Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Г. Д. Робертс - Шантарам [2003]
Язык оригинала: AUS
Известность произведения: Высокая
Метки: prose_contemporary, thriller, Биография, Приключения, Роман, Современная проза, Философия

Аннотация. Впервые на русском - один из самых поразительных романов начала XXI века. Эта преломленная в художественной форме исповедь человека, который сумел выбраться из бездны и уцелеть, протаранила все списки бестселлеров и заслужила восторженные сравнения с произведениями лучших писателей нового времени, от Мелвилла до Хемингуэя. Грегори Дэвид Робертс, как и герой его романа, много лет скрывался от закона. После развода с женой его лишили отцовских прав, он не мог видеться с дочерью, пристрастился к наркотикам и, добывая для этого средства, совершил ряд ограблений, за что в 1978 году был арестован и приговорен австралийским судом к девятнадцати годам заключения. В 1980 г. он перелез через стену тюрьмы строгого режима и в течение десяти лет жил в Новой Зеландии, Азии, Африке и Европе, но блльшую часть этого времени провел в Бомбее, где организовал бесплатную клинику для жителей трущоб, был фальшивомонетчиком и контрабандистом, торговал оружием и участвовал в вооруженных столкновениях между разными группировками местной мафии. В конце концов его задержали в Германии, и ему пришлось-таки отсидеть положенный срок - сначала в европейской, затем в австралийской тюрьме. Именно там и был написан «Шантарам». В настоящее время Г. Д. Робертс живет в Мумбаи (Бомбее) и занимается писательским трудом. «Человек, которого «Шантарам» не тронет до глубины души, либо не имеет сердца, либо мертв, либо то и другое одновременно. Я уже много лет не читал ничего с таким наслаждением. «Шантарам» - «Тысяча и одна ночь» нашего века. Это бесценный подарок для всех, кто любит читать». Джонатан Кэрролл

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 

— Человек… — начал он благоговейно. — Ох, хватит уже, Прабу! — … должен любить своего медведя, — закончил он, бия себя в грудь и мотая головой. — Господи, спаси нас и помилуй! — простонал я и отвернулся опять, наблюдая за тем, как улица за окном неуклюже потягивается и стряхивает с себя сон. Войдя в трущобы, мы расстались. Прабакер сказал, что ему пора завтракать, и отправился в чайную Кумара. Он пребывал в радостном возбуждении. Наше приключение с Кано подарило ему новую захватывающую историю, в которой он сам играл важную роль, и он хотел поделиться ею с Парвати, одной из двух хорошеньких дочерей Кумара. Он не говорил со мной о Парвати, но однажды я видел, как он разговаривает с ней, и понял, что он влюбился. Ухаживание, с точки зрения Прабакера, заключалось в том, чтобы приносить любимой девушке не цветы и конфеты, а истории о своих похождениях в большом мире, где он сражался с чудовищными несправедливостями и с демонами соблазна. Он сообщал ей о сенсационных происшествиях, пересказывал сплетни и выдавал секреты. Он раскрывал перед ней свое храброе сердце и изливал свое проказливое и вместе с тем благоговейное отношение к миру, которое порождало его смех и его всеобъемлющую улыбку. Направляясь к чайной, он мотал головой и разводил руками, репетируя церемонию подношения подарка. Я пошел к себе по трущобным закоулкам, пробуждавшимся в предрассветном сумраке и бормочущим что-то со сна. Фигуры, завернутые в цветные шали, возникали в полутьме и исчезали за углом. Тут и там клубились облачка дыма, и аромат поджаривавшихся лепешек и завариваемого чая смешивался с запахами смазанных кокосовым маслом волос, сандалового мыла и пропитанного камфарным маслом белья. Сонные лица улыбались мне, люди приветствовали меня на шести разных языках и благословляли от имени шести разных богов. Я вошел в свою хижину и любовно воззрился на ее уютную невзрачность. Возвращаться домой всегда приятно. Я прибрал в хижине и присоединился к процессии мужчин, направлявшихся на бетонный мол. Вернувшись, я обнаружил, что соседи принесли два ведра горячей воды, чтобы я мог принять ванну. У меня редко хватало терпения заняться нудной и длительной процедурой последовательного нагревания нескольких кастрюль воды на керосиновой плитке, и я предпочитал мыться холодной водой, что было не так роскошно, но зато просто. Зная это, соседи иногда нагревали воду для меня. Это была не пустяшная услуга. Вода была одной из самых больших ценностей в трущобах; ее приходилось носить из общей цистерны, находившейся на территории легального поселка, метрах в трехстах от колючей проволоки. Кран открывали всего два раза в день, и около него выстраивалась очередь в сотни людей, так что каждое ведро доставалось с боем. Принесенную воду надо было нагревать в небольших кастрюльках на керосиновой плитке, затрачивая совсем не дешевое топливо. Делая это для меня, люди не ожидали взамен ничего, даже слова «спасибо». Возможно, эту горячую воду принесли родные Амира в благодарность за зашитую мной руку. А может быть, ее доставил кто-то из моих ближайших соседей или из тех шести, что столпились вокруг моей лачуги, наблюдая, как я принимаю ванну. Мне еженедельно оказывали те или иные скромные анонимные услуги. Подобная бескорыстная помощь в немалой мере служила основой существования трущоб; обыденная и порой незначительная, она способствовала их выживанию. Когда соседские дети плакали, мы успокаивали их, как своих собственных; мы поправляли покосившуюся доску на крыше, проходя мимо, или затягивали ослабнувший узел веревки, которая скрепляла строение. Мы помогали друг другу, не ожидая, когда об этом попросят, как будто были членами одного племени или большой семьи, живущей во дворце из нескольких тысяч комнат-лачуг. Казим Али Хусейн пригласил меня позавтракать с ним. Мы пили сладкий чай с гвоздикой и ели роти с топленым маслом и сахаром, свернутые наподобие вафель. Прокаженные Ранджита привезли накануне очередную партию медикаментов, а поскольку я весь день отсутствовал, они оставили их у Казима Али. Мы вместе разобрали доставленное. Казим не знал английского и просил меня объяснить ему назначение различных капсул, таблеток и мазей. С нами сидел один из его сыновей, Айюб, который на крошечных листочках бумаги писал на урду название и назначение каждого лекарства, а затем прикреплял листочки скотчем к соответствующему пузырьку или коробочке. Я тогда еще не знал о решении Казима Али сделать Айюба моим помощником: мальчик должен был изучить как можно лучше лекарства и способы их употребления, чтобы заменить меня, когда я покину трущобы, — а это, как был уверен Казим Али, рано или поздно произойдет. Было уже одиннадцать, когда я добрался до дома Карлы около Колабского рынка. На мой стук никто не открыл, и соседи сказали мне, что Карла ушла час тому назад, а когда вернется — неизвестно. Я был раздосадован. Мне хотелось поскорее снять принадлежащий ей парадный костюм, в котором я чувствовал себя неуютно, и влезть в свои старые джинсы. Я не преувеличивал, говоря ей, что у меня только одна футболка, одна пара джинсов и ботинок. В данный момент у меня в хижине висели только две набедренные повязки, — я надевал их, когда спал, мылся или стирал джинсы. Я мог бы купить одежду в нашем «Ателье мод» — футболка, джинсы и спортивные туфли обошлись бы мне там максимум в пять долларов — но я хотел свою одежду, к которой привык. Я нацарапал жалобу на листке бумаги и оставил ее Карле, а сам отправился на встречу с Кадербхаем. Особняк на Мохаммед-Али-роуд казался пустым. Все шесть створок парадных дверей были раскрыты, открывая взгляду просторный мраморный вестибюль. Тысячи людей проходили мимо ежечасно, но дом был слишком хорошо известен, и они старались не проявлять откровенного любопытства ни к нему, ни к молодому человеку, стучавшему по одной из зеленых створок, чтобы сообщить о своем приходе. На стук вышел хмурый Назир и с оттенком враждебности в голосе велел мне сменить мою обувь на домашние шлепанцы. После этого он повел меня по длинному коридору с высоким потолком в направлении, противоположном тому, в каком я шел накануне на философский диспут. Миновав несколько закрытых дверей и сделав два поворота, мы вышли во внутренний дворик. В середине его сквозь большое овальное отверстие было видно голубое небо. Дворик был вымощен крупными квадратными плитами махараштрийского мрамора и окружен колоннадой. В нем был разбит сад с пятью высокими стройными пальмами, цветущими кустарниками и другими растениями, а также фонтаном, чей плеск было слышно вчера из помещения, где мы философствовали. Это было круглое мраморное сооружение в метр высотой и около четырех метров в диаметре, в центре его возвышалась большая необработанная каменная глыба. Вода била, казалось, из самой сердцевины камня. Поднимаясь на небольшую высоту, струи изгибались, воспроизводя форму лилии, и, мягко опадая на гладкую поверхность камня, стекали в бассейн. Рядом с фонтаном в роскошном плетеном кресле читал книгу Кадербхай. При моем появлении он отложил ее на стеклянную крышку небольшого столика. — Салям алейкум, мистер Лин, — улыбнулся он. — Мир вам. — Ва алейкум салям. Ап кайсе хайн? — И вам мир. Как себя чувствуете, сэр? — Спасибо, хорошо. Под полуденным солнцем по городу бегают разве что бешеные собаки и англичане, я же предпочитаю прохладу своего скромного садика. — Не такого уж и скромного, Кадербхай. — Вы считаете, что он слишком нескромный? — Нет-нет, — возразил я поспешно, потому что именно так и думал; я невольно вспомнил, что это ему принадлежат наши трущобы, где двадцать пять тысяч человек толкутся на голой пыльной земле, лишенной после восьмимесячной засухи даже намека на зелень, а скудные запасы воды хранятся почти все время под замком. — Это самое красивое место в Бомбее из всех, что я видел. Находясь на улице, трудно представить, что здесь такая красота. Он молча разглядывал меня несколько секунд, словно оценивая ширину и глубину моего вранья, затем указал мне на маленький табурет — единственное имевшееся здесь сиденье, помимо его кресла. — Садитесь, пожалуйста, мистер Лин. Вы завтракали? — Да, благодарю вас. — Позвольте предложить вам хотя бы чая. Назир! Идхар-ао![78] — крикнул он, вспугнув пару голубей, клевавших крошки у его ног. Птицы устремились к вошедшему Назиру. Они, похоже, не боялись его и даже узнавали; следуя за ним, как прирученные зверята, они снова опустились на пол. — Чай боно[79], Назир, — скомандовал Кадербхай. Он обращался к водителю повелительно, но не грубо, и я догадывался, что только такой тон устраивал Назира и признавался им. Суровый афганец молча удалился, голуби запрыгали вслед за ним прямо в дом. — Кадербхай, я хочу сказать одну вещь, прежде чем мы… будем говорить о чем-либо еще, — произнес я спокойно. — О Сапне. При этих словах он резко поднял голову. — Я слушаю. — Сегодня ночью я много думал об этом и о том, как вы вчера попросили меня… помочь вам, и у меня в связи с этим возникает небольшое затруднение. Он улыбнулся и насмешливо приподнял одну бровь, но ничего не сказал, так что мне оставалось только продолжить. — Возможно, я не очень хорошо изъясняюсь, но я испытываю некоторую неловкость. Что бы этот тип ни натворил, я не хочу оказаться… ну, кем-то вроде копа. Я не считаю для себя возможным сотрудничать с полицией, даже косвенно. У нас дома «помогать полиции» означает «доносить на ближнего». Я, конечно, прошу прощения. Я понимаю, что этот Сапна убивает людей. Если вы собираетесь остановить его, то я готов помочь, как могу. Но вам, а не копам. С ними я не хочу иметь ничего общего. Если же вы выступите против этой банды, кто бы они ни были, действуя независимо от полиции, то я буду рад участвовать в этом, можете на меня рассчитывать. — Это все, что вы хотели сказать? — Да… пожалуй. — Очень хорошо, мистер Лин. — Он изучал меня с каменным лицом, но в глазах его плясали не вполне понятные мне веселые искорки. — Думаю, что могу успокоить вас на этот счет. Я довольно часто оказываю полицейским, так сказать, финансовую помощь, но никогда не сотрудничаю с ними. Что же касается Сапны, то этот вопрос для меня сугубо личный, и если вы узнаете что-либо об этой одиозной фигуре, то прошу вас не сообщать об этом никому, кроме меня, — ни тем господам, с которыми вы встречались здесь вчера, ни кому-либо другому. Договорились? — Да, конечно. — Больше вы ничего не хотите добавить? — Да нет… — Замечательно. Тогда к делу. У меня сегодня очень мало времени, так что перейду прямо к сути. Услуга, о которой я хочу вас попросить, заключается в том, чтобы научить одного маленького мальчика по имени Тарик английскому языку. Я не говорю, конечно, о владении языком в совершенстве, просто хочется, чтобы он повысил свои знания и обладал некоторыми преимуществами, когда будет поступать в какое-либо учебное заведение. — Я буду рад помочь, — ответил я удивленно, но не обескураженно. Я чувствовал, что способен обучить мальчика основам языка, на котором писал каждый день. — Не знаю только, насколько хорошим учителем я буду. Наверняка, нашлось бы немало более компетентных преподавателей, но я с удовольствием попробую свои силы в этом. Вы хотите, чтобы я приходил сюда учить его? Он посмотрел на меня с благожелательной, чуть ли не ласковой снисходительностью. — Разумеется, он будет жить у вас. Я хочу, чтобы он непрерывно был в контакте с вами в течение десяти-двенадцати недель, чтобы он жил у вас, ел с вами, спал в вашем доме и сопровождал вас повсюду. Я хочу, чтобы он не просто заучил английские фразы, а усвоил английский образ мыслей, постоянно находясь в вашем обществе. — Но… но я ведь не англичанин, — пробормотал я ошарашенно. — Это неважно. В вас достаточно много английского. Вы иностранец, и я хочу, чтобы он понял, как живет иностранец. Голова моя шла кругом, мысли прыгали и порхали, как голуби, которых он спугнул своим голосом. Я искал предлог, чтобы отказаться. То, чего он хотел, было немыслимо. — Но вы же знаете, что я живу в трущобах, в совершенно неподходящих условиях. Хижина у меня очень маленькая, в ней практически ничего нет. Он там будет очень стеснен. Там грязно, вокруг полно народа… И где он будет спать? — Я имею представление о ваших жизненных условиях, мистер Лин, — ответил он довольно резко. — Я хочу именно этого — чтобы он увидел, как живут в трущобах. Скажите честно, разве вам не кажется, что мальчик усвоит очень хороший урок, живя в джхопадпатти? Разве не будет ему полезно пообщаться с самыми бедными людьми в городе? Разумеется, в этом я был с ним согласен. На мой взгляд, любому ребенку, и прежде всего из богатой семьи, было бы очень полезно познать жизнь в трущобах. — Да, вы, конечно, правы. Я думаю, очень важно увидеть собственными глазами, как люди живут там. Но, понимаете, для меня это очень большая ответственность. Я не так уж хорошо слежу за собой и не уверен, что смогу как следует присматривать за мальчиком. Назир принес чай и приготовленный им чиллум. — Вот и наш чай. Давайте сначала покурим, если не возражаете. Мы закурили чиллум. Назир, присев на корточки, курил вместе с нами. Когда Кадербхай запыхтел глиняной трубкой, Назир выдал мне целую серию кивков, ужимок и подмигиваний, которые, по-видимому, означали: «Смотри, как курит хозяин, как он великолепен, какой он большой человек, — мы с тобой никогда такими не станем, и нам очень повезло, что мы присутствуем здесь». Назир был на голову ниже меня, но, по-видимому, на несколько килограммов тяжелее. Шея у него была поистине бычья, и казалось, что его мощные плечи поднимаются до самых ушей. Могучие руки распирали рукава свободной рубашки и по толщине почти не уступали бедрам. На широком вечно нахмуренном лице отчетливо проглядывали три изогнутые линии, похожие на сержантские лычки. Первая из них состояла из бровей, сходившихся на переносице, и спускавшейся между ними до уровня глаз своенравной угрюмой складки. Вторая