Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Владимир Дудинцев - Не хлебом единым [-]
Известность произведения: Низкая
Метки: prose_classic, Классика

Аннотация. В романе описывается драматическая судьба изобретателя, сталкивающегося с бюрократической системой.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 

— 8 - Комната конструкторской группы была опечатана еще в тот день, когда Надю допрашивал следователь. И в тот же день Надя узнала, что группа прекратила свое существование и конструкторы возвращены в те отделы, где работали раньше. После суда Надя сразу же позвонила Захарову. — Товарищ Дроздова? — услышала она в трубке неуверенный голос. — Да, мы знаем… Ну что же вам сказать… Очень печально… Словами не поможешь. Влиять на трибунал мы, конечно, не можем никак. Это невозможно. Да… Ну, а что касается дальнейшей работы — эта история с судом никакого действия на нее не возымеет. Договор с институтом остается в силе, так что вы идите в институт и затевайте с ними переговоры… — Простите… Они ликвидировали нашу группу. — Да?.. Как получилось-то нехорошо… Да, ч-черт… Ничего ведь не поделаешь — они хозяева в своем доме. Вы все-таки попробуйте еще с ними переговорить. Я позвоню генералу… — Хорошо… Спасибо… — Надя уже поняла, что здесь все пропало, что Захаров просто делает большие глаза, проявляет ужасное свойство многих людей — бесполезное сочувствие. И, еще раз поблагодарив его, поспешила закончить разговор, тягостный для них обоих. Впереди была еще половина дня. Нужно было действовать. И Надя побежала к профессору Бусько. Она позвонила пять раз, кто-то открыл ей дверь, что-то сказал ей, но Надя, не взглянув, пробежала к двери Бусько, нетерпеливо постучала. Дверь оказалась запертой, за нею что-то тяжело двигалось и скрипело. Надя еще раз постучала, старик за дверью заторопился, передвинул что-то тяжелое, потом притих и минуту спустя почти бесшумно открыл свой замысловатый деревянный затвор. Надя вошла. Профессор был взъерошен и напуган. Все вещи в комнате стояли на прежних местах, как будто ничего здесь и не двигали, и по этому именно Надя догадалась, что Евгений Устинович опять перепрятал свой драгоценный порошок и тетради с формулами и расчетами. Она устало бросилась на табуретку. — Был суд? — спросил старик. — Да. Наступила пауза. — Вы мне хоть расскажите, Надежда Сергеевна! Что? Как? За что хоть его судили? Сколько он получил? — Ничего не знаю. Секретный процесс. Чувствую только, что в деле этом какую-то роль сыграла я. Я его подвела… Она отвернулась, закусив губу и багровея. Поспешно достала из внутреннего кармана пальто платочек, приложила к мокрым щекам. Старик встал против нее, покачал коленом, посмотрел, опять нетерпеливо задрожал ногой. — Вот это надо в наших условиях сокращать до минимума. Он не любил женских слез. Лучше поезжайте в институт. Спасайте, что можно. Я ему говорил — не носи. Так он отнес туда всю свою переписку. Шкаф там у него! Железный! Надо обязательно выручить чертежи и эту папку. И она отправилась в институт. Еще на углу Спасопоклонного переулка она достала свой пропуск и с сомнением посмотрела на него. Предчувствия ее не обманули. Она вошла в вестибюль института и решительно направилась к лестнице. Там стоял инвалид-вахтер. Он развернул пропуск Нади, посмотрел на записку, что лежала у него на столике под стеклом, и покачал головой. — Пропуск этот недействителен. Надя вернулась. Постояла, закусив губу, потом прошла к телефону и позвонила Крехову, в отдел основного оборудования. Тот сразу узнал ее и понизил голос. И Надя поняла, что здесь ее имя теперь полагалось называть именно так, вполголоса. — Вы слышите меня? — сказал Крехов, должно быть закрывая рот рукой. — Я сейчас позвоню вахтеру, чтоб он пропустил… Все-таки он проявил мужество. Телефон на столе вахтера громко задребезжал. Инвалид снял трубку, сказал: «Слушаю. Есть». Осторожно положил ее и повернулся к Наде. — Пройдите, гражданочка. Директор был у себя. Он сразу принял ее. Пока Надя шла через его большой кабинет, одетая в строгий серый костюм, падко причесанная, с большим темно-золотистым калачиком волос на затылке, генерал смотрел на нее из-под опущенных седых бровей, тая улыбку, выжидая. — Садитесь, Надежда Сергеевна, — сказал он. — Садитесь, поговорим. Надя села на край большого кресла, села и выпрямилась. — Судили его? — спросил генерал. — Да. Я с процесса. — Сколько дали? — Не знаю. Мне не разрешили досидеть." — Ничего… Узнаем на днях. Так что вы?.. — Я пришла насчет документов. Дмитрий Алексеевич поручил мне сохранить его переписку. Она подшита в серой папке с коричневым корешком. И еще чертежи. — Должен огорчить вас. Вы не получите ничего. Во-первых, шкаф опечатан следователем — вы это знаете. А во-вторых, даже если и разрешат нам снять печать, мы поступим с этими документами так, как должно поступать с секретной документацией. — Мне говорил Захаров… — Да, он звонил мне. Что я вам скажу… Договор, конечно, остается договором, но мы намерены решать эти все машины по-своему. Так, как подскажут нам наши знания и практический опыт. Что же касается вашего участия, то вы, я думаю, даже не захотите… Ну, кем вы бы могли работать — копировщицей? Не сможете ведь! — Нет, зачем… Если вы намерены решать задачу по-своему… И я догадываюсь, как вы ее будете решать — в этой группе и с этими людьми мне, конечно, делать нечего. Я все же просила бы выдать мне… — Об этом не может быть и речи. Шкаф вскроет комиссия, составленная из людей, допущенных к секретному делопроизводству. Если я вам выдам документы, меня завтра посадят, как Дмитрия Алексеевича Лопаткина, за разглашение государственной тайны… Надя замерла на миг: она в первый раз услышала о преступлении Дмитрия Алексеевича. Мгновенно вспомнила она все свои ответы на допросе у следователя и в трибунале. Вспомнила и то, как этот красивый капитан поспешно заскрипел пером после ее растерянного «да». Все эти воспоминания возникли мгновенно. Надя сразу все поняла и только лишь чуть-чуть побледнела. Генерал не заметил ничего. — И даже независимо от последствий лично для меня — я не могу и не хочу нарушать закон. И не сделаю этого. — Но ведь эти документы печатала я! Многие из них подписаны мною! — На многих из них вами же поставлен гриф. Вот так, Надежда Сергеевна. Мой вам совет — возвращайтесь в семью и постарайтесь забыть об этой некрасивой истории. «В одном он прав, — думала Надя, проходя из кабинета через приемную в коридор. — Действительно, гриф… Но что же делать? Мы не допущены к секретным документам, а они все допущены. Они теперь вскроют шкаф и сделают с ними все, что хотят, и ничего не останется, кроме дела в трибунале… Что же делать, что делать?» — снова и снова спрашивала она себя. Ничего не замечая вокруг, поглощенная своими вопросами, на которые не было ответа, она медленно шла по коридору по мягкой ковровой дорожке. А ей навстречу то и дело выходили молодые инженеры — посмотреть на знаменитую Дроздову. Даже не пытаясь оценить все, что им наговорили про Надю и Лопаткина, они высыпали из отделов — у каждого вдруг нашлась какая-то забота в коридоре. Перед ними шла жена Дроздова — красавица, отчаянная женщина, любовница авантюриста. И они проходили мимо Нади и возвращались, пытаясь поразить ее своими ватными плечами, кружили, как мотыльки вокруг огня, почти готовые броситься в этот огонь. Но от «почти» до головокружительного броска было все-таки очень далеко. И, покружив, они улетали, оберегая свои детские крылья. А Надя, ничего не замечая, шла по длинному коридору и пожинала незаслуженные лавры. Крехов опять продемонстрировал, на этот раз публично, свою верность прежним отношениям. Он открыл дверь и пригласив Надю в отдел, предложил ей стул. — Какими судьбами? — спросил он вполголоса. Надя оглянулась. Вокруг тихо стояли чертежные «комбайны», там и сям виднелись чьи-то молчаливые прически, чьи-то неподвижно отставленные локти, чьи-то ноги в желтых ботинках. Только один Антонович был весь на виду, он сидел рядом с Креховым и, когда Надя вошла, поклонился ей. — Дмитрий Алексеевич сказал мне сегодня на процессе… — Что — уже? — спросил Крехов. — Да. — И какой результат? — Не знаю. Меня удалили. Секрет, — Надя слабо улыбнулась. — Да, так что он сказал?.. — Он сказал: «Спасайте документы», — Надя покачала головой. — Вот я и пришла спасать… — А что Дмитрий Алексеевич имеет в виду? — Хотя бы общий вид. И потом папку с перепиской. С коричневым корешком, — помните? Ее нельзя терять. Это нас отбросит к самому началу. После шести лет борьбы. — Н-да… — неопределенно сказал Крехов и посмотрел по сторонам. Все «комбайны» стояли так же тихо и по-прежнему виднелись кое-где неподвижные шевелюры, отставленные локти и желтые ботинки конструкторов. — Так вы позванивайте! — бодро возвысил голос Крехов. — Не забывайте нас! И Надя, поняв все, что он хотел сказать, но не сказал, простилась с ним. «Ничего у тебя не выйдет», — устало подумала она. Направляясь к лестнице, она прошла мимо той комнаты, где помещалась месяц назад их группа, и две желтые мастичные печати, приклеенные к двери и соединенные зеленой ниткой, молча подтвердили: ничего не выйдет. В то время, когда она задумчиво спускалась по лестнице, директор института уже звонил по телефону председателю трибунала. — Товарищ, э-э, подполковник?.. Что прикажете с документами делать? Ведь у меня весь отдел опечатан. Вот даже Дроздова приходила, требовала выдать ей… — Несекретные можете выдать, — ответил председатель. — Снимайте печати и распоряжайтесь документами согласно инструкции. Бумагу? Бумагу я пришлю вам. Пришлю, пришлю. Можете спокойно снимать печати. — Ну, а что мне с ними делать, с секретными бумагами? — Нужные — берите в архив, ненужные — составьте комиссию и уничтожьте. У вас должна быть инструкция… Все же генерал остерегся срывать печати военной прокуратуры на основании одного лишь телефонного разговора. Мало ли что? Он решил подождать, пока придет из трибунала официальное разрешение. А пока он вызвал к себе Урюпина и поручил ему составить комиссию по разборке и сортировке документов бывшей конструкторской группы Лопаткина. Урюпин подвигал своей короткой седой шевелюрой, улыбнулся одной щекой, показав половину стальных зубов. — Полагаю, здесь не обойдется без участия науки. Вы позвоните, пожалуйста, пусть Авдиев кого-нибудь нам подошлет в помощь. — Что ж, можно, — и генерал записал в своем календаре: «Позвонить Авдиеву». Потом он вспомнил: — Надо в комиссию ввести кого-то из лопаткинской группы. Крехова, что ли? Как ты смотришь? — Крехова ни в коем случае нельзя. У них дружба с Лопаткиным. Еще какую-нибудь штуку выкинет. Одинокого интеллигента — вот кого. Хоть он и выгнал меня, — Урюпин засмеялся. — Антонович — человек закона. Точный. Будет действовать точно по инструкции. — Ну что ж, добро. Антонович так Антонович. — Еще Максютенко, я думал бы. — Куда тебе — целый взвод формируешь! Зачем? Он улыбнулся, как бы спрашивая: «Ответственности боишься?» — и Урюпин, ежась, осклабился, отвечая хоть и без слов, но ясно: «Еще бы! Дело щекотливое!» — Ну ладно, — сказал генерал. — Бери Максютенко. Не можете друг без друга шагу ступить… *** Через день после этого разговора из трибунала пришла бумага, разрешающая вскрыть опечатанные два шкафа с документами конструкторской группы Лопаткина. В час дня комиссия подошла к двери с табличкой: «Посторонним вход воспрещен», Урюпин эффектно потянул за конец зеленой нитки — слева направо — и разрезал этой ниткой обе желтые печати. Комиссия вошла в комнату, и дверь закрылась. Несколько часов спустя по коридору грузно протопал Авдиев, вызванный, должно быть, по телефону. Постучался в дверь, и его впустили. Около пяти часов вечера приехал из министерства Вадя Невраев, неслышно прошел по коридору и исчез за той же дверью. Вскоре туда же прошел директор института. Потом все они вышли и, громко разговаривая, не спеша направились в директорский кабинет, а комиссия осталась в комнате. Крехов прошел мимо двери, как раз когда из нее выходило все начальство, и он успел кое-что заметить. «Антонович пишет, Урюпин — ходит и диктует», — негромко сказал он, входя в свой отдел. На следующий день комиссия с утра редактировала акт, затем его печатали на машинке, потом акт был подписан и подан на утверждение директору института. Согласно этому документу некоторые чертежи и расчеты, отобранные комиссией, передавались в архив института, остальные бумаги, как не представляющие ценности, но по своему содержанию секретные, комиссия предлагала уничтожить. Прочитав бумагу, генерал взял красиво отточенный секретарем карандаш, примериваясь, поводил карандашом над бумагой и наконец оставил в ее