1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24
— Но отчего?
— А вдруг прямое общение с паралюдьми неопровержимо докажет, что их развитие выше? Вот тогда уже не удастся скрыть, что создатели Насоса — лишь номинальные его творцы, а это непереносимо для их самомнения. И, таким образом (Ламонт старался говорить без злости, но это ему не удавалось), Хэллем утратит право называться Отцом Электронного Насоса.
— Ну хорошо, предположим, символами захотели бы заняться всерьёз. Что это дало бы? Ведь хотеть ещё не значит мочь.
— Можно было бы заручиться сотрудничеством паралюдей. Можно было бы написать в паравселенную. Этого даже не пытались сделать, хотя ничего невозможного тут нет. Можно было бы подложить письмо на железной фольге под крупинку вольфрама.
— Вот как? Они что же, по-прежнему высматривают вольфрам, хотя Насос уже действует?
— Нет. Но они заметят вольфрам и сообразят, что мы стараемся привлечь их внимание. И вообще можно изготовить фольгу из вольфрама и написать прямо на ней. Если они заберут наше послание и хоть что-то поймут, то ответят, используя свои новые знания. Например, составят сравнительную таблицу своих слов и наших или используют наши слова в окружении своих. Это будет обмен — они нам, мы им, они нам и так далее.
— Причем львиную долю работы выполнят они, — добавил Броновский.
— Вот именно.
Броновский покачал головой.
— Ну и что тут интересного? Меня, во всяком случае, это не прельщает.
Ламонт испепелил его гневным взглядом.
— Но почему? Или, по-вашему, вам будет мало чести? Славы вам не хватит? Вы что, такой уж специалист в вопросах славы? Да какую, собственно, славу принесли вам эти этрусские надписи, чёрт побери? Ну, утерли вы нос пятерым другим специалистам. Или даже шестерым. Вот для них одних во всём мире вы победитель, авторитет, и они вас ненавидят. А ещё что? Ну, читаете вы лекции перед полусотней слушателей, которые на другой день уже не помнят вашей фамилии. Вас это прельщает?
— Не впадайте в мелодраму.
— Ладно, не буду. И найду кого-нибудь другого. Времени уйдёт больше, но, как вы совершенно правильно заметили, львиную долю работы выполнят паралюди. В конце-то концов я и сам справлюсь.
— Вам это официально поручено?
— Нет, не поручено. Ну и что? Или это для вас ещё одна причина держаться в сторонке? Блюдете академическую этику? Так нет же правил, запрещающих заниматься переводом, и почему я не имею права положить кусочек вольфрама на свой письменный стол? Я не стану сообщать о посланиях, которые могу получить взамен, и в этом смысле несколько отступлю от общепринятых норм научных исследований. Но когда ключ к переводу будет найден, кто об этом вспомнит? Согласны ли вы работать со мной, если я гарантирую вам полное отсутствие неприятностей и обещаю сохранить ваше участие в тайне? В результате вы лишитесь славы, но, может быть, своё спокойствие вы цените выше? Ну что ж. — Ламонт пожал плечами. — Если мне придётся работать одному, то по крайней мере не надо будет тратить время и силы на то, чтобы оберегать чье-то спокойствие.
Он встал, собираясь уйти. Оба были рассержены и держались теперь с той сухой корректностью, которая возникает между собеседниками, настроенными враждебно, но соблюдающими внешнюю вежливость.
— Полагаю, — сказал Ламонт, — мне необязательно просить вас считать нашу беседу конфиденциальной?
Броновский тоже поднялся.
— О, разумеется, — ответил он холодно, и они учтиво пожали друг другу руки.
Ламонт решил, что на Броновского ему рассчитывать не приходится, и принялся убеждать себя, что он и сам может отлично справиться со всеми трудностями перевода.
Однако два дня спустя Броновский явился к Ламонту в лабораторию и сказал без всякого вступления:
— Я уезжаю, но в сентябре вернусь. Я принял приглашение работать здесь, так что, если это вас по-прежнему устраивает, я посмотрю тогда, может ли у меня что-нибудь получиться с переводом этих ваших символов.
Ламонт не успел даже оправиться от удивления и поблагодарить его, как Броновский сердито вышел из комнаты, словно согласиться ему было даже неприятнее, чем отказаться.
Со временем они подружились. И со временем Ламонт узнал, что заставило Броновского изменить первоначальное решение. На другой день после их спора Броновский был приглашен в преподавательский клуб на званый завтрак, на котором присутствовал весь цвет университетской администрации во главе, разумеется, с ректором. Во время завтрака Броновский объявил о своем согласии работать в университете, упомянув, что необходимое официальное заявление пришлет несколько позже, и все выразили удовольствие по этому поводу.
Ректор сказал:
«Поистине, это великолепное перо в шляпу нашего университета, что в его стенах будет трудиться прославленный переводчик айтасканских надписей! Для нас это большая честь».
Конечно, никто даже не намекнул ректору на его ляпсус, и Броновский продолжал сиять улыбкой, правда, теперь несколько вымученной. После завтрака заведующий кафедрой древней истории сказал в извинение ректора, что он родом из Миннесоты и большой патриот своего штата, который знает много лучше античности, а поскольку озеро Айтаска является истоком великой Миссисипи, такая оговорка вполне естественна.
Но этот эпизод, словно подкреплявший насмешки Ламонта над его славой, несколько уязвил Броновского.
Когда Ламонт услышал эту историю, он расхохотался.
— Можешь не продолжать, — заявил он. — Я ведь и сам через это прошёл. Ты сказал себе: «Чёрт подери, я сделаю такое, что даже этот олух вынужден будет запомнить».
— Что-то в этом роде, — согласился Броновский.
Глава 5
Однако год работы не принес практически никаких результатов. Их послания в конце концов попали по назначению, они получили ответные послания. И — ничего.
— Ну, попробуй догадаться, — лихорадочно требовал Ламонт. — Возьми хоть с потолка. И испробуй на них.
— Я этим и занимаюсь, Пит. Что ты нервничаешь? На этрусские надписи я потратил двенадцать лет. А ты что же, думал, на это потребуется меньше времени?
— Чёрт возьми, Майк. Двенадцать лет — это немыслимо.
— А почему, собственно? Послушай, Пит, я ведь замечаю, что с тобой творится что-то неладное. Весь последний месяц ты был просто невозможен. Мне казалось, мы с самого начала знали, что дело быстро не пойдёт и нам надо запастись терпением. Мне казалось, ты понимаешь, что у меня, кроме того, есть моя работа в университете. И ведь я уже несколько раз задавал тебе этот вопрос. Ну, так я его повторю: почему ты вдруг так заторопился?
— Потому что заторопился, — резко ответил Ламонт. — Потому что хочу, чтобы дело сдвинулось с мертвой точки.
— Поздравляю! — сухо сказал Броновский. — Представь себе, и я хочу того же. Послушай, уж не собираешься ли ты скончаться во цвете лет? Твой врач, случайно, не предупредил тебя, что ты неизлечимо болен?
— Да нет же, нет! — скрипнув зубами, сказал Ламонт.
— Так что же с тобой?
— Ничего. — И Ламонт поспешно ушёл.
В тот момент, когда Ламонт решил заручиться помощью Броновского, его просто злило тупое упрямство Хэллема, не желавшего допустить даже мысли о том, что паралюди могут стоять по развитию выше землян. И, стремясь установить с ними прямую связь, он хотел только доказать, что Хэллем не прав. И ничего больше — в первые месяцы.
Но у него почти сразу же начались всяческие неприятности. Опять и опять его заявки на новое оборудование оставлялись без внимания, время, положенное ему для работы с электронной вычислительной машиной, урезывалось, на заявление о выдаче ему командировочных сумм он получил пренебрежительный отказ, а предложения, которые он вносил на межфакультетских совещаниях, даже не рассматривались.
Кризис наступил, когда освободившаяся должность старшего сотрудника, на которую все права имел Ламонт, была отдана Генри Гаррисону, много уступавшему ему и в стаже, и, главное, в способностях. Ламонт кипел от возмущения. Теперь ему уже было мало просто продемонстрировать свою правоту — он жаждал разоблачить Хэллема в глазах всего мира, сокрушить его.
Это чувство ежедневно, почти ежечасно подогревалось поведением остальных сотрудников Насосной станции. Ламонт был слишком колюч, чтобы пользоваться всеобщей любовью, но тем не менее многие ему симпатизировали.
Гаррисон же испытывал большую неловкость. Это был тихий молодой человек, старавшийся сохранять добрые отношения со всеми, и на его лице, когда он остановился в дверях ламонтовской лаборатории, было написано боязливое смущение. Он сказал:
— Привет, Пит. Найдётся у вас для меня пара минут?
— Хоть десять, — хмуро сказал Ламонт, избегая его взгляда.
Гаррисон вошёл и присел на краешек стула.
— Пит, — сказал он. — Я не могу отказаться от этого назначения, но хотел бы вас заверить, что я о нём не просил. Это была для меня полнейшая неожиданность.
— А кто вас просит отказываться? Мне наплевать.
— Пит, что у вас вышло с Хэллемом? Если я откажусь, назначат ещё кого-нибудь, но только не вас. Чем вы допекли старика?
Этого Ламонт не вынес.
— Скажите-ка, что вы думаете о Хэллеме? Что он за человек, по-вашему? — набросился он на бедного Гаррисона.
Гаррисон совсем растерялся. Он пожевал губами и почесал нос.
— Ну — у… — сказал он и умолк.
— Великий человек? Замечательный учёный? Блистательный руководитель?
— Ну-у…
— Ладно, так я вам сам скажу. Он шарлатан! Самозванец! Правдой и неправдой урвал себе сладкий кусок, а теперь трясется, как бы его не потерять! Он знает, что я его насквозь вижу. Вот этого-то он и не может мне простить!
