1 2 3 4 5 6 7 8 9
— Уверяю вас, я настроен отнюдь не юмористически. Я просто пытаюсь показать вам, насколько нелепа ваша позиция, которая мне лично представляется не более как пережитком викторианского ханжества. Из таких же вот соображений в свое время оплевывали и поносили «Завтрак на траве» Мане, ибо он нарисовал там двух обнаженных женщин. А ведь все большие художники писали с натуры. Великое творение Гойи «Маха» изображает герцогиню Альба, лежащую на кушетке без единого клочка одежды. Я не сомневаюсь, что эта картина привела бы вас в ужас. А в «Олимпии» вы увидели бы лишь возмутительно голую бабу. Вы забываете, что похотливо и двусмысленно выглядят именно слегка прикрытые фигуры. Природа — чистая и неприкрашенная — никогда не может быть непристойной. Символика образов и драматическое содержание моих панно требовали наготы. Но это целомудренная нагота, а не похотливая, полузадрапированная, какую вы, видно, предпочитаете, тогда как я нахожу ее пригодной лишь для украшения стен в публичных домах.
Председатель, подумав о своих трех дочерях, присутствующих в зале, неодобрительно нахмурился:
— Я попросил бы вас употреблять более умеренные выражения.
— Можете не сомневаться, господа судьи, ответчик по опыту знает, как выглядят подобные дома. — И, повернувшись к Стефену, Шарп уже без всякой усмешки назидательно сказал: — Я не могу согласиться с тем, что выставлять напоказ сокровенные части человеческого тела — целомудренно и скромно. Я считаю это непристойным.
— В таком случае почему же они выставлены напоказ во всех крупнейших галереях мира? В одном только музее Прадо вы найдете несколько десятков статуи работы таких мастеров, как Микеланджело и Донателло, у которых, выражаясь вашими словами, «все сокровенные части человеческого тела выставлены напоказ».
Шарп не стал препираться и перешел к следующему вопросу:
— Мне кажется, некоторое время тому назад, говоря о своих работах, вы употребили слово «целомудренные». В таком случае потрудитесь объяснить: вы что же, считаете насилие над женщиной целомудренным актом?
— Применительно к насильнику — нет.
— Однако вы не можете не признать, что вы изобразили на своей картине самый акт… изнасилования — да простят меня за то, что я употребил это слово.
— По мне так можете употреблять его.
— Благодарю за любезное разрешение. Это, однако, не очень приятное слово.
— Но оно есть в словарях.
— И у него весьма неприятный смысл. Не будете ли вы так любезны сообщить суду, почему вы избрали именно ату непотребную тему для своей работы?
— Возможно, я руководствовался неким прецедентом.
— Каким же это прецедентом, сэр?
— Примером старых итальянских мастеров, как вы, следуя классическим канонам, изволили назвать их, — ведь вы питаете к ним такое уважение и так восхищаетесь ими. Они постоянно прибегали к этой теме.
— И вы ждете, что мы вам поверим?
— Я не жду от вас ничего, кроме невежества и предубежденности. Тем не менее это правда. Например, Тициан, самый старый из старых итальянцев — он дожил до девяноста девяти лет и был погребен с великой пышностью, хоть и был художником, — неоднократно использовал эту тему, причем наиболее яркое свое выражение она получила в «Похищении Европы». Его же кисти принадлежит «Похищение сабинянок» — одна из знаменитейших в мире картин; потом есть еще картина Прудона «Похищение Психеи». Все эти полотна висят в Лувре, вы там, конечно, бывали и не можете не согласиться со мной, что эта галерея пользуется весьма почтенной репутацией. Да взять хотя бы одну только тему соблазнения Данаи — она была использована Тицианом, Корреджо и Рембрандтом. Правда, этот последний не принадлежал к старой итальянской школе, однако был небезызвестным художником, а у него Даная изображена в виде женщины, которая лежит на постели, совершенно нагая и ничем не прикрытая.
Воцарилось молчание. У Шарпа был несколько смущенный вид, на щеках его проступили багрово-красные пятна, и он взглянул на судей, как бы взывая о помощи. Председатель, посовещавшись со своими коллегами, посмотрел сквозь очки на Стефена.
— А кто такая эта Даная, на которую вы тут ссылаетесь?
— Дочь царя Акрисия.
— И она была жертвой… м-м… такого насилия?
— Да.
— Со стороны кого же?
Тут Стефен на свою беду увидел возможность свести счеты. С ледяной усмешкой он ответил:
— Со стороны Зевса… который накрыл ее золотым дождем.
На галерее захихикали, но Глин, стоявший теперь в толпе у дверей и напряженно следивший за происходящим, даже не улыбнулся. Он увидел, как судья вспыхнул от досады, и понял, что Стефен испортил все дело. Шарп, который не дремал, быстро воспользовался благоприятным моментом:
— Господа судьи, я считаю, что эти исторические анекдоты не имеют никакого отношения к делу. Вернемся к разбираемому вопросу. — И он повернулся к Стефену: — Вы признаете, что намеренно нарисовали эту сцену?
— Что значит намеренно? А как же, по-вашему, могла она попасть на полотно — случайно?
— Мистер Десмонд, — сурово вмешался председатели, — я должен предупредить вас, что считаю тон ваших ответов совершенно недопустимым.
— Эго только означает, ваша милость, что я и в самом деле такой, каким вы меня считаете: ведь именно в этом меня и обвиняют.
— Продолжайте, мистер Шарп.
— Ваша милость, я пытаюсь добиться от обвиняемого прямого ответа на вопрос о том, почему он изобразил сиену изнасилования.
— Вы будете отвечать, сэр?
— Я изобразил ее потому, что мне хотелось подчеркнуть зверства и ужасы, которые сопутствуют всякой войне, однако быстро забываются и изглаживаются из памяти или, что еще хуже, прославляются во имя патриотизма.
— Должен ли я понять вас так, что вы считаете и наших солдат повинными в подобных преступлениях?
— А чем они лучше других людей? Разве только противник способен быть палачом и варваром?
— Бы сейчас сказали «противник». Но вы ведь его и в глаза не видели.
— Нет.
— Отчего же — поджилки тряслись?
— Чтобы быть художником, требуется тоже немало мужества.
— Причем тут мужество?
— А притом, что приходится терпеть людское глумление.
— Разве это имеет отношение к делу, мистер Шарп? — вмешался один из судей. — Ведь мы не обвиняем мистера Десмонда в трусости.
— Ваша милость, — воскликнул Шарп, — заслуги ответчика в военное, или, точнее, в мирное, время хорошо известны и говорят сами за себя. Но я больше не буду этого касаться, раз вам так угодно. Однако, — и он снова повернулся к Стефену, — я хотел бы задать вам еже один вопрос. Какое вы имеете право навязывать пашен мирной богобоязненной общине свой извращенный взгляд на жизнь?
— Это не только мой взгляд. Многие художники в своих произведениях выражали протест против войны — и Калло, и Делакруа, и Верещагин. В литературе — Толстой и Золя. Это же стремился отобразить в своих офортах «Ужасы войны» Гойя.
— Гойя — это, должно быть, француз?
— С вашего разрешения, испанец.
— Это одно и то же. Вы, видно, только и считаетесь с иностранцами.
— Потому что, к сожалению, у нас в Англии было очень мало по-настоящему больших художников.
— Вы, вероятно, забываете про себя.
— Мне кажется, у меня действительно есть талант. Иначе я не избрал бы тяжкую жизнь художника, с ее разочарованиями и лишениями, и сейчас не был бы вынужден выслушивать ваши дешевые издевки.
— Дешевые? Они могут обойтись вам дороже, чем вы думаете. Вместо того, чтобы строить из себя мученика, вы бы лучше отвечали на вопросы. Вы вот употребили слово «ужасы». Зачем вам понадобилось их изображать?
— Зачем? — Измученный и затравленный, словно заяц, по следам которого гонится свора псов, Стефен забыл всякую осторожность. — Я хотел, чтобы мои картины ошеломили зрителей и навсегда отбили у них охоту воевать.
— И вы избрали для этого весьма сильный способ воздействия. Почему же вас так удивляет реакция публики?
— Когда я работал, меня занимал лишь процесс творчества. Однако сейчас я не удивляюсь. Все новое в эстетической мысли и ее воплощении всегда вызывало издевки. Всякий значительный сдвиг в искусстве подвергался сначала осмеянию и порождал яростные нападки невежд. Но я ни о чем не жалею. И если бы мне пришлось писать эти картины заново, я написал бы их точно так же.
Шарп злорадно усмехнулся:
— Господа судьи, предоставляю вам самим судить об этом заявлении ответчика, в котором нет ни капли раскаяния. Думаю, мне нет надобности что-либо к этому добавлять.
И он сел под аплодисменты присутствующих, которые, впрочем, тотчас смолкли. Председатель полистал какие-то бумаги и уже отнюдь не сочувствующим взглядом посмотрел на Стефена сквозь очки.
— Вы хотите еще что-нибудь сказать? Если желаете, можете сделать заявление суду.
— Я мог бы многое сказать. Но все это ни к чему. А потому я и не стану говорить.
Он вдруг почувствовал себя совершенно разбитым, мучительно заболела голова, неудержимо захотелось присесть, но сержант, дотронувшись до его плеча, дал понять, что садиться не разрешается.
Среди воцарившейся тишины председатель, просмотрев лежавшие перед ним записи и обменявшись несколькими словами с другими судьями, а также секретарем, поднялся для вынесения приговора.
— Мы выслушали, — сказал он, — с величайшим вниманием и — учитывая недопустимые выходки кое-кого из присутствующих — с чрезвычайным долготерпением всю аргументацию сторон. Мы также с необыкновенным тщанием изучили вещественные доказательства — картины. И мы не можем признать разумным тот довод, что, коль скоро эти панно являются превосходными произведениями искусства, они не могут в соответствии с положениями закона считаться непристойными. Во-первых, кто со всею непреложностью докажет нам, что эти работы действительно превосходны? Их автор — никому неведомый художник, совершенно неизвестный у себя на родине. Это не Констебл и не Лендсир. Это и не сэр Джошуа Рейнольдс. Если же подходить к его произведениям с обычной меркой, то, скажем, с точки зрения такого простого человека, как я, их никак нельзя назвать шедеврами. Краски какие-то кричащие, все туманно, запутанно, ни изящества, ни утонченности. Нет, этим картинам, по-моему, далеко до шедевров. И потом, даже если предположить, что перед нами шедевры, это, как я уже пытался доказать, не исключает их непристойности. Ведь с каким бы мастерством ни была написана картина, если она посвящена похотливой или грязной теме, она подпадает под положения закона. Образно говоря, это будет шедевр непристойности.
Далее, вся история работы над панно, равно как и вызывающее поведение обвиняемого, осмелившегося их выставить, говорит не в его пользу. Вместо того чтобы стремиться выполнить пожелания тех, кто дал ему заказ, время от времени советоваться с ними и пытаться создать произведения, вполне приемлемые для них и для всех порядочных граждан нашего города — а ведь для их блага и просвещения прежде всего и были заказаны эти панно, — обвиняемый умышленно задумал и создал такие картины, которые, как он сам сейчас признал, не могли не вызвать возмущения публики. Короче говоря, он задался целью шокировать зрителей, вызвать у них чувство отвращения — и вполне преуспел в этом.
Нельзя считать основательным и то утверждение, что он делал это якобы с самыми серьезными, честными и искренними намерениями. Если человек по натуре своей испорчен и извращен, то, имей он лучшие в мире намерения, он не может создать ничего, кроме порочной, безнравственной картины.
И, наконец, последнее. Позиция, занятая ответчиком, не произвела на нас благоприятного впечатления. Вместо того чтобы проявить должное уважение и покорность, он держался строптиво, говорил вызывающе и язвительно. Я могу смело сказать, что все мы питаем самую глубокую симпатию к его семье — и в первую очередь к его отцу, который, несмотря на сегодняшнее неприятное разбирательство, останется для нас человеком с незапятнанно чистой репутацией. Тем не менее закон есть закон, и, с какой бы точки зрения мы ни смотрели на разбираемое дело, сколько бы мы ни старались быть снисходительными, нам никуда не уйти от того непреложного факта, что ответчик, нарисовав и затем выставив для всеобщего обозрения обнаженные фигуры мужчин и женщин со всеми их сокровенными подробностями, нарушил общественный порядок. А потому мы признаем вас, Стефен, сквайр Десмонд, виновным в выдвинутом против вас обвинении. Поскольку вы обвиняетесь в проступке, судебно наказуемом, мы имеем право приговорить вас к тюремному заключению. Однако, несмотря на серьезность вашего проступка, мы не хотим применять к вам самую строгую меру наказания. Вместо того чтобы подвергнуть вас тюремному заключению, мы взыщем с вас штраф в размере пятидесяти фунтов стерлингов. Кроме того, вы должны будете оплатить судебные издержки. Мне нет нужды добавлять, что в соответствии с положениями «Акта о непристойных публикациях» от 1857 года мы обязаны предать выставленные здесь картины уничтожению.
Вслед за тем судьи поднялись, и судебное заседание под грохот долго не смолкавших аплодисментов было объявлено закрытым.
11
Выйдя из здания полицейского суда, Стефен пошел прямо на вокзал. Глин договорился с ним, что будет ждать его в «Голубом кабане», но Стефен был сейчас в таком состоянии, что ему никого не хотелось видеть: им владело лишь одно инстинктивное стремление — скрыться от всех, бежать. В душе у него бушевала такая ярость и отчаяние, что его единственным желанием было забраться куда-нибудь, где бы его никто не знал и не мог увидеть. Никогда больше он не вернется в Стилуотер. И самый Сассекс и все, что с ним связано, стали вдруг глубоко ненавистны ему.