левом верхнем углу размашистый зеленый штрих. Вечером, когда институт опустел, в комнату, где работала когда-то группа Лопаткина, а теперь заседала комиссия, пришли с мешками двое рабочих из котельной. Все бумаги, папки и книги, ворохом сваленные на полу, были уложены в мешки. Как и рассчитал Урюпин, получилось два мешка. Максютенко завязал их, опечатал, и рабочие, взвалив на спины каждый по мешку, отправились вниз, в котельную. Комиссия осталась в комнате покурить. — Все, что ли, пойдем? — спросил Максютенко. — Я бы просил, товарищи, отпустить меня, — решительно и очень ласково проговорил молодой кандидат наук, член комиссии от НИИЦентролита. — Я живу за городом. Завтра я приеду и подпишу акт. Очень просил бы… Урюпин отпустил его. Потом повернулся к встревоженному Максютенко и молчаливому Антоновичу. — Вы действуйте, товарищи. Я сейчас пойду перехвачу малость — с утра не ел. Давайте. Я минут за двадцать управлюсь. И тоже исчез. Максютенко и Антонович молча отправились в котельную, застучали по гулкой лестнице. Антонович качался как пьяный, спотыкался и смотрел на Максютенко пьяными глазами. — А вы и трус же! — сказал ему Максютенко. Они спустились в подвал, прошли под серыми от пыли сводами, под желто светящей пыльной лампочкой, потом спустились еще ниже, в сырой мрак, в шахту, где был устроен склад угля. Отсюда, стуча по проложенным на угле доскам, храня молчание, они оба пошли на вздрагивающее пятно желтого света и вдруг увидели свои два мешка, освещенные желтым пламенем, низко гудящим в трех окошечках, словно прорезанных в темноте. — Лампа, черт, перегорела, — раздался в стороне неторопливый, хриплый голос истопника. — А чего — читать, что ли? — отозвался второй голос, помоложе. — Нет, товарищи. Лампу надо ввернуть обязательно, — каким-то капризным тоном заявил Максютенко. — А где ее взять? — Я сейчас попробую достать, — сказал вдруг Антонович и рванулся в темноту. Максютенко поймал его за пиджак. — Ладно, давайте в темноте! Чего там — света вон хватит из топок. Бумага загорится — еще светлее будет. — Извините, товарищи, дело ответственное. Как хотите… Лампочка не помешает. И Антонович, шарахнувшись вбок, освободился и, что-то бормоча, рысцой затопал по доске в глубь шахты. — Интересно! — сказал Максютенко. Плюнул, потом повалил мешок с документами и сел на него. — Вся комиссия разбежалась! Приблизительно через полчаса в темноте шахты застучали шаги. Это вернулся Антонович. — Ничего себе! — пропел ему навстречу Максютенко. — Достали хоть лампу? — Знаете, все кабинеты заперты. А та, что в подвале, закрыта сеткой. — Ну, браток, ты действительно интеллигентный! — Максютенко вскочил, не то улыбаясь, не то плача. Поморгал на огонь, крякнул с досады и побежал в шахту. Он поднялся в подвальный коридор. Лампочка здесь действительно была защищена проволочной сеткой. Он отогнул сетку, вывернул теплую, пыльную лампочку и, зажигая и роняя спички, спустился в шахту. — Из коридора вывернул? Правильно, — прогудел хриплый голос. — Дай-ка я полезу, вверну. Осыпая уголь, истопник ушел в шахту, потом вернулся, волоча что-то, должно быть лестницу. — А вы приступайте, ребята, к делу, — сказал он. — Это я долго здесь буду колдовать, с лампой-то. Максютенко развязал один мешок и, взяв охапку бумаги, поднес к топке. Бумага вспыхнула. Он стал торопливо заталкивать ее в топку то одной рукой, то другой, дуя на пальцы. — Так не пойдет, — к нему подошел рабочий, тот, что был помоложе. — Мне бумаги давайте, а я уж буду с печкой разговаривать. Максютенко подал ему несколько книг. Рабочий бросил в огонь одну, потом вторую. Третью книгу он стал перелистывать. — Книги зачем жгете? Лагранж. Аналитическая механика. Она же деньги стоит… Вон: девять рублей… — Ты, товарищ, поменьше разговаривай и занимайся делом, — сказал Максютенко. Взял эту книгу из рук рабочего и протолкнул ее в топку. Книга вспыхнула, тут же погасла и задымилась. — Что-то лампа не светит, — озабоченно прогудел вверху истопник. Току, что ли, нет?.. — Ладно, слезай, помогай иди, — сказал ему Максютенко. — Вы, Антонович, давайте берите этот мешок или идите тот развязывайте… — Ладно, я уж этот докончу, — с лихорадочным смешком проговорил Антонович. — Вот мы сейчас его с товарищем истопником… Максютенко и молодой рабочий отошли ко второй топке. Там у них быстро наладилась работа. Охапки бумаги так и вспыхивали одна за другой. — Ах, с-сатана! — вдруг зашипел Максютенко, отскакивая от топки: на его штанине сиял, расплываясь, красный уголек. — Понимаешь, хотел ногой подтолкнуть! Подпалил штаны! — заохал он, плюя на ладони и прихлопывая огонь на брюках. — Огонь, он тоже разбирает, — сказал истопник, глядя в топку, шуруя железным прутом. — Книгу не хочет брать. Видишь, сколько книжек уже дымится, а все не берет. Вот так завсегда, я заметил: книжка не горит, пока ее не растреплешь как следует. А тебя, — он улыбнулся, — тебя вроде ничего… принимает! — Такие штаны спалил! — ругал себя Максютенко. — Это ж от костюма! В это время в шахте застучали по доске чьи-то четкие шаги. Это пришел Урюпин. — Ну, что дело? Идет к концу? — спросил он бодро. — Идет. Даже штаны начинаем жечь, — сказал истопник. — Генерала сейчас встретил. Могу сообщить, товарищи, последнюю новость. Лопаткин получил восемь лет. — За что же это? — спросил истопник. — За разглашение государственной тайны. Урюпин закурил, взял из мешка лист ватмана, положил его в стороне, на ящик с углем, и сел. — Что, Антонович? Приходится быть и кочегаром? — сказал он благодушно. — Чертова душа… такие штаны… — не мог успокоиться Максютенко. — Мы видели этого Лопаткина… — задумчиво сказал молодой рабочий. Секции меняли на втором этаже — помогать взялся… Говорит, работал на автозаводе… — У нас все, — Антонович, облегченно вздохнув, поднялся — Товарищ председатель, вот пустой мешок. — Вы далеко пойдете, Антонович. Это ведь я открыл у вас эти способности! — Анатолий Иванович, я не знаю, какие способности вы имеете в виду, вдруг холодно отрезал Антонович. — У меня есть определенные представления о порядочности. И я ими руководствуюсь. Всегда и во всем. — Что ж, похвалить мы вас должны, — пропел Урюпин из «Евгения Онегина». И замолчал. Потом быстро вскочил. — Стоп! — и выхватил из рук молодого рабочего бумажку, которую тот читал, наклонясь к топке. — В огонь ее, в огонь, молодой человек! Ишь ты! Читать секретные бумаги!.. — Там не написано «секретно». — Неважно, милый, неважно! — Там про вас чего-то написано, — сказал слесарь не без удовольствия. Крепко написано! — Крепко, говоришь? — Урюпин бросил бумагу в огонь. — Трибунал покрепче может написать. Кому полагается. Кто болтает и кто нос сует. — Он сел и опять закурил. — Ну, что там у тебя, Максютенко? Давай закругляться, мне еще нужно-звонить генералу, он просил. Вспыхнула последняя охапка бумаги. Истопник сказал: «Кажись, все», выпрямился и стал пристально смотреть на Урюпина. — Ну что ж, — бодро сказал тот, как бы не замечая его взгляда. Поехали по домам! Спокойной ночи, товарищи истопники! Никто ему не ответил. Только слышнее, отчетливее стало суровое гудение топок. Когда Урюпин, Максютенко и Антонович вышли к лестнице, она вдруг загудела, застучала вся снизу доверху. — Кто-то бежит сюда! — Максютенко, открыв рот, прислушался. — Алло! — запрыгал вверху по маршам лестницы женский голос. — Кто там внизу? Там нет Урюпина? — Я здесь! — закричал Урюпин, скалясь, тревожно заглядывая вверх. — К генералу! Скорее! — Что такое? Разве он не ушел? — и Урюпин, перехватывая перила, еле касаясь ступенек, громадными скачками понесся вверх. Он поднялся на второй этаж, прошел через пустую приемную в кабинет директора. Генерал в расстегнутом кителе сидел за столом и, отхлебывая чай из стакана в подстаканнике, просматривал папку с текущей перепиской. — Сожгли? — спросил он. — Все готово. — Вон, читай, — сказал генерал, подстаканником подвинув к Урюпину бумагу, лежавшую на зеленом сукне стола. «Заявление, — прочитал Урюпин. — Прошу выдать мне папку с несекретной перепиской и несекретные чертежи, сделанные Д.А.Лопаткиным вне стен Проектного института и находящиеся в опечатанном прокуратурой шкафу по той причине, что у нас не было иного места для их хранения. Прилагаю копию доверенности. Дроздова». — А где доверенность? — спросил Урюпин. — Доверенность у нее. Заверена трибуналом. Вот копия. — Поздно. Все уничтожено. — Ответь ей, — и генерал, взяв коричневый карандаш, написал на заявлении Надежды Сергеевны от угла к углу: «Председателю комиссии тов.Урюпину. Разберитесь и решите по существу заявление тов.Дроздовой». Какое сегодня число? — спросил он. Хмуро взглянул на Урюпина и, сильно нажимая на карандаш, поставил дату: «4 ноября 49 г.» — И расписался. «Часы надо бы проставить», — подумал Урюпин, усиленно двигая шевелюрой. — Товарищ генерал. Как же разбираться — мы же сожгли… — начал было он. — Ничего не знаю. Я еще не имею акта. — И генерал спокойно посмотрел ему в глаза. — Завтра возьмешь у секретаря и ответишь ей. Коротко, но обстоятельно. Кто-то научил ее — видишь, она сдала заявление через окошко экспедиции. Значит, под расписку. Еще вчера. Ты серьезно к этому отнесись… — Все сгорело, чего тут разводить! — Урюпин неуверенно засмеялся. Комиссия не нашла в бумагах Лопаткина таких документов, которые могли бы, так сказать… которые бы не имели… — Ну вот, я же знаю, ты мастер. Вот так и сделай. Все же, выйдя от генерала, Урюпин потемнел лицом. «Генерал, генерал, а уже испугался! — подумал он. — Дорожит папахой!» Тут же он прикинул в уме ответ комиссии на заявление Дроздовой: «Уважаемая тов. Дроздова! Комиссия рассмотрела Ваше заявление, а также документы, чертежи и прочие материалы из архива быв. конструкторской группы Лопаткина. Комиссия не находит возможным передать Вам просимые документы, так как все они содержат сведения, не подлежащие оглашению и тем более передаче в частные руки…» «Вот так и отвечу, — сказал он себе. — Чего пугаться! Пугаться-то нечего!» И он еще больше помрачнел. ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ — 1 - Прошло полтора года… Удар, нанесенный Лопаткину, оказался как раз тем предельным усилием его противников, которого он опасался и ждал. Изобретатель исчез с горизонта. Его словно столкнули на ходу в ночной океан, и богато иллюминованный корабль, полный жизни, дыша теплом человеческих страстей, пронесся мимо него. Через несколько дней после суда в отделах Гипролито еще можно было услышать споры о деле Лопаткина. Разноголосица была страшная. Одни говорили, что это талантливая, но не менее удачно пресеченная авантюра. Кое-кто видел в истории Лопаткина простой подкоп под авторитет Василия Захаровича Авдиева. У идола дерзнули вынуть изо лба его алмаз, и грянул гром… Большинство конструкторов молчало, но и молчание иногда можно класть на чашу весов. А через месяц о Лопаткине забыли вообще. Затем в газетах появились статьи Шутикова и Дроздова о новой победе отечественной техники — машине для отливки труб центробежным способом. Авторы обеих статей писали, что новые машины запущены в серийное производство и скоро ими будут оснащены два новых завода. Наконец-то и Леонид Иванович дождался этой чести — подписал статью, которую для него сочинил тот же Невраев. Но — странное дело! — став автором газетного подвала, Леонид Иванович не освободился от того чувства, которое вызывало на его лице чуть заметную, презрительную усмешку. Дело в том, что фамилия заместителя министра П.И.Шутикова в это же время стала появляться в длинных списках лиц, присутствовавших на том или ином торжественном приеме. Правда, фамилия Шутикова стояла в отчетах одной из последних, после него шли уже писатели и журналисты, но тем не менее… и Леонид Иванович чуть заметно разочарованно улыбался. А время шло. В середине пятидесятого года в газетах напечатали информацию в несколько слов о том, что П.И.