Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Жорж Санд - Консуэло [1843]
Язык оригинала: FRA
Известность произведения: Высокая
Метки: love_history, История, О любви, Роман

Аннотация. Действие романа `Консуэло` происходит в середине XVIII века. Венеция с ее многообразной музыкальной жизнью, блестящая и шумная Вена. Чехия с ее героическим прошлым, солдафонская Пруссия — таков исторический фон, на котором развертываются судьбы главных героев книги.

Аннотация. Действия популярного романа `Консуэло` разворачиваются еще в середине XVIII века. Великолепная Венеция с ее музыкальной многообразной жизнью, ослепительная и шумная Вена. Смелая Чехия с ее очень героическим прошлым, даже солдафонская Пруссия – именно таков исторический фон романа, на котором мы наблюдаем судьбы главных героев произведения. Возможно, это лучшее «детище» Жорж Санд. Его трудно назвать именно историческим романом любовным, оно совершенно многогранно и совсем не отличается ни нудной затянутостью, ни какой – то излишней сентиментальностью, чем традиционно грешат почти все представители этого жанра. Очень увлекательный экскурс в богатую историю Чехии. Прекрасная, живая вещь.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 

— Лечу, ваше сиятельство! — Но смотри, не смей упоминать о господине бароне, а то велю своим людям схватить тебя и отправить обратно в Пруссию. Запомни! — Лучше мне сейчас же умереть! Ох! Если бы негодяи не связали мне рук, я бы покончил с собой, когда они меня снова захватили! — Проваливай! — Слушаю, ваше сиятельство! Он дочиста опорожнил фляжку, возвратил ее Иосифу, поцеловал его, не подозревая, что обязан ему гораздо большим, и, бросившись в ноги графу и барону, стал благодарить их, но барон остановил его нетерпеливым жестом на полуслове; тогда он перекрестился, поцеловал землю и взобрался на лошадь с помощью слуг, так как еле мог шевелить ногами. Однако, очутившись в седле, он сразу приободрился, почувствовал прилив сил, пришпорил коня и умчался по дороге, ведущей на юг. — Если когда-нибудь обнаружится, что я не удержал вас от этого поступка, — сказал барон графу, — то моя песенка спета. А впрочем, все равно, — добавил он, заливаясь смехом. — Идея подарить Марии-Терезии фридриховского гренадера просто великолепна! Этот олух, пускавший пули в уланов императрицы, теперь будет пускать их в кадетов прусского короля! Нечего сказать, хороши верноподданные! Прекрасные войска! — Государи от этого нимало не страдают, — проронил граф. — А что же нам делать с этими юнцами? — добавил он. — Мы можем только повторить то, что сказал гренадер, — ответила Консуэло. — Если вы нас здесь покинете, мы пропали! — Мне кажется, мы не давали вам до сих пор повода сомневаться в нашей гуманности, — проговорил граф, вкладывая в каждое слово какое-то рыцарское чванство. — Мы довезем вас до места, где вам нечего будет опасаться. Мой слуга, у которого я взял лошадь, сядет на козлы, — сказал он барону и, понизив голос, прибавил: — Разве вы не предпочитаете общество этих двух юнцов обществу слуги, которого нам пришлось бы взять в карету, что гораздо больше стеснило бы нас? — Да, конечно, — ответил барон, — артисты, при всей своей бедности, везде желанные гости. Кто знает, не окажется ли вот этот самый музыкантик, нашедший в кустах свою скрипку и схвативший ее с такой радостью, будущим Тартини? Ну, трубадур, — сказал он Иосифу, только что с успехом подобравшему свою сумку, скрипку и рукопись, — едем с нами, и на первом же привале вы нам воспоете это славное сражение, где на поле битвы не было обнаружено ни единой души. — Можете сколько угодно потешаться надо мной, ведь вам, а не мне выпала великая честь прикончить висельника, — промолвил граф, когда оба удобно расположились на заднем, а мальчики на переднем сиденье и карета быстро покатилась к Австрии. — В том-то и дело, что я не уверен, убил ли я его наповал, и очень боюсь когда-нибудь встретить его у дверей кабинета Фридриха. Охотно уступил бы вам честь этого подвига. — А я, хотя мне не удалось даже видеть противника, искренне завидую вам, — возразил граф. — Я уже начал было входить во вкус приключения и с радостью наказал бы негодяев по заслугам. Подумайте только! Хватать дезертиров и набирать рекрутов в самой Баварии, верной союзницы Марии-Терезии! Наглость просто неслыханная! — Вот вам готовый повод для войны, не будь мы утомлены войнами и не живи в такое мирное время. Вы очень обяжете меня, граф, если не станете разглашать это приключение; дело не только в моем государе, — а он был бы крайне недоволен мной, узнай он о моей роли в этой истории, — но и в миссии, с какою я послан к вашей императрице. Она приняла бы меня очень недоброжелательно, явись я к ней после дерзкого поступка, совершенного моим правительством. — Можете быть совершенно спокойны, — ответил граф, — вы знаете, что я не особенно ревностный подданный, ибо во мне нет честолюбия царедворца. — Да какие же еще честолюбивые чувства вы могли бы питать, дорогой граф? И любовь и богатство увенчали все ваши желания. А вот я… Ах! Как различна до сих пор наша судьба, несмотря на кажущееся с первого взгляда сходство! Говоря это, барон вынул спрятанный на груди портрет, усыпанный бриллиантами, и стал нежно глядеть на него, тяжко вздыхая, что показалось несколько смешным Консуэло. Она нашла, что столь открытое проявление чувства отнюдь не является показателем хорошего тона, и в глубине души посмеялась над манерами царедворца. — Дорогой барон, — проговорил граф, понижая голос (Консуэло сделала вид, будто ничего не слышит, и даже искренне старалась не слышать), — умоляю вас, не удостаивайте никого доверием, каким вы почтили меня, а главное — никому, кроме меня, не показывайте портрета. Вложите его обратно в футляр и не забывайте, что этот мальчик так же хорошо понимает французский язык, как и мы с вами. — Кстати, — воскликнул барон, пряча портрет, на который Консуэло постаралась не бросить ни единого взгляда, — что собирались делать с этими мальчуганами наши вербовщики? Скажите, что они вам предлагали, уговаривая ехать с собой? — Действительно, — сказал граф, — я как-то об этом не подумал, да и теперь не могу понять, что это им взбрело на ум: спрашивается, зачем понадобились дети людям, заинтересованным в том, чтобы набрать мужчин зрелого возраста и богатырского сложения? Иосиф рассказал, что мнимый Мейер выдавал себя за музыканта и, не переставая, говорил о Дрездене и об ангажементе в капелле курфюрста. — А! Теперь понимаю! — сказал барон. — Готов поручиться, что знаю этого Мейера. Это, должно быть, Н., бывший капельмейстер военного оркестра, а теперь вербовщик музыкантов в прусские полки. Наши соотечественники туповаты, они играют фальшиво и не попадают в такт; а у его величества слух потоньше, чем у его батюшки, покойного короля, и потому он вербует своих трубачей, флейтистов и горнистов в Богемии и в Венгрии. Милейший профессор какофонии вздумал сделать хороший подарок своему властелину — привезти ему, помимо дезертира, выловленного на вашей земле, еще двух смышленых музыкантиков. А соблазнять Дрезденом и придворными прелестями — было совсем неплохо придумано для начала. Но вам бы Дрездена и в глаза не видать, дети мои, и вы волей-неволей были бы зачислены до конца дней своих в оркестр какого-нибудь пехотного полка. — Теперь я себе ясно представляю ожидавшую нас участь, — ответила Консуэло. — Я слыхал рассказы об ужасах этого военного строя, о жестоком похищении рекрутов, которых сманивают обманом. По тому, как обошлись эти негодяи с несчастным гренадером, я вижу, что рассказы эти нисколько не преувеличены. О! Вели кий Фридрих… — Да будет вам известно, молодой человек, — проговорил барон с несколько иронической напыщенностью, — что его величеству неведомы способы действий, он знает только результаты их. — И он пользуется ими, не заботясь об остальном, — в тон ему с неудержимым негодованием заметила Консуэло. — О! Я прекрасно знаю, господин барон, короли никогда не бывают виноваты, они не повинны ни в чем, что делается им в угоду! — А плутишка не так глуп! — смеясь, воскликнул граф. — Но будьте осторожны, мой милый маленький барабанщик, и не забывайте, что говорите в присутствии старшего офицера полка, куда вы должны были, по-видимому, попасть. — Я умею молчать, господин граф, и никогда не ставлю под сомнение скромность других. — Слышите, барон. Он обещает вам молчать, а вы и не помышляли просить его об этом. Ну, право, прелестный мальчик! — И я всем сердцем полагаюсь на него, — проговорил барон. — Граф, — продолжал он, — вам бы следовало завербовать его и предложить в пажи ее высочеству. — Готов, если он согласен, — смеясь, сказал граф. — Хотите занять эту должность, гораздо более приятную, чем прусская служба? Да, дитя мое, тут не придется ни дуть в медные трубы, ни отбивать на барабане сбор, ни получать тумаки, ни есть хлеб из толченого кирпича, а только поддерживать шлейф и носить веер прелестнейшей дамы, жить в волшебном замке, принимать участие в играх и веселье и выступать в концертах, не уступающих концертам Фридриха. Что? Вас это не соблазняет? Уж не принимаете ли вы меня за второго Мейера? — А кто же эта величественная и прелестная дама? — спросила, улыбаясь, Консуэло. — Вдовствующая маркграфиня Байрейтская, княгиня Кульмбахская, а ныне моя прославленная супруга и владетельница замка Росвальд в Моравии, — ответил граф Годиц. Много раз приходилось слышать Консуэло рассказы канониссы Венцеславы фон Рудольштадт о генеалогии, браках и всяких происшествиях в княжеских и аристократических родах, больших и малых, как Германии, так и соседних с нею государств. Некоторые из биографий поразили Консуэло, и среди них была биография графа Годица-Росвальда, богатейшего моравского вельможи. Изгнанный и отверженный отцом, разгневанным его распутством, граф-авантюрист был известен всем европейским дворам; наконец он стал обер-шталмейстером и любовником вдовствующей маркграфини Байрейтской, потом тайно обвенчался с ней и увез ее сначала в Вену, а затем в Моравию; здесь он унаследовал состояние отца, и его супруга оказалась обладательницей огромного богатства. Канонисса часто возвращалась к этой истории, находя ее весьма скандальной, ввиду того, что маркграфиня была владетельной принцессой, а граф — обыкновенным дворянином. Для нее это был повод обрушиться на неравные браки и на браки по любви. Консуэло, стремясь понять кастовые предрассудки дворянства и познакомиться с ними, извлекала пользу из этих рассказов и не забывала их. Когда граф Годиц впервые назвал себя, ей сразу показалось, что с его именем у нее связаны какие-то смутные воспоминания; теперь же перед нею ясно встали все обстоятельства жизни и романтического брака знаменитого авантюриста. Но о бароне фон Тренке ей никогда не приходилось слышать. Тогда только начиналась его нашумевшая опала, и ему не дано было предугадать свое ужасное будущее. Итак, она слушала рассказы графа, не без хвастовства рисовавшего картину своего богатства. Бывая при дворах, в маленьких и надменных герцогствах Германии, где над ним с презрением насмехались, Годиц не раз краснел, чувствуя, что на него смотрят как на бедняка, разбогатевшего благодаря жене. Унаследовав огромные имения, кичась царственной роскошью своего моравского графства, он отныне считал честь свою восстановленной и любил подчеркивать свои новые преимущества на зависть мелким властителям, более бедным, чем он. Полный внимания и нежнейшей заботливости к маркграфине, он, однако, не считал необходимой безупречную верность по отношению к супруге, которая была гораздо старше его. А принцесса — потому ли, что она отличалась устойчивостью взглядов и утонченным тактом, свойственным ее эпохе и заставлявшем закрывать глаза на многое, или потому, что считала исключенным, чтобы возвеличенный ею супруг мог когда-либо заметить увядание ее красоты, — не препятствовала его похождениям. Проехав несколько миль, путники сделали привал в местечке, где заранее все было приготовлено для приема знатных гостей. Консуэло и Иосиф, выйдя из кареты, хотели здесь проститься со своими избавителями, но те воспротивились, ссылаясь на возможность новых посягательств на них со стороны снующих в этой местности вербовщиков. — Вы не знаете, — сказал им Тренк (и он нисколько не преувеличивал), — до чего ловко и страшно это отродье. В какое бы место просвещенной Европы вы ни попали, если вы бедны и беззащитны, если вы физически сильны или у вас есть какие-нибудь дарования, — вы рискуете попасть в лапы этих плутов и насильников. Им известны все переходы через границу, все горные тропинки, все проселочные дороги, все подозрительные притоны, все мерзавцы, на поддержку и помощь которых они могут рассчитывать в случае надобности. Они знают все языки, все наречия, так как всюду побывали и перепробовали все профессии. Они бесподобно правят лошадьми, бегают, плавают, перепрыгивают через пропасти, как истые бандиты. Они почти все поголовно смельчаки, не знают усталости, ловки, бесстыжи, мстительны, изворотливы и жестоки. Это изверги рода человеческого; вот из таких-то подонков военная организация покойного короля Вильгельма Толстого и набрала самых ценных агентов своего могущества, лучших столпов дисциплины. Они настигнут дезертира в дебрях Сибири, отправятся разыскивать его под пулями вражеских войск — исключительно ради удовольствия доставить его обратно в Пруссию, чтобы там его повесили в назидание остальным. Они вытащили из алтаря священника, служившего обедню, только потому, что он был ростом в пять футов и десять дюймов; выкрали врача у супруги великого курфюрста; неоднократно приводили в ярость старого маркграфа Байрейтского, угоняя его полк, состоящий из двадцати — тридцати человек, причем он не дерзал даже открыто высказать свое возмущение; они обратили в пожизненного солдата французского дворянина, ехавшего куда-то под Страсбург на свидание с женой и детьми; хватали подданных царицы Елизаветы, уланов маршала Саксонского, пандуров Марии-Терезии, венгерских магнатов, польских вельмож, итальянских певцов и, наконец, женщин всех национальностей — этих новых сабинянок, которых они насильно выдавали замуж за солдат. Они берут все, что попадется; помимо щедрого вознаграждения и путевых издержек, они получают известную премию с каждой головы, да нет, что я говорю, — с каждого дюйма. — Да, — проговорила Консуэло, — они поставляют человеческое мясо по столько-то за унцию! Ах, ваш великий король — настоящее чудовище! Но будьте покойны, господин барон, можете говорить свободно: вы совершили огромное благодеяние, освободив бедного дезертира, и я предпочел бы вынести пытки, предназначенные ему, чем вымолвить слово, могущее вам повредить. Тренк, человек по натуре горячий, не признавал осторожности, к тому же он был так озлоблен непонятной для него суровостью и несправедливостью Фридриха, что ему доставляло горькое удовольствие разоблачать перед графом Годицем беззакония того самого государственного строя, свидетелем и соучастником злодеяний которого он был сам в дни своего благоденствия, когда взгляды его были не столь справедливы и строги. Теперь же, хоть он и получил, несмотря на тайные преследования, важное поручение к Марии-Терезии, очевидно благодаря доверию короля, барон начинал ненавидеть своего повелителя и слишком откровенно выказывал свои чувства. Он обрисовал графу страдания, рабство и отчаяние многочисленной прусской армии, очень ценной во время войны, но настолько опасней в мирное время, что пришлось для обуздания ее прибегнуть к системе беспримерного террора и жестокости. Рассказал и об эпидемии самоубийств, свирепствующей в армии, и о преступлениях, совершаемых солдатами, даже честными и набожными, с единственной целью добиться смертного приговора и избавиться таким путем от ужасов жизни, на которую их обрекли. — Поверите ли, — говорил он, — солдаты страстно стремятся попасть в ряды «поднадзорных». Надо вам сказать, что «поднадзорные» пополняются за счет рекрутов-иностранцев (главным образом похищенных), а также за счет прусской молодежи. В начале своей военной карьеры, кончающейся для них только вместе с жизнью, все они, особенно в первые годы, предаются безмерному отчаянию. Их разбивают на ряды и, как в мирное, так и в военное время, заставляют маршировать впереди ряда людей более покорных — или более решительных, — получивших приказ стрелять в каждого идущего перед ним при малейшей попытке к бегству или неповиновению. Если же ряд, которому поручена эта экзекуция, не выполнит ее, то следующий за ним ряд, составленный из людей еще более бесчувственных и более жестоких (а такие встречаются среди старых, очерствелых солдат и добровольцев, почти поголовных негодяев), обязан стрелять в оба передних, и так далее, в случае если и третий оплошает при выполнении экзекуции. Таким образом, каждый ряд солдат имеет во время сражения врага перед собой и врага позади себя, но близких — товарищей или братьев по оружию — нет ни у кого. Повсюду насилие, смерть и ужас. Только таким образом, говорит великий Фридрих, создаются непобедимые солдаты. Так вот в этих именно рядах и домогается юный прусский солдат желанного места, а добившись его и потеряв всякую надежду на спасение, он бросает оружие и бежит, чтобы навлечь на себя пули своих товарищей. Этот отчаянный порыв спасает некоторых; им порой ценою риска и невероятных опасностей удается бежать, а иногда и перейти к врагу. Король прекрасно знает, с каким ужасом относятся в армии к его железному ярму. И вам, быть может, известна острота, которую он сказал своему племяннику, герцогу Брауншвейгскому, присутствовавшему на одном из его больших смотров и не перестававшему восхищаться прекрасней выправкой солдат и вообще чудесными маневрами. «Вас удивляет, — обратился к нему Фридрих, — такое сборище красавцев и полное их единодушие, а меня несравненно больше удивляет нечто другое». «Что же?» — спросил молодой герцог. «Да то, что нам с вами не грозит среди них опасность», — ответил король. — Барон, дорогой барон! — возразил граф Годиц. — Это оборотная сторона медали. Чудес люди не творят. Мог ли Фридрих быть величайшим полководцем своего времени, отличайся он голубиной кротостью?.. Знаете что? Не говорите больше о нем. А то, пожалуй, вы вынудите меня, естественного врага Фридриха, защищать короля против вас, его адъютанта и любимца! — По тому, как он обращается со своими любимцами, когда на него найдет каприз, можно судить о том, как он относится к рабам. Но вы правы: не будем больше говорить о нем, а то у меня является дьявольское желание вернуться в лес и собственными руками передушить его усердных поставщиков человеческого мяса, которых я пощадил из-за глупого и трусливого благоразумия! Великодушная горячность барона пришлась по сердцу Консуэло. Она с интересом слушала его живые рассказы о прусской военной жизни, но не знала, что в смелом негодовании барона есть доля личного недовольства, тогда как ей он казался человеком исключительно благородным. Правда, в душе Тренка было несомненное благородство. Гордый молодой красавец не был рожден для низкопоклонства. Он очень отличался от своего новоприобретенного в дороге друга, надменного богача Годица. Граф, приводивший ребенком в ужас и отчаяние своих воспитателей, был наконец предоставлен самому себе, и хотя теперь он уже вышел из возраста буйных шалостей, все же в его манерах и разговорах осталось много мальчишеского; и это противоречило его геркулесовой фигуре и красивому лицу, немного поблекшему за сорок лет постоянной невоздержанности и переутомления. Поверхностные знания, которыми он от времени до времени любил прихвастнуть, были почерпнуты им исключительно из романов, из модной философии и из посещения театров. Он воображал себя артистом, но и в этом, как во всем, ему не хватало тонкости и глубины. Однако его барская осанка, утонченная любезность и веселые остроты пленили юного Гайдна, и он нравился ему гораздо больше, чем барон, быть может еще потому, что к последнему с явным интересом относилась Консуэло. Барон, напротив, получил хорошее образование. Хотя блеск придворной жизни и эгоизм кипучей молодости настолько увлекали его порой, что он забывал об истинной ценности человеческого величия, в глубине души его сохранились независимость чувств и твердость принципов, выработанных серьезным чтением и хорошим воспитанием. Его гордый