Часы показывали четыре, когда он вошел в билетный зал. Сначала ему показалось, что там никого нет. Однако когда Стефен направился к кассе, кто-то легонько тронул его за локоть.
— Стефен!
Нервы его были до того напряжены, что он вздрогнул. Это была Клэр — в темно-сером костюме и в темной шляпе; лицо ее под вуалью казалось смертельно бледным, а глаза сверкали, как угли. Она торопливо заговорила:
— Я так и знала, что встречу вас здесь. Я… мне необходимо было вас видеть.
— Да?
— Стефен… — Она пыталась говорить спокойно, но голос у нее чуть не срывался. — Вам, наверно, надо подкрепиться… выпить кофе с сэндвичем… Пойдемте в буфет.
— Нет, Клэр, я не могу есть.
— Тогда давайте присядем здесь на минутку. — Нервным, напряженным жестом она указала в угол пустого длинного зала ожидания. — Вы, должно быть, смертельно устали.
Он помедлил, затем подошел вместе с нею к скамье и сел.
— Да, устал, — сказал он.
— И не удивительно. Как они на вас набросились!
— Вы там были? — Слегка пораженный, он поднял на нее усталый взгляд.
— Да, да… с начала и до конца. Неужели вы думали, что я могла не пойти? Ох, Стефен, все это было до того глупо и жестоко… и страшно, чудовищно несправедливо. Мне так хотелось хоть чем-то помочь вам.
Он отвел глаза и посмотрел в сторону.
— Разве вы и так уже не помогли мне? — Тон у него был бесстрастный, но без тени горечи. — Еще прежде… когда купили мои картины.
— Значит… Джофри был у вас и рассказал?
— Во время нашей встречи мы говорили и об этом. А потом он нокаутировал меня: сказал, что вы сделали это из милости.
— Вовсе нет… мне понравились ваши картины! — страстно воскликнула она. — Мне хотелось иметь их у себя.
— Нет, Клэр. Не надо притворяться. Вы просто дали мне милостыню в триста фунтов. Как вам могли понравиться мои картины, когда вы сами признавались, что не понимаете их?
— Неправда, понимаю, — не без горячности возразила она. — Я много читала по искусству… Мне хотелось научиться разбираться в живописи. Я знаю, к чему вы стремитесь, и понимаю, с чем вам приходится сталкиваться, какую бездну невежества и предубежденности преодолевать. Вот почему мне было так больно за вас сегодня.
— Да, они поизмывались надо мной в полное свое удовольствие. — Он крепко сжал губы. — За себя мне не так больно. Я даже хотел бы, чтоб меня отправили в тюрьму. А вот то, что они отняли у меня мои работы, — это причиняет мне огромную боль. Вы только подумайте… ведь они сожгут мои панно!
— Ничего… Вы будете работать и напишете новые.
— Конечно, буду. Я продолжал бы работать, даже если бы они сожгли меня самого… Я еще не конченный человек, хоть и ухожу отсюда, как побитый пес. Но, клянусь небом, я никогда и никому не дам больше возможности глумиться надо мной.
Клэр судорожно глотнула, словно собираясь с силами. Затем, крепко сжав затянутые в перчатки руки, она нагнулась к нему — чувствовалось, что ей стоит больших усилий произнести эти трепетные и такие неожиданные слова:
— Стефен… возьмите меня с собой.
Он медленно повернул голову и посмотрел на нее. Вуаль у нее была приподнята, и он увидел, что глаза ее красны от слез, да и сейчас в них блестели слезы. Он был потрясен мертвенной бледностью ее измученного лица.
— Не надо, Клэр. Вы и так уже достаточно себя скомпрометировали.
— Ну и что же? — Она схватила его руку. — Ох, Стефен… дорогой Стефен… Я так несчастна. Не надо было мне выходить замуж за Джофри. Я ведь никогда не любила его. Никогда! А теперь… я больше так не могу.
Это пылкое отчаяние испугали его. Зная всегдашнюю сдержанность Клэр и ее спокойствие, объяснявшиеся природными свойствами характера и воспитанием и неизменно отличавшие все ее поступки, он понимал, какая буря бушует сейчас в ее груди. Душа его была полна такой горечи, что на минуту ему захотелось принять ее жертву, отомстить Джофри, оправдать дурное мнение о себе и окончательно стать изгоем. Ему причинили боль, нанесли смертельную рану, — почему он не может ответить тем же? Он не любит Клэр, но она человек мягкий, уступчивый, ему всегда было легко с ней. Они могли бы исколесить весь свет, и он мог бы писать, сколько душе угодно.
Но эта мысль умерла, едва успев родиться.
— Вам просто жаль меня, Клэр, — угрюмо промолвил он. — А жалость — это опасное чувство. Оно лишило вас душевного равновесия. Но это пройдет. У вас есть дети, дом и многое другое, от чего вы не можете отказаться.
— Да нет же, Стефен, могу… — Она содрогнулась от рыданий.
— Кроме того, — продолжал он, словно не слышал ее, — я слишком люблю вас, чтобы позволить вам искалечить свою жизнь. Вы ведь меня не знаете. Я не похож на тех люден, с которыми вы привыкли общаться. Я странный, у меня много причуд. Мы ни за что не уживемся. Через каких-нибудь полгода вы почувствуете себя глубоко несчастной.
— Я буду счастлива от того, что мы будем вместе.
— Нет, Клэр, это невозможно.
Но она уже была в том состоянии, когда всякая осторожность и даже чувство собственного достоинства отходят на задний план.
— Когда любишь, все возможно.
Он отвел глаза.
— Вы сами не знаете, что говорите. Никакая любовь не выдержит того образа жизни, какой вам придется вести со мной: прозябать в нищете, кочуя с квартиры на квартиру, целые дни проводить в одиночестве, пока я буду занят работой, терпеть моих малореспектабельных друзей, мириться с лишениями, о которых вы понятия не имеете.
— У меня есть средства, которые дадут нам возможность все это изменить, сделают вашу жизнь счастливой, наполнят ее уютом.
Он посмотрел ей прямо в глаза, и она прочла в его взгляде непреклонность.
— В таком случае вы убьете мое искусство. А если это произойдет, Клэр, я возненавижу вас.
Наступило напряженное молчание. Клэр сразу вся как-то съежилась, лебединая шея ее поникла, а в глазах, затененных длинными светлыми ресницами, появилось отчаяние. Она сидела, сжавшись в комочек, на голой скамье в этом пыльном зале ожидания, словно раненая птица, пришибленная и жалкая. Но вот она вынула из сумки маленький полотняный квадратик и вытерла глаза. Стефен погладил ее по рукаву и, нарушая долгое молчание, сказал:
— Когда-нибудь вы будете благодарны мне за это.
— Не знаю, — сказала она каким-то глухим, не своим голосом.
Соборные колокола зазвонили к вечерне, звон у них был нежный и чистый. С глубоким вздохом, словно приходя в себя после долгого забытья, Клэр положила в сумочку платочек, встала и, Двигаясь, будто во сне, с каким-то странным выражением лица — уже не страдальческим, а пристыженным и огорченным, — вышла из зала.
А Стефен еще долго сидел после ее ухода, охваченный глубокой грустью. Внезапно его печальные думы нарушил шум приближающегося поезда. Стефен встал, взглянул в окно и направился к выходу.
12
Выйдя на платформу, Стефен увидел, что поезд уже тронулся. Ему было безразлично, куда идет этот поезд; он вскочил на подножку, отыскал пустое купе и забился в угол. Встреча с Клэр обошлась ему дороже, чем он мог предполагать, и сейчас, оставшись один, он почувствовал, как волны отчаяния, одна за другой, накатывают на него. Голова у него кружилась, в тоске он прикрыл рукою глаза. Он дошел до предела терпения, до такой грани, когда уже не может быть возврата к прежнему. Дух его был сломлен. Неужели он никогда ничего не добьется и уделом его будет лишь пренебрежение или такое же вот черствое непонимание, которое и довело его до этой крайности? Словно вдруг очнувшись от сна, он с удивлением посмотрел в окно. Здесь берег был высокий, крутой откос испещряло множество узких водосточных труб, а на добрых семьдесят футов ниже текла река, похожая на расплавленный металл. Стефен вздрогнул и быстро отвел взгляд.
Что же теперь делать? Уехать из Англии — поискать более благоприятных условий для творчества в другой, более солнечной и менее зараженной предрассудками стране? Нет. Не может он. Ему до смерти надоело колесить по Европе, и он чувствовал, что у него просто не хватит физических сил вновь обречь себя на жизнь, полную неожиданных трудностей и бесконечных скитаний. Последние недели он жил в таком напряжении, что сейчас, когда все вдруг кончилось, словно лопнула чересчур натянутая струна, у него появилось ощущение безумной усталости. Ладони покрылись липким потом, и при каждом вздохе покалывало в боку. Он взглянул из своего угла в засиженное мухами зеркало, укрепленное среди реклам слабительного и пива на противоположной стенке купе, и увидел в нем бледное, чужое лицо. «Я болен», — неожиданно понял он. Найти бы тихую комнатку, где бы можно было отлежаться и отдохнуть. Но разве такую найдешь? Ни за что на свете он не хотел больше эксплуатировать дружбу Глина и прибегать к его помощи. Ричард, конечно, будет ждать его и охотно предоставит в его распоряжение свою мастерскую, а это было бы превосходным убежищем. Но не может он принять такую жертву от Ричарда. Сейчас, после того, что с ним произошло, он должен скрыться от всех и побыть один. Он был точно младенец, томящийся по сокровенной темноте материнской утробы.
Поезд медленно тащился, то и дело останавливаясь, потом резким рывком двигался дальше. Глядя в окно на станции, мимо которых он проезжал. Стефен понял, что это — дачный поезд и идет он в Лондон. И все время, пока длился этот нескончаемый переезд — казалось, лишь усугублявший душевную растерянность Стефена, — он пытался, несмотря на возраставшую путаницу в мыслях, решить, что делать дальше. Однако голова у него совсем не работала, и он не мог ничего придумать. Но вот, когда поезд уже миновал предместья Лондона, Стефен вдруг вспомнил про свою встречу с Дженни Бейнс. Разве она не говорила, что сдает комнату? Да, конечно, он отчетливо помнит, что говорила. И если эта комната еще свободна, лучшего пристанища просто не придумать! Никому и в голову не придет искать его там. Из всех районов Лондона Стефен больше всего любил эту часть города, у реки, а сейчас, когда он с таким отчаянием в душе бежал из Стилуотера, укрыться в Степни показалось ему особенно заманчивым.
Его озабоченное лицо слегка просветлело, и, когда поезд, дав долгий свисток и выпустив длинный султан пара, с грохотом остановился у вокзала Виктории, Стефен прошел по платформе и сел на конечной остановке в автобус № 25. Под мелким моросящим дождем автобус тронулся в направлении Уайтхолла и Стрэнда по необычайно оживленным в это время дня, грязным улицам. Уже начало темнеть, когда через час они свернули в район Степни и затряслись по выбоинам. Глядя сквозь усеянное каплями дождя окно на узкие, заполненные бедным людом улочки, где мерцали масляные фонари на ручных тележках мелких торговцев, Стефен почувствовал облегчение от одного сознания, что он как бы растворяется в этой безыменной людской массе. Здесь по крайней мере никто не знает его, никто не станет оскорблять и унижать. У «Благих намерений» он вышел из автобуса и, смешавшись с толпой, еле передвигая ноги и сам удивляясь своей медлительности, побрел по Кейбл-стрит. Стефен помнил, что ему нужен дом № 17, и вот он уже стоял у порога маленького кирпичного домика, одного из многих в длинном ряду рабочих жилищ, лепившихся друг к другу на этой улице.
Волнуясь, Стефен поднес руку к ярко начищенному молоточку и, чувствуя, как нарастает усталость, граничащая с изнеможением, подумал, что в случае отказа ему просто некуда пойти. Может быть, не услышали его стука? Он уже хотел постучать еще раз, как вдруг дверь отворилась и перед ним в желтом свете газового рожка предстала Дженни.
— Добрый вечер. — Как трудно было произнести эти слова небрежным тоном. — Я зашел узнать, нет ли у вас свободной комнаты.
Она вглядывалась в темноту, где он стоял, с неуверенностью хозяйки, привыкшей к разным неприятным неожиданностям (всякие тут ходят: и нищие, и бродяги, и пароходные зайцы, и приезжие с Востока в длинных развевающихся одеждах — эти являются сюда прямо из порта с грузом ковров), но, присмотревшись как следует, удивленно вскрикнула — пожалуй, даже не столько удивленно, сколько обрадованно:
— Мистер Десмонд! Ну, скажу я вам, вот уж кого не ждала! Проходите же, сэр!
Она закрыла дверь и остановилась перед ним в теплой маленькой прихожей, такой светлой благодаря обоям в желтую клетку и казавшейся совсем крошечной из-за внушительной вешалки для шляп в виде оленьих рогов. Хотя перед глазами Стефена плыл туман, он все же разглядел красные прожилки на щеках Дженни и коричневую родинку на скуле, которую впервые заметил девять лет назад.
— Вот уж чудно, сэр! Никогда бы не поверила. — Она с улыбкой покачала головой. — А ведь после того, как мы с вами тогда беседовали в кафе, я чувствовала — только не обижайтесь, пожалуйста! — прямо чувствовала, что вы непременно приедете порисовать к нам в Степни.
— Так, значит, у вас есть свободная комната?
— Конечно, сэр. Мистер Тэпли — это старик, мой постоянный жилец, я еще вам говорила про него — так он всегда живет внизу. А верхняя комната, та, что окнами во двор, — а я только эти две комнаты и сдаю — сейчас свободна. Хотите взглянуть?
— Да, пожалуйста.