Шутиков с группой инженеров едет за границу для ознакомления с промышленностью некоторых стран и обмена опытом. Он пробыл за границей месяц с лишним, потом вернулся из путешествия, и две недели целый отдел института Гипролито и несколько специалистов, вызванных из Ленинграда и с Урала, писали для него отчет о его впечатлениях и мыслях по поводу заграничных машин. Леонид Иванович смотрел на все это спокойно, только, может быть, чуть-чуть пристальнее, чем следует. И та же нелегкая усмешка таилась в его глазах. Вот если бы ему поручили съездить за границу и взглянуть на тамошнюю технику!.. Посадив за отчет столько людей, он, по крайней мере, хоть составил бы для них тезисы! Высказал бы свое отношение к увиденному, отметил бы слабые и сильные стороны зарубежной техники, то, чего там нет, и то, чему следует нашим инженерам поучиться. Кое-что он и сам написал бы. А этот роздал ленинградцам и свердловчанам привезенные каталоги промышленных фирм и велел изучать и писать! Подобрал он, конечно, толковых людей. Люди были с головой. Но тем более — кто же из этих ребят пойдет на такое разделение труда: я буду путешествовать, а ты за меня трудись, читай со словарем каталоги! Пиши, показывай свою эрудицию, свой слог, а я подпишу! Не сделать ли наоборот? Так рассуждал Леонид Иванович. Это были горькие рассуждения недовольного человека наедине с самим собой. Кое-что Дроздов даже сгустил. Но когда отчет был составлен, Леонид Иванович по просьбе Шутикова охотно взялся просмотреть его, нет ли где ляпсуса. Отчет был пространный, под него подвели научную и историческую основы, и Леонид Иванович не нашел в нем погрешностей. «Здорово, черти, знают свое дело», — подумал он о составителях. Правда, в двух местах у него возникли сомнения, их следовало проверить и устранить. Но для этого нужно было взять литературу и заняться делом всерьез. И Леонид Иванович, поглядев некоторое время в сторону, усмехнулся и сам себе сказал, что это мелочи, чепуха. — Отчет подходящий, — заявил он Шутикову, и тот, обмакнув перо в свои любимые зеленые чернила, подписал его, словно прострочил последний лист на швейной машинке. Вскоре была выпущена серия труболитейных установок. Их смонтировали на нескольких заводах, принадлежавших двум министерствам, и потекла обильная продукция — такие же трубы, как та, в которую заглядывал когда-то Шутиков и на другом конце которой, по уверению Невраева, Павел Иванович видел некое солидное кресло. Может быть, это кресло и ожидало его — кто знает? Но вот в другом случае острое зрение неожиданно подвело Шутикова. Он не рассмотрел одной важной детали. Обнаружилось это спустя год и семь месяцев после ареста Лопаткина — в июне пятьдесят первого года. Один из тех рядовых сотрудников министерства, каких усаживают в одной комнате по десять — двенадцать человек, а иногда выселяют вместе со столом даже в длинный министерский коридор, — один такой человек, однажды проверяя бумаги, установил, что по такому-то заводу за квартал набегает большой перерасход чугуна. Этот человек, чье имя так и осталось неизвестным, забил в своем отделе тревогу. Начали исследовать причину, затеяли переписку с заводом, и оказалось, что там уже около года работают на новых машинах и трубы все время идут с небольшим отклонением от стандарта: если по государственному стандарту труба должна была весить тридцать два килограмма, то с завода шли трубы в тридцать четыре кило. Тревога, разрастаясь, пошла по инстанции вверх. Начальник отдела сообразил сразу, в чем суть и чем это грозит, лицо его стало строгим, он взял нужные бумаги и позвонил Шутикову, прося принять его по чрезвычайному, экстренному делу. Шутиков, конечно, принял его. Выслушал короткий доклад, негромко спросил: — А вы не прикидывали, что получится по всем заводам? — Я не запрашивал. Не хотелось шевелить это дело, Павел Иванович, до вашего распоряжения. Мы прикидывали ориентировочно. Вот… Получается цифра порядка сорока тысяч тонн… — Пугаете!.. — Да, да. Порядка сорока… — А может быть, на остальных заводах не… Может, эти просто не освоили?.. — На этом заводе толковый начальник цеха. Я верю ему. Говорит, что при данной системе охлаждения… — А мы ведь отправили еще четыре машины другому ведомству… — вспомнил вдруг Шутиков. — Наверняка и там. Павел Иванович, наверняка! Только не хватились еще… — А хватятся — сразу же на нас свалят. А? — Обязательно свалят! — Хорошо. Я подумаю. И Шутиков остался один в кабинете — какой-то весь мягкий, сияющий желтым золотом очков и коронок, словно погрузился в светлый сон. Никто бы не мог подумать, что он в эту минуту страдает. Он умеренно дымил папиросой и время от времени, надувая щеки, говорил: «пф-пф-пф-ф-ф!» Затем он позвонил Дроздову, и Леонид Иванович сразу же пришел и пристально взглянул на начальника умными черными глазами. Теперь, через полтора года после истории с Лопаткиным, Дроздов на вид был несколько другим: стал как будто еще меньше ростом, слегка пригнулся, словно вышел недавно из больницы. Отчетливо проступили его пятьдесят шесть лет, и нельзя даже было сказать, где начался этот страшный прорыв: время выступило сразу, по всему фронту. Желтизна лица стала темнее и суше, белые виски холодно светились, губы увяли, а во взгляде появился нетерпеливый окрик старика. И было уже видно, что старик будет сухонький и властный. В начале пятьдесят первого года внезапно умерла мать Дроздова — старуха семидесяти семи лет. И с этого момента перестал существовать молчаливый договор между Леонидом Ивановичем и Надей. Бабки не стало, и Николашка, сразу забыв о своих капризах, решительно перешел на сторону мамы, припал к ней всей своей маленькой любящей и встревоженной душой. Он обнимал ее платье, висящее на стуле, и замирал, прижав к лицу чуть пахнущий духами шелк. Отца он не понимал и побаивался. Леонид Иванович каждый вечер ходил по своим двум пустым комнатам, решая непосильную задачу, и наконец сдался. «Давай кончать», — шутливо предложил он Наде. Он до самого конца шутил, улыбался, обмениваясь с женой скупыми словами. Ни на миг не выпустил наружу свою тяжесть, которая гнула его. И они тихо, почти молча прошли через все судебные инстанции и получили развод. Тут же Леонид Иванович переехал жить в гостиницу, а две комнаты, рядом с Надиной, заняла новая, незнакомая семья — молодожены, начинающие жизнь. Все эти события прошли, по мнению Леонида Ивановича, незаметно для окружающих. Всю свою историю с Надей он держал в строгой тайне. То, что выплыло наружу в связи с процессом Лопаткина, люди успели забыть, как, впрочем, и следовало ожидать. Сенсации быстро забываются, если их терпеливо пересидишь… Но след все-таки остался. «Остался влажный след в морщине старого утеса», — подумал как-то Леонид Иванович, глядя на себя в зеркало. Вот какой человек вошел в кабинет Шутикова — старый и в то же время новый. Тот и не тот. — Леонид Иванович… — сказал Шутиков и замолчал, отдуваясь. — Вы понимаете, какая штука, пф-ф-ф-ф… Паника здесь… — Ну-ка… Что там за паника? — Кто-то обманул нас с вами. Ученые прохлопали, а может, и скрыли… Или эти, Максютенко с Урюпиным. Трубы-то идут на два кило тяжелее! Сколько, по-вашему, могло набежать за год? Чувствуете? Дроздов сел, забарабанил желтыми, тонкими пальцами по столу. — Обсуждали-обсуждали… Хвалили-хвалили… — с досадой проговорил Шутиков. — Н-да… Находка для Госконтроля. — Вы чего так смотрите? — Шутиков с подозрением пристально взглянул, словно прицелился в Дроздова. — Не в карман же мы положили этот чугун! — Там не посмотрят. Скажут, что-нибудь другое положили в карман… Дроздов закрыл глаза и медленно открыл — с усмешкой. — Какой-то эквивалент… Материального или морального порядка. Он пугал Шутикова. Сам-то он ничего не боялся. Ни один удар, даже специально направленный в Дроздова, еще не попадал в него. Он всегда умел стать так, чтобы его не задело. Правда, свалился один кирпич ему на голову — история с Надей и Лопаткиным. Зацепило вскользь и притом основательно. По этого избежать было нельзя. Молодая жена и старый муж — вечная история! — Что же вы предлагаете? — неуверенно спросил Шутиков, и Леонид Иванович очнулся. Он успел, оказывается, улететь из кабинета, горькая память унесла его к далеким, невозвратимым вещам. — Что я предлагаю? — переспросил он. — Посоветоваться надо. Мне думается все-таки, перерасхода нет. Потом он остановился против Шутикова, закрыл глаза и медленно их открыл — умные, властные, насмешливые глаза. — Плод, прижитый вне закона, может быть освящен законным браком. Надо поручить это дело попам. Шутиков мягко рассмеялся: ему не нужно было разъяснять, кто такие эти попы. Он нажал кнопку в стене за спиной, и когда бесшумно вошла секретарша, весело приказал ей: — Соедините меня с нашим митрополитом. С Василием Захаровичем. На следующий день в этом же кабинете состоялось узкое совещание: Шутиков, Дроздов, Авдиев и Урюпин. Был вызван начальник того отдела, где обнаружили беду, и он на этот раз уже спокойно и обстоятельно изложил всю историю. За сутки он успел связаться по телефону с заводами и теперь имел точные данные: перерасход чугуна составил шестьдесят тысяч тонн. Цифра эта озадачила Авдиева, и он, нахмурясь, захватил нижнюю часть лица громадной крапчатой рукой, мясистой и сморщенной, как старая жаба. — Опять наука нас подводит, — сказал Дроздов, сделав усталое лицо. Одна машина принесла нам четыре миллиона убытку. Вторая вот… Потом он посмотрел на Урюпина, тот ответил ему понимающим взглядом. Они, должно быть, уже разговаривали об этом чугуне. — Я полагаю, Леонид Иванович, ничего страшного нет, — сказал Урюпин. Авдиев поднял голову и начал внимательно слушать. — Машина новая. Естественно, нельзя требовать от нее того, что давал ручной способ или машинная отливка в формы. Мы можем от руки сделать трубу еще легче, чем полагается по стандарту. Обточим ее на станке — будет даже экономия. Но ведь это одна труба! А машина дает производительность… Урюпин воодушевился, и в голосе его зазвенела сталь. Шутиков посмотрел на Дроздова: «Хорошо ты его завел!» — сказали ему затуманенные очками глаза. — Полагаю, надо войти с ходатайством о замене существующего стандарта новым, — продолжал Урюпин. — Пересчитать надо. Узаконить этот фактический брак… — Ты неточно выразился, — перебил его с тонкой улыбкой Дроздов. — Брак бывает разный… — Товарищ Урюпин, конечно, имеет в виду брак в смысле матримониальном, — вставил Авдиев, и сумасшедшее веселье запрыгало в его голубых глазах. — Какие будут мнения? — спросил Шутиков. — Я полагаю, что рассуждение инженера Урюпина здравое, — глухо заговорил Авдиев. — Через год-два, когда мы с его помощью дадим новый вариант машины, позволяющий удвоить выпуск труб, — тогда мы перекроем убытки по чугуну экономией на производительности. А потом мы ведь и вес труб будем снижать! Так что перемена Госта будет у нас временной… — В общем, я согласен, — сказал Шутиков. — Я подпишу отношение в Комитет стандартизации. Если оно, конечно, будет хорошо обосновано. Полагаю, что наука не откажет нам в помощи… — Металл транжирили вместе, — вставил Дроздов, — вместе и ответ придется держать! — Куда же денешься! — Авдиев весело развел руками. — Мы не можем отрываться, так сказать, от практических задач народного хозяйства. — И медлить с этим нечего, — сказал Шутиков, поднимаясь и глядя на часы. — Да, сегодня же «Спартак» — «Динамо»! Надо поспеть, товарищи! заметил Дроздов. Никто не почувствовал иронии в этих словах. Леонид Иванович, чуть улыбаясь, стал смотреть, как сразу все заторопились, отбросили свои хозяйственные и научные заботы. Кабинет почти мгновенно опустел. Дроздов не спеша пошел следом за Шутиковым и свернул к себе. «Болельщики!» подумал он и с усмешкой кашлянул. Шутиков, как бы танцуя, легко сбежал по лестнице центрального подъезда. На нем крест-накрест играли свободные складки нового, но такого же светлого, как сухой цемент, костюма. Ботинки его, бледно-желтой кожи, с большими, крупными дырками, бесшумно касались ковровой дорожки, прихваченной к лестнице медными прутьями. Улыбаясь встречным, оборачиваясь и кланяясь, но не прерывая прямого и стремительного движения, заместитель министра промелькнул, вышел на широкий тротуар, оглянулся и собрался нахмуриться, но играющий бликами, словно мокрый, «ЗИМ» уже подкатил к гранитной обочине. Шутиков хлопнул дверцей, уселся, выставив серый локоть, и машина, зашипев, дунув горячим ветром, с места набрала скорость. Через минуту они уже неслись по улице Горького в общем неудержимом стаде машин, летящем к стадиону «Динамо». «Чего же я боялся? — думал Шутиков. — Ведь меня что-то напугало в этой истории… Что? Чего это я вдруг голову потерял? Я же и сам мог увидеть, что никакого перерасхода нет. То есть, конечно, есть, но ведь естественные причины… Через два дня принесут на подпись подготовленные расчеты и чертежи, разработанные институтом, и все получит свой нормальный вид!..» Между прочим, Шутиков по опыту знал, что больше всего надо считаться с той тревогой, которую почти не чувствуешь. Неясное ощущение, похожее на то, что делается с человеком летом перед грозой, всегда отражает большую опасность. Шутиков давно уже заметил: если отмахнешься от этого чувства, завтра обязательно откроется твой серьезный промах. Поэтому, когда мимо него вдруг пролетал слабый ветерок сомнения, Павел Иванович, узнав его, останавливал все, и начинал думать, проверяя все свои дела. Вот и сейчас он безошибочно узнал своего старого знакомого — это неясное