Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Д. Г. Лоуренс - Влюблённые женщины [1920]
Язык оригинала: BRI
Известность произведения: Средняя
Метки: home_sex, prose_classic, Роман

Аннотация. Самый скандальный роман Лоуренса, для которого не нашлось издателя - и автору пришлось его публиковать за собственный счет. Роман, который привел автора на скамью подсудимых - за нарушение норм общественной морали. Времена меняются - и теперь в истории двух сестер из английской глубинки, исповедующих идею «свободных отношений», не осталось ничего сенсационного. Однако психологизм романа и легкость стиля делают это произведение интересным даже для самого придирчивого читателя.

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 

Отец в каком-то исступленном забытьи считал, что его судьба зависит от того, сможет ли он обеспечить Винифред счастливую жизнь. Она, которая никогда не будет страдать, потому что ни к кому серьезно не привязывается; она, которая потеряет самое драгоценное, что только есть в ее жизни, и будет на следующий день прежней, словно намеренно забыв о случившемся; она, которая обладает такой удивительно легкой и свободной волей, анархистка, почти нигилистка, словно бездушная птичка порхающая туда, куда захочет, привязываясь к людям и принимая на себя ответственность только на одно мгновение; которая каждым свои движением обрезала нити серьезных взаимоотношений блаженными, свободными руками, истинная нигилистка, потому что ее никогда ничто не заботило, – она-то и стала объектом последней страстной заботы отца. Когда мистер Крич узнал, что Гудрун Брангвен могла бы заниматься с Винифред рисованием и лепкой, он увидел в этом для своей дочки путь к спасению. Он верил, что у Винифред есть талант, он встречал Гудрун и знал, что та была неординарной женщиной. У него появилась возможность передать Винифред в ее руки, в руки праведного существа. Тем самым можно было направить жизнь его девочки в правильное русло, наполнить ее живительной силой, тогда он будет уверен, что в ее жизни будет некая цель, что она не останется беззащитной. Если бы только ему удалось привить девочку на некое древо созидания, прежде чем он умрет, то его миссия была бы выполнена. И вот появилась возможность осуществить это. Он без промедления обратился к Гудрун. А Джеральд, по мере того, как отец все больше и больше отдалялся от жизни, все сильнее и сильнее чувствовал себя незащищенным. В конце концов, именно отец всегда был для него олицетворением этого мира. Пока отец был здоров, ответственность за человеческие жизни не отягощала плечи Джеральда. Но теперь отец умирал и его сын увидел, что он совершенно беззащитен и бессилен перед водоворотом жизни. Он чувствовал себя, как чувствовал бы себя возглавивший бунт первый помощник капитана, увидев, что капитан погиб и что впереди лишь ужасающий хаос. Он не унаследовал от отца установленный порядок жизни и жизненную идею. Идея объединения человечества, казалось ему, умирает вместе с его отцом; централизующая сила, которая удерживала все вместе, рухнула вместе с его отцом и части были готовы разлететься в стороны, словно во время ужасного взрыва. Джеральд словно оказался на корабле, распадавшемся под его ногами, он отвечал за судно, палуба которого расползалась в стороны. Он знал, что всю свою жизнь он пытался разрушить жизненные рамки, уничтожить их, а теперь со страхом ребенка, сломавшего игрушку, увидел, что обрел свое собственное разрушение. И в последние месяцы, находясь во власти смерти, разговоров Биркина и проникающего в него существа Гудрун он совершенно растерял то механическое средоточие, которому он так радовался. Иногда его пронзала острая ненависть к Биркину, Гудрун и всем остальным. Он хотел вернуться к самому тупому консерватизму, к самым тупым из людей, придерживающимся условностей. Он хотел обратиться в самый жесткий торизм. Но это желание закончилось слишком быстро и не позволило ему осуществить задуманное. Все свое детство и отрочество он страстно желал окунуться в первобытное дикое состояние. Его идеалом было время гомеровских героев, когда мужчина возглавлял армию героев или проводил всю свою жизнь в восхитительной Одиссее. Он горько ненавидел все, что сопровождало его собственную жизнь, настолько, что он никогда толком не бывал в Бельдовере и долине, где располагались шахты. Он совершенно отстранился от почерневшего угольного района, который тянулся вдаль по правую руку от Шортландса, он обратился только к сельской местности и лесам за Виллей-Вотер. Да, хрип и грохот угольных шахт все время были слышны в Шортландсе, но с самого раннего детства Джеральд не обращал на них внимания. Он игнорировал весь этот промышленный океан, чьи почерневшие от угля волны набегали на территорию усадьбы. Мир на самом деле был пустынным местом, где можно было охотиться, плавать и ездить верхом. Он бунтовал против власти в любом ее проявлении. Жизнь для него была первобытной свободой. А затем его отправили в школу, где ему было совершенно невыносимо. Он отказался поступать в Оксфорд, выбрав вместо этого университет в Германии. Он провел много времени в Бонне, Берлине и Франкфурте. Там в его разуме зажглось любопытство. Он хотел видеть и познавать в своей странной наблюдающей манере, словно это его забавляло. Затем он должен был понять, что такое война. Затем он должен был отправиться в дикие места, которые так привлекали его. В результате он понял, что человечество было везде одинаковым, а для такого человека, как он, любознательного и холодного, мир дикарей был менее занимательным, чем мир европейцев. Поэтому он вооружился различными социологическими идеями и желанием преобразований. Но они всегда были поверхностными, это была всего-навсего забава для его ума. Они интересовали его только постольку поскольку они были противодействием существующему порядку, разрушительным противодействием. Наконец, он решил, что заниматься шахтами может быть даже интересно. Отец попросил его помогать ему в конторе. Джеральд получил образование в сфере горной добычи, но его это никогда не интересовало. А теперь он взглянул на мир с новым интересом. В его сознании, точно на фотографии, запечатлелось величие этой отрасли промышленности. Внезапно она оказалась реальной и он стал ее частью. Вниз по долине бежала шахтерская железная дорога, связывая одну шахту с другой. По рельсам шли составы, короткие составы из тяжело груженых платформ, длинные эшелоны пустых вагонеток, на каждой из которых белыми буквами были написаны инициалы: «С. В. & Co».[32] Эти белые буквы на всех вагонетках он видел с самого раннего детства и, как будто он никогда не видел их, они были такими знакомыми, но такими забытыми. А теперь он внезапно увидел на стене свое имя. Теперь он увидел свою власть. Так много вагонеток с его инициалами бежало по стране. Он видел, как они въезжают в Лондон в составе товарного поезда, видел их в Дувре. Он смотрел на Бельдовер, на Селби, на Вотмор, на Летли-Бенк, – крупные шахтерские деревни, которые зависели только от его шахт. Они были чудовищными и отвратительными, в детстве они сильно поразили его. А теперь он смотрел на них с гордостью. Четыре совершенно новых городка и огромное множество уродливых промышленных деревушек находились в его власти. Он видел поток шахтеров, возвращавшихся из шахт на обед, тысячи почерневших, слегка искаженных человеческих существ с красными ртами – все они подчинялись его воле. Он медленно катил в своей машине через маленькую рыночную площадь Бельдовера вечером в пятницу, через плотную массу человеческих существ, занятых своими покупками и покупавших все необходимое на неделю. Они все подчинялись ему. Они были уродливыми и неотесанными, но они были его орудиями. Он был повелителем машины. Они медленно и по инерции расступались перед его машиной. Его не интересовало, расступались ли они с живостью или с недовольством. Ему было безразлично, что они думали о нем. Его видение внезапно воплотилось в жизнь. Внезапно он осознал четкое предназначение человечества. Слишком много было разговоров о страданиях и чувствах, слишком много гуманистической болтовни. Это было смешно. Страдания и чувства отдельных людей совершенно ничего не значили. Это было просто явление, как погода. А имело значение как раз четкое предназначение отдельного человека. О человеке нужно говорить как о ноже: острый ли он? А остальное неважно. Все в этом мире имеет свое предназначение, и совсем неважно, хорош ли ты или не очень, если ты более или менее успешно исполняешь свое предназначение. Шахтер – хороший шахтер? Значит, выполняет. Управляющий хорош? Этого достаточно. А сам Джеральд, который отвечал за все это предприятие, был ли он хорошим руководителем? Если да, то он выполнил предназначение своей жизни. Остальное было на вторых ролях. Шахты, которые ему достались, были слишком старыми. Они истощались, работа, затраченная на разработку пластов, не окупала себя. Поговаривали, что две шахты будут закрыты. И именно в этот момент на сцене появился Джеральд. Он огляделся вокруг. Повсюду были шахты. Они были старыми, все в них устарело. Они, как старые львы, больше ни на что не годились. Он вновь огляделся. Ха! Эти шахты были всего-лишь неуклюжим произведением несовершенного ума. Вот он, выкидыши недоразвитого ума. Так пусть сама их идея исчезнет. Он выкинул их из своего ума и стал думать только об угле там, под землей. Сколько там его было? А угля было много. Старые выработки не позволяли подобраться к нему, вот и все. Значит, нужно свернуть шею старым выработкам. Уголь залегал здесь пластами, хотя эти пласты были тонкими. Там она лежала, пассивная материя, как лежала вечно, с самого начала бытия, подчиняясь только воле человека. Воля человека была определяющим фактором. Человек был архибогом земли. Его разум послушно служил этой воле. Человеческая воля была абсолютом, первым и единственным. А его воля желала подчинить Материю своим целям. Главным здесь было подчинение, борьба – самой сутью, а плоды победы были просто результатами. Джеральд занялся шахтами не ради денег. По правде говоря, деньги его не особенно интересовали. Он не любил ни хвалиться деньгами, ни тратить их расточительно; не более того занимало его и положение в обществе, все это не было для него особенно важным. Ему было нужно по-настоящему реализовать свою волю в борьбе с природными явлениями. Сейчас его воля желала прибыльно вынимать уголь из земли. Прибыль была всего лишь составляющей победы, но сама победа заключалась в том, чтобы достигнуть желаемого. Он возбужденно дрожал при мысли о таком вызове. Каждый день он стал проводить в шахтах, изучая, проверяя, консультируясь с экспертами, и постепенно в его мозгу сложилась целостная картина, как у генерала, который планирует свою кампанию. Потребовалась полная остановка. Шахты работали по старой системе, которая уже давно изжила себя. Изначально идея заключалась в том, чтобы извлечь из недр как можно больше денег, чтобы принести владельцам приличное состояние, рабочим – достаточные заработки и хорошие условия труда и вместе с этим увеличить благосостояние страны. Отец Джеральда, владелец во втором поколении, имея значительное состояние, думал только о рабочих. Для него шахты в первую очередь были огромными полями, приносящими хлеб и довольство для сотен человеческих существ, живущих вокруг них. Он жил и боролся вместе со своими компаньонами за то, чтобы повысить благосостояние своих рабочих. И благосостояние рабочих повышалось на свой манер. Бедных и нуждающихся было очень мало. У всех был достаток, потому что в шахтах было хорошо и легко работать. И шахтеры в те дни, оказавшись богаче, чем могли ожидать, радовались и ликовали. Они считали себя богачами, они поздравляли себя с такой удачей, они вспоминали, как их отцы голодали и страдали, и чувствовали, что наступили лучшие времена. Они были благодарны тем первопроходцам, новым хозяевам, которые открыли шахты и выпустили наружу это изобилие. Но человек никогда не удовлетворяется – так и шахтеры перешли от благодарностей своим хозяевам к неодобрительному ропоту. Их достаток казался им все меньше по мере того, как он задумывались о своем положении, им было нужно больше. Почему это хозяин единственный из всех так богат? Кризис разразился, когда Джеральд был еще мальчиком, когда Федерация владельцев шахт закрыла шахты, потому что рабочие не были согласны с уменьшением заработной платы. Это закрытие поставило Томаса Крича в новые условия. Поскольку он принадлежал к Федерации, он обязался своей честью закрыть шахты и не пускать в них рабочих. Он, отец, Патриарх, был вынужден лишить средств к существованию своих сыновей, своих людей. Он, богатый человек, который вряд ли попадет на небо из-за своего богатства, теперь должен был повернуться к бедным, к тем, кто был гораздо ближе ко Христу, чем он сам, которые были смиренными и презираемыми и близкими к совершенству, которые мужественно и благородно трудились, и сказать им: «Вы не будете ни работать, ни есть». Именно это осознание состояния войны разбивало его сердце. Он хотел вести свое дело, основываясь на любви. О, он хотел, чтобы любовь была движущей силой