Какое счастье, подумал он, поднимаясь вслед за Дженни по крутой деревянной лесенке, что ей ничего о нем не известно и она приняла его со свойственным ей спокойствием и без всякого удивления, несмотря на то, что он явился так внезапно, без всякого багажа, из сырости и темноты.
Комнатка окнами во двор, хоть и походила по своим размерам на коробочку, отличалась чистотой и была приятно обставлена: гардероб из темного дуба, умывальник, плетеное кресло с подушкой и на покрытом навощенным линолеумом полу — два коврика ручной работы.
— Здесь, конечно, не очень просторно, — заметила Дженни, по-хозяйски оглядывая комнатку. — Зато уютно… есть газ… и чисто. Вы ведь помните, я всегда терпеть не могла грязи, мистер Десмонд.
— Здесь в самом деле очень мило. Если можно, я сниму ее.
— Вы желаете комнату со столом, сэр? Я даю мистеру Тэпли завтрак и ужин. Днем-то он почти никогда не бывает дома, да и вы тоже, наверно. Комната ваша будет стоить десять шиллингов без стола и фунт — со столом.
— Я думаю… со столом.
— Очень хорошо, сэр. А сейчас вы уж меня извините. Я только сбегаю к Липтону за чем-нибудь вкусным вам на ужин. Вы не возражаете против телячьей котлетки в сухарях?
— Нет… мне все равно, спасибо. — Его вдруг пробрал озноб, закололо в боку, и, пошатнувшись, он вынужден был прислониться к стене, чтобы не упасть. — Мне бы хотелось помыться.
Она понимающе кивнула и направилась к двери, тактично пояснив:
— Ванна в конце коридора. У нас там хороший душ, сэр. Надо только сунуть пенни в автомат счетчика.
Когда она вышла, он тяжело опустился в кресло и попытался собраться с мыслями. Какое счастье, что ему удалось найти эту славную комнатку! И Дженни такая хорошая. Уж она-то не будет действовать ему на нервы, а это сейчас для него главное. До чего противно чувствовать себя таким разбитым, но после напряжения последних недель ничего другого, конечно, нельзя было ожидать. Да и потом он ведь не ел весь день, только позавтракал, а после ужина он сразу почувствует себя иначе. Но ему трудно было дышать, и это его тревожило: он узнавал старого приятеля — бронхит, который всегда подкрадывался к нему в самые неожиданные минуты. Может быть, здесь душно, вот ему и не хватает воздуха. Стефен встал, чтобы открыть окно. Однако рама слегка разбухла и не поддавалась. Он напрягся, стараясь приподнять ее, и вдруг почувствовал во рту что-то теплое — знакомый солоноватый привкус. Он приложил к губам носовой платок и, уже зная, чего следует ожидать, с отвращением взглянул на него. «Боже, — подумал он. — Неужели опять!»
И, крепко стиснув зубы, сдерживая рвущуюся наружу пенистую жижу, он бросился в ванную, поспешно наклонился над умывальником и открыл кран с холодной водой. Хорошо хоть, что он ничего не испачкал! Но кровохарканье, хотя и менее обильное, чем в последний раз, в Испании, было все же сильнее, чем тогда в монастыре Гаронды, где его впервые свалила болезнь, — он видел это по количеству алой жидкости в фарфоровой, с голубыми прожилками, раковине. И Стефена охватила бессильная ярость при воспоминании о том, как проходили эти приступы, за которыми неизменно следовали лихорадка и долгий период выздоровления. Он не хочет, не должен здесь болеть. Нечего сказать, хорошенькая награда за гостеприимство этой женщины, которая, ничего не подозревая, приютила его. Прижав к затылку мокрое полотенце, он со всею страстью отчаяния молил небо о том, чтобы его минула эта несвоевременная напасть.
Наконец кровотечение стало уменьшаться и вскоре прекратилось совсем. Стефен выпрямился, осторожно вдохнул воздух, выдохнул, облегченно улыбнулся, увидев, что кровь больше не идет, вымыл умывальник и отер полотенцем онемевшие губы. Все его движения были как-то странно замедленны, точно их делал не он, а кто-то другой, где-то очень далеко. Увидев в зеркале свое перепачканное кровью, землистое лицо, Стефен с раздражением больного подумал, что такой вот зеленоватый оттенок старые испанские живописцы любили придавать трупам. Он старательно умылся. В голове у него была какая-то удивительная, звенящая пустота, а ноги казались тяжелыми, точно были налиты свинцом. Однако мозг его работал четко, подстегиваемый настоятельной необходимостью: он должен вернуться к себе. Вот если бы ему удалось добраться до своей комнаты, запереть дверь и лечь в постель — от ужина под каким-нибудь предлогом можно отказаться, — тогда никто бы не узнал об этом неприятном происшествии. А наутро он будет совсем здоров. Собрав последние силы, Стефен двинулся в обратный путь. Медленно, держась за стены, брел он по коридору, и это ощущение слабости было таким нелепым, что он даже улыбнулся побелевшими губами. Казалось, еще одно усилие — и он достигнет цели. Но когда он был уже почти у себя и протянул руку, чтобы открыть дверь, все вокруг вдруг заколебалось, покатилось куда-то и исчезло, осталась лишь черная тьма, в которую он и провалился, бесшумно, точно в мягкие объятия вечной ночи.
Очнувшись от бесконечно долгого забытья, он почувствовал, что лежит в постели раздетый, а у ног его — бутылка с теплой водой. Через некоторое время, когда глаза его вновь обрели способность различать предметы, он увидел у своей кровати Дженни и какого-то старика в полосатой рубашке с целлулоидовым воротничком и в подтяжках.
— Он приходит в себя. — Эта традиционная фраза, произнесенная полушепотом, вызвала у Стефена мучительное ощущение неловкости. «О боже, — подумал он, — до чего же я оскандалился, каким тяжким бременем оказался для этой бедной женщины». И он виновато посмотрел на Дженни.
— У меня что-то голова закружилась… Должно быть, я потерял сознание».
— Надо думать, что да, сэр. — В ее дрожащем голосе слышалось облегчение от того, что он пришел в себя. — Если бы поблизости не оказалось мистера Тэпли, уж и не знаю, как я сумела бы уложить вас в постель.
— Мне очень неприятно, что я причинил вам столько хлопот, — пробормотал он. — Завтра я уже буду на ногах.
— Ну, это мы еще посмотрим, сэр, — заметила Дженни, решительно вздернув подбородок. — Сразу видно, что вас крепко скрутило. Я вот думаю: не позвать ли доктора?
— Нет, нет. Я и так скоро поправлюсь.
— А вы как думаете, капитан Тэпли?
— Думаю, что мы его вылечим. Смотрите, вот он уже и не такой бледный. С вами бывало так раньше, дружок?
— Нет… не совсем так, — солгал Стефен. — Я последнее время очень много работал, вот и все.
— В таком случае немножко отдыха вам вовсе не повредит. И поесть чего-нибудь тоже надо.
— Конечно, — с готовностью согласилась Дженни. — Я не стану предлагать вам сейчас котлетку, сэр… к счастью, я ее так и не поджарила. Но вы только скажите, чего вам хочется.
— Можно мне немного молока? Холодного.
— Конечно можно, сэр. И я сейчас сварю вам крепкий мясной бульон.
И Дженни вместе со стариком вышла из комнаты. Но уже минуты через три она вернулась с маленьким лакированным подносом, на котором стоял стакан и пестрый кувшин, накрытый кружевной салфеточкой с бисерными кистями. Поставив поднос подле кровати, Дженни налила Стефену молока и подождала, пока он медленными глотками выпил его. Затем унесла грязный стакан и почти тотчас принесла обратно — уже вымытый и вытертый.
— Потушить свет? — спросила она, ставя стакан на поднос, подле кровати Стефена.
— Да, выключите, пожалуйста. — У него начало ломить виски, но холодное молоко подбодрило его, и он добавил, сам не веря тому, что говорит: — Я, пожалуй, посплю.
— Вам, правда, ничего не нужно?
— Истинная правда.
— Спокойной ночи, сэр.
— Спокойной ночи, Дженни.
Она потушила свет, и комната погрузилась в темноту, но он чувствовал, что Дженни еще тут. Немного погодя, стремясь облегчить душу, она тихо и почтительно проговорила, второпях переходя на простой народный говор:
— Не беспокойтесь вы только, мистер Десмонд. И не думайте вы об этом ни минуты. Вы были так добры ко мне на Клинкер-стрит. Вот уж чего я век не забуду. И теперь я только рада, что так ли, эдак ли могу отплатить вам добром.
Дверь за нею закрылась. Стефен лежал, вытянувшись, на спине, в незнакомой маленькой комнатке, неглубоко и с трудом дыша, и сколько ни старался справиться с нахлынувшими на него чувствами, из-под его сомкнутых век все же выкатились две скупые слезинки и медленно поползли по щекам.
13
Хотя Стефену очень хотелось поскорее встать, он чувствовал такую слабость, что вынужден был сдаться на уговоры, и почти неделю не выходил из комнаты. Несмотря на владевшую им апатию, он все снова и снова благословлял счастливый случай, который привел его в район доков, в этот домишко на окраине. Как часто в прошлом приходилось ему ютиться в жалких комнатенках — грязных, неуютных, плохо прибранных, где белье меняют редко, воды горячей почти не бывает, кормят ужасающе, у двери часами стоит грязный поднос с остатками завтрака и нет ни минуты покоя. А скопидомство и жадность корыстных хозяек, которые открыто тяготятся постояльцами и только и думают о том, как бы их обобрать, просто не поддаются описанию! Здесь же все сверкало чистотой. Дженни без устали хлопотала по дому, и лицо у нее было такое спокойное, точно она никогда не знала дурного настроения, волнений, никогда не падала духом от того, что в мире не все обстоит наилучшим образом… Натура на редкость независимая, Дженни всегда была всем довольна и, невзирая на смущенные протесты Стефена, старалась услужить ему, чем могла.
Во второй половине дня к нему неизменно являлся Джо Тэпли и помогал коротать время, насколько ему позволяли глухота и неумение поддерживать разговор. Старик Джо большую часть жизни проработал на Темзе — многие годы в качестве совладельца угольной баржи, а затем капитаном на речном пароходике, совершающем еженедельные рейсы в Хэмптон. Сейчас он ушел на покой, но с рекою не расстался: на свои сбережения он купил небольшую пристань, сдавал на ней в аренду причалы и держал лодку для желающих покататься. Он не мыслил своего существования без реки и каждое утро после завтрака отправлялся на пристань, садился там в деревянном сарайчике на конце мола у печурки и медленно, с трудом продвигаясь от слова к слову, прочитывал сообщения о прибытии и отправлении судов, печатавшиеся в «Гринвич меридиан». Иногда он отрывался от этого занятия, чтобы взглянуть сквозь очки в стальной оправе на проходящие мимо суда — как знакомые, так и незнакомые — и ответить на приветствие приятеля-капитана, скорее угаданное, чем услышанное.
Когда Стефен вернулся после своей первой — короткой и весьма неуверенной — прогулки по Кейбл-стрит, капитан уже отсидел положенное время у реки и находился дома. Будучи человеком общительным, он не закрывал двери своей комнаты и окликнул соседа, когда тот медленно поднимался по лестнице. Зайдя к нему, Стефен увидел Дженни — она сидела у окна и штопала носок.
— Ну, — спросил Джо, — как мы себя чувствуем после прогулки?
— Неплохо, благодарю вас. Только ноги немного дрожат.
— Еще бы им не дрожать. Присаживайтесь.
Стефен сел и, посмотрев сначала на одного, потом на другую, почувствовал, что в воздухе пахнет заговором.
Молчание длилось долго. Наконец Дженни, все это время с особым усердием штопавшая чулок, нарушила его:
— Я собираюсь, мистер Десмонд, поехать недельки на две к золовке, ее зовут Флорри Бейнс. Это, понимаете ли, сестра моего бедного Алфа. Я всегда езжу к ней в эту пору, перед тем как она откроет торговлю в ларьке. И вот мистер Тэпли считает, что вам нельзя здесь оставаться. — И она торопливо добавила, как бы извиняясь: — Он-то всегда сам о себе заботится, когда меня нет. Но ведь вы — другое дело… Вы такой больной… нипочем один не справитесь.
— Да, конечно. — Стефен понял, что они задумали, и его сразу охватила невероятная усталость. Он не винил их за то, что они хотят избавиться от него.
— Так вот, — продолжала Дженни и одним духом, прежде чем он успел сказать хоть слово, выпалила: — Мистер Тэпли считает, что вы должны поехать со мной. Вы нигде не поправитесь так, как в Маргете. Морской воздух — он чудеса делает.
— Доктор Маргет живо поставит вас на ноги, — с назидательными видом кивнул капитан.
На душе у Стефена потеплело. Но он был еще слишком подавлен и настроение у него после стольких дней горестного раздумья было слишком грустное, чтобы пускаться в такое путешествие. И он отрицательно покачал головой:
— Что вы, это будет для вас чересчур обременительно. Я и так уже слишком злоупотребляю вашей добротой.
— Нисколько вы нас не обремените, сэр. Флорри будет только рада. — И, заподозрив, почему он отказывается, Дженни добавила: — Вы будете платить ей за стол… ровно столько, сколько платите мне.
Стефен был еще так слаб, что у него не хватило сил противиться их уговорам, тем более что эти люди желали ему только добра и хотели, чтобы он снова стал здоровым. Да к тому же кратковременная прогулка на ветру по улице Степни основательно поколебала его надежду на то, что он скоро сможет взяться за работу — если вообще когда-нибудь сможет. Он понял, что не создаст ничего путного, пока не восстановит силы, а потому самое разумное — принять дружеское предложение Дженни.