чувство тревоги, и, выключив все, перебирал в уме свои дела. Все было в порядке. «Черт с ним, какая-нибудь мелочь, — подумал Шутиков и привычно улыбнулся, так, как улыбается канатоходец во время своей опасной работы. — Черт с ней, с этой мелочью». Но он знал, что завтра эта мелочь придет к нему сама и снимет шляпу: «Вон я какая! Не так уж я мала!» Футбол все же развлек его, подогрел. Когда матч окончился, Павел Иванович даже задержался около стадиона специально для того, чтобы покричать, вмешаться в чей-нибудь спор, послушать, что говорят знатоки. К нему подошли Авдиев и Тепикин — порозовевшие, чуть потные, с круглыми глазами, словно вышли из пивной. — Видал Лапшина? — сказал профессор. — Что я говорил? Может он бить по воротам? — Так, милый мой! Какая была подача! Левый край что сделал! С такой подачей любой промажет! — возразил Шутиков, и они, блестя глазами, сразу же заспорили о том, как Лапшин обрабатывает мяч. Продолжая спорить, они сели все трое в машину Шутикова и влились в автомобильное стадо, которое в облаке бензиновой гари неслось теперь от стадиона к центру. За Белорусским вокзалом на улице Горького их вдруг бросило вперед. По всей улице пронзительно закричали тормоза. Шофер выругался: «Куда, куда тебя несет! Чурка!» — Шутиков выглянул и увидел вдали виновника всей этой сумятицы: перебежав улицу, он спокойно шагал по тротуару. Человек этот был коротко острижен, лицо его потемнело от загара, он был в кирзовых сапогах, в военной гимнастерке, почти белой от многих стирок и от пота, и за спиной нес небольшой вещевой мешок. Машина тронулась, человек этот остался позади. И внезапно притихший Шутиков, стараясь рассмотреть его, резко обернулся, налег на спинку сиденья. — В прошлое воскресенье вот так же был забит торпедовцами второй гол, снова начал Авдиев, думая, что Шутиков обернулся к нему и хочет продолжить интересную беседу. — Погодите… Товарищи, минуточку, — остановил его Шутиков. — Вы ничего не заметили? Ничего? Ведь это был Лопаткин!.. И все сразу умолкли. После долгой паузы первым пришел в себя Тепикин. Он хитровато улыбнулся. — Думается, вы ошиблись, Павел Иванович… Выдаете, так сказать, желаемое за сущее. — Вот-вот! — Авдиев засмеялся. — Желаемое! — Мне показалось, что это он. — Вы про этого? Что улицу переходил? В гимнастерке? — Авдиев на миг оцепенел, потом махнул рукой. — Какой это Лопаткин! — Нет, это, конечно, не он, — сказал Тепикин. — Но что-то в нем было… Я тоже заметил. — Изволите пугать, товарищ Тепикин? — Авдиев подмигнул. — Чего же не попугать! — и Шутиков улыбнулся дружески, мягко, чувствуя при этом, как заныла в нем та же самая тревога. Только теперь она стала определеннее. — Я не верю в привидения, — Авдиев, смеясь, откинулся на мягкую спинку, запустил пальцы в желто-белую кудрявую шевелюру. За ним громко, но немного искусственно рассмеялись Тепикин и Шутиков. Рассмеялись и умолкли. О футболе уже никто не говорил, и Шутиков заметил это. «Ага!» — подумал он. На секунду глаза его как бы заострились, и опять их заволокло дружеским приветом. — Да, кстати. Вот вы, Василий Захарович, говорили сегодня что-то о новой машине, — начал он. — Это что — мечты далекой бедной девы? — План, а не дева! Кто нам помешает перейти на безжелобную отливку? Или на конвейерную подачу изложниц? — За границей, по-моему, это начинает входить в моду… В последнюю поездку я видел что-то похожее… Флоринский утеряет, что здесь приоритет Лопаткина. — Приоритет! — Тепикин развел руками, посмотрел недоумевающе. — Ведь у нас все-таки, товарищи, нет монополий. Изобретение заявлено и принадлежит государству. А государство — это кто? Это же мы с вами! Министерство, институт, завод — все это государство. Государство, оно может распоряжаться тем, что ему по праву принадлежит? — Смотрите. А то проищете опять года два. Со своими этими… вариантами. Вы любите капитальные исследования! — И Шутиков, говоря это, встретился глазами с Авдиевым. — И на правильном пути бывают ошибки, — возразил Типикин. — Вот так, товарищи. Давайте скорей хорошую машину. И поменьше бы ошибок. Если есть что толковое у Лопаткина — творчески используйте. Тепикин говорит правильно! Имейте в виду, если мы накинем в стандарте два кило на трубу, то это нам разрешат не больше как на год-полтора. Никакой ваш Саратовцев не докажет, что нужно выбрасывать два кило чугуна на каждой трубе. В общем, вот так. Разрабатывайте. На Пушкинской площади Тепикин и Авдиев вышли из машины. «ЗИМ» свернул на бульварное кольцо, и Павел Иванович опять словно бы заснул с привычным, светлым выражением на лице. «Вот чего ты боялся, — шептал ему внутренний голос. — Случайных прохожих принимаешь за этого изобретателя!.. Было бы не очень весело, если б это оказался он. Вот где твой страх! Вот почему ты перепугался, когда услышал об этих тысячах тонн чугуна… А, чепуха! — и он подставил ветру растопыренные пальцы. — Все сгорело. Акт есть!» — 2 - Шутиков и его спутники знали твердо, что стриженый человек в гимнастерке ни в коем случае не мог быть Лопаткиным. Если они и призадумались, то лишь потому, что прохожий с мешком слегка напоминал Дмитрия Алексеевича. Он сделал ясными их скрытые, смутные тревоги, навел на мысль о том, что надо поспешить с некоторыми неоконченными делами. Он хорошо их встряхнул, сам того не подозревая. Но самое важное обстоятельство в этой нечаянной встрече ускользнуло от них: это действительно был Лопаткин. Недели две назад в далекий сибирский лагерь, где он был заключен, пришло из Верховного суда уведомление о том, что приговор трибунала отменен и дело прекращено за отсутствием в действиях осужденного состава преступления. Тут же Дмитрий Алексеевич был вызван с участка, где он соединял электросваркой железные прутья арматуры на строительстве огромного моста. Ему дали денег на дорогу, дали справку, и по глубокой колее, накатанной самосвалами, он вышел из ворот на свободу. В Москву он приехал в тот самый день, когда на стадионе «Динамо» состоялся футбольный матч. Он заметил громадную афишу «Динамо» — «Спартак» и улыбнулся. Ничто не изменилось, Москва осталась Москвой. Комсомольская площадь была так же велика, как два года назад, люди на ней так же малы, так же их было много, и двигались они до того постоянными потоками — от вокзала к вокзалу, — что Дмитрий Алексеевич вдруг усомнился, действительно ли прошло полтора года? Он спустился в метро и вышел у Кропоткинских ворот, и здесь все было таким же, как и полтора года назад. Те же троллейбусы, те же дома и все тот же деревянный забор вокруг котлована с фундаментом Дворца Советов. Постояв под колоннами станции метро, окинув взглядом всю площадь, Дмитрий Алексеевич словно бы раскрыл крылья и радостно взвился к небу, как выпущенная на волю птица. Улыбаясь, нетерпеливо и счастливо покашливая, он побежал, окунулся в знакомые переулки. Как сейчас встретит его Евгений Устинович? «Профессор, снимите очки-велосипед! Это я приехал!» приготовил он грозно-веселое приветствие и свернул в Ляхов переулок. Он никогда не задумывался еще над тем, что время может почти стоять на месте, но может и бежать. Если смотреть на ручные часы, то оно течет неуловимо, как часовая стрелка. На большом уличном циферблате оно неподвижно стоит, потом — прыг! — и уже стрелка на новом месте! Дмитрию Алексеевичу предстояло увидеть такой скачок времени. Войдя в свой переулок, он поднял голову и замер. Старинного деревянного особняка не было. Он исчез. Вместо него рядом с высоким серым домом была разбита большая круглая клумба, вся в красных, оранжевых и желтых цветах. Вокруг нее, полукругом, были поставлены четыре решетчатые скамейки. На них сидели няньки и матери, каждая около своей коляски с младенцем, и у ног их копошились в красной земле дети. А дальше был как на ладони открыт двор с сараями и голубятнями. Да, полтора года все-таки прошло! Постояв против клумбы некоторое время, окинув взглядом соседние каменные дома, Дмитрий Алексеевич пересек мостовую и, все еще не веря глазам, шагнул на посыпанную толченым кирпичом дорожку с таким чувством, как будто он вступил под невидимую крышу. Он сел на скамью, рядом с молодой курносой толстушкой-домработницей и посмотрел на нее в упор. — По-моему, здесь был дом… Толстушка подумала, видимо, что с нею хотят завести знакомство, повела плечом и отвернулась. — Был, был, — ответила пожилая женщина с другой скамьи. — Сгорел. Зимой прошлой. — А что случилось? Почему — не знаете? — Старичок один, говорят, профессор, с огнем возился. Опыты, видать, делал. Задремал или что — от его комнаты огонь пошел. В два счета весь дом занялся. Ночью. Как еще успели барахлишко повыкинуть. — Ну, а старичок?.. — Старичка вытащили. Жильцы вовремя хватились, а то к нему бы уж и не добраться. Вытащили, вытащили… На воздухе он быстро в сознание пришел, кинулся сразу в огонь; деньги, видать, у него были спрятанные. Скупой был старичок, в заплатках, а деньги-то у него водились. Люди удержали, чего ж тут — весь пол уже сгорел, провалился. «Под полом!» — кричит, а пола-то уж нет. Дмитрий Алексеевич ничего не сказал на это. Он долго еще сидел на скамье, слегка склонив голову набок, и большая клумба тлела перед ним, как груда догорающих углей. В три часа дня он поднялся, вскинул на плечо свой мешок и не спеша побрел по переулку, который теперь стал для него чужим. Миновав Арбатскую площадь, он пошел бульваром к Никитским воротам Здесь он вдруг увидел столовую и полтора часа обедал около окна, глядя из-под занавески на яркую июньскую улицу, медленно обдумывая свои дела. «Почему не было писем ни от него, ни от нее? — думал он, медленно шевеля ложкой в супе. — Правда, я переменил за это время несколько мест, и притом дело далекое, письмо туда быстро не дойдет, — поспешил он оправдать Надежду Сергеевну и профессора. — Но все-таки интересно, писали они мне?» Потом он задумался над другим делом: с чего начинать? И на миг им овладело сладкое мстительное чувство. Он решил неожиданно появиться в институте. «Здравствуйте, товарищи! Нельзя ли мне получить мои документы?» Нет, это было не то. «Позвоню по телефону Невраеву!» — решил он. И ему отчетливо представилось: он звонит по телефону, Невраева нет, и он просит передать Ваде, что звонил Лопаткин. «Нет, так действовать не годится, тут же оборвал он эти веселые мысли и помрачнел. — С ними не шутить надо». Пообедав, он пошел дальше — к Пушкинской площади, чуть опустив голову, продолжая обдумывать свой план. «Собственно, обдумывать нечего, спохватился он вдруг. — Я уже иду к ней!» И внутренний голос, недоверчивый и смущенный, сейчас же принялся пугать его: «Зайду к ней, а она одумалась… все-таки семья, ребенок и все прочее. Ну, а мне что? Мне же и нужно всего-навсего узнать. И до свидания! Больше ничего!» На Пушкинской площади он остановился. Все было так, как будто он был здесь только вчера. Затем Дмитрий Алексеевич свернул на улицу Горького и так же медленно побрел к Ленинградскому шоссе. «Ну хорошо, — думал он. Прежде всего надо взять документы и чертежи. Только вот где они? Чертежи все-таки добудем. Не здесь, так в другом месте. Напишу Араховскому! Араховский скопирует. А вот переписка… Если она пропала, дело будет хуже…» Миновав площадь Маяковского, Дмитрий Алексеевич хотел перейти улицу, чтобы сесть в троллейбус. Но по улице двигался от стадиона к центру плотный поток машин. «Ах да, ведь футбол!» — подумал Дмитрий Алексеевич и решил подождать. Прошло несколько минут. Лавина машин весело неслась по улице и не иссякала. Тогда он выбрал удобный момент и, перебегая от одного узкого промежутка между машинами к другому, смело форсировал препятствие. Несколько пешеходов бросились за ним, и из-за них-то две или три машины резко затормозили, и по всей улице волной прокатился визжащий скрип тормозов. А Дмитрий Алексеевич даже не оглянулся. Подошел к остановке троллейбуса и встал в очередь. Надежда Сергеевна работала в утреннюю смену и уже несколько часов была дома, когда на лестнице послышались шаркающие шаги. Человек потоптался, пошаркал около двери, нерешительно нажал кнопку звонка, и звонок так же нерешительно звякнул и затарахтел. Соседка пробежала из кухни в переднюю, щелкнула замком, и наступила тишина. Потом раздался стук в Надину дверь. — Надежда Сергеевна, к вам! Надя вышла. В полумраке передней стоял высокий незнакомец, худощавый и меднолицый. Остриженные под машинку волосы его уже немного отросли, стояли густой белесой щетиной. Он был неподвижен, чего-то ждал — и в ту же секунду Надя узнала его. В передней, может быть впервые с того времени, как был построен дом, раздались звонкие и частые поцелуи, и молодая соседка, которая знала все и поглядывала из кухни, поспешила