Гаррисон испустил неловкий смешок.
— Неужто вы пошли к нему и сказали…
— Нет, прямо я ему ничего не говорил, — угрюмо перебил Ламонт. — Но придёт день, и я скажу. Только он и без этого знает. Он понимает, что меня ему провести не удалось, пусть я пока и молчу.
— Послушайте, Пит, ну для чего вам это ему показывать? Я ведь тоже не считаю, что он такой уж гений, но зачем, собственно, кричать об этом на всех перекрестках? Погладьте его по шерстке. Ведь ваша карьера в его руках.
— Да неужто? А у меня в руках его репутация. Я его разоблачу! Я покажу, что у него за душой ничего нет.
— Каким образом?
— А уж это моё дело, — пробормотал Ламонт, который в ту минуту не мог бы ответить на этот вопрос даже самому себе.
— Но это же смешно, — сказал Гаррисон. — У вас нет никаких шансов на победу. Он сотрет вас в порошок. Пусть он на самом деле не Эйнштейн и не Оппенгеймер, но мир-то считает его выше их. В глазах всех обитателей земного шара он — Отец Электронного Насоса, и, пока Насос служит ключом к райской жизни, они останутся глухи. До тех пор Хэллем неуязвим, и надо быть сумасшедшим, чтобы вступать с ним в борьбу. Какого чёрта, Пит! Скажите ему, что он великий человек, и проглотите пилюлю. Очень вам нужно быть вторым Денисоном!
— Вот что, Генри! — крикнул Ламонт, внезапно приходя в ярость. — Шли бы вы заниматься своими делами!
Гаррисон вскочил и вышел, не сказав больше ни слова. Ламонт обзавёлся ещё одним врагом или, во всяком случае, потерял ещё одного друга. Но, поразмыслив, он решил, что оно того стоило, так как этот разговор натолкнул его на новую идею.
Суть всех рассуждений Гаррисона исчерпывалась одной фразой: «…пока Электронный Насос служит ключом к райской жизни… Хэллем неуязвим».
Эти слова звенели в ушах Ламонта, и он впервые задумался не о Хэллеме, а о самом Электронном Насосе.
Действительно ли Электронный Насос — ключ к райской жизни? Или, чёрт подери, тут есть какой-то подвох?
История показывает, что во всём новом обычно кроется какой-то подвох. А как обстоит дело с Электронным Насосом?
Ламонт, специалист по паратеории, конечно, знал, что проблема «подвоха» в своё время уже возникала. Едва было установлено, что работа Электронного Насоса в конечном счёте сводится к перекачке электронов из нашей вселенной в паравселенную, со всех сторон послышались вопросы: «А что произойдёт, когда будут перекачаны все электроны?»
Ответ был самый успокоительный. При той интенсивности перекачки, которая полностью покроет всю практическую потребность человечества в энергии, запаса электронов во вселенной хватит по меньшей мере на триллион триллионов лет, помноженный на триллион, то есть на срок, который неизмеримо превосходит возможный период существования как вселенной, так и паравселенной, взятых вместе.
Следующее возражение было более хитрым. Перекачать все электроны нельзя даже теоретически. По мере их перекачки общий отрицательный заряд паравселенной будет увеличиваться, так же как и общий положительный заряд вселенной. С каждым годом по мере возрастания разницы перекачка электронор будет затрудняться всё больше, поскольку потребуется преодолевать противодействие противоположных зарядов. Да, конечно, непосредственно перекачивались нейтральные атомы, но сопровождающее этот процесс возмущение орбитальных электронов создавало эффективный заряд, который колоссально увеличивался благодаря наступавшим вслед за этим радиоактивным превращениям.
Если бы заряды непрерывно накапливались в точках перекачки, их воздействие на перекачиваемые атомы с возмущенными электронами почти немедленно оборвало бы весь процесс, но, разумеется, тут вступала в действие диффузия. Накапливающийся заряд диффундировал в атмосферу, и его воздействие на процесс перекачки следовало рассчитывать с учетом этого момента.
В результате возрастания общего положительного заряда Земли положительно заряженный солнечный ветер начинал отклоняться от нашей планеты на всё большем расстоянии, а её магнитосфера увеличивалась. Благодаря работам Макфарленда (того самого, кому, по убеждению Ламонта, принадлежала идея, обернувшаяся Великим Прозрением) удалось показать, что определённое равновесие обеспечивалось солнечным ветром, уносившим прочь всё больше и больше накапливающихся положительно заряженных частиц, которые отталкивались от земной поверхности всё выше в экзосферу. С нарастанием интенсивности перекачки, со вступлением в строй очередной Насосной станции общий положительный заряд Земли слегка увеличивался и магнитосфера на несколько миль расширялась. Изменение это, однако, было незначительным, а положительно заряженные частицы уносились солнечным ветром и распределялись по внешним областям Солнечной системы.
И всё-таки даже при самой стремительной диффузии заряда неизбежно должно было наступить время, когда локальная разность зарядов вселенной и паравселенной возрастет настольно, что процесс прекратится, причем на это должна была уйти лишь малая доля того времени, которое потребовалось бы на перекачку всех электронов, — примерно одна триллионная одной триллионной.
То есть это означало, что перекачка может продолжаться триллион лет. Один-единственный триллион. Но и его было достаточно. Совершенно достаточно. За триллион лет мог исчезнуть не только человек, но и сама Солнечная система. А если человек (или какой-нибудь его наследник и преемник) будет существовать и тогда, он, уж конечно, сумеет найти наилучший выход из положения. Ведь за триллион лет можно сделать очень много.
Со всем этим Ламонт должен был согласиться.
Тут он попробовал взглянуть на проблему под другим углом и припомнил рассуждения Хэллема в одной из статей, рассчитанной на самых неискушенных читателей. Он отыскал эту статью и с некоторой брезгливостью перечитал её: прежде чем идти дальше, необходимо было проверить, что именно утверждает Хэллем.
В статье он нашёл такое место:
«Из-за действия вездесущей силы тяготения мы привыкли связывать выражение «под гору» со своего рода неизбежным изменением, которое мы можем использовать для получения энергии, которую, в свою очередь, мы можем преобразовать в полезную работу. В далеком прошлом текущая под гору вода вращала колеса, которые приводили в действие машины вроде насосов и турбин. Но что случится, когда вся вода стечёт?
Дальнейшая работа окажется невозможной до тех пор, пока вода не будет поднята на гору — а это требует работы. И для того чтобы вернуть воду на гору, требуется больше работы, чем можно получить, пока она течёт вниз. Работа всегда сопровождается потерей энергии. К счастью, тут за нас работает Солнце. Оно испаряет воду из океанов, водяные пары поднимаются высоко в атмосферу, образуют там облака, и в конце концов вода возвращается на Землю в виде осадков — дождя или снега. В результате вода проникает в почву на всех уровнях, вновь питая источники и потоки. Вот почему на Земле всегда есть вода, которая течёт под гору.
Но длиться вечно это не может. Солнце способно поднимать воду вверх в виде водяных паров только потому, что оно само, если выразиться образно, имея в виду ядерную энергию, течёт под гору. И течёт со скоростью, неизмеримо превосходящей скорость самых стремительных земных рек, причем нам неизвестны силы, которые способны были бы вновь поднять его на гору, когда оно протечёт всё.
Все до единого источники энергии в нашей вселенной текут под гору, и это от нас не зависит. Всё течёт под гору в одном направлении, и мы способны временно заставить поток течь обратно на гору, только воспользовавшись находящимся где-нибудь поблизости более мощным устремлением вниз. Если мы хотим получить вечный источник полезной энергии, нам требуется дорога, которая в обоих направлениях уходит под гору. Таков парадокс нашей вселенной. Ведь само собой разумеется, что склон, уходящий вниз, одновременно является склоном, ведущим вверх.
Но должны ли мы ограничиваться одной лишь нашей вселенной? Поразмыслим о паравселенной. И там тоже дороги в одном направлении ведут под гору, а в противоположном — в гору. Однако эти дороги не совпадают с нашими. И возможно отправиться из паравселенной в нашу по дороге, которая ведёт под гору и будет вести по-прежнему под гору, когда мы захотим пойти по ней из нашей вселенной в паравселенную, — это возможно потому, что физические законы этих вселенных различны.
Электронный Насос использует дорогу, которая ведёт под гору в обоих направлениях. Электронный Насос…»
Ламонт ещё раз перечитал название статьи. «Дорога, ведущая под гору в обоих направлениях».
Он задумался. Конечно, он прекрасно знал и эту концепцию, и её термодинамические следствия. Но почему бы не проверить исходные допущения? Ведь именно они составляют слабое звено любой теории. Что, если допущения, считающиеся верными по определению, в действительности неверны? Каковы будут следствия, если исходить из иных предпосылок? Противоположных?
Он начал искать вслепую, но не прошло и месяца, как к нему пришло ощущение, знакомое любому ученому, — ощущение, что каждый кусочек мозаики ложится на нужное место и досадные аномалии перестают быть аномалиями… Это ощущалась близость Истины.
Именно с этой минуты он и начал подгонять Броновского.
Затем в один прекрасный день он заявил:
— Я собираюсь ещё раз поговорить с Хэллемом.
Броновский поднял брови.
— Для чего?
— Для того, чтобы он меня выгнал.
— Это в твоём духе, Пит! Если твои неприятности начинают идти на убыль, тебе словно чего-то не хватает.
— Ты не понимаешь. Необходимо, чтобы он отказался выслушать меня. Я не хочу, чтобы потом говорили, будто я действовал через его голову, будто он не знал.
— Не знал о чём? О переводе парасимволов? Так они же ещё не переведены. Не забегай вперёд, Пит.
— Ах, дело не в этом! — Но больше Ламонт ничего не сказал.
