1 2 3 4 5 6 7 8 9
— Когда будет заканчиваться регистрация, подойди, — участливо ответила диспетчерша и поспешно добавила: — Но я ничего не обещаю!
— Спасибо, девушка! — вспыхнул он радостью.
— Ничего не обещаю!
Обращение на «ты» показалось ему знаком благосклонности. Он снова поверил, что сможет улететь, и с умноженным пылом стал обращаться к высшим силам с призывами:
«Господи, помоги мне получить талон! Господи, помоги улететь, пожалуйста!»
До начала регистрации на второй утренний рейс оставалось около двух часов. Ощутив такую усталость, словно его желание улететь в Ригу было громадным камнем, который он все это время непрерывно толкал в гору, Раздолбай вышел на улицу покурить. Вокруг суетились с чемоданами и багажными тележками люди. Темными окнами пилотской кабины мрачно взирал на них со своего постамента трудяга Ил-18. Раздолбай курил, вдыхая дым жадно, словно свежий воздух, и прикидывал, не осталось ли у него неисчерпанных возможностей.
«Надо сделать этой девушке что-нибудь приятное, — придумал он. — Подарить ей цветы! Розы!»
Цветочного магазина в аэропорту не было, а придорожные рынки в семь утра еще не работали.
«Шереметьево-2!» — нашелся Раздолбай и побежал на стоянку такси. До международного аэропорта можно было домчаться на машине за десять минут.
В серых каменных джунглях Москвы Шереметьево-2 был таким же оазисом благополучия, как магазины «Березка» или бары «Интурист» в гостиницах. Там радовали глаз непривычная чистота и яркие рекламы, там по-особенному пахло, и тонкий пьянящий аромат всерьез называли «запахом заграницы», хотя все понимали, что это всего-навсего устоявшийся запах фирменных сигарет. Это место считалось в Москве единственным, где в любое время суток работали кафе, и приехать туда ночью с компанией на машинах или на мотоциклах, чтобы выпить кофе, считалось высшим тусовочным шиком.
«Где кофе ночью, там и цветы в семь утра!» — надеялся Раздолбай.
Его надежда разбилась об зеленый фанерный щит, которым витрина цветочного магазина в Шереметьево-2 была наглухо задраена. Даже в оазисе благополучия цветы продавались только с девяти утра, и чтобы добыть букет до этого времени требовалось чудо.
«Вот еще один способ испытать высшие силы», — подумал Раздолбай и, переходя от человека к человеку, стал спрашивать у всех подряд:
— Простите, где-нибудь цветы сейчас можно купить? Вы не знаете, тут цветы где-нибудь есть поблизости?
Все отвечали ему недоуменным взглядом.
— Где-нибудь в это время цветы можно достать? — обратился он уже без надежды к похожей на цыганку женщине, стоявшей в темном закутке возле неработающего лифта.
— У меня есть цветы, — тоном заговорщицы ответила женщина и сверкнула в полумраке золотыми зубами.
— Где? — спросил он, непроизвольно переходя на шепот.
— Здесь, — ответила женщина, толкнув носком ноги большой фибровый чемодан.
— Покажите, — прошептал Раздолбай.
Он был уверен, что высшие силы привели его к спекулянтке, которая из чемодана торгует в международном аэропорту цветами, пока закрыт ларек, и ликовал, считая, что свершилось чудо. Но чемодан открылся, и вместо роз, хризантем и георгинов его глазам предстало мятое тряпье. Женщина бережно вытащила из этого тряпья свернутое в плоский сверток полотенце и разложила его на полу. Внутри оказались семь грязно-белых роз со сплющенными чашками.
— Мне подарили, но если вам очень надо, я уступлю половину, — сказала женщина с видом благодетельницы.
— Давайте три, — согласился Раздолбай. Цветы выглядели неказисто, но выбирать не приходилось.
— Я вам ленточкой перевяжу, они сразу лучше смотреться будут. Сейчас, конечно, в такое время не купите. Держите, молодой человек.
Удавив три цветка бумажной лентой, «цыганка-спекулянтка» вручила Раздолбаю ершом растопырившийся «букет» и застыла в вежливом ожидании.
— Сколько с меня? — понятливо спросил он.
— Ну, почем сейчас розы? Рубля по два? Пять рублей давайте, нормально будет.
Слишком радуясь удаче, чтобы оценивать цветы критически, Раздолбай отдал пятерку и поспешил к ожидавшей его машине. Всю обратную дорогу он рассматривал букет и ломал голову, зачем это приключение понадобилось. С одной стороны, вроде бы случилось чудо, с другой — безжалостный свет дня содрал с добытых роз последние остатки пристойности, и дарить цветы, похожие на кладбищенский мусор, можно было только с целью оскорбить, но никак не порадовать.
«Ладно бы я просто не нашел цветов, но ведь нашел, хоть это казалось невозможным! Зачем Бог помогал мне, если эта помощь бессмысленна, — не понимал Раздолбай, пытаясь разгадать замысел высших сил, — а может быть, диспетчерша оценит именно такие розы? Увидит их, поймет, как трудно сейчас найти цветы, и, тронутая вниманием, поможет мне?»
— Как вы думаете, это можно дарить? — спросил он таксиста, чтобы тот бросил свою лепту на весы сомнений.
— Ну, если какой-нибудь опойке, то можно подарить, почему нет? — засмеялся таксист.
Выйдя из машины, Раздолбай сразу отправил розы в урну и признался себе, что запутался. Нелепый результат поездки никак не походил на помощь свыше, но списать его на собственную глупость не позволял внутренний голос, уверявший, что все это зачем-то было нужно.
«Смотаться за цветами на такси, чтобы выбросить их в урну — это было нужно?! — недоумевал Раздолбай.
— Нужно! — стоял на своем внутренний голос».
Возрожденная вера пошатнулась. Снова склоняясь к мысли, что «голос» — это расщепленное сознание, готовое оправдать любую глупость, лишь бы сохранить подпорку-Бога, он вернулся к регистрационной стойке. За время его отлучки хвост «подсадной» очереди увеличился вдвое. Появился новый пассажир с льготным талоном, и еще семь человек стояли теперь за мамашей-поварихой и ее сынком-уголовником.
«Новый льготник — это плохо, — подумал Раздолбай, занимая свое место. — Если бы диспетчерша хотела мне помочь, она могла бы дать талон сразу, а теперь, даже если даст, я буду седьмым, а не шестым».
Пассажир, стоявший за Раздолбаем, похлопал его по плечу:
— Молодой человек, очередь вон там начинается.
— Я занимал с вечера.
— За кем занимали?
— Вот за ними.
Краснощекий толстяк пристально посмотрел на Раздолбая и театрально удивился:
— Первый раз вижу! Ма, он за нами занимал?
— Нет, — очень естественно ответила мамаша.
— Не стоял он тут, не стоял! — подтвердил мужчина, которого обошел приятель-пройдоха.
— Да вы что! — задохнулся Раздолбай и поймал взгляд мужичка в зимних ботинках. — Скажите им, что я занимал! Вы-то меня должны помнить!
— Стоял он тут, — робко вступился мужичок. — Стоял за ними.
Его жалкое заступничество потонуло в хоре дружного возмущения. Мамаша-повариха кричала, что лучше знает, кто за ней стоял, а кто нет, и ее зычный голос стал решающим. Под возгласы «совсем обнаглел!», «стоял, тоже мне…» и «не пускайте его!» Раздолбая выгнали из очереди. Мужичок пытался призвать в свидетели депутатов, но те заявили, что народу виднее, и отвернулись. Пробормотав «нехорошо», мужичок виновато развел руками и больше не возникал.
— Не наглейте, молодой человек. Идите в конец очереди, чем вы лучше других? — порицательно сказала ему мамаша-повариха.
Раздолбай не верил случившемуся. До этого момента он считал, что подлости существуют только в выдуманном мире Шекспира, где душат возлюбленных, и мелкая житейская подлость, которую совершили по отношению к нему, обожгла его, как плетка. Место в очереди было потеряно. Люди, которые первый раз его видели, охотнее верили трем солидным свидетелям, чем одному затюканному мужичку, и их можно было понять. Но понять «свидетелей», которые ничего не выигрывали, кроме копеечной мести, понять, как им не стыдно друг перед другом, Раздолбай не мог. Он не пошел в конец очереди. Это было унизительно и бессмысленно. Оставалось надеяться только на льготный талон и на семь пустых мест в самолете.
«Господи, помоги улететь! — снова начал просить он, хотя после несуразной поездки за цветами от его веры остался покосившийся остов. — Я поверил тебе, когда ты потребовал пропустить этого мужика, поверил, когда ты велел сказать диспетчерше правду… Что, все это было напрасно? Ладно бы я просил помощи, ничего сам не сделав, но я все, что ты велел, выполнил! Господи, прости, что я сомневаюсь и не верю абсолютно, но меня еще эти цветы сбили с толку. Ты говоришь — это было нужно, а, получается, нужно только затем, чтобы я потерял очередь. Я совсем запутался. Вдруг все это игры моего сознания, и я говорю сам с собой? Если я не улечу и не будет ничего с Дианой, я ведь больше никогда в тебя не поверю! Это не угроза, кто я такой… Я сам чувствую, что верить — лучше, чем не верить, но верить на пустом месте я не могу. Вдруг эта хабалка и ее сынок улетят, а я не улечу из-за того, что уступил очередь? Это будет значить, что жить надо по закону „умри ты сегодня, а я завтра“, и хоть мне не нравится такой закон, ты же мне другого выбора не оставишь! Не оставишь просто тем, что тебя, значит, нет!»
Начав с мольбы о помощи, Раздолбай сам не заметил, как заговорил со своим внутренним Богом, будто с близким другом. Метания от веры к неверию надоели ему, и он хотел раз и навсегда объясниться. Отдав мольбе столько сил и совершив два поступка против своих естественных желаний, он чувствовал себя вправе рассчитывать на помощь и заранее знал, что если не улетит, то окончательно решит, что никакой высшей силы не существует, прежние случаи ее вмешательства — совпадения и обращаться к Богу — наивный самообман.
Объявили регистрацию. У стойки появилась контролерша с планшетом, подтянулись со всех сторон пассажиры с билетами, застыли в напряженном ожидании «подсадные». Раздолбай снова приплелся к будочке диспетчера по транзиту.
— Как там, девушка, с Ригой, ничего не ясно?
— Я же сказала, подойди, когда будет заканчиваться регистрация. Я все помню, — ответила диспетчерша, не отрываясь от клавиатуры компьютера и даже не удостоив его взглядом.
Регистрация на второй рейс проходила быстрее, чем на первый. Раздолбай вернулся к стойке посчитать места, заглянул в планшет контролерши и мрачно усмехнулся — этот полет выполнял маленький Ту-134, а не большой лайнер, и кресел в самолете было всего семьдесят.
«Не будет в нем семи пустых мест, на что я надеюсь? Дотерплю до конца, чтобы не думать потом, что не сделано все возможное, и покончу с этим внутренним раздвоением», — настраивался Раздолбай.
Ему казалось, он опустошен настолько, что, даже получив талон, останется равнодушным. Ведь талон — это не победа, а всего лишь продолжение борьбы. Придется снова беспокоиться, скандалить с очередью, ждать «подсадки» на вечерние рейсы…
«Лучше бы я не получил никакого талона, чтобы прямо сейчас это кончилось», — подумал он, возвращаясь к окошку.
— Давай паспорт, — сказала диспетчерша, увидев его замученную физиономию.
Словно маленький салют заискрился у Раздолбая в груди — он ошибался, думая, что останется равнодушным! Диспетчерша молниеносно вписала его имя в какой-то серо-голубой бланк и, вернув ему этот бланк вместе с паспортом, коротко приказала:
— На регистрацию.
Раздолбай присмотрелся к полученной бумажке и не поверил глазам — в руках у него был не талон на подсадку, а настоящий билет на рейс. Он даже не подозревал, что такое возможно. Борьба была кончена. Он летел к Диане.
— Девушка, спасибо огромное… — пробормотал Раздолбай, теряясь от того, что не может найти достойные слова благодарности.
— Бегом, пока регистрация не кончилась!
Раздолбай бросился к стойке.
— Кто с талонами, есть одно место! — услышал он издали возглас контролерши.
Мужичок в зимних ботинках шагнул было вперед, но Раздолбай с криком «Подождите, у меня билет!» вручил контролерше чудом добытый бланк. Контролерша зачеркнула последний свободный квадратик на планшете и объявила:
— Рейс полный, кто «на подсадку» — ждите следующего.
— Билет взял, да? — спросил мужичок, и в его голосе прозвучала не зависть, а восхищение.
— Нет, это не билет… так… — стушевался Раздолбай, пряча глаза.
Он с удовольствием испепелил бы очередь взглядом триумфатора, но триумф получился с примесью горечи и даже стыда — получилось, что у человека, которому он пытался помочь, он сам же в последний момент отобрал единственный шанс успеть на похороны.
«Бог так распорядился — значит, тебе нужнее, — успокоил его внутренний голос и вдруг добавил: — До вылета полчаса. Подаришь диспетчерше цветы теперь, когда от нее ничего не нужно?
— Опять ехать в Шереметьево-2? — испугался Раздолбай. — Так рисковать?
— Ты успеешь!»
Не доверять внутреннему голосу после совершенного чуда показалось неблагодарностью, и он побежал на автостоянку.
Только теперь к нему пришло понимание, зачем нужна была первая поездка — узнать время открытия цветочного ларька и получить от жизни урок.
«Бог воспитывает меня, — думал Раздолбай по дороге в международный аэропорт. — Дарить букет с целью добиться выгоды — некрасиво, и первые цветы попались некрасивые, как эта цель. Дарить в благодарность, когда ничего больше не нужно, — красиво, и цветы я теперь куплю красивые».
Все его сомнения отпали. Шаткая теория высших сил как будто сжалась в точку, и вера в Бога казалась теперь простым житейским опытом, вроде знания, что огонь горячий, вода течет, а бритва острая.
«Бог — не подпорка в слабости, существование которой зависит от моего желания пользоваться этой подпоркой или не пользоваться, — пытался Раздолбай оформить это знание в развернутую картину, — Бог сам по себе. Он такая же реальность, как радиоволны, а я могу только пропускать его голос через себя, обращаясь к нему и признавая над собой его волю. Люди на самом деле — марионетки. Но они не признают этого, отрицают Бога и пытаются действовать по своей воле. Этих марионеток никто не ведет. Они путаются в веревочках, тратя зря силы, упав, сокрушаются, и снова своевольничают, бестолково суетясь и наталкиваясь на себе подобных. Намного проще жить, зная простой секрет — нужно договориться с Богом! Признаешь его высшую волю — и натянутся невидимые нити; попросишь привести к желанной цели — и нити затанцуют, поведут, куда надо, избегая препятствий и создавая с помощью других людей удобные обстоятельства. За это Бог потребует жить по велению внутреннего голоса и может привести к ситуации, когда придется делать трудный выбор. Вот где дается марионетке свобода! Поступит она вопреки внутреннему голосу ради своей тряпичной выгоды — и Бог ее оставит. Поступит правильно — поведет дальше. А как правильно поступать марионетка всегда внутри себя слышит, только часто уговаривает себя, что можно поступить по-другому».
Вопреки всему, что говорил Валера, Раздолбай не считал теперь упование на Бога потерей свободы или рабской психологией. Наоборот, признание над собой высшей воли казалось ему подлинным обретением свободы. Люди, лишенные связующих с Богом нитей, по его мнению, всегда оставались пленниками обстоятельств, хаотично помыкавших их жизнями. Истинной же свободой была власть над обстоятельствами, которую, в представлении Раздолбая, получали только доверившиеся Богу «марионетки».
«Вот я рискую, — думал он, счастливый от того, что его ниточками управляет всемогущий покровитель. — Меня везут в машине, я на ситуацию не влияю. Малейшая задержка — проколотое колесо или гаишник — прощай Рига! Любой человек сказал бы, что я спятил, поехав за цветами за полчаса до вылета. А я верю, что успею, потому что внутренний голос мне сказал это сделать, и значит, Бог ведет меня. Кто свободнее — я или человек, который, полагаясь только на себя, решил бы, что такая поездка — безумие?»