закрыть дверь. Надя обняла Дмитрия Алексеевича, вернее, положила руки ему на грудь и на плечи и почувствовала идущий от его гимнастерки могучий запах рабочего — запах трудового пота и махорки. — Дмитрий Алексеевич, не могу! — сказала она и уткнулась головой ему в грудь, виновато улыбнулась и пальцем вытерла под глазами. Но вот прошли первые секунды радости. Надя спохватилась и с неловким, беспокойным чувством осторожно взглянула на Лопаткина. Да, это были только ее поцелуи, только ее слезы. Это только она бросилась на него, чуть не сбила его с ног. Надя зажгла электричество и, держа Дмитрия Алексеевича за плечо, за руку, стала рассматривать его обветренное лицо, говоря что-то радостное, какую-то неправду, потому что правда уже зародилась в ней иная. Сквозь все приличные для этого момента вздохи и восклицания смотрела другая Надя — любящая стыдливо и безмерно, но глубоко обиженная. С болью смотрела она на него, не находя в его лице долгожданного ответа, не понимая: что же это такое? Ведь полтора года не виделись, а он стоит и терпеливо отдаст себя этим минутам встречи, помня о правилах внешней жизни, боясь, как бы чего не забыть из этих правил. А внутренний взор его уже горит нетерпением. Там накопилась какая-то другая страсть, какая-то готовность. И Надя вдруг все все поняла. Та, любящая, которая должна была по велению природы победить этого человека, завладеть им, подсказала ей нужные слова. — Ну, пойдемте в комнату, — сказала Надя, светлея. — У меня есть для вас такие новости, что их нельзя откладывать ни на минуту. И Дмитрий Алексеевич стал еще суровее. Он был готов к любым новостям. За ними он и пришел. И она, почувствовав, что путь ее верный, взяла его за руку и мягко втолкнула в комнату. У стула стоял чистенький мальчик в синих штанишках на помочах и в белой рубашонке с вышивкой. Он складывал из зеленых, красных и желтых кубиков дворец. У него было умное черноглазое личико, широкое в бровях, остренькое внизу — лицо отца. — Ах ты, разбойник! — сказал Дмитрий Алексеевич. — Здравствуй! Но это тоже была дань внешним правилам. Сказав, что следовало сказать малышу, Дмитрий Алексеевич сел на свободный стул и приготовился слушать новости. — Я не разбойник, — отчетливо и спокойно сказал Николашка. Но чужой дядя уже не слышал этого. Взгляд Дмитрия Алексеевича рассеянно скользнул по знакомой комнате, и вдруг он увидел у стены свою чертежную доску — «комбайн», подаренный ему когда-то профессором. — Ого, старый приятель! — Он вскочил, шагнул к доске, и Надя, которая теперь с тревогой следила за ним, заметила, что в нем ожил прежний Дмитрий Алексеевич. — Да, это Евгений Устинович для вас просил сохранить… — сказала она. — Ах, с ним такая беда… Даже не знаю, как начать… — Я был там. Мне сказали, — проговорил он. — А вы знаете?.. Ведь он умер… Дом не обрушился от этой новости и день не потемнел. И Дмитрий Алексеевич встретил эту весть без содроганья. Как и там, на скамье перед клумбой, ум его оцепенел, не принимая этой перемены в жизни. — Я его к себе взяла, он у меня жил почти год, — задумчиво рассказывала Надя. — Ничего не восстановил из своих изобретений, не пытался даже. Только о чертежной доске заботился, просил сохранить для вас. Тихий какой-то стал. И еще — напряженный, все время казалось, что он дрожит. По ночам почти не спал. Галицкий был здесь, настаивал, чтобы он занялся своими делами. Обещал помочь. А Евгений Устинович, знаете, что сказал? Ясно так, в первый и последний раз: «Это никому не нужно. Ни изобретения, ни ваша помощь. Огонь опередил нас с вами, похитил секрет своей гибели». Видите, даже шутил. А потом у него отнялась левая сторона… Через несколько дней после отъезда Галицкого. Лежал спокойно, три дня или четыре. Вас упоминал, еще сказал несколько раз: «Человек умер полностью. Обе половинки. Никакого следа»… И вот, осталась чертежная доска… Мы ее с Николашкой каждый день вытираем. Бережем для Дмитрия Алексеевича память о дедушке Бусько. — Спасибо, — тихо сказал Дмитрий Алексеевич. И его усталые, глубоко посаженные глаза остановились на Наде, постепенно теплея. И он обнял ее! Но это он благодарил ее за дружбу и за память о старике Бусько. Тогда Надя выпрямилась, спокойно подошла к этажерке и вытащила зажатый между книгами портрет Жанны Ганичевой. — Вот еще я для вас у него взяла. Как только вас арестовали… Что это меня надоумило? — беспечно проговорила Надя, посматривая на него. — Мог ведь сгореть! Дмитрий Алексеевич взял портрет. — Да… Евгений Устинович… — сказал он. Мельком взглянул на портрет и рассеянно положил его на крышку пианино. Что-то далеко, отрадно подпрыгнуло в Наде. Но глаза Дмитрия Алексеевича снова стали суровыми. Прежний живой и даже влюбленный человек опять ушел куда-то. Он ушел от Жанны, но ушел и от нее, чуть виднелся где-то вдали. А на месте его сидел каменно-твердый исполнитель какого-то долга, глядящий сквозь пальцы и на смерть и на жизнь. Длинная дорога, уставленная верстовыми столбами, поглотила его, и он стал вечным ее ходоком. Он упорно, спокойно шел по ней и сейчас, и впереди него туманились безразличные пространства — большие, чем те, что он пересек. — Да, так вы говорите, новости? — спросил он голосом этого ходока, глядя только вперед, на дорогу, находясь целиком во власти привычного движения. А женщина сверкнула на миг глазами и тут же их погасила. Стала тихой, мягкой… — Дмитрий Алексеевич… — она подошла к нему сзади. — Я вижу, вы сидите здесь… — с каждым словом она нажимала ему мягкими руками на плечи, — и думаете, наверно, с чего начать… А? Я ведь вижу… — И Надя запнулась, порозовела. Потом приблизилась к его уху и шепнула: — А машина уже работает! Честное слово! Хорошо работает! Два или, кажется, даже три месяца. Уже об этом знают многие, и строятся еще две! Еще! Дмитрий Алексеевич не вскочил, не подпрыгнул. Он только наклонил голову, как бы прислушиваясь, сказав: «Ага-а!» У него не раз уже бывали удачи, приливы, после которых он опять оставался на мели. — А где, вы говорите, работает машина? — На Урале. У Галицкого! — Так-так… Ну, ну, рассказывайте. Оказывается, Галицкий, приехав однажды в Москву, узнал обо всем, позвонил Наде, а потом явился и собственной персоной прямо на квартиру. Надя часа три рассказывала ему всю историю, а он ерошил свою бесформенную, как у нестриженого мальчишки, шевелюру и водил глазами. «Вот так», — и Надя повела глазами на потолок, потом на дверь и уставилась в пол. — Ну и что, значит, вы говорите, машина работает? — перебил ее Дмитрий Алексеевич. — Ну конечно же! И она продолжала рассказывать, торопясь, время от времени захватывая воздух для новой фразы. А он смотрел на нее, как в окно, за которым туманился далекий Урал. Галицкий, выслушав трехчасовой, подробный рассказ Нади, ни разу не перебив, вдруг спросил: «А где живут эти — Крехов и Антонович?» Надя этого не знала, но дала ему номер телефона. «Попробуем что-нибудь сделать», — сказал Галицкий. Потом вдруг вскочил и стал прощаться. «Да у вас ведь телефон! Можно, говорит, позвонить?» Вышел и стал набирать телефон института. Вызвал Крехова. «Товарищ Крехов? Очень хорошо. Говорит с вами некто Галицкий. Ну, раз вы знаете меня, тем лучше. Давайте встретимся с вами. Приходите ко мне, говорит, в министерство, вместе с товарищем Антоновичем. Вы не возражаете против „левого“ заработка? Вот я вам и Антоновичу дам хороший договорный проект. Нет, чепуха, — он так сказал, — это вы за недельку… Будете по вечерам прихватывать часа по три, и все… Приезжайте. Кончатся занятия — и сразу ко мне». — У нас же был готовый проект! — перебил ее Дмитрий Алексеевич. Он уже горел, уже сиял, как тогда, в лучшие свои голодные, но веселые дни. — Все чертежи сожгли, — сказала Надя. — Комиссия, во главе с Урюпиным. — Ага! — сказал Дмитрий Алексеевич темнея. — Ну, ну, я слушаю… Крехов и Антонович отлично все поняли и вместе с Галицким сделали несколько основных листов эскизного проекта — за двенадцать дней. Прихватывали, правда, не по три часа, а часов по шесть. Ночами работали все трое, в комнате у Нади. А Надя подавала им чай и выбрасывала окурки из пепельницы; А Евгений Устинович, белоголовый, тихий, сидел в валенках около батареи и смотрел на них, не веря ни во что. Галицкий увез эти листы и на свой страх и риск приказал заводским конструкторам закончить проект и построил на заводе первую машину. Оказывается, Галицкий применил принцип машины Дмитрия Алексеевича и построил установку для литья одного из тех «тел вращения», о которых когда-то шла речь у генерала. Завод у него громадный — через два месяца машину уже установили на фундамент в литейке и опробовали. Надя была там, на заводе, и видела все. Машина сразу же стала давать правильные отливки, начала выталкивать их одну за другой. Народ собрался, у Нади рука заболела от пожатий. Но конвейер, или питатель, как его там назвали, оказался маловат, и изложницы быстро перегрелись. Это был просчет самого Галицкого. Через неделю увеличили длину конвейера, и с тех пор машина работает в три смены, без остановки. Галицкий говорит, что она заменила целый участок в литейном цехе. Он послал подробный доклад своему министру. Все расходы были утверждены, и Крехов с Антоновичем получили свой гонорар, которого они, правду говоря, не ожидали. — Они, конечно, сидели ночами не для того, — сказала Надя. — Они все подтрунивали над этим гонораром: «Как бы ни пришлось, наоборот, с вас, товарищ Галицкий, если машина не пойдет». А Галицкий помалкивал и торопил их. Торопил и сам, как машина, работал — молча. Он — на столе, Крехов — на этой вот чертежной доске, а Антонович свою принес. На кровать уложил и чертил. — А как эти… наши друзья? Живы и здоровы? — спросил Дмитрий Алексеевич. — Здоровы. Машину свою в газетах все время хвалят. Завод, по-моему, строят. Шутиков за границу уже два раза ездил. — А про нашу они знают? — По-моему, нет еще. А узнают — не страшно. Машина уже в работе! — Говорите, хвалят в газетах? Как же так? Кое-что, значит, скрывают. У них на этих машинах все гладко идти не может… Так что нам, Надежда Сергеевна, еще предстоит… — Неужели еще?.. — и Надя сразу словно бы осунулась. Она верила теперь всем предсказаниям Лопаткина. — До каких же это пор, Дмитрий Алексеевич? — Чья возьмет на этот раз, мы еще посмотрим, — сказал Дмитрий Алексеевич, угрожающе глядя в сторону. — Но драться они будут. Не могут иначе… Работающая машина, а теперь, как вы говорите, их будет три — три наши машины станут против их завода, и сразу все будет ясно. Гласность, спор, сравнение — все это для них крест, скандал. Придется списывать миллионные убытки, а за это, знаете, иногда по шапке дают. Как только они узнают про нашу машину, сразу что-то начнут придумывать — это наверняка… В эту минуту Николашка, который не спускал глаз с гостя, оставил свои кубики, нерешительно оторвался от стула, подошел и остановился против Дмитрия Алексеевича. — Вы Дмитрий Алексеевич? — спросил он. — Я, — сказал Лопаткин. Мальчик подошел ближе. — Вы были в далеком путешествии? Правда? — Правда. В очень далеком… И мальчик отошел, задел локтями свой дворец, и кубики с грохотом посыпались со стула. Собирая их, ползая по полу, Николашка о чем-то размышлял и изредка поглядывал на Дмитрия Алексеевича черными, умными глазами — глазами Дроздова. — Поди, Коленька, погуляй во дворик, — сказала ему мать. — Я вырасту большой и тоже поеду в далекое путешествие, — ответил он. — Ох, лучше не ездить, — Надя со слабой улыбкой посмотрела на Дмитрия Алексеевича. Он ответил ей таким же взглядом. — Путешествий бояться не надо. Кто боится путешествий, тот, конечно, не поедет. По он и не уйдет далеко! Он замолчал, задумался и машинально вытащил из кармана кисет, сшитый из рукава старой гимнастерки. Достал сложенную книжечкой газету, оторвал листок, спохватился и встал. — Курите, курите, пожалуйста! — Нет, я выйду… — Да нет же, курите здесь. Мне хочется с вами сидеть и говорить… — Нет, я в коридоре. И позвоню Захарову. Как, по-вашему, надо? — Они вас ждут. Мы думали, что вы приедете раньше. Дмитрий Алексеевич свернул цигарку корявыми, мозолистыми руками, вышел в коридор и там чиркнул спичкой и, прислонясь спиной к стене, несколько раз подряд глубоко затянулся дымом. И, как все курильщики, он выдал себя этими частыми затяжками. Украдкой наблюдая за ним, Надя видела не простые затяжки курильщика, а скрытые от людей вздохи — те вздохи, у которых нет дна. Леонид Иванович — тот курил гораздо спокойнее, это Надя заметила еще там, в Музге. Большая, толстая цигарка, несколько раз мигнув красным огоньком, догорела до пальцев, покрытых на концах коричневой коркой. Морщась, Дмитрий Алексеевич докурил ее, погасил о подошву