Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Айрис Мёрдок - Море, море [1978]
Язык оригинала: BRI
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_classic, prose_contemporary, Роман

Аннотация. «Море, море» — одна из поздних и наиболее известных книг Айрис Мердок. Почему? Возможно, потому, что в этом романе трогательная «камерность» автора переходит в откровенную «глобальность». Почему? Возможно, потому, что здесь надрывность и некая незавершенность прозы писательницы практически впервые — не теряя изощренного психологизма — перевоплощаются в стилистическую цельность. Почему? Возможно, причину вы поймете сами…

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 

— Подумать только, Джеймс захватил мою постель! — Тебя побоялись нести по лестнице, да и затопить здесь было можно… — Джеймс еще не заходил ко мне? — Он, по-моему, еще спит, он совсем вымотался. — Мне очень жаль, что это происшествие испортило вам вечеринку. Я помню, как ты пела Voi che sapete. — Я надеялась, что ты услышишь. Ах, Чарльз… — Лиззи, прошу тебя, не надо… — Ты на мне женишься? — Лиззи, перестань. — Я умею стряпать и водить машину, и я тебя люблю, и характер у меня золотой, без всякой неврастении, а если тебе нужна нянька, буду и нянькой… — Это же была шутка. — Я ведь была тебе нужна, когда ты писал… — Это мне пригрезилось. Я тебе объяснил, я люблю другую. — А не это ли тебе грезится? — Нет. — Она ведь ушла. — Да, но теперь, Лиззи, мне только что был подан удивительный знак… и вот неожиданно путь… открыт. — Смотри-ка, дождь пошел. — Будем любить друг друга свободно, как я говорил вчера. — Если ты уйдешь к ней, то уж никогда не захочешь меня видеть. А ведь и верно, подумал я. Если я завладею Хартли, я сразу увезу ее подальше, я ее спрячу и сам спрячусь вместе с ней. Мы не поедем с ней ни в Париж, ни в Рим, ни в Нью-Йорк, это были пустые фантазии. Я не могу познакомить Хартли ни с Сидни Эшем, ни с Фрицци Айтелем, ни с вылощенной Жанной, которая теперь именует себя принцессой. Я не могу даже повести ее в ресторан с Лиззи, или с Перегрином, или с Гилбертом. На этом роскошном фоне она не смотрится. Мы с Хартли будем жить одни, скрытно, инкогнито, где-нибудь в Англии, в деревне, в маленьком доме у моря. И она будет шить и ходить в лавку, а я буду работать в саду и красить прихожую, и у меня будет все, что я упустил в жизни. И мы будем беречь и лелеять друг друга, и будет много непритязательной доброты, и простор, и покой, незапятнанный, незамутненный. И я буду общаться с обыкновенными людьми и сам стану обыкновенным, и отдохну, Боже, как мне хочется отдохнуть; и мой конец с моим началом, как было предопределено, как положено. Этого, именно этого, я инстинктивно жаждал, когда, ко всеобщему удивлению, бросил театр и уехал сюда, сюда! Мы с Хартли будем вместе, вдвоем, почти ни с кем не будем водиться, и наша верность друг другу восстановится, и давний, молодой, невинный мир тихо обступит нас снова. Лиззи, которой я этих мыслей не поведал, наконец ушла. Я понимал, что ее поддерживает надежда: что бы я ни говорил, поверить в Хартли она не могла. Навестили меня и остальные — Перегрин, Гилберт, Титус. Об отъезде никто не заговаривал. Похоже, что праздник продлевается. Какие еще радости он сулит? Я справился о Джеймсе, но Гилберт сказал, что он еще отдыхает наверху в моей постели, у него полный упадок сил. Возможно, он простудился накануне на холодных скалах, когда склонялся над моим намокшим безжизненным телом. Дождь лил прямой, серебристый, словно хлестал землю стальными прутьями. Он стучал по крыше и по скалам, рябил поверхность моря. Гром грохотал, как рояль вниз по лестнице, потом переходил в более мягкое ровное ворчание, почти неслышное за шумом дождя. Молнии сливались