Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Рафаэлло Джованьоли - Спартак [1874]
Язык оригинала: ITA
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_history, sci_history, История, Приключения, Роман

Аннотация. Для того, чтобы по достоинству оценить положительные и отрицательные стороны романа Джованьоли, необходимо, прежде всего, вспомнить реальный ход событий, каким он представлялся по немногим дошедшим до нас историческим источникам. ...

Аннотация. Исторический роман известного итальянского писателя рассказывает о крупнейшем в античном истории восстании рабов. В центре произведения - образ бесстрашного борца, который все силы и страсть души отдает борьбе против угнетения. Спартак гибнет, но идея свободы остается в душах подневольных людей. Роман воссоздает одну из самых интересных, насыщенных драматическими событиями страниц истории Древнего Рима, повествует о нравах и быте всех слоев рабовладельческого общества.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 

Ежедневно в лагерь прибывали все новые группы гладиаторов, и войско восставших уже насчитывало пятьдесят тысяч человек. Спартак сформировал из них десять легионов, по пяти тысяч человек в каждом, подразделив свою армию следующим образом: два первых легиона, состоявшие из германцев и подчиненные Вильмиру и Мероведу, образовали первый корпус под началом Эномая; третий, четвертый, пятый и шестой легионы, в состав которых входили галлы, подчиненные Арториксу, Борториксу, Арвинию и Брезовиру, образовали второй корпус, и во главе его был поставлен Крикс; седьмой легион, состоявший из греков, возглавлял храбрый Фессалоний, родом из Эпира; начальником восьмого корпуса, состоявшего из гладиаторов и пастухов-самнитов, был назначен латинянин Рутилий; в восьмом и девятом легионах были собраны фракийцы, и командование над ними Спартак поручил двум начальникам, их соотечественникам, отличавшимся мужеством, большой силой воли, греческой образованностью и острым умом. Один из них, начальник девятого корпуса, пятидесятилетний Мессембрий, был беспредельно предан Спартаку, исполнителен и усерден; десятый легион возглавлял юный Артак, которого фракийцы считали самым отважным гладиатором после Спартака. Последние четыре легиона образовали третий корпус под началом Граника, родом из Иллирии; этот тридцатипятилетний иллириец, высокий, смуглый и черноволосый красавец, всегда был серьезен, спокоен, молчалив и пользовался славой храбрейшего из десяти тысяч гладиаторов равеннских школ. Конницу, насчитывавшую до трех тысяч всадников, Спартак разбил на шесть отрядов. Командование ею он поручил Мамилию. Верховным военачальником под единодушные восторженные клики пятидесяти трех тысяч гладиаторов был снова избран Спартак, доказавший свою доблесть и искусство полководца. Через неделю после такого переустройства армии фракиец решил произвести смотр своему войску. Когда Спартак, в обычных своих доспехах, верхом на коне под скромным чепраком, с простой уздечкой и поводьями, показался на равнине, где три корпуса были построены в три линии, из груди пятидесяти трех тысяч гладиаторов вырвалось единодушное приветствие, подобное раскатам грома: – Слава Спартаку!.. Возглас этот гремел многократно с неистовой силой; когда же стихли приветственные клики и отзвучал исполненный на фанфарах гимн свободы, который стал боевым гимном гладиаторов, появился Эномай на высоком гнедом апулийском коне, и, остановившись перед первой линией войск, крикнул громовым голосом: – Гладиаторы! Слушайте меня! Во всех рядах воцарилась глубокая тишина. Германец, сделав краткую паузу, сказал: – Если наша армия во всем, до самых мелочей, создана по римскому образцу, отчего же наш верховный вождь не имеет ни знаков отличия, ни почестей, которые воздают римским консулам в их войсках? – Императорские знаки отличия Спартаку! – вскричал Крикс. – Императорские знаки отличия Спартаку! – в один голос воскликнули все пятьдесят три тысячи воинов. Наконец шум утих, и Спартак, лицо которого побледнело от сильного волнения, подал знак, что хочет говорить. – От всего сердца благодарю вас, мои соратники и Дорогие мои братья по несчастью, – сказал он, – но я Решительно отказываюсь от знаков отличия и почестей. Мы взялись за мечи не для того, чтобы утверждать чье-то превосходство, устанавливать преимущества и почести, а для того, чтобы завоевать свободу, права и равенство. – Ты наш император, – вскричал Рутилий, – ты стал императором благодаря своей мудрости, своей храбрости, своим достоинствам и необычайным качествам своей души и своего ума; ты наш император, в это звание тебя возвели твои победы; ты наш император – таково наше единодушное желание. Если ты отказываешься от почестей, то мы требуем, чтобы почести эти были оказаны нам, нашим знаменам, во имя этого ты должен надеть палудамент, тебя должны сопровождать контуберналы и ликторы. – Палудамент Спартаку! – требовали гладиаторы. – Контуберналов и ликторов! – воскликнул Эномай, а за ним все легионы. И через минуту Крикс воскликнул своим мощным голосом: – Пусть римские ликторы, которых он взял в плен под Аквином, шествуют впереди него с фасциями! Требование это вызвало такой неистовый взрыв восторга и гром рукоплесканий, что, казалось, от них заколебалась земля, и тысячеголосый этот гул еще долго повторяло эхо в далеких горах. И действительно, эта мысль, естественно зародившаяся у бесхитростного Крикса, была так велика в своей простоте, что справедливо вызвала необычайный энтузиазм. Заставить римских ликторов, ранее шествовавших впереди самых знаменитых римских консулов, таких, как Гай Марий и Луций Сулла, идти впереди презренного в глазах римлян гладиатора было не только унижением римской гордыни, не только признанием человеческого достоинства за бедными рабами, – это знаменовало собою самую блестящую из всех побед, одержанную гладиаторами над гордыми легионами надменных завоевателей мира. И хотя Спартак, всегда скромный,[161] всегда верный самому себе как в дни несчастья, так и в дни своих побед и величия, противился желаниям своих легионов, ему, однако, пришлось покориться их решению и надеть на себя дорогой блестящий панцирь из серебра, специально заказанный Криксом в Помпее знаменитому мастеру, серебряный шлем тонкой работы и испанский меч, золотая рукоять которого была осыпана драгоценными камнями, и набросить на плечо пурпурный плащ из тончайшей шерсти, с золотой каймой шириною в три пальца. Когда вождь гладиаторов облекся в императорское одеяние и появился перед войском верхом на своем вороном коне, у которого простую кожаную сбрую заменили красивыми поводьями и серебряной уздечкой и покрыли его чудесным голубым чепраком с серебряной оторочкой, раздался взрыв рукоплесканий, и все в один голос воскликнули: – Приветствуем тебя, Спартак-император! Две присутствовавшие при этом женщины плакали. Но слезы были не только на глазах у них – у Спартака, у Арторикса, у тысяч гладиаторов увлажнились глаза от пережитого волнения. Две женщины пристально, не отрываясь, смотрели на фракийца, и несказанную любовь выражали их взгляды, обращенные на вождя этих бесстрашных воинов. То были Мирца и Эвтибида. Сестра гладиатора смотрела на него своими голубыми, спокойными и ясными глазами, и в этом взгляде отразилась вся чистота ее любви к брату; гречанка же ласкала его своими сверкающими глазами, мрачными, полными желания, – ее взгляд горел огнем чувственной страсти. Вдруг появились шесть ликторов претора Публия Вариния, плененные в сражении под Аквином. Их держали под стражей в особой палатке; декан подвел их к Спартаку – отныне они должны были шествовать с фасциями впереди него всякий раз, когда верховный вождь будет выходить пешком или выезжать на коне; такой же почет оказывали они прежде консулам и преторам. Все шесть ликторов были высокого роста, носили длинные волосы и отличались воинственной, полной достоинства осанкой. Поверх панцирей на них были короткие плащи из грубой шерсти, скреплявшиеся пряжкой на левом плече и доходившие до колен; в левой руке каждый держал, прижав к плечу, пучок фасций, в которые во время войны вкладывался топорик, а в правой руке нес розгу. При виде ликторов у гладиаторов вырвался крик дикой радости; он становился все громче, и, не смолкая, длился до тех пор, пока Спартак не приказал трубачам призвать легионы к порядку и спокойствию. Вождь гладиаторов сошел с коня и с ликторами впереди, в сопровождении Крикса, Граника и Эномая, стал обходить фронт двух германских легионов, образовавших первый корпус. Закончив смотр первой линии воинов, Спартак похвалил их за бережное хранение оружия, за точное соблюдение распорядка и боевую выправку. Ликторы смиренно шли, опустив головы, но лица их то бледнели, то краснели от стыда и еле сдерживаемого гнева. – Какой позор!.. какой позор!.. – восклицал один из них дрожащим голосом и так тихо, что расслышать эти слова мог только его сотоварищ, шагавший рядом с ним. – Лучше бы мне умереть под Аквином, чем пережить такой срам, – отозвался тот. Первый из этих ликторов был человек лет сорока пяти, рослый, крупного сложения; лицо у него было загорелое, вид решительный, звали его Оттацилий; другой был седовласый старик, лет шестидесяти, высокий, сухощавый, с худым и строгим лицом, лоб у него пересекал широкий шрам, нос был с горбинкой, во взгляде серых живых глаз, как и во всем его облике, чувствовалась мужественная энергия; его звали Симплициан. Когда ликторы, вынужденные шествовать перед Спартаком, решились бросить взгляд на гладиаторские легионы, свидетелей их унижения, на лицах своих врагов они видели злорадство, а на устах издевательскую улыбку победителей, попирающих достоинство побежденного. – Повергнуто в прах величие Рима! – прошептал Оттацилий после долгого молчания, украдкой обратив к Симплициану лицо, по которому катились слезы. – Боги, покровители Рима, скоро избавят меня от такой муки, – мрачно ответил старик Симплициан. Но нервные подергивания его сурового лица ясно говорили о его душевных страданиях. За три часа Спартак обошел фронт всех своих легионов, он поднимал дух своих воинов, хвалил их, говорил о необходимости соблюдать самую строгую дисциплину – основу каждой армии и залог желанной победы. Закончив смотр, он вскочил на своего коня и, вынув меч из ножен, подал знак, и фанфары протрубили сигнал. По приказу Спартака, легионы гладиаторов с безукоризненной точностью выполнили несколько упражнений, потом три корпуса поочередно пошли в атаку – сначала беглым шагом, затем в едином неудержимом натиске, оглашая воздух воинственным кличем «барра», напоминавшим рев слона. Как только закончилась учебная атака третьей линии, легионы построились на холме, а затем продефилировали в образцовом порядке перед своим вождем, вновь с энтузиазмом приветствуя его как своего императора, и возвратились один за другим в лагерь. Спартак вступил туда последним; его сопровождали Эномай, Крикс, Граник и все остальные начальники легионов; ликторы все так же шествовали впереди. При сооружении нового лагеря гладиаторы втайне от Спартака разбили для него палатку, достойную вождя. В столь торжественный для восставших день решено было устроить в этой палатке чествование Спартака; на празднестве должны были присутствовать десять начальников легионов, три помощника вождя и начальник конницы. Чествование должно было быть скромным, чтобы не вызвать неудовольствия Спартака, который всю жизнь, с самых юных лет, был умерен в пище и воздержан в питье и до сих пор чурался роскоши шумных и пышных пиров, но не из-за того, что хотел поддержать свою славу знаменитого полководца, а просто потому, что по своему характеру и привычкам не был расположен к кутежам и бражничеству. Приглашенные воздержались от обильных яств и чрезмерных возлияний, хотя это шло вразрез с аппетитами большинства гостей, – Эномай, Борторикс, Вильмир, Брезовир, Рутилий и многие другие охотно бы попировали без всяких запретов. Однако за столом царило сердечное, дружеское веселье, шла искренняя и задушевная беседа. В конце трапезы поднялся Рутилий, держа в руке чашу пенящегося цекубского вина. Приглашая товарищей последовать его примеру, он высоко поднял чашу и громко воскликнул: – За свободу рабов, за победу угнетенных, за храбрейшего и непобедимого императора нашего Спартака! И он осушил чашу до дна под рукоплескания и возгласы товарищей, последовавших его примеру; один только Спартак едва пригубил свою чашу. Когда утих шум рукоплесканий, Спартак тоже высоко поднял чашу и выразительным сильным голосом произнес: – В честь Юпитера Освободителя! За чистую непорочную богиню Свободы! Да обратит она на нас свои божественные очи, да просветит нас и окажет нам покровительство. Пусть будет она нашей заступницей перед всеми богами, обитающими на Олимпе! Хотя галлы и германцы не верили ни в Юпитера, ни в других греческих и римских богов, они все же осушили свои чаши. Эномай произнес тост, испрашивая помощь Одина, а Крикс – благоволение Геза к войску и святому делу гладиаторов. Наконец уроженец Эпира, Фессалоний, который был эпикурейцем и не верил ни в каких богов, поднявшись в свою очередь, сказал: – Я отношусь к вашим верованиям с уважением… и завидую вам… Но не разделяю их, потому что боги – это вымысел, порожденный страхом черни, – так гласит учение божественного Эпикура. Когда нас постигают великие невзгоды, неплохо прибегнуть к вере в сверхъестественную силу и черпать в этой вере бодрость и утешение!.. Но когда вы убедитесь, что природа сама все творит и уничтожает, во всем пользуясь только своими собственными силами, не всегда нам известными, то разве возможно верить в так называемых богов? Разрешите же мне, друзья, восславить наше святое дело, согласно с моими представлениями и убеждениями. И, помолчав с минуту, он сказал: – За содружество душ, за неустрашимость сердец, за мощь мечей в лагере гладиаторов! Все присоединились к тосту эпикурейца и осушили свои чаши; затем снова сели, продолжая веселую, оживленную беседу. Мирца распоряжалась приготовлениями к празднеству, но с гостями не садилась и стояла в стороне, закутавшись в пеплум из голубой полотняной ткани с узкими серебряными полосками, и не сводила любящего, полного нежности взгляда со Спартака, славные победы которого праздновались в этот день. Ее бледное и обычно печальное лицо, на котором уже давно скорее можно было увидеть слезы, чем улыбку, в тот день светилось безмятежным счастьем; но нетрудно было понять, как мимолетно ее счастье и как плохо она скрывает какую-то тайную боль и страдания. Арторикс смотрел на Мирцу влюбленными глазами. Казалось, он преследовал ее своими