Хэллем не облегчил Ламонту его задачу — прошло несколько недель, прежде чем он наконец выбрал время, чтобы принять своего неуживчивого подчиненного. Но и Ламонт намеревался ничего Хэллему не спускать. Он вошёл в кабинет, ощетинившись всеми невидимыми иголками. Хэллем встретил его ледяным взглядом и спросил резко:
— Что это ещё за кризис вы обнаружили?
— Кое-что прояснилось, сэр, — ответил Ламонт бесцветным голосом. — Благодаря вашей статье.
— А? — Хэллем сразу оживился. — Какой же это?
— «Дорога, ведущая под гору в обоих направлениях». Вы программировали её для «Мальчишек», сэр.
— Ну и что же?
— Я считаю, что Электронный Насос вовсе не ведёт под гору в обоих направлениях, если мне будет дозволено воспользоваться вашей метафорой, которая, кстати, не так уж и подходит для образного описания второго закона термодинамики.
Хэллем нахмурился.
— Что, собственно, вы имеете в виду?
— Мне будет проще объяснить это, сэр, если я выведу уравнение для полей обеих вселенных, сэр, и продемонстрирую взаимодействие, которое до сих пор не рассматривалось, — на мой взгляд, совершенно напрасно.
С этими словами Ламонт направился к тиксо-табло и поспешно набрал уравнения, не переставая быстро говорить.
Он знал, что Хэллем оскорбится и выйдет из себя, — эти области математики были ему не по зубам.
И он добился своей цели. Хэллем проворчал:
— Послушайте, молодой человек, у меня сейчас нет времени заниматься дискуссиями по отдельным аспектам паратеории. Пришлите мне развернутый доклад, а пока ограничьтесь кратким изложением, если вам действительно есть что сказать.
Ламонт отошёл от табло, пренебрежительно морщась.
— Ну хорошо, — сказал он. — Второй закон термодинамики описывает процесс, который неизбежно исключает крайние состояния. Вода не бежит под гору — на самом деле происходит выравнивание экстремальных значений гравитационного потенциала. Вода с такой же лёгкостью потечёт в гору, если она окажется под давлением. Можно получить работу за счёт использования двух разных температурных уровней, но в конце концов температура сравняется на какой-то промежуточной точке: нагретое тело остынет, холодное — нагреется. И остывание, и нагревание одинаково представляют собой проявление второго закона термодинамики и в соответствующих условиях одинаково возможны.
— Не учите меня основам термодинамики, молодой человек! Что вам всё-таки нужно? У меня мало времени.
Ламонт сказал, не меняя выражения и словно не замечая, что его подгоняют:
— Электронный Насос работает за счёт выравнивания противоположностей. В данном случае противоположностями являются физические законы двух вселенных. Условия, обеспечивающие существование этих законов, какими бы эти условия ни были, поступают из одной вселенной в другую, и конечным результатом этого процесса будут две вселенные с одинаковыми физическими законами, представляющими собой нечто среднее между нынешними. Поскольку это неминуемо вызовет какие-то пока ещё не ясные, но весьма значительные изменения в нашей вселенной, необходимо со всей серьёзностью взвесить, не следует ли остановить Насосы и полностью и навсегда прекратить перекачивание.
Ламонт твёрдо рассчитывал, что именно тут Хэллем взорвётся и лишит его возможности продолжать объяснения. И Хэллем не обманул его ожиданий. Он вскочил с такой стремительностью, что опрокинул кресло. Пинком отшвырнув кресло в сторону, он шагнул к Ламонту.
Тот быстро отодвинулся вместе со стулом и тоже встал.
— Идиот! — кричал Хэллем, задыхаясь от ярости. — Вы что же, думаете, никто на Станции до сих пор не подозревал об уравнивании физических законов? Вы смеете тратить моё время на пересказ того, что я знал, когда вы пешком под стол ходили! Убирайтесь вон и в любой момент, когда вам вздумается подать заявление об уходе, считайте, что я его принял!
Ламонт покинул кабинет, добившись того, чего хотел, и тем не менее его душила ярость при одной только мысли, что Хэллем посмел так с ним обойтись.
Глава 6
(окончание)
— Во всяком случае, — сказал Ламонт, — теперь путь расчищен. Я сделал попытку объяснить ему положение вещей. Он не захотел слушать. А потому я предпринимаю следующий шаг.
— А именно? — спросил Броновский.
— Я намерен добиться приёма у сенатора Бэрта.
— У главы комиссии по техническому прогрессу и среде обитания?
— Вот именно. Значит, ты про него слышал?
— А кто про него не слышал? Но зачем, Пит? Что ты можешь сообщить ему такого, что его заинтересует? Перевод тут ни при чем, Пит. Я снова задаю тебе всё тот же вопрос — что тебя тревожит?
— Как я тебе объясню? Ты не знаешь паратеории.
— А сенатор Бэрт её знает?
— Думаю, лучше, чем ты.
Броновский укоризненно покачал пальцем.
— Пит, довольно играть в прятки. Может быть, и я знаю то, чего не знаешь ты. Мы не можем работать вместе, если будем работать друг против друга. Либо я член этого мозгового треста, состоящего из нас двоих, либо нет. Скажи мне, что тебя тревожит, и я тоже тебе кое-что скажу. Или же вообще кончим это.
Ламонт пожал плечами.
— Хорошо. Если хочешь, я объясню. И раз уж я разделался с Хэллемом, так, пожалуй, будет даже лучше. Дело в том, что Электронный Насос представляет собой передатчик физических законов. В паравселенной сильное ядерное взаимодействие в сто раз сильнее, чем у нас, из чего следует, что для нас более характерно деление ядер, а для них — слияние. Если Электронный Насос будет действовать и дальше, неминуемо наступит равновесие, когда сильное ядерное взаимодействие будет одинаковым в обеих вселенных — у нас примерно в десять раз сильнее, чем сейчас, а у них — во столько же раз слабее.
— Но ведь это же известно?
— Разумеется. Это стало очевидным чуть ли не с самого начала. Даже до Хэллема дошло. Вот почему этот сукин сын так разъярился. Я принялся объяснять ему со всеми подробностями, будто думал, что он об этом никогда даже не слышал, и он сразу начал орать.
— Но в чём всё-таки суть? Если взаимодействие уравняется, это опасно?
— Само собой. А ты как думаешь?
— Я ничего не думаю. И когда же оно уравняется?
— При нынешней скорости перекачки — через десять в тридцатой степени лет.
— А это долго?
— Пожалуй, хватит на то, чтобы триллион триллионов вселенных вроде нашей сменили друг друга, чтобы каждая возникла, отжила свой срок, состарилась и уступила место следующей.
— О чёрт! Так из-за чего же тут копья ломать?
— А из-за того, — начал Ламонт, выговаривая слова чётко и неторопливо, — что цифра эта, между прочим официальная, была выведена на основании некоторых предпосылок, которые, на мой взгляд, неверны. И если исходить из других предпосылок, которые, на мой взгляд, верны, то нам уже сейчас грозят неприятности.
— Например?
— Ну, предположим, Земля за пять минут превратится в облачко газа — это, по-твоему, достаточная неприятность?
— Из-за перекачки?
— Из-за перекачки.
— А мир паралюдей? Ему тоже грозит гибель?
— Я в этом убежден. Опасность другого рода, но всё-таки опасность.
Броновский вскочил и начал расхаживать по комнате. Его каштановые волосы были густыми и длинными. Он запустил в них обе пятерни.
— Если, по-твоему, паралюди так уж умны, зачем же они создали Насос? Ведь они раньше нас должны были понять, насколько он опасен.
— Мне это приходило в голову, — ответил Ламонт. — Вероятно, они наткнулись на идею перекачки совсем недавно и, подобно нам, слишком увлеклись непосредственными благами, которые она приносит, а о последствиях просто не задумались.
— Но ведь ты-то уже сейчас определил, какие будут последствия. Так что же, они тупее тебя?
— Все зависит от того, когда их заинтересуют эти последствия, да и заинтересуют ли вообще. Насос настолько полезная штука, что как-то не хочется искать в нём изъяны. Я и сам не стал бы в этом копаться, если бы не… Кстати, Майк, а о чём ты хотел мне рассказать?
Броновский остановился перед Ламонтом, посмотрел ему в глаза и сказал:
— По-моему, мы чего-то добились.
Ламонт секунду смотрел на него диким взглядом, а потом вцепился в его рукав.
— С парасимволами? Да говори же, Майк!
— Видишь ли, когда ты был у Хэллема… Как раз когда ты с ним говорил. Я в первый момент не вполне разобрался, потому что не знал, в чём дело. Но теперь…
— Так что же?
— Я всё-таки не совсем уверен. Видишь ли, они передали кусок фольги с пятью знаками…
— Ну?
— …похожими на наши буквы. Их можно прочесть.
— Что?!
— Вот погляди.
И Броновский, как заправский фокусник, извлек неизвестно откуда полоску фольги. По ней, совершенно не похожие на изящные и сложные спирали и разноцветные блестки парасимволов, растянулись пять корявых, совсем детских букв: «СТРАК».
— Что это может значить, как по-твоему? — с недоумением спросил Ламонт.
— Я прикидывал и так и эдак, но, мне кажется, скорее всего это слово «страх», написанное с ошибкой.
— Так вот почему ты меня допрашивал? Ты подумал, что кто-то у них испытывает страх?
— Да, и решил, что тут может быть какая-то связь с твоим явно нервным состоянием в последние месяцы. Откровенно говоря, Пит, я терпеть не могу, когда от меня что-то старательно скрывают.
— Ну ладно тебе. Но давай не торопиться с выводами. Раз дело идёт об обрывках фраз, тебе и карты в руки. Так, значит, по-твоему, паралюдям Электронный Насос начинает внушать страх?