В тот же вечер было написано письмо Флорри Бейнс, а в следующий понедельник, после второго завтрака, Стефен и Дженни если на вокзале Чэринг-Кросс в поезд и отправились в Маргет. Дженни, на чью долю выпадало довольно мало радостей, была в веселом, приподнятом настроении и болтала без умолку пока они мчались через Дартфорд и Чатам, через болота в устье Темзы, а затем выбрались на Кентскую равнину. Щеки Дженни так и пылали, точно она долго терла их щеткой, а глаза горели живым огнем. На ней было темно-зеленое бархатное пальто с воротником и капюшоном, отделанными тесьмой, — оно хоть и немного вытерлось на швах, но очень шло ей. Свои маленькие, огрубевшие от работы руки Дженни упрятала в белоснежные нитяные перчатки; на ногах ее блестели тщательно начищенные черные ботинки на пуговках. Зато шляпа была сущий кошмар: на макушке Дженни высилось хитроумное сооружение из атласа и каких-то немыслимых перьев, похожее на диковинную птицу в гнезде. Стефен положительно не мог оторвать от нее глаз, так что в конце концов Дженни, заметив его зачарованный взгляд, доверительно улыбнулась:
— Я вижу, вам нравится моя шляпка. Мне так повезло тогда — на январской распродаже. И потом, красный — это мой цвет.
— Шляпа в самом деле замечательная, Дженни. Но лучше снимите ее. А то вдруг влетит в окно искра и прожжет дырку.
Она тотчас послушалась. Волосы ее были недавно вымыты и лежали на лбу пушистой челкой. Без шляпы она снова стала самой собой — живая, безыскусственная невысокая женщина в белой бумажной блузке, чуть располневшая, не то что в Доме благодати. Какая она была тоненькая тогда, когда приходила к нему убирать комнату и заодно пришивала оторвавшиеся пуговицы. Стефен исподтишка разглядывал ее: она сидела в профиль, так что короткая верхняя губка и чуть вздернутый нос особенно бросались в глаза. Приличия ради она держала на коленях дамский журнал, который он купил ей в киоске и который она даже не раскрыла, и, словно завороженная, смотрела на мелькавшие мимо ветряные мельницы, сушильни для хмеля и ярко-красные кирпичные амбары.
— Поглядите-ка, мистер Десмонд, — воскликнула она, — сколько тут жердей для хмеля — и не сочтешь!
— А вы любите хмель, Дженни?
— Иной раз не брезгую пропустить стаканчик пивка. Прямо скажу — не прочь! — серьезно ответила она, затем взглянула на него и рассмеялась. — Но уж крепче ничего в рот не беру.
И она весело продолжала болтать на своем «кокни». Вскоре она поднялась и, сняв с багажной сетки сумку, достала пакет; не обращая внимания на двух других пассажиров, она развернула его и вынула сэндвичи с ветчиной и языком.
— Давайте перекусим, сэр. Нечего стесняться-то, — уговаривала она его. — Я обещала капитану, что вы у меня будете есть, как надо. А уж если я не заставлю, так Флорри заставит. Одно могу про нее сказать: готовит она отменно. Надеюсь, вы любите рыбу?
— Люблю, Дженни, — сказал он, откусывая сэндвич. — Насчет еды я не беспокоюсь. Тревожит меня другое: понравлюсь ли я вашей рыбнице… я хотел сказать — Флорри.
— Флорри, она славная. И голова у нее работает что надо. Она ведь такая самостоятельная. Со всем сама управляется, и помогает-то ей один только мальчонка — Эрни Вуд, племянник. Правда, жизнь у нее была нелегкая. Да и сейчас она часто прихварывает: все простужается. И ноги у нее больные. Но в общем вы с ней поладите.
— Надеюсь.
— Конечно, многого не ждите… Домик у нее малюсенький.
— Надеюсь, я не развалю его.
— Что вы, сэр, — со всею серьезностью возразила она. — Мы там вполне разместимся: я буду спать с Флорри, а вы — в моей постели.
При этом она взглянула на него и вдруг, поняв всю двусмысленность своих слов, мучительно покраснела. Наступило неловкое молчание, она отвернулась и принялась смотреть в окно.
Но они были уже почти у цели. В Маргет поезд прибыл около трех часов дня, и едва Стефен вышел на открытую платформу, как его точно током ударило — такой здесь был терпкий воздух: насыщенный испарениями реки и океана, запахом соли, ракушек, водорослей и целебной грязи, он одарял озоном скромных приезжих из лондонского Ист-Энда и был, конечно, плебейским, однако непревзойденным во всей Англии. Как и предполагала Дженни, на станции их встречал Эрни, низкорослый, но славный мальчик — лет пятнадцати. Багаж погрузили на тележку, запряженную пони, втиснув пожитки между двумя пустыми ящиками, и, разместившись втроем на переднем сиденье, направились в старинный город Маргет.
Дом Флорри находился прямо у гавани, на набережной, где выстроились старые и довольно ветхие домишки, пахнувшие смолою и морем; перед ними пролегала булыжная мостовая, а за нею смутно виднелся лес мачт, снасти, груды канатов, бочки, ящики, горы нанесенного прибоем ила, длинный мол и бьющие в него серые волны Северного моря. Лавка Флорри, помещавшаяся в доме № 49, низеньком и кособоком, была выкрашена в ярко-голубой цвет; за витриной виднелся мраморный прилавок, а над дверью висела вывеска, на которой было выведено золочеными буквами: «Флоренс Бейнс. Свежая рыба. Креветки и моллюски в большом выборе». Над лавкой помещались жилые комнаты, куда вела снаружи каменная лестница.
Эрни проводил гостей в парадную комнату с удобной мебелью, где уже стоял накрытый стол, но не было ни одного живого существа, кроме пушистой рыжей кошки. Эрни тотчас помчался вниз, чтобы сменить в лавке тетушку, и та вскоре появилась в гостиной — худощавая, угловатая женщина лет сорока, с крупным носом. Спустив на покрасневшие руки закатанные выше локтя рукава, она дружески расцеловалась с Дженни, внимательно оглядела Стефена и протянула ему влажные, холодные, как ее креветки, пальцы.
— Вы, конечно, не откажетесь от чайку. Садитесь, я сейчас подам.
Энергичная и подвижная, она быстро принесла из задней комнаты большой поднос, на котором стояла тарелочка с хрустящим хлебом, чайник и внушительных размеров блюдо с жареной рыбой, затем, держась очень прямо, села за стол и принялась угощать гостей, всем своим видом показывая, что уж кто-кто, а она голову никогда не теряет.
— Ну, как дела, Флорри? — спросила Дженни, отхлебнув чаю и слегка причмокнув от удовольствия.
— Не могу пожаловаться. Только вот с ларьком хлопотне.
— Ведь это всегда так, Флорри.
— Всегда.
— Опять этот дурацкий городской совет?
— Ну конечно, совет с его фокусами. Думают, раз я женщина, так надо мной можно сколько угодно измываться.
— Ничего, недельки через две все устроится.
— Через три, милочка.
— Неважно. Все эти хлопоты с лихвой окупятся, Флорри.
— Иной раз я не очень-то в этом уверена.
Флорри покачала головой, подавленная своими бесконечными тяжбами с чинушами: и почему только мир устроен так несправедливо, почему в нем господствуют мужчины? Казалось, она хмуро припоминала все беды, все, что вытерпели и выстрадали представительницы ее пола со времен грехопадения Евы.
Дженни улыбнулась Стефену, желая вовлечь его в разговор.
— Летом торговля здесь на славу. Флорри арендует ларек около бульвара. Ее все знают: креветки и моллюски у нее замечательные!
— Мне так думается, что я известна и мелкой камбалой. — Флорри была явно оскорблена тем, что Дженни забыла упомянуть об этом немаловажном обстоятельстве.
— Ну конечно, дорогая.
— Та, которую мы сейчас едим, просто великолепна, — вежливо заметил Стефен.
— Это не мелкая камбала, а крупная, — мрачно поправила его Флорри. — Кушайте на здоровье. В море ее сколько угодно.
Еда была вкусная и обильная, комната уютная, в камине весело потрескивал уголь, однако Стефену было не по себе: он чувствовал, что с самого начала возбудил недоверие хозяйки. Ему-то это было глубоко безразлично, но он счел необходимым — не ради себя, а ради Дженни — завоевать расположение торговки рыбой. Простою вежливостью, как он понял, тут ничего не добьешься — скорее наоборот. Он заметил, что Флорри неравнодушна к рыжему коту, усевшемуся на ручку ее кресла, — она то и дело давала ему куски со своей тарелки, — и, вынув из кармана блокнот и карандаш, принялся, пока обе женщины были заняты немногословной, однако дружеской беседой, рисовать кота.
Десять минут — и рисунок готов. Стефен оторвал листок и молча протянул его Флорри.
— Ну… скажу я вам… — На ее подвижном лице отразилось удивление, нерешительность, боязнь опростоволоситься — самые разнородные чувства, сменившиеся, наконец, удовольствием. — Да ведь это Рыжик — как живой. Вы, значит, будете художник?
— Если рисунок вам понравился, вы, надеюсь, согласитесь принять его от меня на память?
— Этак у вас и денег никогда не будет: разве можно раздаривать вещи?
Хоть это и было сказано не без иронии, тем не менее Флорри была явно довольна. Когда Стефен после чая заявил, что пойдет немножко прогуляться, она крикнула ему вслед:
— Остерегайтесь ветра. Ведь Маргет смотрит прямо на Северный полюс.
Этот географический факт был абсолютно точен, ко в противоположность Флорри Стефен любил холод: он всегда хорошо себя чувствовал в прохладную погоду. И сейчас, выйдя на приморский бульвар — пустынный в это время года, поскольку курортный сезон еще не начался, — он сразу ощутил прилив сил в своем ослабевшем после болезни теле. Целительный воздух, колючий, словно ледяное шампанское, без усилия наполнял его легкие, вызывал краску на щеках, бодрил. Впервые после суда в нем вспыхнула искорка оптимизма, однако он решил, что еще недели две не будет браться за работу — не будет даже делать набросков или писать маслом, как предполагал ранее, — а постарается раз и навсегда избавиться от этого дурацкого заболевания, которое на протяжении стольких лет то и дело докучало ему. Стоя один на бульваре в сгущавшихся сумерках, среди безбрежного серого простора, где небо сливалось с морем, а ветер гудел и вздыхал у него в ушах, словно в большой морской раковине, и песок, завихряясь, опадал у его ног, Стефен почувствовал, как кровь быстрее побежала у него по жилам, и, подняв голову, устало подумал:
«Может быть… я еще докажу… что я не совсем конченый человек… кто знает».
14
Шли дни, и настроение Стефена все улучшалось. Как ему было хорошо с этими простыми женщинами, которых люди его класса несомненно сочли бы «вульгарными»! А ему было с ними так легко, больше того: ему казалось, что он и сам такой же. Жизнь этого пропахшего солью района у гавани, приход и уход рыбачьих шхун, выгрузка улова — асе интересовало его, отвлекало его ум от горьких размышлений. Рано утром он ходил с Флорри на рыбный рынок, где наблюдал за тем, как она ловко покупает товар, вовремя ловя взгляд аукционщика, чей охрипший голос вел постоянную войну с грохотом лебедок. Постепенно Стефен стал удлинять свои прогулки по прибрежным скалам, спал с открытым окном, не боясь бриза. Но самым замечательным было купанье. Хотя купальный сезон еще не наступил и в воде действительно чувствовалась близость Северного полюса, на что не без сарказма не раз указывала Флорри, удержать Стефена было невозможно. Каждое утро он отправлялся на мол и бросался в воду, не отставая от местных смельчаков — членов клуба «Купайся круглый год», — те и в самом деле, как сообщил один из его новых знакомых, купались, даже когда на земле лежал снег. Это резкое погружение в холодную воду как раз и оказалось тем стимулирующим средством, которое больше, чем что-либо, ускорило выздоровление Стефена, возродив в нем не только желание писать, но и то, что было куда важнее: веру в свои творческие силы.
Он много времени проводил один: Флорри либо хлопотала, добывая разрешение на аренду, либо наблюдала за сооружением ларька, у Дженни полно было дел в лавке, а Эрни каждый день объезжал клиентов на тележке. Тем не менее в среду решено было «всем семейством» отправиться на экскурсию.
— А вы сможете поехать? — спросил Стефен Флорри.
— Мешай дело с бездельем, проживешь век с весельем, — изрекла она, затем, решив просветить этого невежественного человека, добавила: — В среду мы закрываемся в середине дня. Так что вполне можем поехать за креветками.
— За креветками?
— Вы что, в первый раз это слово слышите? Да сами же вы мне все уши про них прожужжали! Ну вот я и покажу вам, где, когда и как мы их ловим. После этого — к вашему сведению — мы вскипятим чайник и попьем чайку. А вы, если пожелаете продрогнуть до костей, сможете принять свою ледяную ванну. Это вас устраивает, мистер Михель Анжелло?
— Мне представляется это божественным, Флорри, — настолько любезно ответил он, что торговка даже слегка улыбнулась.
По мере того как проходили дни, она стала терпимее относиться к нему, хотя и старалась этого не показывать. Она не могла забыть, как он нарисовал ее Рыжика, и тщательно избегая разговоров на эту тему, все же отнесла потихоньку рисунок к некоему Смиту, чтобы окантовать и вставить под стекло. Затем неоднократные предложения Стефена посидеть в лавке — хотя Флорри отклоняла их самым решительным образом — привели к тому, что она перестала считать его «зазнайкой», особенно после того, как однажды вечером застала в рубашке с закатанными рукавами за мытьем посуды после ужина.