нежными взглядами; она украдкой, как будто против воли, время от времени поднимала глаза на достойного юношу; он побледнел и похудел за последние дни, страдая от неразделенной любви, заполонившей его душу, не дававшей ему ни минуты отдыха и покоя. Любовь эта, словно недуг, подтачивала его цветущее здоровье. Уже давно Арторикс не обращал ни на кого внимания и не принимал участия в веселой беседе гостей Спартака; безмолвный и неподвижный, он смотрел на Мирцу, а она, не отрываясь, смотрела на брата. Своей преданностью Спартаку и безграничным восхищением им Мирца становилась еще дороже Арториксу, еще прекраснее в его глазах; он долго глядел на девушку и вдруг, в порыве восторга, вскочил со скамьи и неожиданно, позабыв про свою робость, высоко поднял чашу: – Выпьем, друзья, за счастье Мирцы, любимой сестры нашего дорогого вождя. Все выпили, и никто, кроме Мирцы, не заметил в пылу возлияний румянца, вспыхнувшего на лице юноши; девушка вздрогнула, когда Арторикс произнес ее имя, быстро повернулась в его сторону и почти бессознательно бросила на него благодарный и вместе с тем укоризненный взгляд. Затем, поняв, что она перешла границу сдержанности, которую решила всегда соблюдать в своих отношениях с Арториксом, она тоже сильно покраснела и стыдливо опустила голову. Больше она не подымала глаз ни на кого из гостей и стояла неподвижно на своем месте, не произнося ни слова. Пир продолжался еще с час, время протекало в оживленной беседе, веселых шутках и остротах, подобающих людям, связанным между собою искренней дружбой. Когда друзья Спартака простились с ним, солнце клонилось уже к закату. Человек, по натуре склонный к задумчивости и мечтательности, Спартак, проводив своих гостей, еще долго стоял у входа в палатку. Он окинул взором огромный лагерь гладиаторов и залюбовался закатом. В голове его бродили разные мысли; он думал о могуществе волшебного слова «свобода», которое менее чем за один год подняло пятьдесят тысяч угнетенных, лишенных всех прав, всякого будущего, всякой надежды, огрубевших от своего униженного состояния, утративших человеческий облик. Слово «свобода» подняло их, сделало лучшими солдатами в мире, вселило в их души беззаветную храбрость, самоотверженность, сознание своего достоинства; и он думал о чудесном, магическом свойстве этого слова – оно превратило его, бедного, презренного гладиатора, в отважного, грозного для врагов вождя доблестного войска. Оно так закалило его волю, что он смог победить в себе все страсти, даже то благородное и великое чувство, что соединяло его с Валерией, – он любил ее в тысячу раз более, чем самого себя, но не сильнее того святого Дела, которому посвятил всю свою жизнь. Валерия! Эта благородная женщина бросила вызов всем предрассудкам своей касты, пренебрегла своей знатностью, обрекла себя на презрение сограждан и ненависть родных; в порыве непобедимой любви она отдала ему свое сердце, свою честь, все свое существо! Валерия дала ему счастье стать отцом прелестного ребенка и, соединившись с ним, навсегда отказалась от всякой надежды на блестящее будущее, а может быть, и на счастье, ибо Спартак не обманывался и понимал, что если даже он будет и в дальнейшем одерживать победы над римскими легионами и останется жив и невредим вопреки опасностям, которые еще долго будут угрожать ему, если даже он достигнет поставленной себе цели и закрепит победу при помощи почетного мира, самым счастливым будущим для него окажется возможность укрыться от ненависти. А там Валерия, властительница его мыслей и чувств, будет обречена на жизнь в бедности и безвестности. А разве вынесет это римская матрона, рожденная в богатстве, привыкшая к пышности и роскоши, принадлежащая к самому избранному кругу патрицианских семейств? Отдавшись таким размышлениям, вождь гладиаторов почувствовал, что сердце его ноет от непривычной тоски; стойкий, непоколебимый воин пал духом. Он думал о том, что, может быть, больше никогда не увидит Валерию, не увидит Постумию… У него как-то странно сжалось горло, и, проведя рукой по глазам, он заметил, что она стала мокрой от слез, которые лились незаметно для него. Рассердившись на себя за такую слабость, простительную только женщинам, он опомнился и быстро зашагал по направлению к ближайшему квесторию.[162] Все так же в волнении он пересек квесторий и отправился в обширную и пустынную часть лагеря, находившуюся, как и у римлян, в стороне от претория, квестория и форума: это место, тянувшееся до декуманских ворот, предназначалось для палаток союзников и случайных подкреплений. В обширном лагере под Нолой на этом месте сооружались палатки для гладиаторов и рабов, бежавших от своих господ в лагерь восставших, – здесь они жили, пока их не зачисляли в какой-нибудь из манипулов одной из когорт того или иного легиона. Тут находилась и палатка Эвтибиды; а в другой палатке жили под стражей шесть ликторов, взятых в плен под Аквином. Здесь Спартак, наедине с самим собой, укрытый от посторонних глаз сумраком ночи, уже спускавшейся на землю, долго ходил взад и вперед быстрым шагом, как будто его подгоняла внутренняя тревога; он шел, шумно вздыхая, из груди его вырывались стоны, похожие на глухое рычание зверя; казалось, от этой стремительной прогулки ему становилось легче, и мало-помалу он пришел в себя. Походка его стала более ровной, спокойной, и он погрузился в иные, менее мрачные размышления. Он долго шагал, все так же углубившись в свои думы; на всем пространстве огромного лагеря воцарилась тишина, где до наступления темноты пятьдесят тысяч беспечных, жизнерадостных, полных сил юношей непрестанно сновали взад и вперед по всем направлениям, ели, пили, шумно веселились, прославляли и праздновали свои победы. Когда шум постепенно начал утихать, до слуха Спартака стало ясно доноситься звучание каких-то непонятных слов; кто-то вполголоса вел разговор в одной из палаток, предназначенных для рабов и гладиаторов, ежедневно прибывавших в лагерь своих товарищей по несчастью, взявшихся за оружие. В тишине слова были слышны более отчетливо и привлекли внимание Спартака. Вождь гладиаторов остановился у этой палатки; вход в нее находился в противоположной стороне от той, где стоял он; напрягая слух, Спартак услышал, как кто-то резким, сильным голосом произнес на превосходной латыни: – Ты прав, Симплициан, позорна и незаслуженна судьба, на которую мы обречены. Но разве мы повинны в столь великом несчастье? Разве мы не дрались храбро, презирая опасность, чтобы спасти претора Вариния от яростных ударов Спартака?.. Он опрокинул тебя… А я был ранен… Мы попали в плен, нас осилило великое множество врагов! Что могли мы сделать? Если великие боги покинули римлян и допустили позорное их бегство от презренного гладиатора, тогда как до сей поры они охраняли славных римских орлов от всех превратностей судьбы, то что могли, что можем сделать мы, ничтожные смертные? – Будь осторожен, думай о том, что и как ты говоришь, Оттацилий, – тихо сказал кто-то сиплым голосом, в котором чувствовался страх, – тебя может услышать часовой, и нам из-за твоего языка плохо придется. – Ах, да замолчи ты наконец! – ответил ему кто-то сурово и строго, но это не был голос говорившего прежде. – Молчи, Меммий, забудь свой постыдный страх. – К тому же, – заметил тот, кого назвали Оттацилием, – часовой ни слова не понимает по-латыни… Это грубый варвар-галл. Я думаю, он даже своего-то языка не знает… – Ты не так говоришь, – строгим и суровым тоном прервал его последний из трех говоривших. – Если даже этот низкий гладиатор понимает наш язык, что же, по-твоему, мы не смеем говорить так, как это подобает римским гражданам? Что за подлая трусость! Клянусь Кастором и Поллуксом, покровителями Рима, которые за нас сражались против латинян на Регильском озере,[163] разве ты по меньшей мере пятьдесят раз не стоял лицом к лицу со смертью на поле сражения? Разве для тебя не лучше было бы умереть, чем пережить такой позор – быть обязанными шествовать впереди низкого гладиатора с консульскими фасциями! Говоривший умолк, и Спартак приблизился к палатке, в которой, как он понял, находились под стражей шесть пленных ликторов Публия Вариния. – Ах, клянусь двенадцатью богами Согласия! Клянусь Юпитером Освободителем! Клянусь Марсом, покровителем народа Квирина, – опять послышался после минутного молчания голос ликтора Симплициана, – я никогда не думал, что мне в шестьдесят два года доведется стать соучастником такого позора! Когда мне было только шестнадцать лет, в шестьсот тридцать пятом году римской эры, я сражался под началом консула Луция Цецилия Метеллы, победителя далматов; потом я сражался в Африке против Югурты, сперва под началом Квинта Цецилия Метеллы Нумидийского, а затем славного Гая Мария; я участвовал в боях и разгроме тевтонов и кимвров, шел за триумфальной колесницей непобедимого уроженца Арпина, прославившегося еще более тем, что за ним следовали, закованные в цепи, два царя: Югурта и Бокх; я был восемь раз ранен и за это получил два гражданских венка; в награду за оказанные родине услуги я был приписан к корпусу ликторов; в течение двадцати шести лет я шествовал перед всеми римскими консулами, начиная от Гая Мария, который семь раз был удостоен чести избрания его консулом, в шестьсот пятьдесят третьем году в последний раз, и кончая Луцием Лицинием Лукуллом и Марком Аврелием Коттой, которые избраны консулами на текущий год. Клянусь Геркулесом! Неужели же я должен теперь шествовать впереди гладиатора, которого я собственными глазами видел на арене цирка участником позорного зрелища? Нет, клянусь всеми богами, это выше моих сил… слишком жестокий жребий… Я не могу подчиниться судьбе… не могу перенести… В голосе ликтора слышалось такое глубокое отчаяние, что Спартак был почти растроган. Он считал, что в горе старого и неизвестного солдата было столько достоинства, благородной гордости, такое суровое величие, которые заслуживали и вызывали сочувствие и уважение. – Ну и что ж? Что ты хочешь и что можешь ты сделать против воли богов? Как будешь бороться с превратностями несчастливой судьбы? – спросил после минутного молчания у Симплициана ликтор Отгацилий. – Придется тебе, как и нам, примириться с незаслуженным несчастьем и позором, посланным судьбой… – Клянусь всеми богами неба и ада, – гордо ответил Симплициан, – я не склоню благородного чела римлянина перед таким непереносимым позором и не подчинюсь несправедливой судьбе! Я римлянин, и смерть избавит меня от поступков, недостойных того, кому боги ниспослали счастье родиться на берегах Тибра… И из палатки до Спартака донесся крик. Это в ужасе кричали пять ликторов; слышен был топот сбегавшихся людей, голоса, восклицания: – О, что ты сделал? – Несчастный Симплициан! – Да, это настоящий римлянин! – Помогите, помогите ему! – На помощь, на помощь! – Подними его! Берись с этой стороны! – Положи здесь! В одну секунду Спартак обошел вокруг палатки и оказался у ее входа, куда, привлеченные криками, сбежались жившие в соседней палатке гладиаторы, сторожившие пленных. – Пропустите меня! – крикнул фракиец. Гладиаторы с уважением расступились и дали дорогу своему вождю, перед глазами которого предстало ужасное зрелище. Старый Симплициан лежал на куче соломы, его окружали и поддерживали остальные пять ликторов; белая туника его была разорвана и вся в крови; она лилась из глубокой раны под левым соском, которую он только что нанес себе. Один из ликторов поднял с земли и держал в руке тонкий и острый кинжал – его Симплициан с силой вонзил себе в грудь по рукоятку. Кровь текла из раны непрерывной струёй, а по загорелому лицу неустрашимого старого ликтора быстро разливалась смертельная бледность; но ни один мускул не дрогнул на этом суровом, спокойном лице, ни одно движение не обличало раскаяния или муки. – Что ты сделал, мужественный старик! – сказал умирающему Спартак дрожащим от волнения голосом, с почтительным удивлением глядя на это зрелище. – Почему ты не попросил, чтобы я избавил тебя от обязанности шествовать передо мной с фасциями, раз тебе это было так тяжело?.. Сильный всегда поймет сильного, я понял бы тебя и… – Рабы не могут понять свободных, – торжественно произнес слабеющим голосом умирающий. Спартак покачал головой и, горько улыбнувшись, сказал сочувственно: – О, душа, рожденная великой, но измельчавшая от предрассудков и чванства, в которых ты был воспитан… Кто же установил на земле два рода людей, разделил их на рабов и свободных? До завоевания Фракии разве я не был свободным, а разве ты не стал бы таким же рабом, как я, после поражения при Аквине? – Варвар… ты не ведаешь, что бессмертные боги… дали римлянам власть над всеми народами… не омрачай мои последние минуты своим присутствием… И Симплициан обеими руками отстранял своих товарищей, которые старались перевязать его рану лоскутами, оторванными от туник. – Бесполезно… – произнес он, задыхаясь от предсмертного хрипа. – Удар был… точно рассчитан… а если бы меня постигла тут неудача, завтра же я повторил бы… Римский ликтор… шествовавший впереди Мария и Суллы… не станет позорить… свои фасции… шествуя впереди гладиатора… бесполезно… беспо… Он упал, откинув назад голову, и испустил дух. – Эх, старый глупец, – произнес вполголоса один из гладиаторов. – Нет, он старец, достойный уважения, – строго сказал Спартак, лицо которого побледнело, стало серьезным и задумчивым. – Он великой души человек и смертью своей мог бы доказать, что народ, среди которого есть подобные ему, действительно имеет право властвовать над миром!  Глава пятнадцатая СПАРТАК РАЗБИВАЕТ НАГОЛОВУ ДРУГОГО ПРЕТОРА И ПРЕОДОЛЕВАЕТ БОЛЬШИЕ ИСКУШЕНИЯ   Между тем поворот дел в Кампанье после разгрома претора Публия Вариния под Аквином несколько напугал спесивых победителей Африки и Азии, и, несмотря на заботы, связанные с ведением войны против Митридата и Сертория, Рим стал серьезно и настороженно следить за восстанием гладиаторов. Пятьдесят тысяч вооруженных гладиаторов, возглавляемых человеком, которого теперь уже все, хотя и краснея от стыда, были вынуждены признать отважным, доблестным и даже до некоторой степени опытным полководцем, были полными хозяевами провинции Кампаньи, где, за исключением нескольких незначительных городов, господство и влияние римлян было подорвано; пятьдесят тысяч вооруженных гладиаторов, угрожавших Самнию и Латию – этим, можно сказать, подступам к Риму, – представляли весьма серьезную силу, и в дальнейшем борьбу с ними нельзя было считать делом незначительным и относиться к ней с недопустимым легкомыслием. В комициях, собравшихся в этом году, римский сенат единодушно доверил управление провинцией Сицилией и подавление позорящего Рим восстания гладиаторов патрицию Гаю Анфидию Оресту вместо претора Публия Вариния. Гай Анфидий Орест, человек лет сорока пяти, весьма опытный в военном деле, много лет был трибуном, три года квестором и во время диктатуры Суллы уже избирался претором. Его храбрость, ум и прозорливость снискали ему широкую известность и расположение как среди плебеев, так и в сенате. В первые месяцы 681 года, следующего за тем, в котором произошли события, рассказанные в пяти предыдущих главах, Гай Анфидий Орест, с согласия новых консулов Теренция Варрона Лукулла и Гая Кассия Вара, собрал сильное войско, состоявшее из трех легионов: в одном были римляне, в другом только италийцы, в третьем союзники – далматы и иллирийцы.