всему, даже шахтам. А теперь из-под полы любви цинично был вынут меч, меч железной необходимости. Это по-настоящему разбивало его сердце. У него должна быть иллюзия, но теперь эта иллюзия была разбита. Рабочие не были настроены против него, они были настроены против владельцев как таковых. Это была война, и хотел он того или нет, только он оказался в своем сознании на противоположной стороне. Ежедневно собирались бурлящие массы шахтеров, воодушевленные новым религиозным импульсом. Они были охвачены идеей: «Все люди на земле равны», и они приводили эту идею к ее материальному воплощению. В конце концов, разве не этому учил Христос? А что такое есть идея, если не зачаток действия в материальном мире? «Все люди равны по духу, все они сыновья Господни. Откуда тогда это видимое неравенство?» Это было доведенное до материального воплощения религиозное кредо. Но у Томаса Крича не было на это ответа. Он не мог не признать, со всей искренностью своей души, что это неравенство было неправильным. Но он не мог забыть о своем имуществе, которое и являлось самой сутью этого неравенства. Поэтому люди начали бороться за свои права. Последние искры последнего религиозного пыла на земле, страсти равенства, вдохновляли их. Протестующие толпы людей бурлили повсюду, их лица были озаренными, словно они шли на священную войну, их окутывала жадность. Как отделить жажду равенства от пламени алчности, где начинается борьба за равное обладание мирскими благами? Бог был всего лишь орудием. Каждый человек требовал равенства в божестве – в великой созидательной машине. Каждый человек был равной частью этого божества. Но каким-то образом, в душе Томас Крич знал, что все это ложь. Когда машина становится божеством, и люди начинают молиться на созидание или работу, значит, самым высшим и истинным на земле разумом, воплощением Бога на земле является механический разум. А остальное имеет вспомогательное значение, каждый в своем роде. Разразились забастовки, вотморский надшахтный копер горел. Эта шахта была расположена в самой дальней части района, вблизи лесов. Были введены войска. В тот роковой день из окон Шортландса можно было видеть языки пламени, – неподалеку полыхал пожар, и маленький шахтерский поезд с вагонами для рабочих, в которых те ездили в отдаленный Вотмор, пересекал долину, полный солдат, забитый красными мундирами. Затем раздались отдаленные выстрелы и пришло сообщение, что толпа рассеяна, один человек застрелен, огонь потушен. Джеральд, который тогда еще был мальчиком, был полон дикого возбуждения и восторга. Ему хотелось вместе с солдатами стрелять в рабочих. Но ему не разрешалось выходить за ворота. У ворот были выставлены часовые с оружием. Джеральд в восхищении стоял рядом, а группы насмешливых шахтеров прохаживались взад-вперед по переулку, крича и насмехаясь: – Эй ты, который и шахтерской пятки не стоишь, давай-ка пульни из своей пушки! Стены и заборы были исписаны бранными словами, слуги покидали дом. И все это время Томас Крич надрывал свое сердце, отдавая на благие цели сотни фунтов. Повсюду была бесплатная еда, целые горы бесплатной еды. Любой получал хлеб, стоило только попросить, а буханка стоила только три полпенса. Каждый день где-нибудь раздавали бесплатный чай и дети никогда не получали столько вкусностей. Днем по пятницам в школу приносили огромные корзинки с булочками и пирогами, а также огромные фляги с молоком и школьники получали все, что хотели. Некоторые объедались пирогов и молока до тошноты. А затем все подошло к концу, и рабочие вернулись к работе. Но как прежде уже не стало. Была создана новая обстановка, воцарилась новая идея. Даже у машины все части должны быть равными. Ни одна часть не должна была подчиняться другой – все должны быть равны. Появился инстинкт хаоса. Волшебное равенство – это абстрактное понятие, а обладание или создание – это процессы. По своему предназначению и во время процессов один человек по необходимости подчиняется другому. Это закон бытия. Но теперь воцарилось желание хаоса и идея механического равенства стала оружием разрушения, которая должна была претворить в жизнь волю человека, желание хаоса. Во время стачки Джеральд был мальчиком, но он жаждал быть мужчиной, чтобы бороться с шахтерами. Отец, однако, попал в ловушку между двумя половинчатыми истинами и надломился. Он хотел быть истым христианином, одним целым, единым со всеми остальными людьми. Он даже хотел раздать все, что имел, бедным. Однако он был большим сторонником промышленности и прекрасно знал, что он должен оставить при себе все, что имеет, и сохранить свою власть. Это была для него высшая необходимость, как и желание раздать все, что он имел, – и даже более высшая, поскольку именно исходя из нее он и действовал. И потому что он не основывал свои действия на другом идеале, он довлел над ним. Мистер Крич умирал от разочарования, потому что ему приходилось отступать от него. Ему хотелось быть добрым, любящим, жертвенным, благодетельным отцом. А шахтеры кричали ему о его тысячах дохода в год. Их нельзя было ввести в заблуждение. Когда Джеральд вырос, усвоив общепринятый уклад жизни, он изменил эту ситуацию. Плевать ему было на равенство. Вся эта христианская болтовня о любви и самопожертвовании была настоящим старьем. Он знал, что положение и власть были именно тем, что нужно этому миру, и бесполезно спорить об этом. Они были именно тем, что нужно, по той простой причине, что они являлись функциональной необходимостью. Они не были началом и концом всего. Все было как в механизме. Так случилось, что он сам оказался центральной, контролирующей деталью, а массы рабочих были деталями, которые в разной степени контролировались. Это было так, потому что так повелось. И стоит ли так суетиться только потому, что центральный рычаг приводит в движение сотню внешних колес или потому что вся вселенная вращается вокруг солнца? В конце концов, глупо говорить, что Луна и Земля, Сатурн, Юпитер и Венера имеют такое же право находиться в центре вселенной, отделившись друг от друга, как солнце. Такое утверждение делается только теми, кто тяготеет к хаосу. Даже не потрудившись обдумать свои выводы, Джеральд моментально принял решение. Он отбросил тему демократии и равенства как совершенно бессмысленную. Важна была только великая общественная производственная машина. Пусть она идеально работает, пусть она производит достаточное количество всего, что нужно, пусть каждому человеку достанется разумная доля – большая или меньшая в зависимости от его функциональной значимости или величия, а затем, при условии, что все это выполнено, пусть придет дьявол, пусть каждый человек заботится о своих развлечениях и аппетитах, но только так, чтобы не мешать другим. Итак, Джеральд приступил к работе, чтобы привести огромную ветвь промышленности в порядок. Из своих путешествий и прочитанных во время них книг он понял, что основополагающей тайной жизни была гармония. Понятие гармонии было для него совершенно туманным. Мир радовал его, он чувствовал, что нашел свои собственные решения. И он продолжал претворять свою философию в жизнь, силой наводя порядок в сложившемся мире, истолковывая волшебное слово «гармония» как практичное слово «организованность». Он моментально понял, какой должна быть компания и что нужно делать. Он будет бороться один на один с Материей, с недрами и скрытым в них углем. Это была единственная идея – обрушиться на неодушевленную материю подземного мира и подчинить ее своей воле. А для этой борьбы с материей нужно было иметь совершенные, идеально организованные орудия, механизм, который был бы настолько тонким и настолько хорошо работал, что он олицетворял бы разум одного человека, и который безжалостно повторяя заданные движения, непреодолимо, нечеловечно осуществил бы задуманное. Именно такой нечеловеческий принцип в механизме, который он хотел бы создать, вдохновлял Джеральда с почти религиозным воодушевлением. Он, человек, мог создать совершенного, неизменного, богоподобного посредника между собой и Материей, которую он собирался подчинить себе. Его воля и земная Материя были двумя противоположностями. И между ними он мог создать настоящее выражение его воли, воплощение его власти, великую и совершенную машину, систему, истинно упорядоченную деятельность, механические повторения, повторения ad infinitum[33], а, следовательно, вечные и безграничные. Он нашел свое вечное и бесконечное в чистом автоматизме полного сочетания в одно настоящее, сложное, бесконечно повторяющееся движение, словно вращение колеса – только созидательное вращение, как вращение вселенной можно назвать созидательным вращением, созидательное повторение до бесконечности. А Джеральд был Богом этой машины, Deus ex Machina[34]. А вся созидательная воля человека была божественной сущностью. Теперь у него было дело жизни – распространить по всей земле великую и совершенную систему, в которой бы воля человека работала без сучка и задоринки, вечно, словно действующее божество. Начинать нужно было с шахт. Условия заданы: во-первых, упрямая Материя подземного мира; затем орудия ее подчинения, орудия человеческие и металлические; и в конце концов его истинная воля, его собственный разум. Это потребует восхитительной настройки множества инструментов – человеческих, животных, металлических, кинетических, динамических, – чудесного сплавление мириад мелких отдельных сущностей в одно большое идеальное единство. И тогда, в этом случае родится совершенство и воля высшего существа будет полностью воплощена, воля человечества будет идеально претворена в жизнь; потому что разве человечество не существует в удивительном противостоянии неодушевленной Материи, разве история человечества не является историей завоевания одним другой? Шахтеры остались в дураках. Пока они все еще были в объятиях идеи о божественном равенстве людей, Джеральд приступил к своим обязанностям, рассмотрел их дело и продолжил в своем качестве человеческого существа выполнять волю человечества в целом. Он просто являлся представителем шахтеров в высшем смысле этого слова, когда он чувствовал, что единственный способ идеально воплотить в жизнь волю человека – создать совершенную, нечеловеческую машину. Он представлял самую их сущность, они же находились далеко позади, они были устаревшими со своей борьбой за их материальное равенство. Это желание уже воплотилось в его новое и более обширное желание – создать совершенный механизм, который был бы посредником между человеком и Материей, желание перевести божественность на язык чистого механизма. Как только Джеральд начал работу в компании, по старой системе пробежали смертельные конвульсии. Всю его жизнь его обуревал яростный, несущий разрушение демон, который иногда охватывал его, как охватывает безумие. Теперь, словно вирус, этот демон проник в компанию и начались жестокие разрушения. Ужасно и бесчеловечно он докапывался до каждой мелочи; не было ни одной личной сферы, в которую он не вторгся бы, без всяких сантиментов он выворачивал все наизнанку. Старые седовласые управляющие, старые седовласые клерки, дряхлые пенсионеры, – он смотрел на них и убирал с дороги, словно поваленные деревья. Все предприятие казалось ему домом престарелых. Но эмоции его не заботили. Снабдив стариков достаточными пенсиями, он начал искать им достойную замену, и когда ее находил, без сожалений заменял старых работников новыми. – Я получил жалобное письмо от Ледерингтона, – говорил его отец смиренным, просящим тоном. – По-моему, бедняга мог бы поработать подольше. Мне всегда казалось, что он все делает хорошо. – На его месте сейчас работает другой человек, отец. Ему лучше уйти, поверь мне. Ты ведь согласен, что его пенсия вполне прилична? – Да не пенсия ему нужна, бедняге. Он чувствует себя совершенно старым. Говорит, что думал, что ему по силам проработать еще лет двадцать. – Такая работа мне не нужна. Он ничего не понимает. Отец вздыхал. Больше он ничего не хотел знать. Он поверил, что шахтам требуется обновление, если они должны работать дальше. В конце концов, для всех же будет хуже в будущем, если их придется закрыть. Поэтому он больше не вникал в просьбы своих старых и преданных слуг, и только повторял: «Как скажет Джеральд». Отец все больше и больше погружался во мрак. Костяк его реальной жизни был раздроблен. Он действовал правильно, согласно своим целям. А его цели были связаны с религиозным учением. Однако, похоже, они устарели и на их место встали другие. Он не понимал. Он только перевел свои цели во внутреннее пространство, в тишину. Прекрасные свечи веры, которые больше не подходили для освещения мира, тихо и спокойно горели во внутреннем пространстве его души и в тишине его ухода от дел. Джеральд приступил к реформам, начав с конторы. Необходимо было серьезно экономить, чтобы обеспечить возможным внедрение нововведений. – Что это еще за «вдовий уголь»? – спросил он. – Мы всегда позволяли всем вдовам шахтеров, работавщих у нас, брать бесплатно меру угля раз в три месяца. – Теперь им придется за это платить. Наша компания – это не благотворительное учреждение, как все привыкли думать. Вдовы, это избитое выражение сентиментального