в длинные световые полосы, и трава становилась ядовито-зеленой, а скалы — ослепительно желтыми, как Гилбертова машина. Дом полнился напряжением, тревогой, страхом — стихии как бы по-своему откликались на мои злоключения. Я встал с кресла и сказал, что схожу к Джеймсу, но оказалось, что он все еще спит. Гилберт доложил, что протекла крыша и вода стекает по лестнице в ванную. Я дошел до кухни, и у меня закружилась голова. Болели бесчисленные ушибы, в теле засел неистребимый холод, я вернулся к камину. Когда подошло время завтракать, я поел супу, а потом сказал, что хочу отдохнуть, пусть меня не тревожат. Сидя в кресле, укутанный одеялами, я стал думать. Дождь так шумел, что моря не было слышно. Что на мою жизнь покушался Бен, в этом я не сомневался. Последнее, что он сказал мне, было: «Убью». Да еще я сам привлек его внимание к мосту через Миннов Котел как к самому подходящему месту для убийства. Я сам ощутил соблазн столкнуть его в воду, и он не мог этого не почувствовать. Тут был даже как бы элемент возмездия. А что он решил действовать именно сейчас, это психологически вполне объяснимо. Он подвергся унизительному вторжению, и даже вспомнить об этом было для его самолюбия нестерпимо. Был ли его поступок предумышленным? Выжидал ли он удобной минуты, спрятавшись у моста? Или бродил поблизости, вынюхивая, пестуя свою ненависть, и не удержался? Так или иначе, он, конечно, тогда был уверен, что попытка его удалась. Мое спасение оказалось поистине чудом, а для него — мрачнейшим предзнаменованием. Но что дальше? Как поступают в цивилизованном обществе, когда кто-то пытается тебя убить? К закону апеллировать я не могу, и не только потому, что у меня нет доказательств. Я не могу подать в суд на мужа Хартли, допустить, чтобы ее коснулась пошлость судебного разбирательства. И не могу я даже подумать о том, чтобы явиться к Бену с моими друзьями и задать ему трепку. Я хотел бы с ним встретиться лицом к лицу, но такая встреча была бы всего лишь роскошью, как ни приятно мне было бы загладить впечатление подхалимства, которое должно было у него остаться от нашего последнего свидания. Надо как-то использовать и то, что мне известно, и то, что я сейчас собой представляю как выходец с того света, имеющий все основания пылать праведным гневом. Это я и имел в виду, когда толковал Лиззи о поданном мне удивительном знаке. Боги, сохранившие мне жизнь, распахнули передо мной дверь и повелели войти в нее. Проблема оставалась прежней, изменился только угол зрения. Я должен увести Хартли, остаться с ней вдвоем и разбудить ее, внушить ей уверенность в возможности свободы. Да, теперь я это понял, главное — остаться с ней вдвоем, как можно скорее и навсегда. Когда она была моей пленницей, каким унизительным, наверно, было для нее присутствие в доме других людей. Больше свидетелей не будет. Я ей это скажу. Ей вовсе не нужно вступать в мой утонченный, устрашающий, чуждый для нее круг. Чтобы жениться на нищенке, царь сам — и с какой радостью! — станет нищим. Отныне это целительное смирение и будет моей путеводной звездой. Это и есть необходимое условие ее свободы. Как я не понял этого раньше? Наконец-то я увижу, как изменится ее лицо. Да, в моих мыслях о будущем присутствовала уверенность, что, придя ко мне, Хартли обретет и былую свою красоту: так узники, освобожденные из концлагеря, сперва выглядят стариками, но, очутившись на воле, отдохнув и отъевшись, опять молодеют. Ни боли, ни тревоги не останется в ее лице, оно станет спокойным и прекрасным; это помолодевшее лицо уже светило мне из будущего подобно лампаде. Когда я уходил из театра, я мечтал об одиночестве; теперь оно обрело для меня облик Беатриче. Только так счастье может стать для меня невинной и незапретной