[164] Численность этих трех легионов достигала двадцати тысяч человек; к ним претор присоединил десять тысяч солдат, спасшихся после поражения под Аквином, и у него образовалась армия в тридцать тысяч воинов, обучением которых он и занялся в Латии. С этой армией он надеялся разбить Спартака наголову наступающей весной. Пришла весна и принесла с собой тепло, щедро разливаемое вокруг солнцем, прозрачную синеву неба, опьяняющее благоухание цветов, роскошный ковер Душистых трав. Во славу ее запели птицы свои гимны, таинственно прозвучали их любовные призывы. В эту пору двинулись одновременно войска римлян и гладиаторов – одно из Латия, другое из Кампаньи, чтобы оросить человеческой кровью зазеленевшие поля Италии. Претор Анфидий Орест выступил из Норбы и пошел по Аппиевой дороге до Фунди; он проведал, что навстречу ему по Домициевой дороге из Литерна продвигается Спартак. Тогда претор расположился лагерем в Фунди, заняв позиции, дававшие ему возможность сразу ввести в сражение свою многочисленную кавалерию, численностью в шесть тысяч человек. Через несколько дней Спартак прибыл в Формии и расположился лагерем на двух холмах, заняв таким образом господствующее положение на Аппиевой дороге; затем со своими тремястами конниками он приблизился к вражескому лагерю, чтобы изучить позиции и выяснить намерения врага. Но претор Анфидий Орест, более сведущий в военном деле, чем полководцы, с которыми до сего времени приходилось сражаться Спартаку, тотчас же напал на него, пустив в ход свою грозную кавалерию; после короткой, не имевшей решающего значения схватки, в которой гладиаторы все же потеряли около сотни человек, Спартак должен был поспешно отступить к Формиям. Здесь он решил подождать врага, полагая, что претор, воодушевленный столь легко достигнутым успехом, предпримет новую попытку нападения на гладиаторов. Однако Спартак напрасно потерял пятнадцать дней; Анфидия не так-то легко было завлечь в западню. Тогда Спартак пустился на одну из тех военных хитростей, которые приходят в голову только выдающимся полководцам. С наступлением ночи, соблюдая полнейшую тишину, он вышел с восемью легионами из лагеря, оставив там Эномая с двумя легионами и кавалерией; всю ночь Спартак шел вдоль берега и забирал с собой в качестве заложников всех встречавшихся по пути крестьян, колонов и рыбаков любого возраста и пола, чтобы вести о его продвижении не дошли до врага. Быстрым маршем он прошел через лес, который и ныне окружает Таррацину, расспрашивая о дороге дровосеков и угольщиков, и расположился лагерем на его опушке, в тылу врага. Орест был немало удивлен, узнав, что его сумели обойти, но, действуя благоразумно и осторожно, он всячески сдерживал пыл своих легионеров, которые рвались в бой при виде пращников-гладиаторов, подходивших почти к самому частоколу лагеря римлян. В продолжение восьми дней Спартак тщетно вызывал на бой врага: тот не двигался с места и не скрывал, что не желает сражаться в невыгодных для него условиях. Тогда изобретательный вождь гладиаторов решил воспользоваться создавшимся положением и удобными условиями местности; в один прекрасный день Анфидий Орест, к своему великому удивлению и немалому огорчению, узнал от своих разведчиков, что, кроме лагеря в лесу под Таррациной, гладиаторы раскинули еще один лагерь в хорошо укрепленном месте между Фунди и Интерамной и другой – между Фунди и Пиверном, завладев таким образом ключевыми позициями над Аппиевой дорогой. Действительно, Спартак в несколько ночных переходов перебросил четыре легиона под началом Граника от Интерамны и, приказав им расположиться лагерем на возвышенном месте, велел обнести лагерь высоким частоколом и окружить широким рвом; два дня и две ночи эту работу прилежно выполняли двадцать тысяч гладиаторов; одновременно Крикс с двумя своими легионами занимал и укреплял место, определенное Спартаком для лагеря между Фунди и Пиверном. Таким образом Спартак полностью окружил лагерь Анфидия Ореста и принудил претора или принять бой, или через восемь дней сдаться на милость врагу, понуждаемый голодом. Претор попал в тяжелое положение; необходимость заставляла его напасть на один из лагерей гладиаторов, чтобы выйти из затруднения; у него не было ни малейшей надежды победить неприятеля, уничтожить его, так как ему было известно, что придется иметь дело еще с тремя частями вражеского войска, ибо, как бы ни было кратковременно сопротивление легионов Крикса и Граника, оно во всяком случае продлилось бы не менее трех часов, тем более что их воодушевляла бы вера в то, что скоро подойдут подкрепления; а через три часа Крикс пришел бы на помощь Гранику или Граник – Криксу; Спартак тогда обрушится на тыл претора; потом к месту сражения подойдет Эномай, и римское войско будет разгромлено. Орест, печальный и озабоченный, дни и ночи думал и не находил выхода из такого крайне опасного положения. Легионеры впали в уныние; на первых порах они только шепотом ругали претора, а потом стали во всеуслышание называть его неумелым и малодушным полководцем, который в то время, когда была надежда на победу, уклонялся от боя; теперь же они были обречены на поражение и верную смерть; со страхом вспоминали они позорный разгром близ Кавдинского ущелья и громко сетовали, что Анфидий Орест еще невежественнее консулов Постумия и Ветурия.[165] Ведь те оказались в безвыходном положении вследствие крайне невыгодных условий местности, а Анфидий из-за своего недомыслия допустил, чтобы враг на открытом месте преградил ему путь. Таким было положение, когда претор решил прибегнуть к обману, обратившись к жрецам, к чему, к сожалению, прибегают люди, слабые духом и умом, а также люди хитрые, которые стараются подчинить себе большинство людей, пользуясь в своих личных темных целях их суеверием и страхом перед сверхъестественными силами. По всему римскому лагерю было объявлено о больших жертвоприношениях Юпитеру, Марсу и Квирину, чтобы они вдохновили авгуров, а те своими вещаниями научили бы, как спасти римское войско от поражения. Направо от претория в римском лагере находилось место, предназначенное для жертвоприношений. Там стоял жертвенник – земляная глыба круглой формы с углублением наверху, где зажигали огонь; с одной стороны в жертвеннике находилось отверстие, в которое должно было стекать вино жертвенных возлияний, а вокруг высились шесты, украшенные фестонами, розами и другими цветами; сюда сошлись жрецы трех божеств: Юпитера, Марса и Квирина. На всех жрецах были длинные плащи из белой шерстяной ткани, схваченные на шее булавкой; на голове у них были остроконечные шапки также из белой шерстяной ткани. Позади жрецов стояли авгуры, одетые в свои жреческие одеяния, в руках они держали загнутый авгурский посох, похожий на теперешние пастушеские посохи; то был их знак отличия. За ними следовал помощник жреца, который подводил животных к жертвеннику и убивал их, и другой помощник, который закалывал малые жертвы и выпускал кровь из жил. Оба они были в длинных передниках, спускавшихся до ступней и отороченных внизу пурпуром. Первый – по па – поддерживал правой рукой секиру, лежавшую у него на плече; второй держал широкий отточенный кинжал с ручкой из слоновой кости; у них обоих, а также и у жрецов и авгуров, на голове были венки из цветов, шею обвивала украшенная кисточками из белой и красной шерсти лента, спускавшаяся по одежде. Такими же венками, лентами и кисточками украшались голова и шея быка, овцы или свиньи, приносимых в жертву. Затем шествовали низшие служители, несшие деревянный молот, которым попа должен был сначала оглушить быка, поразив его в затылок, жертвенный пирог, серебряный ларчик для благовоний, где хранился фимиам, серебряную жертвенную чащу для курений, из которой наполняли кадильницу, амфору с вином, и патеру – особую чашу для жертвенных возлияний. Последним шел цыплятник, хранитель священных кур; он нес в клетке жертвенных птиц. Шествие замыкали флейтисты, сопровождавшие музыкой пение во время жертвоприношений. За жертвенной процессией шло все римское войско, за исключением солдат, оставленных для охраны лагеря. Когда вся толпа во главе с претором Гаем Анфидием Орестом расположилась вокруг жертвенника, жрецы приступили к совершению установленного обрядом омовения, положили фимиам в кадильницы, посыпали жертвенных животных мукой, совершили жертвоприношение жертвенными пирогами и возлияние вина, затем по па, с помощью низших служителей приподняв голову быка – так как только в том случае, когда приносили жертвы подземным богам, голова жертвенного животного должна была быть обращена вниз, к земле, – ударил молотком животного в лоб, а затем прикончил его топором, в то время как помощники разрезали горло малым жертвам и выпускали кровь из их жил; кровью этой вскоре был обрызган весь жертвенник, а часть мяса тут же была положена на огонь, горевший в углублении в середине жертвенника. Внутренности жертв осторожно собрали на специально для этого предназначенную немного вогнутую посредине бронзовую доску, стоявшую на четырех бронзовых подставках. Когда все эти обряды были закончены, внутренности жертвенных животных передали авгурам, которые с серьезным и важным видом принялись определять по ним будущее. Хотя знакомство с греческой философией[166] и быстрое распространение учения Эпикура помогло большей части римской молодежи избавиться от нелепой веры в богов и открыло ей глаза на недостойное поведение лицемерных жрецов, все же среди народных масс, людей непросвещенных и темных преданность богам была еще так сильна, что из тридцати тысяч человек, стоявших вокруг жертвенника в лагере под Фунди, – а это были доблестные солдаты, испытанные в боях, – не нашлось ни одного, который чем-либо нарушил бы так Долго длившийся священный обряд. Только через полтора часа авгуры объявили, что знамения, согласно их наблюдениям над внутренностями животных, благоприятны для римлян: они не увидели ни малейшего пятнышка, которое могло бы быть истолковано, как плохое предзнаменование. Наконец пришла очередь кормления священных кур; должно быть, их долго мучили голодом, потому что, как только им бросили зерно, они тут же стали жадно пожирать его под шумные рукоплескания обрадованных солдат, увидевших в хорошем аппетите кур явное предзнаменование высокого покровительства Юпитера, Марса и Квирина, готовых помочь римскому войску. Эти благоприятные вещания вселили храбрость в души суеверных римлян; прекратились жалобы и проклятия, укрепилась дисциплина и вера в полководца. Анфидий Орест не преминул воспользоваться этим подъемом настроения своих солдат, чтобы осуществить задуманный им план и с наименьшими потерями выйти из тяжелого положения, в которое его поставил Спартак. На следующий день после кормления священных кур и вещаний авгуров, предсказавших по внутренностям жертвенных животных победу римлян, пять дезертиров из римского лагеря явились к Спартаку. Когда их привели к вождю гладиаторов, все они, каждый на свой лад, рассказали ему одно и то же: претор намеревается тайно выйти из лагеря этой ночью, напасть на гладиаторов, расположившихся близ Формий, разбить их, а затем быстрым маршем двинуться в направлении Кал с целью укрыться за стенами Капуи. Дезертиры объясняли свое бегство из римского лагеря тем, что не хотели идти на верную гибель, так как на победу они совершенно не могли надеяться; они утверждали, что план Ореста не может увенчаться успехом, потому что Спартак, окружив римские легионы, поставил их в безвыходное положение. Спартак внимательно выслушал дезертиров, задавая им различные вопросы, всматриваясь в их лица своими голубыми глазами, строгими и испытующими. Взгляд Спартака, пронизывающий, словно острый клинок, приводил в смущение дезертиров; они не раз путались в своих ответах Спартаку, противоречили себе. После длительного молчания, во время которого фракиец, склонив голову на грудь, погрузился в глубокое раздумье, он поднял наконец голову и произнес, как бы рассуждая с самим собой: – Понимаю… да, так и есть… Затем, обратившись к одному из контуберналов, которых ему пришлось назначить, – один из них находился у преторской палатки, – добавил: – Флавий, отведи их в палатку и прикажи страже наблюдать за ними. Контубернал увел дезертиров. Спартак молча постоял несколько минут, затем позвал начальника легиона Артака, отвел его в сторону и сказал ему: – Эти дезертиры – шпионы… – Да ну! – удивленно воскликнул молодой фракиец. – Они подосланы сюда Анфидием Орестом, чтобы ввести меня в заблуждение. – Неужели? – Он хочет, чтобы я поверил в россказни дезертиров, в то время как он сам поступит как раз наоборот. – А как именно? – Вот как: естественнее и логичнее всего не только для Ореста, но и для всякого, оказавшегося в его положении, было бы попытаться прорвать наш фронт со стороны Рима, но никак не со стороны Капуи. После того как он прорвется через фронт наших мечей с неизбежно расстроенным, ослабленным потерями войском и укроется в Капуе, нам будет открыт путь в Латий, по которому мы свободно можем пройти до самых ворот Рима. Он должен двинуться к Риму, чтобы защитить его от нас; Рим – его база, и если Рим будет у него в тылу, он, даже с войском численностью меньшим, чем то, которым он располагает теперь, будет для нас серьезной угрозой. Поэтому именно с этой стороны он отважится на отчаянную попытку, а не со стороны Формий, как он желал меня убедить через подосланных дезертиров. – Клянусь Меркурием, ты правильно рассудил. – Поэтому вечером мы оставим наш лагерь, так хорошо защищенный лесом, и двинемся по той стороне Аппиевой дороги; там мы расположимся лагерем в наиболее безопасном месте; благодаря этому маневру мы приблизимся к Криксу, на которого, если я не ошибаюсь, завтра утром римляне направят свои основные силы. Эномай сегодня вечером покинет свой лагерь близ Формий и продвинется поближе к вражескому. – Таким образом ты еще туже