характер мог измениться под влиянием лести и угодничества, но достаточно было малейшей несправедливости, чтобы он вспылил и вышел из себя. Красавец паж Фридриха омочил губы в кубке с ядом, но любовь — любовь безграничная, смелая, экзальтированная — вновь воскресила в нем отвагу и твердость. Пораженный в самое сердце, он поднял голову, бросая вызов тирану, желавшему поставить его на колени. В то время, о котором мы повествуем, ему было на вид не больше двадцати лет. Целый лес каштановых волос, которыми он не хотел жертвовать ради дисциплинарных установлении Фридриха, осенял его высокий лоб. Великолепно сложенный, с искрящимися глазами, черными, как смоль, усиками и белыми, как алебастр, но сильными, как у атлета, руками, он обладал голосом не менее свежим и мужественным, чем его лицо, мысли и любовные упования. Консуэло все думала о таинственной любви, о которой он непрестанно упоминал, но это чувство уже не казалось ей смешным с той минуты, как девушка подметила, что порывы откровенности сменялись у барона внезапной сдержанностью, что указывало на врожденную непосредственность и вполне понятное недоверие, порождавшее постоянную внутреннюю борьбу с самим собой и с судьбой. Консуэло помимо воли то и дело задумывалась над тем, кто же дама сердца юного красавца, и ловила себя на мысли, что самым искренним образом желает успеха этим двум романтическим возлюбленным. День показался ей не столь длинным, как она ожидала, боясь тягостного пребывания с глазу на глаз с двумя незнакомцами из чуждого ей круга. В Венеции она получила представление о вежливости, а в замке Ризенбург приобрела привычку к ней, равно как и к мягким манерам и изысканным речам, являвшимся приятной особенностью того общества, которое в те времена принято было называть избранным. С присущей ей сдержанностью она не вступала в разговор, пока к ней не обратятся, и спокойно обдумывала на свободе все, о чем ей приходилось слышать. Ни барон, ни граф, по-видимому, не заметили, что она переодета. Барон не обращал никакого внимания ни на нее, ни на Иосифа: если он и бросал им несколько слов, то делал это между прочим, продолжая начатый разговор с графом; но вскоре, увлекшись, он забывал даже и о нем, беседуя, казалось, с собственными мыслями, как человек, чей ум питается собственным внутренним огнем. Что же касается графа, то он был либо важен, как монарх, либо резв, как французская маркиза. Он вынимал из кармана тонкие таблички из слоновой кости и что-то заносил на них с сосредоточенным видом мыслителя или дипломата, затем, напевая, перечитывал, и Консуэло видела, что это французские слащаво-любовные стишки. Порой он декламировал их барону, а тот, не слушая, находил их чудесными. Иногда граф самым добродушным образом совещался с Консуэло, спрашивая ее с деланной скромностью: — Как вы находите стихи, юный мой друг? Ведь вы понимаете по-французски, не правда ли? Консуэло надоела притворная снисходительность Годица, по-видимому желавшего ее поразить; она не удержалась и указала ему на две-три ошибки в его четверостишии «К красоте». Мать научила Консуэло красивым оборотам в иностранных языках, на которых сама пела с легкостью и даже некоторым изяществом. Консуэло, любознательная и музыкальная, а потому во всем искавшая гармонию, меру и ясность, впоследствии глубже усвоила из книг правила различных языков. Упражняясь в переводе лирических стихов и приноравливая иностранные слова к народным песням, она обращала особенное внимание на ударения, чтобы ориентироваться в произношении и ритме. Таким путем ей удалось хорошо изучить стихосложение нескольких языков, а потому не стоило большого труда указать моравскому поэту на его погрешности. Восхищенный познаниями Консуэло, но не в силах усомниться в своих собственных, Годиц обратился за третейским судом к барону, и тот оказался настолько компетентным в этом вопросе, что согласился с мнением маленького музыканта. С этой минуты граф занялся исключительно Консуэло, не подозревая, по-видимому, ни ее настоящего возраста, ни пола. Он только спросил, где он получил образование, что так хорошо усвоил законы Парнаса. — В одной бесплатной певческой школе в Венеции, — лаконично ответила Консуэло. — По-видимому, учение в этой стране поставлено лучше, чем в Германии. А где учился ваш товарищ? — При венском соборе, — ответил Иосиф. — Дети мои, — продолжал граф, — вы оба кажетесь мне и умными и способными. На первой же нашей остановке я вас проэкзаменую по музыке, и если оправдается то, что обещают ваши лица и манеры, я приглашаю вас в свой оркестр или театр в Росвальде. Серьезно, я хочу представить вас маркграфине. Что вы на это скажете? А? Это было бы большим счастьем для вас, мальчики. Консуэло едва сдержала смех, услышав, что граф собирается экзаменовать по музыке ее и Гайдна. Она лишь почтительно поклонилась, делая неимоверные усилия, чтобы не расхохотаться. Иосиф же, чувствуя все выгоды нового покровительства, поблагодарил и не отказался. Граф снова взялся за свои таблички и прочел Консуэло половину маленького, удивительно скверного и плохого по стилю либретто итальянской оперы, которое он сам собирался положить на музыку и поставить в день именин жены на собственном театре, с собственными актерами, в собственном замке, вернее — в собственной «резиденции», ибо, считая себя благодаря браку с маркграфиней принцем, он иначе не выражался. Консуэло время от времени подталкивала Иосифа локтем, желая обратить его внимание на промахи графа. Умирая от скуки, она говорила себе, что если знаменитая красавица наследственного маркграфства Байрейтского с уделом Кульмбах дала увлечь себя подобными мадригалами, то, невзирая на свои титулы, любовные похождения и годы, она, должно быть, особа крайне легкомысленная. Читая и декламируя, граф ел конфеты, чтобы смягчить горло, и то и дело угощал ими своих юных спутников, а те, не имея со вчерашнего дня во рту ни маковой росинки и умирая от голода, уписывали, за неимением лучшего, эту пищу, способную скорее обмануть голод, чем удовлетворить его. Каждый из них думал про себя, что и конфеты и стихи графа довольно безвкусны. Наконец, уже под вечер, на горизонте показались крепостные стены и шпили того самого Пассау, куда, как Консуэло думала еще этим утром, ей никогда не добраться. После пережитых опасностей и ужасов она почти так же обрадовалась этому городу, как в другое время обрадовалась бы Венеции. Когда они переправлялись через Дунай, она не удержалась и радостно пожала руку Иосифу. — Это ваш брат? — спросил граф; до сих пор ему не приходило в голову задать этот вопрос. — Да, ваше сиятельство, — наобум ответила Консуэло, чтобы отделаться от расспросов любознательного графа. — Однако вы совсем не похожи друг на друга, — сказал граф. — А сколько детей не похожи на своих отцов! — весело заметил Иосиф. — Значит, вы не вместе воспитывались? — Нет, ваше сиятельство. При нашем кочевом образе жизни воспитываешься где и как придется. — Не знаю почему, но мне кажется, — проговорил граф, понижая голос, что вы хорошего происхождения. Все в вас самих и в вашем разговоре отличается прирожденным благородством. — Я совсем не знаю, какого я происхождения, ваше сиятельство, — ответила, смеясь, Консуэло, — должно быть, мои предки были музыкантами, потому что я больше всего на свете люблю музыку. — Отчего вы одеты моравским крестьянином? — Да потому что в пути платье мое износилось, и я купил на ярмарке то, что вы на мне видите. — Так вы были в Моравии? Пожалуй, еще и в Росвальде? — Да, ваше сиятельство, был в его окрестностях, — шаловливо отвечала Консуэло, — я издали видел, не дерзнув приблизиться, ваше роскошное поместье, ваши статуи, ваши каскады, ваши сады, ваши горы и еще бог весть что! Настоящие чудеса, волшебный дворец! — Вы все это видели? — воскликнул граф, удивившись, что не знал этого раньше, и не догадываясь, что Консуэло, прослушав целых два часа подряд описание прелестей его резиденции, могла со спокойной совестью повторить вслед за ним все слышанное. — О! В таком случае вы должны жаждать вернуться туда, — сказал он. — Просто горю нетерпением — особенно теперь, после того как я имел счастье узнать вас, — ответила Консуэло, положительно ощущавшая потребность поиздеваться над графом, чтобы отомстить ему за чтение либретто. Тут она легко выпрыгнула из лодки, на которой они только что переправились через реку, и воскликнула с утрированным немецким акцентом: — О Пассау! Приветствую тебя! Карета подвезла их к дому богатого вельможи, друга графа. Он сам находился в отсутствии, но все было приготовлено для временного пребывания графа. Их ждали, и слуги хлопотали с ужином, который вскоре был подан. Граф, находивший особенное удовольствие в разговорах со своим маленьким музыкантом (так он называл Консуэло), охотно посадил бы его за свой стол, но осуществить это желание помешала ему мысль, что это может не понравиться барону. Консуэло же и Иосиф были очень рады поесть в людской и без всяких возражений уселись за стол со слугами. Гайдну вообще еще не приходилось пользоваться большим почетом у вельмож, допускавших его на свои пиршества. И хотя искусство и сделало его настолько утонченным, что он прекрасно понимал, сколь обидно такого рода обращение, он без ложного стыда всегда помнил, что его мать когда-то была кухаркой у владельца их деревни. И позднее, когда Гайдн достиг расцвета своего таланта, он как человек не пользовался большим вниманием у своих покровителей, хотя уже в то время вся Европа высоко ценила его как артиста. Он прослужил двадцать пять лет у князя Эстергази; и говоря «прослужил», мы не имеем в виду, что это была только служба музыканта. Паэр видел его с салфеткой под мышкой и при шпаге: он стоял, согласно обычаю того времени и той страны, за стулом своего хозяина и исполнял обязанности метрдотеля, то есть старшего лакея. Консуэло с самого детства, когда она бродяжничала с матерью-цыганкой, не приходилось есть со слугами. Ее очень забавляла важность этих лакеев знатного дома: чувствуя себя униженными обществом двух маленьких фигляров, они посадили их отдельно, на конце стола, и уделяли им самые плохие куски. Но благодаря голоду и прирожденной умеренности в пище наши юнцы нашли все превосходным. Когда же их веселость обезоружила надменные души дворни, их попросили поиграть за десертом для увеселения «господ лакеев». Иосиф отплатил им за презрение, с большой готовностью сыграв для них на скрипке, а Консуэло, почти успевшая забыть утренние волнения и муки, начала было петь, как вдруг их вызвали к графу и барону, которые сами решили поразвлечься музыкой. Отказать не было никакой возможности. После помощи, которую оказали им вельможи, Консуэло сочла бы всякую отговорку неблагодарностью; да к тому же отказываться петь под предлогом усталости или хрипоты было бы совсем не легкой уверткой, ибо хозяева только что слышали ее пение, доносившееся из людской. Она пошла вслед за Иосифом, готовым одинаково оптимистически относиться ко всем перипетиям их странствования. Войдя в роскошный зал, где оба вельможи, облокотясь на стол, залитый светом двадцати свечей, допивали последнюю бутылку венгерского, Кенсуэло и Иосиф остановились, как полагалось бродячим музыкантам, у дверей и приготовились исполнить маленькие итальянские дуэты, разученные в горах. — Внимание! Прежде чем начать, — лукаво сказала Консуэло Иосифу, — помни, что господин граф собирается экзаменовать нас с тобой по музыке. Постараемся же не провалиться! Граф был очень польщен этим замечанием. Барон положил на перевернутую тарелку портрет своей таинственной Дульцинеи и, по-видимому, совсем не был расположен слушать пение. Консуэло старалась не обнаруживать ни своего голоса, ни своего умения петь. Ее мнимый пол не допускал бархатистости звука, а в том возрасте, какой придавал ей мальчишеский костюм, она не могла иметь законченного музыкального образования. Консуэло пела детским тембром, несколько резким и как бы преждевременно разбитым благодаря злоупотреблению пением на открытом воздухе. Она находила забавным подражать наивному, неумелому пению и смелым коротким фиоритурам уличных мальчишек Венеции. Но как ни чудесно разыгрывала она эту музыкальную пародию, в ее шутливой игривости было столько прирожденного вкуса, дуэт был пропет с таким огнем, так дружно, сама народная песня была так свежа и оригинальна, что барон, прекрасный музыкант и врожденный артист, положил на место портрет, поднял голову, стал взволнованно ерзать на стуле и наконец громко захлопал, воскликнув, что никогда в жизни не слыхивал такой настоящей, прочувствованной музыки. Графу же Годицу, воспитанному на произведениях Фукса, Рамо и других классических авторов, гораздо меньше понравились и самый жанр и исполнение. Он нашел, что барон — северный варвар, и оба покровительствуемые им мальчика, правда, довольно смышленые ученики, но ему придется вытягивать их при помощи своих уроков из мрака невежества. У него была мания самому обучать своих артистов, и он проговорил поучительным тоном, качая головой: — Недурно, но придется много переучивать. Ничего! Не беда! Все это мы исправим! Граф уже воображал, что Консуэло и Иосиф его собственность и входят в состав его капеллы. Он попросил Гайдна поиграть на скрипке, и так как тому не было никакого основания скрывать своих дарований, юноша чудесно исполнил небольшую, но удивительно талантливую вещь собственного сочинения. На этот раз граф остался вполне доволен. — Ну, тебе место уже обеспечено, — сказал он, — будешь у меня первой скрипкой; ты мне вполне подходишь. Но ты будешь также заниматься на виоле-д'амур, это мой любимый инструмент, я выучу тебя играть на Нем. — Господин барон тоже доволен моим товарищем? — спросила Консуэло Тренка, снова впавшего в задумчивость. — Настолько доволен, — ответил барон, — что если когда-нибудь мне придется жить в Вене, я не пожелаю иметь иного учителя, кроме него. — Я буду учить вас на виоле-д'амур, — предложил граф, — не откажите мне в предпочтении. — Я предпочитаю скрипку и этого учителя, — ответил барон, проявлявший, несмотря на озабоченное состояние духа, бесподобную откровенность. Он взял скрипку и сыграл с большой чистотой и выразительностью несколько пассажей из только что исполненной Иосифом пьесы. Отдавая скрипку, он сказал юноше с неподдельной скромностью: — Мне хотелось показать, что я гожусь вам только в ученики и могу учиться прилежно и со вниманием. Консуэло попросила его сыграть еще что-нибудь, и он выполнил ее просьбу без всякого жеманства. У него были и талант, и вкус, и понимание. Голиц рассыпался в преувеличенных похвалах самой вещи. — Она не очень хороша, — ответил Тренк, — ибо это мое сочинение. Но все-таки я люблю ее, так как она понравилась принцессе. Граф скорчил гримасу, как бы желая сказать, что барон должен взвешивать свои слова. Но Тренк не обратил на это никакого внимания и, глубоко задумавшись, в течение нескольких минут продолжал водить смычком по струнам, потом, бросив скрипку на стол, встал и зашагал по комнате, потирая рукою лоб. Наконец он подошел к Годицу и сказал: — Желаю вам доброй ночи, дорогой граф. Я должен уехать отсюда до зари, заказанная карета приедет за мной в три часа. Раз вы думаете провести здесь все утро, мы, по всей вероятности, увидимся только в Вене. Счастлив буду снова встретиться с вами и еще раз поблагодарить вас за приятное путешествие, которое мы проделали вместе. Всем сердцем предан вам на всю жизнь. Они несколько раз пожали друг другу руки; выходя из комнаты, барон подошел к Иосифу и, давая ему несколько золотых, проговорил: — Это аванс за уроки, которые я попрошу вас давать мне в Вене. Вы найдете меня в прусском посольстве. Кивнув затем на прощанье Консуэло, он сказал: — А тебя, если когда-нибудь повстречаю барабанщиком или трубачом в своем полку, возьму с собой, и мы вместе сбежим, слышишь? И, еще раз поклонившись графу, он вышел.  Глава 73   Как только граф Годиц остался наедине со своими музыкантами, он почувствовал себя свободнее и стал очень разговорчив. Самой большой его страстью было корчить из себя регента и разыгрывать роль импресарио; итак, он пожелал немедленно заняться образованием Консуэло. — Иди сюда и садись, — сказал он ей. — Мы здесь одни, а слушать внимательно нельзя, когда люди находятся друг от друга бог весть на каком расстоянии. Садитесь и вы, — обратился он к Иосифу, — и извлекайте пользу из урока. — Ты не умеешь вывести ни одной трели, — продолжал он, снова обращаясь к знаменитой оперной певице. — Слушайте оба хорошенько, вот как это делается. И он пропел простейшую фразу, прибавив к ней самым вульгарным образом несколько фиоритур. Консуэло, забавляясь, повторила фразу, нарочно сделав трель не так, как он показал. — Не то! — закричал граф громовым голосом, ударяя кулаком по столу. Вы не слушаете! Он снова повторил фразу, а Консуэло с самым серьезным видом еще более причудливо и безнадежно плохо оборвала фиоритуру, притворяясь, будто старается изо всех сил. Иосиф задыхался от судорожного смеха и нарочно кашлял, чтобы скрыть это. — Ла-ла-ла-трала-тра-ла, — пел граф, передразнивая своего неумелого ученика и подпрыгивая на стуле, как если бы он испытывал величайший гнев, хотя на самом деле был далек от этого, но считал гнев необходимым признаком вдохновенного учителя с сильным характером. Консуэло потешалась над ним с добрых четверть часа, а затем, поиздевавшись вволю, вдруг проделала трель со всею чистотой, на какую только была способна. — Браво! Брависсимо! — воскликнул граф, в восторге откидываясь на спинку стула. — Наконец-то! Чудесно! Я знал, что заставлю вас это проделать. Дайте мне первого попавшегося мужика, и я в один день поставлю ему голос и научу его так, как другим, пожалуй, не удастся и за целый год! Ну, повтори эту фразу и отчетливо пропой все ноты, но легко, будто не касаясь их… А вот это еще лучше! Превосходно! Да, мы из тебя сделаем толк! И граф отер себе лоб, хотя на нем не было ни единой капельки пота. — А теперь, — проговорил он, — перейдем к трели с каденцией на одном дыхании. — И он показал, как исполнять ее, причем его исполнение отличалось той шаблонной легкостью, какую приобретают заурядные хористы, подражая солистам, чьей техникой они восторгаются, и воображая себя не менее искусными певцами. Консуэло еще раз потешила себя, постаравшись вызвать вспышку напускного гнева, — любимый прием графа, когда он садился на своего конька; закончила она такой совершенной и длительной каденцией, что Годиц невольно закричал: — Довольно! Довольно! Наконец-то ты понял! Я был уверен, что открою тебе, в чем тут секрет. Ну, теперь займемся руладой. Ты усваиваешь все с удивительной легкостью, хотел бы я всегда иметь таких учеников. Консуэло, которую уже начали одолевать сон и усталость, сократила урок. Она покорно проделала все рулады, какие приказывал педагог-магнат, хотя они и были весьма плохого вкуса, и даже запела своим естественным голосом, не боясь больше выдать себя, раз граф был склонен все приписывать себе, не исключая блеска и божественной чистоты ее голоса. — Насколько все становится яснее по мере того, как я показываю, каким образом должно открывать рот и подавать звук! — с торжеством воскликнул граф, обращаясь к Иосифу. — Ясность в преподавании, настойчивость и пример — вот три условия, следуя которым можно очень быстро сделать из человека певца и декламатора. Завтра мы опять займемся, так как нам надо пройти десять уроков, после чего вы научитесь петь. Придется проделать целый ряд сложных упражнений. А теперь ступайте отдыхать, я велел приготовить для вас комнаты во дворце. Пробуду я здесь по делам до полудня. После завтрака вы поедете со мной в Вену. Отныне считайте себя как бы на службе у меня. Для начала, Иосиф, пойдите и скажите моему камердинеру, чтобы он пришел посветить мне до моей комнаты. А ты, — обратился он к Консуэло, — останься и повтори последнюю руладу. Я не вполне доволен ею. Не успел Иосиф выйти, как граф, взяв обе руки Консуэло в свои и очень выразительно глядя на нее, попытался привлечь ее к себе. Остановившись на прерванной руладе, Консуэло посмотрела на графа с большим удивлением, решив, что он хочет заставить ее отбивать такт, но, заметив его возбужденный взгляд и распутную улыбку, она резким движением вырвала руки и отодвинулась к концу стола. — Вот как! Вы желаете разыгрывать неприступность! — сказал граф, возвращаясь