целью, даже идеалом. На тех путях, где я гонялся за ним раньше, оно оборачивалось либо блуждающим огоньком, либо чем-то порочным. Найти свою истинную любовь — значит найти единственного человека, с которым счастье целомудренно и невинно. Однако для начала вставал чисто технический вопрос. Как увести ее? О долгом ожидании теперь не могло быть и речи, поскольку следовало, пока не поздно, использовать мою новую власть над Беном. На сей раз я стал замышлять не похищение, а скорее, массированную атаку. Прежде всего я напишу Хартли письмо. Потом зайду к ним с Титусом. Почему я думаю, что он нас впустит в дом? Да потому, что он виноват и боится. Ему будет любопытно, что мы задумали. Откуда ему знать, что у меня нет доказательств? Откуда ему знать, что не было свидетелей? Тут я себя поправил: а почему бы свидетелям и не быть? Я могу сказать ему, что свидетель был, могу даже подговорить кого-нибудь (Гилберта, Перегрина?), пусть скажут, что видели, как все случилось. В конце концов, кто угодно мог увидеть! Это уже окончательно устрашит Бена. Почему бы мне не пустить в ход шантаж? Что угодно, лишь бы он сказал ей: «Ладно, уходи». Есть ли шанс, что он это скажет? Не означает ли его долгое молчание после похищения Хартли, что он еще не решил, насколько она ему теперь нужна? Если он согласится, цепи спадут и она, мой ангел, выйдет на волю. Или если на ее глазах разоблачить его как убийцу, это может подействовать благотворно: все ее чувства к нему — страх, отвращение — разом обострятся и потребуют выхода. Только бы найти верный путь к разгадке. Куда я, черт возьми, задевал тот листок, который так ловко спрятал от самого себя? Да, действовать нужно скорее, пока Бен не очухался. Он, надо думать, пережил нешуточную встряску; впрочем, поскольку его радиоприемник и телевизор ничего ему не сообщили, он, к сожалению, уже должен был понять, что убить знаменитого Чарльза Эрроуби ему не удалось. Но сейчас, пока Лиззи и Джеймс находятся в моем доме, я ничего не могу сделать, разве что написать Хартли. Нехорошо было бы по отношению к Лиззи затевать спасение ее соперницы при ней и даже, может быть, с ее помощью. А Джеймс, тот сбивает меня с толку своими моральными сентенциями… Значит, от них обоих надо избавиться. Гилберт и Перегрин еще ненадолго могут мне понадобиться. И Титус, конечно… Тут я засомневался; а что, если я допустил серьезный просчет, когда определял Титусу его роль в истории с Хартли? Найдется ли Титусу место в том раю на двоих, который я только что рисовал себе? Нет. Это не столь важно. Супружеские отношения сплошь и рядом существуют отдельно от отношений с детьми. С Титусом у меня будут совсем особые отношения, он, кстати, и сам дал понять, что это его устроило бы. Но все же до сих пор мне казалось, что Хартли захочет сохранить какую-то связь с Титусом. Или я ошибался? И тут Титус собственной персоной появился на пороге. За последние дни я ни разу спокойно не побеседовал с Титусом и осуждал себя за это. Даже независимо от моих отношений с Хартли мальчик занял важное место в моей жизни, он был буквально подарком судьбы. Оставалось проверить, в какой мере я гожусь на роль отца. Мне уже было ясно, что Гилберт и даже Перегрин склонны усмотреть в моей дружбе с Титусом совсем иное. Пока я предавался размышлениям, дождь перестал и в прорывы между свинцовых туч солнце уже поглядывало на очень мокрую землю. Моя лужайка превратилась в болото, скалы похожи на губки. Наверху громко перекликались Гилберт и Лиззи — он залез на чердак и осматривал крышу, а она, раз за разом выжимая тряпку, подтирала пол в ванной. Когда явился Титус, я решил выйти на воздух, чтобы поговорить с ним без помехи. Сил у меня как будто прибавилось, и головокружение не повторялось. Но когда он