гуманизма – он чувствовал отвращение даже при одной мысли о них. Они были буквально отвратительны. Почему они не сгорали на похоронных кострах своих мужей, подобно сати в Индии? Как бы то ни было, пусть платят за уголь. Тысячами способов он снизил расходы, причем сделал это настолько тонко, что это едва ли было заметно для рабочих. Шахтеры должны были платить за перевозку своего угля и за его транспортировку поездом; они должны были оплачивать свои инструменты, заточку, содержание фонарей, за многие мелочи, которые складывались для каждого почти в шиллинг в неделю. Шахтеры не совсем поняли это, хотя и выражали сильное недовольство. Но это помогало сэкономить компании сотни фунтов каждую неделю. Постепенно Джеральд взял все в свои руки. А затем он начал крупную реформу. В каждом отделе появились опытные инженеры. Была установлена огромная электростанция, которая использовалась как для освещения и откатки, так и для тяги. Электричество было подведено к каждой шахте. Из Америки привезли новое оборудование, какого шахтеры никогда не видели – огромных железных людей, как их называли, и необычные приспособления. Работа шахт была полностью изменена, контроль перешел от шахтеров, групповая система работы была упразднена. Теперь все работало согласно более точному и аккуратному научному методу. Работу контролировали образованные и опытные люди, а шахтеры превратились в механические орудия труда. Им приходилось работать тяжело, намного тяжелее, чем раньше, работа была ужасной и угнетающей своей монотонностью. Но они все подчинялись ей. Радость ушла из их жизней. Надежда рухнула, по мере того, как они становились все более и более похожими на машины. В то же время они приняли новые условия. Они даже черпали в них удовлетворение. Сперва они ненавидели Джеральда Крича и клялись что-нибудь с ним сделать, убить его. Но время шло и они принимали все с каким-то роковым удовлетворением. Джеральд был их верховным жрецом, он представлял ту религию, которую они в действительности ощущали внутри себя. Про его отца уже никто более не вспоминал. Возник новый мир, новый порядок, жесткий, ужасный, бесчеловечный, но дарующий наслаждение своей разрушительной направленностью. Рабочие чувствовали удовлетворение от того, что они принадлежат к огромной и чудесной машине, хотя та и разрушала их. Это было именно то, что нужно. Это было самым высшим из того, что мог сотворить человек, совершенно удивительное и сверхчеловеческое. Их возбуждало сознание принадлежности к этой великой и сверхчеловеческой системе, которая выходила за пределы ощущений или разума, была чем-то воистину божественным. Их сердца умерли внутри них, но души были удовлетворены. Это было то, чего они хотели. В противном случае Джеральду ни за что бы не удалось сделать то, что он сделал. Он шел на шаг впереди, давая им то, что они хотели – это участие в великой и совершенной системе, которая подчиняла жизнь идеальным математическим формулам. Это была известная свобода, такая, в которой они нуждались. Это был первый огромный шаг в разрушение, первая великая стадия хаоса – замена органического принципа жизни механическим и подчинение каждой отдельной органической единицы великой механической цели. Это было настоящее разрушение органичной формы и истинная механическая ее организация. Это была первая и самая утонченная стадия хаоса. Джеральд был удовлетворен. Он знал, что шахтеры говорили, что ненавидят его. Но он уже давно перестал ненавидеть их. Когда они потоком устремлялись мимо него вечерами, устало шаркая по тротуару сапогами, слегка сгорбившись, они не обращали на него внимания, они даже не здоровались с ним, они проходили мимо него серо-черным потоком равнодушного смирения. Они не представляли для него интереса, иного чем инструменты, и он не представлял для них интереса кроме как высшего контролирующего механизма. Они имели свое бытие как шахтеры, он же имел свое бытие как руководитель. Он восхищался их качествами. Но как люди, личности, они были всего лишь случайностями, хаотичными маленькими неважными явлениями. И люди молчаливо соглашались с этим. Потому что Джеральд уже давно согласился с этим сам. Он победил. С его помощью отрасль обрела новую, ужасающую идеальность. Угля теперь добывалось гораздо больше, чем раньше, прекрасная и тонкая система работала почти совершенно. Он набрал действительно умных инженеров как в горнодобывающей отрасли, так и в сфере электричества, и они обошлись ему совсем не дорого. Высокообразованный человек стоит немногим больше обычного рабочего. Его управляющие, которые все были выдающимися людьми, стоили не дороже, чем старые неумехи времен его отца, которые были всего-навсего повышенными в должности шахтерами. Его главный управляющий получал тысячу двести фунтов в год, а экономил фирме почти пять тысяч. Вся система была настолько хорошо отлажена, что в Джеральде не было больше никакой необходимости. Она была настолько идеальной, что иногда его охватывал странный страх и он не знал, что ему делать. Несколько лет он провел в каком-то активном забытьи… Все, что он ни делал, казалось ему божественным, он был почти божеством. Он весь превратился в чистую, возбужденную деятельность. Но теперь он добился успеха – наконец-то он добился успеха! И раз или два в последнее время, когда он по вечерам оставался в одиночестве и ему нечем было заняться, он внезапно вскакивал в ужасе, не понимая, кто он есть, и спешил к зеркалу. Долго и пристально рассматривал он свое лицо, глаза, словно выискивая что-то. Его охватывал иссушающий смертный страх, но он не знал, чего он так боялся. Он смотрел на свое лицо. Вот оно, красивое и здоровое, такое же, как и всегда, однако оно было каким-то ненастоящим, это была маска. Он не осмеливался прикоснуться к ней, боясь, что это и правда окажется только маской. Его глаза были голубыми и проницательными, как и всегда и также твердо сидели в своих глазницах. Но он не был уверен, что это не были ненастоящие голубые пузырьки, которые через мгновение лопнут, оставив под собой совершенную пустоту. Он мог видеть в них тьму, словно это были лишь полные мрака пузыри. Он боялся, что однажды он сломается и станет совершенно бессмысленным пузырем, заключающем в себе пустоту. Но его воля все еще была твердой, он мог читать и размышлять. Ему нравилось читать о примитивных народах, книги по антропологии, а также работы по спекулятивной философии. Его разум был очень активным. Но это было словно пузырь, порхающий в темноте. В любое мгновение он мог лопнуть и погрузить его в хаос. Он не умрет. Он это знал. Он будет продолжать жить, но смысл пропадет из его существа, его божественный разум исчезнет. Он чувствовал странное безразличие, опустошенность, и ему было страшно. Но он не мог реагировать даже на страх. Казалось, центры его чувств атрофировались. Он оставался спокойным, расчетливым и здоровым, все еще имел свободу делать то, что захочет, но он все время ощущал со слабым, едва заметным, но поистине уничтожающим ужасом, что в этот переломный момент его мистический разум разрушался, поддавался разложению. И это было тяжело. Он знал, что равновесия нет. Ему нужно было обязательно идти в каком-нибудь направлении и найти облегчение. Только Биркин определенно избавлял его от этого страха, возвращал ему самодостаточность его жизни своей странной живостью и переменчивостью, которая, казалось, заключала в себе квинтэссенцию веры. Но Джеральду всегда приходилось возвращаться от Биркина, как с церковной службы, обратно во внешний мир работы и жизни. Он был на своем месте, ничего не изменилось, а слова были пустым звуком. Он должен был жить в постоянной связи с миром труда и миром материи. А это становилось все сложнее и сложнее, он ощущал на себе странное давление, словно внутри него был вакуум, а снаружи что-то очень сильно давило. Наибольшее удовлетворение и облегчение приносили ему женщины. После оргии с какой-нибудь разбитной женщиной он чувствовал облегчение и забывал обо всем. Но самое ужасное в этом было то, что теперь ему было очень трудно поддерживать в себе интерес к женщинам. Они его больше не привлекали. Киска была вполне ничего в своем роде, но она была выдающимся случаем – но даже она почти ничего для него не значила. Нет, женщины в этом смысле больше не приносили ему радость. Он чувствовал, что прежде чем испытать физическое возбуждение, ему нужно, чтобы возбудился его мозг.  Глава XVIII Кролик   Гудрун осознавала, что ей очень хочется поехать в Шортландс. Она отдавала себе отчет, что это выглядело так, будто она готова признать Джеральда Крича своим возлюбленным. И хотя она колебалась, поскольку такой поворот событий был ей неприятен, она знала, что поедет. Ей не хотелось признаваться себе в своих чувствах. Она, мучительно вспоминая пощечину и поцелуй, говорила себе: «Ну и что в этом такого? Что значит один-единственный поцелуй? Да даже и та пощечина? Это лишь мгновение, которое давным-давно прошло. Я поеду в Шортландс ненадолго, ведь скоро меня здесь не будет, я просто посмотрю, как все сложится». Потому что ее постоянно снедало ненасытное желание все видеть и все познавать. Ей также хотелось узнать, что представляла из себя Винифред. С того самого вечера, когда Гудрун услышала, как девочка кричала на пароходе, она ощущала, что между ними установилась некая мистическая связь. Гудрун разговаривала в библиотеке с отцом девочки, после чего он послал за ней самой. Она пришла в сопровождении своей мадемуазель. – Винни, это мисс Брангвен, которая была так добра, что согласилась помочь тебе рисовать и лепить твоих животных, – сказал отец. Девочка заинтересованно взглянула на Гудрун, а затем подошла к ней, опустив глаза, и протянула руку. Из-под детской скованности Винифред проглядывало невозмутимое хладнокровие и безразличие, а также какое-то безотчетная грубость. – Как поживаете? – спросила она, не поднимая глаз. – Спасибо, хорошо, – ответила Гудрун. Винифред отошла в сторону, и теперь Гудрун представили француженке. – Прекрасный день вы выбрали для прогулки, – живо и радостно сказала мадемуазель. – Действительно, прекрасный. Винифред наблюдала за ними со своего места. Она развлекалась, в то же время еще не вполне определив для себя, что представляла из себя эта ее новая знакомая. На ее пути возникало так много новых людей, но мало кто из них стал для нее чем-то большим, чем просто очередным новым лицом. Разумеется, мадемуазель была не в счет, девочка просто тихо и легко смирилась с ее присутствием, подчинившись ей с некоторым презрением, уступив ей с детским равнодушным высокомерием. – Итак, Винифред, – сказал отец, – разве ты не рада, что мисс Брангвен приехала? Она создает из дерева и глины таких животных и птиц, что о них пишут в лондонских газетах самые что ни на есть хвалебные отзывы. Губы Винифред тронула легкая улыбка. – Кто тебе это сказал, папочка? – осведомилась она. – Кто мне сказал? Гермиона, а еще Руперт Биркин. – Вы знакомы с ними? – спросила, поворачиваясь к Гудрун, Винифред с легким вызовом в голосе. – Да, – ответила Гудрун. Винифред по-другому взглянула на нее. Она была готова принять Гудрун в качестве очередной служанки. Теперь же она поняла, что им предстоит общаться так, как общаются друзья. Она была рада этому. Вокруг нее было столько людей, с которыми общение на равных не представлялось возможным, но которых она терпела с неизменной приветливостью. Гудрун была совершенно спокойной. И для нее все это было очень важным. Новая возможность казалась ей занятной. Винифред была замкнутой, скептично настроенной девочкой, она никогда бы не одарила человека своей привязанностью. Гудрун она понравилась и даже заинтриговала. Первая встреча прошла унизительно неуклюже. Ни Винифред, ни ее наставница не знали, как вести светскую беседу. Однако вскоре они встретились в ином, сказочном мире. Винифред не замечала людей, если они, в отличие от нее самой, были серьезными и скованными. Она не воспринимала ничего, что выходило за пределы мира развлечений; самыми главными людьми в ее жизни были ее четвероногие любимцы. На них-то, по иронии судьбы, она и обрушивала свою любовь и привязанность. Остальным же человеческим существам она просто подчинялась, подчинялась со скукой и легким безразличием. Одним из ее любимцев был пекинес по кличке Лулу. – Давай-ка нарисуем Лулу, – предложила Гудрун, – и посмотрим, получится ли у нас уловить его «лулуизм». – Милый мой! – воскликнула Винифред, подбегая к собаке, которая с грустным созерцательным взглядом возлежала у камина, и целуя ее выступающий лобик. – Сокровище мое, будешь позировать? Позволишь мамочке нарисовать свой портретик? Затем она довольно хихикнула и, повернувшись к Гудрун, поторопила ее: – Давайте скорее рисовать! Они взяли карандаши и бумагу. – Драгоценнейший мой, – восклицала Винифред, стискивая собаку в объятиях, – сиди смирно, пока мамочка рисует твой чудесный портретик. Собака с печальным смирением подняла на девочку свои выпуклые глаза. Винифред страстно расцеловала ее и сказала: – Интересно, каким будет мой рисунок! Скорее всего, кошмарным. И она рисовала, хихикая про себя, и иногда только восклицала: – О сокровище мое, какой же ты