— Вовсе не обязательно, — сказал Броновский. — Я ведь не знаю, в какой мере они способны воспринимать то, что происходит в нашей вселенной. Если они каким-то способом ощущают вольфрам, который мы им предлагаем, если они ощущают наше присутствие, то не исключено, что они ощущают и наши настроения. Может быть, они хотят нас успокоить, убедить, что причин для страха нет.
— Так почему же они так прямо и не написали — «не надо страха»?
— А потому, что настолько хорошо они нашего языка ещё не знают.
— Хм-м. Ну, в таком случае Бэрту об этом рассказывать, пожалуй, рано.
— Да, не стоит. Слишком двусмысленно. И вообще, я бы на твоём месте подождал обращаться к Бэрту. Кто знает, что они пытаются сообщить!
— Нет, Майк, я ждать не могу. Я знаю, что прав, и времени у нас остаётся очень мало.
— Ну что ж. Только ведь, отправившись к Бэрту, ты сожжешь свои корабли. Твои коллеги тебе этого не простят. Кстати, а не поговорить ли тебе со здешними физиками? Один ты не можешь повлиять на Хэллема, но все вместе…
Ламонт замотал головой.
— Ничего не выйдет. Тут выживают только бесхребетные субъекты. И против него ни один из них открыто не пойдёт. Уговорить их нажать на Хэллема? А ты не пробовал скомандовать вареным макаронам, чтобы они стали по стойке «смирно»?
Добродушное лицо Броновского стало непривычно хмурым.
— Возможно, ты и прав.
— Я знаю, что я прав, — не менее хмуро ответил Ламонт.
Глава 7
Для того чтобы добиться приёма у сенатора, потребовалось довольно много времени, и эта проволочка выводила Ламонта из себя, тем более что паралюди больше не присылали буквенных сообщений. Никаких, хотя Броновский переслал не менее десятка полос с тщательно подобранными комбинациями парасимволов, а также вариантами «страк» и «страх».
Ламонт не мог понять, зачем ему понадобилось такое количество вариантов, но Броновский, казалось, очень на них рассчитывал.
Однако ничего не произошло, а Бэрт наконец принял Ламонта.
Глаза сенатора на худом морщинистом лице были цепкими и пронизывающими. Он достиг весьма почтенного возраста (комиссию по техническому прогрессу и среде обитания он возглавлял с незапамятных времен). К своим обязанностям сенатор относился с величайшей серьёзностью, что неоднократно доказывал делом.
Бэрт поправил старомодный галстук, давно уже превратившийся в его эмблему.
— Сынок, я могу уделить вам только полчаса, — сказал он и поднес к глазам часы на широком браслете.
Ламонта это не смутило. Он не сомневался, что заставит сенатора забыть о времени. И он не стал начинать с азов — на этот раз его цель была иной, чем во время беседы с Хэллемом. Он сказал:
— Я не стану излагать математические доказательства, сенатор. Полагаю, вам и так известно, что благодаря перекачиванию происходит смешение физических законов двух вселенных.
— Перемешивание, — спокойно заметил сенатор, — причем полное равновесие будет достигнуто через десять в тридцатой степени лет. Я верно помню эту цифру? — Изогнутые брови придавали его изрытому морщинами лицу вечно удивленный вид.
— Совершенно верно. Но цифра эта опирается на допущение, что законы, просачивающиеся от нас к ним и наоборот, распространяются во все стороны от точки проникновения со скоростью света. Это только предположение, и я считаю, что оно ошибочно.
— Почему же?
— Измерена только скорость смещения внутри плутония сто восемьдесят шесть, переданного в нашу вселенную. Вначале оно протекает чрезвычайно медленно — предположительно из-за высокой плотности вещества, — а затем начинает непрерывно убыстряться. Если добавить к плутонию менее плотное вещество, скорость смещения начнет возрастать гораздо стремительнее. Измерений такого рода было сделано немного, но если положиться на них, то в вакууме скорость проникновения должна стать равной скорости света. Иновселенским законам требуется определённое время, чтобы проникнуть в атмосферу; заметно меньше времени, чтобы достичь её верхних слоев; и практически мгновение, чтобы оттуда умчаться по всем направлениям в космос со скоростью триста тысяч километров в секунду, тотчас разреживаясь до полной безобидности.
Ламонт умолк, обдумывая, как перейти к дальнейшему, и сенатор сразу же уловил его нерешительность.
— Однако… — подсказал он тоном человека, берегущего своё время.
— Это очень удобное предположение, правдоподобное и не сулящее никаких неприятностей. Но что, если проникновению иновселенских законов препятствует не вещество, а самая структура нашей вселенной?
— А что такое — «самая структура»?
— Мне трудно объяснить это словами. Существует математическое выражение, которое, по-моему, тут подходит… но на словах ничего не получится. Структура вселенной — это то, что определяет её физические законы. Структура нашей вселенной, например, делает обязательным сохранение энергии. Именно структура паравселенной, сконструированная, так сказать, не вполне по нашему образцу, и делает их ядерное взаимодействие в сто раз более сильным, чем у нас.
— И что же?
— Если проникновение идёт в самую структуру, сэр, то наличие вещества независимо от его плотности имеет лишь второстепенное значение. Скорость проникновения в вакууме больше, чем в плотном веществе, но ненамного. Скорость проникновения в космосе может быть чрезвычайно большой по сравнению с земными условиями и всё же во много раз уступать скорости света.
— Из чего следует…
— Что иновселенская структура не рассеивается так быстро, как нам казалось, но, образно говоря, нагромождается в пределах Солнечной системы, где концентрация её оказывается заметно выше, чем мы предполагали.
— Так-так, — кивнул сенатор. — И сколько же понадобится времени, чтобы космос в пределах Солнечной системы достиг равновесия? Наверное, цифра будет меньше десяти в тридцатой степени?
— Гораздо меньше, сэр. Думаю, даже меньше десяти в десятой степени. На это уйдёт что-нибудь около пятидесяти миллиардов лет плюс-минус два-три миллиарда.
— Сравнительно немного, но вполне достаточно, а? И повода тревожиться сейчас у нас нет, э?
— Нет, сэр, боюсь, что есть. Непоправимое произойдёт задолго до того, как будет достигнуто равновесие. Благодаря перекачиванию сильное ядерное взаимодействие в нашей вселенной с каждым мгновением становится всё сильнее.
— Настолько, что это поддаётся измерению?
— Пожалуй, нет, сэр.
— Хотя перекачивание продолжается уже двадцать лет?
— Да, сэр.
— Так где же повод для тревоги?
— Видите ли, сэр, от степени сильного ядерного взаимодействия зависит скорость, с какой водород внутри солнечного ядра превращается в гелий. Если взаимодействие станет сильнее, хотя бы даже в самой ничтожной мере, скорость слияния ядер водорода и превращения их в ядра гелия внутри Солнца возрастет уже заметно. Равновесие же между тяготением и излучением внутри Солнца весьма хрупко, и если нарушить его в пользу излучения, как сейчас делаем мы…
— И что же?
— Это вызовет колоссальный взрыв. По законам нашей вселенной такая небольшая звезда, как наше Солнце, неспособна стать сверхновой. Но если они изменятся, это перестанет быть невозможным. И, насколько я могу судить, никакого предупреждения не будет. Когда процесс достигнет критической точки, Солнце взорвётся, и через восемь минут после этого мы с вами перестанем существовать, а Земля превратится в расширяющееся газовое облако.
— И сделать ничего нельзя?
— Если равновесие уже необратимо нарушено, то ничего. Если же ещё не поздно, необходимо прекратить перекачивание.
Сенатор кашлянул.
— Прежде чем согласиться принять вас, молодой человек, я навёл о вас справки, так как вы были мне неизвестны. В частности, я обратился к доктору Хэллему. Вы с ним знакомы, я полагаю?
— Да, сэр. — Голос Ламонта оставался ровным, хотя уголки его губ задёргались. — Я с ним очень хорошо знаком.
— Он ответил мне, — продолжал сенатор, покосившись на листок у себя под рукой, — что вы безмозглый склочник, страдающий явным помешательством, и что он самым решительным образом требует, чтобы я вас ни в коем случае не принимал.
Ламонт сказал, стараясь сохранить хладнокровие:
— Это его слова, сэр?
— Его собственные.
— Так почему же вы меня приняли, сэр?
— При обычных обстоятельствах, получи я от Хэллема такой отзыв, я бы вас не принял. Я ценю своё время, и безмозглых склочников и явных помешанных ко мне, свидетель бог, является более чем достаточно, и даже с самыми лестными рекомендациями. Но мне не понравилось хэллемовское «требую». От сенаторов не требуют, и Хэллему полезно зарубить это себе на носу.
— Так вы мне поможете, сэр?
— В чём?
— Ну… прекратить перекачку.
— Прекратить? Нет. Это невозможно.
— Но почему? — почти крикнул Ламонт. — Вы ведь глава комиссии по техническому прогрессу и среде обитания, и ваша прямая обязанность — запретить перекачку, как и всякий другой технический процесс, который наносит среде обитания непоправимый ущерб. А можно ли представить себе ущерб страшнее и непоправимее того, которым грозит перекачивание?
— О, разумеется, разумеется! При условии, что вы правы. Но ведь пока всё в конечном счёте сводится к тому, что вы просто исходите из иных предположений, нежели те, которые приняты всеми. Однако кто определит, какая система предположений верна, а какая нет?
— Сэр, моя гипотеза делает понятными несколько моментов, которым принятая теория объяснения не даёт.
— В таком случае ваши коллеги должны были бы принять ваши поправки, а тогда вы вряд ли пришли бы ко мне, не так ли?
— Сэр, мои коллеги не хотят мне верить. Этому мешают их личные интересы.
— А вам личные интересы мешают поверить, что вы можете и ошибаться… Молодой человек, на бумаге я обладаю огромной властью, но осуществить её могу, только если на моей стороне будет общественное мнение. Разрешите, я преподам вам урок практической политики.