медленно и осторожно вел меня по скалам, я чувствовал себя стариком; а добравшись до Миннова Котла, еле заставил себя ступить на мост. И как только я не погиб в этой глубокой яме, между этих гладких стен, этих свирепых волн! Скалы начали куриться на солнце. Со всех сторон словно били горячие источники. Мы сели на полотенца, которые умница Титус прихватил из кухни, на скале с видом на Воронову бухту, недалеко от того места, где я накануне беседовал с Джеймсом. Море хоть и казалось спокойным, потому что зыбь после дождя была такой лоснящейся и гладкой, полно было затаенной злобы, грозно катило огромные горбатые волны, на которых не видно было пены, пока они не разбивались о скалы мутно-белым прибоем. Солнце светило, только над горизонтом висела теперь серая завеса дождя. С моря на сушу перекинулась радуга. Воронова бухта была бутылочно-зеленого цвета, такой я еще никогда ее не видел. Где-то сейчас Розина?.. Поднимались мы сюда в молчании и, усевшись, не сразу заговорили. Я все поглядывал на него, а он все глядел на море. Его красивое лицо было сердито, рот подрагивал, как у обиженного ребенка. Шрам на верхней губе словно пульсировал, чуть заметно растягивался и сжимался, может быть, в силу привычки, усвоенной с детства. Давно не чесанные волосы слежались и спутались. — Титус. — Я. — Мог бы ты называть меня Чарльз? Мог бы к этому привыкнуть? Мне кажется, так нам обоим было бы легче. — Попробую, Чарльз. — Титус, я… Ты для меня очень много значишь, и ты мне нужен. Титус погладил свой шрам, потом приложил к нему палец, чтобы не подрагивал. Я только тут сообразил, что он, возможно, задумывался о двусмысленности наших с ним отношений, которая сразу пришла на ум Гилберту, более того, какая-нибудь грубая шутка Гилберта, возможно, и навела его на эту мысль. Мне-то она до сих пор не приходила в голову — отчасти потому, что я вообще был поглощен другим, отчасти потому, что сам набросил на него покров невинности, позаимствованный у многострадальной Хартли. — Не пойми меня превратно, — добавил я. Его влажные надутые губы дрогнули в улыбке, а я продолжал: — Я хочу тебе кое-что рассказать. — Я вдруг решил, что надо рассказать Титусу о том, что Бен пытался меня убить. — Если это про Мэри… — Да. — Я не разговаривал с Титусом после той жуткой сцены в «Ниблетсе», когда «делегация» привезла согрешившую жену домой к ненавистному мужу. — Мне от всего этого тошно. Вы меня простите, пожалуйста, но я просто не хочу быть к этому причастным. Я сбежал из дому, чтобы меня не впутывали в такие дрязги, я ненавижу дрязги, а с ними обоими я всю жизнь только и видел что дрязги, с утра до ночи. Так-то они неплохие люди, просто не могут уразуметь, как жить по-человечески. — Она неплохой человек, с этим я согласен… — Просто передать не могу, как мне было скверно, когда мы ездили к ним на машине, я бы много дал, чтобы этого не видеть, а теперь никогда не забуду. Мне было так стыдно. С Мэри поступили как с какой-то мебелью или с малым ребенком. Нельзя так вмешиваться в чужую жизнь, особенно жизнь мужа и жены. Тем брак и ужасен. Просто не понимаю, как на это можно отважиться. Надо их оставить в покое. Пусть ненавидят и мучат друг друга на свой лад, им это в охотку. — Раз это так ужасно, вмешаться необходимо. Зачем же быть таким циником и пессимистом. — Я не циник и не пессимист, в том-то и дело. Мне это безразлично, вы думаете, что я об этом все время думаю, а я совсем не думаю, я не хочу видеть, не хочу знать, плевать мне на их терзания! — Ну, а мне не плевать, и я намерен вызволить твою мать из этого ада, и притом не откладывая. — Вы же попробовали, а она только хныкала, что хочет домой. Ну и ладно, и скатертью дорога. Простите, это я нехорошо сказал. Вы ошиблись, только и всего, теперь