затянешь петлю на шее врага, – воскликнул с искренним восхищением молодой фракиец, которому теперь стал ясен весь план вождя, – и… – И, – прервал его Спартак, – по какой бы дороге он ни пошел, я займу такую позицию, которая обеспечит мне победу. Потому что, если претор двинет свои легионы против Эномая, он подойдет ближе к Фунди, а следовательно, и к нам, поэтому мы сможем тут же оказать помощь германским легионам. Он призвал к себе трех контуберналов, приказав им скакать во весь опор в лагерь под Формиями, так чтобы между ними было полчаса расстояния, и передать Эномаю распоряжение приблизиться на шесть-семь миль к Фунди; кроме того, контуберналы должны были предупредить Крикса о возможности вражеского нападения на него. Гонцы Спартака прибыли к Эномаю под вечер, и через два часа после их прибытия войска германца с авангардом в три тысячи конников двинулись по направлению к Фунди, соблюдая всяческие предосторожности. В полночь, в полной тишине, Эномай велел своим легионам остановиться у холма, поросшего ежевикой и полесьем, и разбить лагерь; несмотря на мелкий, пронизывающий до костей дождь, начавшийся с наступлением ночи и не прекращавшийся в течение нескольких часов, германец приказал и первым подал пример рыть рвы и ставить частокол для нового лагеря. Все произошло именно так, как предвидел фракиец; на рассвете часовые перед лагерем Крикса – некоторые из них стояли почти что на Аппиевой дороге – сообщили о приближении врага. Два легиона – третий и четвертый, – находившиеся при нем, вооруженные, в полной боевой готовности уже начиная с полуночи, Крикс вывел из лагеря и построил в боевом порядке, приказав пращникам быстро продвинуться вперед и метать в римлян дротики и камни. Как только были пущены первые дротики, Орест повел свои легионы в наступление; он тотчас же приказал велитам и пращникам выйти за интервалы главных линий расположения легионов; растянувшись цепью, они двинулись на гладиаторов. Легкая римская пехота, пустив несколько дротиков, тотчас же отступила к главной линии, освободив место трем тысячам кавалеристов, которые с неудержимым натиском бросились на вражеских пращников. Крикс тотчас же приказал трубить сбор, но пехота не могла быстро отступить, и римская кавалерия настигла врагов, внося в их ряды беспорядок и панику. Гладиаторы понесли большие потери. В одно мгновение было убито более четырехсот человек; по счастью, широкий ручей преградил путь римлянам, и гладиаторы укрылись на противоположном берегу. Когда Крикс двинул первый легион к ручью, на берегу которого находилась римская кавалерия, в нее тотчас же полетела туча дротиков, и она принуждена была в беспорядке отступить. Орест отозвал кавалерию и стремительно направил свои легионы против легионов Крикса, ибо ему необходимо было не только победить, но победить быстро, без промедления, потому что каждые лишние четверть часа давали возможность врагам подвести подкрепления, а это погубило бы его. Поэтому римляне обрушились на гладиаторов с такой силой, что третий легион восставших дрогнул и едва не пришел в расстройство. Гладиаторов воодушевляли пример и слова мужественного Арторикса и необычайная храбрость Крикса, который, сражаясь в первых рядах, каждым ударом меча поражал врага. Гладиаторы противопоставили натиску римлян свою беспримерную отвагу; этот бой был необычайно кровопролитным. Небо было мрачным, серым; мелкий пронизывающий дождь лил беспрестанно; лязг оружия и крики сражающихся разносились по окрестности. Еще один римский легион направился в обход справа, чтобы ударить во фланг гладиаторов. Против него выступил четвертый легион во главе с Борториксом, но едва лишь он вступил в сражение с врагом, как последний легион из войска Ореста также двинулся в обход гладиаторов с другого фланга. Теперь не мужество, не бесстрашие, а численность решали судьбу сражения; Крикс понимал, что через полчаса он будет замкнут в кольцо, разбит наголову и его десять тысяч воинов погибнут. Успеет ли Спартак через полчаса подоспеть ему на помощь? Этого Крикс не знал, поэтому он велел Борториксу отступать, сохраняя порядок и продолжая сражаться; такое же приказание он дал третьему легиону. Хотя гладиаторы и проявили невиданную доблесть, отступление все же было не совсем организованным и связано с большими потерями; под сильным напором римлян гладиаторы хотели отойти в лагерь под прикрытием двух когорт, которыми пришлось пожертвовать ради спасения остального войска. Эта тысяча галлов проявила чудеса храбрости, они умирали не только бесстрашно, но даже с радостью; за короткое время пало более четырехсот человек: почти все они были ранены в грудь. Чтобы спасти остальных от верной смерти, гладиаторы, вернувшиеся в лагерь, взобрались на частокол и стали метать дротики и камни в римлян в таком количестве, что те принуждены были отступить и прекратить сражение. Тогда Орест подал знак трубить сбор и, стараясь всеми силами привести в порядок свои легионы, сильно пострадавшие от жестокого боя, длившегося почти два часа, приказал им, соблюдая предосторожность, идти к Пиверну. Он поздравлял себя за примененную им военную хитрость и считал, что этот маневр заставит Спартака отойти от Таррацины и приблизиться к Формиям. Но не успел еще авангард римского войска пройти две мили по Аппиевой дороге, как пращники из легионов Спартака напали на левый фланг легионов претора, шедших в направлении к Пиверну и Риму. Увидев это, Орест пал духом; тем не менее он приказал своим войскам остановиться, бросил часть кавалерии против пращников Спартака и одновременно выстроил четыре свои легиона таким образом, чтобы они были повернуты фронтом к Спартаку, а два других опирались на тыл первых, с тем чтобы быть готовыми отразить атаку Крикса, так как Орест понимал, что тот снова сделает такую попытку. И действительно, как только пятый и шестой легионы гладиаторов вступили в бой с римлянами, Крикс построил свои сильно поредевшие легионы (гладиаторы понесли большие потери, много было раненых и убитых), вышел из своего лагеря и атаковал легионы претора. Бой был жестоким и кровопролитным. Он длился около получаса, но ни одной из сторон не удалось добиться преимущества. Вдруг на вершинах холмов, скрывавших Фунди от взоров сражавшихся, появился авангард войска Эномая; завидев сражение, происходившее внизу в долине, легионы Эномая с громким криком «барра» устремились на римлян; те, окруженные с трех сторон, с трудом сдерживали все возраставший натиск численно превосходящих сил гладиаторов; они дрогнули и вскоре обратились в беспорядочное бегство по Аппиевой дороге в направлении к Пиверну. Гладиаторы начали преследование бегущих; Спартак приказал ни на минуту не прекращать погони, с тем чтобы сковать действия вражеской кавалерии, которая не могла атаковать рассыпавшихся в разные стороны гладиаторов, не уничтожая одновременно и спасавшихся бегством римлян. Последним вместе со своим войском на поле битвы прибыл Граник, так как он стоял дальше всех. Его приход ускорил приближение полной победы гладиаторов. Граник, умный, рассудительный и опытный в военном деле человек, получив уведомление от Крикса, направился к Аппиевой дороге, проделав между Фунди и Пиверном трудный переход, взяв направление по диагонали, приведшей его ближе к Пиверну, чем к Фунди. Он предвидел, что, придя на поле сражения последним, он застанет римлян уже разбитыми и атакует правый фланг войска претора как раз в момент их бегства. Так это и произошло. Побоище было беспримерным: свыше семи тысяч было убито и около четырех тысяч взято в плен. Только кавалерия, почти вся уцелевшая после сражения, укрылась в Пиверне, куда за ночь сошлись изнуренные остатки разбитых легионов. Потери гладиаторов были тоже велики. Они потеряли свыше двух тысяч убитыми и столько же ранеными. На рассвете следующего дня, когда гладиаторы предавали с почетом земле своих павших в бою товарищей, претор Анфидий Орест, покинув с остатками своего войска Пиверн, стремительно отступил к Норбе. Так через полтора месяца закончился этот едва начавшийся второй поход римлян против Спартака; вождь гладиаторов приобрел славу грозного, наводящего страх полководца; его имя приводило в трепет римлян и заставляло серьезно задуматься сенат. Через несколько дней после сражения при Фунди Спартак собрал на военный совет начальников гладиаторов, на котором они единодушно признали, что бессмысленно предпринимать что-либо против Рима, так как там каждый житель был солдатом, и поэтому Рим в несколько дней мог противопоставить гладиаторам армию в сто десять тысяч воинов; было решено направиться в Самний, а оттуда в Апулию, пройти через эти области, где гладиаторам теперь ничто не угрожало, с тем чтобы собрать там всех рабов, восставших против своих угнетателей. Осуществляя этот план, Спартак во главе своего войска беспрепятственно прошел через Бовиан, вступил в Самний и оттуда короткими дневными переходами направился в Апулию. Тем временем распространившиеся в Риме вести о поражении претора Ореста под Фунди повергли в страх жителей Рима. Сенат, собравшись на секретное заседание, стал обсуждать вопрос о том, как покончить с этим восстанием, которое сначала представлялось смехотворным мятежом, а в действительности превратилось в серьезную войну, запятнавшую позором римское войско. Каково было решение сенаторов, осталось тайной, известно было только то, что ночью того дня, когда состоялось заседание сената, консул Марк Теренций Варрон Лукулл в сопровождении немногих слуг, без знаков отличия и ликторов, как частное лицо, выехал верхом через Эсквилинские ворота и поскакал по Пренестинской дороге. Через месяц после сражения под Фунди Спартак со своим войском расположился близ Венусия и занялся обучением двух легионов, один из которых состоял из фракийцев, а другой – из галлов; свыше десяти тысяч рабов этих двух национальностей стеклось за месяц из апулийских городов в лагерь гладиаторов; около полудня Спартаку доложили о прибытии в лагерь посла римского сената. – О, клянусь молниями Юпитера? – воскликнул Спартак, и глаза его засияли радостью. – Неужели так низко пала латинская надменность, что римский сенат решился вступить в переговоры с презренным гладиатором? И через минуту добавил: – О, клянусь великими богами Олимпа, видимо, я человек достойный и совершил в своей жизни немало важных и доблестных дел, если они удостоили меня такой чести и дали возможность испытать такое удовлетворение! И он накинул на плечи свой плащ темного цвета – императорские знаки отличия он надевал только в торжественные дни, чтобы доставить удовольствие своим легионам, – сел на скамейку, стоявшую у входа в его палатку, перед преторской площадкой и, повернувшись к Арториксу, Эвтибиде и другим пяти или шести своим контуберналам, которые сопровождали его во время прогулок, стал дружески беседовать с ними. В это время его оповестили о прибытии посла от сената, тогда Спартак сказал своим собеседникам улыбаясь: – Простите меня, я должен покинуть вас, хотя ваше общество мне было бы гораздо приятнее, чем встреча с послом из Рима, но мне необходимо выслушать его. Попрощавшись со своими товарищами дружеским жестом руки, он, улыбнувшись, обратился к декану, доложившему о прибытии посла от сената: – А теперь вели проводить сюда этого римского посла. Посол прибыл на преторскую площадку в сопровождении четырех своих слуг. Согласно обычаю, на глазах у них были повязки, за ними шли гладиаторы, указывавшие им дорогу. – Теперь, римлянин, ты находишься на претории нашего лагеря, перед нашим вождем, – сказал декан, обращаясь к человеку, назвавшему себя послом. – Привет тебе, Спартак, – тотчас же внушительно и уверенно произнес римлянин. Он сделал приветственный жест, полный достоинства и направленный в ту сторону, куда он был обращен лицом и где, как он предполагал, находился Спартак. – Привет и тебе, – ответил Спартак. – Мне надо с тобой поговорить с глазу на глаз, – добавил посол. – Мы останемся с тобой наедине, – ответил Спартак. И, обратившись к декану и солдатам, которые сопровождали пятерых римлян, сказал: – Отведите их в соседнюю палатку, снимите повязки с глаз и накормите. Когда декан, гладиаторы и спутники посла удалились, Спартак подошел к римлянину, развязал повязку, закрывавшую ему глаза, и, указывая рукой на деревянную скамью, стоявшую напротив той, на которой сидел он сам, произнес: – Садись, ты можешь теперь беспрепятственно рассматривать и изучать лагерь презренных и ничтожных гладиаторов. Спартак снова сел; он не спускал испытующего взгляда с присланного к нему из Рима патриция. О том, что это был патриций, свидетельствовала его отороченная пурпуровой полосой ангустиклава. Посол был человек лет пятидесяти, высокого роста, крепкий и несколько тучный; волосы у него были седые, коротко подстриженные, черты лица благородные и выразительные; осанка величественная и даже надменная; ему, как видно, хотелось скрыть эту надменность изысканной любезностью, проявлявшейся в улыбке, жестах, в том, как он склонял голову, когда отвечал Спартаку. Как только фракиец снял с его глаз повязку, он стал внимательно всматриваться в лицо вождя гладиаторов. Оба молчали, рассматривая друг друга. Спартак заговорил первым: – Садись же; правда, эта скамья ничуть не похожа на курульное кресло, к которому ты привычен, но сидеть на ней тебе будет все же удобнее, чем стоять. – Благодарю тебя от всего сердца, о Спартак, за твою любезность, – ответил патриций, садясь напротив гладиатора. Римлянин смотрел на огромный лагерь, расстилавшийся перед его глазами; с возвышенности, на которой был расположен преторий, лагерь был весь как на ладони. Посол не мог сдержать вырвавшегося у него восклицания удивления и восторга. – Клянусь двенадцатью богами Согласия, я никогда еще не видал такого лагеря. Только лагерь Гая Мария под Акве Секстиле, возможно, мог с ним сравниться! – О, – ответил с горькой иронией Спартак, – то был римский лагерь, а мы всего лишь презренные гладиаторы. – Я пришел к тебе не для того, чтобы ссориться с тобой; не для того, чтобы оскорблять тебя и выслушивать от тебя оскорбления, – с достоинством ответил римлянин. – Оставь, о Спартак, иронию, я действительно восхищен. И он умолк. Долго глазами опытного, старого солдата рассматривал он устройство лагеря. Затем, повернувшись к Спартаку, сказал: – Клянусь Геркулесом, Спартак, ты не был рожден для того, чтобы быть гладиатором. – Ни я, ни шестьдесят тысяч обездоленных, находящихся в этом лагере, ни миллионы равных вам людей, которых вы с помощью грубой силы обратили в рабство, не были рождены, чтобы стать рабами себе подобных. – Рабы были