Он поднес к глазам часы, откинулся в кресле и улыбнулся. Подобные предложения были не в его привычках, но утром в редакционной статье «Земных новостей» он был назван «тончайшим политиком, украшением Международного конгресса», и это всё ещё приятно щекотало его самолюбие.
— Большое заблуждение полагать, — начал он, — будто средний человек хочет, чтобы среда обитания оберегалась, а его жизнь ограждалась от гибели, и проникнется благодарностью к идеалисту, который будет бороться за эти цели. Он просто ищет личных удобств. Это ясно показал кризис среды обитания в двадцатом веке. Когда стало известно, что сигареты повышают вероятность заболевания раком легких, казалось бы, наиболее разумным выходом было покончить с курением вообще, однако желанным выходом стала сигарета, не вызывающая рака. Когда стало ясно, что двигатели внутреннего сгорания загрязняют атмосферу, наиболее очевидным выходом было бы вовсе отказаться от таких машин, однако желанный выход лежал в создании двигателей, которые не загрязняли бы воздуха. Так вот, молодой человек, не просите, чтобы я остановил перекачивание. На него опираются экономика и благосостояние всей планеты. Лучше подскажите мне способ, как сделать перекачку безопасной для Солнца и избежать его взрыва.
— Такого способа нет, сенатор. Тут мы имеем дело с основой основ, и играть с этим нельзя. Надо прекратить перекачивание.
— Но при этом вы можете предложить только возврат к положению, которое существовало до появления Электронного Насоса?
— Иного выхода не существует.
— Тогда вам нужно представить чёткие и неопровержимые доказательства своей правоты.
— Лучшим доказательством, — сказал Ламонт сухо, — был бы взрыв Солнца. Но, вероятно, вы не хотите, чтобы я зашёл так далеко?
— Не вижу в этом необходимости. Почему вы не можете заручиться поддержкой Хэллема?
— Потому что он мелкий человечишка, который вдруг оказался Отцом Электронного Насоса. Так может ли он признать, что его дитя губит Землю?
— Я понимаю вас, но в глазах всего мира он действительно Отец Электронного Насоса, и только его слово могло бы иметь достаточный вес в подобном вопросе.
Ламонт покачал головой.
— Чтобы он добровольно пошёл на это? Да он скорее сам взорвёт хоть десять солнц.
— Ну, так заставьте его, — сказал сенатор. — У вас есть теория, но ничем не подкрепленная теория немногого стоит. Неужели нет способа проверить её? Скорость радиоактивного распада урана, например, зависит от внутриядерных взаимодействий. Изменяется ли эта скорость так, как предсказывает ваша теория вопреки общепринятой?
Ламонт снова покачал головой.
— Обычная радиоактивность зависит от слабого ядерно-го взаимодействия, и, к сожалению, эксперименты не позволят сделать окончательных выводов, а к тому времени, когда картина прояснится, будет уже поздно.
— Что-нибудь ещё?
— Существует ещё специфическое взаимодействие пионов, то есть пи-мезонов, в котором могли бы уже и сейчас обнаружиться чёткие изменения. Есть даже лучший путь: некоторые комбинации кварк — кварк в последнее время ведут себя странно, и я убежден, что мог бы доказать…
— Ну, вот видите!
— Да, но получить эти данные, сэр, можно только с помощью большого синхрофазотрона на Луне, а работа с ним расписана по минутам на много лет вперёд — я выяснял это. Разве что кто-нибудь нажмет на кнопки…
— То есть я нажму?
— Да, вы, сенатор.
— Нет, сынок. Пока доктор Хэллем так вас аттестует, — узловатым пальцем сенатор постучал по лежащему перед ним листку, — я этого сделать не могу.
— Но существование мира…
— Докажите!
— Приструните Хэллема, и я докажу.
— Докажите, и я приструню Хэллема.
Ламонт глубоко вздохнул.
— Сенатор! Предположим, существует хотя бы ничтожная доля процента вероятности того, что я прав. Неужели от неё можно так просто отмахнуться? Ведь она означает всё: человечество, саму нашу планету. Неужели ради них не стоит бороться?
— Вы хотите, чтобы я бросился в бой во имя благородной цели? Заманчиво, ничего не скажешь. Отдать жизнь свою за други своя — это красиво. Кто из порядочных политиков порой не видел в мечтах, как он всходит на костер под ангельское пение. Но, доктор Ламонт, решиться на такой шаг можно, только веря, что борьба всё-таки не совсем безнадёжна. Надо верить, что твоё дело может победить, пусть шансы и невелики. Если я поддержу вас, я ничего не добьюсь. Чего стоит ваше ничем не подкрепленное слово против того, что даёт перекачка? Могу ли я потребовать, чтобы люди отказались от удобств и благосостояния, которые обеспечил им Насос, потому лишь, что один-единственный человек кричит «Волк!», причем остальные учёные не соглашаются с ним, а высокочтимый Хэллем называет его безмозглым идиотом? Нет, сэр, во имя заведомой неудачи я на костер не пойду.
— Ну, так помогите мне получить доказательства, — умоляюще сказал Ламонт. — Вам ведь не обязательно делать это открыто. Если вы боитесь…
— Я не боюсь, — перебил Бэрт резко. — Я трезво смотрю на вещи, и только. Доктор Ламонт, ваши полчаса давно истекли.
Ламонт посмотрел на сенатора с отчаянием, но лицо Бэрта было теперь холодным и замкнутым. Ламонт повернулся и вышел.
Сенатор Бэрт не стал приглашать следующего посетителя. Минуты шли, а он всё теребил галстук и хмуро смотрел на закрытую дверь. А что, если этот одержимый прав? Что, если он вопреки очевидности всё-таки прав?
Да, конечно, было бы очень приятно подставить ножку Хэллему, ткнуть его лицом в грязь и подержать так… Но этого не произойдёт. Хэллем неуязвим. У него с Хэллемом была только одна стычка, со времени которой прошло десять лет. Он тогда был прав, абсолютно прав, а Хэллем молол чепуху, и дальнейшее развитие событий показало это достаточно ясно. И тем не менее Бэрт был тогда публично отшлёпан и в результате чуть было не проиграл на выборах.
Бэрт кивнул, словно отвечая на свои мысли. Ради благой цели можно рискнуть местом сенатора, но не вторичным унижением. Он позвонил, приглашая следующего посетителя, и поднялся ему навстречу со спокойной приветливой улыбкой.
Глава 8
Если бы Ламонт ещё верил, что его научная карьера всё-таки не совсем кончена, он, возможно, не решился бы на свой следующий шаг. Джошуа Чен был сомнительной фигурой, и всякий, кто прибегал к его помощи, сильно компрометировал себя в глазах власти предержащей. Чен был бунтарем-одиночкой, который, однако, заставлял прислушиваться к себе: во-первых, потому, что вкладывал в каждую свою кампанию неистовую энергию, а во-вторых, потому, что сумел превратить свою организацию в силу, с которой нельзя было не считаться, — политический талант, которому завидовало немало видных общественных деятелей.
Быстрота, с какой Электронный Насос вытеснил прежние энергетические источники, в определённой степени объяснялась именно его усилиями. Достоинства Электронного Насоса были ясны и очевидны (что может быть яснее абсолютной дешевизны и очевиднее отсутствия какого бы то ни было загрязнения окружающей среды?), и всё-таки, если бы не Джошуа Чен, те, кто предпочитал атомную энергию просто в силу её привычности, могли бы дольше сопротивляться такому новшеству.
Да, когда Чен начинал бить в свои барабаны, к нему прислушивались.
И вот он сидит перед Ламонтом — круглолицый, с широкими скулами, унаследованными от деда-китайца.
Чен спросил:
— Я хотел бы знать совершенно точно — вы выступаете только от своего имени?
— Да, — напряженно ответил Ламонт. — Хэллем меня не поддерживает. Честно говоря, Хэллем утверждает, что я сумасшедший. А вам, чтобы начать действовать, нужно одобрение Хэллема?
— Я ни в чьем одобрении не нуждаюсь, — ответил Чен с вполне понятным высокомерием.
Он задумался, а затем спросил:
— Так вы говорите, что в техническом отношении паралюди нас опередили?
Ламонт стал теперь осторожнее и старательно избегал слова «развитие». «Опередили в техническом отношении» звучало не так вызывающе, а означало практически то же самое.
— Это следует хотя бы из того, — ответил он, — что они способны пересылать вещество из одной вселенной в другую, а мы этого ещё не умеем.
— В таком случае, если Насос опасен, зачем они установили его у себя? И почему продолжают им пользоваться?
Ламонт стал осторожнее не только в выборе слов. Он мог бы, например, ответить, что Чен не первый задаёт ему этот вопрос. Но он ничем не выдал досадливого нетерпения, которое могло бы показаться обидным, и ответил спокойно:
— Вероятно, вначале они, так же как и мы, видели в Насосе только безопасный источник энергии. Но у меня есть основания считать, что теперь он внушает им такую же тревогу, как и мне.
— Но ведь это опять-таки только ваше мнение. Никаких реальных свидетельств, подкрепляющих его, нет.
— Да, пока я таких свидетельств представить ещё не могу.
— А одного вашего слова мало.
— Но можем ли мы пойти на риск…
— Мало, профессор, мало! А доказательств у вас нет. Я заслужил свою репутацию не стрельбой куда попало. Нет, я каждый раз поражал цель, потому что твёрдо знал, что я делаю и зачем.
— Но когда я получу доказательства…
— Тогда я вас поддержу. Если ваши доказательства меня убедят, то, поверьте, ни Хэллем и никакие правительственные организации ничего не смогут сделать: общественное мнение возьмет верх. Итак, раздобудьте доказательства и приходите ко мне снова.
— К тому времени будет уже поздно.