начиналась в углублениях у крыльев носа и охватывала дугой всю нижнюю челюсть. Третья, безнадежная и упрямая, была образована ртом, напоминавшим перевернутую подкову, знак невезения, прибитый судьбой у порога его жизни. Через его смуглый лоб тянулась темно-красная борозда большого шрама. Темные глаза метались в глубоких впадинах, словно ища спасения. Уши выглядели так, будто их основательно пожевал какой-то зверь. Но самым примечательным был его нос, инструмент чрезвычайно большой и свисавший так величественно, словно имел какое-то более высокое предназначение, нежели вдыхание воздуха и запахов. В тот первый период нашего знакомства внешность Назира представлялась мне уродливой — не столько из-за каких-то неправильностей в лице, сколько из-за его мрачного выражения. Мне казалось, я никогда не видел физиономии, столь категорически отвергавшей даже намек на улыбку. Мне уже в третий раз передали чиллум. Дым был горячим, с неприятным привкусом. Затянувшись, я сказал, что табак кончился. Назир выхватил чиллум у меня из рук и стал настойчиво пыхтеть им, выпустив облачко грязно-коричневого дыма. Затем он постучал черенком по ладони, вытряхнув на нее остатки белого пепла, и демонстративно сдул его на пол около моих ног. После этого он угрожающе прокашлялся и покинул нас. — Похоже, я не очень-то нравлюсь Назиру, — заметил я. Кадербхай неожиданно расхохотался — звонко, по-юношески. Это был подкупающий смех и настолько заразительный, что мне тоже хотелось рассмеяться, хоть я и не видел особых причин для этого. — А вам нравится Назир? — спросил он. — Да нет, в общем-то, — ответил я, и мы оба засмеялись еще веселее. — Вы не хотите учить Тарика английскому, потому что боитесь ответственности, — сказал Кадербхай, отсмеявшись. — Ну… не совсем так. Хотя нет, именно так. Дело в том… — я умоляюще посмотрел в его золотистые глаза, — дело в том, что я боюсь не справиться. Это действительно слишком большая ответственность. Я не смогу. Он улыбнулся и коснулся моей руки. — Я понимаю. Вы беспокоитесь. Это естественно. Вы боитесь, что с Тариком может что-нибудь случиться. И еще вы боитесь потерять свою свободу, возможность ходить, куда хотите, и делать, что хотите. Это тоже естественно. — Да, — пробормотал я с облегчением. Он понимал, что я чувствую, видел, что я не смогу выполнить его просьбу, и не хотел настаивать. Сидя рядом с ним на низком табурете и глядя на него снизу вверх, я испытывал некоторую скованность. И одновременно меня охватило исключительно теплое чувство к нему, порожденное, казалось, именно нашим неравенством. Это была любовь вассала к своему господину, одно из самых сильных и загадочных человеческих чувств. — Хорошо. Мое решение будет таким, Лин. Вы возьмете Тарика с собой на два дня. Если через сорок восемь часов вы решите, что не в состоянии жить с ним, то приведете его обратно, и я больше не буду поднимать этот вопрос. Но я уверен, что мой племянник не доставит вам хлопот. Он очень хороший мальчик. — Ваш… племянник? — Да, четвертый сын моей младшей сестры Фаришты. Ему одиннадцать лет. Он немножко знает английский и свободно говорит на хинди, пушту, урду и маратхи. Он низковат для своего возраста, но здоров и крепок. — Но ваш племянник… — начал я, но Кадербхай прервал меня: — Если вы решите, что сможете выполнить мою просьбу, то мой друг Казим Али Хусейн, которого вы хорошо знаете, окажет вам всяческую помощь. Он распорядится, чтобы несколько семейств в джхопадпатти, включая его собственную, взяли часть забот о мальчике на себя и предоставили ему в случае необходимости место, где он мог бы спать, помимо вашей хижины. Помощников у вас будет достаточно. Я хочу, чтобы Тарик познакомился с тяжелой жизнью бедняков, но больше всего хочу, чтобы у него был учитель-англичанин. Для меня это значит очень много. В детстве я… Он замолчал, глядя на каменную глыбу в фонтане. В глазах его мелькали отблески жидкости, струящейся по камню. Затем в них появилось сумрачное выражение, как тень от тучи, наплывающая на пологие холмы в солнечный день. — Итак, сорок восемь часов, — вздохнул он, возвращаясь к действительности. — Если вы после этого приведете мальчика обратно, мое мнение о вас не изменится к худшему. А сейчас вам пора познакомиться с ним. Кадербхай указал рукой на аркаду за моей спиной и, обернувшись, я увидел, что мальчик уже стоит там. Он и вправду был очень низеньким. Кадербхай сказал, что ему одиннадцать лет, но на вид ему можно было дать не больше восьми. На нем была чистая выглаженная курта-пайджама и кожаные сандалии, в руках он держал миткалевый узелок. Он глядел на меня с таким несчастным и недоверчивым выражением, что казалось, вот-вот расплачется. Кадербхай подозвал мальчика, и он приблизился, обойдя меня по дуге и встав с другой стороны дядиного кресла. Чем ближе он подходил, тем несчастнее был у него вид. Кадербхай сказал ему что-то быстро и строго на урду, указывая на меня рукой. Тарик подошел ко мне и протянул руку. — Здравствуйте очень хорошо, — произнес он, сделав большие глаза, в которых были страх и отчаяние. Его маленькая ручка утонула в моей ладони. Нет ничего, что ощущалось бы более уместным в твоей руке, придавало бы столько уверенности и пробуждало бы такое сильное инстинктивное желание оказать покровительство и защитить, как рука ребенка. — Здравствуй, Тарик, — ответил я, невольно улыбнувшись. В глазах его мелькнула было улыбка, полная надежды, но сомнение тут же притушило ее. Он посмотрел на своего дядю жалобно и совершенно безнадежно, так широко растянув сжатые губы, что даже крылья носа у него побелели. Кадербхай ответил ему твердым ободряющим взглядом, затем встал и опять окликнул Назира. — Прошу простить меня, мистер Лин. Меня зовут срочные дела. Итак, жду вас через два дня, если вы будете неудовлетворены, на? Назир проводит вас. Он повернулся, не поглядев на мальчика, и удалился под арку. Тарик и я смотрели ему вслед и оба чувствовали себя покинутыми и преданными. Назир проводил нас до дверей. Пока я переобувался, он встал на колени перед мальчиком и прижал его к груди с удивительной и порывистой нежностью. Тарик прильнул к Назиру, схватившись за его волосы, и тому пришлось с некоторым усилием оторвать ребенка от себя. Когда мы выходили на улицу, Назир кинул на меня красноречивый взгляд, в котором читалось недвусмысленное предупреждение: «Если что-нибудь случится с мальчиком, ты ответишь за это», — и отвернулся. Минуту спустя мы уже были на улице возле мечети Набила, растерянно держась за руки, подавленные силой личности, толкнувшей нас друг к другу против нашей воли. Тарику ничего не оставалось, как повиноваться, но в моей неспособности возразить Кадербхаю проявилось несомненное малодушие. Я сознавал, что капитулировал слишком легко. Недовольство собой быстро переросло в фарисейство. «Как мог он так поступить с ребенком? — спрашивал я себя. — Отдать собственного племянника чужому человеку! Неужели он не видел, как не хочет этого мальчик? Это бессердечное пренебрежение правами и чувствами ребенка. Только тот, для кого все остальные — игрушки в его руках, мог отдать ребенка человеку… вроде меня». Негодуя на свое слабоволие — «Почему я позволил ему принудить меня к этому?» — и кипя от эгоистической злобы, я тащил Тарика за собой, быстро шагая по запруженной народом улице. В тот момент, когда мы проходили мимо мечети, муэдзин стал созывать с минарета народ на молитву: Аллах ху Акбар Аллах ху Акбар Аллах ху Акбар Аллах ху Акбар Аш-хаду ан-ла Ила ха-илалла Аш-хаду ан-ла Ила ха-илалла[80] Тарик повис на мне, вынудив остановиться, и указал на мечеть и на башню, с которой раздавался усиленный динамиками призыв муэдзина. Я покачал головой и сказал, что у нас нет времени. Но он уперся обеими ногами и потянул меня ко входу. Я объяснил ему на хинди, а затем и на маратхи, что я не мусульманин и не желаю посещать мечеть. Однако он так исступленно продолжал тянуть меня, что от напряжения вены выступили у него на висках. В конце концов он вырвался от меня и, взбежав по ступенькам, сбросил у входа сандалии и исчез в дверях прежде, чем я успел его остановить. Я в расстройстве колебался перед большой аркой входа. Я знал, что не только представители других конфессий, но и неверующие имеют право заходить в мечеть — либо для того, чтобы помолиться или предаться размышлениям, либо просто полюбоваться архитектурой и убранством. Но знал я и то, что мусульмане считают себя притесняемым меньшинством в городе, где преобладает индуистская вера. Жестокие схватки между приверженцами различных религий случались довольно часто. Прабакер рассказывал мне, что однажды стычка между воинственными индусами и мусульманами произошла как раз около этой мечети. Я не знал, что делать. Наверняка в мечети были другие выходы, и если мальчик захочет убежать от меня, то я вряд ли смогу этому помешать. Сердце мое билось от страха, что придется вернуться к Кадербхаю и признаться ему, что я потерял его племянника, не отойдя от его дома и ста метров. Я уже решил войти в мечеть и поискать мальчика, но тут увидел его. Тарик пересекал справа налево огромный богато украшенный изразцами вестибюль. Его голова, руки и ноги были мокрыми — по-видимому, он поспешно умылся. Пройдя чуть дальше, я увидел, что он встал на колени позади группы мужчин и тоже начал молиться. Выйдя на улицу, я сел на какую-то тележку и закурил. К моему облегчению, Тарик появился через несколько минут, схватил свои сандалии и подошел ко мне. Стоя рядом, он поднял глаза к моему лицу, наполовину нахмурившись, наполовину улыбаясь, как умеют только дети, когда они счастливы и напуганы одновременно. — Зухр! Зухр![81] — произнес он, давая понять, что это был час полдневной молитвы. Голос его при этом был удивительно твердым для ребенка. — Я благодарил Бога. А ты благодаришь Бога, Линбаба? Опустившись на одно колено, я крепко схватил его за руки. Тарик поморщился, но я продолжал держать его. Я был сердит и понимал, что выражение лица у меня ожесточенное, если не жестокое. — Никогда больше не делай этого! — рявкнул я на хинди. — Не смей убегать от меня! Он нахмурился, глядя на меня испуганно, но непокорно. Затем его лицо напряглось, на нем появилась маска, с помощью которой мы пытаемся удержать слезы. Глаза его наполнились слезами, одна из них скатилась по щеке. Я поднялся и отошел от него на шаг. Несколько мужчин и женщин остановились поблизости, наблюдая за нами — пока без особой тревоги. Я протянул мальчику руку. Он неохотно взял ее, и мы направились к ближайшей стоянке такси. Оглянувшись через плечо, я увидел, что люди смотрят нам вслед. Во мне бурлила гремучая смесь эмоций, главной из которых была злость, в основном на самого себя. Я остановился, Тарик остановился тоже. Я сделал несколько вдохов, чтобы успокоиться. Мальчик стоял, наклонив голову набок и внимательно глядя на меня. — Я сожалею, что рассердился на тебя, Тарик, — сказал я спокойно. — Этого не повторится. Но прошу тебя, пожалуйста, не убегай от меня больше. Я очень испугался и встревожился. Мальчик расплылся в улыбке — впервые с тех пор, как мы встретились. Я поразился тому, насколько она похожа на сияющий лунный диск Прабакера. — Господи, спаси меня и помилуй! — взмолился я всем своим естеством. — Только не это. Одного Прабакера мне вполне хватит. — Да! Замечательное о’кей! — согласился Тарик, тряся меня за руку с энтузиазмом спортсмена на тренажере. — Господи спаси тебя и меня, всегда-всегда! Глава 16 — Когда она вернется? — Откуда я знаю? Может, и скоро. Она просила подождать. — Гм. Подождать. Поздно уже, малышу спать пора. — Твое дело, приятель. Мне без разницы. Она просила, я передала. Я посмотрел на Тарика. Он не выглядел усталым, но я знал, что скоро его сморит сон. Я решил, что ему не мешает отдохнуть, прежде чем мы двинемся к нам в трущобы. Скинув туфли, мы вошли в дом Карлы и закрыли дверь за собой. В большом старомодном холодильнике я нашел бутылку воды. Выпив воды, Тарик опустился на груду подушек и стал перелистывать журнал «Индия тудей». Лиза сидела в спальне Карлы на постели, подтянув колени к подбородку. Кроме красной шелковой пижамной куртки, на ней ничего не было. Виднелся хвостик белокурых лобковых волос, и я оглянулся, чтобы убедиться, что мальчик не может заглянуть в комнату. В руках она сжимала бутылку виски «Джек Дэниелс». Ее длинные вьющиеся волосы были небрежно собраны в пучок, съехавший на сторону. Она глядела на меня оценивающе, сощурив один глаз и напоминая стрелка, примеривающегося к мишени. — А где ты раздобыл этого малыша? Я оседлал стул, положив руки на его прямую спинку. — Он достался мне как бы в наследство. Я его взял в виде одолжения. — Одолжения? — Она произнесла это слово так, будто это было название какой-то заразной болезни. — Ну да. Мой друг попросил меня обучить его английскому. — А почему же он сидит тут, а не учит английский дома? — Я должен держать его при себе, чтобы он в это время обучался разговорному языку. — Держать при себе? Все время? Куда бы ты ни пошел? — Да, так мы договорились. Но я надеюсь, что через пару дней отправлю его обратно. Сам не знаю, почему я согласился взять его с собой. Она громко расхохоталась. Из-за того, что она пребывала в таком состоянии, смех звучал неестественно и грубо, но сам по себе он был полнозвучным, с богатыми модуляциями, и в других условиях, вероятно, производил бы приятное впечатление. Она глотнула виски из горлышка, запрокинув голову и обнажив одну округлую грудь. — Я не люблю детей, — изрекла она гордым тоном, каким могла бы объявить о том, что получила какую-нибудь почетную премию. Затем сделала еще один большой глоток. Бутылка была наполовину пуста. Я понял, что скоро ее напыщенная связная речь сменится невнятным бормотанием, потерей ориентации и соображения. — Слушай, я пришел только за моей одеждой, — проговорил я, осматривая комнату в поисках своих вещей. — Я возьму ее и вернусь повидать Карлу как-нибудь в другой раз. — У меня предложение к тебе, Гилберт. — Меня зовут Лин, — поправил я ее, хотя это имя было такое же вымышленное. — У меня предложение, Лин. Я скажу тебе, где твоя одежда, если ты согласишься переодеться прямо здесь, у меня на глазах. Отношения между нами не сложились с самого начала, и теперь мы смотрели друг на друга с колючей враждебностью, которая иной раз ничуть не хуже, а то и лучше взаимной симпатии. — Ну, предположим, ты выдержишь это зрелище, — протянул я, невольно усмехнувшись. — Мне-то что за радость в этом? Она опять расхохоталась, на этот раз более искренно и естественно. — Нет, а ты ничего, Лин. Ты не принесешь мне воды? Чем больше я глотаю этого пойла, тем больше пить хочется. По дороге в кухню я проверил, что делает Тарик. Мальчик уснул, откинув голову на подушки и открыв рот. Одна рука была сложена под подбородком, в другой он все еще держал журнал. Я взял у него журнал и накрыл его легкой вязаной шалью, висевшей на стенном крючке. Тарик спал довольно крепко и не пошевелился. В кухне я взял бутылку воды из холодильника, нашел два стакана и вернулся в спальню. — Малыш уснул, — сказал я, отдав ей стакан. — Пусть отдохнет. Если он сам не проснется, я разбужу его чуть позже. — Садись. — Она похлопала по постели рядом с собой. Я сел и налил себе воды. Она смотрела, как я пью, поверх своего стакана. — Хорошая вода, — сказала она после непродолжительного молчания. — Ты заметил, что здесь хорошая вода? По-настоящему хорошая. Я хочу сказать, ожидаешь, что это будет какое-нибудь дерьмо, поскольку здесь Бомбей, Индия и так далее, а на деле она гораздо лучше, чем лошадиная моча с химическим привкусом, что льется из крана у нас дома. — А где у нас дом? — Какая, на хрен, разница? — Увидев, что я досадливо поморщился, она добавила: — Не лезь в бутылку. Я ничего не строю из себя. Я серьезно говорю — какая разница? Я никогда туда больше не поеду, а ты тем