сапога, вышел в кухню, вернулся и снял трубку телефона. Цигарка успокоила его, как материнская рука. Но спокойствия его хватило всего лишь на полминуты. Он набрал номер, услышал басистое «да», и рука его сильнее сжала трубку, а голос задрожал. — Товарищ Захаров! Это я! Это Лопаткин говорит! Лопаткин, который… — А-а-а! — радушно заревела трубка. — Наконец-то! Здравствуйте, товарищ Лопаткин! С приездом! Мы уже месяц целый вас ждем. Как здоровье? — Здоровье неплохо, товарищ Захаров!.. Я слышал, машина построена. — Да-а! — задорно отвечал Захаров. — Еще бы! Она уже внесла, так сказать, поправку в наш промфинплан! Так что же нам по телефону… Приезжайте! Давайте завтра утром. Я шоферу скажу. Вы где остановились? — Еще пока нигде не остановился. Я так приеду. — Что значит так? Вы утром позвоните мне, и я подошлю! Договорились? Так Дмитрий Алексеевич — до завтра! Жму руку! Будьте здоровы. Повесив трубку, Дмитрий Алексеевич опять прислонился к стене и стал свертывать новую цигарку. Он закурил, пустил дым к потолку, и Надя, стоя в дверях, сказала ему как бы шутя: — Вижу, вы теперь не следите за нормой… — Последняя, — сказал Дмитрий Алексеевич. Когда он докурил, Надя опять, взяв за руку, легко втолкнула его в комнату. — Я кое-что поняла из вашего разговора. Как это так не остановились нигде? А у меня? — Я думал, может быть, неудобно? — Боитесь меня скомпрометировать? — весело сказала Надя. В эти слова было нечаянно вложено что-то такое, какое-то грустное воспоминание, и Дмитрий Алексеевич постарался ничего не заметить. — Вы что-то все оглядываетесь, — сказала Надя. — Его здесь нет. Он давно уже здесь не живет. Так что можете располагаться у вашего соавтора, как дома. Мимоходом Надя взглянула на себя в зеркало, и оттуда на нее глянуло похудевшее и настороженное, странно белое лицо с большими темными глазами. Они сели друг против друга. Наде показалось, что Дмитрий Алексеевич украдкой посматривает на нее какими-то горящими глазами, и она опустила ресницы, чтобы не мешать ему. Ей многие говорили, что у нее за эти годы появилась новая, грустная красота. «Если она действительно появилась, пусть помогает мне», — подумала Надя. Немного погодя она, затаив дыхание, взглянула на Дмитрия Алексеевича. Оказывается, только ей одной было тесно в этой комнате. Он уже чувствовал себя здесь, как дома. Достал блокнот и, прикусив губу, смотрел в него теми же горящими глазами. — Что это у вас? — тихо спросила Надя. — Кое-какие мысли. Эскизик небольшой, — и он, счастливо покраснев, спрятал блокнот в карман гимнастерки. — Это вы там сделали? — Там, — ответил он и улыбнулся. — Как видите, слова «лишение свободы» неточны. Кто научился думать, того полностью лишить свободы нельзя. — Ну и что вы там надумали? — Так, небольшую вещь… Если наша машина действительно пойдет… В общем, автоматический цех по производству труб. Знаете, я убедился… — В чем? — Прав Евгений Устинович. Прав Араховский. Мыслитель не может не думать. Когда человек долго упражняется, перебирает в уме какой-нибудь клубок вопросов, он постепенно достигает совершенства в этой области. И тогда что-то растормаживается в голове, и наступает цепная реакция. Одна мысль рождает другую. Это целый мир. Я вижу огромные возможности. То, что раньше мне казалось решением только частного вопроса, в действительности ключ ко многим большим делам. В первый раз я задумался над этим, когда вы мне подали мысль о двухслойных трубах. Помните? Я тогда увидел вдруг краешек того, что там открылось мне полностью. Так что естественно: когда тебя посетит такая мысль, разве можно сидеть, и горевать о том, что твое физическое передвижение ограничено забором? Наоборот, я там был свободен от этой дурацкой переписки, от всех этих обвинений в клевете, в корысти, в лжеизобретательстве. Сидишь себе высоко-высоко на ферме моста, вверху — небо, внизу — река, пороги. Электричества нет. Что-то случилось с трансформатором. Слезать вниз нет смысла. Вот и думаешь, пока внизу чинят. Два часа! Или вечером — сядешь около барака… Да, этот человек, в котором чуткая готовность к бою стала привычкой, он не мог, спустившись оттуда, со своей высокой фермы, сразу окунуться в теплые заводи, поросшие вечной травой, наполненные звоном и стрекотом, кишащие своей жизнью, своими особыми страстями и далекие от холодного и стремительного главного течения. «Ничего», — сказала себе Надя, ласково посмотрев на его спину, обтянутую белой, вылинялой гимнастеркой, и ушла на кухню ставить чайник. Там она немного замешкалась, а когда вернулась, то можно было заметить, что губы ее с помощью соседкиной помады стали чуть-чуть краснее, самую малость, а лицо как будто стало матовым, хотя родинка на щеке оставалась такой же милой и бархатистой. — Ну? — сказала она, глядя на него и слегка краснея. Вопрос этот был задан оттуда, из лесных зарослей жизни, и Дмитрий Алексеевич его не услышал. — Что «ну»? — спросил он, смеясь. — Вы же еще не закончили свой рассказ! Закончите — тогда наступит моя очередь. — Ну-ну, — прозвучал тот же голос, и Надя, сев против Лопаткина, стала рассказывать. Это была уже новая глава в ее рассказе — о том, как и почему Дмитрий Алексеевич был освобожден. Одним из первых героев этой главы, неожиданно для Лопаткина, Надя назвала Андрея Евдокимовича Антоновича. Оказывается, в тот час, когда он вместе с Максютенко спускался в котельную, чтобы по решению комиссии сжечь два мешка документов, им овладел вовсе не страх, как это показалось Максютенко. Бояться, собственно, нечего было. Боялись Максютенко и Урюпин. У Антоновича ноги подкашивались от другой причины: он слышал, что Надя просила выдать ей папку с несекретной перепиской Лопаткина и что ей отказали. Во время работы комиссии он осторожно заговорил об этом, и Урюпин, громко хохоча, поднял его на смех. Антонович знал, что в папке не только свобода — вся жизнь Дмитрия Алексеевича. И притом у него было свое мнение по поводу всей этой истории: он считал, что Лопаткина осудили неправильно. Теперь, спускаясь в котельную исполнять то, что он недавно подписал, Антонович чувствовал, как у него слабеют ноги. Но это была слабость особого рода. В душе Андрея Евдокимовича родилось мужество, и оно-то раскачивало и толкало из стороны в сторону этот неподготовленный, хилый и молодящийся сосуд. Он сам не знал, для чего ему понадобилось бегство из котельной, но когда Максютенко завел разговор о лампочке, что-то подбросило Андрея Евдокимовича. Он убежал, и не для того, чтобы искать лампочку, — ноги вынесли его кратчайшим путем к воротам. Он мелко затопал по мокрому асфальту Спасопоклонного переулка. На углу взял такси и через пять минут был около того здания за решетчатой оградой, где помещались военная прокуратура и трибунал. Здание было словно опущено в самую глубокую тень ночи. Оно поразило Антоновича своей нежилой затемненностью, в нем как будто не было окон. Андрей Евдокимович поднялся по пустынной лестнице на второй этаж трибунальской половины. У входа в полутемный коридор его встретил солдат с винтовкой. В трибунале, оказывается, никого не было. Работа окончилась, все разошлись по домам. — Телефон, молодой человек, телефон! — горячо зашептал Андрей Евдокимович. — Домашний телефон председателя! Но солдат не мог ничем ему помочь. Он посоветовал обождать, когда придет с ужина младший сержант. Минут сорок, не больше. — Что делать, что делать?.. — Андрей Евдокимович прошелся несколько раз по площадке и вдруг быстро-быстро загремел по лестнице вниз. Машина ждала его у ворот. — Спасопоклонный, — коротко приказал он. — И быстрее, пожалуйста. Когда начали жечь бумаги, Антонович прощупал мешок и сразу узнал твердый выступ — толстую, тяжелую папку. Если бы он не нашел ее здесь, он бы перешел к другому мешку. Но она была здесь. Он сунул ее подальше в мешок и затрясся, чуть ли не заплясал от лихорадки. Потом он достал опять и уронил эту папку в тень, наступил на нее. Затем отодвинул ногой назад, к загородке с углем, а через несколько минут незаметно бросил ее туда, за дощатый борт, и проворно завалил углем. Сразу в нем все запело, и вот здесь-то пришел Урюпин, и Андрей Евдокимович сказал ему свои гордые, исторические слова о порядочности. Весь следующий день Андрей Евдокимович то и дело спускался во двор, к котельной, похаживал там, а иногда даже заглядывал вниз, к истопникам, прикурить. Молодой рабочий ни о чем не догадывался. А старый истопник, по фамилии Афончев, смекнул и однажды молча вышел вслед за Андреем Евдокимовичем и во дворе, так же молча, вытянув шею, уставился на него. Старик, наверно, решил, что речь пойдет о каком-нибудь неплановом заработке. Он еще больше уверился в этом, когда Антонович пригласил его сходить на уголок. В пивной они заняли отдельный столик в углу, Антонович заказал все, что полагается. Афончев выпил раз, выпил два и, чем дальше шло дело, становился как будто все трезвее и все осторожнее вытягивал шею. Наконец Андрей Евдокимович спросил: «Ты мне веришь?» — «Как же не верить?» — возразил Афончев и насторожился. И тогда Антонович рассказал ему по порядку все. Сначала о том, кто такой Дмитрий Алексеевич. Затем о его машине, о том, что машина нужна для государства. «Ты понимаешь?» — спросил он. «Еще бы!» — ответил Афончев. Тогда Андрей Евдокимович, как мог, стал объяснять ему историю борьбы Дмитрия Алексеевича. Здесь он запутался, и истопник положил на его рукав свою темную от угля, правдивую руку. «Ты скажи короче, Андрей Евдокимович. Скажи, не бойся, не виляй». И Антонович, посмотрев в сторону, еще раз взглянул на безразличное и потому страшное лицо истопника, решился, сказал о папке. «Бона что!» — протянул Афончев. Андрей Евдокимович засуетился, хотел еще заказать что-нибудь, но Афончев остановил его. «Сейчас я на работе. Завтра вечерком приходи ко мне на квартиру. Я живу далеконько, но ничего, на метро, потом на трамвае — доедешь. Там и поговорим». Антонович с готовностью выхватил карандаш и записал адрес. Допили остатки, простились и разошлись. На следующий вечер он сидел в теплой и тесной комнатушке истопника. Афончев был чисто умыт, причесан, приветлив и осторожен. Старик достал из чемодана папку, которую он, по его словам, без лишних разговоров, капитулировал из котельной. Папку раскрыли на столе, и здесь, перелистав множество жалоб Дмитрия Алексеевича и ответов на эти жалобы, полученных из разных канцелярий, и показав Афончеву отзывы академика Флоринского и доктора наук Галицкого, Андрей Евдокимович наконец почувствовал, что в старике что-то повернулось, что он все понял и даже на что-то решился. Но что — это осталось неясным. Афончев принес из кухни чайник, достал из-под оконной занавески четвертинку и ударил ладонью по столу: «Ну, хватит о делах. Будем чай пить». Было выпито много чашек чая, но Афончев так и не проговорился. «Я сделаю все, что надо, — сказал он, — не бойся». А решил он вот что. Старик он был осторожный и поэтому не отдал папки Антоновичу. «А вдруг дело повернется не так?» Но он не отдал папки и в институт, потому что уж очень было похоже на правду то, что говорил этот причесанный инженер в узких брючках и с галстучком. Он решил отослать папку в военный трибунал, считая, что Надя по своей доверенности там ее и получит, если все, что говорил Антонович, правда. Но так как старик был не только осторожен, но и соображал кое-что, то он прикинулся темноватым мужичком и, готовя папку к отправке в трибунал, приложил к ней такую бумагу: «В Ревтрибунал от Афончева Прохора Васильевича, проживающего в поселке Хлебозавода, Новые дома, корпус 6, кв. 2 — заявление. Я, Афончев Прохор Васильевич, работая истопником в котельной института Гипролито, в ночь на пятое ноября, будучи набирая угля из ящика, нашел секретное „дело“ Лопаткина, осужденного Ревтрибуналом. О чем и сообщаю для Вашего сведения и препровождаю при настоящем заявлении „дело“ Лопаткина, по ошибке комиссии, как полагаю, попавшее в ящик с углем. Афончев». Истопник сам отнес пакет в трибунал. Секретарь, распечатав самодельный конверт, прочитал заявление и сразу же пошел докладывать председателю трибунала. Афончеву было приказано подождать, и он, играя свою роль, смирненько сел на край стула. Вскоре его вызвали к председателю. «Говоришь дело Лопаткина принес?» — весело закричал ему седой подполковник. "Так точно, товарищ полковник «, — ответил Афончев. „Какое же это „дело“? Это простая переписка! — еще громче и веселее закричал председатель, словно перед ним стоял глухой. — Где же ты его раскопал, это „дело“?“ — „Я там написал в заявлении. В угле“. — „Как же оно туда попало?“ — „Должно, когда сжигали секретные бумаги“. — „Какая же это секретная бумага? Тут нигде не написано, что секретная!