Чен пожал плечами.
— Возможно. Но куда более вероятно другое: вы убедитесь, что ошибались и никаких доказательств попросту не существует.
— Нет, я не ошибаюсь. — Ламонт перевел дыхание и заговорил доверительно: — Мистер Чен! В нашей вселенной, возможно, существуют триллионы триллионов обитаемых планет, среди которых, конечно, можно насчитать миллиарды с высокоразвитой жизнью и технической культурой. Такое же положение скорее всего существует и в паравселенной. Отсюда неизбежно следует, что в прошлом обеих вселенных многие планеты и парапланеты вступали в обоюдный контакт и начинали перекачку. Наверное, существуют десятки, если не сотни Насосов в тех точках, где эти вселенные соприкасаются.
— Это уже чистейшие домыслы. Но если и так, то что отсюда следует?
— А то, что в десятках, если не в сотнях, случаев смешение физических законов локально достигало критической точки и солнце данной планеты взрывалось. Возможно, возникал цепной эффект: энергия сверхновой в совокупности с изменениями физических законов вызывала взрывы соседних звезд, а это, в свою очередь, приводило к дальнейшим взрывам. И со временем происходил взрыв центральной линзы галактики или одной из её ветвей.
— Но лишь в вашем воображении, ведь так?
— Почему же? В нашей вселенной существуют сотни квазаров — крохотных тел, по размерам равных лишь нескольким солнечным системам, но излучающих свет, которого хватило бы на сто обычных больших галактик.
— Вы хотите сказать, что квазары возникают в результате перекачки?
— Это вполне вероятно. Ведь открыли их полтора века назад, но астрономы до сих пор не могут объяснить, каков источник их энергии. Во вселенной нет ничего, что хотя бы отдаленно подходило для такой роли. Разве не логично предположить…
— А паравселенная? В ней тоже полно квазаров?
— Думаю, что нет. Там другие условия. Паратеория не оставляет сомнения, что слияние ядер происходит там заметно легче, а потому в среднем их звёзды должны быть намного меньше наших. Выделение энергии, равной энергии нашего Солнца, там требует значительно меньшего запаса легко сливающихся ядер водорода. Звезда такой величины, как наше Солнце, взорвалась бы там мгновенно. С проникновением наших законов в паравселенную слияние ядер водорода в ней слегка затрудняется, и паразвёзды начинают понемногу остывать.
— Ну, это не страшно, — заметил Чен. — С помощью перекачки они могут получать всю необходимую им дополнительную энергию. По вашим предположениям получается, что у них всё обстоит отлично.
— Только на первый взгляд, — сказал Ламонт, вдруг осознав, что до сих пор он вообще как-то не задумывался о ситуации в паравселенной. — Если у нас произойдёт взрыв, перекачка прекратится. Они не смогут продолжать её без нас. Другими словами, они останутся с остывающей звездой, но без энергии, получаемой от перекачки. В сущности, их положение даже хуже: мы-то исчезнем в мгновенной вспышке, а они будут обречены на длительную агонию.
— У вас поразительное воображение, профессор, — сказал Чен, — но для меня этого мало. Я не представляю себе, как можно отказаться от перекачки, противопоставив ей лишь силу вашего воображения. Да отдаёте ли вы себе отчет в том, что такое Насос для человечества? Это ведь не только гарантия даровой, чистой и неиссякаемой энергии. Взгляните на дело шире. Насос освобождает человечество от каждодневной борьбы за существование. Впервые оно получило возможность посвятить свою коллективную мысль полному развитию заложенного в нём потенциала. Например, несмотря на все успехи медицины за последние два с половиной века, средняя продолжительность человеческой жизни лишь немного превышает сто лет. А ведь геронтологи вновь и вновь повторяют, что теоретически бессмертие вполне достижимо — однако этой проблеме пока не уделяется достаточного внимания.
— Бессмертие! — гневно перебил Ламонт. — Это же мыльный пузырь!
— Вы, бесспорно, специалист по мыльным пузырям, профессор, — ответил Чен. — Тем не менее я намерен добиваться принятия программы исследований по проблемам бессмертия. Но она окажется неосуществимой, если перекачка будет остановлена. Тогда нам придётся вернуться к дорогой энергии, к скудной энергии, к грязной энергии. И людям, населяющим Землю, вновь придётся думать только о том, как бы прожить завтрашний день, а мечта о бессмертии действительно останется мыльным пузырем.
— Это-то будет в любом случае. Какое уж тут бессмертие, когда никто из нас не проживёт даже и нормального срока своей жизни!
— Ну, ведь это только ваше предположение.
Ламонт взвесил все за и против и решил рискнуть:
— Мистер Чен, в начале нашего разговора я упомянул, что по некоторым причинам мне не хотелось бы касаться того, почему я считаю возможным судить о настроении паралюдей. Но, пожалуй, без этого не обойтись. Мы получили от них фольгу с символами.
— Да, я знаю. Но разве вы способны их понять?
— Мы получили слово, составленное из наших букв.
Чен сдвинул брови, потом сунул руки в карманы, вытянул короткие ноги и откинулся на спинку стула.
— Какое же?
— «Страх»! (Ламонт не счел нужным сообщать об ошибке в последней букве.)
— Страх… — повторил Чен. — И как же вы это толкуете?
— По-моему, ясно, что перекачка вызывает у них серьёзные опасения.
— Ничего подобного. Что им мешает в этом случае просто остановить Насос? Я думаю, они действительно боятся — но того, что Насос остановим мы. Они уловили ваше намерение, а если мы последуем вашему совету и остановим Насос, им также придётся его остановить. Вы же сами говорили, что продолжать перекачку без нас они не смогут. Эта палка ведь о двух концах. И неудивительно, если они боятся.
Ламонт ничего не ответил.
— Как видно, вам такое объяснение в голову не приходило, — сказал Чен. — Ну, в таком случае мы начнем борьбу за бессмертие. Мне кажется, подобная кампания будет более популярной.
— Популярной… — медленно повторил Ламонт. — Я ведь не знал, что для вас важно. Сколько вам лет, мистер Чен?
Чен вдруг замигал и отвернулся. Он быстро встал и, сжимая кулаки, поспешно вышел из комнаты.
Позже Ламонт заглянул в биографический справочник. Чену было шестьдесят лет, а его отец умер в шестьдесят два года. Но какое это имело значение!
Глава 9
— Судя по твоему лицу, тебе опять не повезло, — сказал Броновский.
Ламонт сидел в лаборатории, уставившись на носки своих ботинок, и думал о том, что они сильно поцарапаны. Он кивнул:
— Да.
— И великий Чен тоже не стал тебя слушать?
— Он ничего не хочет делать. Ему нужны доказательства. Они все требуют доказательств и старательно опровергают любой довод. На самом же деле они попросту хотят сохранить свой проклятый Насос, или свою репутацию, или своё место в истории. А Чен хочет бессмертия.
— А ты чего хочешь, Пит? — мягко спросил Броновский.
— Избавить человечество от грозящей ему опасности, — сказал Ламонт, но, заметив усмешку в глазах Броновского, добавил: — Ты мне не веришь?
— О, верю, верю! Но чего ты хочешь на самом деле?
— Ну ладно, чёрт побери! — Ламонт с силой хлопнул ладонью по столу. — Я хочу быть правым, а это у меня уже есть, потому что я прав!
— Ты уверен?
— Уверен! И я ни о чём не беспокоюсь, потому что добьюсь своего. Знаешь, когда я вышел от Чена, то чуть было не запрезирал себя.
— Ты — себя?
— Да, себя. И за дело. Мне всё время в голову лезла мысль: Хэллем преграждает мне все пути. До тех пор пока Хэллем против меня, у них у всех есть предлог не верить мне. Пока Хэллем стоит передо мной, как каменная стена, я обречен на неудачу. Так почему же я не попробовал прибегнуть к уловкам? Почему не подмазался к нему? Почему не попытался действовать через него, вместо того чтобы доводить его до белого каления?
— И ты думаешь, у тебя что-нибудь получилось бы?
— Наверняка нет. Но от отчаяния чего не придёт в голову! Например, я мог бы отправиться на Луну. Бесспорно, когда я только-только раздразнил Хэллема, о гибели Земли и речи не было, но ведь потом-то я сознательно испортил всё ещё больше. Впрочем, ты совершенно верно заметил, что от Насоса он всё равно не отказался бы, как бы я его ни улещал.
— Но сейчас ты, по-видимому, себя больше не презираешь?
— Нет. Потому что мой разговор с Ченом не прошёл впустую. Я понял, что напрасно теряю время.
— Да уж!
— Я не о том. Выход из положения вовсе не обязательно искать на Земле. Я сказал Чену, что наше Солнце может взорваться, а парасолнце уцелеет, но паралюдям всё равно придётся плохо, так как их часть Насоса без нашей работать не будет. Без нас они не смогут продолжать перекачку, понимаешь?
— А что же тут непонятного?
— Но ведь наоборот-то выходит то же самое: мы не сможем продолжать перекачку без них. А раз так, не всё ли равно, остановим мы Насос или нет? Пусть это сделают паралюди.
— А если не сделают?
— Но они же передали нам: «С-Т-Р-А-К». А это значит, что они боятся. По мнению Чена, они боятся нас — боятся, что мы остановим Насос. Но я с ним не согласен. Они испытывают совсем другой страх. Я ничего Чену не возразил — я просто промолчал, и он решил, что мне нечего сказать. Но он ошибся. Я только задумался о том, как нам убедить паралюдей, чтобы они остановили Насос. Мы должны этого добиться. Я больше ни на что не рассчитываю. И теперь всё дело за тобой, Майк. Ты — надежда мира. Втолкуй им это. Как хочешь, но втолкуй.
Броновский засмеялся детски радостным смехом.
— Пит, — сказал он, — ты гений!