к своему беспечно важному тону. — Так значит, милочка, у нас имеется маленький возлюбленный?! Бедняга очень неказист, и я надеюсь, что с сегодняшнего дня вы откажетесь от него. Судьба ваша будет обеспечена, если вы не станете колебаться, ибо я не люблю проволочек. Вы прелестная девчурка, умная, кроткая и очень мне нравитесь; я с первого взгляда увидел, что вы не созданы для того, чтобы шататься по дорогам с этим плутишкой. О нем я позабочусь. Отправлю в Росвальд и устрою его судьбу. А вы останетесь в Вене; я поселю вас в прелестной квартирке, и если вы будете благоразумны и скромны, то даже введу вас в светское общество. Научившись музыке, вы станете примадонной моего театра, и когда я свезу вас в свою резиденцию, вы снова увидитесь со своим случайно встреченным дружком. Ну, так решено? — Да, господин граф, — ответила очень серьезным тоном, отвешивая глубокий поклон, Консуэло, — конечно, решено! В эту минуту Иосиф вернулся с камердинером, несшим два канделябра, и граф вышел, слегка потрепав по щеке Иосифа и многозначительно улыбнувшись Консуэло. — Вот уж подлинный чудак! — сказал Иосиф своей спутнице, как только остался с ней наедине. — Даже более чем подлинный, — задумчиво отозвалась Консуэло. — Но все это не так важно, — продолжал Иосиф, — а человек он — самый прекрасный в мире и в Вене будет мне очень полезен. — Да, в Вене, пожалуй, сколько тебе будет угодно, но в Пассау этому не бывать, предупреждаю тебя. Где наши вещи, Иосиф? — На кухне. Сейчас схожу за ними и снесу в наши комнаты; говорят, они прелестны. Наконец-то мы выспимся! — Простак ты, Иосиф, как я погляжу, — проговорила Консуэло, пожимая плечами. — Ну, — прибавила она, — живо отправляйся за вещами и простись со своей красивой комнатой и хорошей кроватью, где ты собирался так славно выспаться. Мы сейчас же уходим из этого дома, слышишь? Торопись, а то, вероятно, скоро запрут двери. Иосифу все это показалось сном. — Вот тебе и раз! — воскликнул он. — Неужели эти знатные вельможи тоже вербовщики? « — Графа я еще больше боюсь, чем Мейера, — с раздражением ответила Консуэло. — Ну, беги без колебаний, а то я брошу тебя и уйду одна. В тоне и выражении лица Консуэло было столько решимости и энергии, что растерянный, взволнованный Гайдн немедленно повиновался. Через три минуты он вернулся с дорожной сумкой, где были его тетради и пожитки, а еще через столько же они, выйдя никем не замеченные из дворца, добрались уже до предместья. Здесь они вошли на какой-то жалкий постоялый двор и сняли две маленькие комнатки, уплатив за них вперед, чтоб иметь возможность без всякой задержки уйти когда им вздумается. — Но все-таки не скажете ли вы мне причину этой новой тревоги? — спросил Гайдн Консуэло, пожелав ей покойной ночи на пороге ее комнаты. — Спи спокойно, — ответила она, — скажу тебе в двух словах, что теперь нам особенно бояться нечего. Господин граф, бросив свой орлиный взгляд, догадался, что я женщина, и оказал мне честь, сделав признание, удивительно польстившее моему самолюбию. Доброй ночи, друг Беппо. Удираем мы до света. Я постучу в дверь и разбужу тебя. На другой день восходящее солнце озарило наших юных путешественников, когда они плыли уже вниз по быстротечному Дунаю, охваченные такой чистой радостью и с сердцем таким покойным, как воды красавицы реки. Их за плату взял на свое суденышко старый лодочник, везший товары в Линц. Славный старик очень пришелся им по душе и не мешал их разговору. Он не понимал ни слова по-итальянски, а так как его лодка была порядком нагружена, то он не взял других пассажиров; наконец они почувствовали себя в безопасности и отдыхали телом и душой, в чем очень нуждались. Погода была великолепная, и они наслаждались чудесными видами, ежеминутно мелькавшими перед их глазами. На лодке имелся маленький, очень чистенький трюм, куда Консуэло могла спускаться, чтобы дать отдохнуть глазам от сверкания водной глади. Но за последние дни она так привыкла быть под открытым небом и на солнцепеке, что предпочитала проводить почти все время лежа на тюках, глядя на скалы и деревья, словно убегавшие от нее. На досуге она музицировала с Гайдном, а забавное воспоминание о меломане Годице, которого Иосиф называл «маэстроманом», вносило много веселья в их наивную болтовню. Иосиф чудесно копировал графа и со злорадством думал о его разочаровании. Их смех и песни веселили и очаровывали старого лодочника, который, как всякий добрый немецкий бедняк, страстно любил музыку. Он тоже пел им свои песни, от которых словно веяло рекой, и Консуэло переняла от него напевы и слова. Окончательно же они завоевали сердце старика, угостив его вдосталь на первой же пристани, где они закупили съестных припасов на целый день. Этот день был самым мирным и самым приятным из всех дней их путешествия. — Что за прелесть барон фон Тренк! — воскликнул Иосиф, разменивая один из блестящих золотых, полученных от вельможи. — Ему я обязан тем, что, наконец, в состоянии избавить божественную Порпорину от усталости, голода, опасностей — словом, от всех зол, которые влечет за собою нищета. А ведь мне сперва не понравился этот благородный, доброжелательный барон! — Да, — сказала Консуэло, — вы предпочитали ему графа. Теперь я так счастлива, что этот меломан ограничился одними посулами и не загрязнил наших рук своими благодеяниями. — В конце концов ведь мы ровно ничем ему не обязаны, — продолжал Иосиф. — Кому пришла мысль сразиться с вербовщиками и кто решился на это? Барон. Графу было совершенно безразлично, а пошел он на это только из любезности к барону и из-за хорошего тона. Кто рисковал жизнью и кому пуля пробила шляпу у самого черепа? Опять-таки барону. Кто ранил, а быть может, и уложил на месте гнусного синьора Пистолета? Барон. Кто спас дезертира, быть может в ущерб себе и даже подвергая себя гневу своего страшного повелителя? Наконец, кто отнесся к вам с уважением и сделал вид, что не догадывается о том, что вы женщина? Кто постиг красоту ваших итальянских арий и прелесть вашей манеры петь? — А также талант маэстро Иосифа Гайдна! — прибавила, улыбаясь, Консуэло. — Барон! Все тот же барон! — Конечно! — продолжал Гайдн, желая отплатить девушке за ее лукавый намек. — И, быть может, к большому счастью отсутствующего благородного и любимого существа, о котором шла речь, объяснение в любви божественная Порпорина выслушала из уст нелепого графа, а не храброго, обворожительного барона! — Беппо! — ответила с грустной улыбкой Консуэло. — Отсутствующие приобретают изъян только в глазах людей с неблагодарным, низким сердцем. Вот почему великодушному, искреннему барону, влюбленному в таинственную красавицу, не могло прийти в голову за мной ухаживать. Спросите самого себя: пожертвовали бы вы так легко любовью к своей невесте и верностью к ней ради первого явившегося каприза? Беппо тяжело вздохнул. — Вы не можете быть для кого бы то ни было «первым явившимся капризом», — сказал он, — и… если бы барон забыл, увидя вас, и прошлые и настоящие увлечения, ему легко можно было бы это простить. — Вы что-то становитесь, Беппо, дамским угодником и льстецом! Видно, на вас оказало влияние общество господина графа, но желаю вам никогда не жениться на маркграфине и никогда не узнать, как обходятся с любовью, женившись на деньгах! Добравшись к вечеру до Линца, молодые путники наконец уснули без страха и забот о завтрашнем дне. Проснувшись, Иосиф тотчас же побежал купить обувь, белье, некоторые изысканные мелочи мужского туалета не только для себя, но главным образом для Консуэло, чтобы она, превратившись в «молодца» и «красавца», как она шутя выразилась, могла осмотреть город и окрестности. Старик лодочник обещал, если найдет груз для доставки в Мелк, снова забрать их к себе «на борт» и прокатить по Дунаю еще миль двадцать. Они провели день в Линце, взбирались на холм, осматривали укрепленный замок у его подножия и другой — на вершине, откуда могли созерцать излучины величественной реки среди плодородных равнин Австрии. Отсюда же они увидели нечто весьма их развеселившее — карету графа Годица, торжественно въезжавшую в город. Они узнали экипаж и ливрею лакеев и, пользуясь тем, что за дальностью расстояния их не было видно, забавлялись, насмешливо кланяясь до земли. Наконец вечером, спустившись на берег, они застали свою лодку нагруженной товарами для доставки в Мелк и с радостью снова сговорились со старым кормчим относительно переезда. Вышли они из Линца до рассвета; звезды еще сияли над их головами и отражались в зыбкой поверхности реки, превращаясь в разбегающиеся по ней серебряные струйки. Этот день был не менее приятен, чем предыдущий. Одно только огорчало Гайдна: они приближались к Вене, и путешествие, о невзгодах и опасностях которого он забыл, помня только восхитительные минуты, должно было скоро прийти к концу. В Мелке, как ни жаль, им пришлось расстаться со своим славным кормчим. На других судах, которыми они могли воспользоваться, уже не было бы ни такого уединения, ни такой безопасности. К тому же извилины реки намного удлиняли путь до Вены, а Консуэло хотелось быть поскорее на месте. Она чувствовала себя отдохнувшей, освежившейся, готовой ко всяким случайностям, а потому предложила Иосифу продолжать путь пешком, пока не подвернется какая-нибудь подходящая оказия. Им оставалось до Вены еще миль двадцать, и этот способ передвижения, конечно, был не из быстрых. Но дело в том, что, хотя Консуэло и уверяла себя, будто жаждет снова облечься в женское платье и вернуться к жизненным удобствам, в глубине души она, как и Иосиф, совсем не стремилась так скоро завершить путешествие. Она была артисткой до мозга костей и не могла не любить свободы, случайностей, проявлений мужества и ловкости, постоянно сменяющих друг друга картин природы, которые по-настоящему может оценить только пешеход, и, наконец, романтических приключений, сопутствующих бродячей и уединенной жизни. Я называю эту жизнь уединенною, читатель, стремясь выразить то сокровенное и таинственное чувство, которое, пожалуй, вам легче понять, чем мне объяснить. Мне кажется, что для выражения этого состояния души в нашем языке не найдется определения, но вы вспомните, как это бывает, если вам приходилось путешествовать пешком где-нибудь далеко, одному, или со своим вторым «я», или, наконец, подобно Консуэло, с приветливым товарищем, веселым, услужливым и мыслящим с вами заодно. И если у вас не было какой-нибудь неотложной заботы или повода к беспокойству, вы, наверное, испытывали в такие минуты странную, быть может, даже несколько эгоистическую, радость, говоря себе: никто не беспокоится обо мне, и я ни о ком не беспокоюсь! Никто не знает, где я! Те, кто властвует над моею жизнью, тщетно стали бы меня искать, — они не найдут меня в этом никому неведомом, новом для меня самого уголке, где я укроюсь. Те, кого моя жизнь затрагивает и волнует, отдохнут от меня, как и я от них. Я всецело принадлежу себе — и как повелитель и как раб. Ибо среди нас, о читатель, нет ни единого человека, который по отношению известной группы людей не был бы одновременно и рабом и повелителем. И это, заметьте, происходит помимо нашей воли, нашего сознания и стремления. Никто не знает, где я!? Чувство одиночества, несомненно, имеет свою прелесть — свою невыразимую прелесть, жестокую по виду, справедливую и сладостную по существу. Мы рождены для взаимного общения. Путь долга длинен и суров, горизонтом ему служит смерть, которая, может статься, короче одной ночи отдыха. Итак, в путь! Вперед, не жалея ног! Однако, если нам представится столь редкий, но благоприятный случай, когда можно безобидно и без угрызений совести отдохнуть, ибо перед нами тропинка, утопающая в зелени, — воспользуемся несколькими часами уединения и предадимся созерцанию! Такие часы безделья необходимы деятельному, мужественному человеку для восстановления сил. И я утверждаю, что чем ревностнее стремится ваше сердце служить дому божию (то есть человечеству), тем более вы способны оценить немногие минуты уединения, когда вы всецело принадлежите себе. Эгоист всегда и всюду одинок. Его душа никогда не томится любовью, страданием, постоянством; она безжизненна и холодна и нуждается во сне и покое не больше, чем мертвец. Умеющий любить редко бывает одинок, а когда он одинок, он доволен. Душа его может наслаждаться перерывом в деятельности, и перерыв этот будет подобен крепкому сну сильного организма. Такой сон красноречиво говорит об испытанной усталости и является предвестником предстоящих испытаний. Я не верю в искренность горя тех, кто не стремится отвлечься от него, ни в безграничную самоотверженность людей, никогда не нуждающихся в отдыхе. У одних печаль — следствие упадка духа, свидетельствующего о том, что человек надломлен, угасает и не имеет сил любить то, что им утрачено; у других под неослабевающей и неутомимой самоотверженностью скрывается постыдное вожделение или эгоистическое, даже преступное, ожидание вознаграждения. Эти размышления, быть может слишком длинные, не являются неуместными в повествовании о жизни Консуэло, деятельной и самоотверженной, которую, однако, могли бы порой обвинить в эгоизме и легкомыслии люди, не сумевшие понять ее.  Глава 74   Пустившись в путь, наши странники в первый же день увидели перед собой деревянный мост через речку, а на нем — нищую с крошечной девочкой на руках; она сидела, прислонясь к перилам моста, и просила милостыню. Ребенок был бледен, нездоров, истощенная женщина дрожала от лихорадки. Консуэло почувствовала глубокую симпатию и жалость к несчастным, напомнившим ей мать и ее собственное детство. — Вот в таком положении мы бывали не раз, — сказала она Иосифу, понявшему ее с полуслова и остановившемуся вместе с ней, чтобы посмотреть на нищенку и расспросить ее. — Увы, — начала свой рассказ нищенка, — еще несколько дней тому назад я была счастливейшей женщиной. Я крестьянка из окрестностей Харманица в Богемии. Пять лет назад я вышла замуж за своего двоюродного брата, рослого красавца, работягу и лучшего из мужей. Через год после свадьбы мой бедный Карл, отправившись в горы за дровами, вдруг исчез, и никто не знал, что с ним приключилось. Мне грозила нищета, и я страшно горевала, предполагая, что муж либо погиб, свалившись в пропасть, либо растерзан волками. Мне представлялся случай снова выйти замуж, но я и думать об этом не могла — ведь я любила мужа и не знала, что с ним приключилось. И как же была я вознаграждена, дети мои! Однажды вечером, в прошлом году, постучали в дверь; я открыла и тут же упала на колени: передо мной стоял муж, но, боже милосердный, в каком виде! Словно привидение: весь высохший, желтый, с блуждающим взглядом, взъерошенными волосами, обратившимися в ледяные сосульки, с окровавленными босыми ногами, только что прошедшими неизвестно сколько сотен миль по ужасающим дорогам в самую жестокую зиму! Но он был так счастлив, вновь обретя жену и бедную крошечную дочурку, что скоро воспрянул духом, поправился и принялся за работу. Рассказал он мне, что был похищен разбойниками, которые увезли его очень далеко, к морю, и там продали в солдатчину прусскому королю. Он прожил три года в самой мрачной из стран, нес очень тяжелую службу и с утра до вечера получал побои. Наконец, милые мои дети, ему удалось бежать, дезертировать. Он как бешеный отбивался от своих преследователей, одного из них убил, а другому вышиб камнем глаз. Избавившись от них, он шел днями и ночами, прячась, как дикий зверь, в болотах и лесах. Так он прошел через Саксонию и Богемию. Он был спасен! Он возвратился ко мне! Ах, как мы были счастливы всю ту зиму, несмотря на бедность и холод! Одно мучило нас: как бы снова не появились в наших краях эти хищные птицы, причина всех наших бед. Мы строили планы отправиться в Вену, явиться к императрице, рассказать ей о нашем горе, добиться ее покровительства, военной службы для мужа и кое-какой поддержки для меня и ребенка. Но из-за сильнейшего потрясения, какое я перенесла, увидев вновь Карла, я захворала, и мы были принуждены всю зиму и все лето провести в горах, выжидая, пока я смогу пуститься в путь. Все это время мы были постоянно начеку, даже ночью. Наконец блаженная минута настала! Я чувствовала себя достаточно сильной для ходьбы, а нашу девчурку, которой нездоровилось, должен был нести на руках отец. Но злодейка-судьба поджидала нас, когда мы спустились с гор. Мы спокойно шли по краю малолюдной дороги, не обращая внимания на экипаж, который уже с четверть часа медленно поднимался в том же направлении. Вдруг экипаж остановился и из него вышли трое мужчин. — Это на самом деле он? — воскликнул один из них. — Да, — ответил другой, кривой. — Он! Он! Хватай его! Муж, обернувшись при этих словах, проговорил: — Ай! Пруссаки! Вот кривой, которому я вышиб глаз, я его узнаю! — Беги! Беги! Спасайся! — прошептала я. Он пустился бежать, но тут один из этих мерзавцев бросился ко мне, свалил на землю и приставил пистолет к моей голове и к голове моей девочки. Не приди ему в голову эта дьявольская мысль, муж был бы спасен, так как бегал он лучше этих бандитов, да и был впереди них. Но на вопль, вырвавшийся у меня. Карл обернулся и, при виде дочери под дулом пистолета, с громким криком побежал обратно, чтобы предотвратить выстрел. Когда изверг, наступивший на меня ногой, увидел мужа на таком расстоянии, что тот мог его услышать, он крикнул: — Сдавайся или я их убью! Сделай только один шаг, и все кончено! — Сдаюсь! Сдаюсь! Я здесь! — ответил бедный мой муж и помчался к ним быстрее, чем убегал, несмотря на катившиеся под ноги камни и знаки, которые я делала ему, умоляя оставить нас и дать нам умереть. Когда Карл попал в руки этих зверей, они принялись его бить и били до крови. Я бросилась было защищать мужа, но они и меня избили. Видя, что его вяжут по рукам и ногам, я стала рыдать и громко застонала. Злодеи объявили мне, что если я тотчас же не замолчу, они прикончат ребенка, и уже вырвали его у меня. Тогда Карл сказал мне: — Замолчи, жена, приказываю тебе! Подумай о нашей девочке! Я послушалась; но когда эти чудовища связали мужа и принялись затыкать ему рот кляпом, приговаривая: «Да, да, плачь! Больше ты его не увидишь, мы сейчас его повесим! «, сердце у меня перевернулось, и я замертво упала на дорогу. Не знаю, сколько времени я пролежала в пыли. Когда я открыла глаза, была уже ночь. Бедная моя дочурка, прижавшись ко мне, дрожала, надрываясь от рыданий. На дороге виднелось кровавое пятно да след от колес экипажа, увезшего моего мужа. Я просидела там еще час-другой, пытаясь успокоить и отогреть окоченевшую и перепуганную до полусмерти Марию. Наконец, собравшись с мыслями, я рассудила, что разумнее не бежать за похитителями, догнать которых я была не в силах, а заявить о случившемся властям в ближайшем городе, Визенбахе. Так я и поступила, а затем решила продолжать свой путь в Вену, броситься там к ногам императрицы и молить ее походатайствовать перед прусским королем об отмене смертного приговора мужу. Ее величество могла бы потребовать выдачи его, как своего подданного, в том случае если бы не удалось настигнуть вербовщиков. И вот, на милостыню, поданную мне в епископстве Пассау, где я рассказала о своем несчастье, доехала я на телеге до Дуная, а оттуда на лодке спустилась вниз по реке до Мелка. Но теперь средства мои истощились. Люди, которым я рассказываю о случившемся, принимают меня, должно быть, за мошенницу, не верят мне и дают так мало, что остается только идти пешком. Хорошо, если через пять-шесть дней я доберусь до Вены и не погибну от усталости, я совсем больна, да и горе лишило меня последних сил. А теперь, милые мои детки, если есть возможность помочь мне немного, сделайте это, пожалуйста: мне больше нельзя ждать, надо идти и идти, как «вечный жид», пока не добьюсь справедливости. — Хорошая вы моя! Бедная моя! — воскликнула Консуэло, обнимая нищенку и плача от радости и сострадания. — Мужайтесь! Мужайтесь! Надейтесь! Успокойтесь! Муж ваш освобожден. Он сейчас скачет на добром коне по направлению к Вене, с туго набитым кошельком в кармане. — Что вы говорите? — воскликнула жена дезертира, и глаза ее покраснели, а губы судорожно задергались. — Вы его знаете? Вы видели его? О господи! Боже великий! Боже милосердный! — Что вы делаете! — остановил Иосиф свою подругу. — А если эта радость ложная, если дезертир, которому мы помогли спастись, не муж ее? — Он самый, Иосиф! Говорю