более. — Да уж наверное. — Черт, ну и жарища! Терпеть не могу это время года, перед самым сезоном дождей. Такая погода сводит меня с ума. Тебя не сводит? Мне уже четвертый раз приходится переносить ее здесь. Прожив тут какое-то время, начинаешь отсчитывать года по этим сезонам. Дидье здесь уже девятый сезон дождей. Можешь представить? Девять поганых сезонов. А ты? — У меня второй, и я жду его с нетерпением. Обожаю дождь, хоть он и превращает наши трущобы в болото. — Карла сказала мне, что ты живешь в трущобах. Не знаю, как ты это выносишь — вонь, толчея, все живут друг у друга на голове. Меня никакими коврижками не заманишь в такое место. — Это не так плохо, как кажется, — как и все остальное в этой жизни. Она склонила голову на плечо и посмотрела на меня с непонятным выражением. Глаза ее сверкали чуть ли не призывно, а губы презрительно кривились. — Ты все-таки забавный парень, Лин. Так откуда у тебя этот мальчишка? — Я уже сказал тебе. — Хороший малыш? — Ты же, вроде бы, не любишь детей. — Да, не люблю. Они такие… невинные. А на самом деле нет. Они точно знают, что им надо, и не успокоятся, пока не получат это. Отвратительно. Все самые мерзкие люди, которых я знаю, — точь-в-точь большие дети. Меня от них в дрожь бросает и живот сводит. Возможно, от детей ее желудок и сводило, но прокисшее виски, похоже, не оказывало на него вредного воздействия. Опять запрокинув бутылку, она отпила из нее не меньше четверти медленными глотками. «Доза получена, — подумал я, — это ее доконает». Она вытерла губы тыльной стороной ладони и улыбнулась, но улыбка получилась кривой, а ее большие ярко-голубые глаза с зеленоватым оттенком безуспешно пытались сфокусироваться. Она теряла над собой контроль, и маска озлобленности и раздражения начала спадать, открывая удивительно беззащитное молодое лицо. Нижняя челюсть, выдвинутая вперед с боязливой агрессивностью, вернулась в нормальное положение, придав лицу мягкое и дружелюбное выражение. Щеки ее были круглыми и румяными, кончик носа с плавными очертаниями слегка вздернут. Она была двадцатичетырехлетней женщиной с лицом молодой девушки без угрюмых складок и прочих неприглядных следов, какие оставляют многочисленные компромиссы и нелегкие решения. Учитывая все, что рассказала о ней Карла, и то, откуда мы ее вытащили, можно было не сомневаться, что жизнь обошлась с ней круче, чем со многими, но это никак не отразилось на ее внешности. Она предложила мне бутылку, я взял ее и глотнул из горлышка. Я задержал бутылку у себя, и, когда Лиза отвернулась, поставил ее на пол подальше от нее. Она раскурила сигарету и стала возиться с пучком на голове, высвобождая волосы, пока длинные локоны не упали ей на плечо. Когда она подняла руку, пола пижамной куртки откинулась, обнажив бледную поросль в подмышечной впадине. Никаких наркотиков в комнате не было видно, но ее зрачки размером с булавочную головку говорили о том, что она приняла героин или что-то еще. Смесь виски с наркотиком начала действовать, и она стала быстро отключаться, привалившись в неловкой позе к спинке кровати и с шумом дыша полуоткрытым ртом. С отвисшей нижней губы стекла тонкая струйка слюны, перемешанной с виски. И, несмотря на это, она была красива. Я подумал, что она, очевидно, будет красива всегда — даже в те моменты, когда будет уродлива. У нее было большое, миловидное пустое лицо пом-пом-девушки с футбольного матча, какое рекламщики неизменно используют для того, чтобы продать что-нибудь никудышное и никому не нужное. — Почему ты ничего не расскажешь мне об этом малыше? Какой он? — По-моему, он религиозный фанатик, — сказал я ей доверительно, оглянувшись с улыбкой на спящего мальчика. — Он трижды останавливал меня сегодня, чтобы произнести свои молитвы. Не знаю уж, много ли пользы от этого его душе, но на желудок он пожаловаться не может. Ест так, будто ему дадут приз за скорость. Я никак не мог вытащить его из ресторана — мы провели там больше двух часов, и он умял все, что было в меню, — от лапши и жареной рыбы до желе и мороженого. Поэтому мы так и задержались, иначе давно уже были бы дома. Боюсь, что за два дня, пока он будет у меня, я разорюсь. Он ест больше, чем я. — Ты знаешь, как умер Ганнибал? — Кто-кто? — Ну, Ганнибал, тот тип со слонами. Ты что, совсем не знаешь историю? Он перешел со слонами через Альпы, чтобы напасть на римлян. — Я знаю, о ком ты говоришь, — огрызнулся я, раздраженный этим non sequitur[82]. — И как он умер? — потребовала она. Ее речь и жесты были грубовато-преувеличенными, как у всех пьяных. — Не знаю. — Ха! — саркастически бросила она. — Знаешь, да не все? — Да, всего я не знаю, — согласился я. Наступила продолжительная пауза. Она бессмысленно смотрела на меня. Казалось, мысли выпархивают одна за другой из ее голубых глаз, кружась в воздухе, как снежинки под куполом зимнего неба. — Ну, так как же он умер? — спросил я. — Кто умер? — спросила она недоуменно. — Ганнибал. Ты хотела рассказать мне о его смерти. — Ах, этот! Ну, он провел тридцать тысяч своих дружков через Альпы в Италию и дрался там с римлянами лет шестнадцать. Представляешь! Шестнадцать паршивых лет! И ни разу за все это время римляне его не побили. Ни разу! Ну, потом там было много всякого дерьма, и в конце концов он вернулся к себе на родину, где стал большой шишкой — героем войны и всякое такое. Но римляне не простили ему, что он так их обделал, и с помощью политики подстроили, чтобы его собственный народ пошел против него и выгнал его. Ты слушаешь что-нибудь из того, что я говорю? — Конечно. — Не знаю, чего ради я тут разоряюсь и трачу время на тебя. Я могла бы провести его в гораздо лучшем обществе. Я могла бы быть в компании, с кем только захочу. С кем угодно! Сигарета в ее руках догорала. Я подставил пепельницу и вытащил окурок из ее пальцев. Она этого, похоже, даже не заметила. — О’кей. Итак, римляне подстроили так, что народ Ганнибала выгнал его. И что дальше? — спросил я, искренне заинтересовавшись судьбой карфагенского полководца. — Не выгнал. Отправил в ссылку, — сварливо поправила она меня. — Отправил в ссылку. И что? Как он умер? Лиза внезапно подняла голову с подушки и вперила в меня нетвердый, но явственно злобный взгляд. — И что такого особенного в Карле, а? — гневно выкрикнула она. — Я красивей ее! Посмотри, у меня соски лучше! — Она распахнула пижамную куртку и неловко коснулась груди. — Как они тебе? — Да, они… очень симпатичны. — Симпатичны? Они бесподобны, вот что! Это само совершенство! Прикоснись, попробуй! Она проворно схватила мою руку и положила ее к себе на бедро. Бедро было теплым, гладким и мягким. Нет ничего мягче и приятнее наощупь, чем кожа на женских бедрах. Никакой цветок, никакие перья и никакая ткань не сравнятся с этим бархатным шепотом женской плоти. При всех своих различиях в других отношениях, все женщины — молодые и старые, толстые и худые, красивые и некрасивые — обладают этим достоинством. Именно желание прикоснуться к женским бедрам и служит основной причиной того, что мужчина жаждет обладать женщиной и часто убеждает себя, что обладает ею. — Карла рассказала тебе, чем я занималась во Дворце, что я там выделывала? — спросила она с непонятной враждебностью, переместив мою руку на небольшой волосатый холмик меж ее ног. — Мадам Жу заставляла нас играть в разные игры. Они там очень изобретательны по части игр. Карла не рассказывала тебе о них? «Всади вслепую», например? Клиенту завязывают глаза, и если он отгадает, в кого из нас он всаживает член, то получит приз. Руками щупать нас в это время нельзя, разумеется. А о «Кресле» она тоже не рассказывала? Очень популярная игра. Одна девушка становится на колени и упирается в пол руками, другая ложится спиной на ее спину, и их связывают вместе. Клиент же может трахать то одну, то другую по своему выбору. Как тебе это? Не возбуждает? Клиенты, которых добывала Карла, заводились при этом на полную катушку. Карла очень деловая женщина, ты знаешь это? Я что, я просто работала там и получала за это деньги. А она придумывала все это, все эти грязные штучки, от которых… тошно становилось. Карла готова сделать что угодно, чтобы добиться своего. Голова у нее настроена по-деловому, да и сердце тоже… Она держала мою руку обеими своими, водила ею по всему своему телу и терлась о нее губами. Затем она подняла колени, раздвинув ноги, прижала мою руку к половым губам, большим, набухшим, влажным, и погрузила два моих пальца в темную жаркую глубину. — Ты чувствуешь? — спросила она, обнажив сжатые зубы в мрачной ухмылке. — Чувствуешь, какие мышцы? Это достигается долгими тренировками и практикой — упражняешься часами, месяцами. Мадам Жу заставляла нас садиться на корточки и хватать этим местом карандаш — крепко, как рукой. Я так наловчилась делать это, что могла написать письмо этой хреновиной. Чувствуешь, какая хватка? Нигде и ни у кого не найдешь ничего подобного. Карле далеко до меня, это я точно знаю. Да что с тобой? Ты не хочешь меня трахнуть? Ты что, педераст какой-нибудь?… Она по-прежнему не отпускала мою руку, но напряженная ухмылка исчезла, и она отвернула голову. — Меня… кажется… сейчас вырвет. Я освободил руку от ее железной хватки, встал и направился в ванную. Намочив полотенце холодной водой, я взял большой таз и вернулся в спальню. Она лежала на спине, неуклюже распростершись и прижав руки к животу. Я придал ей более удобное положение, накрыл тонким одеялом и положил на лоб свернутое полотенце. Она пошевелилась, но сопротивляться не пыталась. Вид у нее был теперь не столько сердитый, сколько болезненный. — Он покончил с собой, этот Ганнибал, — проговорила она тихо, не открывая глаз. — Они хотели отправить его в Рим, чтобы его судили там, и он покончил с собой. Как тебе это нравится? После всех этих лет, этих слонов и великих сражений он взял и убил себя. И все это правда, Карла рассказала мне это. Карла всегда говорит правду… даже когда врет… Черт, я люблю эту бабу. Знаешь, она все-таки вытащила меня из этой клоаки… Да, и ты ведь тоже… И она помогает мне теперь очиститься от всего этого, Лин… то есть, Гилберт. Мне надо очиститься, да… Я люблю ее… Она спала. Я понаблюдал за ней некоторое время, чтобы убедиться, что ей не станет плохо и она не проснется опять, но она погрузилась в глубокий сон. Я проведал Тарика. Он тоже крепко спал, и я решил не будить его. Я испытывал волнующее удовольствие оттого, что был один, окруженный тишиной и спокойствием. В этом многомиллионном городе, где половина жителей были бездомными, критерием богатства и власти была возможность уединения, которое можно было приобрести лишь на деньги, и одиночества, которого мог добиться лишь тот, кто обладал властью. Бедняки почти никогда не оставались в одиночестве в Бомбее, а я был бедняком. Ни звука не долетало с улицы в комнаты, наполненные дыханием. Я двигался по квартире совершенно свободно, никто за мной не наблюдал. Благодаря двум спящим, женщине и ребенку, тишина была особенно приятна, а покой казался нерушимым. Это пробуждало во мне благостные фантазии. Когда-то такая жизнь была мне знакома: тогда женщина и спящий ребенок были моими, а я был мужем и отцом. Я остановился возле письменного стола Карлы, заваленного бумагами. Посетившая меня на один миг фантазия о мирной семейной жизни съежилась и рассыпалась. В действительности моя семейная жизнь была разрушена, и я потерял своего ребенка, свою дочь. В действительности Лиза и Тарик ничего для меня не значили, и я ничего не значил для них. В действительности никому и нигде до меня не было дела. Находясь в гуще людей и мечтая об уединении, я по сути всегда и везде был один. Хуже того, мое бегство и добровольное изгнание опустошили меня, выкачали до вакуума и ободрали догола. Я потерял семью, друзей юности, родину и свою культуру — все то, что сформировало меня, сделало личностью. И, как это случается со всеми изгнанниками, чем дальше я бежал, чем большего успеха добивался, тем меньше во мне оставалось от самого себя. Правда, для нескольких человек я был не совсем чужим — для нескольких новых друзей моей зарождающейся новой личности. У меня был Прабакер, маленький гид, влюбленный в жизнь. Были Джонни Сигар, Казим Али, Джитендра и его жена Радха — герои хаоса, которые пытались спасти разваливающийся город с помощью бамбуковых подпорок и упрямо любили своих ближних, как бы низко те ни пали, как бы ни были сломлены и неприглядны. У меня были Кадербхай и Абдулла, Дидье и Карла. Стоя перед зеркалом и глядя в свои ожесточенные глаза, я думал о них всех и спрашивал себя, что сблизило их со мной. Почему именно они? Чем они отличались от других? Такая разношерстная компания — самые богатые и самые обездоленные, образованные и безграмотные, праведники и преступники, старые и молодые. По-видимому, единственное, что их всех объединяло, — это способность заставить меня почувствовать… хоть что-то. На столе лежала толстая тетрадь в кожаном переплете. Я открыл ее. Это был дневник Карлы, заполненный ее изящным почерком. Сознавая, что мне не следовало бы этого делать, я перелистал тетрадь, вторгаясь в ее потаенные мысли. Собственно говоря, это нельзя было назвать дневником в обычном понимании. Не было проставлено дат, не было отчетов о том, что она сделала за день, с кем встречалась. Вместо этого там содержались выдержки из романов и иных текстов с указанием автора и ее собственными комментариями и критическими замечаниями. Среди них было много стихов — из собраний сочинений, отдельных сборников и даже газет; под ними стояло имя автора и источник. Имелись и ее собственные стихи, переписанные по несколько раз с добавлением новой строчки, исправлением той или иной фразы. Некоторые слова в цитатах были помечены звездочками, и тут же были даны их словарные значения, в совокупности составлявшие своего рода словарь необычных или не вполне понятных слов. Встречались отдельные отрывки, записанные как «поток сознания» и раскрывавшие, что она думала и чувствовала в тот день. Часто упоминались друзья и другие люди, но всегда без имен — просто «он» или «она». На одной из страниц мне попалась загадочная и пугающая запись: ВОПРОС: Что сделает Сапна? ОТВЕТ: Сапна убьет нас всех. Я читал и перечитывал эти строчки, и сердце у меня билось учащенно. Несомненно, имелся в виду тот самый человек, чьи сподручные совершили чудовищные убийства, о которых говорили Абдул Гани и Маджид, за кем охотились и полиция, и мафия. И из этой надписи следовало, что Карла знает что-то о нем — может быть, даже знает, кто это такой. Я задумался, что бы это значило и не угрожает ли ей опасность. Я внимательно просмотрел несколько страниц, предшествующих этой записи, и несколько последующих, но больше ничего ни о Сапне, ни о какой-либо связи Карлы с ним не нашел. Но зато на предпоследней странице был отрывок, несомненно, касавшийся меня: Он хотел сказать, что любит меня. Почему я остановила его? Неужели я стыжусь того, что это может быть правдой? Вид оттуда был удивительный, просто невероятный. Мы были так высоко, что воздушные змеи, которых запускали дети, летали где-то далеко внизу. Он сказал, что я не улыбаюсь. Меня радует, что он сказал это. Интересно, почему? Ниже были приписаны еще три строки: Не знаю, что меня пугает больше: сила, которая подавляет нас, или бесконечное терпение, с которым мы к этому относимся. Я очень хорошо помнил, как она произнесла эту фразу там, на стройке, когда часть хижин была стерта с лица земли. Как и многие ее высказывания, это содержало мысли, прочно засевшие в моей памяти. Меня удивило и даже, пожалуй, немного шокировало, что она не только запомнила эту фразу, но и записала ее в тетрадь, чуть улучшив ее и придав ей афористическую закругленность. Очевидно, она собиралась использовать ее при случае в разговоре. Последней записью в дневнике было сочиненное Карлой стихотворение. Поскольку оно