Заплатив водителю, чтобы тот ждал его, Раздолбай бегом метнулся к цветочному ларьку. Продавщица еще не открыла прилавок, но уже расставляла цветы по узким металлическим ведеркам. Букет из семи ярко-розовых роз стоял на самом видном месте и просился в руки. С розами в руках Раздолбай кинулся обратно — такси не было.
— Сука! — выругался он, беспомощно озираясь в поисках другой машины, но тут издалека послышался окрик:
— Парень! Эй, парень! Я здесь стою!
Раздолбай увидел, что его машина припаркована в сотне метров от входа в аэропорт, и бросился туда.
— Там стоять нельзя, я отъехал, чтоб не цеплялся никто, — пояснил водитель. — А ты чего, думал, я уехал?
Раздолбай не отвечал, задыхаясь. Бронхиальная астма беспокоила его редко, но от испуга и стометровки, которую он маханул, как птица крылом, у него случился приступ.
— Курить надо бросать, — прохрипел он, отдышавшись.
Обратный путь незаметно пролетел в разговоре с таксистом о вреде курения, и меньше чем за десять минут до вылета Раздолбай выскочил из машины у фасада Шереметьево-1. Девушка-диспетчер, увидев в своем окошке вместо умоляющих глаз очередного безбилетника букет роз, растеряла всю свою строгость.
— Ой, спасибо… — прошептала она, но тут же смутилась и закричала на Раздолбая так, словно он был ее непутевым сыном: — Сумасшедший! Бегом на рейс, опоздаешь!
Аэродромный автобус уже отвез всех пассажиров к самолету и вернулся за одним Раздолбаем после долгих переговоров контролерши по рации. Вылет из-за него на несколько минут задержали.
— Нервов не хватает! Вот из-за таких раздолбаев мы на пенсию выходим в сорок пять лет! — отругала его бортпроводница.
— Простите! Если хотите, я вам своих нервов отсыплю, — благодушно ответил Раздолбай, плюхнулся на свое место и провалился в сон раньше, чем самолет вырулил на взлетную полосу.
* * *
— …температура в Риге плюс двадцать семь градусов. Желаем вам приятного отдыха и снова ждем на борту нашего самолета, — разбудил его дребезжащий в динамиках голос. Турбины молчали. Последние пассажиры гуськом покидали салон. Раздолбай нашарил под сиденьем сумку и, спросонья натыкаясь на спинки кресел, побрел к выходу.
Яркое солнце ударило ему в глаза с голубого неба, взбодрив, словно глоток кофе. Над горячим бетоном аэродрома дрожал пропитанный керосином воздух.
«Своя жизнь!» — восторженно подумал он, спускаясь по трапу. Огромный день, полный волнующей неизвестности, начинался с красной строки.
Дача Дианы располагалась в тупичке узкой юрмальской улицы. Это был одноэтажный садовый домик, обсаженный кустами белых и красных роз вперемежку с благоухающим шиповником. Подходя к калитке, он ожидал услышать звуки старого пианино, на котором Диана обычно до обеда занималась, но было тихо.
«Вдруг она спит, а я вломлюсь? Вдруг она будет мне не рада? Вдруг у нее Андрей? — заволновался он.
— Дано будет, — подбодрил внутренний голос и как будто подтолкнул его».
Раздолбай отворил калитку, прошел по мшистым каменным плиткам к дому и увидел, что входная дверь приоткрыта. Затаив дыхание он перешагнул порог — внутри никого не было. Решив, что это хорошая возможность устроить сюрприз, он вытащил из своей сумки Дианин сарафан, повесил его снаружи на ручку двери самой большой комнаты, а сам заперся изнутри на ключ. Ему было так весело представлять изумление Дианы, что он даже не испытывал неловкости от вторжения в чужой дом. Теперь оставалось ждать.
Комната, где заперся Раздолбай, оказалась спальней-гостиной, половину которой занимал разложенный диван. Всюду были разбросаны Дианины вещи. На диване валялись небрежно брошенные майки и юбки, на зеркальном трюмо громоздились цилиндрики косметики, под столом отдыхали знакомые босоножки, все еще хранившие в трещинках кожи московскую пыль. Находиться в окружении этих вещей было приятно. Казалось, Диана растворена в них, и, лаская взглядом помаду, касавшуюся ее губ, или майку, которая обнимала ее тело, Раздолбай как будто чуточку обладал своей любимой.
Обнаружив за обшитой вагонкой дверью просторную ванную, он решил умыться с дороги и увидел на растянутой леске сохнувшее белье.
«Ну, это уже как то слишком…» — устыдился он, отводя взгляд от кружевных трусиков.
Бессонная ночь в аэропорту напоминала о себе давящей усталостью, от которой умывание не спасло. Готовясь весь день быть искрометным, Раздолбай прилег на диван, чтобы набраться сил, и мгновенно выключился. Разбудил его оглушительный грохот. Хлипкая дверь сотрясалась так, словно кто-то выламывал ее фанерное тельце, и гремела, как катившийся по лестнице барабан. Со сна он испугался, что сотворил что-то страшное, и бросился открывать, путаясь в руках и ногах. Диана стояла на пороге, и бесстыжие лучи струились из ее глаз.
— Я знала, что ты приедешь! — радостно выдохнула она.
— Как теперь твои раздумья? — поинтересовался Раздолбай, чувствуя себя графом Калиостро и Казановой в одном лице.
— Как, по-твоему? — спросила она в ответ, шагнув прямо на него, и ему ничего не оставалось, кроме как обнять ее.
«Целуй, дурак! — подтолкнул внутренний голос. — Сейчас или никогда!»
Раздолбай бережно отстранил ее волосы и ткнулся носом в пьяняще-ароматную щеку. Уголок ее губ дрогнул под его губами. Он чмокнул этот уголок, страшась, что сейчас она станет высвобождаться из его объятий, но она повернула лицо и сама смешала их губы в открытом поцелуе.
«Погибаю!» — подумал Раздолбай, ощущая, как поплыл под ним пол.
Весь мир сжался до крошечного пятачка, на котором они стояли. Раздолбай тонул в дурмане, и ему казалось, что он готов стоять так вечность, но Диана отстранилась, разъединив их губы настолько, чтобы можно было произнести слова, и тихо сказала:
— Вообще-то лежа целоваться удобнее.
Одурманенный Раздолбай сделал несколько шагов назад, увлекая ее за собой, и сел на диван. Она толкнула его в плечи, и они вместе повалились на упругий плюш. Ощутив на себе тяжесть ее тела, он счастливо засмеялся. Снова смешались их губы, сомкнулись объятия. Он гладил ее спину, и его ладони как будто изнывали от жажды. Ему хотелось выпить ее всю целиком — ладонями, губами, всем своим телом, но для этого им нужно было раздеться, а предложить это у него не хватало решимости. Но Диана как будто читала его мысли.
— Примем вместе ванну? — шепотом предложила она, выныривая из-под его руки.
«Она все знает, все умеет, — испуганно подумал Раздолбай. — Сейчас она меня раскусит и придется признаваться, что для меня это первый раз».
Диана скрылась за дверью ванной. Зашумела вода, послышался шорох одежды. Решив скрывать свою неопытность столько, сколько получится, Раздолбай напустил на себя устало-заинтересованный вид героя фильма «Девять с половиной недель» и пошел, как на экзамен. Раздетая Диана стояла в пустой ванне, в которую набегала вода. На фоне белого кафеля обласканное солнцем тело казалось не до конца раздетым, но тем более волнующим контрастом выделялись на нем не знавшие загара островки. Раздолбай обжег глаза об розово-коричневые кружки и темный, с отблеском, треугольничек, отпрянул взглядом и посмотрел Диане в лицо. Она в упор расстреливала его своими бесстыжими лучами и улыбалась.
— Будешь стоять или присоединишься?
Раздолбай как сомнамбула шагнул вперед.
— Если что, в воду ложатся без одежды, — напомнила она.
Перед его глазами вспыхнул зеленый свет. Забыв о стеснении, он вмиг сбросил одежду и с выпрыгивающим из груди сердцем перешагнул бортик ванны. Словно волшебный кокон соткался вокруг них, когда поцелуй снова соединил их губы. В этом коконе ушло стеснение, пропали мысли, отступил страх. Раздолбай купался в океане эйфории, и секунды казались ему бесконечными. Когда наполнилась ванна, они опустились в воду. Диана приподнялась над ним, чтобы закрутить кран, и темный треугольничек, который теперь манил, а не обжигал взор, оказался прямо перед его лицом.
«Как это красиво! О, как это красиво!» — воскликнул он про себя и, сомкнув руки в объятиях, прижал Диану к себе.
Много бесконечных секунд он плыл по волнам счастья, а потом градус эйфории начал постепенно снижаться.
«Все-таки пора уже, наверное, как-то делать это…» — тревожно подумал он, и Диана снова прочитала его мысли.
— Выходи за мной, — шепнула она, прикусив его за ухо.
«Все умеет, все знает…» — заныло у него в сердце.
Стряхивая с ног капли воды, Диана выбралась из ванны и завернулась в полотенце.
— Я тебя жду, — промурлыкала она, уходя в комнату, откуда вскоре послышался шелест простыни и диванный скрип.
«Сейчас она меня расколет! Сейчас мы будем это делать, и она все поймет!» — запаниковал Раздолбай, но пути к отступлению у него не было, а если бы и был, то он ни за что бы им не воспользовался.
Наскоро обмахнувшись полотенцем, Раздолбай вышел в комнату и увидел, что Диана выгибается на застеленном диване, изображая кошку.
— Мяу, — позвала она, царапая ногтями плюшевый подлокотник.
— Ррррр! — подыграл Раздолбай и бросился рядом так, что простыня собралась под ним складками.
И они начали это делать. Выражение «начали делать» крутилось у него в голове все время, потому что начать они начали, но делать ничего не получалось. После долгой бестолковой возни он ощущал себя папуасом, которому смеха ради дали надеть ботинки для горных лыж, и не понимал, как Диана терпит его издевательства.
«Почему же не получается? — паниковал он. — Почему она не поможет мне? Неужели?.. Нет, не может быть! Она же встречалась с Андреем!»
Тут у него почти получилось, и Диана подавила болезненный стон.
«Она — девочка! — осознал Раздолбай с ужасом, который вмиг сменился восторгом. — Если она тоже делает это впервые, то ему нечего бояться неопытности! Они в равном положении, и он даже в более выгодном, потому что сможет скрыть, что у него первый раз, а она этого никак не скроет».
Осмелев, он стал действовать активнее. Еще более громкий стон боли слетел с губ Дианы, но ее лицо отвердело в решимости, а руки, вместо того чтобы оттолкнуть Раздолбая, крепче обхватили его шею.
«Поехали!» — возликовал он, сливаясь с ней полностью, насколько возможно, и тут же почувствовал, что миг ликования для него вот-вот кончится. Едва успев шевельнуться еще раз, он поспешно ретировался, и мир вокруг взорвался мириадами хрустальных осколков.
Реальность еще не обрела в его глазах привычную четкость, а Диана уже встала с дивана и потащила из-под него простыню. Заметив на белой ткани алое смазанное пятно, Раздолбай понял, что его предположение подтвердилось, и принял покровительственный вид.
— Я нарочно не стал дольше… Видел, что тебе больно, — сказал он, стараясь, чтобы в голосе не звучали оправдательные нотки.
— Все было прекрасно, — ответила Диана, чмокнув его в щеку, и унесла простыню в ванную.
«Какая же она красивая! — в который раз подумал он, провожая взглядом ее гибкую спину. — Как свободно ходит, нисколько не стесняясь… Словно какой-нибудь дикий зверь в природе».
Чувствуя себя счастливым обладателем этой красоты, он стал ждать, когда Диана вернется, чтобы уютно устроиться в его объятиях. Но Диана, выйдя из ванной, принялась деловито перебирать белье в комодном ящике.
— Хочешь, съездим в Майори пообедать? — спросил он, предположив, что, сдав последний бастион, она засмущалась, и новую возможность окунуться в океан эйфории придется отложить на вечер.
— Обед в Майори — прекрасная идея, но, к сожалению, ничего не получится, — ответила Диана скороговоркой, в которой Раздолбаю послышался пугающий холодок.
— Почему?
— Я послезавтра улетаю, мне нужно собирать вещи, и столько еще всего сделать, что не знаю даже, как все успеть.
— Куда улетаешь? Надолго? — насторожился он.
— Насовсем, в Лондон. У мамы брат там живет три года, теперь мы едем с ней по вызову.
Под Раздолбаем как будто раскололся лед, и льдина, на которой он стоял, поплыла по темной стылой воде дальше и дальше от оставшейся на берегу Дианы.
— Но ты ведь будешь приезжать? — спросил он, отчаянно надеясь, что его не отнесет дальше возможного прыжка.
— Нет, это навсегда.
Диана выбрала в комоде черную бельевую пару и спрятала волнующие светлые островки под непроницаемой тканью.
Раздолбай осознал, что видел эти островки последний раз в жизни, и залепетал, пытаясь выцарапать последние крошки ускользающего счастья:
— Но если самолет послезавтра, ты ведь еще целых два дня здесь… Я могу поехать с тобой, помогу тебе собраться…
— Это совершенно лишнее. Я мыслями уже не здесь и не хочу портить нашу прекрасную встречу своим отстраненным видом.
— Почему обязательно отстраненным?
— Потому что послезавтра под всей мой жизнью будет подведена черта, и начнется что-то совершенно новое.
Диана говорила таким ровным голосом, что сердце Раздолбая стала рвать не только боль потери, но еще какая-то ост рая тоска. Все было так, словно его действительно относило на льдине, а Диана спокойно смотрела и даже не тянула к нему руки.
— Ты хочешь сказать, под нашими отношениями она подведена тоже? — спросил он, готовясь услышать убийственное «да».
— Пожалуйста, не надо ничего этого говорить. Ты сейчас все испортишь, — попросила Диана, и ее голос первый раз дрогнул.
— Что я могу испортить, если ты даешь понять, что мы больше не увидимся?
— Все было так красиво — завтрак во фраке, елочка, наша поездка в театр… Пусть все так останется в нашей памяти и не будет никакой горечи.
— Тогда… пусть там хотя бы останется больше… — выжал из себя Раздолбай и, вскочив с дивана, протянул руки. Он хотел обнять Диану, ласкать ее так, чтобы она забыла про свой отъезд или хотя бы опечалилась, призналась, что ей больно терять его, — что угодно, только не оставалась бы такой спокойной! Он коснулся ее плеч, и она тут же остановила его, легонько упершись ему пальцем в грудь. Касание было невесомым, но он ударился об него, как об ствол пистолета.
— Почему? — только и смог он выдавить.
— Больше не нужно.
— Тебе было со мной плохо?
— Было идеально и лучше не могло быть. Пожалуйста, ничего не спрашивай, ты все сделаешь только хуже.
— Хуже? Думаешь, мне может быть хуже, чем сейчас? Я не понимаю, что происходит! Ты сказала, что помирилась с Андреем, намекнула, чтобы я приехал. Я думал, ты выбираешь из нас двоих.
— Я выбирала.
— Но если ты выбрала меня, это ведь что-то значит! Не проси не расспрашивать, я буду расспрашивать, потому что хочу понять!
Сосредоточенно складывая разбросанные по комнате вещи, чтобы не смотреть ему в глаза, Диана замурлыкала:
— Я выбирала, и я очень не хотела, чтобы то, что произошло между нами, случилось бы у меня с Андреем. Он — взрослый человек, у нас была симпатия, были отношения. Если бы у нас что-то произошло, это стало бы слишком серьезно. Мы оба знали про мой отъезд и не хотели строить дом на песке. Я не представляю, как стала бы ему говорить: «Андрей, давай это сделаем, и не бери в голову, что ты меня больше не увидишь». При той степени теплых чувств, которые были между нами, это было бы очень тяжело, и не нужно ни мне, ни ему.