тебе, это он! Вспомни кривого, вспомни приемы синьора Пистолета! Вспомни, как дезертир говорил, что он человек семейный и австрийский подданный! Впрочем, в этом очень легко убедиться. Каков из себя ваш муж? — Рыжий, с зелеными глазами, широколицый, ростом пять футов восемь дюймов; нос немного приплюснутый, лоб низкий, — словом, красавец мужчина! — Так, верно! — сказала, улыбаясь, Консуэло. — А как он был одет? — Плохонький зеленый дорожный плащ, коричневые штаны, серые чулки. — И это похоже! А на вербовщиков вы обратили внимание? — Обратила ли я внимание на вербовщиков! Пресвятая дева Мария! Да их страшные лица всегда будут перед моими глазами! Тут бедная женщина с большими подробностями описала синьора Пистолета, кривого и Молчальника. — Был там еще четвертый, — добавила она, — он оставался при лошади и ни во что не вмешивался. У него было толстое равнодушное лицо, показавшееся мне даже более жестоким, чем у остальных; когда я плакала, а мужа колотили и вязали веревками, словно какого-нибудь убийцу, этот толстяк преспокойно распевал и играл на губах, словно на инструменте: брум, брум, брум. Ах! Что за каменное сердце! — Ну, это Мейер! — воскликнула Консуэло, обращаясь к Иосифу. — Неужели ты и теперь еще сомневаешься? Это же его милая привычка все время петь, подражая трубе! — Правда, — согласился Иосиф. — Значит, при нас действительно освободили Карла! Слава богу! — Да, да! Прежде всего надо благодарить господа! — воскликнула бедная женщина, бросаясь на колени. — А ты, Мария, — обратилась она к своей девчурке, — целуй землю вместе со мной, благодари ангелов-хранителей и пресвятую деву: твой папа нашелся, и мы скоро его увидим! — Скажите мне, милая, — спросила Консуэло, — у Карла тоже есть обыкновение, когда он очень счастлив, целовать землю? — Да, дитя мое, он всегда так делает. Вернувшись после своего дезертирства, он ни за что не хотел войти в дом, пока не поцеловал порога. — Что это, обычай вашей страны? — Нет, его собственная привычка. Он и нас обучил, и это всегда приносит нам счастье. — Конечно, его мы и видели, — сказала Консуэло, — на наших же глазах, поблагодарив своих избавителей, он поцеловал землю. Ты ведь заметил, Беппо? — Конечно, заметил! Он самый! Теперь не может быть никаких сомнений! — Дайте же прижать вас к сердцу, ангелочки мои, — воскликнула жена Карла, — какую весть вы мне принесли! Расскажите мне обо всем. Иосиф передал все, как было. Когда бедная женщина излила весь восторг, всю благодарность небесам и Иосифу с Консуэло, которых она справедливо считала главными спасителями мужа, она спросила, как же ей теперь разыскать его. — Думаю, — сказала Консуэло, — что вам лучше всего продолжать свой путь. Вы найдете мужа в Вене, если не встретитесь с ним еще дорогой. Несомненно, первой его заботой, когда он попадет в Вену, будет доложить обо всем императрице, а затем просить полицию сообщить по всей стране ваши приметы. Конечно, он не преминул рассказать о случившемся в каждом сколько-нибудь значительном городе, через который проезжал, и расспрашивал в пути, не видел ли кто вас. Если вы доберетесь до Вены раньше него — смотрите, сейчас же сообщите полиции свой адрес, чтобы Карлу, когда он появится в городе, тотчас передали его. — Но что это за полиция? Где она помещается? Я ровно ничего в этом не смыслю. Такой огромный город! Я, бедная крестьянка, совсем там потеряюсь! — Знаете, — сказал Иосиф, — у нас самих никогда подобных дел не бывало, и мы тоже ничего не смыслим в них, но вы попросите первого встречного провести вас в прусское посольство, а там спросите господина барона фон… — Осторожно, Беппо, — прошептала Консуэло, напоминая Иосифу, что не следует компрометировать барона, вмешивая его в эту историю. — Ну, а граф Годиц? — Да, к графу можно обратиться. Он сделает из тщеславия то, что его спутник сделал бы из самоотверженности. Разыщите дворец маркграфини Байрейтской, — сказала Консуэло женщине, — и передайте ее мужу записку, которую я сейчас напишу. Консуэло вырвала листок из записной книжки Иосифа и карандашом написала следующее: «Консуэло Порпорина, примадонна театра Сан-Самуэле в Венеции, она же бывший синьор Бертони, странствующий певец в Пассау, поручает благородному сердцу графа Годица-Росвальда жену Карла, дезертира, которого Ваше сиятельство вырвали из рук вербовщиков и осыпали своими милостями. Порпорина льстит себя надеждой отблагодарить господина графа за его покровительство в присутствии маркграфини, если господин граф окажет певице честь, разрешив ей выступить в малых покоях ее высочества». Консуэло старательно вывела свою подпись и посмотрела на Иосифа. Он ее понял и вынул кошелек. По молчаливому соглашению, в порыве великодушия, они отдали бедной женщине последние два золотых, оставшихся от подарка Тренка, чтобы она смогла на лошадях добраться до Вены. Затем, доведя ее до ближайшей деревни, они помогли ей нанять скромный экипаж. После этого они накормили ее, снабдили кое-какими пожитками, истратив на это остаток своего скромного достояния, и отправили в путь-дорогу счастливейшее создание, только что возвращенное ими к жизни. Тут Консуэло, смеясь, спросила, осталось ли что-нибудь у них в кошельке. Иосиф потряс над ухом скрипкой и ответил: — Только звуки! Консуэло блестящей руладой попробовала голос под открытым небом и воскликнула: — И сколько еще звуков! — затем весело протянула руку своему товарищу и, горячо пожав его руку, сказала: — Молодец, Беппо! — И ты тоже! — ответил Иосиф, смахивая набежавшую слезу и громко смеясь при этом.  Глава 75   Не особенно страшно остаться без денег под конец путешествия; но, будь наши юные музыканты и далеко еще от цели, им и тогда было бы не менее весело, чем в ту минуту, когда они очутились без гроша. Нужно самому побывать в таком положении безденежья на чужбине (а Иосиф здесь, вдали от Вены, чувствовал себя почти таким же чужим, как и Консуэло), чтобы знать, какая чудесная беззаботность, какой дух изобретательности и предприимчивости, словно по волшебству, охватывает артиста, истратившего последний грош. До этого он тоскует, постоянно боится неудач, у него мрачные предчувствия в предвидении страданий, затруднений, унижений, но с последней уходящей монетой все рассеивается. Тут для поэтических душ открывается новый мир, святая вера в милосердие ближних и вообще немало пленительных химер. Наряду с этим развивается работоспособность и появляется приветливость, помогающие легко преодолевать препятствия. Консуэло испытывала некое романическое удовольствие, возвращаясь к бедности, напомнившей ей годы детства; она была счастлива, что сделала доброе дело, отдав все свое достояние, и сейчас же придумала средство добыть себе и своему спутнику ужин и ночлег. — Сегодня воскресенье, — сказала она Иосифу, — в первом же поселке, который нам попадется на пути, начни играть танцы. Мы не пройдем и двух улиц, как найдутся люди, желающие поплясать, а мы с тобой изобразим гудошников. Ты не можешь сделать свирель? Я мигом выучусь на ней играть, и как только в состоянии буду извлекать из нее хоть несколько звуков, — аккомпанемент тебе обеспечен. — Могу ли я сделать свирель? — воскликнул Иосиф. — Сейчас вы в этом убедитесь! Вскоре на берегу реки они отыскали прекрасный стебель тростника, Иосиф искусно просверлил его — и он зазвучал чудесно. Свирель тут же была испробована, затем последовала репетиция, и наши герои, успокоившись, направились в деревушку, находившуюся на расстоянии трех миль. Они вошли туда под звуки свирели и пения, выкрикивая перед каждой дверью: «Кто хочет поплясать, кто хочет попрыгать? Вот музыка! Открывайте бал!» Они дошли до небольшой площади, обсаженной прекрасными деревьями; их сопровождало с полсотни ребят: крича и хлопая в ладоши, дети неслись за ними. Вскоре появились веселые парочки и, подняв пыль, открыли бал. Прежде чем земля была утоптана ногами танцующих, здесь собралось все население деревушки, кольцом расположившись вокруг танцующих, неожиданно, без всякого сговора и колебаний, устроивших бал. Сыграв несколько вальсов, Иосиф засунул скрипку под мышку, а Консуэло, взобравшись на стул, произнесла перед присутствующими речь на тему о том, что, мол, у голодных музыкантов и пальцы слабы и дыхания не хватает. Не прошло и пяти минут, как у них вволю было и хлеба, и масла, и сыра, и пива, и сладких пирожков. Что же касается денежного вознаграждения, то на этот счет быстро сговорились: решено было сделать сбор, и каждый даст сколько пожелает. Закусив, Консуэло и Иосиф взобрались на бочку, которую для этого торжественно выкатили на середину площади, и танцы возобновились. Но через два часа они были прерваны известием, взволновавшим всех; переходя из уст в уста, оно дошло и до наших странствующих музыкантов. Оказалось, что местный сапожник, торопясь закончить ботинки для одной требовательной заказчицы, всадил себе в большой палец шило. — Это огромное несчастье! — проговорил какой-то старик, опираясь на бочку, служившую музыкантам пьедесталом. — Ведь сапожник Готлиб — органист нашей деревни, а завтра как раз у нас храмовой праздник. Да, большой праздник, чудесный праздник! На десять миль кругом такого не бывает! Особенно хороша у нас обедня, издалека приходят ее послушать. Наш Готлиб — настоящий регент: он играет на органе, дирижирует детским хором, сам поет и чего только не делает, особенно в этот день! Просто из кожи вон лезет! Теперь без него все пропало. И что скажет господин каноник собора святого Стефана?! В этот праздник он сам приезжает к нам служить большую обедню и так всегда доволен нашей музыкой. Добрый каноник от музыки без ума! А какая честь для нас видеть его перед нашим алтарем, — ведь он никогда не выезжает из своего прихода и не станет себя утруждать из-за пустяков. — Ну что ж, — сказала Консуэло, — есть способ все уладить: мы с товарищем возьмем на себя и орган и детский хор, — словом, всю обедню; а если господин каноник останется недоволен, нам ничего не заплатят за труды. — Да, да! Легко сказать, молодой человек! — воскликнул старик, — Нашу обедню под скрипку и флейту не служат, да-с! Это дело серьезное, а вы не знакомы с нашими партитурами. — Мы примемся за них сегодня же вечером, — проговорил Иосиф с видом снисходительного превосходства, которое импонировало собравшимся вокруг него слушателям. — Посмотрим, — сказала Консуэло, — поведите нас в церковь, пусть там кто-нибудь надует мехи, и если наша игра придется вам не по вкусу — вы вольны нам отказать. — А как же с партитурой — шедевром аранжировки Готлиба? — Мы сходим к Готлибу, и если он будет недоволен нами, — откажемся от своего намерения. К тому же раненый палец не помешает Готлибу ни управлять хором, ни самому исполнить свою партию. Старики деревни, собравшись вокруг музыкантов, посовещались и решили произвести опыт. Бал прекратили, — ведь обедня каноника дело посерьезнее, чем какие-то там танцы! После того как Гайдн и Консуэло поочередно сыграли на органе, а затем пропели вместе и порознь, их, за неимением лучшего, признали довольно сносными музыкантами. Некоторые ремесленники осмелились даже утверждать, что они играют лучше Готлиба и что исполненные ими отрывки из Скарлатти, Перголезе и Баха по меньшей мере так же прекрасны, как музыка Гольцбауэра, дальше которой Готлиб никак не хотел идти. Зато приходский священник, спешно явившийся послушать их, дошел даже до того, что принялся утверждать, будто канонику гораздо больше понравятся эти песнопения, чем те, которыми его обычно угощали. Пономарь, не разделявший этого мнения, грустно покачал головой, и священник, не желая раздражать своих прихожан, согласился, чтобы оба виртуоза, посланные провидением, сговорились, если возможно, с Готлибом относительно обедни. Все толпой направились к дому сапожника, и тот был вынужден показать каждому свою вспухшую руку, чтобы его освободили от обязанностей органиста. По его мнению, было больше чем очевидно, что выступать он не может. Готлиб был одарен некоторой музыкальностью и довольно прилично играл на органе, но, избалованный похвалами сограждан и несколько шутливым одобрением каноника, был до болезненности самолюбив во всем, что касалось его дирижерства и исполнения. Вот почему предложение заменить его случайными музыкантами было встречено им недоброжелательно: он предпочитал, чтобы на обедне в день храмового праздника совсем не было музыки, только бы не делить ни с кем своей славы. Но ему пришлось все-таки уступить. Долго он притворялся, будто не может найти партитуры, и разыскал ее, только когда священник пригрозил, что предоставит юным артистам выбор и исполнение всей музыкальной части. Консуэло и Гайдн должны были доказать свое умение, прочитав с листа самые известные по трудности пассажи одной из двадцати шести обеден Гольцбауэра, которую предполагали исполнять на следующий день. Музыка эта, не талантливая и не оригинальная, была все же хорошо написана и легко читалась; особенно не составляла она труда для Консуэло, преодолевавшей несравненно большие трудности. Слушатели были очарованы, а Готлиб, становившийся все озлобленнее и мрачнее, заявил, что он очень рад, что все довольны, сам же он немедленно ложится в постель, потому что у него лихорадка. Певцы и музыканты тотчас отправились в церковь, и наши два новоиспеченных регента принялись за репетицию. Все шло прекрасно. Пивовар, ткач, школьный учитель и булочник играли на скрипках; дети и их родители составили хор. Все это были добрые крестьяне и мастеровые, люди очень флегматичные, старательные и добросовестные. Иосифу уже приходилось слышать музыку Гольцбауэра в Вене, где она была в то время в чести, и он очень легко с ней справлялся. Консуэло же, участвуя во всех повторяющихся ариях, так хорошо вела за собою хор, что он превзошел себя. Два соло должны были исполнять сын и племянница Готлиба, его любимые ученики и лучшие певцы в приходе, но оба корифея на репетицию не явились, мотивируя это тем, что они и так уверены в своих силах. Иосиф и Консуэло отправились ужинать в дом священника, где им был приготовлен ночлег. Добрый священник сиял; видно было, что он очень дорожил благолепием своей обедни и хотел изо всех сил угодить господину канонику. На следующий день вся деревня еще до света была на ногах. Трезвонили в колокола, по дорогам из окрестных деревень тянулись толпы верующих, чтобы присутствовать на торжественной службе. Карета каноника приближалась с величавой медлительностью. Церковь была разубрана самыми лучшими украшениями. Консуэло очень потешило, что каждое из действующих лиц приписывало своей роли особое значение. Здесь царило почти такое же тщеславие и соперничество, как за кулисами театра. Только выражалось оно более наивно и скорее смешило, чем вызывало негодование. За полчаса до начала обедни явился растерянный ризничий и сообщил о заговоре завистливого и вероломного Готлиба. Узнав, что репетиция прошла прекрасно и все участвовавшие в ней прихожане очарованы пришельцами, он, притворившись тяжко больным, запретил своей племяннице и сыну, двум главным корифеям, покинуть его, и таким образом обедня лишалась не только самого Готлиба, чье присутствие считалось необходимым, дабы дать ход делу, но и двух соло, лучших номеров во всей мессе. Хористы, по словам жеманного и торопливого ризничего, совсем упали духом, и ему стоило большого труда собрать их на совещание в церкви. Консуэло и Иосиф спешно явились на место действия, заставили хор повторить самые трудные места, поддерживая своими голосами более слабых, и таким образом всех успокоили и подбодрили. Что же касается соло, то они очень скоро столковались и взялись исполнить их сами. Консуэло, порывшись в памяти, вспомнила одно духовное песнопение Порпоры, по тону и словам напоминавшее то, что требовалось. Она тут же набросала его на нотной бумаге, прорепетировала с Гайдном, и он смог ей аккомпанировать. Консуэло нашла и для него знакомый ему отрывок из произведения Себастьяна Баха, и они тотчас с грехом пополам аранжировали его. Уже зазвонили к обедне, а они все еще репетировали и спевались, несмотря на громкий трезвон большого колокола. Когда господин каноник, облаченный в ризы, появился у алтаря, хор уже пел, с многообещающей смелостью и быстротой приступив к исполнению фугообразного творения немецкого композитора. Консуэло с удовольствием глядела на серьезные лица этих добрых немецких бедняков, вслушиваясь в их чистые голоса» звучавшие с поистине педантичной согласованностью и никогда не иссякающим, но всегда сдержанным воодушевлением. — Вот подходящие исполнители для такой музыки, — сказала она Иосифу во время паузы, — будь у них огонь, которого не хватило композитору, все бы пошло вкривь и вкось, но у них нет этого огня, и идеи, выкованные механически, механически же и воспроизводятся. Жаль, нет здесь знаменитого маэстро Годица-Росвальда, — он подвинтил бы этих механических исполнителей, лез бы вон из кожи, ничего не добился бы, но остался бы чрезвычайно доволен собою. Мужское соло беспокоило многих, но Иосиф блестяще с ним справился. Когда же настал черед Консуэло, то ее итальянская манера пения сначала всех удивила, затем привела в смущение, но в конце концов все-таки восхитила. Певица старалась петь как можно лучше; выразительность ее полнозвучного и бесподобного голоса привела в непередаваемый восторг Иосифа. — Не верится, — сказал он ей, — чтобы вы могли когда-либо лучше спеть, чем вы пели сейчас для жалкой деревенской обедни. — Во всяком случае никогда я не пела с таким подъемом и таким удовольствием, — отвечала она. — Эта публика мне больше по душе, чем театральная. Ну, а теперь дай мне посмотреть с хор, доволен ли господин каноник. Да! У почтенного каноника совсем блаженный вид, и, судя по тому, как все ищут в выражении его лица воздаяния за свою старательность, я вижу, что единственно о ком здесь не думают, это о боге. — За исключением вас, Консуэло! Только вера и любовь к богу могут вдохновить на такое пение! Когда оба исполнителя вышли из церкви, население чуть было не понесло их с триумфом на руках в дом священника, где их ждал хороший завтрак. Священник представил музыкантов господину канонику, и тот, осыпав их похвалами, выразил желание еще раз, «на запивку», прослушать соло Порпоры. Но Консуэло, не без основания дивившаяся тому, как никто не узнал ее женского голоса, и опасавшаяся прозорливости каноника, отказалась петь под предлогом, что репетиция и деятельное участие во всех партиях слишком утомили ее. Отговорка, однако, не была принята во внимание, и пришлось присутствовать за завтраком каноника. Каноник был человек лет пятидесяти, с добрым красивым лицом, хорошо сложенный, хотя немного располневший. Манеры его были изысканны и даже, можно сказать, благородны. Он всем говорил по секрету, что в жилах его течет королевская кровь, так как он является одним из четырехсот незаконнорожденных сыновей Августа Второго, курфюрста Саксонского и Короля Польского. Он был мил и любезен, насколько следует быть светскому человеку и духовному сановнику. Иосиф заметил подле него какого-то мирянина, с которым он обращался одновременно и с уважением и фамильярно. Иосифу казалось, что он уже видел этого человека где-то в Вене, но припомнить имени его никак не мог. — Итак, дети мои, вы отказываете мне в удовольствии еще раз услышать произведение Порпоры? А вот мой друг, большой музыкант и во сто раз лучший судья в этом деле, чем я, был поражен тем, как вы исполнили этот отрывок. Но раз вы утомлены, — прибавил он, обращаясь к Иосифу, — я больше не стану вас мучить своими просьбами, однако вы будете так любезны сказать мне свое имя, а также, где вы учились музыке. Иосиф понял, что ему приписывают исполнение соло, спетого Консуэло. Консуэло выразительным взглядом приказала ему поддержать заблуждение каноника. — Меня зовут Иосифом, — ответил он кратко, — а учился я в детской певческой школе святого Стефана. — Я также, — заметил незнакомец, — учился в этой школе при Рейтере-отце; а вы, конечно, — при Рейтересыне? — Да, сударь. — Но потом вы, наверно, еще у кого-нибудь занимались? Вы учились в Италии? — Нет, сударь. — Это вы играли на органе? — То я, то мой товарищ. — А кто из вас пел? — Мы оба. — Но ведь Порпору исполняли не вы? — проговорил незнакомец, искоса поглядывая на Консуэло. — Во всяком случае не этот ребенок, — сказал каноник, также взглянув на Консуэло, — он слишком молод, чтоб