находилось на странице, следовавшей за отрывком обо мне, и поскольку мне этого очень хотелось, я решил, что и стихотворение посвящено мне — или, по крайней мере, отчасти порождено чувствами, которые она ко мне испытывала. Я знал, что на самом деле это не так, но любви обычно нет дела до того, что мы знаем, а что нет, и что является истиной. Чтобы никто не мог найти нас по следам, я укрыла их своими волосами. Солнце село на острове нашего уединения, взошла ночь, проглотив эхо. Мы выброшены на берег в переплетении мерцаний, нашептываемых свечами в наши спины. Твои глаза надо мной боялись обещаний, которые я могла сдержать, меньше сожалея о высказанной правде, чем о лжи, которой мы не сказали, я проникла в самую глубину, чтобы сразиться с прошлым ради тебя. Теперь мы оба знаем, что печаль — это семя любви. Теперь мы оба знаем, что я буду жить и умру за эту любовь. Не отходя от стола, я взял ручку и переписал эти строки на листке бумаги. Сложив листок с украденным стихотворением, я засунул его в свой бумажник, закрыл тетрадь и оставил ее на столе в том же положении, в каком она была. Я подошел к книжному стеллажу. В заглавиях книг мне хотелось найти ключ к душе женщины, которая выбрала их и читала. Небольшая библиотека, уместившаяся на четырех полках, была на удивление эклектична. Здесь стояли труды по истории древней Греции, по философии и космологии, книги о поэзии и драме. Переведенная на итальянский «Пармская обитель» Стендаля соседствовала с «Мадам Бовари» на французском, произведения Томаса Манна и Шиллера на языке оригинала — с книгами Джуны Барнс[83] и Вирджинии Вульф на родном языке этих писательниц. Я взял «Песни Мальдорора» Исидора Дюкасса[84]. Уголки многих страниц были загнуты, поля пестрели примечаниями, сделанными почерком Карлы. Немецкий перевод «Мертвых душ» Гоголя также изобиловал ее комментариями. Она поглощала, пожирала книги, они были все в следах и шрамах, оставленных ее рукой. Половину одной из полок занимали штук двадцать таких же тетрадей, как и та, что лежала на столе. Я перелистал одну из них. Только сейчас я обратил внимание на то, что все записи в тетрадях сделаны на английском языке. Карла родилась в Швейцарии и, как я знал, бегло говорила по-немецки и по-французски. Однако свои самые сокровенные мысли и чувства она излагала на английском. Я с радостью ухватился за этот факт, говоря себе, что это очень обнадеживающий знак. Когда она разговаривала сама с собой, раскрывала свое сердце, она пользовалась моим родным языком. Я походил по квартире, рассматривая вещи, которыми она окружила себя в своем жилище. На стене висела написанная маслом картина, изображавшая женщин у реки, несущих на головах глиняные кувшины с водой; за ними тянулась стайка детей с кувшинами поменьше. На одной из полок на видном месте красовалась вырезанная из красного дерева фигура богини Дурги[85] Она была окружена подставками для благовоний, а также бессмертниками и другими засушенными цветами. Я их тоже очень любил, но в городе, где было полно дешевых живых цветов, они встречались нечасто. Имелась у нее также коллекция находок: огромная пальмовая ветвь на стене, раковины и речные камни в большом пустом аквариуме, сломанная прялка, увешанная медными храмовыми колокольчиками. Самым ярким пятном в квартире была ее одежда, хранившаяся не в шкафу, а на открытой вешалке и разделенная на две группы. Слева висели нарядные вязаные костюмы с длинными узкими юбками и вечерние платья, среди которых выделялось облегающее серебристое платье до пят с открытой спиной. Справа были собраны шелковые брюки свободного покроя, легкие шарфы, хлопчатобумажные блузки с длинными рукавами. Под вешалкой была выставлена в ряд обувь — дюжины две пар. В конце ряда пристроились мои туфли, начищенные и зашнурованные. Ее туфли выглядели такими маленькими рядом с моими, что я, не удержавшись, взял одну из них в руки. Она была изготовлена в Милане из темно-зеленой кожи; сбоку была пришита красивая пряжка, петля от которой огибала низкий каблук. Туфли были дорогими и очень элегантными, но каблук с одной стороны стоптался, а кожа кое-где потерлась. Несколько белых царапин были замазаны зеленым фломастером, чуть отличавшимся от кожи по оттенку. Позади туфель я нашел полиэтиленовый пакет со своей одеждой — выстиранной и аккуратно сложенной. Я отнес ее в ванную и переоделся. Затем я сунул голову под кран с холодной водой и держал ее там не меньше минуты. Надев старые джинсы и удобные ботинки и взлохматив волосы на привычный манер, я сразу почувствовал себя свежее и бодрее. Я вернулся в спальню, проверить, как там Лиза. Она спала с умиротворенным видом и неуверенной улыбкой на губах. Я подоткнул простыню под матрас, чтобы женщина не скатилась с кровати, и включил на минимальную скорость вентилятор над ее головой. На окнах были решетки, входная дверь без ключа не открывалась, так что можно было со спокойной совестью оставить ее в квартире. Я постоял рядом с Лизой, наблюдая, как поднимается и опускается ее спящая грудь, и размышляя, написать Карле записку или не надо. Я решил не писать — пусть она поломает голову над тем, что я делал и о чем думал в ее доме. Снятую с себя похоронную одежду ее мертвого любовника я сложил в полиэтиленовый пакет, чтобы взять с собой. Я намеревался постирать ее и вернуть через несколько дней — будет повод увидеться с нею. Я хотел уже разбудить Тарика, чтобы идти домой, но, обернувшись, увидел, что он стоит в дверях, сжимая в руках свою наплечную сумку. Лицо у него было заспанное, в глазах обида и обвинение. — Ты хочешь бросить меня? — Нет, — засмеялся я. — Но, по правде говоря, здесь тебе жилось бы гораздо лучше. Мой дом и сравнить нельзя с этим. Он нахмурился, пытаясь понять мой английский и все еще не вполне веря мне. — Ты готов? — Да, готов, — буркнул он, помотав головой. Подумав о туалете в трущобах и отсутствии воды, я посоветовал ему посетить туалет и хорошенько умыть лицо и руки в ванной. После этого я дал ему стакан молока и кусок кекса, найденный на кухне. Мы вышли на пустынную улицу и закрыли дверь, защелкнув замок за собой. Тарик огляделся, запоминая ориентиры и мысленно составляя по ним карту этого места. Когда мы отправились в путь, он держался рядом со мной, но на некотором расстоянии. Мы шли по мостовой, потому что на тротуарах то и дело попадались спящие бездомные. Движения на улице практически не было, лишь изредка проезжал полицейский джип или такси. Все учреждения и магазины были закрыты, и в очень немногих окнах горел свет. Луна, почти идеально круглая, пряталась время от времени за проплывавшими низко над землей плотными облаками, предвестниками сезона дождей. С каждым днем их число возрастало и они все больше распухали; оставалось совсем немного времени до того, как они заполонят все небо и начнется дождь, повсеместно и навечно. Добрались мы довольно быстро и через полчаса уже вышли на широкую дорогу, окаймлявшую восточную окраину нашего поселка. Тарик не заговаривал со мной по пути, я тоже упрямо молчал, думая о том, как мне поладить с мальчиком, чувствуя на своих плечах груз ответственности за него и опасаясь, что он будет большой обузой. По левую руку от нас простирался пустырь размером с футбольное поле, который женщины, дети и старики использовали в качестве туалета. На нем ничего не росло, земля за восемь месяцев засухи растрескалась и была покрыта толстым слоем пыли. Справа начиналась территория стройки, ее граница в некоторых местах была обозначена штабелями досок, стальных решеток и других материалов. Дорогу нам освещали только немногочисленные лампочки, свисавшие с натянутых над стройплощадкой проводов; метрах в пятистах впереди мерцали одиночные огоньки керосиновых ламп в трущобах. С наступлением темноты многие справляли нужду на дороге, боясь крыс и змей, водившихся на пустыре, поэтому мы шли по тянувшейся сбоку от дороги узкой извилистой тропинке. По какому-то удивительному негласному уговору она всегда была чистой, и жители, возвращавшиеся в трущобы поздно вечером, могли идти уверенно, не боясь вляпаться во что-нибудь неподобающее. Тропинка изобиловала неожиданными резкими поворотами и глубокими рытвинами, но я часто гулял по ночам и хорошо изучил ее, так что велел Тарику идти за мной след в след, что он послушно и делал. Другим недостатком тропинки была постоянная вонь, для посторонних совершенно невыносимая. Я-то привык к ней и даже воспринимал, подобно всем обитателям трущоб, как что-то родное и близкое. Она сигнализировала, что ты благополучно добрался домой, под защиту коллективного убожества, избежав опасностей, подстерегающих бедняков на чистых и красивых городских улицах. Но я помнил, как мне чуть не стало худо от этой вони при первом посещении трущоб, какой подсознательный страх внушала мне она, проникая не только в легкие, но, казалось, даже в поры кожи. Поэтому я хорошо представлял себе, что чувствует Тарик, как он страдает и боится. Однако я не сказал ничего, чтобы успокоить его, и подавил в себе порыв взять его за руку. Я не хотел, чтобы этот мальчик жил со мной, и был в ярости на самого себя из-за того, что мне не хватило смелости отказать Кадербхаю. Я сознательно делал все, чтобы Тарику было плохо, чтобы он испугался и почувствовал себя несчастным, и в результате уговорил бы своего дядю взять его обратно. Напряженную садистскую тишину внезапно нарушил яростный собачий лай. Его подхватили другие собаки, их было все больше. Я остановился, и Тарик налетел на меня сзади. Собаки находились на пустыре совсем недалеко от нас. Я не мог разглядеть их в темноте, но чувствовал, что их очень много. Я посмотрел в сторону хижин, прикидывая, сколько до них осталось, и тут завывание собак достигло крещендо, а из темноты на нас рысью вылетела целая собачья свора. Двадцать, тридцать, сорок взбесившихся собак надвигались на нас широкой дугой, отрезав нам путь к трущобам. Я сознавал, что мы в крайней опасности. Днем бездомные собаки боялись людей и держались подобострастно, но по ночам сбивались в дикие озлобленные стаи. Их агрессивность и свирепость были хорошо известны жителям всех городских трущоб и внушали страх. Они часто набрасывались на людей. Мне почти ежедневно приходилось принимать пациентов с крысиными и собачьими укусами. Однажды собаки напали на окраине трущоб на пьяного, и он до сих пор находился на излечении в больнице. А всего месяц назад на этом самом месте собаки насмерть загрызли маленького мальчика. Они разорвали его на куски и растащили их по такой большой территории, что на их поиски ушел целый день. На узкой тропинке мы были, как в западне. Собаки окружили нас, заходясь в истошном лае, оглушительном и устрашающем. Самые дерзкие подбирались к нам все ближе и ближе. Было ясно, что остаются секунды до того, как они бросятся на нас. А трущобы были еще слишком далеко. Возможно, одному мне удалось бы добежать до них, получив несколько укусов, но Тарик пробежал бы максимум сто метров, а потом они настигли бы его. Недалеко от нас находился штабель досок и прочих строительных материалов, которые можно было использовать как оружие. К тому же там висел фонарь, и видимость была хорошей. Я велел Тарику приготовиться бежать по моей команде. Убедившись, что он меня понял, я швырнул полиэтиленовый пакет с одеждой, которую мне давала Карла, в самую гущу стаи. Собаки тут же набросились на пакет, раздирая его в клочки, огрызаясь и кусая друг друга. — Давай, Тарик, давай! — крикнул я, толкнув мальчика вперед и обернувшись, чтобы прикрыть его. Борьба за пакет так захватила собак, что на несколько мгновений они забыли о нас. Я кинулся к груде деревянных обломков и успел схватить крепкую бамбуковую палку прежде, чем собаки, устав от драки за бесполезную добычу, оставили пакет и снова устремились к нам. Увидев палку у меня в руках, они приостановились в некотором удалении. Но их было много, слишком много. Мне еще никогда не приходилось видеть такой большой стаи. Собственный оглушительный вой раззадоривал животных, и наиболее разъяренные стали бросаться вперед, делая ложные выпады. Я поднял тяжелую палку и велел Тарику забраться ко мне на спину. Он тут же вскарабкался мне на закорки и крепко обнял меня за шею худыми ручонками. Собаки подобрались ближе. Одна из них, крупнее остальных, подскочила ко мне с оскаленной пастью, намереваясь схватить за ногу. Я изо всей силы ударил ее, но попал не по морде, как хотел, а по спине. Взвыв от боли, зверь отскочил в сторону. Битва началась. Собаки нападали друг за другом слева, справа, спереди. Я размахивал палкой, чтобы отогнать их. Если бы мне удалось ранить, а еще лучше убить одну из собак, то это могло бы напугать остальных, однако ни один из моих ударов не не был настолько сокрушительным, чтобы отпугнуть их надолго. Казалось, они поняли, что палка может нанести им ощутимый удар, но не может убить, и это придало им смелости. Кольцо собак неумолимо сжималось вокруг нас. Атаки становились все чаще. Через десять минут после начала схватки я весь вспотел и начал уставать. Я понимал, что скоро моя реакция замедлится, и какой-нибудь из собак удастся подскочить ко мне и вцепиться в ногу или руку. А когда они почуют запах крови, их злоба перерастет в настоящее исступление, которое будет сильнее страха. Надежды на то, что кто-нибудь в трущобах, услышав этот истошный лай, прибежит к нам на помощь, было мало. Мне самому неоднократно приходилось слышать по ночам подобный лай на окраинах поселка, и всякий раз, проснувшись, я переворачивался на другой бок и снова засыпал. Большой черный пес — очевидно, вожак стаи — сделал двойной ложный выпад. Я повернулся к нему слишком резко и, споткнувшись о выставленную палку, упал. Я не раз слышал от людей, что в экстремальных условиях — при аварии или внезапной опасности — возникает ощущение, что время растягивается, и все происходит, как при замедленном прокручивании киноленты. Теперь я имел возможность убедиться в этом на собственном опыте. Между тем моментом, когда я споткнулся, и тем, когда приземлился, прошла целая вечность. Я видел, как отступающий черный пес притормаживает и поворачивается к нам опять, как его передние лапы при этом скребут землю и упираются в нее, ища точку опоры для прыжка. В его глазах мелькнула почти человеческая жестокая радость, когда он увидел мою слабость и возможность скорой расправы. Я заметил, как остальные собаки, разом застыв на какую-то секунду, стали подбираться к нам мелкими шажками. Я успел удивиться их несообразительности и неоправданности этого промедления в тот момент, когда я беззащитен. Я успел почувствовать, как острые камни на тропинке сдирают кожу у меня на локте, успел испугаться, как бы в этой пыли мне не занести в ранку инфекцию, и подумать, насколько смешны подобные соображения перед лицом несравненно большей и непосредственной опасности, надвигающейся на нас со всех сторон. Я похолодел от страха за Тарика, бедного ребенка, которого навязали на мою шею против его воли. Руки его разжались, и я увидел, как он упал вместе со мной, но тут же с кошачьей ловкостью вскочил на ноги. Затем все его тело напряглось в отчаянном храбром порыве и, подстегиваемый гневом, он вскрикнул, схватил какую-то деревяшку и с силой обрушил ее на морду черного пса. Он нанес животному чувствительную рану, и жалобный визг пса перекрыл вой всей стаи. — Аллах ху акбар! Аллах ху акбар![86] — вопил Тарик. Он чуть присел, приготовившись к обороне, и оскалился, как дикий зверь. В эти долгие секунды обостренного восприятия я видел, как он колошматит собак палкой, защищая нас обоих, и слезы невольно брызнули у меня из глаз. Я заметил проступающие через рубашку позвонки и полусогнутые маленькие колени. Весь его облик излучал поразительное мужество. Слезы, выступившие у меня на глазах, были порождены любовью и гордостью за него, гордостью отца за своего сына. В