красавчик! И, все также хихикая, она с каким-то кающимся видом подбегала обнять песика, словно чем-то неуловимо обижала его. А он смиренно сидел, и на его темной бархатной мордочке виднелись отблески далеких веков. Винифред рисовала медленно, в ее сосредоточенном взгляде мелькали злорадные искорки, она застыла на одном месте, свесив голову набок. Казалось, она колдовала, выполняя какой-то магический ритуал. Внезапно рисунок оказался законченным. Она взглянула на собаку, затем на бумагу и воскликнула, с обидой за собаку и в то же время с каким-то дьявольским восторгом. – Красавец мой, за что ж тебя так?! Она подошла к собаке и сунула ей листок под самый нос. Песик склонил голову в сторону, огорченный и смертельно обиженный, а она порывисто поцеловала его крутой бархатный лобик. – Это ж Лулу, это же маленький Лулу! Взгляни на свой портретик, малыш, взгляни на портретик, посмотри, как мамочка тебя нарисовала. Она посмотрела на рисунок и хихикнула. Затем, еше раз чмокнув пса, она поднялась на ноги и с серьезным видом подошла к Гудрун, протягивая ей листок. На нем был в гротескной манере схематично изображен причудливый зверек, и в этой картинке было столько злорадства и комизма, что улыбка сама собой появилась на лице Гудрун. А стоящая рядом Винифред довольно хихикнула: – Он ведь совсем не похож, да? Он намного красивее, чем это чудовище. Он такой красавец – ммм, Лулу, мой сладкий. Она порхнула к обиженной собачке и заключила ее в объятия. Пекинес взглянул на нее укоряющим и мрачным взглядом, в котором читалась вечность бытия. Затем она вновь подбежала к своему рисунку и удовлетворенно усмехнулась. – Он ведь совсем не такой, правда? – спросила она Гудрун. – Напротив, он как раз такой, – ответила та. Девочка везде носила рисунок с собой, бережно прижав его к груди и с молчаливой застенчивостью демонстрировала его всем и каждому. – Смотри, – сказала она, вкладывая листок отцу в руку. – Да разве это Лулу? – воскликнул он. И удивленно посмотрел вниз, услышав почти дьявольский смешок стоящей рядом с ним девочки. Когда Гудрун первый раз приехала в Шортландс, Джеральда там не было. Но на следующий же день после возвращения он отправился ее искать. Утро выдалось солнечным и теплым, он гулял в саду и останавливался на дорожках, рассматривая цветы, распустившиеся за время его отсутствия. Он был свеж и собран, как никогда ранее, тщательно выбрит, волосы, сияющие в лучах солнечного света, были тщательно расчесаны на пробор; короткие, светлые усы были коротко подстрижены, а глаза мерцали насмешливым, добрым и в то же время таким обманчивым светом. Он был одет во все черное, одежда прекрасно сидела на его плотном теле. Но когда он, залитый утренним светом, останавливался перед клумбами, он выглядел одиноко и потеряно, словно ему чего-то не хватало. Внезапно рядом с ним оказалась Гудрун. На ней был синий костюм и шерстяные желтые чулки, как у учеников школы Крайст-Хоспитал. Он удивленно поднял на нее глаза. Ее чулки все время приводили его в смущение – на этот раз на девушке были бледно-желтые чулки и тяжелые черные туфли. Винифред, которая играла в саду с мадемуазель и собаками, прилетела вслед за Гудрун, словно бабочка. На девочке было платье в черно-белую полоску. Ее волосы были подстрижены коротко и ровно. – Мы ведь будем рисовать Бисмарка, да? – спросила она, просовывая руку под локоть Гудрун. – Да, обязательно. А ты хочешь? – О да, еще как! Мне ужасно хочется нарисовать его портрет. Он сегодня такой великолепный, такой яростный. Он такой огромный, прямо вылитый лев. И девочка злорадно рассмеялась такому сравнению. – Он самый настоящий царь зверей, самый настоящий. – Bonjour mademoiselle,[35] – маленькая гувернантка-француженка приветствовала ее легким кивком, который был особенно неприятен Гудрун, поскольку она видела в нем необычайное высокомерие. – Winifred veut tant faire le portrait de Bismarck!.. Oh, mais toute la matinee c’est… – «Сегодня утром мы будем рисовать Бисмарка!» – Bismarck, Bismarck, toujours Bismarck! C’est un lapin, n’est-ce pas, mademoiselle?[36] – Oui, c’est un grand lapin blanc et noir. Vous ne l’avez pa vu?[37] – спросила Гудрун на своем хорошем, но довольно тяжеловесном французском. – Non, mademoiselle, Winifred n’a jamais voulu me le faire voir. Tant de fois je le lui ai demandé, “Qu’est-ce donc que ce Bismarck, Winifred?” Mais elle n’a pas voulu me le dire. Son Bismarck, c’était un mystère.[38] – “Oui, c’est un mystere, vraiment un mystère![39] Мисс Брангвен, скажите, что Бисмарк – это загадка, – воскликнула Винифред. – Бисмарк – загадка, Bismarck, c’est un mystère, der Bismarck, er ist ein Wunder,[40] – изображая, что она читает заклинание, пропела Гудрун. – Ja, er ist ein Wunder,[41] – повторила Винифред со странной серьезностью, под которой таилась злая усмешка. – Ist er auch ein Wunder?[42] – презрительно ухмыльнулась мадемуазель. – Doch![43] – коротко отрезала Винифред с полнейшим безразличием. – Doch ist er nicht ein König.[44] Бисмарк не был королем, Винифред, как это получается с твоих слов. Он был всего лишь – il n’était que chancelier.[45] – Qu’est-ce qu’un chancelier?[46] – поинтересовалась Винифред с легким презрительной безучастностью. – A chancelier – это канцлер, а канцлер, по-моему, это что-то вроде судьи, – сказал подходя к ним Джеральд и здороваясь с Гудрун за руку. – Вы скоро песню про Бисмарка придумаете. Мадемуазель немного подождала, а затем едва заметно повторила свой кивок и свое приветствие. – Так они, мадемуазель, не позволяют вам увидеть Бисмарка? – спросил он. – Non monsieur[47]. – Как нехорошо с их стороны! Что вы собираетесь с ним сделать, мисс Брангвен? Мне бы хотелось отослать его на кухню, чтобы его там изжарили. – Только не это! – воскликнула Винифред. – Мы собираемся запечатлеть его на бумаге, – сказала Гудрун. – Да, положите его на бумагу, выпотрошите, расчлените на четыре части и подайте его на блюдечке, – сказал он, намеренно делая вид, что не понимает их. – Нет! – еще громче воскликнула Винифред, давясь от смеха. Гудрун, уловив в его голосе шутливые нотки, пристально посмотрела на него и улыбнулась. Он почувствовала, как по его телу пробежал ток. Они многое сказали друг другу этим взглядом. – Как вам нравится в Шортландс? – спросил он. – Очень нравится, – беспечно ответила она. – Я рад. Вы видели эти цветы? Он увлек ее за собой. Она послушно последовала за ним. Винифред увязалась за ними, а гувернантка держалась поодаль. Они остановились перед сальпиглоссисом, на котором распустились мраморные цветки. – Они просто прекрасны! – воскликнула Гудрун, пристально разглядывая их. Он не мог понять, почему от ее благоговейного, почти экстатического восхваления цветов задрожала каждая жилка его тела. Девушка наклонялась вперед и прикасалась к колокольчикам своими необычайно чувствительными и нежными подушечками пальцев. Он смотрел на нее и чувствовал умиротворение. Когда она распрямилась, она перевела вдохновленный красотой цветов взгляд на него. – Что это за цветы? – спросила она. – По-моему, какие-то петунии, – ответил он. – Но точно не могу сказать. – Я такие вижу впервые, – сказала она. Они стояли рядом, и им казалось, что вокруг никого нет, их души общались между собой. Он был влюблен в нее. Она физически ощущала рядом с собой похожую на жучка гувернантку-француженку, сметливую и наблюдательную. Гудрун взяла Винифред за руку и, сказав, что они идут взглянуть на Бисмарка, направилась прочь. Джеральд смотрел им вслед и не мог отвести глаз от мягкого, дыщащего умиротворением тела Гудрун, окутанного шелковистым кашемиром. Каким нежным, красивым и податливым, должно быть, было ее тело! Его разум залила радостная волна. Гудрун была всем, чего он только мог желать, она была самой прекрасной! Он хотел только прильнуть к ней, и ничего более. Он жаждал только такого бытия, в котором она была бы рядом и он отдавал бы ей всего себя. Наряду с этим он остро и отчетливо ощущал аккуратную и хрупкую утонченность француженки. Высокие каблуки, тонкие лодыжки, безукоризненно сидящее черное шелковое платье и красиво уложенные в высокую прическу темные волосы придавали ей сходство с изящным жуком. Какую неприязнь будила в нем законченность и идеальность ее облика! Ему было крайне неприятно смотреть на нее. И в то же время он восхищался ею. В ней не было ни малейшего изъяна. А вот яркие цвета в одежде Гудрун вызывали у него отторжение – вся семья носила траур, а она разоделась, словно попугай! Вот-вот, самый настоящий попугай! Он наблюдал, с какой неторопливостью отрывала она от земли ноги. Его взгляд скользнул по бледно-желтым лодыжкам, по темно-синему платью. Ему это нравилось. Очень нравилось. Даже в ее одежде чувствовался вызов – она бросала вызов всему миру. И он улыбнулся, как улыбается охотник звукам рога. Гудрун и Винифред прошли через дом на задний двор, где находились конюшни и хозяйственные постройки. Там было пусто и тихо. Мистер Крич ненадолго уехал прогуляться, а конюх только что привел с прогулки лошадь Джеральда. Девушки подошли к стоящей в углу клетке для кроликов и увидели черно-белого кролика. – Разве он не красавец! О, смотрите, как он прислушивается! Какой у него глупый вид! – коротко рассмеялась Винифред, а затем добавила: – О, давайте нарисуем, как он прислушивается, ладно? В том, как он слушает, вся его суть – правда, Бисмарк, лапочка моя? – Может, вынем его? – предложила Гудрун. – Он очень сильный. Он ужасающе силен. Девочка посмотрела на Гудрун, склонив голову на бок с необычайно расчетливым сомнением. – Но давай все же попытаемся. – Хорошо, почему бы и нет. Но он очень сильно брыкается. Они взяли ключ и подошли к дверце. Кролик бешено забегал по клетке. – Иногда он может очень сильно исцарапать, – возбужденно воскликнула Винифред. – О, только взгляните на него, какой он великолепный! Кролик судорожно носился кругами. – Бисмарк! – воскликнула девочка с еще большим волнением. – Ты ужасно себя ведешь! Ну ты чудовище! Винифред взглянула на Гудрун и в ее взволнованный голос закрались опасливые нотки. Сардоническая улыбка тронула губы Гудрун. Винифред издала какое-то странное возбужденное воркование. – Ой, он замер! – воскликнула она, увидев, что кролик уселся в самом дальнем углу клетки. – Нужно вынимать его прямо сейчас, – возбужденно прошептала она, не сводя глаз с Гудрун, затаив дыхание и бочком подходя ближе и ближе. «Вынимайте же его!» – злобно хихикнула она про себя. Они открыли клетку. Резким движением Гудрун просунула руку и ухватила скорчившегося, замершего на месте здоровенного кролика за длинные уши. Он уперся в пол всеми четырьмя лапами и дернулся назад. Она подтащила его к дверце, раздался скрежет и в следующее мгновение он уже бешено извивался в воздухе, брыкаясь всем телом, точно сжатая и с силой разжимавшаяся пружина. Гудрун отвернула лицо в сторону и старалась держать этот беснующийся черно-белый комок на максимально возможном расстоянии от себя. Но кролик был на удивление сильным, и только так ей удалось не выпустить его из рук. Она почти лишилась своего хладнокровия. – Бисмарк, Бисмарк, как ужасно ты себя ведешь! – испуганно воскликнула Винифред. – Да отпустите же его, он просто чудовище. Буря, которая вдруг ожила в руке Гудрун, ошеломила ее. Но затем кровь вновь прилила к ее щекам и страшная ярость захлестнула ее рассудок. Ее била дрожь, подобная той, что сотрясает стены дома во время урагана, она совершенно вышла из себя. Она едва не задохнулась от гнева при виде этой бессмысленной и по-животному глупой борьбы; зверь сильно расцарапал своими когтями ее запястья, и на нее нахлынуло желание причинить ему сильную боль. Когда она попыталась зажать ходящего ходуном кролика подмышкой, появился Джеральд. Он моментально разглядел в ней мрачное желание не щадить животное. – Нужно было поручить это кому-нибудь из слуг, – воскликнул он, подбегая к ней. – О, он настоящее чудовище! – едва ли не в панике воскликнула Винифред. Джеральд протянул нервную, жилистую руку и все так же за уши забрал кролика у Гудрун. – Он ужасающе силен, – раздраженно воскликнула она высоким, как у чайки, голосом. Кролик, зависнув в воздухе, сжался в комок и выбросил задние лапы вперед, выгибаясь дугой. Казалось, в него вселился дьявол. Гудрун увидела, как напрягся Джеральд и как в его глаза появилась слепая ярость. – Знаю я этих плутишек… – сказал он. Длинный беснующийся зверь вновь выбросил вперед лапы, и на мгновение показалось, что он парит в воздухе, словно дракон. Затем он, невероятно сильный, как взрывная волна, опять сжался. Мужчина, напрягая все силы в противоборстве животному, резко отклонялся то в одну, то в другую сторону. Внезапно его охватила неукротимая ярость, затмив его рассудок. Со стремительностью молнии он откинулся назад и, словно ястреб, свободной рукой схватил кролика за шею. В то же мгновение кролик, почувствовав дыхание смерти, издал адский, чудовищный вопль. Он изогнулся еще раз в последней конвульсии, расцарапав мужчине запястье и разорвав рукав, превратившись в вихрь лап, в котором то и дело мелькал белый живот. Мужчина хорошенько встряхнул кролика, быстро просунул подмышку и прижал локтем. Зверь притих и съежился. На лице