так прекрасно петь. — Да, не я, а он, — отрывисто ответила Консуэло, указывая на Иосифа. Она жаждала избавиться от этого допроса и с нетерпением поглядывала на дверь. — Почему вы говорите неправду, дитя мое? — наивно спросил священник. — Я же вчера слышал и видел, как вы пели, и прекрасно узнал голос вашего товарища Иосифа, когда он исполнял соло Баха. — По-видимому, вы ошиблись, ваше преподобие, — с лукавой улыбкой заметил незнакомец, — или же этот юноша чрезмерно скромен. Как бы то ни было, мы хвалили и того и другого. Потом, отведя священника в сторону, незнакомец проговорил: — У вас ухо верное, но глаз не проницательный; это делает честь чистоте ваших помыслов. Тем не менее следует вывести вас из заблуждения: этот юный венгерский крестьянин — очень искусная итальянская певица. — Переодетая женщина! — воскликнул пораженный священник. Он внимательно стал приглядываться к Консуэло, в то время как та отвечала на благожелательные вопросы каноника, и от удовольствия ли, или от негодования, но добрый священник густо покраснел от брыжей вплоть до камилавки. — Уж верьте мне, — продолжал незнакомец. — Напрасно стараюсь я доискаться, кто бы она могла быть, никак не могу разгадать; а что касается ее переодевания и того положения, в котором она сейчас оказалась, то это следует отнести исключительно за счет безрассудства… Все из-за любви, господин кюре! Но это нас не касается. — Из-за любви! Это, конечно, очень красиво звучит! — воскликнул разволновавшийся священник. — Похищение, преступная интрига с этим молодчиком! Но ведь это отвратительно! А я-то как попался! Поместил их в священническом доме! Еще, по счастью, дал им отдельные комнаты, так что, надеюсь, под моей крышей не происходило ничего скандального. Ах! Какое происшествие! Воображаю, как надо мной потешились бы вольнодумцы моего прихода! А такие, сударь, имеются, и некоторых из них я даже знаю. — Если ваши прихожане не распознали женского голоса, то, по всей вероятности, и не разглядели ни черт ее лица, ни походки. А между тем взгляните, что за красивые ручки, какие шелковистые волосы, до чего крошечная ножка, несмотря на грубую обувь! — Ничего я не желаю видеть! — воскликнул вне себя священник. — Какая гнусность — переодеваться в мужской костюм! В священном писании есть стих, осуждающий на смерть всякого, мужчину или женщину, сменяющего одежду своего пола. На смерть — слышите, сударь?! Это в достаточной мере указывает на всю тяжесть греха. И она еще осмелилась проникнуть в храм божий и бесстыдно воспевать хвалу господу, в то время как душой и телом загрязнена таким преступлением! — И воспевала эту хвалу божественно! Я прослезился; никогда я не слыхивал ничего подобного! Странная тайна! Кто эта женщина? Все, кого я мог бы заподозрить, гораздо старше ее. — Да это ребенок, совсем молоденькая девушка, — продолжал священник, который не мог удержаться от того, чтобы не посмотреть на Консуэло с интересом, боровшимся в его сердце со строгими принципами. — Экая змейка! Посмотрите только, с каким кротким и скромным видом она отвечает господину канонику. Ах! Если кто-нибудь догадается об этой проделке, я пропал! Придется мне уехать отсюда! — Как же вы сами и никто из ваших прихожан не распознали женского голоса? Ну и простаки же вы, скажу я вам! — Что поделаешь! Мы, правда, находили нечто необыкновенное в ее голосе, но Готлиб говорил, что это голос итальянский, из Сикстинской капеллы, и он уже такие слышал. Не знаю, что он этим хотел сказать, я ведь ничего не смыслю в музыке, выходящей за пределы моей службы, и был так далек от всякого подозрения. Как быть, сударь? Как быть? — Если никто ничего не подозревает, мой совет вам — молчать обо всем. Выпроводите этих юнцов как можно скорее. Если хотите, я возьмусь избавить вас от них. — О да! Вы окажете мне огромную услугу! Стойте, стойте, я дам вам денег. Сколько им заплатить? — Это меня не касается. Мы-то щедро платим артистам… Но ваш приход небогат, и церковь не обязана следовать практике театра. — Я не стану скупиться, я дам им шесть флоринов! Сейчас иду… Но что скажет господин каноник? Он, по-видимому, ничего не замечает. Вот он разговаривает с «ней» совсем по-отечески… Святой человек! — А что, по-вашему, он бы очень возмущался? — Да как же ему не возмущаться! Впрочем, я не столько боюсь его нагоняя, сколько насмешек. Вы ведь знаете, как он любит вышучивать, он так остроумен. Ох! Как он будет издеваться над моей наивностью!.. — Но поскольку он, видимо, продолжает разделять ваше заблуждение… он не вправе и насмехаться над вами. Ну что ж! Притворитесь, будто ничего не случилось, воспользуйтесь первым удобным моментом и сплавьте ваших музыкантов. Они отошли от окна, где велся этот разговор, и священник, проскользнув к Иосифу, который, казалось, гораздо меньше занимал каноника, чем синьор Бертони, сунул ему в руку шесть флоринов. Получив эту скромную сумму, Иосиф сделал знак Консуэло, чтобы она скорей отделалась от каноника и шла за ним. Но каноник подозвал к себе Иосифа и, продолжая на основании его ответов считать, что женский голос принадлежал ему, спросил: — Скажите же мне, почему вы выбрали этот отрывок Порпоры, вместо того чтобы исполнить соло господина Гольцбауэра? — У нас не имелось этой партитуры, да и она была нам незнакома, — ответил Иосиф, — я спел единственную из пройденных мною вещей, которую хорошо помнил. Тут священник поспешил рассказать о маленькой хитрости Готлиба, и эта артистическая зависть очень рассмешила каноника. — Ну что ж, — заметил незнакомец, — ваш милый сапожник оказал нам громадную услугу: вместо плохого соло мы насладились шедевром великого мастера. Вы доказали свой вкус, — прибавил он, обращаясь к Консуэло. — Не думаю, — возразил Иосиф, — чтобы соло Гольцбауэра было так плохо. Те из его произведений, что мы исполняли, были не без достоинств. — Достоинства — это еще не гениальность, — ответил незнакомец, вздыхая, и, настойчиво обращаясь к Консуэло, он добавил: — А вы какого мнения, дружок? Считаете ли вы, что это одно и то же? — Нет, сударь, я этого не считаю, — ответила она лаконично и холодно, так как взгляды этого человека все больше смущали и тяготили ее. — Однако же вам доставило удовольствие пропеть обедню Гольцбауэра? вмешался каноник. — Ведь это прекрасная вещь, не правда ли? — Мне она не доставила ни удовольствия, ни неудовольствия, — ответила Консуэло, нетерпение вызвало у нее непреодолимое желание высказаться откровенно. — Вы хотите сказать, что эта вещь ни хороша, ни дурна? — воскликнул, смеясь, незнакомец. — Ну-с, дитя мое, вы прекрасно ответили, и я вполне согласен с вашим мнением. Каноник громко расхохотался, священник же казался очень смущенным, а Консуэло, нисколько не интересуясь этим музыкальным диспутом, скрылась вслед за Иосифом. — Ну, господин каноник, как вы находите этих детей? — лукаво спросил незнакомец, как только те вышли. — Очаровательны! Чудесны! Вы уж извините меня, что я говорю это после отповеди, которою наградил вас этот мальчуган. — Да что вы! Я нахожу этого мальчика просто восхитительным! Какой талант в такие юные годы! Поразительно! Что за мощные и скороспелые натуры эти итальянцы! — О таланте мальчика ничего не могу вам сказать, — возразил каноник естественным тоном, — я не нашел в нем ничего особенно замечательного. Но вот его товарищ — удивительный юноша, и он наш с вами соотечественник, не в обиду будь сказано вашей «итальяномании». — Ах, вот что! — проговорил незнакомец, подмигивая священнику. — Значит, Порпору исполнял старший? — И я так полагаю, — ответил священник, совершенно смущенный тем, что его заставляют лгать. — Я в этом вполне уверен: он сам мне сказал, — заметил каноник. — А второе соло, значит, исполнил кто-либо из ваших прихожан? — продолжал допрашивать незнакомец. — Должно быть, — ответил священник, делая усилие, чтобы поддержать эту ложь. Оба посмотрели на каноника, желая убедиться, удалось ли им провести его или он насмехается над ними. Казалось, он вообще перестал думать об этом. Невозмутимость его успокоила священника. Заговорили о другом. Но четверть часа спустя каноник снова вспомнил о музыке и пожелал видеть Иосифа и Консуэло, с тем, объявил он, чтобы увезти их к себе в имение и там на досуге еще раз хорошенько прослушать. Перепуганный священник прошептал какие-то малопонятные объяснения. Каноник, смеясь, спросил его: не велел ли уж он бросить своих маленьких музыкантов в котел для подкрепления завтрака, который и так кажется ему великолепным? Священник переживал настоящую пытку. На выручку ему пришел незнакомец. — Сейчас приведу их, — сказал он канонику. И он вышел, сделав знак добродушному священнику, чтобы тот рассчитывал на какую-нибудь хитрость. Но придумывать ничего не понадобилось. Он узнал от служанки, что юные музыканты уже дали тягу, великодушно уделив ей один флорин из шести, только что ими полученных. — Как? Ушли?! — воскликнул огорченный каноник. — Надо их догнать! Я хочу их видеть и слышать, хочу во что бы то ни стало! Притворились, будто исполняют его желание, но никто и не подумал догонять юных артистов. Да это было бы и напрасно, так как они, боясь грозящего им любопытства, умчались, как птицы. Каноник был очень огорчен и даже несколько рассержен. — Слава богу, он ничего не подозревает, — сказал священник незнакомцу. — Ваше преподобие, — ответил тот, — вспомните историю с епископом, который, в пятницу кушая по недосмотру скоромное, был предупрежден об этом своим викарием. «Несчастный, — воскликнул епископ, — неужели ты не мог подождать до конца обеда!» Быть может, и нам следовало предоставить канонику заблуждаться сколько его душе угодно.  Глава 76   Было тихо и ясно, полная луна сияла в небесном эфире, в старинной приории звонко и торжественно пробило девять часов, когда Иосиф и Консуэло, тщетно поискав звонка у ограды, стали обходить безмолвное обиталище, в надежде, что их услышит гостеприимный хозяин. Но надежда была напрасна: все двери были на запоре, ни одна собака не лаяла, ни в одном окне мрачного здания не было видно даже слабого проблеска света. — Это дворец молчания, — сказал, смеясь, Гайдн, — и если б часы дважды не пробили тихо и торжественно четыре четверти в тоне до и си и девять ударов в тоне соль, я считал бы, что это жилище предоставлено совам и привидениям. Местность вокруг была очень пустынна. Консуэло устала. К тому же таинственное жилище привлекало ее поэтическую натуру. — Если бы даже нам пришлось спать в какой-нибудь часовне, — сказала она, — мне все-таки хотелось бы ночевать здесь. Попробуем во что бы то ни стало пробраться туда, даже если надо перелезть через эту стену, что не так уж трудно сделать. — Давайте я помогу вам взобраться наверх, а там я мигом перескочу и поддержу вас, когда вы будете спускаться, — сказал Иосиф. Сказано — сделано. Стена была низенькая. Две минуты спустя наши юнцы с отважным спокойствием уже прогуливались внутри священной ограды. Они были в прекрасном саду-огороде, который содержался в большом порядке. Фруктовые деревья, расположенные веером, протягивали к ним свои длинные ветви, отягощенные румяными яблоками и золотистыми грушами. Виноградные лозы, кокетливо изогнутые в виде арок, были покрыты, словно чудными серьгами, крупными гроздьями сочного винограда. Огромные грядки с овощами также отличались своеобразной прелестью. Спаржа с изящными стеблями и шелковистыми волосиками, блестевшими от вечерней росы, напоминала рощу карликовых елей, покрытых серебристым флером. Горох, поднимаясь на подпорках легкими гирляндами, образовал длинные беседки, какие-то узкие таинственные проулочки, где щебетали крошечные полусонные малиновки. Американские тыквы, гордые левиафаны этого моря зелени, тяжело выпячивали свое оранжевое брюхо, покоясь на широких темных листьях. Молодые артишоки, словно крошечные головки в коронах, толпились вокруг своего главы, августейшего стебля-родоначальника. Дыни сидели под стеклянными колпаками, будто тяжеловесные китайские мандарины под паланкинами, и из каждого такого кристального свода луна высекала крупный голубоватый бриллиант, о который ветреные ночные бабочки, летая, ударялись головками. Шпалеры из роз отделяли огород от цветника; они доходили до зданий и окружали их поясом из цветов. Укромный сад казался каким-то раем. Под тенью великолепных густых кустов ютились редкие растения, распространявшие чудесный аромат. Песок под ногами был мягок, как ковер. Газон казался расчесанным травинка к травинке, настолько он был ровен и гладок. Цветы росли так буйно, что совсем не видно было земли, отчего круглые клумбы походили на громадные корзины цветов. Удивительно влияние обстановки на душевное и физическое состояние человека! Не успела Консуэло подышать этим сладостным воздухом, полюбоваться этим святилищем беспечного благосостояния, как почувствовала себя совершенно отдохнувшей, словно выспалась на славу. — Вот поразительно! — сказала она Беппо. — Стоило мне увидеть этот сад, и я уже совсем забыла о каменистых дорогах и о своих больных ногах. Мне кажется, что я отдыхаю, глядя на все это. Никогда я не любила расчищенных, ухоженных садов, окруженных высокими стенами, а вот этот сад, после стольких дней пути по пыльной дороге, после ходьбы по твердой, утоптанной земле, представляется мне настоящим раем. Я умирала от жажды, а сейчас, когда я вижу эти прелестные растения, распускающиеся от вечерней росы, мне кажется, что я пью вместе с ними и уже утолила свою жажду. Посмотри, Иосиф, разве есть что-нибудь очаровательнее цветов, распускающихся при лунном свете? Взгляни на этот букет белых звезд как раз посредине клумбы с газоном и не смейся надо мной. Не знаю их названия, кажется, ночные красавицы. О, как удачно они названы! Красивы и чисты, как звезды на небе. Малейшее дуновение ветерка — и они то склоняются, то выпрямляются, и чудится, будто они смеются и резвятся, словно девочки, одетые во все белое. Они напоминают мне моих школьных подруг, когда по воскресеньям, в одежде послушниц, мы бегали у высоких церковных стен. Вот они внезапно замерли в недвижном воздухе, обратив головки к луне, — точно смотрят на нее и восхищаются. И кажется, что и луна тоже глядит на них, не спуская глаз, и парит над ними, словно большая ночная птица. Неужели ты думаешь, Беппо, что цветы ничего не чувствуют? А мне кажется, что красивый цветок не просто бессмысленно растет, но и испытывает чудесные ощущения. Не будем говорить о маленьких жалких растеньицах, выстроившихся вдоль канав, где они чахнут в пыли, обгладываемые каждым проходящим стадом. Растеньица эти похожи на маленьких нищенок, вздыхающих о капле недоступной им воды. Растрескавшаяся и жаждущая земля алчно вбирает в себя всю влагу, не делясь ею с их корнями. Но садовые цветы, за которыми так ухаживают, красивы и горды, как королевы. Они проводят время, кокетливо раскачиваясь на стеблях, а когда восходит на небе их милая подруга — луна, стоят совсем распустившиеся в полудреме и предаются сладким грезам. Быть может, они спрашивают себя, есть ли на луне цветы, подобно тому как мы хотели бы знать, живут ли там люди. Я вижу, Иосиф, что ты смеешься надо мной, а между тем удовольствие, которое я испытываю, вовсе не самообман. В воздухе, очищенном и освеженном их ароматом, есть что-то возвышающее, и я чувствую какую-то связь между своей жизнью и жизнью всего окружающего. — Как мог бы я насмехаться над вами, — ответил, вздыхая, Иосиф, когда все ваши впечатления сейчас же передаются мне, когда каждое ваше словечко трепещет в моей душе, как звук на струнах инструмента. Но посмотрите, Консуэло, на это жилище и объясните мне, почему оно навевает на меня такую сладостную и глубокую грусть. Консуэло взглянула на приорию. То было небольшое здание XII века, когда-то укрепленное зубчатыми парапетами, которые впоследствии были заменены остроконечными крышами из сероватых шиферных плит. Башенки, увенчанные частыми бойницами, оставленными для украшения, были похожи на большие корзины. Густые заросли плюща нарушали однообразие стен, а на обнаженных частях фасада, залитого лунным светом, ночной ветер колебал легкую расплывчатую тень молодых тополей. Большие гирлянды виноградных лоз и жасмина обрамляли двери и вились вокруг окон. — От жилища этого веет тишиной и грустью, — ответила Консуэло, — но оно не манит меня, как сад. Растения созданы, чтобы произрастать на одном месте, люди же — чтобы двигаться и общаться друг с другом. Будь я цветком, я хотела бы расти в этом цветнике — здесь хорошо, но как женщина я не желала бы жить в келье, запертая в каменной громаде. А ты хотел бы быть монахом, Беппо? — Ну нет! Боже меня упаси! Но мне было бы приятно работать, не думая о крыше над головой и о хлебе насущном; мне хотелось бы вести жизнь спокойную, уединенную, с некоторым достатком, без забот, присущих нищете. Словом, я желал бы прозябать в пассивной размеренной жизни, даже в некоторой зависимости, лишь бы разум мой был свободен, лишь бы у меня не было иных забот, иных хлопот, иного долга, как только заниматься музыкой. — Ну что ж, милый товарищ, творя спокойно, ты творил бы спокойную музыку. — А почему бы ей быть плохой? Что может быть лучше спокойствия? Небеса — спокойны, луна — спокойна, эти цветы, чей мирный вид вас так прельщает… — Их неподвижность нравится мне лишь потому, что она наступила после того, как их только что колебал ветерок. Ясность неба нас поражает единственно потому, что мы не раз видели его в грозовых тучах. А луна никогда не бывает так величественна, как среди теснящихся вокруг нее облаков. Разве отдых может быть по-настоящему сладок без усталости? Непрерывная неподвижность — это уже не отдых. Это — небытие, это — смерть. Ах! Если бы ты прожил, как я, целые месяцы в замке Исполинов, ты бы знал, что спокойствие — не жизнь! — Но что вы называете спокойной музыкой? — Музыку слишком выдержанную, слишком холодную. Смотри, как бы ты не насочинил такой музыки, избегая усталости и мирских тревог! Так беседуя, подошли они к самой приории. Кристальная вода била из мраморного шара с золотым крестом наверху и, струясь из чаши в чашу, падала в большую гранитную раковину, где плескалась масса маленьких красных рыбок, которыми так любят забавляться дети. Консуэло и Беппо, в сущности еще дети, принялись забавляться самым искренним образом, бросая рыбкам песок, чтобы подразнить их за прожорливость, и следя глазами за их быстрыми движениями, как вдруг увидели идущую прямо к ним высокую, одетую в белое женщину с кувшином; она приближалась к фонтану и очень походила на одну из фантастических личностей — «ночных прачек», легенды о которых распространены почти во всех суеверных странах. Озабоченность или безразличие, с каким она принялась наполнять водой кувшин, не выказывая при виде пришельцев ни удивления, ни страха, заключали в себе на первый взгляд нечто торжественное и странное. Но вскоре громкий крик и уроненный ею при этом на дно бассейна кувшин доказали им, что в ней не было ничего сверхъестественного. У доброй женщины просто с годами ослабело зрение, а как только она заметила незнакомых людей, то страшно перепугалась и бросилась, бежать к дому, призывая на помощь пресвятую деву Марию и всех святых. — Что случилось, тетка Бригита? — раздался из дома мужской голос. Уж не встретились ли вы с какой-нибудь нечистой силой? — Два дьявола, или, скорее, два вора, стоят там у фонтана, — ответила женщина, подбегая к своему собеседнику, который, появившись на пороге двери, простоял там несколько минут с нерешительным и недоверчивым видом. — Наверное, еще один из ваших обычных страхов. Разве в такой час какие-нибудь воры покусятся на нас? — Клянусь вам своим вечным спасением, что там стоят две черные фигуры, неподвижные, как статуи! Да разве вы сами не видите их отсюда? Смотрите же, они все еще там и не уходят. Пресвятая дева Мария! Побегу, спрячусь в погреб. — Действительно, я что-то вижу, — проговорил мужчина, стараясь говорить грубым голосом. — Сейчас позвоню, вызову садовника, и вместе с его двумя помощниками мы легко справимся с этими плутами, которые могли пробраться сюда только перелезши через стенку, так как я сам запер все ворота. — Пока что запрем дверь, — заметила старуха, — а потом ударим в набат. Дверь закрылась, а наши двое юношей продолжали стоять в недоумении, не зная, что им предпринять. Бежать — значило подтвердить мнение, которое составилось о них, а оставаться — значило подвергнуться грубому нападению. Совещаясь, они увидели слабый луч, пробивавшийся сквозь ставню нижнего этажа. Луч расширился, и малиновая шелковая занавеска, из-за которой лился мягкий свет лампы, стала медленно приподниматься. У края занавески появилась рука, казавшаяся при ярком лунном свете белой и полной. Рука осторожно поддерживала бахрому занавески, в то время как чей-то незримый глаз, должно быть, рассматривал то, что делалось вне дома. — Давай петь: это единственный выход, — сказала своему товарищу Консуэло, — я начну, а ты мне вторь. Нет, возьми скрипку и сыграй любую ритурнель в любом тоне. Иосиф повиновался, и Консуэло запела во весь голос, одновременно импровизируя и музыку и слова — нечто вроде ритмического речитатива на немецком языке: «Нас двое бедных пятнадцатилетних детей; мы малы и не сильнее и не злее тех соловушек, чьим сладким песням подражаем». — Ну, Иосиф, — прошептала она, — еще аккорд, чтобы оттенить речитатив. Затем она продолжала: «Измученные усталостью, подавленные мрачным одиночеством ночи, мы увидели издали этот дом, он показался нам необитаемым, и мы перекинули через стену одну ногу, а потом и другую». — Иосиф, еще аккорд в ля минор! «Очутились мы в заколдованном саду, среди плодов, достойных земли обетованной. Мы умирали от жажды, умирали от голода, и все-таки если не хватит хоть единого красного яблочка на шпалерах, если сорвали мы хоть единую ягодку с виноградной лозы, пусть нас выгонят и проучат как злодеев». — Теперь, Иосиф, модуляцию, чтобы вернуться в до мажор. «А между тем нас подозревают, нам грозят; но мы не хотим бежать, не хотим прятаться, ибо не совершили ничего дурного… если только не считать, что мы вошли в дом божий, перелезши через стену. Но когда дело идет о том, чтобы забраться в рай, то все дороги хороши, и кратчайшие — наилучшие». Консуэло завершила свой речитатив одним из тех красивых хоралов на простонародном латинском языке, известном в Венеции как «latino di frate» , которые народ распевает вечерами перед статуями мадонны. Когда она кончила, две белые руки, постепенно высунувшиеся из-за занавесей, бурно зааплодировали, и голос, показавшийся ей не совсем незнакомым, крикнул из окна: — Добро пожаловать, ученики муз! Входите, входите! Вас ждет здесь гостеприимство! Юные музыканты приблизились, а минуту спустя лакей в красной с лиловым ливрее вежливо распахнул перед ними двери. — Я принял было вас за жуликов, прошу извинить меня, друзья мои, — смеясь, сказал он. — Но вы сами виноваты, что не запели раньше. С таким паспортом, как голос и скрипка, вы можете рассчитывать на самый радушный прием у моего хозяина. Пожалуйте. По-видимому, он уже знает вас. С этими словами приветливый слуга поднялся впереди них по двенадцати ступенькам очень пологой лестницы, покрытой прекрасным турецким ковром. Не успел еще Иосиф спросить имя хозяина, как лакей открыл дверь, тотчас бесшумно за ним закрывшуюся, и, проведя их через уютную переднюю, ввел в столовую, где любезный хозяин этого счастливого обиталища, сидя перед жареным фазаном и двумя бутылками старого золотистого вина, начинал переваривать первое блюдо, уже принявшись с благодушным и одновременно величественным видом за второе. Вернувшись с вечерней прогулки, он приказал привести себя в порядок и освежить себе лицо, что и было исполнено его камердинером. Он был напудрен и выбрит, седеющие кудри мягко вились вокруг его почтенной головы, блестя ирисовой, чудесно пахнущей пудрой. Красивые руки покоились на коленях, обтянутых короткими черными шелковыми панталонами с серебряными застежками. Ноги прекрасной формы, которыми он немного гордился, туго обтянутые прозрачными лиловыми шелковыми чулками, отдыхали на бархатной подушке. Его статное, дородное тело, облаченное в запашный из превосходного красного шелка стеганный на вате халат, утопало в большом, крытом ковровой тканью кресле, где локоть нигде не рисковал наткнуться на угол, до того кресло это было хорошо набито волосом и везде закруглено. Экономка Бригита, сидя у пылающего и потрескивающего камина за креслом хозяина, со священнодействующим видом варила кофе. Второй лакей, не уступавший первому ни в выправке, ни в приветливости, стоя у стола, осторожно отрезал крылышко дичи, спокойно и терпеливо ожидаемое благочестивым отцом. Иосиф и Консуэло низко поклонились, узнав в хозяине старшего каноника собора святого Стефана, в присутствии которого они прошлым утром служили обедню.  Глава 77   Не было на свете человека, жизнь которого сложилась бы так спокойно и удобно, как жизнь господина каноника. Благодаря многочисленным покровителям, принадлежавшим к королевскому дому, он был в возрасте семи лет объявлен совершеннолетним; хоть человек в эти годы еще и не отличается большим умом, однако, согласно церковному уставу, он в скрытом виде обладает им настолько, чтобы получать и тратить доходы с бенефиция. Вследствие такого постановления тонзурированного юнца возвели в каноники, несмотря на то, что он был побочным сыном короля. Сделано это было в полном соответствии с церковными уставами: ребенок, видите ли, считается законнорожденным, если он получает доходы с церковного имущества и находится под покровительством королевского дома. Те же самые канонические постановления требовали, чтобы каждый претендент на церковное имущество происходил от бесспорного и законного брака, в противном случае его могли объявить «неправоспособным», а в случае надобности — даже «недостойным» и «бесчестным». Но существует столько средств для соглашения с небом! А потому в некоторых случаях каноническое право устанавливало, что подкинутый ребенок может считаться законнорожденным, на том, впрочем, истинно христианском основании, что в случае неизвестного происхождения должно-де скорее предполагать хорошее, чем плохое. Итак, маленький каноник в качестве совершеннолетнего стал получать прекрасный доход с церковного имущества. Дожив до пятидесяти лет и имея за собой сорок лет якобы действительной службы в капитуле, он был признан каноником, отслужившим «юбилейный срок», то есть каноником в отставке. Ему предоставлялось жить где заблагорассудится, не исполнять никакой работы при капитуле, пользуясь, однако, всеми выгодами, доходами и привилегиями канониката. Правда, достойный каноник с юных лет оказывал капитулу очень большие услуги. Он объявил себя «отсутствующим», что на языке каноническом означает право — под более или менее благовидным предлогом — жить вдали от капитула, не теряя при этом доходов с церковного имущества, связанных со службой. Достаточно было чумной эпидемии в его резиденции, чтобы это послужило основанием для «отсутствия». Могло быть причиной «отсутствия» слабое или расстроенное здоровье. Но самым надежным и уважительным поводом являлась ссылка на научные занятия. Для этого предпринимался и объявлялся какой-нибудь объемистый труд на темы о морали, об отцах церкви, о таинствах или, того лучше, об устройстве капитула, к которому принадлежишь, о принципах, на которых он основан, о почетных и материальных выгодах, имеющих отношение к службе при капитуле, о требованиях, которые могли бы быть предъявлены другим капитулам, о процессе, который велся или будет вестись против соперничающей общины по поводу какой-нибудь земли, права попечительства или дома, данного по бенефицию. И такого рода сутяжные и финансовые хитросплетения были настолько интереснее духовному сословию, чем комментарии к учению и разъяснению догматов, что стоило только какому-нибудь видному члену капитула предложить заняться исследованием и наведением справок в правительственных учреждениях относительно старинных документов, набросать записки о судопроизводстве, настрочить жалобы и даже пасквили на богатых противников, как ему предоставляли выгодное и приятное право вернуться к частной жизни и проедать свои доходы либо путешествуя, либо сидя в своем бенефициальном доме у собственного камелька. Так и поступил наш каноник. Человек умный, одаренный красноречием и изящным слогом, он дал себе слово — и давал его всю жизнь — написать книгу о правах, льготах и привилегиях своего капитула. Окруженный запыленными фолиантами, которые он ни разу не раскрыл, он своей книги не написал, не писал ее и теперь, да и вообще ему не суждено было когда-либо ее написать. Два секретаря, приглашенные им за счет капитула, занимались тем, что опрыскивали его особу духами и готовили ему трапезы. О пресловутой книге много было толков; ее ожидали, на силе ее аргументов строили тысячи воздушных замков, мечтая о славе, мести и золоте. Эта несуществующая книга уже создала своему автору репутацию человека образованного, упорного в труде и красноречивого, чему он вовсе не спешил представить доказательства. И происходило это не потому, что он был неспособен оправдать высокое мнение своих собратий, но потому, что жизнь коротка, а за обедами и ужинами засиживаешься долго, приводить себя в порядок тоже необходимо, ну и doice far niente так восхитительно. Затем у нашего каноника были две невинные, но неутолимые страсти: он обожал садоводство и музыку. Где же было ему при таком количестве дел и занятий найти время для написания книги? Наконец, так приятно говорить о книге, которую не пишешь, и, напротив, так неприятно слышать разговоры о труде, который уже написан. Бенефиции его святой особы представлял собою весьма доходное имение, приобщенное к приории, где каноник жил восемь-девять месяцев в году, предаваясь разведению цветов и ублажению своей утробы. Жилище было обширным и романтическим. Каноник обставил его не только комфортабельно, но даже роскошно. Предоставляя медленно разрушаться корпусу, где жили прежде монахи, он заботливо поддерживал и со вкусом украшал ту часть здания, которая наиболее соответствовала его сибаритским привычкам. Благодаря новым переделкам древний монастырь преобразился в настоящий маленький замок, где благочестивый отец вел жизнь помещика. Он был наиприятнейшей духовной особой: снисходительный, остроумный, когда это требовалось, правоверный и речистый с людьми своего сословия, обходительный, забавный и веселый в светском обществе, любезный, радушный и щедрый с артистами. Слуги каноника, деля с ним хорошую жизнь, которую он умел себе создать, помогали ему изо всех сил. Экономка была немного сварлива, но варила такое вкусное варенье, умела так сохранять фрукты, что он выносил ее скверное расположение духа и спокойно выдерживал бури, говоря себе при этом, что человек должен мириться с чужими недостатками, но не может обойтись без прекрасного десерта и чудесного кофе. Наши юные музыканты были приняты им с самым милым радушием. — Вы очень умные и изобретательные дети, — сказал он им, — и я полюбил вас всем сердцем. К тому же вы очень талантливы; а у одного из вас — уж не знаю теперь, у которого — голос самый нежный, самый приятный, самый волнующий из когда-либо слышанных мною. Голос этот — чудо, клад. И я огорчился сегодня, узнав от священника о вашем внезапном уходе; я уж думал, что, должно быть, никогда больше не встречусь с вами, никогда больше не услышу вас. Право, я даже лишился аппетита, стал мрачным, озабоченным… Чудесный голос и чудесная музыка не выходили у меня из головы, продолжали звучать в ушах. Но провидение, действительно желающее мне добра, а быть может, и ваше доброе сердце, дети мои, снова привело вас ко мне, ибо вы, наверное, угадали, что я сумел вас и понять и оценить. — Должны сознаться, господин каноник, — ответил Иосиф, — что только случай привел нас сюда, и мы далеки были от того, чтобы рассчитывать на такую счастливую случайность. — Это счастливая случайность для меня, — любезно возразил каноник, — и вы мне споете… Но нет, это было бы слишком эгоистично с моей стороны — вы устали, может быть, голодны… Сначала вы поужинаете, хорошенько выспитесь у меня, а завтра займемся музыкой. Да, музыкой, я буду слушать вас целый день! Андреас, сейчас же проводите молодых людей в буфетную и как можно лучше позаботьтесь о них… Впрочем, нет: поставьте им два прибора на конце стола — они будут ужинать со мной. Андреас исполнил приказание с готовностью и даже с каким-то благожелательным удовольствием. Но Бригита совсем иначе отнеслась к этому: она покачала головой, пожала плечами и проворчала сквозь зубы: — Нечего сказать, подходящие сотрапезники! Странное общество для человека вашего круга! — Замолчите, Бригита! — спокойно ответил каноник. — Вы никогда, никем и ничем не бываете довольны и как только увидите, что кому-нибудь что-нибудь приятно, сейчас же приходите в ярость. — Вы уж не знаете, что и выдумать для своего времяпрепровождения, — прибавила она, не обращая ни малейшего внимания на сделанное ей замечание. — Лестью, всякими россказнями, песенками вас можно провести, точно малого ребенка. — Замолчите! — сказал каноник, несколько повышая голос, но не переставая весело улыбаться. — У вас голос оглушительный, как трещотка, и если вы не перестанете ворчать, то совсем потеряете голову и испортите мне кофе. — Подумаешь, великая радость и большая честь, — прошипела старуха, варить кофе для таких гостей. — О! Я знаю, вам нужны важные персоны. Вы любите величие. Вы хотели бы иметь дело только с епископами, князьями да канониссами самых старинных дворянских фамилий! А по мне, все это не стоит куплета хорошо исполненной песни. Консуэло с удивлением слушала, как человек, отличавшийся такой величественной осанкой, мог с каким-то наивным удовольствием препираться со своей экономкой; да и в продолжение всего ужина ее изумляла ребячливость его интересов. Он болтал массу вздора — решительно по поводу всего, просто для провождения времени и для того, чтобы поддержать в себе хорошее настроение. Поминутно он обращался к слугам, то серьезно обсуждая вопрос о соусе к рыбе, то беспокоясь о каком-то диване или столе, заказанном им, тут же давал противоречивые приказания, расспрашивал челядь о самых пустячных подробностях своего хозяйства, обдумывал эти пустяки с торжественностью, достойной серьезнейшей темы, выслушивал одного, останавливал другого, пробирал Бригиту, противоречившую ему на каждом шагу, — и проделывал все это, пересыпая и вопросы и ответы всевозможными прибаутками. Можно было подумать, что, принужденный вследствие своей уединенной и ленивой жизни проводить много времени в обществе прислуги, он, желая дать работу мозгу, а с другой стороны — способствовать пищеварению, занимался гигиены ради упражнением мысли не слишком серьезным и не слишком легким. Ужин был превосходный и необыкновенно обильный. За жарким господин каноник вызвал повара, благосклонно похвалил его за приготовление некоторых блюд, кратко и наставительно пожурил за другие, не достигшие совершенства. Оба наши путешественника, словно свалившись с облаков, поглядывали друг на друга, думая, что им снится забавный сон, до того все эти изощрения казались ему непостижимыми. — Ну, ну! Не так уж плохо, — проговорил добродушный каноник, отпуская своего искусника-кулинара, — я сделаю из тебя толк, если будешь стараться и не перестанешь любить свое ремесло. «Можно вообразить, — подумала Консуэло, — что дело идет об отеческом наставлении или религиозном поучении». За десертом, отпустив также и экономке ее долю похвал и замечаний, каноник наконец забыл об этих важных вопросах и перешел к музыке, где показал себя своим юным гостям в гораздо лучшем свете. У него было хорошее музыкальное образование, серьезные познания, верные взгляды и просвещенный вкус. Он довольно хорошо играл на органе. Усевшись после обеда за клавесин, он сыграл несколько отрывков из произведений старинных немецких композиторов, исполняя их с тонким вкусом и согласно добрым традициям прошлого. Не без интереса слушала Консуэло его игру. Найдя на клавесине толстую нотную тетрадь со старинными пьесами, она принялась ее перелистывать. Позабыв и об усталости и о позднем времени, она стала просить каноника сыграть, не изменяя своей красивой, тонкой и полнозвучной манере, некоторые из этих пьес, особенно понравившихся ей. Каноник был чрезвычайно польщен, что его слушают с таким удовольствием. Музыка, которую он знал, уже вышла из моды, и потому он не часто находил любителей, способных оценить то, что было ему по сердцу. И вот он воспылал любовью к Консуэло, так как Иосиф, измученный усталостью, заснул в предательски удобном кресле. — Браво! — воскликнул каноник в порыве увлеченья. — Ты необычайно одарен, дитя мое, и умен не по годам. Тебя ожидает необыкновенная будущность. Впервые жалею я о безбрачии, налагаемом на меня моей профессией. Этот комплимент заставил покраснеть и привел в трепет Консуэло, которой пришло в голову, что в ней признали женщину, но она очень скоро успокоилась, как только каноник наивно прибавил: — Да, жалею, что у меня нет детей, ибо небо, быть может, послало бы мне такого сына, как ты, а это было бы счастьем моей жизни… будь его матерью хотя бы сама Бригита! Но скажи мне, друг мой, какого ты мнения о Себастьяне Бахе, у которого столько фанатиков-поклонников среди современных ученых? Считаешь ли и ты его таким поразительным гением? У меня там лежит толстенная книга — его произведения; я их собрал и дал переплести, так как все надо иметь в доме… А впрочем, может статься, они действительно прекрасны… Но разбирать их стоит большого труда, и, признаться, после первой же неудачной попытки я поленился снова приняться за них… Притом у меня мало остается времени для самого себя. Ведь я занимаюсь музыкой в редкие минуты, оторванные от более серьезных дел. Ты видел, как я занят управлением моего маленького хозяйства, но из этого не надо заключать, что я человек свободный и счастливый. Наоборот, я раб огромного, страшного, взваленного на себя труда. Я пишу книгу и работаю над нею вот уже тридцать лет, но другой и в шестьдесят не написал бы ее. Книга эта требует неимоверных познаний, бессонных ночей, непоколебимого терпения и самых глубоких размышлений. Зато, мне кажется, книга заставит о себе говорить. — Но она уже скоро будет кончена? — спросила Консуэло. — Не так скоро, не так скоро… — ответил каноник, стараясь скрыть от самого себя, что он еще не приступал к ней. — Итак, мы говорили с тобой о музыке этого Баха… она ужасно трудна, да, по-моему, и очень своеобразна. — А мне кажется, преодолей вы свое предвзятое мнение, вы убедились бы, что Бах — гений; он охватывает, объединяет и одухотворяет все прошлое и настоящее. — Ну хорошо, — согласился каноник. — Если это так, то завтра мы все втроем попробуем разобрать что-нибудь из его произведений. А теперь вам время спать, а мне — погрузиться в работу. Но завтрашний день вы проведете у меня, не правда ли, это решено? — Целый день — пожалуй, много, сударь: нам надо спешить в Вену, но все утро мы будем к вашим услугам. Каноник запротестовал, стал настаивать, и Консуэло сделала вид, что сдается, решив утром несколько ускорить адажио великого Баха, с тем, чтобы выбраться из приории не позднее двенадцати часов дня. Когда вопрос коснулся ночлега, горячий спор возник на лестнице между Бригитой и главным камердинером. Усердный Иосиф, стараясь угодить своему барину, приготовил для молодых музыкантов две хорошенькие келейки в недавно отремонтированном здании, занимаемом каноником и его свитой. Бригита же, напротив, упорно настаивала на том, чтобы поместить их в заброшенных кельях старинного монастыря. «Эта часть здания, — говорила она, — отделена от новой капитальными дверями и крепкими запорами». — Как! — кричала экономка своим пронзительным голосом на гулкой лестнице. — Вы собираетесь поместить этих бродяг дверь в дверь с нами? Да разве вы не видите по их лицам, по их манерам, по их ремеслу, что это цыгане, авантюристы, скверные маленькие разбойники, которые сбегут отсюда до света, утащив с собой нашу серебряную посуду! Да еще неизвестно, не убьют ли они нас самих. — Убьют! Эти-то дети! — воскликнул, смеясь, камердинер. — Вы с ума сошли, Бригита. Хоть вы и старая и дряхлая, а, пожалуй, сами еще обратите их в бегство, стоит вам только ощериться. — Сами вы старый и дряхлый, слышите! — кричала в ярости старуха. — Говорю вам, они не будут здесь ночевать, я этого не хочу! Ну да! С ними всю ночь не сомкнешь глаз! — И совершенно напрасно: я глубоко уверен, что у этих детей не больше моего охоты беспокоить ваш почтенный сон. Но довольно об этом. Господин каноник приказал мне хорошенько позаботиться об его гостях, и я не упрячу их в эту лачугу, полную крыс, где гуляет ветер. Быть может, вы еще хотите уложить их там на голом полу? — Я велела садовнику поставить для них две складные кровати. А вы считаете, что эта голь привыкла к пуховикам? — Тем не менее эту ночь они будут спать на пуховиках, так как барин этого желает. А я, госпожа Бригита, признаю только его приказания. Предоставьте мне исполнять свои обязанности и помните, что ваш долг, так же как и мой, — повиноваться, а не приказывать. — Правильно, Иосиф! — проговорил, смеясь, каноник, слышавший через полуоткрытую дверь передней весь этот спор. — А вы, Бригита, идите приготовьте мне туфли и оставьте нас в покое. До свиданья, юные друзья мои. Ступайте за Иосифом и спите хорошенько. Да здравствует музыка! Да здравствует завтрашний прекрасный день! Долго еще после того, как наши путешественники расположились в своих хорошеньких келейках, доносилась до них воркотня экономки, словно зимний северный ветер завывал по коридорам. Когда же шум, свидетельствовавший о торжественном отходе ко сну каноника, совершенно затих, Бригита подошла на цыпочках к дверям юных гостей и заперла их, быстро повернув ключ в каждом замке. Иосиф, погрузившись в лучшую из когда-либо попадавшихся ему в жизни постелей, уже крепко спал. Консуэло также последовала его примеру, немало посмеявшись в душе над ужасом Бригиты. Дрожа от страха почти все ночи во время своего путешествия, она теперь в свою очередь приводила в трепет других. Она могла бы применить к себе басню о зайце и лягушках, но я не уверен, были ли известны Консуэло басни Лафонтена. Как раз в то время достоинство их оспаривалось величайшими умами мира: Вольтер осмеивал их, а Фридрих Великий, подражая, как обезьяна, своему философу, тоже относился к ним с глубочайшим презрением.  