— А мне сейчас, по-твоему, не тяжело? — спросил Раздолбай, не веря, что после объятий и поцелуев можно быть такой безразличной.
— Ты не рад, что это было? — вопросом ответила Диана и, подняв руки над головой, прокрутилась перед ним в своем черном белье, словно балерина. У Раздолбая захватило дух, но он чувствовал, что принадлежавшая ему только что красота теперь запретна.
— Если ты не относилась ко мне серьезно… и не хотела с Андреем… не проще было уехать, никого не выбрав?
— Ну, я решила до отъезда… Боже мой, как это сказать, и зачем я говорю это… Решила раскрыть свою женскую сущность, чтобы не делать это в чужом мире.
Раздолбай ощутил себя использованным хирургическим инструментом, отброшенным за ненадобностью.
— Ты что, использовала меня, как… как… — Он запнулся, пытаясь подобрать самый оскорбительный инструмент.
— Не надо, ты сейчас окончательно все испортишь!
— Я думал, ты ко мне что-то испытываешь.
— Ты просто фантазер.
Диана пыталась окрасить сказанное слово утешительным тоном, но оно прозвучало издевательски. Раздолбая окатило ледяным потоком ненависти. Он смотрел, как она натягивает юбку, впитывая глазами последние кусочки доступной ему наготы, и думал, что ненавидит ее за то, что она так красива и не принадлежит ему.
— Я… Я тебя… — продавил он через сжатое судорогой горло. — Я очень тебя любил.
Слово «любил» прокололо в груди огромный, наполненный горячими слезами пузырь. Эти слезы хлынули наружу, сметая волевые плотинки, которыми Раздолбай пытался их удерживать, и, пряча позорный потоп от глаз Дианы, он бросился в ванную. Он едва успел включить шумно забарабанивший душ, когда последнюю плотинку прорвало и плач грянул навзрыд. Раздолбай ревел в голос, и ненависть заполняла его. Он ненавидел Диану за то, что она доставила ему такую боль и сделала это с такой легкостью… За то, что сильна в своей красоте… За то, что вольна быть с любым мужчиной, а он, наверное, никогда больше не прикоснется к такой прекрасной девушке… За то, что улетает в сказочный Лондон к новой интересной жизни, а он остается с выжженной пустыней на месте сердца… Он ненавидел ее за то, что она безжалостно разбила не только настоящее и будущее счастье, но даже прошлое счастье волшебной прогулки на Воробьевых горах, которое он считал надежно спрятанным в сокровищнице сердца, она разбила, обратив в черепки иллюзий. Он рыдал в голос с подвываниями, тонувшими в спасительном шуме воды, и вдруг его словно тронули за плечо. Сквозь плач и рвущуюся пополам душу пробился утешающий внутренний голос.
«Послушай, я ведь предупреждал, что она тебе не нужна. Ты очень просил и получил ее так, как было возможно.
— Ты?! — взревел Раздолбай. — Заткнись во мне, проклятое раздвоение сознания! Заткнись, чтобы я никогда больше не слышал тебя! Я жил без тебя нормально и никогда бы не влез в эту историю, если бы не твое дурацкое „дано будет“!
— Но ведь дано было.
— Лучше бы этого никогда не было! Лучше бы я забыл ее на следующий день после „прощалки“. Лучше бы моей первой девушкой стала нелюбимая Кися в своем идиотском халате… Не хочу больше этого психоза, не хочу больше сам с собой спорить, не хочу этого „голоса“! Не хочу, не хочу! Ты не Бог, потому что, если бы ты был Богом, ты не привел бы меня к такой боли. Замолчи во мне, исчезни, пропади пропадом!»
Мысленно Раздолбай бросал эти слова в пространство с такой же силой, с какой раньше просил Диану, а вслух повторял их шепотом, вяло шевеля распухшими от слез губами:
— Я не могу… Не выдержу… Диана… О Господи, как больно…
Он плакал, пока не обессилел, и еще долго сидел в оцепенении на краю ванны, облокотившись на раковину. Острая боль отступила. Остались только слабость и такая пустота, словно жизнь вытекла вместе со слезами. Раздолбай умыл распухшее лицо холодной водой и выглянул в комнату. Дианы не было. На столе лежала сорванная в саду белая роза, на стебель которой были нанизаны маленький латунный ключ и сложенная пополам записка. Все еще надеясь на жалкую подачку теплоты, Раздолбай развернул листок, мечтая увидеть в нем что-нибудь вроде «Ты навсегда — мой первый мужчина», но прочитал: «У меня нет времени тебя ждать. Запри дверь и положи ключ под коврик».
Записка выжала последние остатки слез из лопнувшего в груди пузыря. Раздолбай умылся еще раз, запер комнату, словно это было место преступления, где он вместе с сообщницей убил самого себя, и поехал в аэропорт. Из Риги хотелось немедленно бежать, но сил стоять в очереди «на подсадку» не было. Если бы в кассе не оказалось билетов на вечерний рейс, он поехал бы на поезде, но, словно в насмешку над его утренними мытарствами, билеты из Риги в Москву продавались свободно. В десять часов вечера он уже был дома. От вида друга-двухкассетника пустыню на месте сердца как будто оросил дождик.
— Только ты меня радуешь, — сказал Раздолбай, погладив серебристый бок магнитофона и видя в нем единственного утешителя.
Под канонаду «Металлики» он достал из шкафчика бутылку коньяка, подаренную на день рождения Валерой, и стал методично выпивать по стопке на каждую песню. Раньше, чем закончилась кассета, он уснул прямо в кресле и во сне видел веселую Диану, которая поливала его своими бесстыжими лучами и куда-то звала. Он пытался пойти за ней, но что-то его не пускало. Опустив взгляд, он увидел, что его нога привязана к батарее бечевкой. Рванувшись, он попробовал освободиться, и где-то задребезжал звонок. Сигнализация! Звонки повторялись громче и громче, и, вынырнув из густого, как кисель, сна, Раздолбай узнал трели своего «Чебурашки». Телефонный аппарат стоял прямо под креслом.
— Чтоб тебя… — поморщился он, снимая трубку. — Алло?
— В Москве танки, — нервно сказала мама, даже не поздоровавшись.
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
Сообщение мамы показалось Раздолбаю ерундой. Вспомнив вчерашний день, он окидывал внутренним взором пепелище на месте своей души и считал, что никакие танки не смогли бы произвести в ней такого опустошения. Чего нервничать? Танки как приехали, так и уедут, а любви не вернешь.
— Какие танки? Мне плохо… — буркнул Раздолбай, злясь, что мама тревожит его из-за каких-то глупостей.
— Что, тебе плохо?
— Голова болит.
— Вот и хорошо — сиди дома, не смей выходить на улицу!
— Что, действительно так серьезно?
— Ты — недоумок?! — сорвалась мама на крик. — Говорю тебе, танки в городе, военный переворот! Захоронись в квартире и чтобы носа не высовывал!
Мама повесила трубку. Голова Раздолбая включалась медленно, словно старый ламповый компьютер, и тревожный смысл маминых слов доходил до него постепенно. Танки в Москве означали что-то грандиозное. Раздолбай включил черно-белый «Темп», пылившийся в углу комнаты с тех пор, как он ползал здесь со своей пластмассовой пушкой. По всем каналам, которые принимал ископаемый аппарат, показывали «Лебединое озеро». Подобное бывало во время траура по генсекам, но даже тогда балет оккупировал не больше двух-трех каналов, и хотя бы один канал показывал какой-нибудь «Сельский час». Страшно было даже представить событие траурнее смерти генсека!
Раздолбай не интересовался политикой. По обществоведению он едва вытягивал на тройку, газет не читал, школьные политинформации прогуливал. Власть государства, в его понимании, воплощали милиционеры, которых нужно было всячески избегать. Из обрывков сведений, полученных в разное время из разных источников, в его голове сложилась к десяти годам простая и понятная картина. Страна СССР, в которой ему повезло родиться, — самая большая, самая сильная и самая лучшая страна в мире. Они строят социализм — общественный строй, в котором нет богатых, не может быть бедных и никто никого не угнетает. В других странах одни люди угнетают других, поэтому некоторые живут в роскошных домах и ездят на шикарных автомобилях, а большинство влачит жалкое существование в каморках, перебиваясь с хлеба на воду. Как живут в роскошных домах, Раздолбай представлял слабо, а про жалкое существование знал очень хорошо из книги «Маленький оборвыш», которую задавали по внеклассному чтению. Еще он знал, что давно при царе они тоже жалко существовали. Богачи и попы угнетали народ — заставляли работать на фабриках за гроши и строить железные дороги за котелок каши. Так бы они прозябали по сей день, и Раздолбай тоже мог бы ютиться в подвале, тачая сапоги для какого-нибудь помещика вместо учебы в школе, но явился Ленин и устроил кровопийцам Октябрьскую революцию. Царя-гадину расстреляли, богачей выгнали, попам перестали верить, и с тех пор советское общество неуклонно движется по пути мира и прогресса. Некоторые страны последовали заветам Ленина и тоже выгнали своих богачей. Этим странам СССР помогает созидать прогрессивную жизнь, отправляет туда врачей и ученых, строит там современные заводы. Все люди давно присоединились бы к этим счастливцам, построив социализм у себя, но есть США и НАТО, которые не дают это сделать, создавая военную угрозу, международную напряженность и израильскую военщину. Ради того чтобы сохранить богачей, НАТО и США мешают освободиться храбрым вьетнамцам и пакостят свободным кубинцам. Они хотели бы разгромить светлый социализм навсегда, но Брежнев не дает это сделать и крепит мощь Советской Армии, против которой никто не рыпается. Армейскую мощь каждую субботу демонстрировали в программе «Служу Советскому Союзу», и Раздолбай с удовольствием смотрел эту программу, представляя, как НАТО все-таки рыпнется, а смелые парни на серебряных самолетах и зеленых танках налетят и накостыляют им по первое число.
Десятилетнему Раздолбаю и его школьным друзьям Брежнев казался единственной гарантией того, что НАТО не посмеет напасть, и их даже не смущало то, что он с трудом разговаривал. Они знали, что это великий человек, а великому человеку простительно шамкать в старости. Иногда кто-нибудь начинал со страхом представлять, что будет, когда Брежнев умрет. Это казалось невероятным — умереть Брежнев не мог. Он был гарантом мира во всем мире и не мог умереть, как не могло потухнуть солнце — гарант тепла и света. Все понимали, что его жизнь будут продлевать самые лучшие врачи, и, может быть, даже целые научные институты работают, чтобы этот человек жил как можно дольше. С помощью новых открытий Брежнев сможет жить и сто лет, и даже сто двадцать, но потом… потом все-таки умрет, и тогда начнется война.
НАТО и США некому будет сдерживать от нападения на социалистические страны, СССР придется за них вступиться, и хотя они, конечно же, победят, кому-то из них, наверное, придется погибнуть. Впрочем, считали они, к тому времени, когда Брежневу будет сто двадцать лет, им самим будет где-то по пятьдесят пять, и на войну их не призовут. Погибать придется тем, кому в этот момент окажется восемнадцать-двадцать, но эти ребята еще даже не родились, так что сочувствовать им рано. На этом страшные мысли о смерти Брежнева отступали, и небо снова казалось высоким и безмятежным.
А потом Брежнев умер, и ничего страшного не произошло. Через год умер его непонятный преемник, еще через год непонятный преемник преемника, и, перестав бояться войны, школьные друзья Раздолбая стали шутить, что любимое развлечение членов Политбюро — гонки на лафетах. Затем появился моложавый Горбачев, который бойко разговаривал без бумажки и резво ходил без посторонней помощи, и в жизни начались перемены, названные позже Перестройкой.
К тому времени Раздолбаю было уже четырнадцать лет, и у него накопилось много вопросов, на которые не было ответов. Так, например, он не мог взять в толк, почему, если их страна самая передовая, лучшую в мире игрушку — электрическую железную дорогу — делают не они, а немцы? Почему польские и французские индейцы сделаны аккуратно и красиво раскрашены, а индейцы Ростовской фабрики выглядят пластмассовыми блямбами? Почему капсюльный «кольт» «made in USA» стреляет оглушительно, а советский пистонный пистолет только дымно щелкает? Почему заграничные машинки красивые, а копии «Жигулей» и «Москвичей» — такие же угловатые куски железа, как их настоящие собратья? Без ответов на эти вопросы казалось нелепым писать под диктовку комсорга Лени Бадина: «Прошу принять меня в ряды ВЛКСМ, чтобы я мог наравне со старшими коммунистами развивать наше прогрессивное общество». Раздолбай хотел даже отказаться от этой формальности, но мама потребовала не быть «фрондирующим идиотом».
— Вступай! Не примут потом из-за этого в институт — поломаешь свое будущее, будешь локти кусать! — кричала она.
Раздолбай вступил, чтобы не ломать будущее, но «развитие прогрессивного общества» все равно казалось ему смешной неправдой. Ему было непонятно, как можно считать их общество прогрессивным, если все по-настоящему хорошее прорывается к ним из «непрогрессивного» общества — машинки, джинсы, хорошая музыка…
Лучшей музыкой в мире Раздолбай долгое время считал «Биттлз» и Челентано, но однажды в «Международной панораме» заговорили о «западном мракобесии» и показали полуминутный отрывок выступления группы KISS. Авторы передачи, видимо, рассчитывали, что советские люди в ужасе отшатнутся от размалеванных монстров и будут весь вечер залечивать душевные травмы прослушиванием Толкуновой, но получилось наоборот. На следующий день в школе Раздолбая говорили только об этом фрагменте: «Ты видел? А ты видел? Ваще!» Именно тогда Раздолбай подкатил к усатому меломану Маряге, которого до этого сторонился, и спросил, есть ли у него KISS и может ли он дать послушать. Маряга дал ему кассету с концертной записью, и Раздолбая захватило удовольствие, сравнимое разве что с разглядыванием девушек в кружевах.
Он слушал концерт по несколько раз в день и мучился новым вопросом — почему в их самой лучшей стране невозможно оказаться в такой же ликующей перед сценой толпе и так же хором скандировать имя любимых исполнителей «Кисс! Кисс! Кисс!»? И чтобы солист крикнул в ответ: «Next song is Love Gun!»,[68] и стадион взорвался бы этой невероятной музыкой, от которой вибрирует каждая клетка тела. Почему эту музыку не только нельзя услышать на стадионе, но даже на школьной дискотеке нельзя запускать для танцев?
То, что KISS нельзя запускать для танцев, было установлено опытным путем. На дискотеке по случаю окончания восьмилетки Маряга поставил «I was made for loving you baby»,[69] и комсорг Леня Бадин бросился к магнитофону, словно к загоревшейся бензоколонке, чтобы выключить песню на втором куплете. Марягу вызвали на комсомольское собрание. Он явился, держась как молодогвардеец, и, не дожидаясь обвинительных речей, сам взял первое слово.
— Я, конечно, понимаю, что, наверное, в чем-то не прав, раз меня вызвали, — сказал он. — Но я подумал, что если весь класс брал у меня слушать эту кассету и многим, включая Бадина, я делал запись, то нет ничего плохого в том, чтобы послушать всем вместе.
— Дома слушать можно, — объяснил сконфуженный Бадин, — а дискотека — публичное место, и там запускать нельзя.
— Почему нельзя, если все и так слышали?
— Тексты, — предположил один из активистов, — откуда ты знаешь, что поет эта группа? Может быть, они поют «убей всех вокруг», а ты не знаешь этого и заставляешь других под это плясать.
— «Убей всех вокруг» поет «Металлика», — ответил Маряга, знавший многие тексты наизусть. — «Кисяки» пели: «Я был рожден, чтобы любить тебя», — и не понимаю, почему под это нельзя плясать. «Самоцветы» поют то же самое, их тоже включать нельзя?