этот момент я любил его всем сердцем. Когда я вскочил на ноги и время, вырвавшись из клейкой ловушки страха и обреченности, вновь ускорилось, у меня в мозгу снова и снова звучали строчки из стихотворения, написанного Карлой: «Я умру за эту любовь, я умру за эту любовь…» Тарик на время вывел из строя вожака, и тот спрятался за спины других собак, которые явно растерялись. Однако постепенно вой стал усиливаться, хотя теперь он приобрел оттенок волнения и беспокойства. Казалось, собаки изнемогают от желания расправиться с нами и горюют оттого, что это им никак не удается. У меня появилась слабая надежда, что если они не доберутся до нас в течение ближайшего времени, то в своем разочаровании набросятся друг на друга. Но тут они без всякого предупреждения опять набросились на нас. Они нападали группами по две-три сразу с двух сторон. Мы с мальчиком, стоя бок о бок и спина к спине, отчаянно отбивались палками. Собак обуяла жажда крови. Получая удары, они отскакивали на секунду-другую, а затем снова кидались на нас. Нас окружали оскаленные клыки, вой и рычание. Я повернулся к Тарику, помогая ему справиться с тремя или четырьмя решительно настроенными зверюгами, и в этот момент одна из собак, изловчившись, заскочила мне за спину и вцепилась в лодыжку. Кожаный ботинок защитил ногу, и я тут же отогнал собаку, но я понимал, что долго нам не продержаться. Мы были уже почти прижаты к штабелю, и дальше отступать было некуда. Вся свора рычала и бесновалась в двух метрах от нас. И вдруг у нас за спиной послышалось какое-то другое рычание, треск и хруст досок, рассыпавшихся под тяжестью существа, прыгнувшего на них. В первый момент я решил, что одной из собак удалось забраться на штабель, но, резко обернувшись, чтобы отразить нападение, увидел фигуру в черном, которая, перелетев через наши головы, приземлилась в самой гуще щелкающих челюстей. Это был Абдулла. Он бешено крутился, нанося удары налево и направо. С гибкостью и силой прирожденного бойца он высоко подпрыгивал, согнув ноги, и снова приземлялся. Его движения были плавными и экономными, но быстрыми и точными. Это была пугающая и восхитительная расчетливость змеи и скорпиона, безупречная и смертоносная. Абдулла был вооружен толстым металлическим прутом больше метра длиной и держал его двумя руками, как меч. Но не его грозное оружие, раздробившее череп двум собакам, и даже не его сверхъестественная ловкость вселили ужас в стаю, обратив ее в бегство, а тот факт, что он сам напал на них, в то время как мы оборонялись; он был уверен в победе, тогда как мы сражались за то, чтобы уцелеть. Все кончилось очень быстро. Оглушительный лай и визг в один миг сменились тишиной. Абдулла обернулся к нам, держа металлический прут на плече, как самурайский меч. Улыбка, осветившая его мужественное молодое лицо, была подобна лунному свету, сияющему на белых стенах мечети Хаджи Али. Когда мы пили горячий и сладкий черный чай, Абдулла объяснил, что он ждал нас в хижине и услышал собачий лай. Он нутром почуял, что что-то не так, и решил проверить. После того, как мы обсудили приключение во всех деталях и вдоволь наговорились, я приготовил нам три постели на голом полу, и мы улеглись. Абдулла и Тарик уснули сразу, но ко мне сон не шел. Я лежал в темноте, пахнущей благовониями, дымом цигарок «биди» и керосином, и мысленно перебирал события последних дней, придирчиво просеивая их сквозь сито сомнения. Эти дни, мне казалось, оставили после себя гораздо более значительный след, чем несколько предыдущих месяцев. Мадам Жу, Карла, встречи с Кадербхаем, Сапна. Я чувствовал себя во власти людей, которые были сильнее меня — или, по крайней мере, таинственнее. Какое-то течение подхватило меня и неудержимо влекло к неясной мне чужой цели, к чужой судьбе. Я чувствовал, что все это не случайно. Я был уверен, что к этому таинственному замыслу можно подобрать ключ, но я не мог отыскать его в мешанине лиц, слов, событий. Усеянная тучами ночь, казалось, была наполнена знаками и предзнаменованиями, словно сама судьба предостерегала меня, что надо идти вперед или бросала вызов, побуждая остаться. Тарик внезапно проснулся и рывком сел, всматриваясь в темноту. Мои глаза привыкли к ней, и я заметил страх, промелькнувший на его бледном лице и сменившийся печалью и решимостью. Он посмотрел на спящего Абдуллу, затем на меня. Бесшумно встав, он подтянул свой матрас к моему и, свернувшись калачиком под тонким одеялом, прижался к моему боку. Я вытянул руку, и он положил на нее голову. Волосы его пахли солнцем. Наконец, усталость взяла свое, оттеснив мои сомнения и недоумения, и на очистившемся пространстве полусна я вдруг ясно увидел, что объединяет моих новых друзей — Кадербхая, Карлу, Абдуллу, Прабакера и всех других. Они все, мы все родились в других местах и были чужаками в этом городе. Все мы были изгнанниками, пережившими бурю и выброшенными на берег бомбейских островов. Нас объединяли узы изгнанничества, родство обездоленных, одиноких и заблудших душ. И, поняв это, я осознал, как несправедливо я обошелся вначале с Тариком, который был таким же чужаком в этой грубой и жестокой части города. Мне было стыдно за свой холодный эгоизм, заставивший меня забыть о жалости. Пораженный мужеством этого одинокого маленького мальчика, я слушал его сонное дыхание, и боль моего сердца вобрала его в себя. Иногда мы любим одной лишь надеждой. Иногда мы плачем всем, кроме слез. И в конечном итоге все, что у нас остается, — любовь и связанные с ней обязательства, все, что нам остается, — тесно прижаться друг к другу и ждать утра. Часть 3 Глава 17 — Миром управляют миллион злодеев, десять миллионов тупиц и сто миллионов трусов, — объявил Абдул Гани на своем безупречном оксфордском английском, слизывая с коротких толстых пальцев прилипшие к ним крошки медового кекса. — Злодеи — это те, кто у власти: богачи, политики и церковные иерархи. Их правление разжигает в людях жадность и ведет мир к разрушению. Он помолчал, вглядываясь в фонтан, шепчущий что-то под дождем во дворике Абдель Кадер Хана, будто черпал вдохновение в мокром блестящем камне. Затем он вытянул руку, ухватил еще один кекс и заглотил его целиком. Двигая челюстями, он с извиняющимся видом улыбнулся мне, словно говоря: «Я знаю, что мне не следовало бы этого делать, но не могу удержаться». — Их всего миллион во всем мире, настоящих злодеев, очень богатых и могущественных, от чьих решений все зависит. Тупицы — это военные и полицейские, на которых опирается власть злодеев. Они служат в армиях двенадцати ведущих государств мира и в полиции тех же государств и еще двух десятков стран. Из них лишь десять миллионов обладают действительной силой, с которой приходится считаться. Конечно, они храбры, но глупы, потому что жертвуют своей жизнью ради правительств и политических движений, использующих их в собственных целях, как пешки. Правительства в конце концов всегда предают их, бросают на произвол судьбы и губят. Ни с кем нации не обходятся с таким позорным пренебрежением, как с героями войны. Дождь заливал сад и плиточный пол в открытом дворике с такой интенсивностью, словно по небу текла река, которая обрывалась в этом месте водопадом. Тем не менее, фонтан упорно продолжал выбрасывать свои бессильные струи навстречу льющемуся сверху потоку. Мы сидели под защитой окружающей дворик галереи, в тепле и сухости — не считая пропитанного влагой воздуха, — потягивали чай и наблюдали за этим потопом. — А сто миллионов трусов, — продолжал Абдул Гани, защемив в толстых пальцах ручку своей чашки, — это бюрократы, газетчики и прочая пишущая братия. Они поддерживают правление злодеев, закрывая глаза на то, как они правят. Среди них главы тех или иных департаментов, секретари всевозможных комитетов, президенты компаний. Менеджеры, чиновники, мэры, судейские крючки. Они всегда оправдываются тем, что лишь выполняют свою работу, подчиняясь приказам, — от них, мол, ничего не зависит, и если не они, то кто-нибудь другой будет делать то же самое. Эти сто миллионов трусов знают, что происходит, но никак этому не препятствуют и спокойно подписывают бумаги, приговаривающие человека к расстрелу или обрекающие целый миллион на медленное умирание от голода. Абдул замолчал, разглядывая мандалу, сплетенную из вен на тыльной стороне его ладони. Затем, вернувшись к действительности, он посмотрел на меня с мягкой доброжелательной улыбкой. — Вот так все и происходит, — заключил он. — Миллион злодеев, десять миллионов тупиц и сто миллионов трусов заправляют миром, а нам, шести миллиардам простых смертных, остается только делать, что нам прикажут. Он засмеялся и хлопнул себя по ляжке. Это был смех от души, какой ни за что не уймется, пока его не поддержат, и я невольно поддержал его. — А знаешь, что это значит, мой мальчик? — спросил он, когда смех отпустил его. — Надеюсь, это вы мне объясните. — Эта группа, представленная одним, десятью и ста миллионами, определяет всю мировую политику. Маркс был неправ. Классы тут не при чем, потому что все классы находятся в подчинении у этой горстки людей. Именно благодаря ее усилиям создаются империи и вспыхивают восстания. Именно она породила нашу цивилизацию и взращивала ее последние десять тысяч лет. Это она строила пирамиды, затевала ваши крестовые походы и провоцировала непрестанные войны. И только она в силах установить прочный мир. — Это не мои крестовые походы, но я понимаю, что вы имеете в виду. — Ты любишь его? — спросил он, так резко сменив тему, что я смешался; он всегда, почти во всех разговорах неожиданно перескакивал с одной темы на другую, причем делал это настолько хитро, что даже после того, как я достаточно хорошо изучил его и знал, что в любой момент можно ожидать подобных сюрпризов, они все равно застигали меня врасплох. — Ты любишь Кадербхая? — Люблю ли?.. Странный вопрос, — рассмеялся я. — Он всегда отзывается о тебе с большой любовью, Лин. Я нахмурился, избегая его проницательного взгляда. Мне, конечно, было очень лестно слышать, что Кадербхай вспоминает меня с теплотой, но я не хотел признаваться, даже себе самому, как много значит для меня его похвала. Меня охватили противоречивые чувства — любовь и подозрительность, восхищение и досада, — как всегда бывало, когда я думал о Кадербхае или находился в его обществе. Результатом сложения этих эмоций было раздражение, дававшее о себе знать в моих глазах и в моем голосе. — Как вы думаете, долго нам еще придется ждать? — спросил я, посмотрев на закрытые двери личных покоев Кадербхая. — У меня назначена встреча с немецкими туристами. Абдул оставил без внимания мой вопрос и наклонился ко мне через разделявший нас маленький столик. — Ты должен любить его, — прошептал он мне тоном обольстителя. — Знаешь, почему я люблю Абдель Кадера всем сердцем? Его лицо было так близко к моему, что я мог разглядеть мелкие красные вены в белках его глаз. Они тянулись к радужной оболочке, как пальцы, поддерживающие золотистый рыже-коричневый диск. Под глазами набухли тяжелые мешки, создававшие впечатление, что внутренне он погружен в неизбывную печаль. Он был смешлив и любил побалагурить, но эти постоянно висевшие под глазами мешки были похожи на резервуары для хранения еще не выплаканных слез. Мы уже полчаса ждали возвращения Кадербхая. Когда я привел к нему Тарика, он сердечно приветствовал меня и сразу же удалился вместе с мальчиком на молитву, оставив меня в компании Абдула Гани. В доме стояла полная тишина, если не считать шума падающего дождя и фырканья выбивавшегося из сил фонтана. Парочка голубей сидела, прижавшись друг к другу, в противоположном конце дворика. Мы с Абдулом молча смотрели друг на друга. Я не ответил на его вопрос. Хотел ли я знать, почему он любит Кадербхая? Конечно, хотел. Я был писателем, и меня интересовало все. Но у меня не было желания подыгрывать Гани в его викторине с вопросами и ответами. Я не понимал, что его грызет и к чему он клонит. — Я люблю его потому, мой мальчик, что он для всех нас в этом городе как спасительная гавань. Тысячи людей находят в ней пристанище, связав с ним свою судьбу. Я люблю его за то, что он поставил перед собой задачу преобразовать мир, в то время как другие даже не задумываются об этом. Меня беспокоит, что он тратит на это столько времени, сил и средств, и я часто спорю с ним по этому поводу, но меня восхищает его преданность своей мечте. А больше всего я люблю его за то, что он — единственный из всех, кого я встречал, и единственный из всех, кого ты когда-либо встретишь, — знает ответ на три главных жизненных вопроса. — А их всего три? — не сдержавшись, спросил я с иронией. — Да, — ответил он невозмутимо. — «Откуда мы взялись?», «Почему мы здесь оказались?» и «Куда мы идем?». Это три важнейших вопроса. Если ты любишь его, мой юный друг, он поделится с тобой этим секретом. Он скажет тебе, в чем смысл жизни. И, слушая его, ты поймешь: то, что он говорит, — истинная правда. Никто другой не даст тебе ответа на эти вопросы. Это я знаю точно. Я изъездил всю землю вдоль и поперек и задавал эти вопросы многим великим мыслителям. До того, как я встретил Абдель Кадер Хана и связал свою судьбу с ним, я потратил целое состояние — несколько состояний — на то, чтобы побеседовать с прославленными пророками, религиозными мыслителями и учеными. Но никто из них не смог ответить на эти вопросы. А Кадербхай смог. И с тех пор я полюбил его, как брата, как моего брата по духу. С тех пор и до этой самой минуты я служу ему. И тебе он тоже скажет. Он раскроет тебе тайну, объяснит смысл жизни! Голос Гани вносил новую, неизвестную мне струю в несущее меня мощное течение широкой реки этого города с его пятнадцатью миллионами жизней. В его каштановой шевелюре проглядывала седина, виски же были совершенно белыми. Усы, тоже скорее седые, нежели каштановые, нависали над красиво очерченными, почти женскими губами. На шее мерцало золото тяжелой цепи, и золотые искорки в глазах казались его отражением. Мы глядели друг на друга в томительной тишине, и его глаза с красным ободком вдруг стали наполняться слезами. Я не мог сомневаться в искренности его чувств, но и понять их до конца был не в состоянии. В этот момент позади нас открылась дверь, и на круглом лице Гани опять появилась обычная маска шутливой приветливости. Обернувшись, мы увидели Кадербхая с Тариком. — Лин, — сказал Кадербхай, положив руки мальчику на плечи, — Тарик рассказал мне обо всем, чему научился у вас в трущобах за эти три месяца. Да, три месяца. Сначала я был уверен, что не выдержу и трех дней. А теперь, когда эти месяцы пролетели так быстро, я скрепя сердце возвращал малыша его дяде. Я был уверен, что буду скучать по нему. Тарик был хорошим мальчиком, и я знал, что он вырастет очень хорошим человеком — таким, каким я хотел стать когда-то, но не смог. — Он мог бы научиться у нас еще многому, если бы вы не велели ему вернуться домой, — ответил я, не сумев сдержать легкого упрека в голосе. Я усматривал жестокий произвол в том, как он сначала без всякого предупреждения посадил мне на шею мальчика, а затем так же неожиданно отобрал его. — Тарик прошел двухгодичный курс обучения в исламской школе, а теперь с твоей помощью усовершенствовал свои знания в английском. Ему пора поступать в колледж, и я думаю, что он подготовлен к этому очень неплохо. Тон Кадербхая был мягким и терпеливым. Ласковая и чуть насмешливая улыбка в его глазах держала меня в его власти так же крепко, как он держал за плечи мальчика, стоявшего перед ним с серьезным и торжественным видом. — Знаешь, Лин, у нас есть пуштунская поговорка. Смысл ее в том, что невозможно стать мужчиной, пока не отдашь с готовностью и беззаветно свою любовь ребенку. А хорошим человеком можно стать только после того, как ребенок точно так же всем сердцем полюбит тебя. — Тарик очень хороший мальчик, — сказал я, поднимаясь, чтобы