— A-а! Заметил наконец!
— Нет, я серьёзно. Ты отгадываешь то, что я собираюсь сказать, прежде чем я успеваю открыть рот. Я посылал полоску за полоской, располагая их символы в том порядке, который, по-моему, означает «Насос», и ставил рядом наше слово. И я использовал все клочки сведений, которые мы собрали за это время, чтобы расположить их символы в порядке, означающем неодобрение, и опять-таки поставил рядом соответствующее земное слово. Конечно, я не знал, действительно ли я передаю что-то осмысленное или попадаю пальцем в небо, а ответа никакого не приходило, и я уже решил, что дело безнадёжно.
— А мне ты даже не считал нужным рассказывать, чего добиваешься?
— Ну, это уж моя часть работы. А сам-то ты мне сразу объяснил паратеорию?
— Но что дальше?
— Вчера я послал всего два наших слова: «НАСОС ПЛОХО».
— Ну и?..
— Ну и сегодня утром я наконец получил ответ. Очень простой и недвусмысленный. «ДА НАСОС ПЛОХО ПЛОХО ПЛОХО». Вот посмотри.
Ламонт взял фольгу дрожащими пальцами.
— Тут ведь не может быть ошибки? Это же подтверждение?
— Да, конечно. Кому ты это покажешь?
— Никому, — твёрдо сказал Ламонт. — Я ничего больше доказывать не буду. Они мне заявят, что я подделал фольгу, так какой смысл терять время? Пусть паралюди остановят Насос, и он остановится у нас. Только своими усилиями мы его вновь запустить не сможем. И тогда вся Станция примется изо всех сил доказывать, что я был прав, что Насос действительно опасен.
— Это ещё откуда следует?
— А что им останется делать, когда разъяренные толпы начнут требовать, чтобы Насос снова был запущен, а они его запустить не смогут? Ты со мной согласен?
— Не берусь судить. Меня беспокоит другое.
— А именно?
— Если паралюди убеждены, что Насос опасен, почему они его уже не остановили? Я недавно воспользовался удобным случаем и проверил. Насос работает как ни в чём не бывало.
Ламонт нахмурился.
— Ну, скажем, односторонняя остановка их не устраивает. Они считают нас равноправными партнерами и хотят, чтобы мы сделали это по взаимному согласию. Ведь так может быть, верно?
— Конечно. Но ведь, с другой стороны, систему нашего общения никак нельзя назвать совершенной. Не исключено, что они попросту не уловили смысла слова «ПЛОХО». А вдруг я совершенно исказил их символы и они решили, что «ПЛОХО» по-нашему значит «ХОРОШО»?
— Этого не может быть!
— Ну что ж, надейся. Но ведь надежда ещё никогда не спасала.
— Майк, ты продолжай посылать. Используй как можно больше слов, которыми пользуются они. Тут ты мастер. В конце концов они узнают необходимые слова и ответят яснее, а тогда мы объясним, что просим их остановить Насос.
— Мы не уполномочены на такие заявления.
— Конечно, но они-то этого не знают. А нас человечество в конце концов признает героями.
— Предварительно свернув нам шеи?
— Тем более… Дальнейшее зависит от тебя, Майк, и я уверен, что всё решится в ближайшие дни.
Глава 10
Но ничто не решилось. Миновали две недели — и ни одной полоски. Ожидание становилось невыносимым.
Особенно тяжело оно сказалось на Броновском. От его недавнего радостного возбуждения не осталось и следа. И в этот день он вошёл в лабораторию Ламонта, угрюмо нахмурившись.
Некоторое время они смотрели друг на друга. Наконец Броновский сказал:
— По всему университету только и разговоров, что тебя выгоняют…
Подбородок Ламонта покрывала двухдневная щетина. Лаборатория выглядела какой-то запыленной, словно бы уже покинутой. Ламонт пожал плечами.
— Ну и что? Это меня не трогает. Неприятно другое: «Физический бюллетень» не взял мою статью.
— Но ты ведь этого и ждал?
— Да, но я думал, что они объяснят почему. Укажут на ошибки, на неточности, на неверные выводы. Чтобы я мог возразить.
— А они обошлись без объяснений?
— Ни единого слова. По мнению их рецензентов, статья для опубликования не подходит — кавычки закрыть. Они просто отмахнулись от неё… Перед такой всеобщей глупостью как-то теряешься. Если бы человечество обрекало себя на катастрофу по бесшабашности или порочности, честное слово, мне было бы легче. Но очень уж унизительно и обидно погибать из-за чьего-то тупого упрямства и глупости. Какой смысл быть мыслящими существами, если мы должны кончить вот так?
— Из-за глупости, — пробормотал Броновский.
— А как ещё ты это назовешь? Например, от меня сейчас требуют официальных объяснений: мне полагается представить основания, почему меня не следует увольнять за величайшее из преступлений — за то, что я прав.
— Откуда-то стало известно, что ты побывал у Чена?
— Да! — Ламонт устало потёр пальцами веки. — По-видимому, я настолько сильно наступил ему на ногу, что он не поленился нажаловаться Хэллему. И теперь я обвиняюсь в том, что пытался сорвать работу Насоса, сея панику с помощью бездоказательных и ложных утверждений, а это противоречит профессиональной этике и делает моё дальнейшее пребывание на Станции невозможным.
— Всё это они могут обосновать достаточно веско.
— Вероятно. Но это неважно.
— Что ты намерен предпринять?
— А ничего! — отрезал Ламонт. — Пусть делают что хотят. Я рассчитываю на бюрократическую волокиту. Официальное оформление подобной истории займет недели, а то и месяцы, а ты пока работай. Паралюди успеют нам ответить.
Броновский болезненно поморщился.
— А если нет? Пит, может, тебе вернуться к той идее…
Ламонт встрепенулся.
— К какой идее?
— Объяви, что ты ошибся. Покайся. Бей себя в грудь. Уступи.
— Ни за что! Чёрт возьми, Майк! Ведь мы ведем игру, в которой ставка — весь мир, каждое живое существо!
— Да, но насколько это касается тебя лично? Ты не женат. Детей у тебя нет. Я знаю, что твой отец умер. Я ни разу не слышал, чтобы ты упомянул про свою мать или каких-ни-будь родственников. По-моему, ты ни к кому не испытываешь любви или горячей привязанности. Ну, так брось всё это и живи спокойно.
— А ты?
— И я. С женой я развелся, детей у меня нет, а милые отношения с милой женщиной будут продолжаться, пока не оборвутся. Живи, пока можешь! Радуйся жизни!
— А завтра как?
— А это уж не наша забота. Во всяком случае, смерть будет мгновенной.
— Я не способен принять подобную философию… Майк! Майк, да что это с тобой? Ты просто не хочешь сказать прямо, что у нас ничего не выйдет? Что ты не рассчитываешь установить связь с паралюдьми?
Броновский отвел глаза.
— Видишь ли, Пит, — сказал он, — я получил ответ. Вчера вечером. Я решил подождать и подумать, но думать, собственно, не о чём… Вот читай.
Ламонт взял фольгу, ошеломленно посмотрел на неё и начал читать. Знаков препинания не было.
«НАСОС НЕ ОСТАНОВИТЬ НЕ ОСТАНОВИТЬ МЫ НЕ ОСТАНОВИТЬ НАСОС МЫ НЕ СЛЫШАТЬ ОПАСНОСТЬ НЕ СЛЫШАТЬ НЕ СЛЫШАТЬ НЕ СЛЫШАТЬ ВЫ ОСТАНОВИТЬ ПОЖАЛУЙСТА ВЫ ОСТАНОВИТЬ ВЫ ОСТАНОВИТЬ ЧТОБЫ МЫ ОСТАНОВИТЬ ПОЖАЛУЙСТА ВЫ ОСТАНОВИТЬ ОПАСНОСТЬ ОПАСНОСТЬ ОПАСНОСТЬ ОСТАНОВИТЬ ОСТАНОВИТЬ ОСТАНОВИТЬ НАСОС».
— Чёрт побери, — пробормотал Броновский. — Ведь это вопль отчаяния!
Ламонт смотрел на фольгу и молчал.
— Насколько я могу понять, — начал Броновский, — кто-то у них там похож на тебя. Пара-Ламонт, так сказать. Он тоже не может заставить своего пара-Хэллема остановить перекачку. И пока мы умоляем их спасти нас, они умоляют нас спасти их.
— Но если показать это… — глухо произнес Ламонт.
— Они скажут, что ты лжешь, что ты подделал эту фольгу, чтобы оправдать твой порожденный психозом кошмар.
— Про меня-то они скажут, но ведь про тебя этого сказать нельзя. Ты поддержишь меня, Майк. Ты официально заявишь, что получил эту фольгу, и расскажешь, при каких обстоятельствах.
Броновский густо покраснел.
— А что пользы? Они ответят, что в паравселенной отыскался маньяк вроде тебя и что двое сумасшедших нашли общий язык. Они скажут, что это сообщение свидетельствует лишь об одном: те, кто в паравселенной представляют ответственное руководство, убеждены в отсутствии какой бы то ни было опасности.
— Майк, но будем же драться!
— А что пользы, Пит? Ты сам сказал — глупость. Может быть, паралюди опередили нас в техническом отношении, может быть, они даже, как ты утверждаешь, стоят выше нас по развитию, но ведь ясно, что глупы они не меньше нашего, и на этом всё кончается. Тут я согласен с Шиллером.
— С кем?
— С Шиллером. Был такой немецкий драматург лет триста назад. В пьесе о Жанне д’Арк он сказал примерно следующее: «Против глупости сами боги бороться бессильны». А я не бог и тем более не стану бороться. Брось, Пит, и займись чем-нибудь другим. Возможно, на наш век времени хватит, а если нет, так ведь изменить всё равно ничего нельзя. Извини, Пит. Ты отлично дрался, но ты потерпел поражение, и я больше в этом не участвую.