Послышались смешки. Все стали вспоминать тексты советских ансамблей и придумывать, за что можно их запретить. Собрание превратилось бы в балаган, но слово взяла отличница Лена Островская.
— Известно ли вам, — отчеканила она, сверкая голубыми глазами и очками в тонкой стальной оправе, — что две буквы «S» в названии группы напоминают рунические символы на касках эсэсовцев? Понятно ли вам, что, танцуя под эту музыку, вы оскорбляете память павших отцов и дедов?
Маряга опешил, и, видя его растерянность, Лена пошла в наступление. Ее глаза и очки сверкали, словно грани алмаза, а голос был такой же алмазной твердости. Она говорила, что символика не бывает случайной, и фашистские руны в названии означают фашистскую идеологию группы. Утверждала, что вся рок-музыка пропагандирует секс, стяжательство и насилие, и пусть слова песен остаются для многих непонятными, их энергия проникает в сознание и отвращает людей от служения общему делу. Заявляла, что сегодня все, как обезьяны, будут прыгать под американскую песню, а завтра станут повторять за «Голосом Америки», что у них плохая Родина. И так далее, и так далее.
Несмотря на отличную учебу, Лену считали дурой, но возразить ей по существу Маряга не смог. Леня Бадин вынужден был сделать ему «комсомольское предупреждение», означавшее исключение из рядов ВЛКСМ в случае любой оплошности, и записал это в протоколе собрания. Оплошность Маряга совершил очень скоро. У него была пустая пулеметная лента, которую он изредка носил на поясе поверх брючного ремня, чтобы круто выглядеть, и милиция задержала его за «неподобающий вид». По дороге в отделение он сумел незаметно сбросить ленту в решетку водостока и, сделав наивные глаза, стал спрашивать, какие к нему претензии.
— Где она? Где пулеметная лента?! — переполошились милиционеры.
— А я ее вместе с пулеметом выбросил! — пошутил Маряга, и в комсомольскую ячейку пришел протокол с требованием «принять меры в отношении вызывающе недопустимого поведения».
Леня Бадин скрепя сердце снял с лацкана Маряги красный флажок с профилем Ильича, а Маряга шутил, что, сэкономив членские взносы, купит пару чистых кассет для пропаганды секса, стяжательства и насилия. Когда пришло время поступать в институт и потребовалась характеристика с места учебы, ему было уже не до шуток. Характеристику писала Островская, и Маряга всерьез боялся, что ярлык «исключен из комсомола за несоответствие облику советского человека» закроет ему дорогу в МАИ. Опасения оказались напрасными — в разгар Перестройки в характеристики уже никто не смотрел, и дорогу в МАИ Маряге закрыло плохое знание математики, достаточное, впрочем, для службы в гарнизоне ПВО на Дальнем Востоке, где его автоматически приняли в комсомол обратно.
Непонятная роль комсомола и странные запреты тоже были в копилке Раздолбайских вопросов. Ему было очевидно, что более прогрессивным является общество, где KISS выступают на стадионе, а с пулеметной лентой можно свободно ходить по улице, и он хотел понять, почему его пытаются убедить в обратном. Дядя Володя был единственным человеком, с которым он говорил на такие темы, и все ответы отчима начинались со слова «зато».
— Зато ты бесплатно учишься в хорошей школе, а летом бесплатно ездишь в хороший лагерь, — отвечал дядя Володя. — Зато, если заболеешь, тебя бесплатно положат в хорошую больницу и, если нужно, сделают бесплатную операцию. «Там» с тебя за это сдерут три шкуры, а если нет денег — ложись-помирай. Зато у нас по городу можно спокойно гулять ночью, а в Нью-Йорке или Чикаго тебя вечером разденут, а то и убьют. Зато у нас нет бедных, бездомных и безработных, а «там» на улицах спят нищие.
Все эти «зато» Раздолбая не убеждали. Школу он считал ярмом, а не благом, и, будь его воля, он бы в нее не ходил.
Больница была местом, куда не хотелось попадать, и не становилась привлекательной от своей бесплатности. По поводу ночных гуляний дядя Володя и вовсе заблуждался, потому что не бывал в Теплом Стане, не звонил там из телефонной будки и не уворачивался потом от кусков асфальта. Да что Теплый Стан! Угрожающую скороговорку «Стой-бля-сюда-иди-кого-знаешь-нах?» Раздолбаю приходилось слышать даже по дороге к дому. Он знал, кого надо, и после имен Джан, Ульян, Толя Крылов вечерние встречи обычно заканчивались дружеским похлопыванием по плечу, но иногда это не срабатывало. Однажды, в ответ на перечисленные имена-пароли, какой-то белобрысый амбал рванул на груди рубаху, показав татуировку из двух скрещенных топоров, и стал орать, что вчера откинулся, а Толю Крылова имел у параши. Раздолбай смекнул, что находится в паре секунд от бесплатного попадания в хорошую больницу, и умчался через дворы, слыша свист ветра в ушах и затихающий за спиной вопль «Стоя-я-ять, па-а-адла!». Он не мог поверить, что по улицам Нью-Йорка ходят более опасные типы, чем амбал со скрещенными топорами, и попрежнему не понимал, ради чего их жизнь делают серой, да еще заставляют верить, что такая жизнь — самая лучшая.
С появлением видеомагнитофонов, подаривших возможность смотреть недоступные раньше фильмы, Раздолбай окончательно уверился в том, что их всех обманывают и лишают множества прелестей. Он увидел, что жители мира, из которого эти фильмы пришли, отдыхают в красивых барах, а не стоят в очереди к магазину «Вино», как жители «самой прогрессивной страны». Узнал, что в том мире ездят на роскошных машинах и живут в красивых домах вовсе не «некоторые», а очень даже много людей. Подметил, что нищие, о которых говорил дядя Володя, «там» действительно есть, но они запросто пьют баночное пиво, доступное «здесь» только дипломатам и спекулянтам. Однажды Маряга купил такое пиво у таксиста по цене трех пачек сигарет, и они пили его целой компанией по глотку, да еще тянули потом жребий, кому достанется пустая банка, чтобы поставить ее дома на видное место. И это признак передового общества? Конечно, Раздолбай не согласился бы стать нищим ради баночного пива, и то, что в их мире невозможно сделаться таким бедным, чтобы жить на улице без гроша в кармане, казалось ему очевидным плюсом СССР. С другой стороны, в СССР нельзя было сделаться и богатым, чтобы ездить на спортивной машине в гости к красивым женщинам, как в «Ночных грезах Далласа».
Представляя себя в том мире, Раздолбай, конечно, видел свое место в спортивной машине, а не в картонной коробке на улице и, просматривая у Маряги очередной фильм, с досадой сетовал:
— Ну почему они могут нормально жить, а мы нет?
— Потому что у них капитализм, а у нас «совок», епта, — отвечал Маряга, и его красноречивое «епта» выражало все недосказанное.
К третьему году Перестройки ответы на вопросы Раздолбая стали появляться там, где их меньше всего можно было ожидать, — в газетах. Объявили Гласность, и в прессе стали печататься статьи, которые несколько лет назад считались бы запрещенной литературой. Мама Раздолбая зачитывалась этими статьями с таким восторгом, словно всегда считала, что земля держится на трех китах, и вдруг получила в руки учебник по астрономии.
— Вы послушайте! — восклицала она, приглашая приобщиться Раздолбая и дядю Володю к открывшимся тайнам. — Система социалистического производства мертва по своей природе из-за отсутствия конкуренции!
— Чушь собачья, — спокойно возражал дядя Володя. — Я конкурирую с тремя издательствами, и госзаказ дают за лучший проект. Не читай глупостей.
— Ты не понимаешь! — вскипала подкованная газетами мама. — Госзаказ — не конкуренция. Был бы свободный рынок, все проявляли бы инициативу. А так — ждут плана, и мы по двадцать лет ходим в ботинках одной модели.
— У тебя в шкафу сколько пар?
— Я не про себя говорю, а про страну в целом. Мы за границу ездили — привозили. Ты наши магазины можешь сравнить с французскими?
— С французскими я могу наши корабли и самолеты сравнить — наши лучше.
— Я корабли на ногах не ношу и самолетами не питаюсь, а мяса в магазинах нет. И вот написано, почему у нас пустые полки… — Мама выуживала из кипы разбросанной прессы другую газету и зачитывала: — «Косная система распределения несравнима по эффективности с гибким механизмом предпринимательства…» Это серьезные люди пишут — экономисты, которым наконец говорить разрешили!
Дядя Володя призывал маму прекратить газетную лихорадку, объясняя, что Перестройка подняла пену и писать статьи стали все, кому не лень, а Раздолбай уловил в маминых речах созвучие собственным мыслям и несколько раз выступил в роли благодарного слушателя. Фрагменты статей в мамином пересказе сформировали у него в уме новые представления о жизни, под влиянием которых прежняя картина мира осыпалась, как старая мозаика. Он узнал, что их страна никогда не была самой лучшей. Совершив Революцию, они сошли с естественного исторического пути и отпали от Цивилизованного мира, где существуют демократия и рыночная экономика с конкуренцией. При конкуренции все стремятся делать товары лучше, чем у других, поэтому одежда, машины и магнитофоны получаются в Цивилизованном мире такими качественными, а в магазинах всегда все есть. Основы демократии уже заложены Перестройкой, но пока «ржавый социалистический локомотив не переведут на рыночные рельсы», вещей и продуктов на полках не будет.
Метафора про ржавый локомотив понравилась Раздолбаю, и он стал ждать, когда Горбачев прикажет стрелочникам перевести его, куда надо. Понятно было, что ждать придется долго, но ради того, чтобы когда-нибудь влиться в Цивилизованный мир, стоило потерпеть. Тем более жизнь и так начинала нравиться. По телевизору стали показывать интересные передачи, и вечерний «Взгляд» с непривычно живыми ведущими, не похожими на биороботов из программы «Время», казался олицетворением демократии. Любителей ходить с длинными волосами или носить на поясе пулеметные ленты уважительно окрестили «неформалами», и милиция перестала задерживать их за «неподобающий вид». В музыкальных программах начали появляться зарубежные исполнители. Даже мечта побывать на рок-концерте стала реальностью, и хотя «Черному обелиску» было далековато до «Джудас Прист», а после концертов толпу «металлистов» конвоировали к метро внутренние войска, было понятно, что общество наконец-то становится прогрессивным по-настоящему. В девятом классе Раздолбай съездил с Марягой в Ленинград на концерт «Скорпионс» и, возвращаясь обратно, мечтательно сказал ему в поезде:
— Слушай, так, может, и у нас нормальная жизнь начнется?
— Ни хрена не начнется — все равно «совок», епта, — ответил Маряга, и Раздолбай согласился. Чем больше появлялось в жизни невозможных раньше вещей, тем понятнее было, что этих вещей недостаточно и надо больше.
Теперь, узнав про танки и переключая телевизор с «Лебединого озера» на «Лебединое озеро», Раздолбай вспоминал «Сказку о Золотой рыбке». Он догадывался, что случилось, — они все захотели слишком многого и перешли дозволенную грань. Сколько раз бывало, он слышал в передаче «Взгляд» чересчур смелые, по его мнению, разговоры и ощущал себя соучастником расшалившихся озорников. Казалось, еще немного, и строгие родители надерут уши, но родители не вмешивались, отчего возникало подспудное беспокойство — а вдруг, если безнаказанно шалить дальше, то можно самим себе навредить? И вот «родители», похоже, вмешались.
Раздолбай не знал, что происходит на улицах, и ему рисовались драматические картины. Он представлял, как солдаты прикладами гонят ведущих «Взгляда», а милиционеры ловят на улицах «неформалов» и жгут тиражи «СПИД-Инфо». Танки в его напуганном воображении начали было стрелять из пушек по каким-то зданиям, но он тут же осадил фантазию, сказав себе, что такого не может быть никогда и, вместо того чтобы выдумывать всякую жуть, надо выйти из дома и осмотреться.
Нарушение маминого требования «захорониться» Раздолбай возместил осторожностью — из подъезда он выглянул так, будто в городе свирепствовали оккупационные изверги. Во дворе, как обычно, трепетали на ветру клейкие листочки старого тополя. Старушка в доме напротив сыпала из форточки крупу, на которую слетались голуби. Убедившись, что все спокойно, Раздолбай вышел из дома и направился по тихой улице в сторону Ленинградского шоссе, рассчитывая застать там какие-нибудь приметы больших событий. Около киоска «Союзпечать» он увидел пятерых мужчин среднего возраста, которые, образовав тесный кружок, вместе слушали радиоприемник. Посчитав это первой приметой, Раздолбай остановился поблизости и прислушался.
«…Власть на всех уровнях потеряла доверие населения. Политиканство вытеснило из общественной жизни заботу о судьбе Отечества и гражданина. Насаждается злобное глумление над всеми институтами государства… — доносился из приемника голос диктора, пытавшегося походить на знаменитого Левитана. — Воспользовавшись предоставленными свободами, попирая только что появившиеся ростки демократии, возникли экстремистские силы, взявшие курс на ликвидацию Советского Союза…»
Услышав чеканный голос, вещавший про злобное глумление и попранные ростки, Раздолбай понял, что его первые догадки верны и «родители» действительно вмешались, чтобы вернуть всех в эпоху, когда за включение рок-музыки на дискотеке вызывали на комсомольское собрание. Он с тоской представил, как в институте появится своя Лена Островская, которая будет сверлить окружающих алмазным взглядом и требовать: «Не смейте слушать „Дип Перпл“! Это злобное глумление над культурой нашего Отечества! Вы попираете ростки служения общему делу!»
Словно создавая легионы таких Лен колдовским заклинанием, диктор продолжал чеканить:
«…циничная спекуляция на национальных чувствах — лишь ширма для удовлетворения амбиций. Ни сегодняшние беды своих народов, ни их завтрашний день не беспокоят политических авантюристов».
— Пошли они на хер, лови «Эхо», — сказал один из мужчин.
Хозяин радиоприемника завертел ручку настройки, и приемник, побулькав, настроился на другой голос, говоривший не по-дикторски, а словно обычный человек в телефонную трубку — торопливо и сбивчиво:
«…сейчас колонны демонстрантов прибыли на Манежную площадь, их никто не разгонял. На данный момент известно, что войска занимают отведенные им позиции в центре Москвы. У Белого дома располагается бронетехника батальона Тульской дивизии ВДВ, и в то же время там собрались несколько тысяч человек, к ним вышел Борис Ельцин. Он зачитал с танка „Обращение к гражданам России“, в котором назвал действия комитета по чрезвычайному положению „реакционным, антиконституционным переворотом“…»
— Ни фига себе! Борзый чувак этот Ельцин! Кто он такой вообще? — удивился Раздолбай, пожалев, что не следил за новостями и впервые слышит фамилию храбреца, посмевшего забраться на танк и зачитывать с него какие-то обращения. Наблюдать за событиями, не зная, кто есть кто, было все равно, что следить за шахматной партией, не понимая правил игры, и Раздолбай поспешил обратно домой, чтобы позвонить маме и обо всем ее расспросить.
— Какое обращение зачитал Ельцин, откуда ты знаешь? — всполошилась мама.
— Люди радио на улице слушали.
— Я же запретила тебе выходить!
— Они около подъезда стояли, я просто из окна высунулся. По какому-то «Эху» сказали, что демонстранты к Белому дому пришли.
— Ну, разгонят всех к черту, не понимаешь, что ли? Не вздумай никуда ходить, если саперной лопаткой по башке получить не хочешь.
— Ладно. Так Ельцин — это кто все-таки?
— Президент России. Как можно таким Митрофанушкой жить?
— Каким «Митрофанушкой»?
— Все, не могу больше говорить с идиотом! Сиди дома, не смей носа высовывать!
Мама была на нервах, и на идиота Раздолбай не обиделся.
Тем более, узнав, что Ельцин — президент России, он и в самом деле почувствовал себя идиотом. Что значит президент?
А кто тогда Горбачев? А если Ельцин — президент, то почему войска подчиняются не ему, а какому-то непонятному комитету?