всегда, – ответил посол и, как бы в знак сочувствия, покачал головой, – с того самого дня, как человек поднял меч, чтобы поразить своего ближнего. Человек человеку зверь по своей природе, по своему характеру; верь мне, Спартак, твои мечты – несбыточные мечтания благородной души: таков закон человеческой природы; должны существовать господа и рабы; так было и так будет всегда. – Нет, не всегда существовало это постыдное различие, – с жаром произнес Спартак. – Оно началось с того дня, когда земля перестала приносить плоды своим обитателям; с того дня, когда земледелец перестал возделывать землю, на которой родился и которая должна была кормить его; с того дня, когда справедливость, жившая среди сельских жителей, покинула поля, это свое последнее убежище, и удалилась на Олимп; тогда-то и родились неумеренные аппетиты, неудержимые страсти, роскошь, бражничество, раздоры, войны, истребление… – Ты хочешь вернуть людей в их первобытное состояние. И ты надеешься, что сможешь достигнуть этого? Спартак молчал; он был потрясен, он пришел в ужас от этого страшного в своей простоте вопроса, который как будто раскрыл ему неосуществимость его благородных мечтаний. Патриций продолжал: – Если бы к тебе присоединился даже всемогущий римский сенат, то и тогда не восторжествовало бы задуманное тобой дело. Только богам дано изменить человеческую природу. – Но если, – возразил Спартак после нескольких минут раздумья, – на земле неизбежно существование богатых и бедных, то разве также неизбежно и существование рабства? Разве необходимо, чтобы победители потешались и ликовали при виде того, как несчастные гладиаторы истребляют друг друга? Неужели этот кровожадный и жестокий животный инстинкт является неотъемлемым свойством человеческой природы, разве он необходимый элемент человеческого счастья? Теперь умолк и римлянин; он был поражен справедливостью вопросов гладиатора; склонив голову на грудь, он погрузился в глубокое размышление. Спартак первым нарушил молчание, обратившись к собеседнику: – Какова цель твоего приезда? Патриций пришел в себя и ответил: – Имя мое Гай Руф Ралла, я принадлежу к сословию всадников и прислан к тебе консулом Марком Теренцием Варроном Лукуллом с двумя поручениями. Спартак улыбнулся; улыбка его выражала насмешку и недоверие. Он тотчас же спросил римского всадника: – Первое? – Предложить тебе на основании соглашения с тобой вернуть нам римлян, взятых тобою в плен в сражении при Фунди. – А второе? Посол, казалось, смутился; он открыл было рот, намереваясь что-то сказать, но колебался и наконец промолвил: – Я желал бы, чтобы ты сначала ответил на мое первое предложение. – Я верну вам четыре тысячи пленных в обмен на десять тысяч испанских мечей, десять тысяч щитов, Десять тысяч панцирей и сто тысяч дротиков, отлично сделанных вашими лучшими оружейниками.   – Как? – переспросил Гай Руф Ралла, и в его голосе послышалось одновременно и изумление и негодование. – Ты требуешь… ты желаешь, чтобы мы сами снабдили тебя оружием для продолжения войны с нами?   – И повторяю тебе, я требую, чтобы это было самое лучшее оружие; оно должно быть доставлено в мой лагерь через двадцать дней; в противном случае эти четыре тысячи пленных не будут вам возвращены. Через минуту он добавил: – Я мог бы заказать это оружие в соседних городах, но на это уйдет слишком много времени, а мне необходимо как можно скорее полностью вооружить еще два легиона рабов, пришедших за последние дни, и… – И именно поэтому, – ответил разгневанный посол, – пленные останутся у тебя, а оружия ты не получишь. Мы – римляне, и Геркулес Мусагет и Аттилий Регул научили нас своими деяниями, что даже ценою любых жертв никогда не следует делать того, что может принести пользу врагу и вред родине. – Хорошо, – спокойно ответил Спартак, – через двадцать дней вы мне пришлете требуемое оружие. – Клянусь Юпитером Феретрийским, – с трудом сдерживая гнев, воскликнул Руф Ралла, – ты, верно, не понял того, что я тебе сказал? Ты не получишь оружия, повторяю тебе: не получишь! А пленные пусть останутся у тебя. – Так, так, – нетерпеливо сказал Спартак, – посмотрим. Изложи мне второе предложение консула Варрона Лукулла. И он снова иронически улыбнулся. Римлянин несколько минут молчал, затем спокойно, почти мягко и вкрадчиво, произнес: – Консул поручил мне предложить тебе прекратить военные действия. – О! – невольно вырвалось у Спартака. – Интересно, на каких же условиях? – Ты любишь и любим одной знатной матроной прославленного рода, ибо род Валериев происходит от сабинянина Волузия, пришедшего в Рим с Тацием в царствование Ромула, основателя Рима, а Волузий Валерий Публикола был первым консулом Римской республики. При первых словах Руфа Раллы Спартак вскочил, лицо его пылало, глаза горели гневом; затем он понемногу успокоился, сразу побледнел, снова сел и спросил у римского посланника: – Кто это сказал?.. Что об этом может быть известно консулу? Какое дело вам до моих личных отношений? При чем они в делах военных, при переговорах о мире, который вы мне предлагаете?.. Услышав эти вопросы, посол смутился; в нерешительности он произнес несколько односложных слов; наконец, приняв твердое решение, он быстро и уверенно сказал: – Ты любишь Валерию Мессалу, вдову Суллы, и любим ею, и сенат, чтобы избавить ее от порицания, которое она могла бы навлечь на себя этой любовью, готов сам просить Валерию стать твоей женой; когда ты будешь женат на любимой женщине, консул Варрон Лукулл предложит тебе право выбора: пожелаешь ты проявить свою доблесть на поле брани – ты отправишься в Испанию в звании квестора под началом Помпея; предпочтешь спокойную жизнь под сенью домашних лар, – ты будешь назначен префектом в один из городов Африки, по своему выбору. Туда ты сможешь взять к себе и Постумию, дитя твоей греховной связи с женой Суллы; в ином случае ребенок будет поручен опекунам Фавста и Фавсты, других детей диктатора, и ты не только потеряешь право называть ее своей дочерью, но и всякую надежду на то, что когда-нибудь ты сможешь обнять ее. Спартак встал; левую руку он поднял на уровень подбородка, а правой приглаживал бороду; на его губах играла насмешливая улыбка, глаза горели гневом и презрением, он не сводил их с посла, внимательно слушая все, что тот говорил. Даже когда римлянин умолк, гладиатор продолжал смотреть на него в упор, временами покачивая головой и постукивая правой ногой. Молчание длилось долго, наконец Спартак спокойно и тихо спросил: – А мои товарищи? – Войско гладиаторов должно быть распущено: рабы должны вернуться в эргастулы, а гладиаторы в свои школы. – И… всему конец? – произнес Спартак, медленно выговаривая каждое слово. – Сенат забудет и простит. – Покорно благодарю! – насмешливо воскликнул Спартак. – Как добр, как великодушен и милостив сенат! – А разве не так? – надменно ответил Руф Ралла. – Сенат должен был бы приказать распять всех мятежных рабов, а он прощает их; неужели этого недостаточно? – О! Даже слишком… Сенат прощает врага вооруженного и к тому же победителя… Действительно, достойный и невиданный пример несравненного великодушия! Он умолк на мгновение, потом с горечью произнес: – Итак, восемь лет моей жизни, все мои способности, все душевные силы я отдал святому, правому и благородному делу; я бесстрашно шел навстречу всем опасностям: я призвал к оружию шестьдесят тысяч моих товарищей по несчастью, я вел их к победе, а теперь в одно прекрасное утро я скажу им: «То, что вам казалось победой, – не что иное, как поражение, свободы нам не завоевать; возвращайтесь к своим господам и снова протяните руки, чтобы их заковали в привычные цепи». Но почему же, почему? – Значит, ты не ценишь чести, которую оказывают тебе, варвару; из низкого рудиария ты превратишься в римского квестора или префекта; кроме того, тебе будет дозволено жениться на знатной римской матроне. – Так велико могущество сената римского? Он распоряжается не только всей землей, но даже чувствами людей, живущих на ней? Оба умолкли; затем Спартак спокойно спросил Руфа Раллу: – А если гладиаторы, несмотря на мои советы и уговоры, не пожелают разойтись? – Тогда… – медленно и нерешительно произнес римский патриций, опустив глаза и перебирая руками конец своей тоги, – тогда… такому опытному полководцу, как ты… который в конце концов только для блага этих несчастных… не может не представиться… ему всегда представится случай… отвести войска… в места… – Где консул Марк Теренций Варрон Лукулл, – продолжал Спартак, вдруг страшно побледнев; его гневные и полные ненависти глаза придавали лицу жестокость, но говорил он сдержанно и спокойно, – будет ждать их со своими легионами; он окружит их, они неизбежно сдадутся ему без всякого шума, и консул даже сможет приписать себе честь этой легкой, заранее устроенной победы. Не правда ли? Римлянин еще ниже опустил голову и не произносил ни слова. – Не правда ли? – воскликнул Спартак громким голосом, который вызвал дрожь у Руфа Раллы. Посол окинул взглядом Спартака: вождь гладиаторов был так гневен, в его глазах сверкала такая ненависть, что римлянин невольно отступил на шаг. – О, клянусь всеми богами Олимпа, – произнес фракиец гордо и с угрозой, – благодари богов, покровительствующих тебе, за то, что низкий и презренный гладиатор умеет уважать права другого и что гнев, охвативший меня, не помутил моего рассудка и я не позабыл, что ты явился ко мне в качестве посла… Ты пришел предложить мне измену, низкую и бесчестную, как твой сенат, как твой народ, измену, самую позорную и гнусную!.. Ты старался коснуться самых сокровенных тайников души моей!.. Ты пытался прельстить человека, возлюбленного, отца, чтобы обманом добиться своей цели там, где ты не мог одержать победу силой своего оружия. – О варвар! – воскликнул с негодованием Руф Ралла, отступая на несколько шагов и не сводя глаз со Спартака, – ты, кажется, забыл, с кем говоришь! – Это ты, римский консул Марк Теренций Варрон Лукулл, бесчестный и низкий, это ты позабыл, где находишься и с кем говоришь! О, ты думал, что я не узнал тебя? Ты пришел сюда под вымышленным именем, тайком, обманом, чтобы попытаться совратить меня, ты судил по себе, а поэтому считал и меня способным на те низости, на которые способен ты, о подлейший из людей! Уходи… возвращайся в Рим… собери новые легионы и приходи сражаться со мной в открытом поле; там, если ты посмеешь стать со мной лицом к лицу, как стоишь сейчас, я дам тебе достойный ответ на твои злодейские предложения. – И ты надеялся или еще надеешься, бедный глупец, – произнес с величайшим презрением консул Варрон Лукулл, – что долгое время сможешь противостоять натиску наших легионов, ты льстишь себя надеждой одержать полную победу над могущественным Римом, которому всегда сопутствует счастье? – Я надеюсь вывести эти толпы несчастных рабов на их родину, и там, в наших краях, я хочу поднять восстание всех угнетенных народов против их угнетателей, я надеюсь положить конец вашему проклятому господству. Повелительным жестом правой руки Спартак приказал консулу удалиться. Консул Варрон Лукулл с достоинством завернулся в свою тогу и, уходя, сказал: – Увидимся на поле брани. – Да допустят это боги… только не верю я этому… И когда Теренций направился по дороге, которая шла ниже претория, Спартак окликнул его и сказал: – Выслушай меня, римский консул… Так как мне известно, что те немногие из моих солдат, которые попали в ваши руки во время этой войны, были все распяты, и так как я вижу, что вы, римляне, не признаете за нами, гладиаторами, человеческих прав, то я предупреждаю тебя: если через двадцать дней я не получу вот здесь, в моем лагере, оружие и доспехи, которые мне требуются, четыре тысячи ваших солдат, попавших ко мне в плен под Фунди, также будут распяты нами. – Как?.. Ты посмеешь?.. – произнес консул, побледнев от гнева. – Все дозволено по отношению к таким людям, как вы, для которых нет ничего святого, нет ничего, к чему бы они питали уважение… Бесчестье за бесчестье, убийство за убийство, резня за резню – вот как с вами надо поступать. Иди! И он приказал консулу удалиться. На призыв Спартака прибежали декан и гладиаторы, ранее сопровождавшие посла и его слуг; фракиец приказал им проводить их всех до ворот лагеря. Оставшись один, Спартак долго ходил взад и вперед перед своей палаткой, то ускоряя, то замедляя шаги, погруженный в самые мрачные и печальные думы; он был очень взволнован. Некоторое время спустя он призвал к себе Крикса, Граника и Эномая и сообщил им о посещении лагеря Теренцием Варроном Лукуллом, о предложениях, сделанных ему, за исключением тех, которые касались его сокровенной тайны – любви к Валерии. Товарищи одобрили действия своего вождя, они восхищались благородством души Спартака и его великодушным самоотречением; они ушли от него, преисполненные еще большей любовью и уважением к своему доблестному другу и верховному вождю. Спартак направился в свою палатку, когда уже стало темнеть; он поговорил с Мирцей, которая, видя, что брат задумчив и хмур, начала заботливо хлопотать вокруг него, желая отвлечь от мрачных мыслей; потом он удалился в ту часть своей огромной палатки, построенной для него солдатами, где находилось его ложе из свежей соломы, покрытое несколькими бараньими шкурами. Сняв с себя панцирь и оружие, которые носил весь день не снимая, Спартак лег и долго ворочался с боку на бок, тяжело вздыхая; уснул он очень поздно, забыв потушить светильник из обожженной глины, в котором еще горел фитиль. Он проспал, вероятно, часа два, сжимая во сне медальон, подаренный ему Валерией, который всегда носил на шее, как вдруг его разбудил длительный, горячий поцелуй в губы. Он проснулся, сел на постели и, повернув голову в ту сторону, откуда ему послышалось прерывистое дыхание, воскликнул: – Кто это?.. Кто здесь?.. У его ложа стояла на коленях красавица Эвтибида; ее густые рыжие косы были распущены по плечам и разметались по белоснежной груди; она умоляюще сложила свои маленькие руки, прошептав: – Пожалей, пожалей меня… Спартак, я умираю от любви к тебе! – Эвтибида! – воскликнул пораженный вождь гладиаторов, сжимая в руке медальон. – Ты, ты здесь?.. Зачем?.. – Уже много-много ночей, – произнесла тихо девушка, дрожавшая, словно лист, – вот в этом углу, – и она указала рукой на угол, – я жду, пока ты уснешь, потом становлюсь на колени у твоего ложа, созерцая лицо твое, такое величественно прекрасное; я поклоняюсь тебе и плачу в тишине, ибо я боготворю тебя, Спартак, поклоняюсь тебе, как поклоняются богам; уже более пяти лет, пять долгих, бесконечных, как вечность, лет, я люблю тебя без всякой надежды, как безумная, как одержимая, отвергнутая