уйти. — Мне будет его не хватать. И в этом я не был исключением. Тарик стал любимцем Казима Али Хусейна. Глава нашего поселка часто навещал мальчика и приглашал совершить вместе с ним ежедневный обход трущоб. Джитендра и Радха прямо-таки избаловали его своей любовью. Джонни Сигар и Прабакер добродушно поддразнивали Тарика и брали его с собой по выходным на матчи по крикету. Даже Абдулла привязался к нему. После «ночи диких собак» он приходил к Тарику дважды в неделю и учил его драться палкой, шарфом и голыми руками. В эти месяцы я не раз видел их за этим занятием на узкой песчаной полосе у самой воды, где их силуэты метались на фоне морского горизонта, как фигуры театра теней. Я пожал мальчику руку на прощание и посмотрел в его серьезные и честные черные глаза. В этот момент передо мной, как на экране, проплыли сцены нашей жизни за последние три месяца. Я вспомнил его первую драку с одним из мальчишек в трущобах. Тот парень был намного крупнее Тарика и сбил его с ног, но Тарик, поднявшись, одним своим взглядом заставил его отступить. Мальчишка был пристыжен, пал духом и расплакался. Тарик обнял его и стал утешать, и это положило начало их тесной дружбе. Я вспомнил, с каким энтузиазмом Тарик занимался со мной английским языком и помогал другим детям, которые тоже стали посещать наши уроки. Мне припомнилось, как он вместе со всеми сражался с потопом во время сезона дождей, роя палками и голыми руками дренажную канаву в каменистой земле. А однажды, когда я корпел над своими записями в хижине, он заглянул ко мне, приоткрыв дверь. «Что тебе, Тарик?» — спросил я раздраженно, а он ответил: «О, прости! Ты хочешь быть в одиночестве?» Выйдя из дома Абдель Кадер Хана, я отправился пешком в долгий обратный путь в трущобы, испытывая ощущение, что мир, в котором я живу, уменьшился в размерах. Он замкнулся вокруг меня, и я сам стал без мальчика как-то менее значителен, потерял свою ценность. В отеле недалеко от мечети Набила я встретился с немецкими туристами — молодоженами, впервые приехавшими на субконтинент. Они хотели сэкономить, обменяв немецкие марки на черном рынке, а затем, купив гашиш, взять его с собой в поездку по стране. Это была достойная, счастливая пара, бесхитростная и великодушная; их привлекало духовное богатство Индии. Я поменял им деньги за комиссионные и помог приобрести гашиш. Они были очень благодарны мне и хотели заплатить больше, чем мы договаривались. Я отказался взять лишние деньги — уговор, как говорится, дороже, но принял их приглашение покурить с ними. Я приготовил чиллум, который для нас, жителей Бомбея, работающих на его улицах, был не слишком крепким, но они даже к такой дозе не привыкли и вскоре уснули. Закрыв за собой дверь их номера, я вышел на улицу, погруженную в полуденную дремоту. По Мохаммед-Али-роуд я прошел до проспекта Махатмы Ганди и по нему до пересечения с Козуэй. Я мог бы сесть на автобус или взять такси, которые во множестве сновали вокруг, но я предпочитал пройтись пешком. Я любил эту дорогу — от Чор-базара мимо Кроуфордского рынка, вокзала Виктория, фонтана Флоры, Форта и площади Регал-сёркл к причалу Сассуна и Центру мировой торговли на берегу бухты Бэк-бей в другом конце Колабы. Я ходил этим путем тысячи раз и неизменно видел что-то новое, захватывающее и вдохновляющее. Около кинотеатра «Регал» я задержался, разглядывая афиши включенных в репертуар фильмов, и в этот миг услышал, что кто-то зовет меня: — Линбаба! Эй, Лин! Из окошка черно-желтого такси мне махал Прабакер. Подойдя, я поздоровался с ним и его кузеном Шанту, сидевшем за рулем. — Мы едем домой. Прыгай в машину, мы довезем тебя. — Спасибо, Прабу, но я пройдусь пешком. Мне надо заглянуть кое-куда по дороге. — О’кей, Лин, но только не задерживайся на очень большое время, как ты иногда делаешь, если ты простишь, что я говорю это твоему лицу. Сегодня ведь особенный день, не прав ли я? Я помахал вслед машине, уплывающей в потоке транспорта, как вдруг совсем рядом со мной раздался визг тормозов и громовой удар, заставившие меня отпрыгнуть в сторону. «Амбассадор» хотел обогнать медленно ехавший автомобиль и столкнулся с тяжелой деревянной повозкой, которая врезалась в такси. Авария была серьезная. Индиец, толкавший повозку, сильно пострадал. Он был прочно пристегнут к повозке ремнями, тело его при столкновении проделало сальто в воздухе, и он ударился головой о мостовую. Одна рука его была вывернута назад под таким неестественным углом, что смотреть на нее было страшно; под коленом торчал обломанный конец берцовой кости. А ремни, с помощью которых он ежедневно таскал свою тележку по всему городу, затянулись на его груди и шее и грозили задушить его. Я кинулся к нему вместе с другими и, вытащив нож из ножен, висевших у меня сзади на поясе, быстро, но с максимальной осторожностью перерезал ремни и освободил человека из западни, в которую он попал. Лет шестидесяти на вид, он был строен и силен. Пульс у него был учащенный, но вполне ощутимый и ритмичный — нормальный кровоток, позволявший надеяться на лучшее. Дыхательные пути не были задеты, он дышал свободно. Приоткрыв его глаза руками, я увидел, что зрачки реагируют на свет. Человек был в шоке, но сознания не потерял. Вместе с тремя другими прохожими я поднял его и переложил на тротуар. Левая рука его беспомощно висела. Я осторожно согнул ее в локте и попросил у окружающих носовые платки. Связав четыре платка за углы, я соорудил из них нечто вроде перевязи. Затем я стал осматривать сломанную ногу, но в это время со стороны «Амбассадора» донеслись яростные крики и ругань. Я выпрямился. Человек десять-двенадцать старались вытащить водителя из машины. Это был настоящий гигант больше шести футов ростом, раза в полтора тяжелее меня и вдвое шире в груди. Он уперся обеими ногами в пол автомобиля и одной рукой в крышу; другой рукой он вцепился в рулевое колесо. Провозившись с ним безрезультатно минуту-другую, разъяренная толпа занялась пассажиром на заднем сиденье. Он был тоже широкоплеч и приземист, но далеко не так мощен, как водитель. Толпа выволокла его из автомобиля и, прижав к боковой стенке, начала избивать. Человек закрывался руками, но царапавших его пальцев и молотивших кулаков было слишком много. Оба они, и водитель, и пассажир, были африканцами — возможно, из Нигерии. Я сразу вспомнил, какое потрясение я пережил полтора года назад, впервые увидев подобную сцену в тот день, когда Прабакер повез меня знакомиться с темными сторонами бомбейской жизни. Я помнил, каким беспомощным трусом я себя ощущал, глядя, как толпа уносит избитого водителя. Тогда я говорил себе, что это чужой город, чужая культура и чужие разборки. Но теперь, спустя восемнадцать месяцев, индийская культура стала моей. Это был мой участок, на котором я зарабатывал на нелегальных сделках. Даже некоторые люди в этой толпе были мне знакомы. Я не мог допустить, чтобы это случилось в моем присутствии вторично, даже не попытавшись оказать помощь. Стараясь перекричать толпу, я подбежал к ней и стал оттаскивать людей от нигерийца. — Братья! Братья! Не бейте его! Не убивайте человека! — кричал я на хинди. Толпа разбушевалась не на шутку. Мне удалось отбросить кое-кого в сторону. Руки у меня были сильные, и людям волей-неволей приходилось считаться с этим. Но их уже обуяла жажда убийства, и они снова бросились в атаку. На меня обрушились их кулаки и цепкие пальцы. Однако в конце концов я все-таки пробился к нигерийцу и загородил его своим телом. Прижавшись спиной к автомобилю, он сжал кулаки, отбиваясь от нападавших. Лицо его было залито кровью. На изодранной рубашке тоже алели свежие кровавые пятна. Глаза были широко открыты и побелели от страха, он тяжело дышал. Но челюсть его была воинственно выдвинута вперед, зубы оскалены. Он был бойцом и приготовился драться до конца. Я встал рядом с ним лицом к толпе. Выставив ладони вперед, я пытался успокоить людей, взывал к ним и уговаривал. Поначалу, кинувшись на выручку к негру, я думал, что толпа прислушается к моим увещеваниям. Люди опомнятся, и камни сами собой выпадут из их опустившихся рук. Пристыженные и покоренные моей бесстрашной речью, они разойдутся, смущенно потупив глаза. И даже сейчас, спустя много времени, я иногда сожалею о том, что мой голос и мои глаза не тронули их сердец и что их ненависть, униженная и обличенная, не растаяла в воздухе. На деле же колебания, овладевшие людьми на какую-то секунду, тут же были сметены ревущей, кипящей, шипящей и вопящей яростью, и нам пришлось собрать все силы, чтобы отстоять свою жизнь. Забавно, что большое количество желающих принять участие в экзекуции оказалось нам только на руку. Мы были зажаты в углу между автомобилем и повозкой, и напиравшим друг на друга людям негде было развернуться. Не все их удары достигали цели, а некоторые даже доставались соседям. К тому же постепенно страсти и вправду немного улеглись — людям по-прежнему хотелось поколотить нас, но стремления непременно убить нас больше не было. Мне уже приходилось встречаться с нежеланием убивать, возникающим у толпы в подобных ситуациях. Я не могу объяснить его. Как будто в коллективном разуме людей пробуждается некая общая совесть, и если найти нужные слова в нужный момент, можно усмирить ненависть к жертве. Как будто, дойдя до критического предела, толпа хочет, чтобы ее остановили, не дали ей совершить худшее. И в тот момент, когда люди пребывают в нерешительности, одного голоса — или кулака — может оказаться достаточно для предотвращения надвигающейся катастрофы. Мне случалось видеть это в тюрьме, где группа заключенных, собиравшихся изнасиловать своего товарища, послушалась человека, взывавшего к их совести. Я сталкивался с этим на войне, где голос разума оказывался сильнее ненависти, побуждавшей к издевательству над захваченным в плен врагом. Не исключено, что я столкнулся с этим и в тот день, когда мы с нигерийцем сдерживали натиск толпы. Возможно, сама необычность ситуации — белый человек, гора, умоляет на хинди пощадить двух негров — удержала людей от убийства. Неожиданно автомобиль, к которому мы были прижаты, подал признаки жизни. Гиганту-водителю удалось завести двигатель, и мы спиной почувствовали, как машина стала медленно пятиться, выбираясь из ловушки. Мы с новой силой стали отпихивать наседавших на нас людей, отрывать от себя цепляющиеся руки. Водитель, перегнувшись через спинку, открыл заднюю дверь, и мы друг за другом запрыгнули в машину. Людской напор сам собой захлопнул дверцу за нами. Несколько десятков рук били, стучали и колотили по корпусу автомобиля. Водитель начал медленно отъезжать от места аварии. На нас обрушился целый град снарядов — стаканы, коробки из-под продуктов, туфли. Но мы были уже свободны и удалялись с возрастающей скоростью, глядя через заднее стекло, не преследуют ли нас. — Хасан Обиква, — сказал сидевший рядом со мной пассажир, протягивая мне руку. — Лин Форд, — ответил я, пожимая его руку, и только сейчас заметил, сколько на ней золота. Все пальцы были унизаны кольцами, на некоторых сверкали бело-голубым светом бриллианты. На запястье болтались золотые часы «Ролекс», тоже инкрустированные бриллиантами. — А это Рахим, — кивнул мой сосед на водителя. Тот оглянулся на меня с широкой ухмылкой, закатил глаза, благодаря Бога за спасение, и вернулся к своим обязанностям. — Вы спасли мне жизнь, — сказал Хасан Обиква, мрачно усмехнувшись. — Нам обоим. Эта толпа не успокоилась бы, пока не прикончила бы нас. — Нам повезло, — ответил я, глядя в его пышущее здоровьем красивое лицо; оно нравилось мне все больше. Прежде всего обращали на себя внимание глаза и губы. Большие чрезвычайно широко расставленные глаза создавали впечатление, что на тебя смотрит какая-то рептилия. Великолепные красиво очерченные губы были такими полными, словно предназначались для другой, более крупной головы. Ровные передние зубы были белыми, все задние — золотыми. Изящные изгибы крыльев носа открывали раструб ноздрей, и казалось, что он постоянно принюхивается к каким-то приятным одурманивающим запахам. В левом ухе под короткими черными волосами висело массивное золотое кольцо, заметно выделявшееся на фоне иссиня-черной кожи толстой шеи. Рубашка Хасана была изодрана, ссадины и синяки украшали его лицо и все открытые участки тела. Но глаза его блестели радостным возбуждением. Нападение толпы не выбило его из колеи — как, впрочем, и меня. И мне, и ему приходилось бывать и не в таких переделках, мы оба поняли это с первого взгляда. Встречаясь в дальнейшем, ни один из нас даже не упоминал об этом инциденте. Поглядев в его блестящие глаза, я почувствовал, что мое лицо расплывается в ответной улыбке. — Нам просто чертовски повезло! — Да, блин, это точно! — согласился он, сокрушенно хохотнув, затем стянул «Ролекс» с запястья и поднес часы к уху, чтобы проверить, идут ли они. Убедившись, что идут, он опять надел их и обратился ко мне: — Да, нам повезло, но я все равно у вас в долгу, и в немалом. Долг такого рода важнее всех прочих обязательств человека. Вы обязаны позволить мне отплатить вам. — Я не отказался бы от денег, — сказал я. Водитель через свое зеркальце обменялся взглядом с Хасаном. — Но… этот долг нельзя отдать деньгами, — возразил Хасан. — Деньги нужны не мне, а тому индийцу с тележкой, которого вы сбили, и водителю такси. Я хочу передать их этим людям. Обстановка на Регал-сёркл еще не скоро войдет в норму, народ будет какое-то время взбудоражен, а это мой участок, я здесь работаю. Если вы дадите денег для пострадавших, мы будем в расчете. Хасан засмеялся и шлепнул меня по колену. Это был хороший смех — откровенно насмешливый, но великодушный и понимающий. — Не беспокойтесь, — сказал он, широко улыбаясь. — Это не мой участок, но даже здесь я пользуюсь определенным влиянием. Я позабочусь о том, чтобы пострадавший индиец получил достаточно денег. — А другой? — Какой другой? — не понял он. — Водитель такси. — А, ну да, и он тоже. Наступило молчание. Я ощущал повисшее в воздухе недоумение. Глядя на улицу за окном, я чувствовал на себе его вопросительный взгляд. — Я… люблю водителей такси, — объяснил я, повернувшись к нему. — Угу, — кивнул он. — И я… знаю, как они живут. — Да-да. — Такси довольно сильно повреждено, и это будет стоить немало водителю и его семье. — Это понятно. — Так когда вы это сделаете? — спросил я. — Сделаю что? — Когда вы заплатите этому индийцу с тележкой и водителю? — А! — усмехнулся Хасан Обиква и опять обменялся взглядом со своим шофером. Тот пожал могучими плечами и усмехнулся. — Завтра. Это будет не поздно? — Нет, — ответил я, гадая, что именно означают эти усмешки. — Просто мне нужно это знать, прежде чем я буду говорить с ними. Дело не в деньгах. Я могу и сам оплатить им ущерб, я уже думал об этом. Дело в том, что некоторых из этих людей я знаю, и мне надо восстановить отношения с ними. Поэтому я хочу выяснить, дадите вы им деньги или нет. Если нет, то дам я. Вот и все. Было похоже, что моя просьба вызвала какие-то осложнения. Я пожалел, что высказал ее, и начал потихоньку закипать. Но тут он протянул мне свою ладонь. — Даю слово, — произнес он торжественно, и мы обменялись рукопожатием. Мы опять замолчали, и спустя пару минут я постучал водителя по плечу. — Я сойду здесь, — сказал я. Возможно, я произнес это более сухо, чем намеревался. Машина остановилась у обочины в нескольких кварталах от наших трущоб. Я хотел выйти, но Хасан схватил меня за запястье. Хватка была железной, и секунду-две я размышлял о том, какой же она может быть у могучего Рахима. — Пожалуйста, запомните мое имя: Хасан Обиква. Я живу в африканском гетто в Андхери. Там все меня знают. Я готов сделать для вас все, если понадобится. Я хочу отдать свой долг, Лин Форд. Вот номер моего телефона. Звоните в любое время дня или ночи. Я взял карточку, на которой было только его имя и номер