Глава 78   Ранним утром Консуэло разбудило восходящее солнце и веселое щебетанье тысячи птиц в саду. Девушка попробовала было выйти из своей комнаты, но «арест» не был еще снят: госпожа Бригита продолжала держать своих пленников под замком. Консуэло пришло в голову, что это, пожалуй, хитрая выдумка каноника: желая наслаждаться весь день музыкой, он прежде всего счел нужным обеспечить себя музыкантами. Молодая девушка, чувствовавшая себя в мужском костюме вполне свободно, стала куда смелее и приобрела известную ловкость; выглянув в окно, она убедилась, что вылезть из него не так уж трудно, ибо вдоль всей стены вились по крепким шпалерам старые виноградные лозы. И вот, спустившись тихонько и осторожно, чтобы не попортить чудесного монастырского винограда, она очутилась на земле и забралась в сад, смеясь в душе над удивлением и разочарованием Бригиты, когда та обнаружит, что все ее предосторожности ни к чему не привели. Консуэло опять увидела, уже при новом освещении, прелестные цветы и роскошные плоды, которыми восхищалась накануне при лунном свете. Купаясь в косых лучах розового улыбающегося солнца, еще краше зацвели под свежим дыханием утра исполненные поэзии прекрасные творения земли. Атласно-бархатистый налет покрыл плоды, на всех ветвях кристальными бусинками повисла роса, от посеребренных газонов шел легкий пар, словно страстное дыхание земли, стремящееся достигнуть неба и слиться с ним в нежном, любовном порыве. Но ничто в этот таинственный час рассвета не могло сравниться со свежестью и красотой цветов, когда они, еще влажные от ночной росы, приоткрылись как бы для того, чтобы обнаружить сокровища своей чистоты, излить свои тончайшие ароматы. Только самый первый и чистый солнечный луч достоин был мельком взглянуть на них, на мгновение обладать ими. Цветник каноника мог служить источником наслаждения для любого садовода-любителя. Консуэло же он показался слишком симметрично разбитым, слишком ухоженным. И все же десятки сортов роз, редкие и прекрасные гибискусы, пурпуровый шалфей, до бесконечности разнообразная герань, благоухающий дурман с глубокими опаловыми чашечками, наполненными амврозией богов, изящные ласточники (в их тонком яде насекомое, упиваясь негой, находит смерть), великолепные кактусы, подставлявшие солнцу свои яркие венчики на утыканных колючками стволах, и еще тысячи редких, великолепных, никогда не виданных Консуэло растений, названия и родины которых она не знала, надолго приковали ее внимание. Исследуя различную форму растений, анализируя те чувства, которые, казалось, выражал весь их облик, она стала искать связь между музыкой и цветами и задумалась над тем, как эти два увлечения совмещаются в душе хозяина этого дома и сада. Ей уже и раньше приходило в голову, что гармония звуков отвечает гармонии красок. А гармонией гармоний ей казался аромат. Консуэло погрузилась в смутные сладкие мечтания, и в эту минуту ей чудилось, будто она слышит голоса, исходившие от каждого прелестного венчика, голоса, рассказывавшие ей о тайнах поэзии на языке, до сих пор ей неведомом. Роза говорила о страстной любви, лилия — о своей непорочности, пышная магнолия втихомолку поведала о чистых радостях святой гордости, а крошечная маргаритка шептала о прелестях простой, скромной жизни. Некоторые цветы громко и властно заявляли: «Я красива и царствую». Другие шептали еле внятно, но таким нежным, в душу проникающим голосом: «Я мала и любима». И все вместе качались в такт с утренним ветерком, образуя воздушный хор, который постепенно замирал среди умиленных трав и листвы, жаждавших уловить таинственный смысл происходящего. Вдруг в эту идеальную гармонию ворвались пронзительные, ужасные, мучительные человеческие крики, нарушившие восхитительно созерцательное настроение Консуэло; крики неслись к ней из чащи деревьев, скрывавшей монастырскую ограду. Вслед за криками, замершими в деревенской тиши, послышался грохот экипажа, затем экипаж, по-видимому, остановился, и кто-то принялся колотить в решетчатые ворота, замыкавшие сад» с этой стороны. Но либо в доме все еще спали, либо никто не хотел ответить, — потому что приезжие долго стучали впустую, а пронзительные крики женщины, прерывавшиеся энергичной бранью мужчины, взывавшего о помощи, разбивались о монастырские стены, не вызывая в них отклика, как и в сердцах живущих под их сенью людей. Все окна фасада были так хорошо законопачены для охранения сна каноника, что ни единый звук не мог проникнуть сквозь сплошные дубовые ставни, обитые кожей на конском волосе. Слуги, занятые во внутреннем дворике позади дома, не слышали криков, а собак в приории не имелось: каноник не любил этих назойливых стражей, которые под предлогом ограждения от воров нарушают покой своих хозяев. Консуэло попробовала было проникнуть в дом, чтобы дать знать о прибытии путешественников, оказавшихся, по-видимому, в бедственном положении, но все было так крепко заперто, что она отказалась от этой мысли и в волнении бросилась к решетчатым воротам, из-за которых доносился шум. Дорожный экипаж, нагруженный доверху багажом и побелевший от пыли после долгого пути, стоял перед главной аллеей сада. Форейторы слезли с лошадей и старались расшатать негостеприимные ворота, а стоны и жалобы все неслись из экипажа. — Откройте, если вы христиане, — кричали оттуда, — у нас тут умирает дама! — Откройте! — закричала, высовываясь из окна кареты, женщина, черты лица которой были незнакомы Консуэло, но чье венецианское произношение поразило ее. — Госпожа моя умрет, если ей сейчас же не дадут приюта. Откройте, коли вы не звери! Консуэло, не думая о последствиях своего порыва, бросилась открывать ворота, но на них висел огромный замок, ключ от которого, вероятно, находился в кармане Бригиты. Звонок тоже не действовал благодаря потайной пружине. В этой спокойной местности, где жители отличались большой честностью, такие предосторожности принимались не против воров, а, по-видимому, против шума и беспокойства, причиняемых слишком поздними или слишком ранними посетителями. Несмотря на страстное желание помочь, Консуэло, не в силах ничего сделать, с горестью выслушивала брань горничной, которая, обращаясь к своей хозяйке, нетерпеливо выкрикивала по-венециански: — Дуралей, увалень этакий! Открыть ворота не умеет! Немецкие форейторы, более терпеливые и спокойные, старались помочь Консуэло, но так же безуспешно. Тут больная дама, высунувшись из окна кареты, крикнула громким голосом на ломаном немецком языке: — А! Черт тебя побери! Да беги же за кем-нибудь, чтоб открыли! Мерзкая скотина! Энергичное обращение дамы успокоило Консуэло относительно угрожавшей больной близкой смерти. «Если она близка к кончине, то во всяком случае к какой-то весьма буйной кончине», — подумала девушка и обратилась к путешественнице по-венециански: — Я не из этого дома, меня здесь приютили только на ночь. Постараюсь разбудить хозяев, но этого так скоро и просто не сделаешь. Неужели, сударыня, вы в такой опасности, что не можете немного обождать, не приходя в отчаяние? — Я рожаю, дурень! — закричала путешественница. — Мне некогда ждать! Беги, кричи, хоть разнеси все, а приведи людей и помоги мне войти сюда. За труды тебе хорошо заплатят… Она снова принялась вопить, а у Консуэло задрожали колени: это лицо, этот голос были ей знакомы. — Как зовут вашу хозяйку? — крикнула она горничной. — А тебе что до этого? Беги же, негодный! — проговорила взволнованная горничная. — Если будешь медлить, ничего от нас не получишь! — Да я ничего и не хочу от вас, — горячо возразила Консуэло, — но мне надо знать, кто вы. Если ваша госпожа музыкантша, ее примут здесь без всяких разговоров, а она, если я не ошибаюсь, знаменитая певица. — Иди, мальчик, — сказала роженица, находившая в себе силы в промежутках между схватками быть хладнокровной и энергичной. — Иди скажи жителям этого дома, что знаменитая Корилла может умереть, если какая-нибудь христианская душа или душа артиста не сжалится над ее положением. Я заплачу… скажи, что я щедро заплачу. — София, — обратилась она к горничной, — прикажи положить меня на землю; я буду меньше мучиться, лежа на дороге, чем в этой адской карете. Консуэло уже мчалась к приории, твердо решив устроить оглушительный шум и во что бы то ни стало добраться до самого каноника. Девушка уже не думала удивляться или приходить в волнение от странной случайности, которая привела сюда ее соперницу, причину всех ее несчастий. Она хотела только одного — помочь ей. Стучать Консуэло не понадобилось: она встретила Бригиту — домоправительница каноника, привлеченная криками, выходила из дома в сопровождении садовника и камердинера. — Хорошенькая история, нечего сказать! — сурово проговорила старуха, когда Консуэло изложила ей суть дела. — Не ходите туда, Андреас, не двигайтесь и вы с места, господин садовник. Разве вы не видите, что все подстроено этими бандитами для того, чтобы нас ограбить и убить? Я ждала этого. Тревога эта — хитрость! Шайка злодеев шныряет вокруг дома, в то время как те, которых мы приютили, стараются под благовидным предлогом ввести их к нам. Ступайте за ружьями, господа, и будьте готовы прикончить эту мнимую роженицу с усами и в штанах. Ну хорошо! Пусть даже это роженица. Допустим! Она принимает наш дом за больницу, что ли? У нас тут нет акушерки, я лично ничего не смыслю в таких делах, а господин каноник не любит писка новорожденных. Как же дама могла пуститься в дорогу, зная, что ей время родить? А раз она это сделала, кто же виноват? Да можем ли мы избавить ее от страданий? Пусть родит в своей карете: ей там будет не хуже, чем у нас, где ничего не приспособлено для такого неожиданного подарка. Эту речь, начатую для Консуэло, Бригита, брюзжа, продолжала, пока они шли по аллее, и закончила у ворот — уже для горничной Кориллы. В то время как путешественницы после тщетных переговоров обменивались упреками и даже бранью с несговорчивой экономкой, Консуэло, надеясь на доброту каноника и слабость его к музыке, проникла в дом. Напрасно искала она комнату хозяина — она только заблудилась в обширном помещении, закоулки которого были — ей неизвестны. Наконец она натолкнулась на Гайдна, разыскивавшего ее, и он сказал, что видел, как каноник направился к оранжерее. Они вместе бросились туда и вскоре увидели в сводчатой жасминной аллее почтенного хозяина: он шел им навстречу. Лицо его сияло весельем, как утро этого прекрасного осеннего дня. Взглянув на приветливого каноника, гулявшего в своем уютном стеганом ватном шлафроке по дорожкам, где его изящная нога мягко ступала по мелкому, пройденному граблями песку, Консуэло не сомневалась, что такое счастливое существо, с такой чистой совестью, столь удовлетворенное во всех своих желаниях, будет в восторге от возможности совершить доброе дело. Едва она заговорила, передавая просьбу бедной Кориллы, как появилась Бригита и перебила ее. — Там у ворот, — начала старуха, — бродяга, певица из театра; выдает себя за знаменитость, а вид у нее и разговор распутной девки. Она уверяет, что сейчас родит, а кричит и бранится, как тридцать чертей вместе взятых. Хочет родить в вашем доме. Подумайте, подходящее ли это для вас дело? У каноника вырвался жест отвращения, — очевидно, он собирался отказать. — Господин каноник, — обратилась к нему Консуэло, — кто бы ни была эта женщина, она страдает, жизнь ее, быть может, в опасности, так же как и жизнь невинного создания, которого бог призывает в этот мир, — и религия повелевает вам принять его по-христиански и по-отечески. Не правда ли, вы не покинете несчастную, не допустите, чтобы она погибла, стеная, у вашей двери? — А что, она замужняя? — холодно спросил каноник после минутного раздумья. — Этого я не знаю; возможно. Но что до того? Господь посылает ей счастье быть матерью. Он один имеет право ее судить… — Она сказала свое имя, господин каноник, — энергично вмешалась Бригита, — наверное, вы должны ее знать, вы же водитесь со всеми комедиантами Вены. Ее зовут Корилла. — Корилла! — воскликнул каноник. — Она бывала в Вене, и я много о ней слышал; говорят, у нее прекрасный голос. — Ну вот, ради ее голоса прикажите открыть ворота! Она лежит на песке, на самой дороге, — настаивала Консуэло. — Но ведь это женщина легкого поведения, — возразил каноник. — Два года тому назад у нее была скандальная история в Вене. — Помните, господин каноник, у вас есть немало завистников. Роди только в вашем доме погибшая женщина… в этом, поверьте, не усмотрят случайности, а дела милосердия и того меньше. Вам ведь известно, что у каноника Герберта есть виды на юбилярство и он уже отставил от должности одного молодого собрата под предлогом, будто тот небрежно относился к церковным службам ради дамы, которая всегда в эти часы у него исповедовалась. Господин каноник, такой бенефиции, как ваш, легче потерять, чем добыть. Эти слова вдруг оказали решающее действие. Каноник воспринял их в святилище своего благоразумия, хотя притворился, что пропустил мимо ушей. — В двухстах шагах отсюда есть постоялый двор, — проговорил он, — пусть эту даму отвезут туда. Она найдет там все, что ей надо, и ей будет там гораздо удобнее и приличнее, чем у холостяка. Ступайте, скажите ей это, Бригита, и, прошу вас, держите себя с ней вежливо, как можно вежливее. Укажите форейторам, где находится постоялый двор. А вы, дети мои, — обратился он к Консуэло и Иосифу, — пойдемте со мной разбирать фугу Баха, пока нам готовят завтрак. — Господин каноник, — начала взволнованно Консуэло, — неужели вы покинете… — Ах! — воскликнул огорченно каноник. — Зачахла самая красивая из моих волкамерии! Говорил же я садовнику, что он недостаточно часто ее поливает. Самое редкое, самое дивное растение моего сада! Это нечто роковое! Взгляните, Бригита! Позовите-ка садовника, я его проберу. — Раньше всего я прогоню знаменитую Кориллу, — ответила, удаляясь, Бригита. — И вы согласны с этим? Вы это приказываете, господин каноник? воскликнула с негодованием Консуэло. — Не могу поступить иначе, — ответил он кротко, но спокойным тоном, говорившим о непоколебимой решимости, — и желаю, чтобы об этом больше не было речи. Идемте же, я вас жду, начнем музицировать! — Никакой музыки здесь для нас не может быть! — возбужденно ответила Консуэло. — Вы бесчувственный человек и неспособны понять Баха. Пусть погибнут ваши цветы и ваши плоды! Пусть пропадут от мороза жасмин и ваши красивейшие деревья! Эта плодородная земля, приносящая вам все в таком изобилии, не должна была бы ничего родить, кроме терний, потому что вы бессердечны, вы похищаете дары неба и не умеете использовать их для гостеприимства! В то время как Консуэло изливала свое возмущение, пораженный каноник озирался кругом, словно боясь, как бы проклятие небес, призываемое этой пылкой душой, не обрушилось на его драгоценные волкамерии и любимые анемоны. Высказав все, Консуэло бросилась к воротам, которые по-прежнему были на запоре, перелезла через них и последовала за каретой Кориллы, направлявшейся шагом к жалкому кабаку, без всякого основания награжденному каноником званием постоялого двора.  Глава 79   Иосиф Гайдн уже привык подчиняться внезапным решениям своего друга, но, более предусмотрительный и спокойный, чем Консуэло, он догнал ее лишь после того, как сбегал в дом за дорожной котомкой, нотами, а главное — за скрипкой, источником существования, утешительницей и веселой спутницей их путешествия. Кориллу положили на скверную кровать в немецкой харчевне, такую короткую, что либо голова, либо ноги должны были висеть в воздухе. К несчастью, в этой жалкой лачуге не было женщин: хозяйка ушла на богомолье за шесть миль, а работница погнала корову на пастбище. Дома были старик и мальчик. Скорее испуганные, чем польщенные честью принимать у себя такую богатую путешественницу, они всецело предоставили свой домашний очаг в распоряжение приезжих, не думая о вознаграждении, которое могли за это получить. Старик был глух; пришлось ребенку отправиться за акушеркой в соседнюю деревню, отстоявшую чуть ли не на расстоянии мили; форейторы гораздо больше беспокоились о своих лошадях, которых нечем было накормить, чем о путешественнице. Предоставленная попечениям горничной, окончательно потерявшей голову, — она кричала почти так же громко, как ее госпожа, — роженица оглашала воздух стонами, напоминавшими скорее рычание львицы, чем вопли женщины. Консуэло, охваченная ужасом и жалостью, решила не покидать несчастную. — Иосиф, — сказала она своему товарищу, — вернись в приорию, хотя бы тебе и пришлось встретить там плохой прием: не следует быть гордым, когда просишь за других. Скажи канонику, что сюда нужно прислать белья, бульона, старого вина, матрацев, одеял — словом, все необходимое больному человеку. Поговори с ним кротко, но решительно и обещай, если понадобится, что мы придем к нему играть, лишь бы он оказал помощь этой женщине. Иосиф отправился в приорию, а бедной Консуэло пришлось быть невольной свидетельницей отвратительной сцены, когда женщина без веры и сердца, богохульствуя и проклиная, переносит священные муки материнства. Целомудренная и благочестивая девушка содрогалась, видя эти муки, которых ничто не могло смягчить, ибо вместо святой радости и набожного упования сердце Кориллы было полно злобы и горечи. Она не переставая проклинала свою судьбу, путешествие, каноника с его экономкой и даже ребенка, которого производила на свет. Она была так груба со своей горничной, что у той все валилось из рук. Наконец, совсем выйдя из себя, Корилла крикнула ей: — Ну, погоди, я так же буду за тобой ухаживать, когда придет твой черед! Ведь я прекрасно знаю, что ты тоже беременна, и отправлю тебя рожать в больницу. Прочь с глаз моих! Ты меня только беспокоишь и раздражаешь. София, в ярости и отчаянии, со слезами выбежала из комнаты, а Консуэло, оставшись наедине с возлюбленной Андзолето и Дзустиньяни, старалась успокоить и облегчить ее страдания. Неистовствуя и испытывая адские муки, Корилла все же сохранила какое-то звериное мужество, дикую силу, в которых сказывалась вся нечестивость ее пылкой, здоровой натуры. Когда боли на минуту отпускали ее, она снова делалась бодрой и веселой. — Черт возьми! — обратилась она вдруг к Консуэло, совершенно не узнавая ее, так как видела девушку только издали или на сцене в костюмах, совсем не похожих на тот, который был на ней теперь. — Вот так приключение! А многие не поверят мне, если я расскажу, что родила в кабаке с таким доктором, как ты. Ты похож на цыганенка со своей смуглой мордочкой и большущими черными глазами. Кто ты? Откуда ты взялся? Как ты здесь