Наступила среда, день выдался пасмурный, но без дождя. Ровно в два часа лавку заперли, и вся компания, взгромоздившись на тележку, запряженную пони, выехала за город и покатила по прибрежной дороге на восток, в направлении Клифтонвилла. Проехав миль пять, Эрни свернул с шоссе на проселок, вившийся между двумя рядами набухшего почками боярышника, а затем переходивший в заросшую травою тропу, которую чуть дальше перегораживала калитка из ивняка; миновав ее, они выехали в поле, поросшее репейником и жесткой прибрежной травой. Здесь пони распрягли и оставили пастись, а Флорри с видом заправского гида повела своих спутников через щетинившиеся пучками травы дюны к уединенной песчаной бухточке, окруженной с трех сторон скалами.
— До чего же чудесное место! — воскликнул Стефен.
— Вода как раз схлынула, — заметил практичный Эрни. — Вот тут-то мы их и наловим.
— Поныряешь со мной, малыш?
— Мне еще надо набрать палок для ловли моллюсков, — извиняющимся тоном сказал Эрни и деловито побежал куда-то.
— Я вам составлю компанию, — предложила Дженни и, заметив изумление на лице Стефена, громко рассмеялась. — Давайте наперегонки.
Они разделись за двумя скалами, стоявшими не слишком близко друг к другу. Несмотря на, казалось бы, большую сложность дамского туалета, Дженни опередила Стефена и, бросившись в воду, нырнула под волну.
— Где это вы научились плавать? — Стефену лишь с трудом удалось нагнать ее.
— На пристани у Джо Тэпли. В детстве мы все время прыгали с нее в воду.
Она перевернулась на спину и, закрыв глаза, поплыла. Ее упругое тело казалось таким молодым, точно годы, прошедшие со времени их первой встречи, не оставили на нем никакого следа. Стефен смотрел на эту свежую, соблазнительную женщину и удивлялся, что она до сих пор не нашла себе мужа. Любопытство одержало в нем верх над врожденной застенчивостью, и он спросил:
— Дженни… почему вы так и не вышли больше замуж?
Она перевернулась на живот, взмахнув руками, подняв фонтан брызг, посмотрела на Стефена и тряхнула головой.
— Должно быть, случай не представился. Ну да… наверно. Увивалось тут за мною несколько парней. Да мне что-то ни один не нравился. — Она вдруг улыбнулась. — Вы ведь знаете, как это бывает, мистер Десмонд. Обжегшись на молоке, дуешь на воду.
И, прежде чем он успел что-нибудь сказать, она стремительно поплыла к берегу.
Одевшись, но оба босиком, они направились к скалистой части бухточки, где их поджидали Флорри и Эрни с сачками для ловли креветок; сачки эти были прикреплены к длинной палке с перекладиной, наподобие грабель.
— Лучше поздно, чем никогда, — язвительно приветствовала их Флорри. — Возьмите сачки у Эрни. И, если вы готовы, начнем.
Опустив конец палки с перекладиной в море, она двинулась по мелководью, толкая впереди себя сачок и поднимая со дна тучи песка. Эрни и Дженни неторопливо следовали за нею, а на некотором расстоянии позади шел Стефен. Вода была такая прозрачная, что — удивительная вещь! — он различал впереди смутные очертания креветок, шевелящих тоненькими усиками, различал, несмотря на то, что студенистые тельца их совсем прозрачны, а по окраске они напоминают переливчатый песок, — их выдает лишь крошечный черный, точно агат, глазок, видимо являющийся своеобразным жизненным центром этих хрупких существ и как бы предупреждающий их об опасности, ибо при его приближении все они вдруг начинали отчаянно метаться. Многие избегли ожидавшей их участи, и все же, когда сачки были извлечены из воды, в них оказалось достаточно поживы.
— Принеси ведро, Эрни, — скомандовала Флорри. — Оставляй только самых больших, а мелкоту брось обратно в воду. Вы втроем продолжайте заниматься креветками, а я поищу моллюсков среди камней.
Дул легкий ветерок, солнце выкатилось из-за туч, словно огненный апельсин. Они ходили по колено в воде, прочесывая дно, и через час наловили полное ведро креветок. Тут из-за скал, где потрескивал и дымил костер, сложенный из валявшихся на берегу коряг, донесся призывный крик Флорри. Они пошли к ней. На гладком сухом выступе скалы была расстелена белая скатерть, придавленная по краям круглыми мраморными камешками. Чай уже был готов, и на огне стоял железный котелок, в котором кипела вода.
— У меня теперь совсем ноги отнимутся, — заметила Флорри, протянув к огню посиневшие ступни. Затем, кивнув на креветок, добавила: — Бросай, хватит на них любоваться.
— Страсть какая, — пробормотала Дженни и слегка вздрогнула, когда трепыхающаяся студенистая масса исчезла в клокочущей воде. — Бедняжки!
— Да они же ничего не чувствуют, — заверил ее Эрни. — У них нет нервов — не то, что у нас. Правильно я говорю, мистер Десмонд?
Стефен, пристально смотревший на Дженни, едва ли расслышал вопрос. Она стояла задумавшись, с сачком на плече, слегка нагнувшись вперед, широко расставив босые ноги. Невысокая, крепкая, с ярким румянцем на исхлестанных соленым морским ветром и песком щеках, с иссиня-черными, растрепавшимися волосами, в подоткнутой юбке, из-под которой выглядывала белоснежная нижняя юбка в оборках, и в блузке с закатанными рукавами, распахнутой на груди, она вырисовывалась четким силуэтом на фоне унылого, ничем не примечательного заката. У Стефена не было с собой ни карандаша, ни бумаги, но художник заговорил в нем вдруг с такою силой, что он подумал: «Боже мой, если бы я мог написать ее сейчас, передать эти ярко-красные и синие тона, это сумрачное, темное небо!..»
Чай оказался крепким, черным, как пережаренное мясо, и обжигающим, как кипяток. Флорри настояла на том, чтобы они выпили по целой кружке, «а то все внутри захолодало». Затем, поглядывая на Стефена, она подала моллюсков и, заметив удивление, отразившееся на его липе, когда он их попробовал, многозначительно поджала губы.
— Не думали, что так вкусно, а? — с усмешкой спросила она. — Жижу надо тоже глотать.
— Куда до них устрицам! — заметил Эрни, накладывая себе полную тарелку.
Моллюски были восхитительны: каждый лежал в белой приоткрытой раковине, нежный и солоноватый, настоящий морской деликатес, сохранивший весь аромат океана, — быть может, первое творение на земле.
Затем наступила очередь креветок — их ели прямо из горшка, с толстыми ломтями хлеба, намазанного деревенским маслом; сочные, нежно-розовые, серпообразные, они легко отделялись от своей брони. Потом выпили еще чаю. И закончили пиршество ватрушкой, которую испекла накануне вечером Дженни. Все молчали, слышно было лишь, как негромко, ритмично шуршит, набегая на берег, прилив. Никому, видимо, не хотелось двигаться. Чувствуя во всем теле странную, по приятную истому, Стефен смотрел, как в еще светлом небе нарождается бледная луна, и от души желал, чтобы этот дивный час продлился подольше. Наконец Флорри встрепенулась:
— Становится темно. Пора и домой.
Собрали остатки пиршества, впрягли пони в тележку, зажгли подвешенный к оглобле фонарик, и Флорри с Эрни уселись на переднем сиденье. Стефен, уже тоже занявший свое место в повозке, протянул руку и помог Дженни взобраться на заднее сиденье рядом с ним. Крепко сжав ее пальцы, он заставил ее придвинуться ближе. И этот простой жест был подобен удару грома — с такою силой пробудилось вдруг к жизни чувство, которое весь день медленно зрело в душе Стефена: он ощутил несказанное блаженство от пожатия ее теплой сухой руки. Пьянящий восторг захлестнул его, я сердце вдруг заколотилось так неожиданно, так буйно, что он не мог слова вымолвить.
Эрни тронул вожжи, и пони потрусил рысцой. На заднем сиденье стояла корзина с уловом, к Дженни со Стефеном вынуждены были сидеть, тесно прижавшись друг к другу. От прикосновения ее теплого бедра и руки трепет пробегал по телу Стефена. Вот уже сколько лет, со времени его злополучного увлечения Эмми Бертело, ни одна женщина не возбуждала в нем желания. Это чувство умерло в нем; возможно, он убил его самодисциплиной, решив обречь себя на безбрачие. А вот сейчас ни за какие блага мира он не мог бы связно произнести ни слова! Понимает ли она, думал он, какое томление вдруг охватило его? А может быть, она разделяет его чувства? Она тоже была как-то уж очень молчалива и, пожалуй, чересчур сдержанна. А этот огонь, обжигающий его всякий раз, как их ноги соприкасаются в темноте, — это пожар в его крови? Или, может быть, и в ее?
Они въехали в город, встретивший их сиянием фонарей, отражавшихся в маслянистой воде у пристани. На набережной Флорри прозаично воскликнула:
— Ох уж эти креветки — до чего же после них пить хочется! Не пропустить ли нам в «Дельфине» по стаканчику пивка?
— Давайте, — сказал Эрни. — А я выпью минеральной воды.
— Таких, как ты, туда не пускают: надо еще прежде дорасти до восемнадцати лет.
— Но, тетушка Фло…
— Нет, — решительно отрезала Флорри. — Я совсем забыла про тебя. Придется и нам потерпеть до дому.
Они доехали до конца набережной, где помещалась конюшня; Эрни, несколько уязвленный в своем самолюбии, упросил Дженни побыть с ним, пока он распряжет пони, а Флорри и Стефен вдвоем направились к лавке. Они медленно шли по набережной, и Стефен, несмотря на владевшее им волнение, почувствовал, что его спутница исподтишка сверлит его взглядом.
— Славно мы провели денек, — заметила она, чтобы как-то начать разговор.
Он пробормотал что-то в знак согласия.
— Дженни у нас такая хорошая, — без всякой видимой связи продолжала Флорри. — И неглупая… но уж больно простая душа. Работает как лошадь… нелегко ведь ей приходится. А до чего добра! Очень я надеюсь, что она найдет себе хорошего, степенного парня… Не хотелось бы мне, чтоб она промахнулась. Ей нужен муж с приличным постоянным заработком, ну и, конечно, заботливый.
Наступила пауза. Затем Флорри заговорила опять — все тем же бесстрастным тоном, словно думала вслух:
— Вот, например, есть тут у нас один парень, Хоукинс, владеет на паях новешеньким траулером — не шутка. Мы, наверно, встретили бы его, если б зашли в «Дельфин». Компанейский малый. И острогу здорово мечет… Так вот: очень ему наша Дженни нравится.
Стефен молчал, не зная, что сказать. Несмотря на кажущуюся небрежность тона, чувствовалось, что Флорри говорит не зря. Совершенно ясно, на что она намекает, и возражать тут было нечего.
Они поднялись по каменной лестнице и вошли в дом. На кухне Флорри повернулась к Стефену и неестественно веселым тоном, лишний раз убедившим его в том, что все предыдущее говорилось неспроста, предложила:
— Не хотите ли сэндвич? Или, может, глоточек эля?
Нет, не мог он сейчас остаться здесь и встретить Дженни в этой деланно дружеской обстановке. Он выдавил из себя улыбку.
— Я немножко устал, поэтому мне лучше, пожалуй, лечь. Спокойной ночи, Флорри.
Он вошел к себе, закрыл дверь и долго в задумчивости стоял, терзаемый противоречивыми чувствами; затем почти машинально потянулся к альбому: непременно надо запечатлеть эту сценку на пляже, пока она не стерлась в его памяти. Проработав этак с час, он сделал несколько пастельных набросков, но ни один из них не удовлетворил его; отчаявшись, он махнул рукой и, отбросив альбом, принялся раздеваться.
Улегшись в постель, он выключил свет и вытянулся на холодных простынях. Сквозь широко раскрытое окно, освещенное невидимой луной, белел кусочек неба, на котором безмятежно и, казалось, совсем близко мерцал Сириус. А на душе у Стефена было отнюдь не безмятежно. Тело его после целого дня, проведенного на целительном морском ветру, горело, как в огне.
Вскоре в соседней комнате раздались шаги, и сквозь тонкую перегородку Стефен услышал, как тихо двигаются, переговариваясь шепотом, две женщины, прежде чем лечь спать. Стефен быстро накрыл голову подушкой. Однако если он мог преградить доступ звукам и не слышать, как раздевается Дженни — как потрескивает корсет, хлопает резинка, отстегнутая от чулка, как стучат каблуки, когда она переступает с ноги на ногу, снимая нижнюю юбку, — то от врезавшейся в память четкой, как рисунок на венецианском стекле, картины на фоне закатного неба, где странным образом перемешивались ветер, море и песок, было не так-то просто отделаться. Наконец мысли Стефена стали путаться, и, опьяненный свежим воздухом, он заснул.
15
Две недели пребывания Стефена в Маргете истекали в субботу — значит, через три дня придется уезжать. И Стефен надеялся, что, призвав на помощь всю свою волю и крепко взяв себя в руки, он сумеет прожить этот краткий период, не наделав глупостей. Он решил поработать: написать несколько морских пейзажей. В четверг он взял пачку матовой светло-кремовой бумаги, которую обнаружил во второсортной лавочке неподалеку от набережной, и направился в гавань. Он начал писать гуашью: набросал вытянувшиеся в ряд у причала рыбачьи шхуны, за ними два траулера в обрамлении сетей, раскинутых для сушки на изъеденных ветром деревянных жердях. Но писал он без души и, еще не закончив работы, уже знал, что творение его не менее безвкусно, чем картинки на календаре. Испортив целых два листа драгоценной бумаги, он понуро побрел в «Дельфин» и, усевшись в уголке, позавтракал хлебом с сыром и пинтой обыкновенного пива пополам с имбирным.