мужчины засияла улыбка. – В жизни бы не сказал, что кролик может быть таким сильным, – сказал он, поворачиваясь к Гудрун, и увидел, что она бледна, как смерть, и что на этом белом лице горят огромные, черные, как ночь, глаза, что она была похожа на существо из потустороннего мира. Визг кролика, которым завершилась его борьба с человеком, обнажил ее истинные чувства. Он смотрел на нее, и беловатое, почти электрическое свечение его лица становилось все сильнее и сильнее. – Он никогда мне особенно и не нравился, – ворковала Винифред. – Я не люблю его так, как Лулу. Он ужасно противный. Гудрун взяла себя в руки, и ее губы искривились в улыбке. Она поняла, что разоблачила себя. – Ужасный шум они поднимают, когда визжат, да? – воскликнула она резким, похожим на крик чайки, голосом. – Чудовищный, – ответил он. – Он не должен так глупо себя вести всякий раз, когда его собираются достать из клетки, – сказала Винифред, протягивая руку и нежно дотрагиваясь до притихшего подмышкой Джеральда кролика, который, казалось, умер. – Джеральд, он ведь живой, да? – спросила девочка. – Да, он должен быть жив, – сказал тот. – Да, должен! – воскликнула девочка с внезапным веселым удивлением. И она уже с большей уверенностью дотронулась до кролика. – У него сердце так и стучит. Какой он смешной, да? По-моему, очень. – Куда ты хотела бы его отнести? – спросил Джеральд. – В маленький зеленый дворик, – сказала она. Гудрун посмотрела на Джеральда загадочным мрачным и тяжелым взглядом, не-почеловечески проницательным и одновременно молящим, точно принадлежащим существу, которое всецело подчинилось его власти и которое одновременно полностью подчинило его себе. Он не находил слов, которыми можно было бы начать разговор. Он чувствовал, что между ними установилось какое-то дьявольское взаимопонимание, и знал, что должен что-нибудь сказать, чтобы скрыть это. Он ощущал в своем теле силу молнии, она же безотказно принимала в себя его чудовищное, магическое белое пламя. Он чувствовал неуверенность и страх. – Он вас поранил? – спросил он. – Нет, – ответила она. – Он самая настоящая бесчувственная тварь, – сказал он, отворачиваясь. Они дошли до небольшой лужайки, огороженной старыми стенами из красного кирпича, в трещинах которых росли вьющиеся растения. Мягкая, красивая, давно не кошенная трава ровным ковром устилала дворик, над головой сияло голубое небо. Джеральд бросил кролика на траву. Тот застыл, скорчившись, и больше не двигался. Гудрун наблюдала за ним с легким ужасом. – Почему он не шевелится? – воскликнула она. – Дуется на нас, – ответил он. Она посмотрела на него и легкая зловещая улыбка мелькнула на ее бледном лице. – Что за глупец! – воскликнула она. – Он глуп до омерзения! Ее мрачный насмешливый голос дрожью отозвался в его голове. И вновь взглянув в его глаза, она еще раз дала ему насмешливо понять, что понимает и его белое пламя, и его жестокость. Между ними установилась тесная связь, которая тяготила их обоих. Как он, так и она были связаны друг с другом ужасающими тайнами. – Сильно он вас поранил? – спросил он, осматривая свою белую и твердую мускулистую руку, на которой краснели глубокие раны. – До чего же гадко! – воскликнула она, вспыхивая румянцем при виде такого неприглядного зрелища. – А у меня всего лишь безделица. Она подняла руку и показала глубокую красную царапину на белой шелковистой плоти. – Вот дьявол! – воскликнул он. Но один только взгляд на эту красную полосу, пересекающую нежную, шелковистую руку, помог ему раскрыть глубинную сущность Гудрун. Сейчас ему не хотелось прикасаться к ней. Если бы ему было нужно дотронуться до нее, ему бы пришлось делать это через силу. Казалось, эта длинная глубокая красная полоса прорезала его собственный мозг, растерзав на части его сознание и выпустив наружу красные волны потаенных желаний, непристойных желаний, о которых сознание не подразумевало и которых не могло себе вообразить. – Он не очень сильно вас поранил? – сочувственно осведомился он. – Вовсе нет, – воскликнула она. А кролик, который сбился на траве в мягкий и неподвижный комок, точно решив притвориться цветком, внезапно пробудился к жизни. Он вновь и вновь кругами носился по лужайке со скоростью выпущенной из ружья пули, словно пушистый метеорит, и им показалось, что этот круг, подобно тесному обручу, все сильнее и сильнее сжимался вокруг их мозга. Они замерли в изумлении и на их лицах появились таинственные улыбки, словно они знали, что кролик повиновался какому-то странному заклинанию. А он носился и носился кругами возле старых красных стен, как самый настоящий вихрь. И тут совершенно внезапно он успокоился, пристроился в травке и задумался, шевеля носом, который очень походил на раскачивающийся на ветру кусочек меха. Проведя несколько минут в размышлениях, пушистый шар с раскосыми черными глазами, то ли глядящими на людей, то ли нет, медленно заковылял вперед и быстрыми движениями, характерными для кроликов, принялся щипать траву. – Он спятил, – сказала Гудрун. – Он определенно спятил. Джеральд рассмеялся. – Вопрос в том, – сказал он, – какой смысл скрыт в слове «спятить». Не думаю, что у него кроличье помешательство. – Не думаете? – переспросила она. – Нет. Просто это значит быть кроликом. На его лице появилась странная едва заметная двусмысленная улыбка. Она взглянула на него, поняла ход его мыслей и осознала, что он был таким же посвященным, как и она. Это ей не понравилось и на мгновение привело ее в замешательство. – Слава Богу, мы не кролики, – сказала она высоким пронзительным голосом. Улыбка на его лице стала еще шире. – Не кролики? – спросил он, пристально смотря на нее. Ее лицо тоже осветилось улыбкой, словно говоря, что понимает ход его непристойных мыслей. – Нет, Джеральд, – сказала она твердо и медленно, почти по-мужски. – Мы больше, чем просто кролики, – и она посмотрела на него с обескураживающей беспечностью. У него появилось ощущение, что она медленно, с непревзойденной тщательностью разорвала на куски его сердце. Он отвернулся. – Кушай, кушай, малыш! – мягко понукала кролика Винифред, подползая вперед, чтобы погладить его. Он поскакал от нее прочь. – Мамочка тогда погладит твою шерстку, милый мой, раз ты такой загадочный…  Глава XIX Одержимый луной   После болезни Биркин на некоторое время отправился на юг Франции. Он не писал и никто о нем ничего не знал. Оставшись одна, Урсула чувствовала, что все валится у нее из рук. В мире не осталось надежды. Она казалась себе крошечной маленькой скалой, которую все сильнее и сильнее захлестывал поток пустоты. Она и только она одна оставалась реальной – как скала в волнах прибоя. Остальное было пустотой. Она была твердой и безразличной, и внутри ощущала одиночество. Сейчас она не ощущала ничего, кроме презрительного, упорного равнодушия. Весь мир погружался в серую трясину пустоты, она не была ни с чем связана, ни к чему не привязана. Она презирала и чувствовала отвращение ко всему миру, ко всем людям. Она любила только детей и животных: детей она любила страстно, и в то же время холодно. Ей хотелось обнять их, защитить их, подарить им жизнь. Но сама эта любовь, основанная на жалости и отчаянии только сковывала ее и причиняла ей боль. Больше всего она любила животных, которые были одиночками и не любили общество, как и она сама. Ей нравились лошади и коровы, пасущиеся на лугах. Каждая из них была выдающейся и заключала в себе волшебство. Им не нужно было возвращаться к омерзительным социальным условностям. Они не знали, что такое задушевность и страдания, к которым она до глубины души питала отвращение. С людьми, с которыми она общалась, она могла быть очень любезной, могла даже льстить им. Но никто на это не поддавался. Инстинктивно люди чувствовали, что она презирает и насмехается над той человеческой сущностью, что скрыта у того или другой в душе. Она испытывала очень сильные недобрые чувства к человеческим существам. То, что обозначалось словом «человеческое» было ей противно и отвратительно. Большую часть времени ее сердце было закрыто, объятое скрытым инстинктивным бременем презрительной насмешки. Ей казалось, что она любила, ей казалось, что она была полна любви. Именно так она думала о себе. Но странная яркость ее существа, удивительный блеск внутренней жизненной силы были всего лишь сиянием крайнего отрицания и ничего кроме отрицания. В то же время иногда она смягчалась и поддавалась, она желала чистой любви, только чистой любви. Другое чувство, это состояние постоянного несмягчаемого отрицания было для нее тяжким бременем, заставляющим ее страдать. Ее вновь охватило ужасное желание чистой любви. Однажды вечером она вышла прогуляться, так как она вся онемела от этих постоянных душевных страданий. Тот, чье время разрушения настало, должен умереть. Эта мысль сформировалась в ней, приобрела законченный вид. И этот итог принес ей облегчение. Если судьба позволит смерти или падению унести с собой всех тех, кому пришло время уходить, разве нужно ей беспокоиться, зачем упорствовать в своем отрицании? Она была свободна от всего этого, она может найти новый союз в другом месте. Урсула пошла по направлению к Вилли-Грин, к мельнице. Она подошла к Вилли-Вотер. После того эпизода, когда озеро пришлось обезводить, теперь оно почти вновь наполнилось. Она повернула и пошла через лес. Спустилась ночь, было темно. Но она забыла про страх, она, в которой были такие богатые источники страха. Среди деревьев, вдалеке от человеческих существ, царило какое-то волшебное умиротворение. Чем полнее было одиночество, когда не было и намека на человеческое присутствие, тем лучше она себя чувствовала. В реальном мире она ощущала страх, она боялась встречать людей. Она резко остановилась, заметив что-то по правую руку между стволами деревьев. Казалось, огромный призрак наблюдал за ней, ускользая от нее. Урсула замерла. Но это была всего лишь луна, поднимавшаяся между тонкими стволами деревьев. Она казалась такой загадочной с ее белой, мертвенной улыбкой. И не было возможности укрыться от нее. Ни днем, ни ночью не было спасения от этого зловещего лика, торжествующего и светящегося, как у этой луны, с ее широкой улыбкой. Урсула поспешила дальше, пытаясь спрятаться от белого диска. Она просто взглянет на пруд и мельницу, а затем пойдет домой. Опасаясь собак и не желая из-за них идти через двор, она повернула и направилась вдоль склона холма, чтобы спуститься к пруду. Луна казалась нереальной над пустынным, открытым пространством, Урсула страдала от того, что была выставлена на всеобщее обозрение. По земле тусклыми пятнами метались бегающие кролики. Ночь была прозрачной, как кристалл, и очень тихой. Было слышно, как вдали блеет овца. Она свернула на крутую, скрытую деревьями насыпь над прудом, где ольха переплетала свои корни. Она была рада скрыться в тень от луны. Так она и стояла, на вершине осыпавшейся насыпи, ухватившись рукой за дерево, смотря на воду, которая была прекрасна в своей неподвижности и на поверхности которой плыла луна. Но ей почему-то не понравилась эта картина. Она не возбуждала в ней никаких чувств. Она прислушалась к глухому бормотанию воды в шлюзе. И она хотела, чтобы эта ночь дала ей что-то иное, ей хотелось другой ночи, а не этой ярко-лунной откровенности. Она чувствовала, что ее душа плачет внутри нее, отчаянно рыдает. Она увидела движущуюся вдоль воды тень. Это мог быть только Биркин. Значит, он вернулся, никому ничего не сказав. Она приняла эту мысль безоговорочно, ей было все равно. Она села между корнями ольхи, окутанная и скрытая мраком, слушая звук шлюза, который звучал так, как могла бы звучать падающая ночная роса. Острова были темными и едва видными, камыш тоже был весь объят мраком, только на некоторых из них вода отбрасывала слабое колеблющееся отражение. Тихо плеснула рыбка, озаряя озеро светом. Этот огонь холодной ночи, постоянно нарушавший первобытную темноту, вызывал в ней отвращение. Ей хотелось, чтобы вокруг было абсолютно темно, абсолютно. Чтобы не было никакого шума или движения. Биркин, казавшийся маленьким и темным, с блестевшими в лунном свете волосами, рассеянно подошел ближе. Она был совсем рядом, но он ее еще не заметил и не знал, что она здесь. А если он сделает что-нибудь, чего он не захочет, чтобы видели другие люди, считая, что он совершенно один? Но в таком случае, какое кому до этого дело? Разве имеют какое-то значение мелкие личные тайны? Какое имело значение то, что он делал? Какие могут быть тайны, когда мы одни и те же организмы? Могут ли у нас быть какие-то тайны, когда мы все-все знаем? Идя вперед, он неосознанно дотрагивался до увядших цветочных головок и бессвязно бормотал себе под нос. – Тебе не уйти, – говорил он. – Бежать некуда. Ты можешь лишь замкнуться в себе. Он бросил увядшую цветочную головку в воду. – Это настоящее пение на два голоса – они лгут, а ты им подпеваешь. Правда была бы ненужна, если бы никто не лгал. Потому что тогда никому не надо было бы ничего подтверждать. Он тихо стоял, смотря на воду и бросая в нее головки растений. – Кибела[48], черт бы ее побрал! Чертова Сириа Деа![49] Разве кто-то выражает недовольство тем, что она есть? А что остается? Урсуле захотелось