Он вышел, и Ламонт остался один. Он сидел неподвижно, только его пальцы бесцельно барабанили и барабанили по столу. Где-то в глубинах Солнца протоны соединялись чуть более бурно, и с каждым мгновением это «чуть» увеличивалось, увеличивалось, увеличивалось, приближая тот миг, когда хрупкое равновесие нарушится…
— И никто на Земле не успеет понять, что я был прав! — крикнул Ламонт и замигал, стараясь удержать слезы.
Часть II
…САМИ БОГИ
Глава 1а
Дуа легко ускользнула от остальных. Она всегда опасалась, что это вызовет неприятности, но почему-то всё обходилось благополучно. Более или менее.
А с другой стороны — что тут, собственно, такого? Ун, правда, возражал против этого со своим обычным высокомерием. «Не броди, — говорил он. — Ты же знаешь, как это раздражает Тритта». О своем раздражении он не упоминал — рационалы не сердятся из-за пустяков. И тем не менее он опекал Тритта почти так же заботливо, как Тритт опекал детей.
Правда, если она настаивает, Ун всегда позволяет ей делать то, что она хочет, и даже вступается за неё перед Триттом. Иногда он даже не скрывает, что гордится её способностями, её независимостью… «Как левник он вовсе не так уж плох», — подумала она с рассеянной нежностью.
Ладить с Триттом труднее, и он очень хмуро смотрит на неё, когда она бывает… ну, когда она бывает такой, какой ей хочется. Впрочем, правники иначе не могут. Для неё-то он, конечно, правник, но ведь он ещё и пестун, а потому дети заслоняют от него всё остальное. Это и к лучшему — в случае неприятностей всегда можно рассчитывать, что кто-нибудь из детей отвлечет его внимание.
Не то чтобы Дуа очень считалась с Триттом. Если бы не синтез, она бы, наверное, вообще его игнорировала. Другое дело Ун. Он сразу показался ей удивительно интересным: от одного его присутствия её очертания теряли чёткость и начинали мерцать. И то, что он рационал, делало его только ещё интереснее. Она не понимала почему. Но это тоже было одной из её странностей. Ну, она уже привыкла к своим странностям… почти привыкла.
Дуа вздохнула.
Когда она была ребенком и ещё ощущала себя законченной личностью, самодостаточным существом, а не частью триады, она осознавала эти странности гораздо острее. Потому что их подчеркивали другие. Даже такая мелочь, как выход на поверхность под вечер…
Как ей нравилась поверхность в вечерние часы! Остальные эмоционали пугались холода, сгущающихся теней — они коалесцировали, едва она начинала описывать свои впечатления. Сами они с удовольствием выходили в теплое время дня, расстилались и ели, но оттого-то она и не любила поверхность в дневные часы: их болтовня наводила на неё скуку.
Конечно, не есть она не могла, но насколько приятнее питаться по вечерам, когда еды, правда, очень мало, зато кругом всё тускло-багровое и она совсем-совсем одна! По правде сказать, в разговорах с другими эмоционалями она изображала поверхность куда более холодной и унылой, чем на самом деле, — просто чтобы посмотреть, как они, пытаясь вообразить подобный холод, становятся жесткими по краям — в той мере, конечно, в какой молодые эмоционали вообще способны обрести жесткость. Потом они начинали шептаться о ней, смеялись… и оставляли её в одиночестве.
Маленькое солнце уже почти достигло горизонта и тонуло в таинственной алости, которую, кроме неё, некому было видеть. Она разостлалась, утолщилась по спинно-вентральной оси и принялась поглощать слабую жиденькую теплоту, неторопливо её усваивая, смакуя чуть кисловатый, почти неуловимый вкус длинных волн. (Ни одной из знакомых ей эмоционалей этот вкус не нравился. Но не могла же она объяснить, что для неё он неразрывно связан со свободой — со свободой быть одной, без других.)
Даже сейчас пустынность, знобящий холод и глубокие багровые тона словно возвратили её в дни детства, когда она ещё не стала частью триады. И вдруг Дуа с поразительной ясностью словно вновь увидела перед собой своего собственного пестуна, который неуклюже выбирался на поверхность, мучимый вечными опасениями, что она причинит себе какой-нибудь вред.
С ней он был особенно заботлив — ведь пестуны всегда лелеют крошку-серединку даже больше, чем крошку-левого и крошку-правого. Её это раздражало, и она мечтала о том дне, когда он её покинет. Ведь со временем все пестуны обязательно исчезали — и как же она тосковала без него, когда этот день настал!
Он вышел на поверхность предупредить её — бережно и осторожно, хотя пестунам очень трудно облекать чувства в слова. В тот день она убежала от него — не потому, что хотела его подразнить, и не потому, что догадалась, о чём он хочет её предупредить, а просто ей было весело. Днём она отыскала удивительно удобное местечко далеко от других эмо-ционалей, наелась до отвала и испытала то щекотное чувство, которое требует разрядки в движениях и действиях. Она ползала по камням, запуская свои края в их поверхность. Она знала, что в её возрасте делать это стыдно, что так играют только малыши, но зато какое приятное ощущение — бодрящее и в то же время баюкающее!
И тут наконец пестун её нашёл. Он долго стоял возле неё и молчал, а глаза у него делались всё меньше и плотнее, точно он хотел задержать каждый лучик отражающегося от неё света, вобрать в них её образ и сохранить его навсегда.
Сначала она тоже смотрела на него — в смущении, думая, что он заметил, как она забиралась в камни, и что ему стыдно за её поведение. Но она не уловила излучения стыда и в конце концов спросила виновато:
«Ну что я сделала, папочка?»
«Дуа, время настало. Я ждал этого. И ты, наверное, тоже».
«Какое время?»
Она знала, но упрямо не хотела знать. Ведь если верить, что ничего нет, то, может быть, ничего и не будет. (Она до сих пор не избавилась от этой привычки. Ун говорил, что все эмоционали такие — снисходительным голосом рационала, сознающего своё превосходство.)
Пестун сказал:
«Я должен перейти. И больше меня с вами не будет».
А потом он только смотрел на неё, и она тоже молчала.
И ещё он сказал:
«Объясни остальным».
«Зачем?»
Дуа сердито отвернулась, её очертания расплылись, стали смутными, словно она старалась разредиться. Да она и старалась разредиться — совсем. Только, конечно, у неё ничего не получилось. Наконец ей стало больно, боль сменилась немотой, и она опять сконцентрировалась. А пестун, против обыкновения, не побранил её и не сказал даже, что неприлично так растягиваться — вдруг кто-нибудь увидит?
Она крикнула:
«Им ведь всё равно!» — и тут же ощутила, что пестуну больно. Он же по-прежнему называл их «крошка-левый» и «крошка-правый», хотя крошка-левый думал теперь только о занятиях, а крошке-правому не терпелось войти в триаду — ничем другим он больше не интересовался. Из них троих только она, Дуа, ещё чувствовала… Но ведь она была младшей, как и все эмоционали, и у эмоционалей всё происходило не так.
Пестун сказал только:
«Ты им всё-таки объясни».
И они продолжали смотреть друг на друга.
Ей не хотелось ничего им объяснять. Они стали почти чужими. Не то что в раннем детстве. Тогда они и сами с трудом разбирались, кто из них кто — левый брат, правый брат и сестра-серединка. Они были ещё прозрачными и разреженными — постоянно перепутывались, проползали друг сквозь друга и прятались в стенах. А взрослые и не думали их бранить.
Но потом братья стали плотными, серьёзными и больше не играли с ней. А когда она жаловалась пестуну, он ласково отвечал: «Ты уже большая, Дуа, и не должна теперь разреживаться».
Она не хотела слушать, но левый брат отодвигался и говорил: «Не приставай. Мне некогда с тобой возиться». А правый брат теперь всё время оставался совсем жестким и стал хмурым и молчаливым. Тогда она не могла понять, что с ними случилось, а пестун не умел объяснить. Он только повторял время от времени точно урок, который когда-то выучил наизусть: «Левые — рационалы, Дуа, правые — пестуны. Они взрослеют каждый по-своему, своим путем».
Но ей их пути не нравились. Они уже перестали быть детьми, а её детство ещё не кончилось, и она начала гулять вместе с другими эмоционалями. Они все одинаково жаловались на своих братьев. Все одинаково болтали о будущем вступлении в триаду. Все расстилались на солнце и ели. И с каждым днём сходство между ними росло, и каждый день они говорили одно и то же.
Они ей опротивели, и она начала искать одиночества, а они в отместку прозвали её «олевелая эм». (С тех пор как она в последний раз слышала эту дразнилку, прошло уже много времени, но стоило ей вспомнить, и она словно вновь слышала их жиденькие пронзительные голоски, твердившие: «Олевелая эм, олевелая эм!» Они дразнили её с тупым упоением, потому что знали, как это ей неприятно.)
Но её пестун оставался с ней прежним, хотя, наверное, замечал, что все над ней смеются. И неуклюже старался оберегать её от остальных. Он даже иногда выходил следом за ней на поверхность, хотя и чувствовал себя там очень тягостно. Но ему нужно было удостовериться, что с ней ничего не случилось.
Как-то раз она увидела, что он разговаривает с Жестким. Пестунам разговаривать с Жесткими было трудно — это она знала ещё совсем крошкой. Жесткие разговаривали только с рационалами.
Она перепугалась и отпульсировала, но всё-таки успела услышать, как её пестун сказал: «Я хорошо о ней забочусь, Жесткий-ру».
Неужели Жесткий спрашивал про неё? Может быть, про её странности? Но в её пестуне не ощущалось виноватости. Даже с Жестким он говорил про то, как он о ней заботится. И её охватила неясная гордость.
|
The script ran 0.019 seconds.