Не лучше шло дело и во второй половине дня: солнце точно играло в прятки с облаками, и Стефен не успевал схватить изменчивую игру света на воде; а когда он в четвертый раз принялся переделывать этюд, траулеры вдруг снялись с якоря и, пыхтя, направились к выходу из гавани — в композиции образовалась пустота, словно во рту с вырванными передними зубами. Стефен чертыхнулся и поднялся с места. Однако он не пошел в лавку, а, сунув бумагу под мышку и руки — в карманы, поднял плечи и отправился бродить по городу. Чтобы убить время, он разглядывал витрины лавок, где красовались товары судовых поставщиков, продавцов снастей и канатов, торговцев керосиновыми моторами.
Неужели он в самом деле влюблен? Эта мысль показалась Стефену настолько дикой, что он постарался тут же выбросить ее из головы: ведь ему уже тридцать лег, и хотя чувствует он себя неплохо, но это, вероятно, явление временное, поскольку легкие то и дело дают о себе знать; родные окончательно отвернулись от него, в кармане — пусто, и он навеки связан с этой разорительной любовницей — живописью. Ну, а Дженни?.. Она ведь тоже не девчонка, хотя и выглядит очень молодо, — это женщина из рабочей среды, далеко не юная, низкорослая, краснощекая, совсем необразованная, знающая о живописи не больше какою-нибудь дикаря и к тому же отличающаяся ужасным вкусом по части шляп. И потом, разве Флорри не дала ему понять настойчиво, но тактично, чтобы он не заглядывался на Дженни? Значит, во имя благоразумия надо выбросить из головы все мысли о ней. Но логика не помогала, он не мог ничего поделать с собой.
В порыве отчаяния Стефен ускорил шаг и пошел вдоль моря. Когда он проходил мимо «Гранд-отеля», находившегося в самом центре бульвара, из вертящихся дверей вышел человек с квадратным черным чемоданчиком, в котелке и поношенном пальто с бархатным воротником и направился в сторону Стефена. Что-то в его фигуре, в характерном покачивании плеч показалось Стефену знакомым. И в самом деле, подойдя ближе, оба тотчас узнали друг друга.
— Черт возьми, да ведь это же Десмонд! Вот неожиданность! Рад тебя видеть, старина.
Это был Гарри Честер. Схватив руку Стефена, он крепко потряс ее, бурно выражая свою радость и без конца удивляясь тому, как тесен мир и как удачно свел их случай.
— Я зашел в «Гранд» пропустить стаканчик, хотел было выпить еще, да раздумал. А ведь если бы я не передумал, ни за что бы не встретил тебя. Провидение, старина. Ничего другого не скажешь.
Со времени их последней встречи Честер пополнел, на шее у него образовалась жирная складка, а узкий клетчатый пиджак спортивного покроя не мог скрыть округлившегося животика. Лицо его, все еще красивое, погрубело, и, хотя взгляд отличался прежним простодушием, он старательно избегал смотреть собеседнику в глаза, что не могло не показаться подозрительным даже тому, кто не знал его.
— Зайдем на минутку, я хочу выпить с тобой.
Они зашли в бар отеля; Честер улыбнулся барменше, привычным движением поставил ногу на медный обод и сдвинул на затылок котелок.
— Что будем пить? По кружечке пива? Мне — шотландского виски и чуть-чуть содовой.
— Что это привело тебя в Маргет? — спросил наконец Стефен, когда ему удалось вставить слово.
— Дела, мой мальчик. Южное побережье — моя слабость. Я здесь живу во всех отелях по очереди.
— Ты бросил живопись?
— Господи, конечно! Давным-давно. В делах человека рано или поздно наступает прилив… Это еще Шекспир сказал, старина… У меня есть работа… и неплохая, черт возьми… — Он сообщил эту небылицу с беспечной улыбкой, поглаживая небритый подбородок. — Внедряю гигиену.
— Каким образом?
— Продаю мыло, старина… от фирмы братьев Глакстейн. Чертовски хорошая фирма. Я у них закрепился как следует… По правде говоря, собираюсь стать компаньоном. — И он поправил галстук в светло-голубую полоску, который, как только сейчас заметил Стефен, явно указывал на то, что в жизни Гарри произошла перемена к лучшему: это был галстук Итонского колледжа. — Работа — одно удовольствие. Я ведь люблю путешествовать.
Наступило молчание. Веселость Честера, бурная радость, которую вызвала в нем встреча со старым приятелем, не могли скрыть того, что в уголках его глаз залегли морщинки, а его обаяние, как и ворс на бархатном воротнике пальто, несколько поистерлось. Ногти у него — для человека, радеющего о гигиене своего народа, — были уж слишком грязные.
— Ты что-нибудь слышал о Ламберте? — помолчав, спросил Стефен.
— О Филипе? — На лице Честера появилось зловеще-сосредоточенное выражение. — Он потерпел полный крах. Элиза ведь ушла от него. Уехала с австралийским офицером, вернувшимся с фронта. А Филип рисует обои для какой-то захудалой фирмы в Шантильи — это последнее, что я о нем слышал. — Он умолк и покачал головой. — Насчет Эмми… ты, конечно, знаешь?
— Нет.
— Господь с тобой, старина! Да ты что, газет не читаешь? Однажды, примерно через полгода после твоего отъезда, она, как всегда, поднялась под купол для своего номера. Расследование потом установило, что трамплин был мокрый и плохо освещен, но Эмми перед этим где-то поужинала и, по моему глубокому убеждению, ей было море по колено. Словом, она неправильно взяла старт, потеряла равновесие, перекувырнулась, упала и сломала себе шею.
Стефен молчал. Он знал, как Честер умеет врать, но тут не сомневался, что это правда. Известие о гибели Эмми, правда, потрясло Стефена, но вместе с тем он воспринял это так, точно к нему самому оно не имело прямого отношения, а лишь указывало на окончание давно забытой истории, уже не игравшей никакой роли в его жизни. Да, впрочем, у Стефена не было и времени над этим раздумывать, так как Честер снова заговорил о себе — на этот раз его болтовня была, пожалуй, и не ложью, а скорее самообманом наглеца: закрывая глаза на то, что он всего лишь мелкий коммивояжер, работающий на комиссионных, забывая о неоплаченных долгах, о выклянченных ссудах, о рюмках вина, выпрошенных у Друзей, о ночевках в дешевых гостиницах, о том, что его уже десятки раз выгоняли с работы. Честер придавал своим рассказам такую убедительность, что собеседник почти начинал верить его праву носить галстук старинного колледжа для избранных, как символ величайшего преуспеяния в жизни. Если не считать нескольких поверхностных вопросов. Честер явно не интересовался делами Стефена. Право же, в этом легкомысленном шарлатане, никогда ни на секунду не впадавшем в уныние и не опускавшемся до горьких глубин истины, было что-то чуть ли не героическое, вызывавшее восхищение. Но вот он взглянул на часы над стойкой бара и неожиданно оборвал свои разглагольствования.
— Боже! — воскликнул он. — Уже половина седьмого! Через семь минут уходит мой поезд в Фолкстон. Надо бежать. До свидания, старина. Очень рад был повидать тебя. Спасибо за угощение. — И, еще больше сдвинув котелок на ухо, он пожал Стефену руку, кивнул барменше и, покачивая черным чемоданчиком с образцами, вразвалку направился к двери.
Стефен машинально расплатился и в наступившей темноте вышел на набережную. Эта случайная встреча воскресила в его памяти первые годы жизни во Франции и, несмотря на свою мимолетность, заставив его лишь острее почувствовать все преимущества своей нынешней жизни, показала, какими людьми он был окружен тогда. После дешевого фанфаронства Честера так приятно было вспомнить о веселом скромном уюте теплой кухоньки в доме № 49. Он перестал колебаться и с внезапной решимостью поднялся на крыльцо.
На кухне он обнаружил Эрни, сидевшего у стола, и Дженни, которая хлопотала у плиты.
— Слава богу! — радостно приветствовала она Стефена. — Я все не снимаю с плиты ваш ужин и боюсь, что он перестоится. Мы уже добрых полчаса как поужинали.
Эта радушная встреча, яркий огонь, пылавший в непритязательной комнатке, показались Стефену сущим благословением. Он сел рядом с Эрни, старательно изучавшим еженедельный журнал под названием «Блестки юмора».
Приоткрыв ногой дверцу духовки, Дженни взяла посудное полотенце, вынула глубокую сковородку, на которой подогревался картофельный пирог с мясом, и поставила на стол, лишь до половины застланный скатертью.
— Осторожнее, он горячий. Отодвинься-ка, Эрни, вместе со своей премудростью.
Стефен сел и принялся за еду — пирог был свежий и ароматный, с толстой рыжеватой корочкой из зажаренного картофеля, — а Дженни, усевшись напротив, не могла нарадоваться его аппетиту.
— Вы работали?
— Пытался… потом бродил по гавани.
— И это идет вам на пользу. Вы здесь очень поздоровели.
— Я стал совсем другим человеком, Дженни. И все благодаря вам.
— Прямо уж! Попробуйте этот маринованный лук. Флорри, наконец, получила разрешение. Этот тупица советник все-таки сдался.
— Рад слышать.
— Она вернулась в четыре. И отпустила меня из лавки на весь вечер. Потому-то я и смогла подняться наверх и испечь вам пирог. Нравится?
Вместо ответа он протянул тарелку, чтобы она положила еще кусок.
— Я помогу вам потом вымыть посуду.
— А там и мыть-то нечего. Одна ваша тарелка. Минутное дело.
Пока Дженни убирала со стола, Стефен прошел к себе, умылся и вернулся на кухню. Дженни только что кончила вытирать посуду — от рук ее еще шел пар — и вешала выжатое полотенце на край плиты. Взгляд ее упал на хихикавшего Эрни.
— У тебя ум за разум зайдет, Эрни, если ты будешь так много читать. А что сегодня пишут про Растяпу Вилли?
— Просто живот можно надорвать от смеха. Я читаю нарочно медленно, чтобы наподольше хватило.
— А мне казалось, что ты хотел пойти в кинематограф.
— Я? И не думал. На этой неделе нет ковбойских фильмов.
Наступила пауза. Стефена, сидевшего, засунув руки в карманы, на краю кухонного стола, вдруг осенило:
— А вы бы не хотели пойти в кино, Дженни?
Она улыбнулась, но отрицательно покачала головой.
— Ну пойдемте!
— Я, право, не очень-то люблю кинематограф. Да еще в такой чудесный вечер. — Она глянула в окно. — Посмотрите, какая красота. Небо такое ясное и тепло.
Проследив за ее взглядом, он увидел круглую серебряную луну, встававшую над гаванью. Настроение Дженни передалось ему, и он сказал:
— В таком случае давайте пройдемся.
Она просияла: видно было, что предложение пришлось ей по душе.
— Вот это неплохо — прогуляться после целого дни взаперти. Я мигом — только пальто накину.
Он прождал ее не больше минуты. Затем, попросив Эрни, который едва ли услышал хоть слово из того, что она сказала, присмотреть за печкой и передать тетушке Флорри, что они вернутся через полчасика, Дженни в сопровождении Стефена спустилась по лестнице, и они пошли по набережной к бульвару. Ночь была великолепная — теплая и ясная; луна ярко сияла среди мерцающих звезд, и Млечный путь переливался серебром. Когда они проходили мимо «Дельфина», Стефен вопросительно взглянул на Дженни:
— Не хотите перекусить?
Она снова отрицательно покачала головой:
— Нипочем не могла бы сейчас ни пить, ни есть. Слишком уж хорошо на дворе. Такая луна… и звезды.
И в самим деле, когда они подошли к бульвару, цепочка фонарей казалась лишь бледным подобием алмазной россыпи звезд. На скамейках, держась за руки, неподвижно сидели парочки, будто ослепленные и зачарованные этим волшебным светом. Море переливалось мириадами блесток — словно огромная змея свивала и развивала свои кольца. Стефену казалось, что они слишком быстро дошли до конца эспланады, а ему так не хотелось обрывать эти чудесные мгновения, и он нерешительно предложил:
— Сейчас совсем светло, может быть, прогуляемся по пляжу?
Дженни не возражала, и, когда они спустились на песчаный пляж, ставший еще шире из-за отлива, Стефен заметил, как бы думая вслух:
— А знаете, Дженни, ведь мы с вами впервые гуляем вдвоем.
— Чудно! — Она несколько смущенно рассмеялась. — Да что поделаешь. Так уж получалось.
— И все же у меня такое ощущение, будто я знал вас всю жизнь.
Наконец он произнес эти слова — признался, что ему хорошо с ней! Она ничего на это не сказала. И они молча долго шли по гладкому твердому песку, в котором, словно упавшие звезды, поблескивали наполовину зарытые в песок белые раковины. Позади них город отступал все дальше, окутанный призрачным светом; они были совсем одни на пустынном берегу.
Но вот Стефен почувствовал, что надо поворачивать назад: слишком далеко они ушли. А так не хотелось возвращаться! И он предложил:
— Давайте посидим немного и полюбуемся на луну.
Они нашли небольшую выемку в дюнах, укрытую от ветра и поросшую жесткой травой, — отсюда хорошо был виден весь сверкающий небосвод и глухо вздыхающее море.
— Надо было вам взять пальто, — сказала Дженни. — Здесь может быть сыро. Садитесь на мое. — И, расстегнув пальто, она заботливо разостлала полу, чтобы он мог сесть.
— Как обидно, что послезавтра надо уезжать, — через некоторое время со вздохом заметила она. — В Маргете так хорошо в это время года.
— Мне здесь очень понравилось.
Оба помолчали.
— Вы, наверное, уже решили, что будете делать дальше?
— М-м… в известной мере.
Она не смотрела на него — взгляд ее был устремлен куда-то вдаль.
— Мне не хотелось бы показаться назойливой, сэр, и вы понимаете, что говорю я так не из-за денег, но я надеюсь, вы еще немного поживете у меня. Вы ведь собирались рисовать реку. А у меня как-то на душе спокойнее, когда в доме такие жильцы, ну вот вы да капитан Тэпли.