«Посмотрю вечером новости, — решил Раздолбай. — Не может быть, чтобы „Время“ тоже заменили балетом».
До вечера он сидел дома тихо, как мышь, и даже не включал музыку, прислушиваясь к уличному шуму — не слышно ли выстрелов. Выстрелов не было. Только город шумел более напряженно, и в его тревожном гуле Раздолбаю чудился рык танковых моторов и злой гусеничный лязг.
Новостной выпуск начался предсказуемо. Диктор с каменным лицом зачитал «Обращение к советскому народу», которое Раздолбай частично слышал по радио, и полный текст этого обращения подтверждал — «строгие родители» вернулись, озорству Перестройки пришел конец и все хорошее, что появилось в жизни за последние годы, теперь отнимут, объяснив, что в светлом социализме таким пагубным явлениям не место. Раздолбай понимал, что не станет живого «Взгляда» и рок-концертов, исчезнет «СПИД-Инфо» из киосков и зарубежные исполнители из «Утренней почты». Этого было жалко, но с такой потерей можно было смириться. Как говорил приятель дяди Володи, вдребезги разбивший «Жигули» в день покупки: «Не жили красиво, нечего и привыкать». Противно было другое: возвращение старой жизни подразумевало воцарение прежней картины мира, в центре которой звездилось и колосилось «самое прогрессивное общество», а чтить эту рассыпавшуюся мозаику было уже невозможно. Если, подписывая заявление в комсомол, Раздолбай все-таки одергивал свое неверие и допускал, что может чего-то не понимать, то сейчас он не мог представить, как будет слушать без глумливой ухмылки что-нибудь вроде: «Завоевания Великого Октября проложили всему народу путь к светлому будущему». И ладно бы только слушать! Придется ведь когда-нибудь и повторять.
После дикторов показали членов комитета по чрезвычайному положению, и это был первый сюрприз. Раздолбай ожидал увидеть настоящих «строгих родителей», которые отбирали сладкое, но зато могли вывести в люди, а перед ним предстали шестеро скучных мужчин с постными лицами гробовщиков, одетых в одинаковые серые костюмы. Таким персонажам было место в голливудском фильме про Джеймса Бонда, но никак не в реальной жизни.
«И сладкое заберут, и в люди не выведут», — подумал Раздолбай, подразумевая, что «СПИД-Инфо» с рок-концертами запретят, а сыр с мясом в магазинах так и не появятся.
Отвечая на вопросы журналистов, гробовщики явно темнили, и подозрительнее всего была тайна, куда делся Горбачев. Главный гробовщик, шевеля бровями, как автодворниками, мямлил, что президент заболел, и напоминал двоечника, уверяющего, что учил, но забыл.
За гробовщиками появился военный с пугающей должностью «комендант Москвы», и его внешность тоже была голливудской — в полицейских боевиках такими изображали маньяков-насильников. Комендант-насильник сказал, что войска с танками ввели для безопасности москвичей, и это было уже совсем странно. Какая опасность угрожала москвичам, которые неделю назад беззаботно пели «хэй, да обрез стальной» в ресторане на проспекте, где стояли теперь колонны бронетехники, было непонятно. Не пьяных же по домам развозить пригнали сотни танков! Краем уха Раздолбай слышал про какие-то волнения в Грузии и в местечке с кашляющим названием Карабах, но если там действительно было опасно, то бронетехнику, по его мнению, надо было отправлять туда, но никак не в Москву.
«Нет, здесь дело не чисто, — предположил он. — Убили серые гробовщики Горбачева. Убили и ввели танки, чтобы никто не возмущался».
Тут же показали и танки. Грозные машины смотрелись на городских улицах словно выставочные экспонаты, и так же относились к ним горожане. Дети забирались на броню и ели вместе с солдатами мороженое, а взрослые обступали технику с почтительным любопытством и как будто собирались спрашивать: «Сколько по трассе выжмет? А по бездорожью?»
Спрашивали, впрочем, другое — для чего приехали и будете ли стрелять.
— Не будем мы ни в кого стрелять, — миролюбиво заверял молодой боец, показывая пустую обойму. — Вот, нет у меня патронов.
Раздолбай посмеялся над своими утренними страхами и над кликушеством мамы, которая кричала про саперные лопатки, — бояться было нечего. Даже если гробовщики что-то сделали с Горбачевым, чтобы вернуть серую, как их костюмы, жизнь, они все равно оставались законными советскими руководителями и пригнали свои советские танки, а не какую-нибудь армию вторжения. Постоят эти танки столько, сколько руководители сочтут нужным, и вернутся на базы.
Раздолбай думал, что сюрпризов больше не будет, но началось самое удивительное — показали сюжет о президенте Ельцине. Седой здоровяк с лихим чубом забрался на танк, назвал ввод войск незаконным и смело призвал всех к забастовке. При этом в новостях подтвердили, что он президент, и крупно показали подписанный им указ, отменяющий все указы гробовщиков. Тут Раздолбай вконец запутался. Что это за президент, который не командует армией и зачитывает указы с какой-то мятой бумажки в окружении небольшой кучки людей? Да он просто смутьян! Президентом был Горбачев, но гробовщики в серых костюмах что-то с ним сделали и забрали его президентство себе, подобно Горцам, которые забирали энергию вечной жизни, отрубая головы другим Горцам. Пусть эти гробовщики казались неприятными типами, но в глазах Раздолбая они были реальной властью, а непонятный Ельцин — самозванцем, которого он видел первый раз в жизни. И вот этот самозванец открыто призывал всех к неповиновению и, чего доброго, к столкновениям с армией. Сказали ведь гробовщики и их комендант-маньяк — войска введены для спокойствия, чтобы не было беспорядков. Не надо терять спокойствие, и войска уйдут — это же так просто! Неужели смутьяна кто-то послушает и начнет не повиноваться, не понимая, что войскам из-за этого придется остаться и, может быть, даже применить силу?
Как ни странно, не повиноваться начали многие. Одни кричали в мегафоны о бессрочной политической забастовке, другие, словно пионеры на сборе металлолома, тащили какие-то громоздкие железки и складывали их в баррикады. Этими баррикадами из труб, арматуры и бетонных блоков был уже перегорожен весь центр. Грузовики волоком тащили по асфальту плиты для новых заграждений, а один из проездов перегораживал перевернутый самосвал.
«Это уже совсем глупость! — возмутился Раздолбай. — Самосвал государственный, кто за него отвечать будет? Ельцин-смутьян призвал, водила-дурак послушался, а потом будет отчитываться перед начальством и работать за этот самосвал полжизни. Этот „президент“ совсем, что ли, не соображает, к чему зовет? И куда смотрят гробовщики, если все это в новостях показывают? „Брать в первую голову телеграф“ в школе не учили, что ли? Хотят, чтобы люди не понимали, кого слушаться? Что вообще происходит?»
Чувствуя себя сбитым с толку, Раздолбай выключил телевизор и позвонил Валере. Он решил погулять завтра в городе, чтобы все разведать, и хотя дети на броне танков внушали чувство безопасности, гулять в компании с Валерой было бы спокойнее.
— Ну, как тебе ситуация? — сразу спросил Раздолбай, полагая, что Валера все знает и объяснения не нужны.
— Мудовая ситуация, но то, что у нас будет свой Тяньаньмэнь, я говорил еще год назад, когда Горбачева с трибуны прогнали.
— Кто прогнал? Какой Тяньаньмэнь?
— Слушай, ты с другой планеты, что ли? Вообще ничего не знаешь? — с раздражением удивился Валера.
— Я много знаю про то, что меня интересует, — парировал Раздолбай, обижаясь, что его все время тычут носом в невежество — то мама, то лучший друг.
— Это про хэви-метал, что ли?
— Будешь выеживаться или объяснишь нормально?
— Мне такие вещи даже объяснять неудобно. То, что Земля вокруг Солнца вертится, ты знаешь хотя бы?
— Валера, заканчивай! Я ездил в Ригу, за новостями не следил.
— Рига ближе Германии, почему я должен тебя просвещать? Ладно… Все на самом деле просто — Горбачев распустил стадо, стадо начало борзеть. В республиках его стали посылать, на первомайскую демонстрацию пришли в прошлом году с плакатами, требующими его отставки, и он как обосранный ушел с трибуны. А за год до этого подобное было в Китае. Там тоже стадо оборзело — собрались на площади, стали кричать: «Долой партию!» Ну, их потерпели месяц, попросили по-хорошему разойтись, потом подавили танками, и все. Я говорил, что рано или поздно то же самое будет здесь — вот началось.
— Ты хочешь сказать, эти баррикады и демонстрации подавят?
— Однозначно подавят, пацанчик. Как матросиков в Кронштадте — тра-та-та-та, и будешь опять комсомольцем ходить, слушать на собраниях о разлагающем влиянии западной музыки.
— Но это же кошмар!
— Никакого кошмара — раньше ходил, опять походишь. Кошмар будет, если этого не сделать.
— Ты издеваешься, что ли?
— Абсолютно нет. Это ты думаешь только о себе и о том, что тебе слушать. А миллионы людей думают, что им пожрать, и сходят с ума от пустых полок.
— Так пустые полки, потому что распределительная система не работает. Был бы свободный рынок… — хотел блеснуть Раздолбай познаниями, но Валера перебил его:
— Ты, пацанчик, не повторяй то, в чем ни хера не смыслишь! Система работала сорок лет после войны и работала бы дальше. Тебе рассказать, как ее угробили тремя-четырьмя законами, по которым теперь «бизнэсмэны» вроде Мартина скупают на предприятиях сырье для кооперативов, а заводы-смежники сосут болт? Рассказать, как этими кооперативами нарушили баланс наличных и безналичных денег? Это не на один час разговор, и, боюсь, ты не знаешь большого количества понятий. Я тебе объясню просто: давай подрежем тебе сухожилия на ногах, вольем в вены три литра воды и заставим бежать кросс. Ах, не можешь! Ну, это у тебя организм плохой. Понятная аналогия?
— Какая связь между водой в венах и пустыми полками?
— Вот я и говорю, что ты не знаешь большого количества понятий. Термин «денежная масса» тебе говорит что-нибудь?
— Мне — нет, а ты откуда про это знаешь?
— Книжки читал. Не повторяй то, что пишут в газетах, если в этом не разбираешься. Все эти разговоры про свободный рынок — фуфло для баранов. Объявили бы тридцать седьмой год, я бы этими писаками занялся лично, мне пошли бы черный кожак и «наган». Правильно решили этот бардак сворачивать, пока все не рухнуло окончательно.
— Что должно рухнуть-то?
— Все. Вообще все! Запад — это соленый водоем, а мы — пресный. Если плотину расшатывать, то ее рано или поздно прорвет. То, что пресная и соленая вода, смешавшись, дадут соленую воду, тебе объяснять не надо? Можно красиво писать, как лещам и карпам будет вольготно житься в море, где резвятся тунцы, но правда в том, что если их туда выпустить, они тупо сдохнут. Поэтому правильно будет поглушить самых борзых лещей динамитом и сберечь водоем. Понятно изложил?
— Да уж, коменданту Москвы понравится. Ладно, пока никого не глушат, поехали завтра в центр? Походим — посмотрим.
— У меня ночью самолет в Гамбург, если, конечно, границу не перекрыли.
— То есть ты сам к тунцам сматываешься, а нам советуешь за плотиной жить? — вспыхнул Раздолбай, которого взбесило то, что Валера строит из себя «сталинского сокола» с билетом до Гамбурга в кармане.
— Я не сматываюсь, а еду учиться. Но если я хочу и могу работать на Западе, это не значит, что мне насрать на тех, кто здесь остается.
— А по-моему, тебе как раз насрать! У нас только стала начинаться нормальная жизнь, а ты с хиханьками говоришь, что она сейчас кончится и мы будем опять на собрания ходить.
— То, что понимаешь под нормальной жизнью ты, совсем не то, что понимают под нормальной жизнью шахтеры, которым уже год жрать нечего. Что лучше, по-твоему, ходить на собрания или чтобы несколько миллионов вымерло?
— Да с чего ты решил, что кто-то вымирать будет?
— Почитай историю, пацанчик. Не ту, что в учебнике для шестого класса, а ту, что в серьезных книгах. О распаде государств почитай, о распаде империй. Это всегда война, всегда кровь. Уже все трещит по швам, уже убивают людей в Тбилиси, в Армении, но ты же ничего этого не знаешь, тебе это неинтересно — главное, чтобы Диана дала. Она тебе дала, кстати?
Валера больно ткнул в открытую рану. На глаза Раздолбая словно упали очки с красными стеклами, и он процедил, стараясь, чтобы его слова звучали как можно злее:
— Я про нее в таком тоне говорить не хочу. А ты, пацанчик, определись — или кожак с «наганом», или билет до Гамбурга. Пока не определишься, можешь свои познания про денежную массу запихнуть в жопу.
— Ладно, все, у меня дела, — бросил в ответ Валера и повесил трубку.
«На ровном месте поссорился с другом», — с огорчением осознал Раздолбай.
То, что Валера приветствовал «сворачивание бардака», его возмущало. Он не мог поверить, что товарищ может всерьез желать возвращения кретинизма с красно-белыми транспарантами, но вынужден был признать — баррикады скорее всего действительно подавят, людей разгонят, и на собрания придется ходить.
«Валере-то что! Он будет работать в своем „Дойчебанке“, приезжать сюда раз в год в блестящих ботиночках, рассказывать, что „там“ у него „Мерседес“», — зло думал Раздолбай.
Все, кто уезжал «туда», вели себя именно так. Среди знакомых дяди Володи было несколько человек, уехавших за рубеж, и все раз в году приезжали к ним в гости, одетые с иголочки, смотрели на них сочувственно, как на больных, и с притворной небрежностью рассказывали — кто о машине, кто о большом доме, а кто об университете, в котором учатся дети. Дядя Володя слушал таких гостей с непробиваемым равнодушием, а мама таяла от этих рассказов и спрашивала потом дядю Володю, нельзя ли Раздолбая тоже отправить «туда» учиться — другие ведь своих детей устраивают, вдруг Раздолбай тоже выучится и как-нибудь «там» зацепится. Дядя Володя отвечал, что будущее Раздолбая гораздо понятнее «здесь» и не надо садиться на два стула, потому что и «там» себя не найдет, и «здесь» потеряется. Раздолбай соглашался, но больше из-за лени. Он бы с удовольствием поехал «туда», но «здесь» все было понятно и просто, а цепляться «там» казалось труднейшим делом. Теперь он ругал себя за лень и думал, что вот Валера не поленился — рискнул, поехал, нашел возможность учиться и теперь летит в Гамбург. А он остается в Москве с танками на улице и комсомольскими собраниями в будущем. Да еще с разбитым Дианой сердцем! Вспомнив Диану, Раздолбай начал было себя жалеть, но город за окнами по-прежнему издавал тревожный гул, словно где-то под землей пришли в движение огромные шестеренки, и жалеть себя в такой момент, сокрушаясь о потерянной любви, показалось отвратительно жалким.
За ночь предчувствие грандиозных событий стерло боль переживаний словно ластиком, и, вскочив утром с кровати, Раздолбай обнаружил на месте выжженной в груди пустоты бодрое сердце, полное любопытства. Даже не позавтракав, он набросил ветровку с капюшоном, чтобы защититься от моросящего дождика, и отправился гулять в центр.
До ближайшей станции метро он поехал на частнике, как поступал всегда, когда не хотел терять время на ожидание автобуса. На Ленинградском проспекте были заметны первые признаки событий — вдоль обочины тянулась колонна военных грузовиков и бронетранспортеров. Машины стояли на месте. За брезентовыми пологами кузовов были видны вооруженные солдаты.
— Что ж это творится-то? — посетовал Раздолбай, приглашая к разговору водителя, чтобы выведать его мнение.
— А что творится? Давно пора этого «меченого» к ногтю прижать, — отозвался водитель. — У нас бардак всегда был, но надо же и в бардаке хоть какие-то берега держать. Зубной пасты купить не могу, солью зубы чищу — это куда годится?