“ — закричал председатель. Потом вдруг вскочил и заходил перед Афончевым, подозрительно поглядывая на него. „Вот какой вопрос возникает, — заговорил он вдруг. — Почему у тебя именно эта папка оказалась?“ — „Ничего не знаю, товарищ полковник, — сказал старик, все время поворачиваясь в ту сторону, куда шагал председатель — то вправо, то влево, провожая его испуганным взглядом. — Должно, из комиссии кто забыл“. — „Подожди… а почему ты не отдал комиссии? Почему сюда притащил?“ — „Так я же не украл, не спрятал! Я — к вам! Написано: „Дело“ — я подумал, что ревтрибуналу виднее, что с ей делать…“ — „С ей, говоришь?“ Председатель еще раз пристально взглянул на истопника, сел за стол и снял трубку телефона. Набрал номер и стал разговаривать с генералом, директором института. Был он, видать, из тех, кто мягко стелет — жестко спать. Разговор с директором он начал так: „Товарищ генерал? Вы мне звонили как-то относительно архива Лопаткина… Говорите, сожгли? Ну, а как с теми бумагами, относительно которых доверенность… Ах, комиссия не нашла! Да-а! А мне тут принесли какие-то бумаги… Я подозреваю, что ваша комиссия постановила их сжечь и не сожгла… Каким образом? Комиссия разбросала их по котельной и ушла. А один человек собрал и принес в трибунал… Вернуть вам? Да вот я что-то на них не вижу грифа. По-моему, эти деятели решили сжечь и те бумаги, на которые выдана доверенность. Товарищ генерал, простите, но и я несу ответственность за эти бумаги. Лопаткин отбудет срок и придет ко мне требовать свои документы! У него здесь, я вот вижу, авторское свидетельство подшито… Имеете вы право лишать автора документа, который выдан ему государственным комитетом? Не знали? Вот я говорю вам. Сообщаю… Поскольку эти бумаги не находятся под вашей юрисдикцией, я их выдам Дроздовой, она уже не раз приходила. Вот так… Приветствую вас…“ Он положил трубку, седым орлом посмотрел на Афончева и весело крикнул ему: „Можешь идти, Афончев!“ Истопник, послушно наклонив голову, вышел, держа кепку в руке. В тот же день все было рассказано Антоновичу. Андрей Евдокимович поспешил передать новость Наде, и, выждав для порядка несколько дней, она явилась к секретарю трибунала с жалобой на то, что директор института отказал ей в выдаче несекретных бумаг Лопаткина. „Вот ваши бумаги“, — сказал секретарь, доставая из стола знакомую папку с коричневым корешком. — Распишитесь, пожалуйста, вот здесь, на вашей доверенности…» — Значит, и папка у вас? — нетерпеливо спросил Дмитрий Алексеевич. Но Надя с легкой улыбкой посмотрела на него, сказала: «Сейчас все узнаете» — и вышла из комнаты. Вскоре она вернулась, неся чайник. Открыла шкаф, поставила на стол три чашки — не те прозрачные, пузатенькие чашки, из которых когда-то пил Дмитрий Алексеевич, а новые — простые, тяжелые чашки, из сероватого фарфора с цветочками. И пальцы у Нади теперь были в царапинках — они имели дело и с картошкой и со стиральной содой. Тихая пауза наступила в комнате. Дмитрий Алексеевич украдкой любовался этими туповатыми пальцами и, покачивая головой, вспоминал тот зимний день, когда он с ненавистью оглянулся на эту женщину и шепнул: «Бледная повилика». Но вот чай разлит по чашкам, на один из стульев положена стопка книг и посажен Коля, который сразу припал к блюдечку и запыхтел. Села и Надя и, подняв на Дмитрия Алексеевича ласковые серые глаза, сказала: — Папка не у меня. Вы ее получите сами. А история здесь вот какая. И началась третья глава рассказа, героем которой был уже новый человек, некто майор Бадьин. — Простите, я не знаю его. Кто это такой? — спросил Дмитрий Алексеевич. — А это тот член трибунала, который сидел справа, который говорил: «Дро-оздо-ова». Дмитрий Алексеевич и не подозревал того, что майор Бадьин на процессе все время держал его сторону и даже написал по делу особое мнение. Впрочем, мнение это не сыграло своей роли, потому что дело Лопаткина, как выразился председатель, было «чистое». Если бы подполковник усомнился в чем-нибудь, он, конечно, проанализировал бы все вокруг неясного вопроса. А так как сомнений у него не было, то и протокол судебного заседания получился таким, каким было все дело в глазах председателя. Потому что в нужных местах председатель повторял вслух ответы подсудимого, чтобы их мог записать секретарь. И он по давней привычке осторожно освобождал ответы от разных околичностей, способных лишь затемнить простую и ясную мысль. Он любил короткую, ясную форму. Стало быть, материалы, которые поступили в высшую инстанцию, были очень похожи на то дело Лопаткина, которое создалось в представлении этого старого и уверенного в себе человека. Поэтому особое мнение Бадьина было оставлено без последствий. Майор решил бороться. Он вызвал в трибунал Евгения Устиновича Бусько, чтобы побеседовать с ним, но старик не явился. Тогда майор сам приехал к нему. Вошел в его комнату, представился, огляделся и, скрыв удивление, стал задавать профессору вопросы о Лопаткине и Наде. Он получил жесткий ответ: «Поскольку не часто можно видеть таких людей, которые столь странно выполняют свои судейские обязанности, позвольте мне не сообщать вам ничего». Майор не имел права рассказывать старику ни о подробностях своего спора с председателем, ни даже о своей позиции в деле Лопаткина. Он сделал лишь несколько полупрозрачных намеков, и они окончательно запугали Евгения Устиновича. Так Бадьин и ушел ни с чем. — Евгений Устинович больше не принимал его, — сказала тихо Надя. — Не открывал даже дверь. А потом произошел пожар… А майора захлестнула работа, и он забыл про дело и про свое особое мнение. Тут как раз подъехал Галицкий, и мы решили, что вас может выручить только ваша машина. Это его мысль была: если машина получится, то можно будет и автора вытащить… И так прошел год. Однажды Надя пришла домой и увидела в кухне, на своем столе, письмо со штампом трибунала. Ей предлагали явиться и принести с собой ту переписку Лопаткина, которую Надя получила по доверенности. Письмо было отпечатано на машинке и подписано майором Бадьиным. Надя пришла в трибунал без папки. Майор Бадьин разочарованно всплеснул руками и закричал: «Вы поймите, в этих документах его спасение!» И Надя побежала домой, полетела на такси и вернулась с папкой. Майор при ней стал быстро листать бумаги, приговаривая: «Вот, так и знал. Все теперь понятно! Вот, еще лучше! Ах, какая история, какая печальная история, Надежда Сергеевна! Какие бывают люди! А сколько кругом слепых!» И не удержался, растолковал ей, что это за люди и кто здесь оказался слепым. Сам-то он, видно, не был слепым, потому что, просматривая прошлогодние дела в связи с каким-то специальным заданием, он увидел в деле Лопаткина новые бумажки и внимательно их прочитал. Хитрость Афончева от него не ускользнула. Он сразу смекнул, что здесь поработали друзья Лопаткина, и старое упрямство зажглось в нем. Он решил просмотреть эти бумажки, чувствуя, что это та самая шестилетняя переписка, о которой говорил Лопаткин на суде. Бадьин побеседовал с Надей и дал понять, что ей следует написать жалобу в Верховный суд. В тот же день Надя отнесла в Верховный суд длинное письмо за тремя подписями — своей, Крехова и Антоновича. Через три дня Надю вызвали для беседы с заместителем председателя Верховного суда. Эта быстрота немного удивила Надю, но все объяснилось: на столе заместителя уже лежало представление майора Бадьина и дело Лопаткина. — И что, вы думаете, там еще было? — Надя прервала свой рассказ. — Ну, догадайтесь же скорей! Какой вы! Там было несколько писем из Музги… От двух известных вам человек. Сьянов, оказывается, вас разыскивал, и кто-то черкнул ему из Гипролито, что вы осуждены. Воинственное письмо написал наш дядя Петр! Прямо в Верховный суд! И Валентина Павловна… Заместитель председателя предложил Наде принести папку с документами. И она тут же вынула ее из своей продуктовой сумки. Медлительный, пожилой человек с изнуренным лицом долго беседовал с нею, то и дело перебивая ее и требуя говорить строго по порядку. Надя сообщила ему, между прочим, что машина уже построена на Урале, что первая проба дала хорошие трубы и производительность почти вдвое большую по сравнению с машинами Гипролито. Потом Надю пригласил референт. Этот еще дольше расспрашивал ее о работе над машиной Лопаткина, несколько часов вместе с Надей перелистывал документы в папке и все время что-то записывал. Вскоре после этого Надя получила из Верховного суда письмо, где было кратко сказано об отмене приговора и о прекращении дела. — И вот вы здесь!.. — закончила Надя свой рассказ. Весь следующий день Дмитрий Алексеевич ходил по делам то к Захарову, то к генералу, то к еще более важному генералу — с двумя желтыми звездами на каждом серебристом погоне. Ночевал он у Надежды Сергеевны на диване, встал рано утром и опять ушел. С ним был заключен новый договор, и на третий день, когда Надя пришла из школы, она увидела в комнате у себя другого человека — это был Дмитрий Алексеевич, но уже в новом, темно-сером дорогом костюме. Под расстегнутым пиджаком его была видна шелковая сорочка. Надя заставила Дмитрия Алексеевича встать, осмотрела со всех сторон и, конечно, одобрила его вкус. Но этим дело не кончилось. У Дмитрия Алексеевича появилась еще и шляпа, а на стуле висело пальто из серого габардина. Дмитрий Алексеевич надел все эти вещи, и Надя, отойдя к двери, увидела сурового, представительного мужчину с мягкими серыми глазами и остро врезанной складкой на лбу. Дмитрий Алексеевич купил и чемодан, а в чемодане было полно разной мелочи — полотенце, мыло, белье и даже хлеб — целых при батона! — Что это вы, Дмитрий Алексеевич? — Надя, покраснев, обиженно посмотрела на него. — Будем на немецкий счет? Он мягко взглянул на нее из-под шляпы. — Я забыл сказать. Я сегодня уезжаю на Урал. К Галицкому. — Надолго? — Может, на две недели, а может, и на два месяца. — Так я сейчас побегу в магазин! Пирожков вам хоть испеку… — Ну что ж… Нате вот вам деньги… Надя обернулась, чтобы ответить с достоинством, и осеклась. Он протягивал ей толстую пачку сотенных билетов. — Так много получили? — Да, мне дали кое-что. Вы берите, они мне не нужны. Берите! — Это что, вы мне долг отдаете? — она покраснела. — Да нет… для долга это мало, — спокойно и мягко ответил он. — Просто они мне не нужны. Я уже все купил себе. Знаете, как это говорится: «Кроме свежевымытой сорочки, скажу по совести, мне ничего не надо!» Давайте берите. Нам с вами давно пора оставить это… Я еще вам буду приносить мне ведь оклад положили. Надя взяла деньги, сунула в ящик стола, оглянулась: Дмитрий Алексеевич уже что-то писал, положив на колено блокнот, не снимая шляпы. Она подошла, сняла с него шляпу, и он, не отрываясь от своего писания, махнул рукой, сказал: — Не надо, я сейчас уйду. Вот такой он стал — не то рассеянный, не то слишком сосредоточенный, не поймешь… Надя посмотрела на него, потом надела фартук и пошла на кухню ставить тесто. Минут через двадцать она вернулась — Дмитрия Алексеевича уже не было, он ушел. А ушел он специально для того, чтобы еще раз побывать в Ляховом переулке, у клумбы, похожей на груду тлеющих углей. Все московские дела его были сделаны. Он взял такси и через двадцать минут вышел из машины против этой клумбы и сел на скамью, на то самое место, где он сидел три дня назад. Лето еще только начиналось, листья на кривом тополе, пролезшем на улицу со двора, через дыру в заборе, были влажно зеленые. Кругом стояла обеденная тишина. Нянек на скамьях не было, они еще не прикатили своих колясок. «Евгений Устинович!..» — звучало вокруг. Дмитрий Алексеевич все еще думал о профессоре как о живом. Опыт делал! Ну, конечно, так оно и было… « Моя профессия — огонь!» Тут память вынесла из тьмы маленький пузырек с белым порошком и поставила его перед Дмитрием Алексеевичем. И он понял, что нет не только постоянно встревоженного человека в очках и с белыми усами, — пропала навсегда и его вторая часть — дело, которое он хотел оставить людям и прятал для этого то в сундук, то под половицу. «Человек состоит из двух частей — из физической оболочки, которая исчезнет, и из его дела — оно может существовать вечно», — вспомнил Дмитрий Алексеевич и задумался. Да… теперь попробуй расскажи где-нибудь о бензиновом пожаре, который был ликвидирован одним взмахом руки… Никто не поверит. Человек исчез полностью. Никаких следов! Взгляд его остекленел, остановился на тлеющих, мерцающих под легким ветром красных цветах. Потом Дмитрий Алексеевич очнулся — уже не философ, а деловой человек, вздохнул, вскочил и быстро зашагал по переулку, чтобы уже никогда больше сюда не возвращаться. — 3 - Поезд уходил в час ночи. Весь вечер Дмитрий