— Мне и самому хотелось бы пожить у вас, но пора снова в путь.
— И как только вы живете! Страшно подумать: один-одинешенек, кочуете с места на место, некому и присмотреть-то за вами. — В голосе ее звучала неподдельная грусть. — Неужто вам в самом деле надо ехать?
Он не ответил. Она сидела совсем рядом — живая и теплая, — и ощущение ее близости сводило его с ума. Волна страсти захлестнула его. Не в силах больше противиться желанию, он просунул руку под пальто Дженни и обнял ее за талию. Она сразу умолкла, и он почувствовал, как напряглось ее тело.
— Не надо, сэр, — очень тихо сказала она.
— Ради всего святого, не зови ты меня сэром, Дженни. — Он с трудом произнес эти слова. И вдруг поцеловал ее — порывисто и крепко. Губы у нее были мягкие и сухие, слегка обветренные и теплые, как слива на солнце. От неожиданности Дженни подалась назад, потеряла равновесие и опрокинулась на спину. Она лежала на песке и казалась в эту минуту такой беззащитной. Она смотрела в небо, и в глазах ее отражалась луна.
Сердце у Стефена отчаянно колотилось — никогда еще он не испытывал такого неудержимого влечения. Все, что он знал до сих пор — мимолетное чувство к Клэр, непонятная тяга к Эмми, — меркло перед этим сладостным томлением. Он считал себя странным, противоестественным существом, для которого навеки заказана радость разделенной любви. Все это была ложь. Он лег рядом с Дженни и, осторожно просунув руку в низкий вырез ее платья, почувствовал под ладонью мягкую грудь. От буйного тока крови она была еще жарче, чем ее губы, и трепетала под его пальцами, словно пойманная птица. Он нежно ласкал ее; но вот от движений его руки пуговицы на лифе Дженни расстегнулись, и он с судорожным вздохом прильнул щекою к гладкой белой коже, как бы моля утешить его и приласкать. «О, боже, — подумал он, — вот то, чего я так жаждал и искал, к чему я так стремился! Вот оно — исцеление, вечная Лета: положить голову на мягкую женскую грудь и забыться в объятиях подруги».
Он почувствовал, как она задрожала, как слабеет ее тело, и радость опалила его. Опершись на локоть, весь пылая, но решив пережить сполна прелюдию свершения, он посмотрел на Дженни: она бурно дышала, и глаза у нее были закрыты, лицо казалось совсем маленьким, словно сведенным судорогой, от ресниц на щеки, вдруг сразу запавшие и похудевшие, легла легкая тень. Когда он снова прильнул губами к ее губам, она страстно ответила на его поцелуй, потом вздрогнула и в последней тщетной попытке избегнуть неизбежного отвернула голову.
— Нет… нехорошо это, — прошептала она. — В такую-то ночь!
Вместо ответа он крепче прижал ее к себе. Тогда она подняла руки и оплела ими его шею. Губы ее раскрылись в ожидании поцелуя. Земля заколебалась, луна покатилась куда-то. Наступило мгновение, неотвратимое, как смерть. Потом — покой, тепло и молчание… долгое молчание, когда они лежали неподвижно в объятиях друг друга.
Наконец слеза медленно скатилась по ее щеке и упала на его щеку. Он поднял голову, покоившуюся на ее плече, и заглянул ей в глаза.
— Дженни, в чем дело?
Она уткнулась лицом в его грудь, и ее голос, пристыженный, приглушенный, слабо долетел до него:
— Второй раз в жизни так со мной получается. И теперь я даже не могу свалить все на виски.
— Но ты не жалеешь о том, что произошло? Ты ведь любишь меня?
— Люблю, вы знаете, что люблю! — И она с новой силой прильнула к нему. — Всю жизнь любила. Всю жизнь… с первого дня. Даже когда была с Алфом, все думала о вас. Не должна я была, конечно, думать, да и теперь тоже… Ну что ж, поделом мне… так ведь и замуж никогда не выйдешь.
Он с трудом удержался, чтобы не рассмеяться. Взяв ее маленькую руку, шершавую от прилипшего песка, он крепко сжал ее.
— Не волнуйся, Дженни. Если ты не против, мы завтра же поженимся в мэрии. Теперь мы с тобой на всю жизнь связаны — на радость и на горе.
ЧАСТЬ ПЯТАЯ
1
В то осеннее утро 1928 года Стефен проснулся еще прежде, чем первый штифтик света прорезал темноту спальни, помещавшейся на первом этаже дома на Кейбл-стрит, окнами во двор. Некоторое время он лежал неподвижно, чувствуя рядом упругое тело жены, прислушиваясь к ее ровному дыханию; затем тихонько, стараясь не разбудить ее, вылез из постели и принялся одеваться, ощупью находя в темноте разложенную на стуле одежду — фланелевый жилет, саржевые брюки и толстый синий шерстяной свитер, который Дженни связала ему. В одних носках он вышел в коридор, трижды громко постучал в дверь Джо Тэпли и направился на кухню.
Газ мягко вспыхнул под уже налитым чайником. Стол тоже был, как всегда, накрыт. Через десять минут к Стефену присоединился капитан, и они вместе сели завтракать: на столе был горячий чай, хлеб со свежим маслом и сосиски. Они ели молча, и только уже перед самым концом Тэпли заметил:
— Ветер сегодня с запада.
Стефен кивнул и нагнулся к самому уху старика:
— Непременно надо поработать, пока тучи не рассеялись.
— Сегодня жди волны, будем надеяться, что руль выдержит. Я совсем разучился справляться с ним.
— Это вам прострел мешает.
— И нисколько: за весла я в любую минуту могу сесть.
Стефен встал, налил чашку чаю и отнес в спальню; накрыв чашку блюдечком, он поставил ее на столик у постели — иногда Дженни просыпается, когда они, уходя, захлопывают дверь. Затем он вернулся на кухню, надел ботинки и укоризненно посмотрел на Тэпли, который принялся было раскуривать трубку.
— Надо поторапливаться.
— А я готов.
Закрыв строптивую дверь с возможно меньшим шумом, они вышли на улицу и быстро зашагали к реке: ничто не отягощало их, ибо все необходимое находилось в сарае на пристани.
После того как они ушли, дом погрузился в глубокую тишину. Однако в половине седьмого зазвонил будильник. Дженни открыла глаза, поморгала, увидела возле себя на столике чашку с чаем, потрогала — холодная, как лед. Она укоризненно покачала головой и села в постели. Комната по-прежнему тонула в сероватом сумраке: деревянный мольберт, который Стефен смастерил себе, загораживал часть света. Дженни, одеваясь, просовывая руки в проймы рубашки, натягивая розовые шерстяные панталоны — быстро, ловко, с безотчетной грацией, несмотря на расплывшуюся, отяжелевшую фигуру, — подумала, что Стефен, наверно, успел добраться до Гринвича еще до рассвета.
Она мигом «запустила дом на полный ход», как она любила выражаться, и к восьми часам утра уже успела позавтракать, проветрить белье с обеих постелей, разжечь огонь под баком для кипячения белья и отнесла мисс Пратт поднос с завтраком. Без четверти девять мисс Пратт, постоянная жиличка, занимавшая теперь верхнюю комнату, выходившую во двор, отправлялась в школу-интернат в Степни, где она вела подготовительный класс. Дженни прибрала дом, застелила постели и, выглянув в заднюю дверь, с удовлетворением обнаружила, что на дворе дует свежий ветерок. А ведь был понедельник — день, отведенный ею для стирки.
Рассортировав белье и засунув крупные вещи в медный бак, она бессознательно принялась что-то напевать. Правда, получалось это не очень умело, но ее натуре была свойственна веселость. А кроме того, она считала себя счастливой женщиной, раз ей выпало на долю любить и обихаживать такого необыкновенного человека, как ее муж.
Она не понимала его и, видно, толком никогда не поймет. Да она и не пыталась, а лишь с нежным и ревнивым удивлением наблюдала за сменой его настроений, когда упорное молчание перемежалось взрывами восторга, а потом наступал упадок, — все это было так не похоже на ее собственную уравновешенность и здравомыслие. Его безразличие к еде, одежде и соблюдению условностей вызывало у нее изумление, и она только покачивала головой. Подумать только: она готовит ему такие сытные завтраки, а он забывает взять их и потом, проголодавшись, мчится в первую попавшуюся булочную, покупает кусок хлеба, разламывает и глотает на ходу.
Однако на его страсть к живописи она смотрела с мягкой снисходительностью. Это джентльменское занятие и как раз по нему, он находит в нем отдых и удовольствие, — словом, «какое ни на есть, а все-таки дело». Особенно одобряла она его увлечение речными пейзажами, так как это надолго уводило его из дома и заставляло бывать на свежем воздухе. Ибо если ее что-нибудь и тревожило — а она порой вдруг застывала, не докончив начатое, и озабоченная морщинка появлялась меж ее бровей, — так это состояние его здоровья… Не нравился ей этот кашель, ставший теперь постоянным, как неотъемлемая часть его существа. А он и не думает обращать на это внимания.
Но сегодня Дженни захлопоталась так, что не имела времени размышлять об этом. Когда все белье было развешено на заднем дворе и весело заплескалось на ветру, она приготовила себе второй завтрак — поджарила хлеба с сыром и решила побаловать себя крепким чаем. Затем сняла халат, надела платье получше, взяла корзинку и вышла из дому. Сегодня к ужину приедут Глины, и она решила приготовить тушеное мясо с овощами. После долгих препирательств с мясником, забраковав несколько кусков, она, наконец, получила то, что хотела. Затем она зашла к бакалейщику и в молочную, по пути заглядывая в витрины и уже несколько иначе, более пристально поинтересовавшись костюмом-тройкой, выставленным в «Ист-Лондон эмпориум», — она давно облюбовала его для Стефена «на случай выхода в свет». Вскоре она уже была дома и принялась резать мясо и чистить овощи. Она радовалась тому, что вечером у них будут гости, — ей нравилась Анна, которую она считала себе «ровней»: ведь Анна тоже сама вела хозяйство в маленьком домике на Тайт-стрит, который Глин купил четыре года назад, после того как, став человеком респектабельным, узаконил свои отношения с Анной и женился на ней. А кроме того, Дженни знала, что Стефен всегда рад Ричарду: если не считать капитана Тэпли, это был теперь его единственный друг и вообще единственный человек, ради которого Стефен соглашался нарушить однообразие своего уединенного существования.
До этой минуты день Дженни протекал, как всегда, тихо, спокойно, без всяких происшествий. Но часов около двух, только она собралась снимать высохшее белье, у входной двери позвонили. В первую секунду она подумала, что это, должно быть, дневная почта — принесли письмо из Маргета, ибо Флорри последнее время регулярно писала им, сообщая все новости об Эрни, который собирался поступить в обучение к адвокату.
Однако, открыв дверь, она увидела такси, заворачивавшее за угол, а прямо перед собой — худощавого, гладко выбритого человека в довольно поношенном рыжеватом пальто. Он приподнял шляпу:
— Мистер Десмонд дома?
— Нет, — ответила она, пристально оглядывая посетителя. Затем добавила: — Он вернется только к вечеру.
— А не могу ли я поговорить с вами? Моя фамилия Мэддокс. Чарлз Мэддокс. А вы, вероятно, миссис Десмонд. Я являюсь, или, вернее, являлся, агентом вашего супруга.
Дженни помедлила. Она не имела обыкновения приглашать в дом незнакомых мужчин, однако этот господин держался так просто и открыто, что едва ли принадлежал к тем, кто пытается всучить вам ненужную вещь.
— Войдите, пожалуйста, — сказала она.
Проведя незнакомца в маленькую гостиную, безукоризненно чистенькую и прохладную, обставленную дешевой мебелью, — единственным ее украшением было пианино да папоротник в горшочке на окне, — Дженни выжидающе повернулась к гостю; она продолжала смотреть на него с опаской, хоть ее и расположила в его пользу та тщательность, с какою он вытер ботинки о коврик у двери.
— Не желаете ли чашку чаю?
— С удовольствием, если это не слишком вас обременит.
Без излишней суетливости она принесла ему чаю и горячего поджаренного хлеба.
— Очень вам благодарен. Я сегодня весь день на ногах и еще не успел позавтракать. — Он помолчал. — А вы не присоединитесь ко мне?
— Нет, благодарю вас. — Она несколько сухо отклонила его предложение, решив, что такая фамильярность ни к чему. — Наконец-то погода наладилась.
— Да, сегодня чудесный день.
Оба помолчали.
— Миссис Десмонд, — с неожиданной решимостью заговорил Мэддокс, принимая из ее рук вторую чашку чаю. — Вы кажетесь мне очень здравомыслящей женщиной, а потому я и хочу прибегнуть к вашей помощи. Я приехал просить вас уговорить вашего супруга, чтобы он позволил мне быть его посредником.
— Но ведь вы же сказали, что являетесь его агентом.
— К сожалению, я только им числюсь. За последние восемь лет в моей галерее не было ни одной работы Десмонда. Однако я уверен, — и он бросил на нее вопросительный взгляд, — что в мастерской у него полно новых картин.
— Да, — скромно подтвердила она, немного растерявшись. — Они все вон там. Но он не хочет с ними расставаться. Он мне так и сказал. После того случая он поклялся, что никогда в жизни не выставит больше ни одной картины.
— Это было давно, и с тех пор утекло немало воды. Искусство, миссис Десмонд, — при этом гость слегка наклонился к ней, — любопытная штука: оно долгие годы развивается по прямой, а потом вдруг метнется куда-то в сторону. Одно время картины вашего мужа было почти невозможно продать. А сейчас, судя по тем сведениям, которые я получил из Парижа, есть все основания полагать, что они найдут сбыт у избранной и тонкой публики.