— Так это разве Горбачев устроил, что ничего нет? Баланс наличных денег нарушился, — блеснул Раздолбай новыми познаниями.
— Я не знаю, какой баланс, но «Жемчуг» раньше в каждом ларьке лежал, а сейчас поди — найди. В магазинах нет, а через границу с Польшей коробками, говорят, эту пасту везут, там продают.
— Кто везет?
— Вот я и хочу, чтобы разобрались — кто везет, где берет, и чтобы хорошо за это руки отбили. И еще, чтобы разобрались, как так — в магазинах печенья нет, а в лесу у меня сосед гору этого печенья нашел, керосином облитую.
— Может, зараженное какое-нибудь?
— Вот пусть разберутся! Курево по талонам стало. Утюг сгорел, хотел новый купить — на полках ни одного. Ладно, сигарет скурили больше, чем выпустили — могу понять, но утюги, сука, где? Они ж рядами стояли раньше!
Водитель пустился в рассуждения, что бы он сделал, попади ему в руки Горбачев и исправный утюг, но впереди показалась станция метро, и поездка закончилась.
Чрезвычайная ситуация ощущалась даже в подземном переходе. Стены были обклеены сводками новостей, и возле каждой распечатки толпились люди, которые набрасывались на буквы, словно голодающие на крошки хлеба. Все были в напряжении, но даже увальням, топтавшим ноги окружающих в попытке подобраться ближе к тексту, никто не говорил резких слов — слишком громадными казались происходящие события, чтобы ругаться из-за толкотни. Раздолбай приник к ближайшей листовке и стал читать, ощущая, что становится единым целым со всеми, кто читал вместе с ним:
«…в Ленинграде многотысячные митинги против ГКЧП… На подступах к городу остановлена дивизия ВДВ КГБ и Псковская дивизия… На сторону Ельцина перешли танковая рота и подразделение десантников… Верные ГКЧП дивизии движутся к Москве… реанимационные отделения института Склифосовского подготовлены для приема жертв…»
«Танковые роты, жертвы, реанимация — что это будет? Война посреди Москвы?» — ужаснулся он и, оглянувшись на стоявших вокруг людей, прочел на их лицах тот же вопрос.
Чувство безопасности, оставшееся после вчерашних новостных кадров с детьми на танках, сдуло холодным ветром, и ему пришлось сделать над собой усилие, чтобы продолжить путь в центр. В вагонах метро, прямо поверх надписей «не прислоняться», тоже были наклеены листовки.
«Ко всем гражданам страны, ко всему мировому сообществу! Мы возмущены поведением кучки авантюристов, самовольно захвативших власть в свои руки и стремящихся утвердить в стране произвол, насилие и беззаконие. Так называемый комитет, пришедший к власти, объявляем незаконным со всеми его решениями и распоряжениями. Обращаемся ко всему народу, ко всем местным органам власти с призывом дать достойный отпор путчистам. Отстоим нашу свободу!» — читал Раздолбай с холодком под ложечкой.
Ему не нравились гробовщики, но он не мог понять, кто обращается «ко всему народу». Самозваный президент Ельцин? Он видел его вчера первый раз в жизни и не понимал, почему должен по его велению бросаться на танки. Он бы и не бросился, но, помня перевернутый самосвал из вчерашнего репортажа, понимал, что найдутся желающие «дать отпор», а значит, отделения института Склифосовского будут заполнены. Ради чего? Листовки призывали отстаивать свободу, но Раздолбай и так ощущал себя свободным, и приезд своих советских танков не казался ему порабощением. Он знал, что свободы не было при царе, когда тебя могли продать другому помещику. Свобода могла быть утеряна, если бы советские танки не спасли их всех от фашистов. А какую свободу призывают защищать листовки? Ну, закончится Перестройка, прекратят показывать в «Утренней почте» зарубежную музыку, и станут они снова жить так, как раньше, что с того? Да, придется ходить на дурацкие собрания и читать в газетах дубовые лозунги, но разве это настолько невыносимо, чтобы кидаться под танк? Ощущение растерянности и непонимания происходящего охватило его как в детстве, когда вокруг него ссорились взрослые, и с этим ощущением он вышел на станции «Горьковская».
Поднявшись на поверхность, он сразу увидел несколько бронетранспортеров и два танка. На броне боевых машин лежали букетики цветов, которые кто-то положил в знак мира. Моросящий дождь прибил гвоздики к зеленой броне, и цветы смотрелись скорбно, словно их возложили на могильные плиты. Танкам не нравилось казаться надгробиями, и они протестовали, рыча моторами и выпуская клубы сизого выхлопа. На башнях сидели танкисты, с ними заговаривали прохожие. Снова и снова повторялся вопрос — против кого приехали и будете ли стрелять. Танкисты добродушно отбрехивались: «Не будет никто стрелять. Нам сказали сюда прибыть — мы прибыли, а зачем — кто знает? На всякий случай». Прохожие не унимались, некоторые пытались убедить окружающих, что солдатам верить нельзя.
— Сейчас у них приказа нет, а будет приказ стрелять, они всех вас поубивают. Всех! Иначе в дисбат их сошлют, — уверял собравшихся мужчина в пиджаке, надетом поверх тельняшки.
— Не будут они никого убивать. Они — хорошие сынки, я вижу, — не верила женщина с авоськой.
Возле гусеницы танка валялась намокшая листовка. Раздолбай наклонился и прочитал, не подбирая:
«Солдаты и офицеры! К вам обращаются люди, прошедшие ужас сталинских лагерей. Вас привели в Москву, как во вражеский город. На вас пытается делать последнюю ставку потерявшая власть клика преступников, свергнувшая законное правительство. Они не задумаются под видом наведения порядка отдать вам приказ стрелять в народ и давить его танками…»
«Бред!» — подумал Раздолбай и посмотрел на танкистов, пытаясь понять по их лицам, как они ко всему этому относятся. Танкисты смотрели по сторонам с усталым равнодушием и, кажется, вообще не понимали, зачем они здесь. Это были такие же ребята, как те, что гоняли в футбол в химкинских дворах, и на свирепых душителей свободы они совсем не были похожи.
«Не будут они никого давить, — успокоился он. — Подержат их в Москве, сколько надо, и вернут на базы. Кто вообще эти истеричные листовки пишет?»
Перестав бояться городской войны, Раздолбай вспомнил, что не завтракал. «Макдоналдс» на Пушкинской был открыт.
Очередь по случаю приезда танков была меньше обычного, но все равно требовалось постоять.
«Наших все-таки ничем не проймешь! — усмехнулся он, вставая в хвост очереди. — Ракеты ядерные подлетать будут, а они встанут за чизбургерами, прикидывая, успеют ли до ударной волны».
Предполагая, что «Макдоналдс» гробовщики тоже закроют и, возможно, это последняя в его жизни возможность полакомиться солоноватыми котлетками, Раздолбай набил живот тремя чизбургерами и вернулся на улицу. На Пушкинской площади ничего не менялось — разве что танкисты попрятались от дождя внутрь своих боевых машин, и танки мокли теперь безмолвными бронированными монолитами. Немного потоптавшись на площади, Раздолбай накинул капюшон и пошел вниз по Тверской в сторону Кремля. Привычного движения не было, лишь изредка проезжали одиночные автомобили. Пешеходы не спешили по своим делам, а переходили от толпы к толпе — кто-то слушал радио, кто-то читал листовки, кто-то прислушивался к словам ораторов, кричавших в мегафоны про свободу, которую надо защищать, и баррикады, которые надо строить.
Ораторы с мегафонами показались Раздолбаю еще большими смутьянами, чем лихой здоровяк Ельцин. Тот хотя бы назывался президентом, а эти никто и звать никак — подойдет милиция, отберет матюгальники, и поймут по-настоящему, что такое свобода и как жить без нее пятнадцать суток. Призывы «давать отпор» Раздолбай считал смешными, но не по той причине, по которой смешными казались засунутые под катки некоторых танков арматурные прутья. Он смотрел на горожан, среди которых преобладали взрослые и пожилые мужчины, и понимал, что запрет «Макдоналдса» и рок-концертов станет печалью только для него и его сверстников, а большинство людей наверняка думают так же, как довезший его до метро водитель. И уж если Раздолбай не считал чизбургер и «Черный обелиск» ценностями, достойными противостояния с танками, то взрослые москвичи должны были презреть смутьянов с мегафонами и подавно.
«Покричат до усталости и разойдутся, — думал он про ораторов. — Все спокойно будет».
Он почти дошел до Манежной площади и собрался было спуститься в метро, чтобы поехать к маме рассказывать, какой он герой и как все разведал, но тут из-за угла Тверской и Охотного Ряда послышался шум, похожий на рев штормового прибоя. Шум приближался, и Раздолбай с удивлением распознал в нем человеческие голоса, скандировавшие: «Долой хунту!» Ритмичные тысячеголосые выкрики грохотали, словно удары молота, и можно было подумать, что по улице движется кузнечный цех. Раздолбай даже оторопел, пытаясь представить, какая человеческая лавина течет в его сторону. Через минуту всю ширину Тверской улицы заполнила огромная колонна людей, спаянная бесконечно длинным полотнищем бело-сине-красного флага, которое они несли, растягивая вдоль улицы.
«Ни фига себе! — поразился Раздолбай. — Где они такой флаг взяли? С утра сшили?»
Увидев такую массу людей под одним флагом, он понял, что рано понадеялся на спокойствие. Он знал, что флаг — это символ противоборства. Для того ведь и придумали флаги, чтобы отделять своих от чужих. Красный флаг Раздолбай считал своим с детства. Он не служил в армии, но знал, что если придется, этот флаг ему полагается защищать «до последней капли крови», и это было единственное, к чему он относился серьезно, когда писал заявление о приеме в комсомол. Красным флагом Раздолбай не раз гордился, когда полотнище с молотом и серпом поднимали на олимпиадах. Красный флаг был на крыле космического челнока «Буран», стартом которого он любовался по телевизору, вытирая украдкой от родителей слезы гордости. В центре значка «Гвардия», нарисованного на некоторых танках, тоже алел красный флаг, и это была главная причина, по которой бояться этих танков или идти против них Раздолбай считал абсурдным. Эти танки были наследниками машин, которым он с детства сопереживал, когда смотрел военные фильмы, и причинить такому танку любой вред казалось равносильным переходу на сторону тех, против кого сражались их железные предки.
К трехцветному флагу, который несли демонстранты, Раздолбай был равнодушен, как к флагу какой-нибудь Ботсваны. Историю этого триколора он не знал, но замечал, что под ним собирались люди, которые активнее всех ругали «задолбавший совок». Утверждение, что «совок задолбал», давно стало общим местом, и никто против этого не возражал, но для того ведь и начали Перестройку, чтобы ушло все «задолбавшее». Пусть это уходило не так быстро, как хотелось, но ведь это не повод отрекаться от своего флага и собираться под непонятным знаменем.
Огорченно полагая, что серые гробовщики вернут приметы прежнего времени, Раздолбай в то же время считал громогласное нарекание советских руководителей «хунтой» таким же дерзким вызовом, как выкрики неформалов «раз-два-три — все лягавые козлы!» в адрес милиции после рок-концертов. Он видел, как заталкивали зачинщиков кричалок в зарешеченные автобусы, и не сомневался, что на «хунту» гробовщики в серых костюмах всерьез обидятся. Они ведь русским языком объясняли, что войска введены для порядка. А что такое шествие с непонятным флагом по центральной улице и выкрики «долой хунту»? Это не просто нарушение порядка — это вызов! Это такой «праздник непослушания», который ни одна уважающая себя «хунта» терпеть не станет. Конечно, этих демонстрантов разгонят!
— Долой хунту! Долой хунту! — скандировала бесконечная колонна.
— Ничего себе! — удивлялся Раздолбай с невольным восхищением.
Люди все шли и шли, флаг тянулся и тянулся, и становилось понятно, что с легкостью разогнать гигантскую массу людей, спаянных одним знаменем, невозможно. Это был не просто вызов. Это выглядело так, словно две силы сходились на бой, и Раздолбай воспринимал это со страхом, как детский кошмар, в котором он крошечный бегал по полю, а у него над головой с грохотом соударялись гигантские железные шары. Бесконечная колонна, выбивавшая тысячеголосым молотом «Долой хунту!», казалась Раздолбаю одним из таких железных шаров. Второй «шар» прокатился по той же улице, как только колонна скрылась в лабиринтах города — длинной вереницей, проследовали один за другим окутанные сизой гарью колесные бронетранспортеры и танки.
— Против кого едете! Против кого пушки ставите! — отчаянно кричал глядевшим из люков танкистам какой-то старик, простирая вперед руку с зажатой в кулаке кепкой и почти бросаясь под колеса машин. Танкисты отводили от него глаза, как от раздетого, и смотрели прямо перед собой.
Узнав из разговоров в толпе, что колонна с флагом проследовала к Дому Советов на Краснопресненской набережной, Раздолбай решил пройти туда по Новому Арбату и посмотреть, что там творится. Даже если гигантские шары катились друг на друга, чтобы столкнуться, он был уверен, что сможет, как в своем страшном сне, в последний момент из-под них выскочить.
Просторный Новый Арбат был забит бронетехникой так плотно, что, казалось, десятки боевых машин стоят в пробке. Небольшие танкетки смотрелись в этом странном заторе как легковушки, а большие танки — как грузовики. Двинуться техника никуда не могла, потому что все свободное пространство проезжей части заполняли люди. Тротуар оставался относительно свободным, и Раздолбай быстрым шагом направился в конец проспекта, где развилка дорог и широкий мост сочетались в площадь, с которой Дом Советов хорошо просматривался. Настроение людей на проспекте было таким же, как на Тверской. Одни клали на броню танков цветы и просили танкистов не давить народ, другие убеждали окружающих, что народ обязательно подавят. Там и тут работали радиоприемники, и до Раздолбая снова долетел обрывок обращения ГКЧП.
«…страна погружается в пучину насилия и беззакония. Никогда в истории страны не получали такого размаха пропаганда секса и насилия, ставящие под угрозу здоровье и жизнь будущих поколений…»
«Пропаганда секса — факт, — согласился Раздолбай, мысленно перелистывая страницы „СПИД-Инфо“. — Не будь этой пропаганды, я бы до сих пор мучился чувством вины и считал себя дрочером. Если меня этой газеты лишат, может, это в самом деле посягательство на свободу?»
В ответ на его мысли, оратор с мегафоном воззвал со ступеней магазина «Мелодия» к небольшой толпе, над которой развевался бело-сине-красный флаг.
— Граждане! Нашу свободу хотят снова отнять! Создавайте комитеты гражданского сопротивления! Фашизм не пройдет!
— Фашизм не пройдет! Фашизм не пройдет! — начала скандировать толпа.
«Они с дуба рухнули, какой фашизм?!» — удивился Раздолбай и бросил взгляд на танк, из водительского люка которого торчала голова веснушчатого паренька в шлемофоне.
Паренек устало курил и даже не обращал внимания на троих мужчин, с пыхтением толкавших под гусеницу его машины обломок бетонного бордюра.
«Этот парень фашист что ли? — недоумевал Раздолбай, переставая воспринимать происходящее, как реальность. — Я не сплю, но все это какой-то бредовый сон!»
До конца проспекта оставалась половина пути. Он сбавил шаг и стал прислушиваться к тому, что говорят вокруг. Беспокойные голоса сообщали новости одна другой тревожнее. Передавали слухи о сорока самолетах с верными ГКЧП бойцами, которые приземлились в подмосковной Кубинке. Говорили о спецподразделениях КГБ, которые вот-вот начнут разгон демонстрантов и штурм Дома Советов. Подсчитывали и сопоставляли силы. На сторону Ельцина перешло не то десять, не то пятнадцать танков и батальон десантников. Дивизии, которые двигались в Ленинград, остановили на подступах к городу, и они вроде бы перешли на сторону демократов, но может, и нет. На стороне Ельцина казачьи формирования — их командующий отправился в конный полк «Мосфильма» за лошадьми и оружием — будут защищать президента. Снова и снова говорили о штурме, который начнется то ли днем, то ли ближе к ночи, и все твердили — будем стоять до последнего, иначе снова аресты и концлагеря.