Алексеевич провел у Нади. Он держал на колене Николашку и рассказывал ему о своем далеком путешествии, умело обходя скользкие места и оттеняя суровые красоты сибирского Севера. Потом мать уложила наконец Николашку в постель, и он заснул. А взрослые посмотрели друг другу в глаза и пошли гулять на Ленинградское шоссе. Погода была хорошая, они долго тихо шли в темной тени деревьев. Дмитрий Алексеевич молчал, думал, должно быть, о том, что ждет его на Урале, а Надя то смотрела на небо, то, держась обеими руками за его локоть и глядя под ноги, сравнивала его шаги со своими. Потом решилась и положила голову ему на плечо. — У вас хорошее имя, — сказал он вдруг. — Надежда. Оно на вас похоже. «Нет, — хотела она сказать. — Непохоже. Мое имя — Любовь». — Хотела сказать и не решилась. В половине двенадцатого они зашли домой, и Дмитрий Алексеевич взял свой чемодан и картонную коробку с пирожками. Надя проводила его до шоссе. Здесь он остановил такси, пожал Наде локоть, поцеловал ее в волосы и в висок, сел в машину и укатил. Приехав на вокзал, он задержался у окошка телеграфа и послал «молнию» Галицкому. Потом он прошел на платформу, освещенную сверху яркими лампами. Здесь стоял поезд, который, казалось, въехал в здание вокзала. Дмитрий Алексеевич рассеянно предъявил билет, прошел в мягкий вагон, в какое-то купе. Кто-то показал ему диван, и он положил туда коробку с пирожками и чемодан, бросил пальто, сел и нетерпеливо поморщился. Барабаня пальцами по столику, он сидел так несколько минут, пока не почувствовал мягкого толчка и не поплыли огни мимо его окна. После этого он успокоился, лег на свой диван и все два дня был в купе самым неразговорчивым пассажиром. Через двое суток поезд остановился на дне долины, среди округлых зеленых гор. Шел четвертый час, уже начался холодный летний рассвет. Дмитрий Алексеевич сошел по ступенькам на землю, перешагнул рельсы, направляясь к станционному зданию. Издалека он увидел высокую фигуру в плаще защитного цвета и в серой фуражке, отдельно стоящую перед ярко освещенным окном станции. Человек в плаще повернулся и, ровно шагая, пошел к Дмитрию Алексеевичу. Это был Галицкий. — Приехали? — раздался его дружелюбный басок. Он пожал руку Дмитрию Алексеевичу и, не ослабляя рукопожатия, повел его к светлому окну. — Дайте посмотреть, какой вы теперь… — У окна он снял с Дмитрия Алексеевича шляпу, коротко остриженные волосы Лопаткина замерцали сединой. — Да, обожгли вас хорошо, — задумчиво сказал Галицкий. — Огня не жалели, кирпич получился славный. Тепикин, пожалуй, больше не решится пробовать вас на твердость. Зубы сломает, а? — Я еще не получил достаточных сведений о твердости кирпича, — сказал Дмитрий Алексеевич. — Кирпич первоклассный! — воскликнул Галицкий. — Не знаю, не знаю… Не видел… — А вот поедем утром в цех — увидите! — Дорогой товарищ… — Дмитрий Алексеевич сжал обе руки Галицкого, и сразу же поток тепла заструился между двумя этими высокими людьми. Они умолкли. — Извините, я не знаю до сих пор вашего имени и отчества, — проговорил Дмитрий Алексеевич. — Зовут меня Петром, — сказал Галицкий. — А по отчеству я Андреевич. — Дорогой Петр Андреевич, вы теперь видите, как обжиг на меня подействовал. Я теперь совсем не могу управлять чувствами. Вот куда это годится? — и Дмитрий Алексеевич откровенно вытер пальцами щеки. — Чувства — это вернейший паспорт, — Галицкий открыл портсигар. Закуримте, Дмитрий Алексеевич. Теперь вас будут бояться, у вас нет за душой грязи, вы вышли с победой. Не треснули в печи. — Не знаю, не знаю… Главное — машина. Если она действительно… — Хотите, поедем сейчас в цех? Хотя чего ж тут спрашивать: мы сейчас и посмотрим на нее. Не в парадной обстановке, а в самой прозаической предутренней. Это будет самая верная картина. Миновав пристанционный палисадник, она вышли к дороге. В серовато-голубой мгле рассвета темнел островок — машина директора завода. Галицкий открыл дверцу, пропустил сначала Дмитрия Алексеевича, потом и сам сел рядом с ним. Раздался скребущий звук стартера, мотор фыркнул, желтые лучи ринулись вперед, утренняя мгла, вращаясь, отступила, открыв кочковатую дорогу, — и «Победа» мягко тронулась. — Значит, мы в цех? — не выдержав, спросил Дмитрий Алексеевич. — Да, — Галицкий кивнул. — Поезжайте к четвертой проходной, — сказал он шоферу. Наступило молчание. Дмитрий Алексеевич и Галицкий задумались, и лишь огоньки их папирос время от времени плавно возникали и гасли в темноте. Потом огонек Галицкого ярко загорелся и погас. — Вы с самого начала, Дмитрий Алексеевич, взяли, правильный курс, сказал Галицкий. — Конечно, я не думаю, чтобы это было преднамеренно, это, конечно, не установка, установкой это не может быть. Это счастливое качество. — Вы о чем, Петр Андреевич? — Я говорю, что вы верящий человек. Вы верите и боретесь. Не ожесточились, как некоторые изобретатели. Как старик этот — Бусько. Хотя можно было бы свернуть на эту дорогу… Это вот и отобрало для вас нужных помощников. Их не так уж много, но они, видите, помогли вам. Вы понимаете меня? — Галицкий круто повернулся к Дмитрию Алексеевичу. — Меня часто ругают идеалистом так называемые «земные» люди. Но черт его знает, что это такое! Ваш судья, майор Бадьин, — я с ним близко познакомился, — ведь этого человека до самого последнего времени считали странным, а его начальник, подполковник, назвал его один раз аполитичным. Это почти то же, что идеалист. Ему было трудно бороться за вас. Но теперь настало время морщиться «земному» подполковнику. Бадьин доказал ему, что и для судьи существует творчество. Ваша победа — его победа. Обоим вам хорошо!.. Вот я и говорю: тут идеалист, там идеалист, в третьем месте, смотришь, еще один так называемый идеалист. Они попадаются на каждом шагу, но без яркого опознавательного знака, ни вы их не увидите, ни они вас. А зажег Дмитрий Алексеевич свой откровенный фонарь, и все они слетелись ему помогать! И вышла не химера, не вещь в себе, не пустой иероглиф, а прибавка к государственному бюджету на первый случай в несколько десятков миллионов! А? Теперь я своего генерала спрашиваю: «Кто идеалист»? Так он смеется: «Ну во-от вспо-омнил! Ты, Петр Андреевич, шуток не понимаешь». И весь с него спрос! А я ведь ему раньше-то так ответить не мог. Мол, во-о-о-от еще чего, товарищ генерал, выдумал. Какой-то идеализм! — Да… — Дмитрий Алексеевич вздохнул. — Я тоже был… Постойте, кем же я был? Фантазером, лжеизобретателем, выскочкой… Даже сломанным человеком!.. — А фонарик горит — и на него летят помощники! Оказывается, много фантазеров на свете! А фонарик у вас, Дмитрий Алексеевич, очень привлекательный. Помните тогда, на техсовете, в институте… Он многих тогда привлек… — Кого же еще? — А Крехов? А Андрей Евдокимович? Они, правда, хоть и не выступили тогда, а сделали для вас не меньше, чем судья Бадьин. Но, Дмитрий Алексеевич, конечно, самое большое ваше счастье, которое прилетело на огонек, — это Надежда Сергеевна… Берегите ее. Это та белая лебедушка, которая за вас подставит грудь под стрелу. Вообще, должен сказать… Голос Галицкого вдруг охрип и оборвался. Он что-то знал и, видимо, решил не вмешиваться в чужую сложную жизнь. И опять в машине наступило молчание и задумчиво замигали огоньки папирос. Сизые сосны неслись навстречу машине справа и слева. Свет фар стал рыжим, и вокруг все холодно поголубело. Кочковатая дорога летела под колеса, и не было ей конца. — Где же завод? — спросил Дмитрий Алексеевич. — Еще километра четыре, — отозвался шофер. — Значит, вам тоже пришлось повоевать? — помолчав сказал Дмитрий Алексеевич Галицкому. — Нет, в отношении вас у меня все гладко прошло. Все были заинтересованы, в том числе и министр. У него ведь задание, план. Положение было критическое. Он чуть не взял машину у гипролитовцев. Вовремя отказался. Слух дошел до него, что у них намечается колоссальный перерасход чугуна. Притом машины работают медленно, и литье получается дорогое. Вашу машину он приветствовал весьма бурно. — Но ведь вы-то рисковали! — Чем я рисковал? Чем, скажите, вы рисковали, бросив свое учительство, занимаясь машиной? Вы были уверены в ней? — Так это я… — А я, ведь я тоже что-нибудь понимаю в литье? Никакого риска у меня не могло быть, вы это оставьте и не лепите из меня героя. Я не гожусь в натурщики, моя фигура, знаете, не удовлетворит любителей античности. Потом он посмотрел на Дмитрия Алексеевича и вдруг добавил: — Мы, наверно, будем с вами дружить. Машина неслась по пустой, широкой улице заводского поселка. Справа и слева мелькали палисадники и белые одноэтажные дома с высокими крышами из оранжевой черепицы. Поселок спал. Потом побежал высокий, бесконечный забор — это уже был завод. У проходной будки машина остановилась. Дмитрий Алексеевич достал паспорт. Галицкий черкнул что-то в блокноте, вырвал листок и передал его вместе с паспортом Лопаткина вахтеру. Открылись ворота, и машина покатилась по асфальтированной, чисто подметенной улице, между освещенными корпусами цехов. — К литейному, — сказал Галицкий шоферу. Машина свернула на другую улицу, потом на третью, пронеслась мимо пяти или шести корпусов, опять свернула и стала. Дмитрий Алексеевич открыл дверцу и выскочил. «Сюда!» — сказал Галицкий. И они вошли в цех. Сначала они попали в формовочное отделение. Здесь мерно стучали машины, встряхивая железные ящики с черной землей, шипел и свистел сжатый воздух, на вагонетках стояли готовые формы. Все было запорошено черной пылью. Галицкий и Дмитрий Алексеевич прошли через все отделение, потом попали в заливочную. Пять вагранок стояло здесь, как пять мощных колонн, а в стороне, вдоль стены, словно догорали маленькие костры — это были формы, только что залитые чугуном. «Здравствуйте, Петр Андреевич!» — крикнул рабочий с синими очками над козырьком. Галицкий помахал ему. «Сюда, сюда», — сказал он Лопаткину, и они пошли дальше. И вдруг Дмитрий Алексеевич увидел вагонетку. На ней были уложены в ряд чугунные уступчатые трубы. — Эту деталь можно на моей машине отливать! — крикнул он. — Мы это тоже понимаем, товарищ автор! — прокричал над его ухом Галицкий. — Это и сделано на вашей машине! Дмитрий Алексеевич увидел еще несколько вагонеток с такими же уступчатыми, круглыми отливками и вдруг спохватился: с самого начала, как только они вошли в заливочное отделение, он заметил вдали розовый свет, то вспыхивающий на несколько секунд, то угасающий — через ровные промежутки. Он не обратил сначала внимания на эту мерную игру отсветов. Но теперь Дмитрий Алексеевич вдруг почувствовал: это она! Вот опять разлился в дальнем углу розовый свет, и что-то сразу запело, быстро вращаясь. — Залили? — крикнул Дмитрий Алексеевич. Галицкий обернулся к нему, показал пальцем в сторону розового света и кивнул. Они миновали кирпичный простенок, и Дмитрий Алексеевич сразу увидел все. Семь с половиной лет он каждый день, закрыв глаза, видел эту машину, пускал ее в ход, менял в ней детали. Теперь машина из темных глубин сознания, словно созрев, шагнула в цех и прочно стала на бетонный фундамент. Вот зашипел воздух. Облитый маслом шток опустился на два сантиметра и выровнял изложницу. Это был тот самый нормальный узел, о котором говорил сердитый, вихрастый Коля, приятель Араховского. Вот изложница остановилась и скатилась вниз. Конвейер передвинулся, пустая изложница встала на ее место. Воздух зашипел, вспыхнул яркий свет — это наклонился ковш-дозатор, и между ним и изложницей мелькнул глазок жидкого огня… — Отойдите, товарищ, вам говорят! — крикнул рабочий в брезентовой рубахе и рукавицах. — Брызнет, тогда… Этот человек один управлял всей машиной! Дмитрий Алексеевич послушно шагнул назад и потянул за собой Галицкого. — Петр Андреевич! Почему один рабочий? У меня ведь два? — Мы здесь распорядились… посамовольничали, — ответил Галицкий. — Мы тут, знаете, сами все. Начальники у меня трусоваты тоже. Если им дать знать — начнут советоваться, позовут всех мамонтов и мастодонтов из НИИЦентролита, и те затопчут. И они опять замолчали. Галицкий достал часы. Рука Лопаткина тоже потянулась к карману, к ремешку часов. «Четыре двадцать», — сказал Галицкий. С часами в руках директор завода и автор стояли перед машиной десять минут. Потом Галицкий торжествующе повел на Дмитрия Алексеевича черным глазом. За десять минут машина сделала восемь отливок — она работала почти вдвое быстрее, чем револьверная машина института Гипролито. Дмитрий Алексеевич стоял перед нею и — странное дело! — видел не цех и не машину, а канаву на улице Горького и рабочих, укладывающих в нее черную, покрытую лаком трубу. — Проснитесь, автор! — крикнул Галицкий. — Ну что, видели машину? — Видел. — Она?

The script ran 0.015 seconds.