телефона, и пожал его руку. Кивнув Рахиму, я вылез из автомобиля. — Спасибо, Лин, — крикнул мне Хасан через открытое окно. — Иншалла, мы скоро встретимся. «Амбассадор» отъехал, и я направился в трущобы, разглядывая по пути карточку с позолоченной надписью. Миновав Центр мировой торговли, я ступил на территорию поселка, вспоминая, как всегда, свое первое посещение этого благословенного и прóклятого уголка Бомбея. Когда я проходил мимо чайной Кумара, мне навстречу выскочил Прабакер. Он был одет в желтую шелковую рубашку, черные брюки и черные с красным лакированные туфли на платформе с высоким каблуком. На шее был повязан алый шелковый платок. — Лин! — Он устремился ко мне, пошатываясь на неровном грунте на своих платформах. Доковыляв, он ухватился за меня — отчасти в виде дружеского приветствия, отчасти для того, чтобы не упасть. — Там в твоей хижине сидит один человек, он твой знакомый и ждет тебя. Но подожди одну минуту, пожалуйста. Что у тебя случилось на лице? И на рубашке? Ты подрался с каким-то нехорошим человеком? Аррей! Какой-то нехороший человек сильно поколотил тебя. Если хочешь, я пойду с тобой и скажу ему, что он бахинчудх[87]. — Ничего страшного, Прабу. Все в порядке, — пробормотал я, шагая в сторону своей хижины. — Ты не знаешь, кто это? — Кто… кто? Человек, который побил твое лицо? — Да нет, разумеется. Я имею в виду, кто ждет меня в хижине? Ты его знаешь? — Да, Лин, — ответил он и, споткнувшись, ухватился за мой рукав. Какое-то время мы шли в молчании. То и дело нас приветствовали, приглашали выпить чая, перекусить или перекурить. — Ну, так что? — Так что «что»? — Так кто это? Кто там в моей хижине? — О! — рассмеялся он. — Прости, Лин. Я думал, ты хочешь сюрприза, и поэтому не сказал тебе сразу. — Раз ты сказал мне, что кто-то ждет меня, так это уже не сюрприз. — Ну как же! — возразил он. — Ты же не знаешь, кто это такой, — значит, сюрприз. А сюрприз — вещь приятная. Если бы ты не знал совсем, что там кто-то сидит, то вошел бы и испугался. А испуг — это уже вещь неприятная. Он похож на сюрприз, только ты не готов к нему. — Ну, спасибо в таком случае за предупреждение, — произнес я иронически, хотя с таким же успехом мог бы и не иронизировать — Прабакер не уловил иронии. Он, со своей стороны, мог бы меня и не предупреждать — пока я шел к своей хижине, еще несколько человек сообщили мне новость: «Привет, Линбаба! Там в твоем доме тебя ждет какой-то гора!» Дойдя до хижины, я увидел Дидье, который сидел на табурете у открытых дверей и обмахивался журналом. — Это Дидье, — представил его Прабакер, радостно ухмыляясь. — Спасибо, что познакомил, Прабу. — Дидье поднялся, и мы обменялись рукопожатием. — Да, это действительно сюрприз, и очень приятный. — Мне тоже приятно видеть тебя, дружище. — Дидье улыбнулся, мужественно борясь с гнетущей жарой. — Хотя, должен признаться, было бы еще приятнее, если бы вид у тебя был не такой «потасканный», как выразилась бы Летти. — Не обращай внимания. Так, маленькое недоразумение. Подожди минуту, я только умоюсь. Я снял разорванную окровавленную рубашку и налил в ведро воды из глиняного кувшина. Стоя на специальной каменной площадке возле хижины, я умылся до пояса. Мимо меня прошло несколько соседей, одобрительно улыбаясь. Искусство умывания заключалось в том, чтобы не истратить ни одной лишней капли воды и не развести грязь. Я овладел этим искусством, как и сотней других вещей, благодаря которым я приобщился к жизни обитателей трущоб, полной любви и надежды, к их борьбе с судьбой. — Хочешь чая? — спросил я Дидье, одевая чистую белую рубашку. — Мы можем сходить в чайную Кумара. — Я только что выпил одну чашку, — ответил Прабакер. — Но ради дружбы можно выпить еще одну, не прав ли я? В чайной Прабакер сел за столик вместе с нами. Чайная, сооруженная на месте пяти бывших хижин, была просторной, но сильно обветшала. Крыша была сложена из листов пластмассы; около одной из стен находился прилавок, переделанный из старого комода; скамейками для посетителей служили доски, уложенные на столбики кирпичей. Все это было заимствовано с соседней стройки. Кумар вел непрестанную войну с посетителями, стремившимися умыкнуть доски и кирпичи для собственных строительных нужд. Кумар подошел к нам, чтобы лично принять заказ. Согласно установившемуся в трущобах этикету, чем больше человек зарабатывал, тем непригляднее он должен был выглядеть, и вид у Кумара был более расхристанным и оборванным, чем у беднейших из его клиентов. Он пододвинул нам вместо столика решетчатый упаковочный ящик, осмотрел его, критически прищурившись, смахнул пыль грязной промасленной тряпкой и сунул ее за пазуху. — У кого действительно жуткий вид, так это у тебя, — сказал я Дидье, когда Кумар удалился, чтобы приготовить нам чай. — Не иначе, как у тебя очередное любовное приключение. Дидье усмехнулся, встряхнул черными кудрями и поднял руки ладонями кверху. — Я очень устал, это верно, — вздохнул он с притворной, но очень правдоподобной жалостью к себе. — Ты даже представить не можешь, какие фантастические усилия требуются для того, чтобы совратить простого индийского человека. И чем он проще, тем труднее задача. Я просто из сил выбиваюсь, пытаясь обучить мошенничеству людей, у которых нет абсолютно никаких задатков для этого. — Боюсь, научив их, ты сам себя накажешь, — обронил я. — Ну, до этого еще далеко, — задумчиво протянул он. — А ты, друг мой, выглядишь замечательно. Правда, немножко не хватает… как бы это сказать? — лоска, какой придается человеку знанием света. И я пришел, чтобы заполнить этот пробел. Я сообщу тебе все последние новости и изложу все сплетни. Ты ведь знаешь разницу между новостью и сплетней, надеюсь? Новость сообщает тебе о том, что́ люди делали. А сплетня говорит, какое удовольствие они от этого получили. Мы оба рассмеялись, но громче всех расхохотался Прабакер. Люди в чайной обернулись к нему с удивлением. — Итак, с чего начать? Ага, знаю. Наступление Викрама на Летицию развивается с удивительной предсказуемостью. Если сначала она не выносила его… — По-моему, «не выносила» — слишком сильное выражение и не соответствует действительности, — возразил я. — Да, пожалуй, ты прав. Кого наша милая английская роза действительно не выносит, так это меня — уж это можно сказать со всей определенностью. А к Викраму она не испытывала столь горячих чувств. Наверное, можно сказать, что он ее раздражал. — Да, это будет точнее, — согласился я. — Et bien[88], если сначала он раздражал ее, то постепенно его преданность и настойчивые романтические ухаживания заставили ее относиться к нему с неким… дружеским отвращением — пожалуй, иначе это не назовешь. Мы опять засмеялись, а Прабакер стал шлепать себя по ляжкам и ухать столь громогласно, что окружающие уставились на него в полном изумлении. Мы с Дидье тоже недоуменно посмотрели на него. Он отвечал нам проказливой улыбкой, но при этом стрелял глазами куда-то влево. Взглянув в том же направлении, я увидел Парвати, готовившую еду на кухне. Ее толстая черная коса была канатом, по которому мужчина мог взобраться на небеса. Ее маленькая фигурка — Парвати была крошечной, даже ниже Прабакера — была его желанной целью. Ее глаза, обращенные на нас, полыхали черным огнем. Но над головой Парвати полыхали глаза Нандиты, ее матери. Это была женщина внушительного вида, раза в три превосходившая своими габаритами каждую из двух дочерей. В ее гневном взгляде причудливо сочетались желание содрать с нас побольше и презрение к мужскому полу. Я улыбнулся ей и покачал головой. Ее ответная улыбка напоминала злобный оскал воинов народности маори, который они демонстрируют врагам для их устрашения. — Последним подвигом Викрама, — продолжал Дидье, — было укрощение лошади, взятой напрокат на пляже Чаупатти, и исполнение верхом на ней серенады под окном Летиции на Марин-драйв. — Это принесло ему успех? — Увы, non[89]. Когда Викрам дошел до самой трогательной части серенады, лошадь от избытка чувств оставила на тротуаре солидную порцию merde, что вызвало большое неудовольствие всех соседей Летиции, которое они выразили, забросав Викрама гнилыми объедками. Как было отмечено, наиболее весомыми и точно нацеленными были снаряды, пущенные самой Летицией. — C’est l’amour[90], — вздохнул я. — Именно! — тут же согласился Дидье. — Гнилье и merde — c’est l’amour. Боюсь, если так дело пойдет и дальше, мне придется вмешаться. Викрам глупеет от любви, а уж кого Летти действительно терпеть не может, так это глупцов. А вот у Маурицио дела идут гораздо успешнее. Он прокручивает какие-то сделки вместе с Моденой, и, как говорится, при деньгах. Маурицио становится известным дельцом в Колабе. Я сделал каменное лицо, но в голове у меня заворочались ревнивые мысли о красавчике Маурицио, опьяненном успехом. Опять пошел дождь, и в окно было видно, как люди спасаются от него и перепрыгивают через лужи, задрав штаны и сари. — Не далее как вчера, — сказал Дидье, осторожно переливая чай из чашки на блюдце, как делали все в трущобах, — Модена прибыл в «Леопольд» в собственной машине с шофером, а Маурицио щеголял «Ролексом» за десять тысяч долларов. Однако… — он замолчал, отпивая чай с блюдечка. — Что «однако»? — нетерпеливо спросил я. — Однако в их сделках слишком много риска. Маурицио часто ведет себя в делах… непорядочно. Если он наступит на мозоль людям, которых лучше не трогать, это может плохо кончиться. — А ты сам? — сменил я тему разговора, боясь выдать свое злорадство по поводу угрозы, нависшей над Маурицио. — Разве ты не заигрываешь с опасностью? Я слышал, твой новый… знакомый — сущая марионетка. Летти говорит также, что у него взрывной характер, и вывести его из себя ничего не стоит. — Да нет, — отмахнулся Дидье. — Он не опасен. Но на нервы он действует, а это гораздо хуже, n’est-ce pas[91]? Легче ужиться с опасным человеком, чем с тем, кто тебя раздражает. Прабакер сходил к прилавку купить три сигареты «биди» и, держа все три в одной руке, поджег их одной спичкой. Отдав нам с Дидье по штуке, он сел на свое место, пуская дым с довольным видом. — Еще одна новость: Кавита сменила работу, перешла в «Нундей». Пишет теперь для газеты большие тематические статьи, а от этого, говорят, недалеко и до поста редактора отдела. На это место было много кандидатов, но победила Кавита, и она на седьмом небе. — Мне нравится Кавита, — бросил я импульсивно. — А знаешь, — протянул Дидье, глядя на тлеющий кончик своей «биди», и посмотрел на меня, искренне удивляясь собственным словам, — и мне тоже. Мы снова рассмеялись, и я намеренно толкнул Прабакера в бок. Парвати наблюдала за нами тлеющим уголком глаза. — Послушай, — спросил я, — тебе что-нибудь говорит это имя? Я вытащил из кармана рубашки белую с золотом визитную карточку и протянул ее Дидье. На мысль о Хасане Обикве меня натолкнуло упоминание нового «Ролекса» Маурицио. — Ну еще бы! — отозвался Дидье. — Этот Борсалино известен очень широко. Его называют Похитителем трупов. — Полезное знакомство, — заметил я, криво усмехнувшись. Прабакер опять зашелся смехом, но на этот раз я положил руку ему на плечо, чтобы успокоить его. — Говорят, когда Хасан Обиква похищает чье-нибудь тело, его даже сам черт не сыщет. Никто больше никогда его не видит. Jamais![92] А ты откуда его знаешь? И откуда карточка? — Ну, я тут случайно повстречался с ним, — ответил я, пряча карточку в карман. — Будь осторожен, дружище, — бросил Дидье, явно задетый тем, что я не захотел посвятить его в детали моего знакомства с Хасаном. — В своем гетто этот Обиква настоящий король, черный король. А ты ведь знаешь старую поговорку: «Если король враг — это плохо, если друг — еще хуже, а уж если родственник — пиши пропало». В это время к нам подошла группа молодых рабочих со стройки. Почти все они жили в поселке строительной компании и все без исключения приходили ко мне в клинику в течение последнего года залечивать раны, полученные на работе. Это был день получки, и они находились в приподнятом настроении, какое возникает у молодого трудяги, располагающего пачкой денег. Они по очереди поздоровались со мной за руку и заказали нам троим еще по чашке чая с пирожными. После общения с ними на лице у меня появилась такая же довольная улыбка, как у них. — Эта работа на благо обществу, похоже, очень тебе подходит, — заметил Дидье с лукавой улыбкой. — Ты полон жизни и выглядишь просто замечательно — если не обращать внимания на синяки и царапины. Я думаю, Лин, в глубине души ты очень большая бяка. Только вконец испорченная личность может так расцвести от общественно полезного труда. Хорошего человека такая работа измочалила бы и повергла бы в уныние. — Ну, значит, так и есть, Дидье, — сказал я, по-прежнему улыбаясь. — Карла говорила, что когда ты видишь что-то плохое в людях, то обычно бываешь прав. — Ты мне льстишь, дружище. Так и возгордиться недолго. Неожиданно прямо за стенкой чайной загрохотали барабаны. За ними визгливо вступили флейты и трубы. Музыка, как и музыканты, были мне хорошо знакомы. Это была одна из бравурных популярных мелодий, регулярно исполнявшихся нашим оркестром во время праздников и торжеств. Мы все вышли на открытую террасу чайной. Прабакер забрался на скамейку, чтобы смотреть поверх голов столпившихся людей. — Что это за парад? — спросил Дидье, кивнув на толпу, шествовавшую мимо чайной. — Это Джозеф! — воскликнул Прабакер. — Джозеф и Мария. Смотрите, вон они идут! Действительно, к нам приближались медленным торжественным шагом Джозеф и Мария в окружении родственников и друзей. Перед ними буйствовала целая орава ребятишек, танцующих с необузданным, чуть ли не истеричным воодушевлением. Некоторые из них имитировали движения кинозвезд в танцевальных сценах их любимых фильмов, другие отчебучивали танцы собственного изобретения или совершали акробатические прыжки. Слушая оркестр, глядя на детей и думая о Тарике, по которому я успел соскучиться, я вспомнил случай, произошедший со мной в тюрьме, в замкнутом мире, существующем отдельно от большого. Меня перевели из одной камеры в другую, что было в порядке вещей, и я обнаружил на новом месте крошечного мышонка. Это существо каждую ночь проникало в помещение через сломанную решетку вентиляционного отверстия. В одиночной камере у тебя вырабатываются два полезных свойства: терпение и настойчивость в достижении цели. Применив эти свойства, я с помощью маленьких кусочков еды за несколько недель приручил мышонка, и он стал есть прямо из рук. Когда меня перевели на новое место, я рассказал о мышонке своему сокамернику, который до этого казался мне нормальным человеком. На следующее утро он пригласил меня посмотреть на мышонка. Он поймал доверчивое существо и распял его головой вниз на кресте, изготовленном им из сломанной линейки. Рассказывая мне, как сопротивлялся мышонок, когда он привязывал его за шею ниткой, заключенный смеялся. Его удивило, как трудно оказалось загнать канцелярские кнопки в дергающиеся лапки. После этого случая меня долго мучил по ночам вопрос: бывают ли когда-либо оправданными наши поступки? Что бы мы ни делали, даже с лучшими намерениями, мы нарушаем естественный ход вещей и рискуем навлечь какое-либо несчастье, которого не случилось бы без нашего вмешательства. Я вспомнил слова Карлы о том, что зло бывает порождено стараниями людей изменить что-то к лучшему. Я посмотрел на детишек, подражавших танцорам в кино и прыгавших, как храмовые обезьянки. Среди них были и те, кого я учил говорить, читать и писать по-английски. За три месяца они усвоили кое-какие языковые навыки и некоторые даже стали входить в контакт с иностранными туристами, выполняя те или иные поручения. Я спрашивал себя, не были ли эти дети такими же мышатами, приучившимися есть с руки? Не воспользуется ли судьба их доверчивой невинностью и не постигнет ли их горькая участь, которой они избежали бы, если бы я не