громко и истерично рассмеяться, когда она услышала, как его одинокий голос произносит эти слова. Это было странно и смешно. Он стоял и пристально смотрел на воду. Затем наклонился и поднял камень, а затем резким движением бросил его в пруд. Урсула увидела, как запрыгала и размылась луна, потеряв свои очертания. Она, казалась, выпустила свои огненные щупальца, словно каракатица, словно светящийся коралл, резко пульсируя перед ней. А его тень у самой кромки воды вглядывалась в нее несколько мгновений, а затем наклонилась и что-то нащупала там. Затем вновь раздался взрывообразный звук, всплеск яркого света, луна взорвалась в воде и разлетелась в стороны сполохами белого, опасного огня. Быстро, словно белые птицы, разрозненные пятна света выросли на глади озера, торопливо и суетливо разбегаясь, сражаясь с рябью черных волн, которые пробивали себе путь. Самые отдаленные кусочки света, пытающиеся вырваться наружу, казалось, толпились у берега, словно стремясь взобраться на него, а черные волны нахлынули тяжело, устремляясь к самому центру. Но в самом центре, в самом сердце пруда все еще оставалось живое, еле уловимое дрожание белой луны, которое не совсем еще было разрушено – белый поток огня изгибался и трепетал, но даже теперь он не был расколот, даже теперь не разрушен. Он, казалось, собирается в единое целое странными, яростными судорогами, в слепом усилии. Она, эта несокрушимая луна, набирала силу, она отвоевывала свои позиции, и лучи, эти тонкие линии света, бежали обратно, возвращаясь к набравшей силу луне, которая дрожала на воде с ликованием от сознания, что вновь отвоевала свои позиции. Биркин стоял и наблюдал, не шелохнувшись, пока пруд вновь не стал почти спокойным, а луна вновь обрела свою невозмутимость. Затем, удовлетворясь этим, он поискал еще камни. Урсула почувствовала его невидимую целеустремленность. И через мгновение осколки света разбросало взрывом и бросило ей в лицо, ослепляя ее; после этого, сразу же, раздался второй всплеск. Луна подпрыгнула белым пятном и разорвала воздух. Стрелы яркого света полетели в разные стороны, а центр заполонила тьма. Луны больше не было, на ее месте осталось поле битвы, усыпанное разбитым светом и тенями, сливавшимися воедино. Тени, мрачные и тяжелые, вновь и вновь набегали туда, где было лунное сердце, полностью уничтожая его. Белые осколки качались вверх-вниз и не могли найти себе прибежища, разрозненно сияя на воде, словно лепестки розы, которые ветер разбросал на огромной территории. И они, вновь сверкая, прокладывали себе путь к центру, вслепую, жадно, находя дорогу. И вновь Биркин и Урсула наблюдали, как все успокоилось. Вода с громким плеском набегала на берег. Он увидел луну и незаметно подобрался, когда заметил, как в средоточии лунного цветка стремительно и хаотично перемежались свет и тень, как собирались разбросанные осколки, как эти осколки находили свое место, трепеща в усилии вернуться обратно. Но и теперь он не был удовлетворен. Словно безумец, он должен был продолжать. Он нашел крупные камни и один за другим бросал их в пылающий белым светом центр луны, пока не осталось ничего, кроме раскачиивающегося гула и вспененной воды, луны больше не было, только несколько расколотых капель танцевали и сверкали кое-где в темноте, без всякой цели или смысла, в темной путанице, словно черно-белый калейдоскоп, который кто-то взял и произвольно разбросал. В пустынной ночи раздавался плеск волн и стук, а со стороны шлюза доносились острые, постоянные всплески звука. Осколки света появлялись то тут, то там, мучительно пробивая свой блеск через тени, в далеке, в странных местах, среди свисающих теней ив на берегах. Биркин стоял, слушал и был доволен. Урсула погрузилась в забытье, ее разум словно растворился. Она чувствовала, что пала на землю и растеклась, как вода по суше. Она продолжала сидеть во мраке, неподвижная и обессиленная. Хотя даже сейчас она чувствовала, не видя, что в темноте осколки света суетливо подталкивали друг друга, в центре тихо танцевала целая группа, изгибаясь и собираясь вместе. Они вновь образовали центр, они вновь набирали жизнь. Постепенно слившиеся друг с другом осколки воссоединились, порхая, раскачиваясь, танцуя на воде, отшатываясь, словно в страхе, но упорно стремясь на свое место, притворяясь по мере приближения, что они разбегаются в стороны, но продолжая подходить, сверкая, все ближе и ближе к отметке, и группа загадочным образом становилась все больше и ярче по мере того, как сияющие осколки становились единым целым, пока растерзанный цветок, искаженная, выщербленная луна вновь не закачалась на волнах, воскрешенная, обновленная, пытающаяся оправиться от потрясения, преодолеть обезображивание и смятение, стать целой и собранной, обрести покой. Биркин рассеянно замер у воды. Урсула боялась, что он вновь начнет бить камнями луну. Она соскользнула со своего места и пошла к нему со словами: – Хватит, не надо больше бросать в нее камни. – И как долго ты была здесь? – Все это время. Ты не будешь больше бросать камни, нет? – Мне хотелось увидеть, смогу ли я заставить ее исчезнуть из пруда, – сказал он. – Да, но это было ужасно. Почему ты так ненавидишь луну? Она не сделала тебе ничего плохого, ведь так? – Разве это ненависть? – спросил он. И они замолчали на несколько минут. – Когда ты вернулся? – спросила она. – Сегодня. – Почему ты ни разу не написал? – Не знал, что сказать. – А почему нечего было сказать? – Не знаю. Нарциссы уже отошли? – Да? Вновь повисло молчание. Урсула посмотрела на луну. Она собралась в единое целое и слегка подрагивала. – Одиночество пошло тебе на пользу? – спросила она. – Возможно. Только я этого не ощущаю. Но я многое преодолел. А ты, занималась чем-нибудь важным? – Нет. Я думала об Англии и пришла к выводу, что у нас с ней все кончено. – Почему об Англии? – удивленно спросил он. – Не знаю, так получилось. – Дело ведь не в нации, – сказал он, – Франция намного хуже. – Да, я знаю. Я решила, что я покончила со всем этим. Они сели у корней деревьев, в тени. И в этом молчании он вспомнил красоты ее глаз, которые иногда наполнялись светом, словно весной, обещая что-то великолепное. Он медленно сказал, выдавливая из себя слова: – В тебе есть золотой свет, который мне бы хотелось, чтобы ты отдала мне. Слова прозвучали так, словно он обдумывал их какое-то время. Она удивилась, и едва не отшатнулась от него, но в то же время его слова ей польстили. – Какой свет? – спросила она. Но он не решился ответить и больше не произнес ни слова. И так они провели какое-то время. Постепенно ее охватило чувство печали. – Моя жизнь такая пустая, – сказала она. – Да, – коротко ответил он, ему совсем не хотелось слышать это. – И я чувствую, что никто никогда не сможет полюбить меня по-настоящему, – сказала она. Но он не ответил. – Ты считаешь, я знаю, – медленно сказала она, – что мне нужно только все материальное? Это неправда. Я хочу, чтобы ты удовлетворял мою душу. – Я знаю. Я понимаю, что сама материальность тебе не нужна. Но я хочу, чтобы ты… чтобы ты отдала свою душу мне – тот золотой свет, который и есть ты, о котором ты не знаешь… чтобы ты отдала его мне. Через мгновение молчания она ответила. – Но разве я могу? Ты ведь не любишь меня! Тебе нужно только достичь своих собственных целей. Ты не хочешь служить мне, и одновременно ты хочешь, чтобы я служила тебе. Это так несправедливо! Он усилием воли заставлял себя поддерживать этот разговор и настаивать на том, что ему было нужно от нее – чтобы она отдала ему свою душу. – Это не одно и то же, – сказал он. – Эти два вида служения совершенно различны. Я служу тебе иначе – не через тебя – где-то в другом месте. Но я хочу, чтобы мы были вместе без всякого беспокойства за самих себя – быть вместе, потому что мы действительно вместе, точно это есть данность, а не то, что мы должны поддерживать своими силами. – Нет, – сказала она, обдумывая это. – Ты просто сосредоточился на самом себе. У тебя никогда не было энтузиазма, ни одна искра в тебе не вспыхивала для меня. На самом деле тебе нужен только ты сам и твои собственные цели. И ты хочешь, чтобы я просто была рядом и служила тебе. Но это только отстранило его от нее. – Ну хорошо, – сказал он, – слова все равно ничего не значат. Либо между нами что-то есть, либо нет. – Ты даже не любишь меня, – воскликнула она. – Люблю, – сердито сказал он. – Но я хочу… Его разум вновь уловил восхитительный золотистый весенний свет, выливавшийся из ее глаз, словно из некоего чудесного окна. Ему хотелось, чтобы она была рядом с ним там, в мире гордого безразличия. Но стоило ли говорить ей, что ему нужна была ее компания в мире гордого безразличия. Стоило ли вообще говорить? Все должно было случиться без всяких слов. А пытатка заставить ее, убедить ее, все только бы разрушила. Это была райская птичка, которую никогда нельзя было поймать в силки, она сама должна была проникнуть в сердце. – Я всегда думаю, что меня будут любить – и всегда меня подводят. Ты не любишь меня, знаешь ли. Ты не хочешь служить мне. Ты хочешь только самого себя. Гневная дрожь сотрясла его тело, когда она повторила: «Ты не хочешь служить мне». Все райское блаженство в момент исчезло из него. – Нет, – раздраженно сказал он, – я не хочу служить тебе, потому что служить-то нечему. То, чему ты требуешь от меня служить, – пустота, абсолютная пустота. Это даже не ты, это просто твоя женская суть. А я и гроша ломаного не дам за твое женское эго – это тряпичная кукла. – Ха! – насмешливо воскликнула она. – Вот как ты обо мне думаешь, да? И ты еще имеешь наглость утверждать, что любишь меня. Она отвернулась, чтобы уйти домой. – Тебе нужно райское неведение, – сказала она, оборачиваясь к нему, сидящему наполовину в тени, снова. – Я знаю, что это означает, спасибо. Ты хочешь, чтобы я была твоей собственностью, чтобы я не критиковала тебя или не имела собственного мнения. Ты хочешь, чтобы я просто была твоей вещью! Нет уж, благодарю покорно! Если тебе нужно именно это, то полно женщин, которые с радостью дадут тебе это. Есть множество женщин, которые лягут на землю, чтобы ты прошел по ним – вот и иди к ним, если это то, что тебе нужно, иди к ним. – Да, – сказал он, теряя от ярости дар речи. – Я хочу, чтобы ты забыла о своей самовлюбленной воле, своем испуганном эгоистическом отстаивании собственных прав, вот что мне нужно. Я хочу, чтобы ты настолько полно доверяла себе, чтобы могла дать себе волю. – Дать себе волю! – насмешливым эхом отозвалась она. – Я прекрасно могу дать себе волю, с легкостью. Это ты не можешь дать себе волю, это ты цепляешься за себя, словно это и есть твое единственное сокровище. Ты – ты учитель воскресной школы, ты – ты проповедник. Столько правды было в ее словах, что он остолбенел и перестал обращать на нее внимания. – Я не имею в виду, что ты должна дать себе волю в дионисийском экстазе, – сказал он. – Я знаю, что ты сможешь. Но экстаз мне ненавистен, дионисийский ли он или какой-нибудь другой. Ты становишься похожим на белку в колесе. Я не хочу, чтобы ты задумывалась о себе, я хочу, чтобы ты просто была рядом и забыла о себе, не настаивала ни на чем, а просто радовалась, была уверенной и равнодушной. – А кто здесь настаивает? – насмешливо сказала она. – Кто не перестает настаивать? Уж точно не я. В ее голосе слышалась усталая, насмешливая раздраженность. Он замолчал на какое-то время. – Я знаю, – сказал он, – что пока каждый из нас настаивает в чем-то перед другим, мы полностью ошибаемся. Но мы продолжаем и согласия нам не видать. Они молча сидели на берегу под сенью деревьев. Ночь вокруг них была светлой, они же сидели в темноте и едва сознавали, что происходит. Постепенно ими овладела тишина и покой. Она робко положила свою руку на его. Их руки мягко и тихо сомкнулись в спокойствии. – Ты правда любишь меня? – спросила она. Он рассмеялся. – Я называю эти слова твоим боевым кличем, – забавляясь, ответил он. – Что? – воскликнула она, рассмешенная и по-настоящему удивляясь. – Твоя настойчивость – твой боевой клич: «Брангвен, Брангвен» – старый воинственный клич. Твой клич: «Ты любишь меня? Сложи оружие или умри». – Нет, – умоляюще сказала она, – вовсе не так. Вовсе не так. Но я же должна знать, что ты любишь меня, разве не так? – В таком случае знай и закончим на этом. – Но ты ведь любишь меня? – Да, люблю. Я люблю тебя и знаю, что это навсегда. А раз это навсегда, больше не стоит об этом говорить. Она несколько мгновений помолчала, охваченная восторгом и сомнениями. – Ты уверен? – спросила она, радостно прижимаясь к нему. – Совершенно уверен – итак, закончим на этом – прими это и хватит об этом. Она еще ближе придвинулась к нему. – Хватит об этом? – счастливо пробормотала она. – Хватит беспокоиться, – сказал он. Она прильнула к нему. Он прижал ее к себе и мягко, нежно поцеловал ее. Он чувствовал такую умиротворенность и божественную свободу, просто обнимая и нежно целуя ее, лишенный всяких мыслей и желаний или воли, просто сидел неподвижно рядом с ней, чувствовал совершенное умиротворение и единение, в покое, который не было сном, а был сутью блаженства. Удовлетворяться блаженством, без всяких желаний или настойчивости, вот это