Широкая развилка в конце проспекта была перегорожена баррикадами, самосвалами и троллейбусами, развернутыми поперек дороги. Автокран с портретом Ельцина под щеткой дворника выгружал на шоссе бетонные блоки из кузова грузовика с флажком-триколором над кабиной. Длинная витрина, закрытая с внутренней стороны жалюзи, была обклеена листовками и расписана лозунгами. «Забьем снаряд мы в тушку Пуго» — прочитал Раздолбай и усмехнулся, оценив каламбур.[70] «Защитники демократии» начинали нравиться ему своей решимостью и присутствием духа, но он не мог разделить их порыв. Симпатизировать гробовщикам было невозможно, но они олицетворяли давно заведенный порядок и находились в своем праве, в то время как «защитники» были вопиющим нарушением порядка и сами вели ситуацию к столкновению.
«Зачем лезть на рожон? — не понимал Раздолбай. — Ясно ведь, что не будет концлагерей! Ну запретят газеты со статьями про свободный рынок и „СПИД-Инфо“. Неформалов постригут, снимут с них цепочки, проверят на тунеядство. Вместо „Макдоналдса“ снова будет какое-нибудь кафе „Лира“. Все это, конечно, неприятно, но как этому противостоять? Бросаться под танки и швырять в них бутылки с бензином?»
Раздолбай прикинул, стал бы он бросаться под танк или поджигать горючей смесью веснушчатого паренька в шлемофоне ради чизбургера с колой или права носить на поясе пулеметную ленту, и ему стало даже смешно от такой нелепости. Он бы расхохотался в голос, если бы витавшее в воздухе напряжение не пронизывало тело тревожными волнами.
Дом Советов был уже как на ладони. Баррикады вокруг него топорщились прутьями арматуры, напоминая туши гигантских рыб с вывернутыми плавниковыми костями. Издали было видно людей, которые разбирали брусчатку и по цепочке передавали камни куда-то вдаль. В сквере перед зданием стояла огромная монолитная толпа. Доносились усиленные колонками выкрики какого-то оратора — «не допустим… только мы… нас не сломить…». Раздолбай хотел подойти ближе и послушать, что там говорят, но вдруг со стороны гостиницы «Украина» прибежали трое парней.
— Идут войска на Белый дом! — закричал один из них.
— Танки идут на штурм! — поддержал второй.
По толпе пробежало электричество. Гигантские железные шары из страшного сна покатились друг на друга, и одному из них предстояло в этом столкновении рассыпаться. Шар, закованный в броню, рассыпаться не мог, и значит, разлететься предстояло другому шару, и не осколками, а обломками костей и кусками мяса. Раздолбай понял, что пора уходить. Ему стало страшно, но не страх был причиной того, что он стремился поскорее покинуть центр города. Если бы на Дом Советов двигались войска НАТО на «Абрамсах», Раздолбай считал бы людей на баррикадах героями и полагал бы правильным остаться с ними, чтобы метнуть в один из танков бутылку с бензином. Ему было бы в миллион раз страшнее, чем сейчас, и может быть, в последнюю минуту он решил бы сбежать, но, сбежав, твердо знал бы, что поступил позорно. Всю оставшуюся жизнь он ненавидел бы себя за трусость и восхищался бы теми, кто остался и принял бой. Уходя сейчас, он не ощущал ни капли стыда. К Дому Советов двигались свои советские войска под родным с детства красным флагом, и противостоять им казалось Раздолбаю не доблестью, а сумасшествием. Он не понимал, откуда взялись эти люди с триколорами и президент непонятно какой страны Ельцин, который призывает «давать отпор» своей армии. Не понимал, почему гробовщики, обеспокоенные «безопасностью граждан», двинули боевые машины в спокойный город, где неделю назад перебрасывались шарами со зрителями веселые клоуны. Не понимал, как люди, смотревшие на Новый год один и тот же «Голубой огонек», смогут через несколько минут убивать и давить друг друга. Принять одну из сторон было для Раздолбая все равно что выступить в драке на стороне мамы или дяди Володи, случись им вдруг по какой-то безумной причине сцепиться друг с другом в смертельной схватке. Он кричал бы от ужаса, хватал бы дядю Володю за руки, оттаскивая от мамы, и удерживал бы кулаки мамы, чтобы они не попали в лицо дяди Володи, но не стал бы хватать тяжелый предмет и бить дядю Володю по голове. Удержать и растащить в стороны сотни танков и тысячи наэлектризованных людей он не мог и хотел одного — чтобы никто не погиб ни с той, ни с другой стороны, и чтобы толпа возле Дома Советов, танки и баррикады каким-то волшебным образом исчезли. И пусть не будет больше «Макдоналдса», пусть придется всю жизнь ходить на комсомольские собрания и слушать о тлетворном влиянии рок-музыки, пусть эту музыку совсем запретят, и кассеты придется прятать в тайниках, как ленинскую «Искру», но только бы никого не убили! Если бы Раздолбай не потерял веру во всемогущего покровителя, к которому можно обращаться с любой просьбой, то он умолял бы его изо всех сил, но веры больше не было, и оставалось только повторять про себя: «Только бы ничего не случилось! Только бы не было никакого штурма и все разошлись по домам!»
От метро домой Раздолбай снова ехал на частнике. Он хотел рассказать водителю, что вовремя ушел от Дома Советов, который начали атаковать, но в машине работал радиоприемник.
«…дважды за сегодняшний день поступали сообщения о возможном штурме, но пока все спокойно, и, видимо, за начало штурма защитники Дома Советов принимали передислокацию войск», — сообщил репортер.
— Психику ломают, суки, — со знанием дела сказал водитель. — Сто раз будут имитировать штурм, а когда люди от страха овощами станут, разгонят тепленькими.
— Пусть лучше так, может, хоть никого не задавят, — ответил Раздолбай.
Он вдруг почувствовал, что не хочет пережидать этот волнительный день один в пустой квартире, и с полдороги попросил отвезти его на «Динамо» к родителям.
— Ты с ума сошел — приперся?! — ужаснулась мама, увидев его на пороге.
— Мам, там все спокойно. Я был в центре, видел, что происходит, — успокоил ее Раздолбай, чувствуя себя героем-разведчиком.
— Ты идиот совсем! — заголосила мама и залилась такими слезами, словно он явился без ног или с обожженным лицом. — Я же сказала тебе, сиди дома! Куда тебя понесло, когда танковый переворот в стране? Ты у меня единственный сын, ты что хочешь, чтобы я твои внутренности соскребала с асфальта?
— Мам, успокойся, пожалуйста! Не будет никаких внутренностей. Там дети сидят на танках, мороженое едят с солдатами. Я вышел на Тверской, осмотрелся — было бы неспокойно, тут же вернулся бы в метро. А там даже в «Макдоналдс» очередь стоит, как обычно. У Дома Советов огромная толпа собралась, построили баррикады, часть танков перешла на сторону Ельцина. Вот их вроде штурмовать собираются, но еще не начали. Люди говорят, будут имитировать штурм, пока нервы не сдадут у тех, кто на баррикадах, и тогда разгонят.
— Они там кретины, что ли, с баррикадами со своими? Сколько там народу? Что говорят? — Ужас и гнев мамы сменились интересом, теперь ей хотелось узнать подробности.
Довольный собой Раздолбай рассказал все, что видел, и еще раз подчеркнул свою осторожность.
— Как только пошли слухи про штурм, я сразу в метро и сюда.
— Ну и правильно унес ноги! Незачем соваться, когда такие дела, — похвалила мама, — знаешь поговорку: «Говорили Митеньке — не трынди на митинге!» Господи, только бы не подавили там никого!
Вечером с работы пришел дядя Володя. Его издательство находилось недалеко от дома, на работу он ходил переулками, и что происходит в городе, представлял смутно. Раздолбай еще раз выступил в роли информатора.
— Детские игры все это, — уверенно сказал дядя Володя.
— Какие «игры», Володенька! Многотысячная толпа собралась! — заголосила мама.
— Ну, как собралась, так и разойдется. Сейчас посмотрим новости, узнаем, что там.
В программе «Время» снова показывали танки, облепленные мальчишками. Спокойные доброжелательные солдаты давали интервью.
— Какой у вас приказ? — допытывался корреспондент.
— Встать здесь и смотреть, чтобы не было беспорядков, — отвечал добрый мужественный майор. — Я не вижу беспорядков здесь.
Такому майору можно было довериться, и предполагать, что он прикажет гнать прикладами ведущих «Взгляда», было глупо. Показали репортажи из других городов. Исправно работали заводы, труженицы швейной фабрики перевыполнили план. Ветераны труда говорили, что относятся к чрезвычайному положению с пониманием и давно ждали чего-то подобного. Снова показали коменданта Москвы. Он добавил к своему облику огромные квадратные очки и стал похож на маньяка-насильника не из боевика, а из триллера. По словам коменданта, большинство москвичей относились к войскам в городе спокойно, но отдельные лица пытались организовывать митинги. В целях предупреждения беспорядков объявили комендантский час с 23:00 до 5:00 утра.
Раздолбай понимающе переглянулся с дядей Володей.
— Я же говорил, что это все детские игры, — сказал отчим. — Вот они себе обеспечили законный повод всех разогнать. Кто после одиннадцати часов на улице — тот автоматически нарушает закон.
— Сегодня весь день имитировали штурм, чтобы их измотать.
— И это могли делать, чтобы жертв не было. Завтра никаких баррикад не будет — посмотрите.
После новостей долго пили чай, предвкушая, что сумбурный кошмар закончится и к утру все будет спокойно. Наэлектризованных любителей свободы угомонят, посадив на трое суток, баррикады побросают в кузова самосвалов, и жизнь станет выздоравливать, как организм после недолгой простуды.
За полночь в квартире задребезжал междугородний звонок.
«Диана! — подумал Раздолбай, удивляясь, что по-прежнему на что-то надеется. — Может быть, границы действительно перекрыли и она осталась?»
Звонил опять Миша.
— Привет, слушай, как вы там? У вас все в порядке?
— Да, сидим, чай пьем. А что?
— Ну, у вас там в Москве какой-то ужас происходит. Мы слушаем Би-би-си, у папы гипертонический приступ, мама в истерике.
— Ты про танки, что ли?
— Ну да, они штурм начали. Прямо у американского посольства идет бой, несколько человек убили, один танк подожгли.
Первый раз в жизни Раздолбай узнал что такое «подкосились ноги». Страшные видения снова замелькали перед его глазами. Ночь. Тысячи людей с трехцветным флагом окружают Дом Советов, словно корабль-ковчег, на котором надеются уплыть в какую-то иную жизнь. Фары танков разрывают тьму, выхватывая нагромождения баррикад и искаженные отчаянием лица за железной арматурой. Звонко барабанят по броне танков брошенные камни. Одно из орудий отвечает выстрелом. Баррикаду разносит в прах, и арматура, которую складывали весь день, копьями летит в тех, кто надеялся на ее защиту, протыкая животы и раздирая лица. Один их танков поджигают бутылкой с бензином. Из люка выбирается веснушчатый паренек в шлеме, и рассвирепевшая толпа забивает его камнями. Мокрая увядшая хризантема падает с брони на землю рядом с мертвым лицом танкиста. Моторы танков отвечают взбешенным ревом, и многотонная бронированная масса движется на тысячеликую массу людей. Крики, стоны и хруст костей под гусеницами тонут в моторном рычании.
— Это… это точно? — хрипло спросил Раздолбай.
— Мы слушаем уже полчаса. Танкам перегородили путь на Садовом, сейчас передают, что слышны выстрелы… Еще один человек убит!
Ужас Раздолбая, вероятно, пополз от него холодными волнами во все стороны, потому что мама и дядя Володя пришли из кухни и встали у него за спиной, хотя он не звал их, и молча ловили каждый звук разговора.
— Это кошмар, — сказал он, — мы думали — обойдется.
— Ну, теперь только полагаться на Бога.
— На какого Бога, Миш? — спросил Раздолбай, и его голос задрожал от неожиданной злости. — Ты всерьез думаешь, что он есть?
— Ты же сам верил вроде.
— Ну да, верил в херню, которую ты рассказывал, — перестал он себя сдерживать и махнул родителям рукой, чтобы они вышли из комнаты. — Я во все это верил и просил одну вещь. Просил даже не для того, чтобы ее получить, а чтобы проверить, правда ли все, что ты говорил. Это самообман, Миша! Тебя в детстве пуганули, ты поверил и с тех пор подгоняешь все под свою веру. Это все только в твоем сознании!
— У тебя случилось что-то?
— Случилось! Дано было! Дано, твою мать…
Из глаз Раздолбая потекли слезы, и он в голос расплакался, изумляясь, что боль потерянной любви начала разрывать его в тот момент, когда жителей его города давили танками.
— Сука, она меня использовала как открывалку! Дала и с улыбочкой сказала, что уезжает в Лондон, а я — фантазер. И еще эта белая роза… на прощание положила мне. Сука, зачем эти красивые жесты? Чтобы сделать больнее? Лучше бы ничего этого не было! Лучше бы я не слышал никакого «голоса» и забил на нее год назад!
— М-да… Мне кажется, у вас там сейчас более значимые события творятся.
— Да эти события — вообще пиздец! — сорвался Раздолбай в истерику. — Я не понимаю, как это может быть, как потом люди жить будут? Какой «Бог» может быть, Миш? Как ты можешь во всю эту хуйню верить, и другим советовать?
— Я понимаю твое состояние, но ты все-таки лучше не говори так.
— Как еще говорить, если все это — обман?
— В чем обман? Ты ее просил, и ты получил. Я тебе год назад говорил, что она собирается уезжать, и если подумать — она с самого начала была тебе не нужна, но ты настоял.
Миша сказал то же самое, что говорил Раздолбаю внутренний голос, и стал идеальной мишенью для невымещенной обиды. В его лице внутренний голос словно обрел личность, и эту личность, в отместку за боль, Раздолбаю захотелось отхлестать какими-нибудь резкими словами.
— Все это херня собачья! — сказал он с нарочитой грубостью.
— Я тебя еще раз прошу так не говорить, — твердо попросил Миша. — Я тебе говорил, что Бог даже ненужные человеку желания может выполнить, чтобы его приблизить. Тебе сейчас шаг вперед надо делать, а ты назад бросился.
— Куда «вперед»? Спасибо твоему «Богу» сказать за такой облом? Я больше никаких «внутренних голосов» не хочу слышать. Все это психоз и раздвоение личности! Случится такое снова — обращусь к психиатру, и тебе советую.
— Зря ты так. Помнишь, я тебе говорил, что мне внутренний голос не разрешал предавать учителя, и я разрывался между ним и карьерой? Я внутри слышал, что если не предам, то все само разрешится к лучшему, но не мог в это поверить. И вот я решил вернуться в Москву, стал вчера профессору звонить, чтобы он разрешил мне приехать к пятому сентября, а не к первому, и тут ваши события. И он из-за них сам потребовал, чтобы я остался в Италии и принял предложение менеджера. Видишь, как все разрешилось…
— Миш, ты совсем охренел что ли?! — взорвался Раздолбай, радуясь, что получил хороший повод для резких слов. — У нас людей убивают, а ты говоришь, что у тебя все разрешилось к лучшему?
— Ну да, я, наверное, не то ляпнул… — смутился Миша, — я просто хотел показать, что меня голос не подвел даже в такой сложный момент, и тебе тоже не стоит его отбрасывать.
— Ну, ты молодец, тебя голос не подвел, оставайся со своей скрипкой в Италии. Твой Бог — молодец, устроил тебе все к лучшему, а мы тут с танками и кишками на улице. Ты — офигенно верующий, Миш! У тебя с мозгом плохо, ты реально больной парень!