Он надеялся вызвать у нее возглас удовольствия или удивления. Но она лишь спокойно улыбнулась: ее ничуть не потрясли его слова, а тем более упоминание незнакомого города, который назывался так чудно.
— Ну и что же?
— Как что! А в материальном отношении… Это может произвести немалую перемену в вашей жизни.
— Мой муж, — она произнесла это слово с нежной гордостью, — мой муж ни во что не ставит деньги. И если не считать красок и тому подобного, он вообще не тратит на себя ни копейки.
— Однако человек он по натуре независимый — я хорошо знаю, что это так… — Мэддокс слегка помедлил, но тут же довел свою мысль до конца: — И его должно унижать… м-м… вы уж меня извините… то, что вы содержите его.
— Да он об этом и не думает, — решительно возразила Дженни, — и, надеюсь, никогда не будет думать. — Она поднялась с места. — Все, что у меня есть, принадлежит ему в такой же мере, как и мне, мистер Мэддокс, и для нас двоих этого вполне достаточно. У нас есть дом, за который полностью выплачено, два постоянных жильца, ну и фунтов тридцать вложено в акции Строительного общества. Лучше жить мы просто не можем, даже если б и хотели.
— И все же, — безуспешно, но упорно стоял тот на своем, — вы могли бы устроиться совсем иначе, будь у вас больше денег. — Он окинул взглядом ужасающе убогую, крошечную гостиную, удивляясь тому, как человек со вкусом и обостренной чувствительностью Десмонда может здесь жить. — Вы могли бы… иметь более просторный дом. Потом, я уверен, что вы очень много работаете. Вы могли бы нанять себе помощницу… хорошую служанку.
Она расхохоталась ему в лицо, весело, с присущим ей очарованием, словно он сказал что-то очень смешное.
— Я сама была служанкой, мистер Мэддокс, и, надеюсь, неплохой. А что до работы, так я бы померла со скуки, если бы мне нечего было делать. Скажу вам прямо: я не была бы счастлива, если б мы жили иначе, чем сейчас. Я просто уверена, что жизнь наша не была бы и вполовину такой славной.
Окончательно сбитый с толку, Мэддокс молча смотрел на нее, и в нем росло уважение к этой женщине, хоть он и не сумел ничего от нее добиться. Уродливые часы — подделка под черный мрамор, — стоявшие на каминной доске, показывали двадцать пять минут третьего.
— Тем не менее, — рискнул он, — я надеюсь, вы разрешите заглянуть в мастерскую вашего мужа?
Ее отказ был верхом любезности и такта. Дело в том, что робость ее гостя и его непрезентабельный вид навели Дженни на мысль, что перед нею человек, который тщетно пытается заработать на чем-то весьма непрактичном, граничащем с фантастикой, и это тронуло ее и расположило к нему.
— Лучше бы вы все-таки поговорили сначала с мистером Десмондом.
— А я говорил с ним. — Весь вид Мэддокса указывал на то, сколь безрезультатен был этот разговор. Помолчав немного, он взял шляпу и встал. — Будьте любезны передать вашему супругу, что я заходил.
— Конечно, передам. Только, по-моему, ничего из этого не выйдет, так что вы лучше не обнадеживайтесь зря.
Когда он ушел, Дженни вернулась на кухню и некоторое время постояла в растерянности, затем, пожав плечами, выбросила из головы мысль о посетителе и пошла снимать белье.
В пять часов у входной двери снова позвонили. К этому времени Дженни уже успела переодеться и была готова принять гостей.
— Вы уж нас извините, — сказала она, здороваясь с Глинами, — только Стефен еще не вернулся.
— А мы пришли немного раньше. — Глин повесил шляпу и шарф на оленьи рога в передней. — Кстати, к вам сегодня не заходил некий агент по фамилии Мэддокс?
— Заходил, — сказала Дженни, сразу настораживаясь. — Мистер Чарлз Мэддокс.
— И, я надеюсь, вы дали ему две-три картины Стефена?
— Упаси боже, конечно, нет. Как же можно — не спросив Стефена? — Дженни улыбнулась. — Да мне бы перед ним потом вовек не оправдаться.
— Понятно, — сказал Глин и, помолчав, добавил: — Ну, вот что: вы побеседуйте вдвоем, а я загляну в мастерскую.
Выйдя через кухню на выложенный плитами задний дворик, он пересек его, отыскал под матом ключ и вошел в ветхий деревянный сарайчик, где работал Стефен. Если не считать викторианской софы с поломанной спинкой, стоявшей у одной из стен, там было совсем пусто, неуютно и холодно, так как помещение даже не отапливалось, зато в нем было сухо и через окно, выходившее на север, падал превосходный свет. В центре мастерской на мольберте стояло большое незаконченное полотно, изображавшее реку, а в одном из углов были составлены как попало картины самых разных размеров — все без рам.
Ричард внимательно осмотрел незаконченную работу, пока набивал трубку табаком и раскуривал ее, затем снял картину с мольберта, поставил на него другую, которую взял из груды в углу и, присев на ветхую софу, принялся ее изучать. Минут через пять он поставил на мольберт новую картину, снова сел и снова погрузился в задумчивое созерцание. Так он проделал несколько раз.
Во всех движениях Глина появились теперь продуманная целеустремленность и зрелость, так подходившие к облику этого массивного человека с крупной головой. В пятьдесят лет это уже не был прежний пылкий и необузданный художник, который обожал богему, попирал все ортодоксальные воззрения и плевал на авторитеты, — подлинный и заслуженный успех укротил, или, вернее, смягчил, его. Работы Глина, проникнутые уверенностью в своей силе, отличавшиеся независимостью мысли и в то же время солидностью, были признаны — и вполне справедливо — ценным вкладом в английское искусство. Дни бродяжничества канули в прошлое, — теперь это был степенный женатый человек, владелец дома в Челси, член совета Академии, привыкший к своему положению и постепенно полюбивший его, хоть оно и противоречило его взглядам. Однако сейчас, просматривая работы Стефена, такие разнообразные, такие смелые по краскам, по пророческому отсутствию раболепства перед традициями, по самобытности образов и изображению перспективы, по богатству и изяществу фактуры (как тщательно скрыт искусной лессировкой жесткий остов композиции!), — просматривая эти картины, чуть таинственные, с большим подтекстом, где всегда что-то недосказано. Глин почувствовал, что какие бы перемены ни произошли в нем, в глубине души он по-прежнему за тех, кто восстает против рутины, за бунтарей. Полотна, стоявшие в углу этого дощатого сарая, были намного лучше его работ — это он спокойно и без всякой зависти понимал; по мастерству исполнения и оригинальности замысла они могли быть поставлены в один ряд с творениями величайших мастеров. И Глин подумал о том, что Десмонд уже целых семь лет неустанно трудится в полной безвестности, никто о нем не слышал, не знает, он ведет жизнь аскета, затворника, похоронившего себя в трущобах Ист-Энда; отказываясь общаться с внешним миром и не давая зарубцеваться ране, он, конечно, имеет все основания чувствовать себя обиженным, но такое состояние духа опасно для него самого. И Глин решил, что настало время действовать: пора положить конец этому затянувшемуся отшельничеству. Собственно, он пришел сюда с готовым уже решением: сам он за эти годы сумел занять прочное положение, и естественно, что мысли его потекли по вполне определенному руслу. Выход для Стефена мог быть только один — добиться признания. Это сыграло огромную роль в его собственной жизни. Это может сыграть решающую роль в жизни Десмонда. Говорить об этом со Стефеном, конечно, бесполезно. Глин не раз пытался — и тщетно. Он знал заранее о предстоящем посещении Мэддокса — он уже давно обсуждал этот шаг с агентом и сейчас, когда его посещение не достигло цели, понял, что действовать надо самому.
Нахмурившись, он с решительным видом встал, взял картину, на которой заранее остановил свой выбор — «Хэмпстедскую вересковую пустошь», — завернул ее в оберточную бумагу и обвязал веревкой. С несвойственной ему стремительностью он вышел из мастерской, запер ее и через заднюю дверь выбрался в тупичок. Ему потребовалось не больше трех минут, чтобы дойти до угла, а там, нырнув в кабачок «Благие намерения», он выпил стакан эля и попросил бармена подержать до вечера у себя пакет. К шести часам, никем не замеченный, он вернулся во двор и оттуда прошел на кухню.
Стефен только что вернулся домой и радушно приветствовал друга. Здороваясь с ним, Глин невольно подумал о том, какая большая перемена произошла в Стефене со времени их первой встречи в Слейде. И дело было не только в том, что Стефен страшно похудел — скулы у него торчали, а на висках образовались глубокие впадины. Глядя на него, казалось, что этот человек, с длинными худыми руками и с вымазанной в саже от речного пароходика щекой, в грубых, перепачканных краской штанах и куртке, со старым шарфом, переброшенным через плечо, держится на ногах лишь огромным усилием воли, напряжением всех своих сил. Правда, пятна румянца на скулах и горящие глаза несколько сглаживали это впечатление, придавая лицу Стефена необычайно живое, энергичное выражение.
— Удачный был день? — спросил Глин.
— Вполне. Я чуть свет отправился в Гринвич.
— Как поживает старушка Темза?
— Мучает меня, как всегда. А чем ты сейчас занят?
Ричард помедлил, повертел цепочку от часов — уже не потрепанный обрывок шнурка, а настоящую золотую цепочку внушительной толщины, с брелоками, подарок ублаготворенного заказчика.
— Вообще говоря, собираюсь приступить к портрету лорда Хаммерхеда.
— Ты что-то уж очень много стал писать портретов. Это опять заказ?
— Да.
— Мне знакома эта фамилия. Твой заказчик, случайно, не пивовар?
— М-м… Это одна из многочисленных сфер его деятельности.
— А другой сферой является искусство? Живопись только и существует благодаря таким молодцам, как он.
Глин искоса взглянул из-под бровей на приятеля: не иронизирует ли он? Но лицо у Десмонда было по-прежнему приветливое и веселое. Последовало небольшое молчание, но тут появилась раскрасневшаяся от долгого пребывания у плиты Дженни с дымящимся блюдом в руках и весело пригласила всех к столу.
Еда была простая, но сытная: душистое рагу, картофель в мундире, затем домашний сливочный торт и большая миска абрикосового компота на десерт. Глин, который с годами стал еще большим сластеной, что заметно сказалось на его внушительных габаритах, с удовольствием предавался чревоугодию, но хоть и был поглощен едой, все же не мог не заметить, как безразличен к еде Стефен. Он, казалось, даже не замечал, что глотает, да и вообще пища нисколько не интересовала его: если бы не Дженни, тарелка его так и простояла бы пустой. Но настроение у Стефена было необычайно жизнерадостное, красивые глаза его оживленно блестели, когда он принялся подробно рассказывать о том, как ругался с капитаном, чья баржа чуть не опрокинула их посредине реки.
— И какими только крепкими словечками мы друг друга не обозвали! — весело заметил он в заключение. — После этого у меня совсем пропал голос.
— Что?! — воскликнула Дженни, бросив на него встревоженный взгляд.
— Это пустяки! Ведь когда я работаю, мне голос не нужен. — Стефен с улыбкой повернулся к Глину. — Тэпли глух, как пень. Иногда я, как уйду из дому, целый день рта не раскрою.
Глин неодобрительно погрозил ему вилкой.
— Но это же ненормально, — сказал он. — Ты совсем, как Анна. Иной раз от нее тоже за целый день слова не дождешься.
Анна посмотрела на него — как всегда, смиренная и серьезная, только уголки губ приподнялись в иронической усмешке.
— Это было первым условием, которое ты мне поставил, когда я переехала к тебе.
— Переехала ко мне! — возмутился Глин. — Да неужели ты не можешь запомнить раз и навсегда, что ты теперь почтенная замужняя женщина?
— Иногда я даже думаю, что мы стали слишком почтенными.
— Что ты хочешь этим сказать? Тебе не нравится, как мы живем? Посмотри, с какими людьми ты встречаешься.
— О, мы действительно встречаемся с уймой людей. Мы наряжаемся и ездим по приемам, где все время стоишь, а вокруг такой шум, что собственного голоса не слышно. Мы бываем на торжественных обедах, сидим на сквозняках, слушаем длинные напыщенные речи. Мы действительно очень заняты. Но только в Париже мы жили куда веселее, когда ты швырял в меня ботинками и обзывал потаскухой.
Стефен расхохотался, но Дженни была несколько шокирована, а Глин явно рассердился:
— Ты несправедлива, Анна. Мы теперь стали старше. У нас есть определенное положение в обществе, определенные обязательства и, следовательно, определенные обязанности. — Он повернулся к Стефену. — А вот ты… ты ведешь неправильный и притом вредный для тебя образ жизни. Мы должны вытащить тебя на свет божий.
— В самом деле? — с улыбкой заметил Стефен. — Интересно, как же вы за это приметесь?
— Обеспечив тебе то признание, которого ты заслуживаешь.
Стефен покачал головой: слишком уж назидательным был тон Глина.
— Если б кто-нибудь сказал тебе такую гнусность двадцать лет назад, ты бы стукнул его по уху. Мне не нужен успех. У меня нет на это времени. Успех, особенно успех у публики, сковывает дух. Я же могу всецело отдаться моей работе, потому что уже не жажду его.
— Послушай, Десмонд, — несколько запальчиво начал Глин. — Давай подойдем к этому вопросу разумно, без излишней горячности. Оставим публику в покое… никто не намерен принуждать тебя писать в угоду публике. Но неужели ты хочешь сказать, будто тебе безразлично, что думают о твоей работе люди, действительно в этом понимающие, например твои собратья по искусству?
|
The script ran 0.014 seconds.