тобой. Напрасно старалась я изгнать твой образ из моей памяти… он врезался в нее огненными письменами; напрасно старалась я предать забвению свою великую страсть, я хотела потопить ее в вине, в утехах, в разгульных оргиях… Я напрасно искала душевного покоя, избегая тех мест, где я узнала тебя, но и в Греции ты был передо мной, как ив Риме; даже места, где я родилась, даже воспоминания невинной юности моей, звук родной мне речи – ничто, ничто не могло изгнать тебя из моего сердца… Я люблю тебя, я люблю тебя, Спартак, и любовь мою не в силах выразить человеческая речь… Сила моей любви так велика, что она бросила к твоим ногам такую женщину, как я, у ног которой были знаменитейшие мужи Рима! О, сжалься надо мной, не отталкивай меня, я буду твоей служанкой, рабыней… только не отталкивай меня, молю тебя; если ты снова отвергнешь меня, то заставишь меня решиться на все… Даже на самые ужасные, самые страшные преступления! Так в волнении молила влюбленная девушка; она схватила руку Спартака и покрывала ее горячими поцелуями. От этого неудержимого потока слов и поцелуев, чувственных и горячих, лицо Спартака то вспыхивало, то становилось белее полотна, дрожь пробегала по всему его телу, и тогда он сжимал в руке медальон, в котором были волосы Валерии и Постумии; только этот амулет давал ему силу устоять против чар красавицы гречанки. Он сделал над собой усилие и, мягко освободив свою руку из сжимавшей ее руки Эвтибиды, ласково, стараясь быть спокойным, почти отечески сказал ей: – Успокойся… успокойся… безумная ты девушка… Я люблю другую… божественно прекрасную женщину… она мать моего ребенка… Знай, что у Спартака только одна вера, и так же, как душа моя отдана делу угнетенных и я живу для него и умру за него, так и люблю я только одну женщину и никогда не полюблю другую… Прогони всякую мысль обо мне из своей разгоряченной головы… не высказывай мне чувств, которых я не разделяю, не говори мне о любви, которую я не могу питать к тебе… – Ах, клянусь божественными эриниями, – воскликнула Эвтибида, которую при последних словах Спартак слегка отстранил от себя, – это Валерия, проклятая Валерия, это она, неизменно она похищает у меня твои ласки и поцелуи! – Женщина! – воскликнул возмущенный Спартак, и лицо его стало мрачным и грозным. Эвтибида замолчала, кусая свои руки; вождь гладиаторов, сдержав гнев, произнес через минуту более спокойно, но не менее строго: – Уходи из моей палатки и никогда больше не появляйся здесь. Завтра ты отправишься с другими контуберналами в штаб Эномая: моим контуберналом ты больше не будешь. Куртизанка, опустив голову, с трудом сдерживая рыдания и кусая руки, медленно вышла из палатки, в то время как Спартак, открыв медальон, поднес его к губам и покрыл поцелуями хранившиеся в нем пряди волос.  Глава шестнадцатая ЛЕВ У НОГ ДЕВУШКИ. – ПОСОЛ, ПОНЕСШИЙ НАКАЗАНИЕ   Эвтибида была женщиной незаурядной. Ум ее всегда был подчинен порывам страсти, а страсть ее была неумеренной, и нередко все доводы рассудка уничтожались бурным полетом ее безудержной фантазии. Одаренная необычайной энергией, так не соответствовавшей всему ее хрупкому и изящному сложению, гречанка была скорее похожа на юную девушку, чем на женщину; читатель уже знает, что с самого раннего возраста от, подчиняясь сладострастным желаниям одного развращенного патриция, участвовала в бесстыдных оргиях и сатурналиях. Она утратила два самых лучших качества женщины: стыдливость и способность отличать добро от зла. Она не умела сдерживать свои желания и добивалась того, чего хотела, любыми средствами: для нее добром было достижение желаемого; с непоколебимым упорством шла она к намеченной цели, и благодаря невероятной силе воли ей всегда удавалось удовлетворять свои желания. Пресыщенная наслаждениями, очень богатая, избалованная поклонением наиболее элегантных щеголей и богатых патрициев, она увидела Спартака во всем блеске его красоты, храбрости, отваги, победителем в кровопролитной схватке на арене цирка, как раз в тот самый момент, когда ничто в жизни уже не прельщало ее, когда ее больше не пленяли никакие соблазны и она изверилась в возможности счастья для себя; Эвтибида увидела Спартака и увлеклась им; ей казалось, что она без особого труда сможет удовлетворить этот свой каприз; а может быть, это была и любовь – Эвтибида на первых порах сама не знала и не понимала того чувства, которое, почти помимо воли, влекло ее к этому сильному гладиатору. В своем разгоряченном воображении она уже предвкушала опьянение этой новой страстью, сулившей, как ей казалось, столько радостей и нарушавшей однообразие ее жизни, которая становилась невыносимой. Когда же возникли непредвиденные препятствия, когда она убедилась, что Спартак равнодушен к ее чарам, которые покорили столько сердец, когда она узнала, что другая женщина оспаривает у нее власть над любимым человеком, неудовлетворенное желание, безумная ревность воспламенили воображение куртизанки; кровь ее забурлила, сердце затрепетало, как еще никогда не трепетало, и, как мы уже видели, ее сладострастное желание превратилось в безудержную страсть; страсть этой испорченной, полной энергии и Решительной женщины вскоре достигла наивысшей своей точки. Она хотела забыть этого человека и предалась безумству разнузданных оргий; в ее римском дворце раздавались фесценийские песни, оттуда доносились непристойные крики, но ничто не могло вытеснить Спартака из ее сердца. Она отправилась путешествовать, побывала в родной Греции, поразила Коринф и Афины своей бесстыдной красотой, но неудовлетворенная страсть сопутствовала ей повсюду, мешала ей жить; тогда она решила снова попытаться овладеть душой гладиатора, ставшего теперь грозной силой, исполином, поднявшим знамя борьбы угнетенных против владычества Рима. Прошло четыре года. Спартак мог забыть Валерию, возможно, и забыл ее, и Эвтибида подумала, что теперь пришло время, когда она может всецело предаться своей любви к фракийцу. Гречанка продала все свои драгоценности, собрала все свои богатства и отправилась в лагерь гладиаторов; она решила с безграничной преданностью восточной рабыни посвятить себя служению человеку, который зажег в ее душе такую горячую, сильную страсть. Если бы Спартак заключил ее в свои объятия, она была бы счастлива, и – кто знает? – может быть, она стала бы добродетельной женщиной. Она чувствовала себя способной на любой честный и смелый поступок, лишь бы снискать любовь человека, который в ее глазах теперь принял блистательный образ полубога. Она ждала, она надеялась, и она обманулась в своих ожиданиях… Второй раз он отверг ее. Эвтибида вышла из палатки вождя гладиаторов с искаженным лицом, в слезах; глаза ее сверкали гневом, лицо залил румянец стыда от пережитого унижения. Сначала она шла, ничего не замечая, по затихшему лагерю, охваченная глубоким волнением. Гречанка шла, словно ощупью, она спотыкалась о подпорки палаток, ударялась о столбы веревочных загородок для лошадей; сама не зная почему, она очутилась у частокола. Мысли ее были беспорядочными, в воспаленном мозгу не было ни ясного представления о собственных переживаниях, ни правильного восприятия внешнего мира; звенело в ушах, она сознавала лишь, что страдания ее ужасны и она жаждет мести, мести беспощадной и кровавой. Утренний ветерок, свежий и чистый, пронизывал тело Эвтибиды, холодил грудь и плечи, и постепенно он вывел ее из состояния какого-то оцепенения, призвав к действительности. Эвтибида завернулась в свой пеплум, осмотрелась вокруг, как будто придя в себя после бреда или обморока, пытаясь собрать мысли и понять, где она находится. Наконец она сообразила, что стоит среди палаток восьмого легиона, и постаралась попасть самым коротким путем на Квинтанскую улицу, а оттуда, идя по дороге, которая отделяла расположения шестого легиона от пятого, вышла к своей палатке. Эвтибида вдруг заметила, что руки ее в крови, и вспомнила, что сама безжалостно искусала их; она остановилась, подняв свои зеленые глаза, искрившиеся гневом, и маленькие окровавленные руки к небу; и мысленно, с глубокой ненавистью в душе поклялась всеми богами неба отомстить за оскорбления и унижения, перенесенные ею, и на крови, обагрившей ее руки, дала обет принести в жертву фуриям-мстительницам и подземным богам голову Спартака. На следующий день Спартак, который с того момента, как окружил под Фунди лагерь претора Анфидия Ореста, постановил, чтобы у Граника, Крикса и Эномая было четыре контубернала для связи между ними, сообщил Эномаю, что посылает ему для услуг одного из своих контуберналов. Эномай этому не удивился, но как велико было его изумление, когда он увидел перед собой Эвтибиду; он не раз любовался красотой ее лица и стройностью стана, но никогда не разговаривал с ней, считая ее возлюбленной Спартака. – Как!.. ты!.. – воскликнул пораженный германец. – Это тебя Спартак направляет ко мне контуберна лом? – Да, именно меня! – ответила девушка; на ее бледном лице отражались забота и глубокая печаль. – Почему ты так удивлен? – Почему… почему… Я думал, что ты Спартаку очень дорога… – О! – ответила с горькой усмешкой девушка. – Спартак человек добродетельный и думает только о нашей победе. – Но это не могло помешать ему заметить, что ты красивая девушка, самая прекрасная из тех, которые вдохновляли резец скульпторов, самая прекрасная из всех родившихся под солнцем Греции. Красота Эвтибиды настолько поразила Эномая, что медведь сразу стал ручным и грубый дикарь вдруг превратился в учтивого человека. – Надеюсь, ты не вздумаешь объясняться мне в любви! Я пришла сюда бороться с нашими угнетателями; во имя этого святого дела я пренебрегла богатством, любовью, жизнью в роскоши и удовольствии. Учись у Спартака быть воздержанным и скромным. Надменно произнеся эти слова, она повернулась спиной к Эномаю и направилась к палатке, стоявшей рядом, в которой жили его контуберналы. – Клянусь божественной красотой Фреи, матери всего сущего, эта девушка не менее прекрасна и горда, чем самая гордая и прекрасная из валькирий! – воскликнул Эномай, пораженный красотой и поведением гречанки; неожиданно для самого себя он стал думать с несвойственной ему нежностью о прелестном сложении и очаровательном личике девушки. Нетрудно догадаться о том, что задумала Эвтибида: она решила увлечь гордого германца. Кто мог бы сказать, какую цель она преследовала этим? Очевидно, любовь германца к Эвтибиде должна была иметь какое-то отношение к планам мести, замышлявшейся гречанкой. Как бы то ни было, такой женщине, как Эвтибида, красивой и обаятельной, владеющей всеми тайнами обольщения, нетрудно было в короткое время полностью завлечь в свои сети грубого и простодушного германца; вскоре она безраздельно властвовала над ним. Тем временем Спартак в лагере под Венусией неутомимо обучал военному искусству два новых легиона. Ровно через восемнадцать дней после свидания и беседы с консулом Марком Теренцием Варроном Лукуллом для этих легионов были доставлены в лагерь гладиаторов десять тысяч панцирей, щиты, мечи и дротики, затребованные в обмен на четыре тысячи пленных, которые были полностью разоружены и отправлены в Рим. Как только были вооружены два последних легиона, один из них, одиннадцатый, состоявший из галлов, был придан к четырем, которыми командовал Крикс, а другой, состоявший из фракийцев, был отдан под командование Граника. Спартак оставил лагерь в Венусии и малыми переходами двинулся в Апулию. Сначала он отправился в Барий, а затем подошел к стенам Брундизия, самого значительного и важного военного порта римлян на Адриатическом море. Во время этого перехода, длившегося два месяца, не произошло ни одной значительной стычки между римлянами и гладиаторами, так как стычками никак нельзя было назвать слабое, легко преодолеваемое сопротивление, которое оказывали армии Спартака некоторые города. В конце августа Спартак, отойдя от превосходно укрепленного Брундизия, в который он даже не пытался вступить, расположился лагерем близ Гнатии, в хорошо укрепленном месте, которое он по своему обыкновению укрепил еще более, окружив его широкими рвами, так как фракиец решил перезимовать в этой провинции, где плодородная почва, прекрасные пастбища и обилие скота обеспечивали его войско продовольствием. В то же время вождь гладиаторов подолгу обдумывал, что следовало бы сделать, чтобы начатая им война приняла более решительный характер. После зрелых размышлений он созвал своих военачальников на секретное военное совещание; там долго обсуждался вопрос о том, что надо предпринять; по всей вероятности, были приняты важные решения, но в лагере гладиаторов никому не удалось узнать этой тайны. Ночью, после совещания, закончившегося к вечеру, Эвтибида сняла с себя оружие, наполовину завернулась в пеплум, искусно полуобнажив плечи и грудь, и села на скамью внутри своей палатки. Небольшой медный светильник опускался со столба, поддерживавшего палатку, и слабо освещал ее. Эвтибида была бледна, ее мрачный и злой взгляд был устремлен на вход в палатку; она как будто машинально направила туда свое внимание, тогда как голову ее наполняли совсем иные мысли. Внезапно она вскочила и, напрягая слух, стала прислушиваться; глаза ее вдруг загорелись от радости, шум шагов доносился все явственнее и, казалось, подтверждал приход того, кого она ждала и желала видеть. Вскоре на пороге палатки показалась огромная фигура Эномая, которому пришлось наклонить голову, чтобы проникнуть в храм Венеры, как он в шутку называл палатку Эвтибиды. Приблизившись к гречанке, гигант стал перед ней на колени и, взяв обе ее руки, поднес их к губам. – О моя божественная Эвтибида! – произнес он. Стоя на коленях, Эномай все же был на голову выше девушки, сидевшей на скамье; только встав на корточки, он мог взглянуть своими маленькими черными глазками в лицо красавицы. Две эти головы являли необычайный контраст: правильные черты лица, белизна кожи Эвтибиды еще сильнее подчеркивали грубость черт и землисто-смуглый цвет лица Эномая, а его всклокоченные волосы и взъерошенная борода пепельно-каштанового Цвета еще сильнее оттеняли красоту рыжих кос красавицы-куртизанки. – Долго продолжалось совещание? – спросила Эвтибида, глядя доброжелательно и ласково на огромного германца, простертого у ее ног. – Да, долго… к сожалению, чересчур долго, – ответил Эномай. – Уверяю тебя, мне так наскучили эти совещания. Я солдат, и, клянусь молниями Тора, не по душе мне все эти собрания. – Но ведь и Спартак тоже человек действия, и если к его храбрости прибавить осторожность, то это будет только способствовать торжеству нашего дела. – Так-то оно так… я не отрицаю этого… но я предпочел бы