Последние слова Раздолбай крикнул в запале. Он пожалел о них в ту же секунду, как они сорвались с губ, но их было уже невозможно поймать в телефонных проводах за тонкий змеиный хвост и вытащить обратно.
— Знаешь, я твои нервы понимаю, но со мной так разговаривать нельзя, — холодно сказал Миша и повесил трубку.
«Зомбированный псих! — обозленно подумал Раздолбай. — Пусть остается в своих иллюзиях».
Он понимал, что Миша пытался его поддержать, но ему удобнее было считать друга эгоистом, видящим в чужой беде решение своей дилеммы, чем возвращаться к вере, которую за перенесенную боль хотелось топтать. Еще он понимал, что в течение суток поссорился с двумя лучшими друзьями, но в сравнении с боем в центре города это казалось мелочью.
Раздолбай готовил себя к тому, что завтра вскроется трагедия, после которой привычная жизнь изменится навсегда, и боялся возненавидеть родной с детства красный флаг так сильно, что даже фильмы про войну станут вызывать отвращение.
Утром он первым делом бросился к телевизору и сразу попал на новости. Уже по голосу репортера было понятно, что страшной трагедии не произошло, а через несколько секунд просмотра Раздолбая захлестнуло ликование — войска выводили из города, в ночном столкновении на Садовом кольце погибли всего три человека. После ожидания тысячных жертв, узнать о трех погибших было облегчением. Раздолбай устыдился этого чувства и стал убеждать себя, что трое погибших — это не «всего», а тоже ужасно, но не мог прогнать мысль, что гигантские железные шары должны были сокрушить в своем столкновении гораздо больше, и забрать данью только троих было с их стороны чудом милосердия.
Показывали кадры ночного боя. Один бронетранспортер ворочался в западне из троллейбусов, словно пойманный носорог, другой — уползал в туннель, подожженный бутылкой с бензином. Люди скандировали: «Убийцы!» — слышались выстрелы. Крупно показали лужи крови на асфальте, цветы и зажженные свечи. Увидев кровь, Раздолбай ощутил неприятное любопытство, подобное тому, с которым он рассматривал разбитые в авариях машины. Покореженные сиденья с бурыми пятнами виделись ему порогом, через который неизвестные люди перешагнули в другой мир, и казалось, если приглядеться к ним пристальнее, то можно разгадать неведомую тайну.
Ночные события комментировали очевидцы. По их словам, танки двинулись на штурм, но путь им перегородили троллейбусами. Одной машине закрыли брезентом обзор, другую подожгли, и ценой гибели трех смельчаков атака была отбита. Раздолбай удивлялся нерешительности штурмующих, которые повернули вспять, потеряв две машины из нескольких десятков, но радовался, что эта нерешительность спасла много жизней.
Казалось, бытие возвращается в привычное русло, но чем дальше Раздолбай смотрел новости, тем яснее он понимал, что привычного русла больше нет. В эфире произносились немыслимые вещи! Репортеры смело вешали на бывших правителей ярлыки, которыми раньше клеймили только империалистов, — «преступная клика», «предательская верхушка», «узурпаторы». Вечером в программе «Время» тот же диктор, который два дня назад говорил про злобное глумление над институтами государства, с тем же выражением лица вещал теперь про единодушное осуждение антигосударственного переворота и заверял, что авантюристы понесут ответственность. Комендантский час отменили и маньяка в квадратных очках больше не показывали, зато много показывали Ельцина. Теперь он выступал в огромном светлом зале под овации и выглядел не как самозванец с мятой бумажкой, а как настоящий президент.
Телевизор излучал ощущение праздника, которому хотелось отдаться, но Раздолбай никак не мог поверить, что грозные гробовщики в серых костюмах оказались кем-то вроде Тараканищ из детской сказки.
— Тараканища и есть! — уверял дядя Володя. — Они сигаретами людей не могли обеспечить, с какой стати у них военный переворот получится?
— Тараканища — это вы точно подметили! — с облегчением смеялась мама. — А мы как зайчики в трамвайчике в обморок попадали, в щели забились.
Раздолбай смеялся вместе с мамой, чувствуя себя одним из глупых зверьков, что бежали от Тараканища в страхе, а по телевизору показывали все более немыслимые вещи. На следующий день главным новостным сюжетом был снос памятника Дзержинскому. Бронзовую фигуру человека, великую историческую роль которого Раздолбай изучал в школе, сдернули петлей за шею, подняли на стреле крана, как висельника, и уложили на платформу гигантским бронзовым трупом под свист и аплодисменты толпы.
Подземные шестеренки прочно зацепились по-новому, и махина жизни резво понеслась вперед на новой скорости. Раздолбай не представлял, куда она мчится, но радовался, что «хунта» проиграла, а значит «Взгляд», рок-музыка и «СПИД-Инфо» никуда не денутся. Только в глубине души оставалось легкое, как опавший лепесток, недоверие к минувшим событиям — слишком просто они разрешились. Гигантские железные шары мчались друг на друга, чтобы с грохотом столкнуться, и вдруг, за миг до чудовищного удара, превратились в два елочных шарика, которые тихонько стукнулись, и тот, что был закован в броню, с тихим звоном распался на несколько осколков, словно был уже давно разбит и потом склеен.
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
Первые несколько недель после августовских событий в воздухе было разлито ожидание новой жизни. Все ждали, что скоро, со дня на день или в следующем месяце, начнется что-то очень хорошее — то, о чем давно все мечтали, но не могли получить из-за разных уродливых препятствий, объединенных понятием «советская власть». Боясь пропустить начало этой новой жизни, даже равнодушный к политике Раздолбай стал часто включать новости. Он смотрел по телевизору, как радостные люди сбивают с фасадов таблички с буквами КПСС, и вспоминал старый анекдот, который начинался словами «кончилась советская власть». Раньше в этом месте полагалось смеяться, потому что бесконечность советской власти считалась всем очевидной, но теперь анекдот стал реальностью, и смешно было от мысли, что невообразимые в прошлом события совершаются с такой легкостью. Телевизионные репортеры ликовали так, словно закончилось многолетнее иго и пришлые завоеватели, вдоволь натоптав сапогами, убрались восвояси, поклявшись никогда больше не возвращаться. Радость лилась с экрана, и трудно было не заразиться ею. Радовались и ждали хорошего все — ведущие программы «Взгляд», новый президент Ельцин, артисты, музыканты, неформалы — все, кого по разным заслугам показывали по телевизору, радовались и ждали новой жизни, которая никак почему-то не начиналась. Полки в магазинах оставались пустыми, крупы и макароны все так же продавались по талонам, и за ними нужно было выстаивать огромные очереди, на грязных улицах по-прежнему валялся мусор, и, устав надеяться, что их мир вот-вот начнут делать таким же нарядным, как мир видеофильмов, Раздолбай потерял к новостям интерес.
Августовская встряска заставила его забыть о Диане, но стоило бурным событиям чуть размыться под капелью времени, и он стал вспоминать о ней постоянно. Потерянная любовь как будто превратилась в заточенный кол, на который он то и дело натыкался сердцем, да так, что становилось трудно вздохнуть. Время от времени он расправлял плечи и говорил себе, что нельзя цепляться за девушку, потерянную навсегда, но в его памяти тут же вспыхивали слайды счастливых минут, когда он видел рядом зеленые, с искоркой, глаза, и Раздолбай думал, что красивее и желаннее Дианы ему никогда никого не встретить. Иногда он бродил по городу, всматриваясь в лица девушек из толпы. Он ни с кем не пытался знакомиться, и всего лишь хотел убедиться, что девушки, сравнимые с Дианой по красоте, существуют, а значит, есть надежда, что утерянная любовь не останется в его жизни единственной. Пусть эта девушка будет с парнем, пусть мелькнет на секунду в окне проезжающего троллейбуса — не важно, только бы увидеть ее! Тщетно. Иногда ему встречались девушки симпатичные, изредка красивые, но такую красоту, чтобы сердце остановилось на несколько ударов, как было при первой встрече с Дианой, ему не удалось увидеть ни разу.
Измучив себя мыслями, что любви у него никогда больше не будет, Раздолбай впал в прострацию. В институт он ходил на автомате, первые лекции пропускал, задания выполнял через силу. Вскоре навалилась зима с промозглым холодом, мокрым снегом и соляной кашей под ногами, и он стал напоминать сам себе лягушку, которая мучительно хочет, но не может погрузиться в анабиоз. Выковыриваться каждый день из теплой квартиры и трястись в автобусе с заледенелыми стеклами было так муторно, что Раздолбай мнил это подвигом, сопоставимым с прокладкой в вечной мерзлоте первой узкоколейки. Каменная, голодная, припорошенная снегом Москва и впрямь напоминала какие-нибудь северные горы, по тропам которых зачем-то бродят миллионы раздраженных, покашливающих людей, среди которых там и тут стали встречаться оборванцы, теряющие человеческий облик. В один из вечеров Раздолбай увидел такого оборванца возле своего подъезда. Тот забился в угол и дрожал, пытаясь с головой укутаться в рваное пальто. Запах мочи и водочного перегара витал на несколько метров вокруг. Раздолбай поморщился и вспомнил, как год назад тащил такого пьяницу под теплую лестницу и был счастлив, что делает доброе дело для Бога.
«Много с тех пор изменилось, — подумал он, проходя мимо. — И в Бога больше не верю, и всех таких теперь не перетаскаешь».
Утром возле подъезда стояла машина милиции, а лежавшее на подъездном крыльце тело было с головой накрыто заскорузлым мешком, в котором угадывался развернутый половик.
«Ты ведь мог затащить его внутрь подъезда или позвонить в „скорую“», — шевельнулся слабый отголосок «внутреннего голоса», но Раздолбай приказал ему замолкнуть, не желая опять впадать в нервное расстройство.
«Не надо мне угрызений совести из-за того, что замерз какой-то пьяница! — твердо сказал он себе. — Пить надо меньше!»
К концу декабря ожидание новой жизни почти выветрилось. В подземных переходах стали появляться листовки с крупными заголовками «Нас обманули!». На улицах слышались разговоры — в августе мы, конечно, победили, только где эта победа? Знамением новой жизни не стало даже сообщение грустного Горбачева о своей отставке и спуск с кремлевского флагштока красного флага, на месте которого торжествующим победителем заколыхался бело-сине-красный триколор. Это событие бурно обсуждали по телевизору, но большинству людей было важнее, когда появятся продукты. Поговаривали, что скоро правительство запустит какую-то «шоковую терапию», и тогда прилавки заполнятся, но Раздолбай в это не верил. Он уже свыкся с мыслью, что продукты исчезли навсегда, и с самого начала самостоятельной жизни выработал способ решать проблему еды минимальными средствами. Раз в неделю он шел на колхозный рынок и покупал курицу, которая стоила в три раза дешевле, чем такой же по весу кусок мяса. Походив по гастрономам, можно было найти рис и купить на свои талоны два-три пакета. Сварив курицу, Раздолбай заливал рис бульоном и ставил его в большом чугунном горшке в духовку, а потом резал вареную курицу мелкими кусочками и перемешивал с рисом, добавляя несколько специй — получалась гора куриного плова. Горшок Раздолбай хранил в холодильнике и разогревал плов небольшими порциями на завтрак и ужин — хватало на всю неделю. Обедал он чем придется: картошкой, пшеном, фасолью — смотря что удавалось добыть. На худой конец можно было обойтись булкой с чаем или сходить на обед к родителям. Дядя Володя все еще получал в издательстве «спецпаек», и на тарелку макарон со шпротами в гостях у мамы Раздолбай всегда мог рассчитывать. Как выглядят сыр, гречка или мясо он давно забыл, и ему даже не верилось, что такие продукты когда-то продавались свободно.
Прошло еще некоторое время, и вдруг… Продукты появились в один день и сразу во всех магазинах! Услышав про это, Раздолбай недоверчиво заглянул в первый попавшийся гастроном и с удивлением обнаружил на полках ряды бутылок с молоком и кефиром, пачки сливочного масла и брикеты плавленых сырков. В холодильных саркофагах лоснились поленья колбасы и солнечно-желтые круги сыра. Рядом переливалась радужной шкурой какая-то рыба. Раздолбай сглотнул слюну и с удивлением посмотрел на посетителей магазина — вместо того чтобы сметать продукты и создавать очередь, они бродили вдоль прилавков с оторопелым видом и как будто знакомились с едой заново. Только посмотрев на ценники, он понял, в чем дело, — все стоило в десятки раз дороже, чем было раньше, и брать сто граммов сыра за деньги, на которые несколько лет назад можно было купить сумку деликатесов, никто не решался. Не решился и Раздолбай.
В первые дни наступившей наконец новой жизни магазины были похожи на выставки, куда заходили вспомнить вид пищи из прошлого.
— Плавленный сырочек, смотри-ка, тридцать шесть копеек стоил, а сейчас шесть рублей, — слышались голоса.
— Чтоб им в глотку засунули такой сырок прямо в фольге!
— Ой, простокваша, смотрите, раньше столько килограмм мяса стоил! Сколько же теперь стоит мясо? Я даже смотреть боюсь.
— Ну, знаете, лучше дорогое мясо, которое есть, чем дешевое, которого нету.
— Вот и покупайте сами, если деньги печатаете, а мы не жулики.
На первопроходцев, отважившихся на покупки, смотрели как на врагов.
— Миллионер проклятый! Чтоб у тебя кишки завернулись от этой жратвы! — кричала фронтовая бабушка с орденами в спину мужчине, купившему десяток сосисок, два пакета молока и кусок сыра.
— Успокойся, мать! — поддерживал фронтовую бабушку дед-оптимист. — Сказали же нам — будет шоковая терапия. Вот и будем в шоке дергаться, как подопытные собачки, пока не сдохнем.
С того дня как в магазинах появились продукты по новым ценам, перемены стали заметны повсюду, но выглядели они совсем не так, как представлял Раздолбай. Жизнь не становилась красивее, радостнее и интереснее. Скорее, происходило то, о чем говорил перед отъездом Валера, — плотина разрушилась, и в их пресный водоем хлынула соленая вода, отчего окружающий мир с каждым днем становился все более едким и неприятным. Люди-лещи и люди-карпы метались по улицам как полоумные или, наоборот, ходили потерянными. По малейшему поводу вспыхивали ожесточенные перепалки — на улице, в магазине, в транспорте.
В автобусе, на котором Раздолбай возвращался домой, пожилая бабка попросила мужчину лет сорока уступить ей место. В ногах у мужчины стояла громадная сумка с бутылками, и он ответил, что вставать ему неудобно. Во времена, когда плотина стояла крепко, а вода была пресной, такого мужчину осудили бы всем автобусом. «Наверняка ведь пионером был, комсомольцем!» — напомнили бы ему. В соленой воде новой жизни все происходило иначе.
— Встань, уступи! Я — ветеран, у меня книжка есть, — требовала бабка.
— Сдалась мне твоя книжка.
— Меня ноги не держат!
— А мне что твои ноги? Ездила бы в такси.
— Это вы себе можете позволить миллионы тратить! Спекулянты! Вон, полная сумка водки!
— А тебя ебет моя сумка?!
— Нахал! Хам молодой!
— Тварь старая!
Мужчина, сидевший на одном сиденье с хозяином бутылок, поднялся и уступил свое место возле окна, но чтобы занять его, бабке требовалось перелезть через сумку. Сделать этого она не могла — отекшие ноги, на которых не сходились молнии фетровых сапог, действительно выглядели больными.
— Подвинься к окну!
— Не буду я никуда двигаться! Тебе надо, ты лезь!
— Подвинься, хам! Я не могу через сумку лезть!
— Пошла на хуй, а то башку отверну!!!
Хозяина сумки затрясло от бешенства, и он врезал кулаком по металлической перегородке перед сиденьем с такой силой, что задрожал весь автобус.
«Не дай Бог, бабку ударит! Убьет!» — подумал Раздолбай.
Окружающие наблюдали за происходящим молча. Молчал и Раздолбай. Настырная бабка не унималась:
— Подвинься, или пну сейчас бутылки твои.
|
The script ran 0.035 seconds.