очутился? И почему ты меня обихаживаешь? Ах, нет, не отвечай мне, я все равно не услышу, уж слишком я страдаю! Ah misera me! Только бы не умереть! О нет, я не умру! Не хочу умирать! Цыганенок, ты ведь не бросишь меня? Не уходи! Не уходи! Не дай мне умереть! Слышишь? И вновь возобновились крики, прерываемые новым богохульством. — Проклятый ребенок! — говорила она. — Так и вырвала бы тебя из утробы и швырнула б подальше! — Ох! Нет! Не говорите так! — воскликнула, вся похолодев от ужаса, Консуэло. — Вы будете матерью, будете счастливы, когда увидите своего ребенка, не пожалеете, что страдали. — Я? — проговорила с циничным хладнокровием Корилла. — Ты воображаешь, что я буду любить этого ребенка? Ах! Как ты ошибаешься! Великое счастье быть матерью, нечего сказать! Как будто я не знаю, что это значит: страдать рожая, работать, чтобы кормить этих несчастных, не признаваемых отцами, видеть, как сами они страдают, не знать, что с ними делать, страдать, бросая их… ведь в конце-то концов все-таки их любишь… но этого я любить не буду. О! Клянусь богом! Я буду ненавидеть его, как ненавижу его отца!.. И Корилла, исступление которой, несмотря на внешнее хладнокровие и презрение, все возрастало, закричала в неистовой злобе, вызываемой у женщины жестокими страданиями: — Ах! Проклятый! Да будь он трижды проклят, отец этого ребенка! Она задыхалась, вопила, издавая нечленораздельные звуки, разорвала в клочки косынку, которая прикрывала ее грудь, клокотавшую от муки и злости; схватив за руку Консуэло, впившись в нее пальцами, судорожно сжатыми от боли, она не прокричала, а скорее прорычала: — Да будь он проклят! Проклят! Проклят! Подлый, бесчестный Андзолето! В эту минуту вернулась София и через четверть часа, умудрившись принять у своей госпожи ребенка, бросила на колени Консуэло первую попавшуюся тряпку из театрального гардероба, выхваченную из наспех открытого сундука. Это был бутафорский плащ из выцветшего атласа, отделанный мишурной бахромой. В эту импровизированную пеленку благородная, целомудренная невеста Альберта завернула дитя Андзолето и Кориллы. — Ну, синьора, успокойтесь, — проговорила добрым, искренним голосом бедная горничная, — родили вы благополучно, и у вас хорошенькая крошечная дочка. — Девочка или мальчик — мне все равно, но я больше не страдаю, — ответила Корилла, приподнимаясь на локте и даже не глядя на ребенка. — Подай мне большой стакан вина! Иосиф как раз принес из приории вина, и притом самого лучшего. Каноник великодушно исполнил просьбу Консуэло, и вскоре у больной было в изобилии все, что нужно в таких случаях. Корилла подняла своей сильной рукой поданный ей серебряный кубок и осушила его с непринужденностью маркитантки; затем, бросившись на чудесные подушки каноника, заснула с глубокой беспечностью, присущей железному организму и ледяной душе. Пока она спала, ребенка как следует спеленали, а Консуэло сходила на соседний луг за овцой, которая и стала первой кормилицей новорожденной. Мать, проснувшись, приподнялась с помощью Софии, выпила стакан вина и на минуту призадумалась. Консуэло, держа на руках дитя, ждала пробуждения материнской нежности, но у Кориллы было на уме совсем иное. Взяв до мажор, она с серьезным видом пропела гамму в две октавы и захлопала в ладоши. — Браво, Корилла! — воскликнула она. — Голос у тебя ничуть не пострадал, можешь рожать детей, сколько тебе заблагорассудится! Затем она расхохоталась, поцеловала Софию и, сняв со своей руки бриллиантовое кольцо, надела ей на палец. — Это чтоб утешить тебя за брань, — сказала она. — А где моя маленькая обезьянка? Ах! Бог мой! — воскликнула она, глядя на ребенка. — Блондинка, на него похожа! Ну, тем хуже для него! Горе ему! Не распаковывайте столько сундуков, София! О чем вы думаете? Неужели вы вообразили, что я здесь останусь? Как бы не так! Вы дура и не знаете, что такое жизнь. Я намерена завтра же пуститься в путь. Ах, цыганенок, ты держишь ребенка совсем как женщина. Сколько тебе дать за заботы обо мне и за труды? Знаешь, София, мне никогда не служили лучше, никогда не ходили лучше за мной! Ты, значит, из Венеции, дружочек? Приходилось тебе слышать мое пение? Консуэло ничего не ответила. Впрочем, и ответь она, ее все равно не стали бы слушать. Корилла внушала ей отвращение. Она передала ребенка только что возвратившейся служанке кабака, по виду очень славной женщине, затем кликнула Иосифа, и они вместе вернулись в приорию. — Я не давал обещания канонику привести вас к нему, — сказал по дороге Иосиф. — Кажется, он сконфужен своим поведением, хотя вид у него был очень милостивый и веселый; при всем своем эгоизме он не злой человек, он так искренне радовался, посылая все нужное Корилле. — На свете столько черствых и скверных людей, — ответила Консуэло, — что люди, слабые духом, внушают скорее жалость, чем отвращение. Я хочу загладить перед бедным каноником свою вину, ведь я так вспылила. Раз Корилла не умерла и, как говорится, мать и дитя чувствуют себя хорошо, а наш каноник способствовал этому сколько мог, не подвергая опасности свой драгоценный бенефиции, я хочу отблагодарить его. К тому же у меня есть свои причины остаться в приории до отъезда Кориллы. О них я скажу тебе завтра. Бригита отправилась на соседнюю ферму, и Консуэло, приготовившаяся было бесстрашно выступить против этого цербера, очень обрадовалась, что их встретил ласковый, услужливый Андреас. — Пожалуйте, пожалуйте, друзья мои! — воскликнул он, проводя их в покои своего хозяина. — Господин каноник в ужасно грустном настроении духа, он почти ничего не кушал за завтраком и три раза просыпался во время полуденного отдыха. Сегодня у него было два больших огорчения: погибла его лучшая волкамерия и он потерял надежду послушать музыку. К счастью, вы вернулись, и, значит, одним огорчением стало меньше. — Над нами он насмехается или над своим хозяином? — спросила Консуэло Иосифа. — И то и другое, — ответил Гайдн. — Только бы каноник не сердился на нас, мы тогда повеселимся на славу. Каноник не только на них не сердился, а, наоборот, встретил их с распростертыми объятиями, настоял, чтобы они позавтракали, а потом вместе с ними засел за клавесин. Консуэло заставила его постичь дивные прелюдии великого Баха и восхититься ими, а чтобы окончательно привести его в хорошее расположение духа, пропела лучшие вещи своего репертуара, не стремясь изменить голос и не особенно беспокоясь о том, что он может догадаться о ее поле и возрасте. Каноник был склонен ни о чем не догадываться и вовсю наслаждался ее пением. Он действительно был страстным любителем музыки, и в его восторге было столько непосредственной искренности, что Консуэло невольно пришла в умиление. — Ах! Дорогое дитя! Благородное дитя! Счастливое дитя! — восклицал растроганный каноник со слезами на глазах. — Ты превратил сегодняшний день в счастливейший день моей жизни! Но что будет со мной теперь? Нет! У меня не хватит сил перенести утрату такого наслаждения, и я зачахну от тоски. Больше я не смогу заниматься музыкой. В душе моей будет жить идеал, и меня загрызет тоска по нему. Я ничего уже теперь не буду любить, даже моих цветов… — И будете очень неправы, господин каноник, — ответила Консуэло, ваши цветы поют лучше меня. — Что ты говоришь? Мои цветы поют? Я никогда не слышал. — Да потому, что вы их никогда не слушали. А я сегодня утром слушал их, постиг их тайну, уловил их мелодию. — Странное ты дитя! Гениальное! — воскликнул каноник, отечески целомудренно лаская темные кудри Консуэло. — Ты одет бедняком, а достоин всяческого поклонения. Но скажи мне, кто ты? Где научился ты тому, что знаешь? — Случай, природа, господин каноник. — Ох! Ты обманываешь меня, — с лукавым видом сказал каноник, у которого всегда было наготове шутливое словцо. — Ты, наверно, сын какого-нибудь Кафарелли или Фаринелли! Но послушайте, дети мои, — внезапно оживляясь, самым серьезным тоном прибавил он, — я не хочу расставаться с вами. Я беру на себя заботу о вас, оставайтесь со мной. У меня есть состояние, я поделюсь им с вами. Я стану для вас тем, чем был Гравина для Метастазио. Это будет моим счастьем, моей славой. Свяжите свою судьбу с моею, для этого надо только, чтобы вас посвятили в младшие клирики. Я выхлопочу вам какие-нибудь хорошие бенефиции, а после моей смерти вам останутся от меня в наследство недурные сбереженьица, которые я вовсе не намерен оставлять этой злючке Бригите. В то время как каноник говорил, вдруг вошла Бригита и услышала его последние слова. — А я не намерена дольше служить вам, — визгливо закричала она, плача от ярости, — довольно я жертвовала своей молодостью и своей репутацией неблагодарному хозяину! — Твоей репутацией? Твоей молодостью? — не смущаясь, насмешливо перебил ее каноник. — Ну, ты себе льстишь, милая старушка, твоя «молодость» оберегает твою репутацию! — Насмехайтесь, насмехайтесь, — возразила она. — Но приготовьтесь распроститься со мной. Я сию же минуту покину дом, где не могу установить никакого порядка, никакой благопристойности. Хотела я помешать вам делать безрассудства, расточать ваше имущество, унижать ваш сан, да вижу, что все это ни к чему. Ваша бесхарактерность и несчастная звезда толкают вас к погибели, и первые попавшиеся вам под руку скоморохи так ловко кружат вам голову, что того гляди оберут вас. Давным-давно каноник Гербер зовет меня к себе служить и предлагает условия гораздо лучше ваших. Я устала от всего, что здесь вижу. Рассчитайте меня! Я больше ни одной ночи не проведу под вашей кровлей. — Так вот до чего дошло дело, — спокойно проговорил каноник. — Ну, хорошо, Бригита, ты доставляешь мне большое удовольствие; смотри только, не передумай! Я никогда никого не выгонял, и мне кажется, служи у меня сам дьявол, я не выставил бы его за дверь, настолько я добродушен; но если бы дьявол покинул меня, я пожелал бы ему доброго пути и отслужил бы молебен после его ухода. Ступай же, укладывай свои вещи, Бригита; что до твоего расчета, то, милая моя, произведи его сама. Бери все, что пожелаешь, все, чем я владею, только бы ты поскорее убиралась отсюда! — Ах, господин каноник, — проговорил Гайдн, взволнованный этой домашней сценой, — вы еще пожалеете о старой служанке, ведь она, по-видимому, очень привязана к вам… — Она привязана к моему бенефицию, — ответил каноник, — а я буду жалеть только о ее кофе. — Вы привыкнете обходиться без вкусного кофе, господин каноник, — твердо заявила строгая Консуэло, — и хорошо сделаете. А ты, Иосиф, молчи и ничего не говори в ее защиту. Я все ей скажу в лицо, потому что все это правда. Она злая и вредит своему хозяину. Сам он добрый человек, природа сотворила его благородным и великодушным, а из-за этой женщины он делается эгоистом. Она подавляет добрые порывы его души, и если он оставит ее у себя, то станет сам таким же черствым, таким же бесчеловечным, как она. Простите, господин каноник, что я так говорю с вами. Вы столько заставляли меня петь и привели меня своим воодушевлением в такое восторженное состояние, что я, быть может, немного сам не свой. Если я и чувствую какое-то опьянение, то это ваша вина. Но смею вас уверить, что человек, находящийся в таком состоянии, всегда говорит истину, ибо опьянение это благородно и будит в нас лучшие чувства. В такие минуты у нас что на сердце, то и на языке, и сейчас с вами говорит мое сердце. Когда же я приду в спокойное состояние духа, я буду более почтителен, но менее искренен. Поверьте, я не гонюсь за вашим состоянием, я вовсе не желаю его, не нуждаюсь в нем! Когда я захочу, у меня будет больше вашего, а жизнь артиста подвергнута стольким случайностям, что, пожалуй, вы еще меня переживете и, быть может, я впишу вас в свое завещание в благодарность за то, что вы хотели оставить в мою пользу свое. Завтра мы уходим и, должно быть, больше никогда с вами не увидимся, но мы уйдем с сердцем, переполненным радостью, уважением, почтением и благодарностью к вам, если вы уволите госпожу Бригиту, у которой я прошу извинения за мой образ мыслей. Консуэло говорила с таким жаром, искренность и прямота так явно читались на ее лице, что слова ее поразили каноника, словно молния. — Уходи, Бригита! — сказал он экономке с важным, решительным видом. — Истина говорит устами младенцев, а разум этого ребенка — могучая сила. Уходи, ибо сегодня утром ты заставила меня совершить дурной поступок и толкнула бы меня на подобные и в дальнейшем, потому что я слаб и подчас труслив. Уходи, ибо ты делаешь меня несчастным. Уходи, — прибавил он, улыбаясь, — ибо ты стала пережаривать мой кофе, а все сливки, в которые ты суешь свой нос, скисают. Последний упрек оказался для Бригиты чувствительнее всех других, — уязвленная в самое больное место, гордая старуха лишилась языка. Она выпрямилась, кинула на каноника взгляд, исполненный сострадания, почти презрения, и удалилась с видом театральной королевы. Два часа спустя эта свергнутая королева покинула приорию, предварительно немножко пограбив ее. Каноник сделал вид, что ничего не заметил, и по блаженному выражению его лица Гайдн понял, что Консуэло оказала ему истинную услугу. Для того чтобы каноник не испытал ни малейшего сожаления, юная артистка сама приготовила ему за обедом кофе по венецианскому способу — как хорошо известно, лучшему в мире. Андреас тотчас же стал под ее руководством изучать это искусство, и каноник объявил, что в жизни своей не пробовал кофе вкуснее. После обеда снова занимались музыкой, послав предварительно справиться о здоровье Кориллы, которая, как доложили, уже сидела в кресле, присланном ей каноником. Чудесным вечером при луне они гуляли в саду. Каноник, опираясь на руку Консуэло, не переставал умолять ее принять священство и стать его приемным сыном. — Берегитесь! — сказал ей Иосиф, когда они ушли к себе. — Этот добрый каноник не на шутку увлекается вами. — В дороге ничем не надо смущаться, — отвечала она. — Я так же не стану священником, как не стала трубачом. Господин Мейер, граф Годиц и каноник — все они просчитались.  Глава 80   Консуэло, пожелав Иосифу покойной ночи, удалилась в свою комнату, не сговорившись с ним, как он предполагал, о том, чтобы уйти на заре. У нее были свои причины не спешить, и Гайдн ждал, что она сообщит их ему наедине; сам же он радовался возможности провести с ней еще несколько часов в этом красивом доме и пожить благодушной жизнью каноника, которая была ему по душе. Консуэло на следующее утро разрешила себе поспать дольше обычного и появилась только ко второму завтраку каноника. Старик имел обыкновение вставать рано и после легкой вкусной закуски прогуливался с требником в руках по своим садам и оранжереям, оглядывая растения, а потом шел немножко вздремнуть перед более плотным холодным завтраком. — Наша путешественница чувствует себя хорошо, — объявил каноник своим юным гостям, как только они появились. — Я послал Андреаса приготовить ей завтрак. Она выразила большую признательность за наше внимание, и поскольку она собирается сегодня ехать в Вену (признаюсь, вопреки всякому благоразумию), то просит вас навестить ее, чтобы вознаградить за вашу сердечную заботу. Итак, дети мои, скорее завтракайте и отправляйтесь туда. Наверное, она готовит вам какой-нибудь хороший подарок. — Мы будем завтракать столько времени, сколько вы пожелаете, господин каноник, — ответила Консуэло, — но к больной не пойдем: мы ей больше не нужны, а в подарках ее не нуждаемся. — Удивительное дитя! — сказал восхищенный каноник. — Твое романтическое бескорыстие, твое восторженное великодушие до того покорили мое сердце, что я никогда, кажется, не в силах буду расстаться с тобой! Консуэло улыбнулась, и они сели за стол. Завтрак был превосходный и тянулся добрых два часа. Но десерт оказался таким, какого никак не ожидал каноник. — Ваше преподобие, — доложил Андреас, появляясь в дверях, — пришла тетушка Берта из соседнего кабака и принесла вам от роженицы большую корзину. — Это серебро, которое я ей посылал. Примите его, Андреас, это ваше дело. Значит, дама решительно уезжает? — Она уже уехала, ваше преподобие. — Уже! Да она сумасшедшая! Эта сумасбродка хочет убить себя! — Нет, господин каноник, — сказала Консуэло, — она не хочет и не убьет себя. — Ну, Андреас, что вы стоите с таким торжественным видом? — обратился каноник к лакею. — Дело в том, ваше преподобие, что тетушка Берта не отдает мне корзину. Она говорит, что передаст ее только вам; ей надо что-то вам сказать. — Это щепетильность или жеманство со стороны доверенного лица. Впустите ее, и покончим с этим. Старуху ввели. Сделав несколько глубоких реверансов, она поставила на стол большую корзину, прикрытую кисеей. Каноник повернулся к Берте, а Консуэло торопливо протянула к корзине руку. Немного приподняв кисею, Консуэло поспешно опустила ее и тихо сказала Иосифу: — Вот чего я ожидала, вот для чего я осталась! О да! Я была уверена: Корилла должна была так поступить! Иосиф, не успевший еще разглядеть, что было в корзине, с удивлением смотрел на свою спутницу. — Итак, тетушка Берта, вы принесли мне вещи, которые я одолжил вашей постоялице? Прекрасно! Прекрасно! Я и не беспокоился о них, и мне незачем проверять, все ли цело. — Ваше преподобие, — ответила старуха, — моя служанка все принесла, все передала вашим служителям, и все действительно в целости; на этот счет я вполне спокойна. Но меня заставили поклясться, что эту корзину я передам только вам в руки, а что в ней находится, вы знаете так же, как и я. — Пусть меня повесят, если это мне известно, — проговорил каноник, небрежно протягивая руку к корзине, но рука его тотчас застыла, словно парализованная, а рот так и остался полуоткрытым от удивления, когда покрывало как бы само собой зашевелилось, сдвинулось и оттуда показалась крошечная детская ручонка, инстинктивно порывавшаяся схватить палец каноника. — Да, ваше преподобие, — доверчиво, с довольным видом заговорила старуха, — вот она — цела и невредима, такая хорошенькая, веселенькая и так хочет жить! Пораженный каноник совсем онемел. Старуха продолжала: — Господи, ваше преподобие, да ведь вы же изволили просить у матери разрешения удочерить и воспитать младенца! Бедной даме не так-то легко было на это решиться, но мы сказали ей, что дитя попадает в хорошие руки, и она, поручив его провидению, просила нас отнести его вам. «Скажите, пожалуйста, почтенному канонику, этому святому человеку, — говорила она, садясь в экипаж, — что я не стану долго злоупотреблять его милосердным попечением. Скоро я приеду за своей дочуркой и расплачусь с ним за все, что он на нее потратит. Раз он во что бы то ни стало сам хочет найти ей хорошую кормилицу, передайте ему от меня этот кошелек с деньгами: я прошу разделить их между кормилицей и маленьким музыкантом, так чудесно ухаживавшим за мной вчера, если, конечно, он еще не ушел». Что касается меня, она хорошо мне заплатила, ваше преподобие, я ничего больше не прошу и вполне довольна. — Ах, вы довольны! — воскликнул трагикомическим тоном каноник. — Ну что ж, я очень рад, но извольте унести обратно и кушелек и эту обезьянку. Тратьте деньги, воспитывайте ребенка, это меня нисколько не касается. — Воспитывать ребенка? Вот уж нет! Я слишком стара, ваше преподобие, чтобы взять на себя заботу о новорожденной. Она кричит по целым ночам. И моему бедному старику, хоть он и глух, не очень-то было бы по вкусу такое соседство. — А мне? По-вашему, я должен мириться с этим? Благодарю покорно! Ага! Вы на это рассчитывали? — Но раз ваше преподобие просили его у матери! — Я? Просил? Откуда, черт побери, вы это взяли? — Но раз ваше преподобие сегодня утром написали… — Я писал? Где же мое письмо? Пожалуйста, пусть мне его покажут! — Ну, я, конечно, не видала вашего письма, и притом у нас никто читать не умеет. Но господин Андреас приходил к родильнице с поклоном от вашего преподобия, и она нам сказала, будто он передал ей письмо. А мы, дураки, и поверили. Да кто бы мог не поверить?! — Это гнусная ложь! Только беспутница может пойти на такие штуки! закричал каноник. — И вы — сообщники этой ведьмы. Нет! Нет! Забирайте эту мартышку, возвращайте ее матери, оставляйте у себя, делайте как знаете, я умываю руки. Если вы хотите вытянуть у меня денег, я готов их дать. Никогда не отказываю в милостыне ни авантюристам, ни плутам — это единственный способ избавиться от них. Но взять в свой дом ребенка — благодарю покорно! Убирайтесь к черту!

The script ran 0.024 seconds.