идти прямо на Рим. – Безумная мысль! Только когда у нас будет армия в двести тысяч, мы сможем сделать такую смелую попытку. И оба умолкли. Эномай смотрел на гречанку с выражением такой преданности и нежности, на которую, казалось, не был способен этот неуклюжий человек с огромными руками и ногами. Эвтибида старалась изобразить пылкие чувства, которые она, конечно, не могла испытывать, и притворно нежными взглядами, подсказанными ей искусством обольщения, ласкала простодушного германца. – И вы обсуждали серьезные и важные дела на сегодняшнем совещании? – как бы между прочим рассеянно спросила гречанка. – Да… серьезные и важные… так они говорят… Спартак, и Крикс, и Граник… – Да, вы, наверно, говорили о планах предстоящих военных действий?.. – Не совсем так… но то, о чем мы совещались, почти непосредственно относится к этому. Мы обсуждали… ах, да, – воскликнул он, сразу спохватившись, – мы ведь связали друг друга священной клятвой не разглашать того, что там обсуждалось. А я-то, даже и сам того не замечая, чуть все не выболтал. – Ведь не врагу же ты сообщаешь о своих планах… я надеюсь. – О моя обожаемая Венера… Неужели ты могла подумать, что если я не рассказываю тебе о наших решениях, то только потому, что не доверяю тебе! – Этого бы еще не хватало! – воскликнула возмущенная гречанка. – Клянусь Аполлоном Дельфийским! Этого еще не хватало! Неужели после того как я отдала делу угнетенных все мои богатства, принесла в жертву все преимущества жизни среди роскоши и наслаждений и из слабой девушки превратилась в борца за свободу, ты или кто-либо другой осмелится усомниться в моей преданности? – Да избавит меня Один!.. Верь мне, что я не только боготворю твою красоту, но и высоко чту благородство и твердость твоего духа… Я настолько уважаю тебя, что, несмотря на данную клятву, я хочу сообщить тебе о… – Нет, нет ни за что! – сказала девушка, делая вид, что она еще больше рассержена, и стараясь отделаться от ласк германца. – Какое мне дело до ваших тайн? Я о них ничего не хочу знать… – Ну вот, ты опять по обыкновению сердишься на меня… За что ты на меня обиделась?.. О моя обожаемая девушка!.. – смиренно произнес Эномай, нежно лаская Эвтибиду, и в его голосе чувствовались слезы. – Выслушай меня, прошу тебя… знай, что… – Замолчи, замолчи, я не хочу, чтобы ты нарушил клятву и поставил под угрозу наше дело, – с иронией сказала куртизанка. – Если бы ты верил мне… уважал меня… любил, как говоришь… если бы я была для тебя, как ты для меня, частью меня самой… ты понял бы, что твоя клятва обязывала тебя держать все, что говорили, втайне от всех, но не от меня… если я для тебя, по твоим словам, душа твоей души и все помыслы твои обращены ко мне… Но ты не любишь меня любовью чистой, преданной, безграничной, делающей человека рабом любимого… ты любишь во мне только мою проклятую красоту, ты жаждешь только моих поцелуев… а любви искренней, глубокой у тебя нет, я разочаровалась… это было только мечтой… В голосе Эвтибиды почувствовались дрожь, волнение, слезы, и наконец девушка разразилась притворными безудержными рыданиями. Впечатление, произведенное кокетством и всеми ухищрениями Эвтибиды, было как раз то, какого она и ожидала; за последние два месяца она не раз испытывала на Эномае силу своих чар. Гигант был вне себя; встревоженный, бормоча бессвязные слова, он бросился целовать ноги девушки, стал просить у нее прощенья, клялся, что никогда ни в чем не мог подозревать ее; горячо и искренне уверял ее в том, что, с тех пор как он узнал ее, он любит и обожает ее как нечто для него священное, боготворит, как боготворят богов. И так как гречанка продолжала сердиться, уверяя в том, что она не желает знать никаких чужих секретов, германец стал заклинать ее всеми богами своей религии и начал горячо просить Девушку выслушать его, уверяя, что теперь и впредь, какой бы клятвой он ни был связан, он всегда будет поверять ей все, так как она душа души его и жизнь его жизни. И он вкратце рассказал девушке все, что обсуждали начальники гладиаторов. Он сообщил, что, после вымазанных соображений о необходимости иметь на своей стороне часть патрициев и римской молодежи, обремененной долгами, жаждущей перемен и мятежно настроенной, было решено завтра же отправить надежного гонца к Катилине с просьбой принять командование над войском гладиаторов; выполнить это поручение взялся Рутилий. Несмотря на то что германец поведал все тайны Эвтибиде, что и было целью всех ухищрений и уловок гречанки, она продолжала еще некоторое время хмуриться и притворяться недовольной, но вскоре повеселела и стала улыбаться Эномаю, который простерся на полу и, поставив маленькие ножки гречанки себе на голову, сказал: – Вот… Эвтибида… разве я не раб твой… топчи меня своими ножками… я повержен в прах… голова моя служит скамьей для ног твоих. – Встань… встань, о мой возлюбленный Эномай, – произнесла куртизанка; голос ее звучал тревожно и робко, между тем как лицо сияло от радости, а глаза мрачно блестели при виде колосса, распростертого у ее ног. – Встань, не твое это место, встань… и иди сюда, ко мне… ближе, к моему сердцу. С этими словами она схватила гладиатора за руку, нежно притянув к себе; тот вскочил и в порыве страсти обнял девушку, поднял ее на руки, едва не задушив своими бешеными поцелуями. Когда Эвтибида могла наконец произнести несколько слов, она сказала: – Теперь… оставь меня… я должна пойти к моим лошадям, каждый день я проверяю, задал ли им корму и позаботился ли о них Зенократ… Увидимся позже… когда все в лагере утихнет. Под утро ты, как всегда, придешь ко мне… Помни, никто не должен знать о нашей любви, никто… в особенности Спартак! Германец послушно опустил ее на землю и, в последний раз крепко и горячо поцеловав, вышел первым и направился к своей палатке, расположенной недалеко от палатки Эвтибиды. Через несколько минут вышла и гречанка, она направилась в палатку, где рядом с ее лошадьми находились двое ее верных слуг, безгранично ей преданных. Она размышляла про себя: «Да, да!.. Задумано недурно… недурно: призвать Катилину, чтобы он возглавил шестьдесят тысяч рабов!.. Это значило бы облагородить армию и самое восстание… За ним пошли бы все самые знатные и отважные римские патриции… возможно, восстали бы и тибрские плебеи… и восстание рабов, которое неминуемо будет подавлено, превратилось бы в серьезную гражданскую войну, следствием которой явилось бы, по всей вероятности, полное изменение государственного строя… Нечего надеяться на то, что влияние Спартака поколеблется, если Катилина станет вождем: Катилина слишком умен, он поймет, что без Спартака ему не справиться с этими дикими толпами гладиаторов… О нет, нет, это в мои планы не входит… и доблестный, и добродетельный Спартак ничего этим не добьется!» Так размышляя, она дошла до палатки своих верных слуг; там, отозвав Зенократа в сторону, она вполголоса, по-гречески, долго и оживленно разговаривала с ним. Ранним утром следующего дня тот, кто находился бы на консульской дороге Гнатия, которая ведет от Брундизия к Беневенту, увидел бы стройного и сильного юношу в обыкновенной тунике из простой и грубой шерсти; на его плечи была накинута широкая темная пенула, на голове меховая шапка. Юноша ехал верхом на гнедом апулийском коне, который шел рысью по дороге от Гнатии в сторону Бария. И если бы кто-нибудь встретился с ним и обратил внимание на открытое смуглое лицо юноши, на его довольный, спокойный и непринужденный вид, то по одежде и внешности принял бы его за местного зажиточного земледельца, направляющегося по своим делам на рынок в Барий. Три часа спустя путник прибыл на почтовую станцию, расположенную примерно на полпути между Гнатией и Барием; там он остановился, чтобы дать передышку своему коню и немного подкрепиться самому. – Привет тебе, друг мой, – обратился он к слуге хозяина станции, пришедшему принять его коня. Юноша соскочил с лошади и добавил, обращаясь к толстому краснощекому детине, появившемуся в этот момент на пороге дома: – Да покровительствуют боги тебе и твоему семейству! – Да хранит тебя Меркурий во время твоего путешествия! Ты желаешь отдохнуть и подкрепиться после Долгого пути? Судя по усталости твоего благородного красавца апулийца, ты издалека. – Он уже шесть часов в пути, – ответил путешественник и тут же добавил: – Тебе нравится мой апулиец? Не правда ли, хороший конь? – Клянусь крыльями божественного Пегаса, такого красавца не часто увидишь! – Эх, бедняга! Кто знает, какой он будет через месяц! – произнес со вздохом путешественник, входя в дом хозяина станции. – Почему же? – спросил тот, следуя за своим гостем. Он тотчас же предложил путешественнику сесть на скамью за один из трех столиков, стоявших вдоль стен зала. – Не желаешь ли чего-нибудь поесть? – предложил он. – А почему это бедное животное… Не хочешь ли ты старого формианского, оно может поспорить своим изысканным вкусом с нектаром Юпитера… А почему твой конь через месяц будет в таком плохом состоянии?.. Не желаешь ли жареной баранины?.. Барашек нежный и сладкий, как молоко, которым его кормила мать. Могу тебе предложить также вкусного масла… свежего сыра, со слезой, похожей на росу на нежной траве, где паслись коровы, из молока которых он приготовлен… А этот бедный конь, о котором ты только что говорил… Путешественник поднял голову и посмотрел то ли с удивлением, то ли с легкой насмешкой на хозяина станции, суетившегося, хлопотавшего и болтавшего без умолку, не поспевая даже взглянуть на своего гостя; накрывая на стол, он то и дело сновал взад и вперед. Болтовня хозяина была прервана приездом нового гостя, соскочившего в этот момент с сильного и горячего коня, у которого раздувались ноздри, пена покрыла удила и бока вздымались от частого прерывистого дыхания: вероятно, коню пришлось пробежать немалое расстояние. Новый гость был человек высокий и плотный, с сильно развитыми мускулами, у него было смышленое загорелое, безбородое лицо; по одежде его можно было принять за раба или отпущенника, служившего в какой-нибудь богатой родовитой семье. – Да сопутствуют тебе боги! – произнес хозяин, обращаясь к входившему путешественнику. – Да ниспошлют они силы твоему крепкому коню; он, по-видимому, очень сильный, но если ты заставишь его бежать так и дальше, то он долго не протянет. Издалека ли едешь?.. Не желаешь ли присесть и подкрепиться? Не угодно ли тебе отведать жареного барашка? Барашек такой нежный, как травка, на которой паслась его мать… Путь твой был такой длинный, и ты так мчался… ты, видно, едешь издалека… Могу предложить тебе старого формианского, его не превзойдет нектар, который подается на трапезе самого Юпитера. Что может быть лучше чаши крепкого вина после такого долгого пути, а ты ведь проехал много миль, не правда ли? Потом я дам тебе чудесного масла и сыру, а запах-то у него какой!.. Да садись же, ты, вероятно, очень устал… – От твоей болтовни!.. Да, признаюсь, она мне надоела, клянусь Сатурном! – в нетерпении резко ответил новый путник. – Было бы гораздо лучше, если бы ты, вместо того чтобы набивать наш желудок твоими дурацкими вопросами и восхвалениями яств, которыми собираешься нас потчевать, подал сразу к столу этого жареного барашка, масло, сыр, вино… – сказал путешественник, прибывший первым; и, обращаясь к вновь приехавшему, спросил его: – Не правда ли? – Привет тебе, – произнес раб или отпущенник; приветствуя апулийца, он с уважением поднес руки к губам. – Конечно. С этими словами он сел за стол, в то время как хозяин почтовой станции, закончив приготовления, сказал: – Сейчас подам!.. И через минуту вы сами сможете судить, был ли я прав, расхваливая свои кушанья. И он ушел. – Хвала Юпитеру всеблагому, великому, освободителю, – сказал апулиец, – за то, что он избавил нас от глупой болтовни этой плакальщицы. – Скучнейший человек! – ответил отпущенник. И разговор двух путешественников на этом прекратился. В то время как отпущенник, казалось, был погружен в свои мысли, апулиец разглядывал его проницательными глазами, играя ножом, лежавшим на столе. Вернулся хозяин и принес каждому на небольшом блюде обещанного жареного барашка, и оба путешественника стали есть с большим аппетитом. Тем временем хозяин поставил перед каждым сосуд с пресловутым формианским, и хотя его и не нашли достойным трапезы Юпитера, но все же признали недурным, чтобы как-нибудь оправдать преувеличенные похвалы красноречивого хозяина. – Итак, – сказал апулиец после недолгого молчания, когда он покончил с жарким, – я вижу, что тебе нравится моя лошадь, не так ли? – Клянусь Геркулесом!.. Нравится ли мне она?.. Конечно, нравится… Настоящий апулиец… стройный… горячий… со слегка приподнятыми боками… а ноги у него тонкие, нервные; шея такого изящного изгиба… Он обладает всеми достоинствами этой породы. Я больше двадцати лет состою хозяином этой почтовой станции и, согласитесь сами, должен кое-что понимать в лошадях, и я знаю в них толк; кроме того, я сам родом из Апулии, мне досконально известны все преимущества и все недостатки наших лошадей. Представьте себе… – Дашь ты мне, – спросил, потеряв терпение, апулиец, – в обмен на мою одну из твоих двадцати лошадей? – Из сорока, гражданин, из сорока, потому что моя станция первого, а не последнего разряда, знаешь… – Ну, так даешь мне одну из твоих сорока, из ста, из тысячи, которые стоят у тебя на конюшнях? – раздраженно крикнул апулиец. – Да пошлет тебе Эскулапий типун на язык. – Э… вот… скажу я тебе, поменяешь лошадь, которую я хорошо знаю… на другую… хотя и красивую… она как будто и молодая… да, но я-то ее не знаю… – ответил с плохо скрытым смущением, почесывая за ухом, хозяин станции, не обращая внимания на ругательства апулийца. – Меня это не очень-то прельщает… потому что, должен тебе сказать, лет пять назад со мной приключился как раз такой случай… – Я вовсе не желаю уступать тебе лошадь, не променяю я ее на самую лучшую из твоих: я хочу оставить ее у тебя в залог… Ты дашь мне одну из твоих, чтобы доехать до ближайшей станции; там я оставлю твою, и возьму другую, и так далее, пока не доеду до… Тут апулиец остановился и бросил недоверчивый взгляд не на болтливого хозяина почты, а на молчаливого и почтительного отпущенника или раба. Затем закончил свою речь: – Пока не доеду, куда мне надо… Когда я поеду обратно, я проделаю то же самое и, приехав к тебе, заберу своего Аякса; моего гнедого зовут Аяксом. – Ну уж о нем ты не беспокойся; ты его найдешь упитанным, сильным; я знаю, как надо ухаживать за лошадьми… Ты не сомневайся. Но, вот видишь, я сразу догадался, что ты спешишь и что ехать тебе далеко… Наверно, в Беневент? – Может быть, – улыбаясь, ответил