и голубой шелковый галстук. Накрахмаленный — слишком мягко сказано о его жесткости, лицо словно высечено из дерева, как у индейца-табачника в лучах утреннего солнца. Конечно, после истории с Дерзи он у меня в долгу, но от этого будет только хуже. За ним, словно часовые, стоят двое в костюмах и обуви для административных спецопераций. Конечно. Инспекторы. А я-то из-за всех своих волнений позабыл, что они должны появиться сегодня, хотя и обратил внимание на необычную сдержанность и благопристойность мальчиков, когда они сегодня поутру явились в школу, а также на то, что на автостоянке появилось три места для инвалидов, которых не было еще вчера вечером. — А, инквизиция. Я изобразил что-то вроде приветствия. Старый Зелен-Виноград бросил на меня знакомый взгляд. — Это мистер Брэмли. — Он почтительно указал на одного из визитеров. — А это его коллега мистер Флон. Они будут присутствовать на ваших уроках сегодня утром. — Понятно. Вот и доверяй после этого Дивайну, устроившему мне такое в первый же день после болезни. Да и вообще, человек, который может унизиться до интриг со «здоровьем и безопасностью», ни перед чем не остановится. Но я слишком долго пробыл в «Сент-Освальде», чтобы дать себя запугать двоим Костюмам с папочками. Одарив их сердечнейшей улыбкой, я ответил ударом на удар. — Ну, я как раз иду в кабинет классической кафедры. Ведь очень важно иметь свое место, вам не кажется? О, не обращайте внимания, — сказал я инспекторам, когда Дивайн двинулся по Среднему коридору, как заводная газель. — Он у нас немного вспыльчив. Через пять минут мы добрались до кабинета. Прелестное местечко, должен сказать, мне всегда оно нравилось, а теперь, когда команда Дивайна его перекрасила, оно стало еще приятнее. Мои паучники вернулись на место из невесть какого шкафа, куда их заточил Дивайн, и мои книги приятно разместились на стеллажах позади моего стола. А самым замечательным было то, что объявление «Кабинет немецкой кафедры» на двери сменилось маленькой аккуратной табличкой, где просто говорилось: «Классика». Что ж, иногда побеждаешь, а иногда проигрываешь. И у меня было определенное ощущение победы, когда я вплыл в пятьдесят девятую и у Тишенса отпала челюсть, а в Колокольной башне воцарилась внезапная тишина. Она продержалась несколько секунд, потом половицы загрохотали, как при запуске ракеты, и все вскочили, хлопая в ладоши, радостно крича и смеясь. Пинк и Ниу, Аллен-Джонс и Макнэйр, Сатклифф и Брейзноус, и Джексон, и Андертон-Пуллит, и Адамчик, и Тэйлер, и Сайкс. Все мои мальчики — ну, не совсем все, — и, когда они стояли, хохоча, и аплодируя, и выкрикивая мое имя, я увидел, что Тишенс тоже встал и его бородатое лицо осветилось искренней улыбкой. — Кваз! — Оно живое! — Вы вернулись, сэр! — Что, у нас так и не будет нормального учителя в этом триместре? Я посмотрел на карманные часы. Закрыл их со щелчком. На крышке девиз Школы: «Audere, agere, auferre». Дерзать, стремиться, побеждать. Конечно, я не мог знать наверняка, что послала их мисс Дерзи, но я в этом уверен. Интересно, где она? И кто она теперь? В глубине души я чувствую, что мы о ней еще услышим. Эта мысль меня не беспокоила, как могла бы когда-то. Нам бросали вызов и раньше, и мы с этим справлялись. Войны, смерти, скандалы. Мальчики и учителя приходят и уходят, но «Сент-Освальд» остается навеки. Наш маленький кусочек вечности. Из-за этого она все сделала? Я почти готов поверить. Она вырезала для себя место в сердце «Сент-Освальда», за три месяца стала легендой. И что теперь? Превратится ли снова в невидимку — скромная жизнь, простая работа, может, даже семья? Так ли поступают чудовища, когда герои стареют? Еще мгновение я слушаю нарастающий шум. Грохот стоит немыслимый, словно не тридцать, а триста мальчишек буйствуют в маленьком классе. Колокольная башня содрогается, Тишенс нервничает, даже голуби разлетелись с балкона, хлопая крыльями. Этот миг надолго останется в моей памяти. Зимнее солнце, косо светящее в окна, опрокинутые стулья, исчерченные парты, школьные ранцы, разбросанные по вытертому полу, запах мела и пыли, дерева и кожи, мышей и мужчин. И конечно, мальчиков. Растрепанных мальчишек, с горящими глазами и улыбками до ушей, с блестящими на солнце лбами, эти негодяи с пальцами в чернилах топают ногами, швыряют вверх кепки, скачут до самозабвения, надрывают от смеха животы, готовы в любой момент вытащить рубахи из штанов и натянуть неуставные носки. Иногда помогает резкий шепот. Но изредка, когда действительно нужно о чем-то заявить, можно позволить себе и крикнуть. Я открыл рот, но ничего не вышло. Ничего. Даже писка. В коридоре прозвенел звонок, отдаленное жужжание, которое я скорее почувствовал, чем услышал за всем этим шумом. На миг подумалось — это конец, вместе с голосом я потерял способность управлять классом, и мальчики, вместо того чтобы обратиться в слух, бросятся врассыпную после звонка, а я, как бедняга Тишенс, буду беспомощно разевать рот. На мгновение я почти поверил в это, стоя у двери с кружкой, в окружении мальчишек, которые ликующе прыгали, как игрушки из коробочек. Тогда я сделал два шага к кафедре, положил руки на стол и попробовал свои легкие. — Джентльмены! Тишина! Я так и думал. Громоподобно, как всегда. БЛАГОДАРНОСТИ Я снова в неоплатном долгу перед множеством людей — перед агентами, редакторами, корректорами, маркетологами, наборщиками, книготорговцами и т. д., которые так старались, чтобы эта книга очутилась на полках. Особое место на Доске почета отведено капитану хоккейной команды Серафине Кларк; почетного упоминания заслужил также капитан нетбольной команды Бри Бёркман. Дженнифер Луитлен спасибо за игры на чужом поле; Франческе Ливерсидж — за редакторский вклад в «Школьный журнал», а Луизе Пейдж — за то, что познакомила внешний мир со Школой. Отрядные очки начисляются секретарю Школы Энн Рив и декану факультета информационных технологий Марку Ричардсу. Медаль по искусствам вновь присуждается Стюарту Хэйгарту; приз по французскому (пусть и в неудачный год) — Патрику Дженсон-Смиту. Значками префектов награждаются Кевин и Анучка Харрис, а призом миссис Радфул за рафию — Кристофер Фаулер (третий год подряд). Наконец, моя искренняя и нежная благодарность моим мальчикам Броди (я же говорила, что вы далеко пойдете), моему третьему «X», членам клуба «Ролевые игры» и всем моим крайне многочисленным коллегам в LGS. А тех из вас, кто опасается встретить себя на страницах этой книги, хочу заверить: вас там нет. Программу мероприятий на текущий семестр вы найдете на веб-сайте Школы по адресу: joanne-harris.co.uk.

The script ran 0.017 seconds.