вмешался в их жизнь? Какие несчастья и душевные травмы ожидают Тарика только потому, что я подружился с ним и научил его кое-чему? — Джозеф избил свою жену, — объяснил Прабакер, когда пара приблизилась к нам. — А теперь, видите, какой праздник! — Если они устраивают такие парады всякий раз, когда муж избивает жену, то представляю, какое будет гулянье, если кого-нибудь убьют! — отозвался Дидье, изумленно вздернув брови. — Он зверски избил ее, когда был пьян, — проорал я ему в ухо, стараясь перекричать шум и гвалт, — и за это был сурово наказан не только ее родственниками, но и всеми жителями трущоб. — Я тоже самостоятельно побил его очень хорошо палкой! — похвастался Прабакер в радостном возбуждении. — Но в последние месяцы он не пил, усердно работал и сделал много полезного для всего поселка, — продолжал я. — Это было частью его наказания, а для него также способом вернуть себе уважение соседей. Пару месяцев назад жена простила его. Теперь они вместе накопили некоторую сумму, позволяющую им уехать на время и отдохнуть. — Ну что ж, людям случалось праздновать вещи и похуже, — резюмировал Дидье, слегка извиваясь всем телом в такт барабанам и флейтам заклинателей змей. — Да, чуть не забыл. Относительно этого Хасана Обиквы существует одна примета, о которой ты должен знать. — Я не верю в приметы! — прокричал я под завывание дудок и барабанный бой. — Не смеши меня! — отозвался он. — Все люди суеверны и верят в приметы. — Это фраза Карлы. Он нахмурился, сжав губы и напрягая память. — Да? — Да-да. Это ее слова. — Удивительно, — пробормотал он. — Я был уверен, что это мое. А ты точно знаешь? — Да, я слышал это от нее. — Ну ладно, как бы там ни было, примета заключается в том, что человек, который при знакомстве с Хасаном называет свое имя, впоследствии непременно становится его клиентом — либо живым, либо мертвым. Поэтому никто не представляется ему при первой встрече. Надеюсь, ты не сказал ему, как тебя зовут? Толпа вокруг нас взревела еще громче, когда Джозеф и Мария приблизились. Я обратил внимание на сияющую, храбрую и полную надежды улыбку Марии и пристыженный, но решительный вид Джозефа. Она похорошела, коротко подстриженные волосы были уложены в красивую модную прическу, гармонировавшую с платьем современного покроя. Джозеф заметно похудел, стал стройнее, здоровее на вид и привлекательнее. На нем была голубая рубашка и новые брюки. Муж с женой шагали, прижавшись друг к другу и сцепив пальцы всех своих четырех рук. За ними шли их родственники, растянув голубую шаль, в которую окружающие бросали монетки и записки с пожеланиями. Прабакер не мог усидеть на месте. Соскочив со скамьи, он присоединился к людям, дергавшимся и корчившимся в танце. Шатаясь и спотыкаясь на своих платформах, он тем не менее выбрался в центр круга, разведя руки в стороны, чтобы не потерять равновесия, как человек, переходящий по камням через ручей. Он смеялся, вихляя бедрами и кружась в своей желтой рубашке. Бурлящая лавина, катившая к выходу из трущоб, захлестнула и Дидье. Он удалялся от меня, изящно покачиваясь под музыку, пока не стали видны лишь его белые руки, воздетые над темными курчавыми волосами. Девушки горстями бросали в толпу лепестки хризантем, которые взлетали вверх сверкающими белыми гроздьями и осыпали всех нас. Проходя мимо чайной, Джозеф посмотрел мне прямо в лицо. Глаза его горели под нахмуренными бровями, но на губах играла счастливая улыбка. Он дважды кивнул мне и отвел взгляд. Джозеф, конечно, не мог знать этого, но своим простым кивком он ответил на вопрос, мучивший меня и отзывавшийся в мозгу тупой болью сомненья с тех самых пор, как я бежал из тюрьмы. Джозеф был спасен, об этом говорил его взгляд и его кивок. Он был охвачен лихорадкой возродившегося человека, в которой смешивались стыд и торжество. Эти чувства взаимосвязаны: стыд придает торжеству смысл, а торжество служит вознаграждением стыду. Мы все спасли Джозефа, сначала став свидетелями его стыда, а затем разделив с ним его торжество. И произошло это благодаря тому, что мы действовали, мы вмешались в его жизнь, ибо спасение невозможно без любви. «Что более характерно для человека, — спросила меня однажды Карла, — жестокость или способность ее стыдиться?» В тот момент мне казалось, что этот вопрос затрагивает самые основы человеческого бытия, но теперь, когда я стал мудрее и привык к одиночеству, я знаю, что главным в человеке является не жестокость и не стыд, а способность прощать. Если бы человечество не умело прощать, то быстро истребило бы себя в непрерывной вендетте. Без умения прощать не было бы истории. Без надежды на прощение не было бы искусства, ибо каждое произведение искусства — это в некотором смысле акт прощения. Без этой мечты не было бы любви, ибо каждый акт любви — это в некотором смысле обещание прощения. Мы живем потому, что умеем любить, а любим потому, что умеем прощать. Барабанный бой затихал, танцоры удалялись от нас, крутясь и извиваясь в такт музыке; их раскачивающиеся головы были похожи на поле подсолнухов, колышущихся на ветру. Когда от музыки осталось только эхо у нас в ушах, на улочках поселка возобновилась обычная жизнь с ее ежедневными и ежеминутными заботами. Люди вновь обратились к своим обычным делам, своим нуждам, своим надеждам и бесхитростным попыткам перехитрить нелегкую судьбу. И на какое-то недолгое время мир вокруг нас стал лучше, покорился сердцам и улыбкам, которые были почти так же девственны и чисты, как обсыпавшие нас лепестки цветов, прилипавшие к лицу, словно застывшие белые слезы. Глава 18 Каменистый берег образовывал длинную дугу, начинавшуюся слева от наших трущоб, у мангрового болота, и тянувшуюся вдоль глубокой воды с барашками волн до Нариман-пойнт. Сезон дождей был в полном разгаре, но в данный момент черно-серый воздушный океан, изломанный молниями, воду не извергал. Стая болотных птиц спикировала на мелководье и спряталась в зарослях стройного дрожащего тростника. Рыбачьи лодки сворачивали сети на взъерошенной поверхности залива. Дети бултыхались в воде или играли на усыпанном галькой берегу среди больших валунов. Роскошные жилые дома-башни теснились плечом к плечу, образуя золотой полумесяц по всему берегу вплоть до района консульств на мысу. Во дворах этих домов и на окружающих лужайках гуляли и дышали воздухом богачи. Издали, от наших трущоб, белые рубашки мужчин и многоцветные сари женщин казались бусинками, нанизанными на черную нитку асфальтовых дорожек. Воздух на этой скалистой окраине поселка был чистым и прохладным. Здесь все было объято тишиной, поглощавшей случайные звуки. Этот район назывался Бэк-бей. Самое подходящее место для человека, спасающегося от преследования и желающего произвести переучет духовных и материальных ценностей в момент, отягощенный дурными предзнаменованиями. Я сидел в одиночестве на большом плоском камне и курил сигарету. В те дни я курил потому, что мне, как и всем курящим в мире, хотелось умереть не меньше, чем жить. Неожиданно солнце раздвинуло насыщенные влагой облака, и на несколько мгновений окна домов на противоположном конце дуги вспыхнули ослепительным золотом. Затем дождевые тучи перегруппировались по всему горизонту и, наползая друг на друга, сбились плотной массой, заслонив сияющее окошко, так что небо с серыми волнами облаков стало неотличимо от волнующегося моря. Я прикурил еще одну сигарету от старой, думая о любви и сексе. Дидье, который не выпытывал у своих друзей никаких секретов, кроме интимных, заставил меня признаться, что после приезда в Индию я ни разу ни с кем не занимался любовью. Сначала он лишь раскрыл рот от ужаса, затем сказал: «Знаешь, дружище, это слишком большой перерыв между двумя рюмками. Мне кажется, тебе просто необходимо как следует надраться, и срочно». Он был прав, конечно: чем дольше длился период воздержания, тем большее значение я придавал сексу. В трущобах я был окружен прекрасными индийскими девушками и женщинами, которые пробуждали во мне целые симфонии вдохновения. Но я не позволял своим глазам и мыслям заходить слишком далеко в этом направлении — это перечеркнуло бы все, что я делал как врач, и уничтожило бы ту личность, какой я здесь стал. Но мне представлялась возможность заняться сексом с иностранными туристками, с которыми я встречался почти ежедневно. Немки, француженки и итальянки не раз приглашали меня покурить у них в номере после завершения нашей сделки с травкой или гашишем. Понятно, что предполагалось не одно лишь курение. Соблазн был велик, иногда я удерживался от него ценой тяжких мучений. Но я не мог прогнать мысли о Карле. Где-то в глубине моего сознания у меня возникало интуитивное ощущение — не знаю, что его порождало — любовь, страх или просто здравый смысл, — но только я был абсолютно уверен, что если я не буду ее ждать, я ее не получу. Я не мог объяснить эту любовь ни Карле, ни кому-либо еще, включая себя самого. Я никогда не верил в любовь с первого взгляда, пока она не настигла меня. Когда это произошло, у меня было такое чувство, будто во мне каким-то образом изменился каждый атом, я будто получил заряд света и тепла. Один вид ее сделал меня совсем другим человеком. И вся жизнь моя с тех пор, казалось, была подчинена этой любви. В каждом мелодичном звуке, принесенном ветром, мне чудился ее голос. Ежедневно перед моим мысленным взором вспыхивало ее сияющее лицо. Иногда воспоминания о ней вызывали у меня страстное желание коснуться ее, поцеловать, вдохнуть на миг запах ее черных волос, слегка напоминающий корицу. Это желание раздирало мое сердце и мешало дышать. Тяжелые серые тучи, перегруженные дождем, теснились над городом, над моей головой и казались мне воплощением мучившей меня любви. Даже в мангровых деревьях трепетало мое желание. А по ночам, слишком часто, в моих беспокойных снах ворочались морские валы, наполненные вожделением, пока утром не всходило солнце, излучавшее любовь к ней. Но она сказала, что не любит меня и не хочет, чтобы я любил ее. Дидье, пытаясь помочь, спасти меня, предупреждал, что ничто не заставляет человека так мучительно горевать, как половина большой любви, которой не суждено воссоединиться с другой половиной. Он был прав, конечно, — до некоторой степени. Но я не мог расстаться со своей надеждой и подчинялся инстинкту, повелевавшему мне ждать. И еще одна любовь не давала мне покоя, моя сыновья любовь к Кадербхаю, господину Абдель Кадер Хану. Его друг Абдул Гани назвал его спасительной гаванью, в которой находят убежище жизни тысяч людей. Похоже, и моя была среди них. Я не вполне понимал, каким именно образом судьба связала мою жизнь с ним, но и освободиться от его влияния не мог. Когда Абдул говорил о своих поисках истины и ответов на три главные жизненные вопроса, он, не ведая того, описал мое стремление найти кого-то или что-то, кому или во что можно поверить. Я шел тем же мучительным заковыристым путем к вере. Но всякий раз, когда я знакомился с новым вероучением и встречал нового гуру, оказывалось, что вероучение неубедительно, а гуру несовершенен. Все вероучения требовали, чтобы я пошел на компромисс. Все учителя требовали, чтобы я закрывал глаза на те или иные несовершенства. И вот теперь появился Абдель Кадер Хан, иронически взиравший на мои подозрения своими медовыми глазами. «Можно ли ему верить? — спрашивал я себя. — Нашел ли я в нем своего Учителя?» — Красиво, правда? — спросил Джонни Сигар, садясь рядом со мной и глядя на темное нетерпеливо ворочавшееся море. — Да, — согласился я, предложив ему сигарету. — Может быть, наша жизнь началась в океане, — произнес он тихо. — Четыре тысячи миллионов лет тому назад. В каком-нибудь глубоком, теплом месте, около подводного вулкана. Я посмотрел на него с удивлением. — И почти все это время все живые существа были водными, жили в море. А потом, несколько миллионов лет назад, а может, и немного раньше — трудно сказать, все же давно это было — живые существа выбрались и на сушу. Я недоуменно хмурился и одновременно улыбался. Я даже дышать старался потише, чтобы не нарушить задумчивость, овладевшую Джонни. — Но можно сказать, что после того, как мы покинули море, прожив в нем много миллионов лет, мы как бы взяли океан с собой. Когда женщина собирается родить ребенка, у нее внутри имеется вода, в которой ребенок растет. Эта вода почти точно такая же, как вода в море. И примерно такая же соленая. Женщина устраивает в своем теле маленький океан. И это не все. Наша кровь и наш пот тоже соленые, примерно такие же соленые, как морская вода. Мы носим океаны внутри, в своей крови и в поту. И когда мы плачем, наши слезы — это тоже океан. Он замолчал, и я наконец смог задать занимавший меня вопрос: — Откуда, скажи на милость, ты все это узнал? Возможно, вопрос прозвучал слишком резко. — Прочитал в книге. — Он взглянул на меня смущенно и чуть обеспокоенно своими смелыми карими глазами. — А что? Это не так? Я сказал что-нибудь неправильно? Эта книга у меня дома. Я могу дать ее тебе. — Нет-нет, все правильно, все, наверное, так и есть… Я молчал, разозлившись на себя самого. Несмотря на то, что я хорошо знал своих соседей по трущобам, несмотря на то, что я был у них в неоплатном долгу — они приняли меня к себе, предложили свою дружбу и ежедневно помогали мне всем, чем могли, — я оказался самоуверенным ханжой. Меня удивило то, что рассказал мне Джонни, потому что я поддался глубоко укоренившемуся предубеждению, говорившему, что они не могут знать таких вещей. В глубине души я считал их невежественными — хотя и знал, что это не так, — просто потому, что они были бедны. — Лин! Лин! — вдруг раздался испуганный крик. К нам торопливо пробирался между камней Джитендра. — Моя жена! Радха! Ей плохо! — Что случилось? — У нее понос и лихорадка. Она вся горячая. И ее рвет, — выпалил Джитендра, задыхаясь. — Она плохо выглядит, очень плохо. — Пошли, — бросил я и стал прыгать с камня на камень, пока не добрался до каменистой тропинки, ведущей в трущобы. Радха лежала на тонком одеяле в своей хижине. Она скорчилась от боли; волосы ее были мокрыми от пота, как и ее розовое сари. В хижине было не продохнуть. Чандрика, мать Джитендры, пыталась ухаживать за Радхой, но та из-за лихорадки не могла справиться с позывами своего организма. Не успели мы войти, как у нее опять началась сильная рвота, которая, в свою очередь, вызвала понос. — Когда это началось? — Два дня назад, — ответил Джитендра. В глазах его было отчаяние. — Два дня назад?! — Тебя не было, ты ушел куда-то с туристами, вернулся очень поздно. А вчера вечером ты был у Казима Али. Сегодня тоже рано ушел. Я сначала думал, что она что-нибудь съела, и это просто понос. Но ей очень плохо, Линбаба. Я три раза пытался отвезти ее в больницу, но они не взяли ее. — Конечно, ее надо положить в больницу, — сказал я решительно. — Это очень серьезно, Джиту. — Но они же не хотят брать ее, Линбаба! — жалобно возопил Джитендра. Слезы катились по его круглым щекам. — Слишком много народу. Мы пробыли там сегодня шесть часов! Шесть часов ждали на улице вместе с другими больными. В конце концов Радха стала умолять, чтобы я отвез ее обратно, домой. Ей было стыдно находиться там в таком виде. Мы только что вернулись, и я пошел искать тебя, Линбаба. Больше мне ничего не оставалось. Я очень беспокоюсь за нее! Я велел им вылить воду из глиняного кувшина, вымыть кувшин как следует, набрать свежей воды, прокипятить ее в течение десяти минут и только после этого использовать для питья. Вместе с Джитендрой и Джонни мы пошли в мою хижину, где я взял таблетки глюкозы и смесь парацетамола с кодеином, с помощью которой я надеялся сбить лихорадку Радхи и ослабить боль. Не успел Джитендра выйти с лекарствами, как ворвался Прабакер и вцепился в меня с выражением крайней муки на лице. — Лин! Лин! Парвати очень плохо! Пожалуйста, пойдем скорее!

The script ran 0.009 seconds.