и был рай: сидеть рядом в счастливой неподвижности. Она сидела, прижавшись к нему, очень долго, и он осыпал ее легкими поцелуями – ее волосы, лицо, уши, нежно, мягко, как падают капли росы. Но его теплое дыхание на ушах вновь взволновало ее, зажгло древнее разрушительное пламя. Она прижалась к нему и он почувствовал, что ее кровь изменяет свой состав, словно ртуть. – Но мы же так и будем тихо сидеть, правда? – спросил он. – Да, – ответила она, словно подчиняясь ему. И она продолжала прижиматься к нему. Но через какое-то время она отстранилась и взглянула на него. – Мне нужно домой, – сказала она. – Правда? Как жаль, – ответил он. Она наклонилась вперед и подставила губы для поцелуя. – Тебе и правда жаль? – улыбаясь, прошептала она. – Да, – ответил он, – жаль, что нельзя так оставаться все время. – Все время? Правда? – пробормотала она, когда он целовал ее. А затем проворковала, словно в ее горле булькала вода: – Поцелуй, поцелуй меня! И она льнула к нему все сильнее и сильнее. Он осыпал ее поцелуями. Но и он знал, что ему нужно, у него тоже были желания. Сейчас ему было нужно только это нежное единение, и больше ничего, никакой страсти. Поэтому вскоре она отстранилась от него, надела шляпку и отправилась домой. На следующий день, однако, он ощутил томление и желание. Он подумал, что возможно, он был неправ. Возможно, он был неправ, когда пришел к ней с представлениями о том, что ему нужно. Было ли это лишь представлением или же это было преобразованное глубокое томление? Если последнее, то как случилось, что он все время говорил о удовлетворении чувств? Эти два понятия не очень-то между собой согласовываются. Внезапно перед ним возникла проблема. Она была простой, совершенно простой. С одной стороны, он знал, что ему больше не нужно дальнейшее чувственное познание – ему требовалось что-то большее, более темное, чем может дать обыденная жизнь. Он вспомнил африканские фетиши, которые он видел в квартире Халлидея. Ему на ум пришла одна статуэтка – около двух футов в высоту, высокая, стройная, элегантная фигурка, привезенная из Западной Африки, выполненная из темного дерева, блестящая и гладкая. Это была женщина с волосами, уложенными в высокую прическу в виде дынеобразного купола. Он живо припомнил ее: из всех она нравилась ему больше всего. У нее было длинное и изящное тело, лицо было поразительно крошечным, как у жука, на ее шее были ряды круглых тяжелых колец, словно витая колонна. Он не мог не запомнить ее: ее удивительную элегантность, мелкие, как у жука, черты лица, великолепное длинное изящное тело на коротких уродливых ножках с сильно выдающимися ягодицами, неожиданно тяжелыми для таких стройных, длинных бедер. Она знала то, чего не знал он. За ее плечами стояли тысячелетия истинно плотского, совершенно недуховного знания. Должно быть, прошли тысячеления с момента загадочного вымирания ее народа – то есть с того момента, когда связь между чувствами и откровенного разума разорвалась, превращая словно по волшебству все ощущения в один тип – чувственные. Тысячелетия назад то, что сейчас занимало его, должно быть, происходило в этих африканцах: доброта, святость, желание созидать и созидательное счастье, – обо всем этом следовало забыть и оставить только стремление к познанию одного типа – бездумного продвигающего вперед познания, осуществляемого чувствами, познания, начинающегося и заканчивающегося в чувствах, мистического познания через разложение и распад, такого познания, которым обладают жуки, живущие исключительно в мире порока и холоде разложения. Вот почему ее лицо напоминало лицо жука, вот почему египтяне поклонялись катающему шарики скарабею – потому что он знал, что значит обретать знание через порок и разложение. После смерти, после того момента, когда душа в невыразимых страданиях вырывается прочь из своих органических пут, словно падающий с дерева лист, нам предстоит еще долгий путь. Мы разрываем связи с жизнью и надеждой, мы отрываемся от чистой целостной сути, от созидания и свободы, и мы попадаем в невероятно долгий – как у тех, кто сделал эту статуэтку – процесс истинно чувственного познания, познания через волшебство распада. Только сейчас он понял, насколько длителен этот процесс – после разрушения созидательного духа пройдут еще тысячелетия. Он понял, что есть великие тайны, которые нужно раскрыть, тайны чувственности, бездумности, ужасные тайны, которые выходят за пределы фаллического культа. Насколько же продвинулись эти западные африканцы в своей извращенной культуре, как далеко они ушли от фаллического познания? Очень, очень далеко. Биркин вновь припомнил женскую фигурку – удлиненное, длинное, бесконечно длинное тело, удивительные, до необычного тяжелые ягодицы, длинная, скованная оковами шея, лицо с мелкими, как у жука, чертами. Это выходило далеко за пределы всего, что только может охватить фаллическое познание. Оставался этот способ реализовать себя, так, как делали эти африканцы. Белокожие народы делают это по-другому. У белых народов за спиной стоит арктический север, огромные пространства льда и снега, им суждено разрушительное познание через холод, смерть в снегах. В то время как жители Западной Африки, которых сдерживают обжигающие, несущие смерть просторы Сахары реализуют себя в разрушении солнцем, разлагаясь под волшебными солнечными лучами. Так значит, это все, что осталось? Неужели больше не осталось ничего, кроме как разорвать связи со счастливым созидательным началом, неужели время пришло? Неужели дни нашей созидательной жизни закончились? Неужели нам остались только странные, ужасные остатки в виде познания через разложение, знание, свойственное жителем Африки, но неизвестное нам, северянам с белокурыми волосами и голубыми глазами? Биркин подумал о Джеральде. Он был одним из этих странных восхитительных белокурых демонов с севера, реализующих себя в разрушительном и загадочном холоде. Неужели ему суждено умереть через такое познание, через этот процесс морозного познания, умереть от идеального холода? Был ли он посланником, предвестником всеобщего разложения на белизну и снег? Биркину стало страшно. К тому же, когда он зашел в своих размышлениях так далеко, он почувствовал усталость. Внезапно его странное, напряженное внимание прорвалось, он больше не мог обдумывать эти загадки. Был и еще один путь, путь свободы. Существовал блаженный переход в чистое, одинокое существование, когда каждая отдельная душа становится над любовью и желанием ради обретения союза, который крепче любого эмоционального тисканья, – восхитительное состояние свободного гордого одиночества, которое связывало себя постоянными нитями с другим существом, которое подчиняется ярму и цепям любви, но никогда не теряет своей гордой отдельной независимости, даже любя и отдавая себя другим. Это был другой путь, только этот путь и оставался. И он должен следовать ему. Он подумал об Урсуле, о том, насколько нежной и утонченной она была, насколько нежной была ее кожа, словно его собственная кожа была совершенной противоположностью. Она действительно была такой удивительно нежной и чувствительной. Почему он забыл про нее? Он должен немедленно отправиться к ней. Он должен попросить ее выйти за него замуж. Они должны немедленно пожениться, дать друг другу определенные клятвы, вступить в определенный союз. Он должен немедленно пойти и спросить ее, сейчас же! Нельзя терять ни минуты! Он быстрым шагом пошел в Бельдовер, едва осознавая свои действия. Он увидел город на склоне холма, не беспорядочно раскинувшийся, но словно заключенный внутри прямых, ровных рядов шахтерских домов, образуя большой квадрат, и в его фантазиях он казался ему Иерусалимом. Весь мир казался ему странным и сверъестественным. Дверь ему открыла Розалинд. Она слегка вздрогнула, как это обычно делают молодые девушки, и сказала: – О, я скажу папе. С этим она исчезла, оставив Биркина в холле рассматривать репродукции работ Пикассо, которые совсем недавно привезла Гудрун. Он восхищался этим почти колдовским, плотским восприятием мира, когда появился Вилл Брангвен, раскатывая рукава рубашки. – Сейчас, – сказал Брангвен, – я надену пиджак. И он тоже на мгновение исчез. Затем он возвратился и открыл дверь гостиной, говоря: – Вы должны меня извинить, я кое-что делал в сарае. Проходите, пожалуйста. Биркин прошел в комнату и сел. Он взглянул на радостное, красноватое лицо другого мужчины, на его узкий лоб и горящие глаза, на довольно чувственный большой рот с пухлыми широкими губами под черными подстриженными усами. Разве не странно, что это было человеческое существо? Кем казался себе Вилл Брангвен и насколько это было незначительным по сравнению с его реальной сущностью. Биркин видел только странную, непередаваемую, почти бессвязную коллекцию страстей и желаний, подавленных чувств и привычек, закостенелых идей, – и все это не смешалось и выступало по одиночке в этом стройном, приближающемся к пятидесятилетию мужчине с радостным лицом, который был таким же нерешительным, как и в двадцать лет, и таким же грубым. Как он мог быть отцом нежной Урсулы, когда он был столь груб. Он не мог быть отцом. Он передал только частичку живущей плоти, но дух передался ей не от него. Дух этот не принадлежал ни одному из ее предков, он появился в ней из неведомого. Его ребенок – это дитя тайны, или же это нерукотворное создание. – Погода уже не такая отвратительная, как была, – сказал Брангвен, выждав мгновение. Между двумя мужчинами не было точек соприкосновения. – Да, – согласился Биркин. – Полнолуние было два дня назад. – О! Так вы верите, что луна влияет на погоду? – Нет, мне так не кажется. Я недостаточно много знаю об этом. – Знаете, что говорят? Луна и погода могут меняться вместе, но изменение луны не изменит погоду. – Вот как? – спросил Биркин. – Я такого не слышал. Повисла пауза. Затем Биркин сказал: – Я вас задерживаю? Вообще-то я пришел к Урсуле. Она дома? – По-моему, нет. Мне кажется, она пошла в библиотеку. Сейчас посмотрю. Биркин слышал, как он спрашивает о ней в столовой. – Ее нет, – возвращаясь, сказал он. – Но она долго не задержится. Вы хотели поговорить с ней? Биркин посмотрел на собеседника удивительно спокойными, ясными глазами. – Если откровенно, – сказал он, – я хотел попросить ее выйти за меня замуж. Искорка света загорелась в золотисто-карих глазах пожилого мужчины. – О-о! – протянул он, взглянув на Биркина, но затем опуская глаза под спокойным, упорным, настороженным взглядом другого мужчины: – Значит, она вас ожидает? – Нет, – сказал Биркин. – Нет? Я и не знал, что тут такое заварилось, – неловко улыбнулся Брангвен. Биркин посмотрел на него и сказал про себя: «Интересно, почему это дожно было „завариться“! но вслух он сказал: – Нет, пожалуй, это несколько внезапно, – при этом, вспоминая об их отношениях с Урсулой, он добавил – хотя я не знаю… – Довольно внезапно, да? О! – сказал Брангвен, довольно озадаченный и расстроенный. – С одной стороны да, – ответил Биркин. – Но не с другой. Повисла короткая пауза, после чего Брангвен сказал: – Да, она в своем репертуаре… – О да! – спокойно сказал Биркин. В резком голосе Брангвена появилась дрожь, когда он ответил: – Хотя мне также хотелось бы, чтобы она не торопилось. Бесполезно оглядываться вокруг, когда уже будет поздно. – О, поздно никогда не будет, – сказал Биркин, – раз уж на то пошло. – Что вы имеете в виду? – спросил отец. – Если человек раскаивается, что вступил в брак, значит, брак заканчивается, – сказал Биркин. – Вы так считаете? – Да. – Да, но это только ваше мнение. Биркин, не произнося ни слова, подумал про себя: «Именно так. А что касается твоего мнения, Вилл Брангвен, то нужно его обосновать». – Полагаю, – сказал Бранвен, – вы знаете, что мы за люди? Как она была воспитана? «Она, – подумал про себя Биркин, вспоминая, как ругался в детстве, – она еще та кошка». – Знаю ли я, как она была воспитана? – произнес он вслух. Он, казалось, намеренно выводит Брангвена из себя. – Ну, – сказал Брангвен, – в ней есть все необходимое девушке – насколько это возможно, насколько мы могли ей это дать. – Уверен, что это так, – сказал Биркин и разговор опасным образом застопорился. Брангвен постепенно разражался. Одним своим присутствием Биркин вызывал в нем раздражение. – И я не хочу, чтобы она потом дала задний ход, – сказал он гулким голосом. – Почему? – спросил Биркин. Это короткое слово выстрелило в голове Брангвена, точно ружейный выстрел. – Почему? Потому что я не верю в ваши новомодные поступки и новомодные идеи – туда-сюда, словно лягушка в аптекарской банке. Я с подобным никогда не смирюсь. Биркин наблюдал за ним пристальным, лишенным эмоций взглядом. Между двумя мужчинами нарастало острое противостояние. – Да, но разве мои поступки и идеи новомодные? – спросил Биркин. – Они-то? – Брангвен угодил в свою ловушку. – Я говорю не о вас конкретно, – сказал он. – Я имею в виду, что мои дети были воспитаны так, чтобы думать и поступать, как велит религия, как был воспитан я сам и мне не хочется видеть, что они отступили от этого. Повисла опасная пауза. – И за пределы этого? – спросил Биркин. Отец колебался, он был в не лучшем положении. – Да? Что вы имеете в