апулиец. – Или, может быть, даже в Капую? – Может быть. – Кто знает, может быть, тебе надо ехать даже и в Рим? – Может быть. Оба замолчали. Апулиец, оказывавший честь маслу и сыру, принесенным хозяином, продолжал улыбаться, глядя на добродушного болтуна, который был разочарован и недоволен, потому что остался в дураках от всех этих «может быть», ничуть не удовлетворявших его любопытство. – Ну, что же ты молчишь? – спросил путешественник. – Может быть, я еду в Корфиний, Аскул, Камерин, в Сену галльских сенонов, в Равенну?.. А отчего бы мне не поехать также в Фалерии, Сполетий, Хиос, Кортону, Арретий, Флоренцию? В страну галльских боийев или к лигурийцам? Почему бы мне не… – Да сопутствует тебе великий Юпитер! Не смеешься ли ты надо мной? – спросил сконфуженный хозяин станции. – Я пошутил, – ответил апулиец, добродушно улыбаясь и подавая хозяину чашу, наполненную формианским вином. – Выпей из чаши дружбы, не обижайся на меня, когда я шучу и разжигаю твое любопытство. Ты, по всей видимости, человек хороший… только болтун и излишне любопытен… – Но не ради дурного, – ответил добродушный хозяин, – и, клянусь всеми богами неба и преисподней, человек я благочестивый и честный, а если я лгу, пусть погибнут от чумы моя жена и дети! – Да ты не накликай бедствий, я тебе верю. Пей! – Желаю тебе счастливого путешествия и благополучия, – сказал хозяин станции и, отпив из чаши два-три глотка формианского, передал ее затем апулийцу. Апулиец чаши не взял, сказав: – Передай ее теперь другому гостю и выпей сначала за его здоровье. И, обратившись к отпущеннику, апулиец добавил: – Ты, кажется, отпущенник? – Да, я вольноотпущенный, – почтительно ответил этот могучего сложения человек, – я из рода Манлия Империозы… – Знаменитый и древний род, – заметил хозяин станции, – один из их предков Марк Манлий Вулсон был консулом в двести восьмидесятом году римской эры, а другой… – Я еду в Рим известить Тита Манлия об убытках, причиненных его вилле близ Брундизия мятежными гладиаторами, явившимися в наши края. – А, гладиаторы! – вполголоса произнес хозяин станции, невольно вздрогнув. – Не говорите о них во имя Юпитера Статора! Я вспоминаю, какой страх я испытал два месяца назад, когда они проходили здесь, направляясь в Брундизий… – Да будут прокляты они и их презренный вождь! – с жаром воскликнул апулиец, сильно стукнув по столу кулаком. Затем он спросил у хозяина станции: – Они причинили тебе большой ущерб? – По правде говоря, нет… надо сказать правду… они с уважением отнеслись ко мне и к моей семье… взяли у меня сорок лошадей… но заплатили за них золотом… Они правда не дали того, что стоили лошади… но ведь… могло быть и хуже… – В конце концов, – сказал отпущенник, прерывая хозяина станции, – они могли увести лошадей, не дав тебе ни гроша. – Конечно! Надо признаться, что эта война, ставшая такой ужасной, унизительна для римлян, – сказал хозяин станции все также испуганно и вполголоса. – О, видели бы вы их, когда они здесь проходили!.. Неисчислимое войско… Конца не было видно… А в каком порядке шли легионы!.. Если бы не было кощунством сравнивать наших славных солдат с этими разбойниками, я бы сказал, что их легионы ничем не отличались от наших… – Говори без обиняков, – прервал его отпущенник, – пусть это будет даже позорным, но надо быть справедливым: Спартак великий полководец, из шестидесяти тысяч рабов и гладиаторов он сумел создать войско в шестьдесят тысяч храбрых и дисциплинированных солдат. – Клянусь римскими богами Согласия! – с негодованием воскликнул удивленный апулиец, обращаясь к вольноотпущеннику. – Как? Низкий гладиатор опустошил виллу твоего хозяина и благодетеля, а ты, негодный, осмеливаешься защищать его и превозносить его добродетели? – Во имя великого Юпитера не думай так! – почтительно и смиренно возразил вольноотпущенник. – Я этого не говорил!.. Но я должен сказать тебе, что гладиаторские легионы вовсе не разорили виллу моего господина… – Почему же ты только что рассказывал, что едешь в Рим сообщить Титу Манлию Империозе, владельцу виллы, об ущербе, понесенном им из-за появления в этих местах гладиаторов? – Но ущерб, о котором я упомянул, гладиаторы нанесли не самой вилле и не землям моего господина… Речь идет о пятидесяти четырех рабах из шестидесяти, обслуживающих виллу: все они были освобождены гладиаторами, которые предоставили им право решать, желают ли они следовать за ними и бороться под их знаменами. И из шестидесяти только шестеро остались со мной на вилле – это были старики и инвалиды; а все остальные ушли в лагерь Спартака. Ну, что ты теперь скажешь? Разве это малый ущерб? Кто будет теперь работать, кто будет пахать, сеять, подрезать виноградники, собирать урожай в поместьях моего хозяина? – К Эребу Спартака и гладиаторов! – гордо и презрительно произнес апулиец. – Выпьем за то, чтобы их уничтожили, и за наше процветание. И после того как хозяин станции снова выпил за здоровье вольноотпущенника, последний выпил за благополучие своих собеседников и передал чашу апулийцу, который в свою очередь выпил за благополучие хозяина и вольноотпущенника. Затем апулиец, уплатив по счету, поднялся, собираясь отправиться в конюшни и выбрать там лошадь. – Подожди минуточку, уважаемый гражданин, – сказал хозяин станции. – Я не хочу, чтобы кто-нибудь говорил, что добропорядочный человек побывал на станции у Азеллиона и не получил от него гостевой таблички. И он вышел из комнаты, где остались апулиец и отпущенник. – Видно, он действительно человек порядочный, – заметил отпущенник. – Конечно, – ответил апулиец; он встал в дверях, расставив ноги и заложив за спину руки, и запел излюбленную пастухами и крестьянами Самния, Кампаньи и Апулии песенку в честь бога Пана. Вскоре вернулся хозяин почтовой станции и принес Деревянную табличку, на которой стояло его имя – Азеллион. Он разделил ее пополам и одну половинку, на которой было написано: «лион», отдал апулийцу. – Эта половинка таблички поможет тебе; при ее предъявлении хозяевам других почтовых станций они будут тебе оказывать всевозможные услуги, дадут лучших лошадей и прочее, как это всегда бывало со всеми, у кого была такая половинка моей гостевой таблички. Я помню, как семь лет назад здесь проезжал Корнелий Хрисогон, отпущенник знаменитого Суллы… – От всей души благодарю тебя, – сказал апулиец, прерывая Азеллиона, – за твою любезность и будь уверен, что, несмотря на твою беспрерывную болтовню, Порций Мутилий, гражданин Гнатии, не забудет твоей доброты и сохранит к тебе чувство искренней дружбы. – Порций Мутилий!.. – повторил Азеллион. – Хорошо… Чтобы не забыть твоего имени, я запишу его в дневник моих воспоминаний, написанный на папирусе… ведь здесь ежедневно проезжает столько народу… столько разных имен, столько дел… нетрудно и… Он ушел, но вскоре снова вернулся, чтобы проводить в конюшни Порция Мутилия, который должен был там выбрать лошадь. В эту минуту прибыл еще один путешественник; по его одежде видно было, что он чей-то слуга; он сам отвел свою лошадь на конюшню, где в это время находился Порций Мутилий, наблюдавший за тем, как конюх седлал выбранного им коня. Только что прибывший слуга обратился с обычным приветствием «привет тебе» к Порцию и Азеллиону, и сам поставил своего коня у одного из отделений мраморных яслей, расположенных вдоль стены конюшни, снял с него уздечку и сбрую и положил перед ним мешок с овсом. В то время как слуга был занят всеми этими хлопотами, в конюшне появился отпущенник Манлия Империозы; он пришел посмотреть свою лошадь, стал ласкать ее, и, незаметно для Порция Мутилия и Азеллиона, обменялся быстрым взглядом с вновь прибывшим слугой. Последний, закончив уход за своей лошадью, направился к выходу и, проходя мимо отпущенника, сделав вид, будто только что заметил и узнал его, воскликнул: – Клянусь Кастором!.. Лафрений!.. – Кто это? – спросил тот, быстро обернувшись. – Кребрик?.. Какими судьбами?.. Откуда едешь? – А ты куда?.. Я еду из Рима в Брундизий. – А я из Брундизия в Рим. Эта встреча и восклицания привлекли внимание Порция Мутилия, и он стал незаметно наблюдать за слугой и отпущенником. Однако те заметили, что Мутилий украдкой поглядывает на них и прислушивается к их разговорам. Они стали говорить вполголоса и вскоре разошлись, пожав друг другу руку и что-то шепнув один другому, но недостаточно тихо, так что Порций, сделав вид, будто собирается уходить, приблизился к ним, как бы не обращая на них никакого внимания, и услышал следующее: – У колодца! Слуга вышел из конюшни, а отпущенник продолжал ласкать свою лошадь. Вышел и Порций, тихонько напевая песенку гладиаторов: Этот кот, весьма ученый, Хитрый, жизнью умудренный… Мигом мышь поймал за хвост. Вольноотпущенник Лафрений тоже напевал какую-то песенку, но на греческом языке. Как только Порций Мутилий вышел из конюшни, он сказал Азеллиону: – Подожди меня здесь минутку… я скоро вернусь. И, обойдя дом хозяина станции, он очутился во дворе. Там действительно оказался колодец, из которого брали воду для поливки огорода; за круглой его стеной спрятался Порций, как раз с той стороны, которая выходила на огород. Он не пробыл там и трех минут, как вдруг услышал шаги человека, приближавшегося с правой стороны дома; почти одновременно кто-то шел и с левой стороны. – Итак? – спросил Лафрений. (Порций сразу узнал его голос.) – Мне стало известно, что мой брат Марбик, – быстро и тихо проговорил другой (Порций догадался, что говорил слуга), – ушел в лагерь наших братьев; я убежал от своего хозяина и направляюсь туда же. – А я, – тихо сказал Лафрений, – под предлогом, что еду в Рим сообщить Титу Империозе о бегстве его рабов, на самом деле еду за своим любимым сыном Гнацием: я не хочу оставлять его в руках угнетателей; а потом вместе с ним я также отправлюсь в лагерь нашего доблестного вождя. – Будь осторожен, нас могут заметить; этот апулиец посматривал на нас так подозрительно… – Да, я боюсь, что он за нами наблюдает. – Привет, желаю тебе счастья! – Верность! – И победа! Порций Мутилий услышал, как слуга и отпущенник быстро удалились. Тогда он вышел из своего укрытия и удивленно огляделся вокруг; ему казалось, что это был сон; он сам себя спросил, была ли это та великая тайна, которую он собирался раскрыть, были ли это враги, которых он хотел захватить врасплох. И, думая о происшедшем, он покачивал головой и улыбался; затем он снова стал прощаться с Азеллионом; хозяин без конца кланялся Порцию, желая ему счастливого пути и скорого возвращения и обещал к тому времени приготовь великолепное массикское вино, которое затмит нектар Юпитера. Когда же Порций вскочил на коня и, пришпорив его, поскакал, направляясь к Барию, Азеллион пробежал за ним десять – двенадцать шагов и все кричал: – Доброго пути! Пусть боги сопутствуют вам и хранят вас!.. Ах, как чудесно он скачет!.. Как великолепно он выглядит на моем Артаксерксе! Отличный конь, мой Артаксеркс!.. Прощай, прощай, Порций Мутилий!.. Что и. говорить!.. Я полюбил его… и мне жаль, что он уезжает… В эту минуту он потерял из виду своего гостя, исчезнувшего за поворотом дороги недалеко от станции. Опечаленный Азеллион отправился домой, рассуждая про себя: «Бесполезно… таков уж я… чересчур добрый». И он тыльной стороной руки отер слезу, катившуюся по щеке. А Порций Мутилий, в котором читатели, конечно, уже узнали свободнорожденного начальника легиона Рутилия, посланного в Рим гонцом от Спартака к Катилине, все время ехал рысью, размышляя о странном происшествии, и спустя час после наступления сумерек добрался до Бария, но даже не заехал туда, а остановился в трактире на дороге в Гнатию. Там он велел отвести на конюшню Артаксеркса, который действительно оказался резвым и сильным конем, а затем нашел для себя постель, чтобы отдохнуть до рассвета. На следующий день, еще до восхода солнца, Рутилий уже мчался по дороге Гнатия, которая вела к Бутунту; на эту станцию он прибыл пополудни, поменял Артаксеркса на вороную кобылу с кличкой Аганиппа и, немного подкрепившись, поскакал в Канузий. Под вечер, на полпути между Бутунтом и Канузием, Рутилий заметил впереди столб пыли: очевидно, ехал какой-нибудь всадник. Осторожный и предусмотрительный Рутилий пришпорил свою Аганиппу и вскоре догнал ехавшего впереди всадника. Это был не кто иной, как вольноотпущенник Лафрений, которого он встретил на станции Азеллиона, близ Бария. – Привет! – произнес отпущенник, даже не повернув головы, чтобы посмотреть, кто его обгоняет. – Привет тебе, Лафрений Империоза! – ответил Рутилий. – Кто это? – с удивлением спросил тот, быстро обернувшись. Узнав Рутилия, он произнес, облегченно вздохнув: – А, это ты, уважаемый гражданин!.. Да сопутствуют тебе боги! Благородный и великодушный Рутилий был растроган, узнав бедного отпущенника, ехавшего в Рим, чтобы похитить своего сына и затем отправиться вместе с ним в лагерь гладиаторов. Он молча смотрел на него. Ему захотелось подшутить над отпущенником, и он сказал ему строгим голосом: – Так ты едешь в Рим, чтобы украсть своего сына из дома твоих хозяев и благодетелей, а потом убежишь вместе с ним в лагерь низкого и подлого Спартака! – Я? Что ты говоришь?.. – пробормотал Лафрений в смущении; лицо его страшно побледнело, или это только показалось Рутилию. – Я все слышал вчера, потому что стоял позади колодца на станции Азеллиона; мне все известно, коварный и неблагодарный слуга… как только мы приедем, в первом же городе я прикажу арестовать тебя, и ты должен будешь перед претором, под пыткой признаться в измене. Лафрений остановил коня; Рутилий также. – Я ни в чем не сознаюсь, – произнес мрачно и угрожающе вольноотпущенник, – потому что я не боюсь смерти. – Не побоишься даже распятия на кресте? – Даже распятия… потому что знаю, как освободиться от этого. – А как? – спросил, будто бы удивившись, Рутилий. – Убью такого доносчика, как ты! – воскликнул разъяренный Лафрений, вытащив короткую, но увесистую железную палицу, спрятанную под чепраком лошади; он пришпорил своего коня и бросился на Рутилия; тот громко расхохотался и крикнул: – Остановись, брат!.. Верность и… Лафрений левой рукой остановил лошадь, а правую, которой он сжимал палицу, поднял вверх и удивленно произнес: – О!.. –…и?.. – спросил Рутилий, ожидая в ответ от Лафрения вторую часть пароля. –…и победа! – пробормотал тот, еще не вполне пришедший в себя от изумления. Тогда Рутилий протянул ему руку и три раза нажал Указательным пальцем на ладонь левой руки отпущенника и этим окончательно успокоил его. Сам он теперь был уверен в своем собеседнике и спутнике, не колеблясь признав в нем товарища, также состоявшего в Союзе угнетенных.

The script ran 0.014 seconds.