виду? Все, что я хочу сказать, это то, что моя дочь… – он оборвал себя на полуслове и замолчал, поняв тщетность своих попыток. Он чувствовал, что в некоторой степени он сбился с дороги. – Разумеется, – сказал Биркин. – Я не хочу никому навредить или плохо повлиять. Урсула поступит так, как ей захочется. Наступила полная тишина, потому что им совершенно не удалось понять друг друга. Биркину стало скучно. Ее отец был существом, отставшим от жизни, он был складом отзвуков старого мира. Молодой человек не сводил глаз с пожилого. Брангвен поднял взгляд и увидел, что Биркин смотрит на него. На его лице появилось выражение сдерживаемого гнева, униженности и ощущения, что он проигрывает собеседнику в силе. – Это что касается убеждений, – сказал он. – Я лучше увижу своих дочерей мертвыми, чем они окажутся на побегушках у первого мужчины, который подойдет и свистнет им. Странное уязвленное сияние появилось в глазах Биркина. – Что касается этого, – сказал он, – то насколько мне известно, скорее я буду на побегушках у женщины, а не она. Вновь повисла пауза. Отец был несколько озадачен. – Я знаю, – продолжал он, – что она будет делать то, что захочет – она всегда так делала. Я сделал для них все, что мог, но это неважно. Они всегда делать то, что доставляет им удовольствие, но если будут продолжать в таком же духе, то им останется только доставлять удовольствие самим себе. Но она обязана помнить, что у нее есть мать и я… Брангвен обдумывал свои мысли. – И вот что я вам скажу, я скорее закопаю их в могилу, чем увижу, что они занимаются той пустой ерундой, которую сегодня встретишь на каждом углу. Я скорее похороню их… – Да, только понимаете, – медленно сказал Биркин усталым голосом, вновь начиная скучать от такого поворота разговора, – ни вам ни мне они не дадут возможности похоронить себя, потому что не их удел быть похороненными. Брангвен взглянул на него с внезапной вспышкой нетерпеливого гнева. – Итак, мистер Биркин, – сказал он, – я не знаю, зачем вы сюда пришли и не знаю, о чем просите. Но мои дочери – это мои дочери и мой долг присматривать за ними, пока смогу. Внезапно Биркин нахмурился, его глаза насмешливо уставились на Брангвена. Но он остался совершенно неподвижным и спокойным. Опять последовала пауза. – Я не имею ничего против того, чтобы вы женились на Урсуле, – через некоторое время начал Брангвен. – Это меня не касается, она будет делать так, как ей хочется, независимо от того, есть я или меня нет. Биркин отвернулся, выглянул в окно и позволил себе забыться. В конце концов, что бы это дало? Было бесполезно продолжать этот разговор. Он будет сидеть до тех пор, пока Урсула не вернется домой, затем он поговорит с ней, затем уйдет. Он не собирался решать этот вопрос через ее отца. Это все было ненужным и ему самому не нужно возобновлять его. Мужчины сидели в полной тишине, Биркин почти забыл, где находится. Он пришел просить ее стать его женой – хорошо, в таком случае, он будет ждать и спросит ее. Но о том, что она ответит, согласится она или нет, он не думал. Он скажет ей все, ради чего пришел, только об этом он и думал. Он признавал, что для него этот дом не имел совершенно никакого значения. Но сейчас все казалось ему предопределенным. Он видел только на один шаг перед собой, не более. От всего остального на какое-то время он отстранился. Чтобы решить эти вопросы, нужно было положиться на волю случая и на судьбу. Через какое-то время они услышали скрип калитки. Они увидели, как Урсула поднимается по ступенькам со стопкой книг под мышкой. Ее лицо светилось и было, как обычно, отстраненным. И эта отстраненость, говорившая, что она не совсем здесь, что она не вполне отдает себе отчет о реальности, выводила ее отца из себя. У нее было сводящее с ума свойство испускать собственный свет, который отгораживал ее от реального мира и в котором она выглядела сияющей, точно залитой солнцем. Они услышали, как она прошла в столовую и бросила стопку книг на стол. – Ты принесла мне «Спутник девушки»? – окликнула ее Розалинд. – Да, принесла. Но я забыла, какой номер ты просила. – Еще бы! – с досадой бросила Розалинд. – Не стоило и удивляться. Затем они услышали, что она что-то добавила приглушенным тоном. – Где? – воскликнула Урсула. И опять послышался приглушенный голос ее сестры. Брангвен открыл дверь и позвал ее своим сильным, пронзительным голосом: – Урсула! Она мгновенно появилась, даже не сняв шляпку. – О, как поживаете! – воскликнула она, увидев Биркина и озадаченная, словно ее застигли врасплох. Он удивился такому ее поведению, ведь она знала, что он здесь. Она выглядела необычно, ярко, сногсшибательно, словно смущаясь, видя перед собой реальный мир, частью которого она не являлась, имея свой собственный совершенный яркий мир своей сущности. – Я помешала вашему разговору? – спросила она. – Нет, только мертвому молчанию, – сказал Биркин. – О, – рассеянно, с отсутствующим видом сказала Урсула. Их присутствие не имело для нее важности, она была отстранена и не вбирала их в себя. Ее отца такое поведение всегда сердило, поскольку она наносила этим ему легкую обиду. – Мистер Биркин пришел поговорить с тобой, не со мной, – сказал ее отец. – Вот как! – рассеянно воскликнула она, словно это ее не касалось. Затем, взяв себя в руки, она повернулась к нему с довольно радостным, но все еще легкомысленным выражением, и спросила: – У вас что-нибудь важное? – Надеюсь, – иронично ответил он. – Судя по всему, он собирается сделать тебе предложение, – сказал ее отец. – О, – сказала Урсула. – О, – насмешливо передразнил ее отец. – Тебе больше нечего сказать? Она сжалась, точно ее ударили. – Вы правда пришли сделать мне предложение? – спросила она Биркина, точно это была шутка. – Да, – ответил он. – Полагаю, я пришел сделать предложение. Казалось, он немного стеснялся последнего слова. – Вот как? – воскликнула она со своей рассеянной живостью. Он мог говорить все, что угодно. Она казалась довольной. – Да, – ответил он. – Я хочу – я хочу, чтобы вы согласились выйти за меня замуж. Она взглянула на него. В его глазах мелькали смешанные чувства, ему было что-то нужно от нее и вместе с тем не нужно. Она слегка поежилась, словно он видел ее насквозь и от этого ей было больно. Она помрачнела, ее душу заволокли тучи и она отвернулась. Ее вытащили из ее светлого мира одиночества. И ей было страшно соприкасаться, все это время ей все казалось неестественным. – Да, – туманно сказала она сомневающимся, отсутствующим голосом. Сердце Биркина мгновенно сжалось в какой-то горькой агонии. Для нее все это было пустым звуком. Он вновь ошибся. Она жила в собственном самодостаточном мире. Он и его надежды были лишь случайностями, нарушающими ее границы. Это привело ее отца в крайнюю степень дикого раздражения. Из-за нее ему приходилось соотносить все это со своей жизнью. – Итак, что ты скажешь? – воскликнул он. Она сжалась. Затем полуиспуганно взглянула на отца и сказала: – Я же молчу, так? – словно боялась, что выдала себя. – Да, – раздраженно сказал он. – Но тебе не обязательно выглядеть полной дурой. У тебя же еще остались мозги или нет? Она отшатнулась от него с ощущением враждебности. – Что значит, остались ли у меня мозги? – повторила она угрюмым отчужденным голосом его слова. – Ты же слышала, что у тебя спросили? – яростно закричал ее отец. – Разумеется, слышала. – Ну и что, тебе трудно ответить? – громовым голосом закричал отец. – А нужно? Такой дерзкий ответ лишил его дара речи. Но он ничего не сказал. – Нет, – сказал Биркин, чтобы смягчить напряженность, – сразу отвечать не нужно. Можете ответить, когда захотите. Ее глаза метнули мощные искры. – Зачем мне нужно что-то отвечать? – воскликнула она. – Это ваше личное дело, меня это никак не касается. Зачем вы оба давите на меня? – Давят на нее! Давят на нее! – воскликнул ее отец в горьком злобном гневе. – Давить на тебя! Да жаль, что нельзя так надавить на тебя, чтобы ты начала вести себя разумно и прилично! Давят на нее! Ты за это ответишь, ты своевольная тварь! Она замерла, стоя в центре комнаты, и ее лицо угрожающе сияло. Она застыла в удовлетворенном противостоянии. Биркин взглянул на нее. Он тоже был зол. – Никто на вас не давит, – сказал он очень мягким пугающим голосом. – Нет, давит, – воскликнула она. – Вы вдвоем стремитесь меня во что-то втянуть. – Это ваше заблужение, – иронично ответил он. – Заблуждение! – воскликнул ее отец. – Упрямая дура, вот кто она. Биркин поднялся с места и сказал: – Хорошо, вернемся к этому через какое-то время. И не говоря больше ни слова, он вышел из дома. – Дура! Дура! – кричал на нее отец с крайней горечью в голосе. Она вышла из комнаты и поднялась наверх, что-то напевая себе под нос. Но она трепетала всем телом, словно после какой-то ужасной схватки. Из своего окна она видела, как Биркин идет вверх по дороге. Он шел в таком состоянии праведного гнева, что она все время продолжала думать о нем. Он был смешон, но она боялась его. Ей казалось, что она избежала какой-то опасности. Ее отец сидел внизу, обессиливший, униженный и разочарованный. Казалось, после каждого беспочвенного столкновения с Урсулой, в него вселялись тысячи демонов. Он ненавидел ее так, словно единственное, чем он жил, была эта крайняя ненависть к ней. В его сердце был самый настоящий ад. Но он вышел из себя, чтобы спастись. Он знал, что должен поддаться отчаянию, смириться, позволить отчаянию охватить себя и покончить с этим. На лице Урсулы появилось замкнутое выражение, она отгородила себя от всех них. Ощутив на себе собственный удар, она стала жесткой и завершенной в себе, словно драгоценный камень. Она была яркой и неуязвимой, совершенно свободной и счастливой, совершенно раскрепощенной в своем самообладании. Ее отцу придется научиться не замечать ее блаженное забвение, иначе она каждый раз начнет сходить с ума. Эта отчужденность от всего и вся настолько захватила ее, что чем бы она не занималась, в ее лице ни на миг не гас этот яркий свет. И еще много дней она будет пребывать в таком состоянии, в этом ярком, неприкрытом состоянии чистой импульсивности, не замечая в сущности ничего, кроме самой себя, но всегда готовой снизойти до кого-то. О, горько же приходилось мужчинам, находящимся рядом с ней, ее отец проклинал свое отцовство. Но он должен научиться не замечать ее, не видеть. Она совершенно не ослабляла своего противостояния, когда находилась в таком состоянии: такая яркая, светлая и привлекательная в своем крайнем противостоянии, такая чистая и в то же время ей никто не верил, и она никому не нравилась. Выдавал ее голос, удивительно четкий и отталкивающий. Только Гудрун находилась в согласии с ней. Именно в такие моменты близость между сестрами была самой полной, их разумы словно сливались. Они ощущали, что их связывают крепкие, неразрывные узы взаимопонимания, превосходящие все остальное. И в эти дни остро ощущаемой разлуки и такой близости между двумя его дочерями, отца словно касалось дыхание смерти, как будто все его существо разрушалось. Он был раздражителен до безумия, он не знал покоя, казалось, его дочери уничтожают его. Перед ними он лишался дара речи и был бессилен. Его заставляли вдыхать собственную смерть. Он проклинал их в душе и желал только избавиться от них. А они продолжали блистать своей легкой женской божественностью, которая была так приятна глазу. Они поверяли друг другу свои сокровенные мысли, их откровения делали их невероятно близкими друг другу, они выдавали друг другу все секреты до единого. Они ничего не утаивали, они рассказывали все, пока не преодолевали границы зла. Они вкладывали друг другу в руки знание, они извлекали все ароматы до последнего из яблока познания. Удивительно, насколько их познания дополняли друг друга, насколько знания одной сочетались со знаниями другой. Урсула видела мужчин как своих сыновей, она сочувствовала их желаниям и восхищалась их смелостью и удивлялась им, как мать удивляется своему ребенку, восторгаясь в некоторой степени их неиспорченности. Но для Гудрун они были вражеским станом. Она боялась и презирала их и даже слишком сильно уважала их за их поступки. – Разумеется, – с легкостью говорила она, – в Биркине есть такое качество жизни, которое встречается редко. В нем есть необычайно богатый источник жизни, по-настоящему удивительно, как он умеет отдавать себя чему-то. Но в жизни есть столько всего, о чем он не имеет ни малейшего понятия. Либо он вообще не подозревает о существовании этого, либо отвергает его, считая совершенно недостойным внимания – то, что другим людям кажется жизненно важным. В некотором смысле он не достаточно умен, он слишком много сил растрачивает по мелочам. – Да, – воскликнула Урсула, – в нем слишком много от проповедника. Он что-то вроде священника. – Именно! Он не может слышать, что хотят сказать другие люди – он просто не может слышать. Его собственный голос слишком громок. – Да. Он заглушает голос другого человека. – Заглушает голос другого человека, – повторила Гудрун. – При помощи грубой силы. Разумеется, это бесполезно. Никого нельзя убедить силой. Поэтому с ним невозможно разговаривать – а уж жить с ним, думаю, еще больше невозможно.

The script ran 0.012 seconds.