забудьте об этом. Честное слово, я в толк не возьму, зачем она вам, не понимаю, что это — сентиментальность, либо благотворительность в стиле Армии спасения, либо что, но не может быть, чтобы человек был так уж необходим, не доходит это до меня. Есть ведь эта женщина, Лиззи Шерер, она к вам, по-моему, очень хорошо относится, и Розина Вэмборо… — А я, понимаешь ли, люблю твою мать. — О-о, любите… то есть… — Тебе не понять, молод еще. — Для меня, наверно, естественно проявлять нормальный интерес к молодым женщинам. В старости, возможно, все не так. Я молчал, уязвленный до глубины души. Дурак я был, что зашел так далеко. Я чувствовал себя усталым, слабым, обескураженным. Самая молодость Титуса, его здоровая, неунывающая энергия нестерпимо раздражали меня. Раздражали его длинные, загорелые ноги в рыжеватых волосках, торчащие из небрежно закатанных брюк. Я чувствовал, что теряю с ним контакт, что вот-вот накричу на него, а потом буду вынужден просить прощения. — Мне жаль, что все это так тебя расстраивает. Отчасти я понимаю. Но мне нужна твоя помощь, ну, или, скажем, поддержка. Я должен рассказать тебе что-то важное про твоего отца. — Про Бена. Он мне не отец. Кто мой отец — одному Богу ведомо, я уж теперь никогда не узнаю. Давайте не будем говорить про Бена, он мне надоел. Не по душе мне это дело… — Прости, я немного запутался, какое именно дело? — Насчет нас с вами. Давайте забудем про них, поговорим про вас и про меня. — Давай. Я и сам хотел об этом поговорить, Титус, тебя-то я не пытаюсь похитить. — Да, я знаю. — Мы-то с тобой свободны по отношению друг к другу. И нет надобности ничего определять. — А разве «отец» это не определение? — И верно. Ну, если тебе больше нравится, давай будем просто друзьями. Подождем, посмотрим. Ты же знаешь, тут нет ничего… постыдного… ну, ты понимаешь… — О, это-то я знаю! — Мне нужно просто ощущать, что мы с тобой связаны особыми отношениями, особыми узами. — Не понимаю, зачем вам это, — сказал Титус. — Простите, это неблагодарность с моей стороны, я ведь живу у вас, ем и пью за ваш счет, я это помню, но я вот все думаю — какое вам до меня дело? Будь вы и вправду моим отцом, это бы еще ладно, хотя и тогда… в общем, я вот что хотел сказать. Мне было интересно с вами встретиться, интересно у вас жить, несмотря на все ужасы. Когда-нибудь я, наверно, буду думать, что хорошее это было время, да. Но я хочу сам зарабатывать себе на жизнь, и жить самостоятельно, и чтобы это было в театре. Я не желторотый младенец, которого манит сцена, я не воображаю, что стану звездой, я даже еще не знаю, выйдет ли из меня актер, но я хочу работать в театре, мне кажется, что там я буду у места. Отдыхать здесь у вас чудесно, но я хочу вернуться в Лондон, только там и есть настоящая жизнь. — А здесь настоящей жизни нет? — Ну, вы же понимаете, о чем я. Ваш кузен где живет? — В Лондоне. — Опять меня ужалила змея ревности. Неужели Джеймс успел заарканить Титуса? Между ними с самого начала что-то возникло. Я поспешил сказать: — Очень тебя прошу, не говори с остальными про то… ну, сам понимаешь. — Ну еще бы, ни слова, могли бы этого и не говорить. — Вот и хорошо. — Главное, я не хочу, чтобы вам казалось, будто у вас есть по отношению ко мне какие-то обязательства. А то выйдет, что и у меня есть обязательства. Я не хочу больше сидеть у вас на шее. Хочу жить самостоятельно. Если вы мне немножко поможете, что ж, скажу спасибо. Может быть, вы мне поможете поступить в театральное училище. Если поступлю, попробую получить стипендию, тогда мне и денег хватит. Может, получается, что я хочу попасть в училище по блату, но блат, по-моему, это не так уж страшно. Тогда я буду сам себе хозяин и мы сможем быть друзьями или как там хотите, но только если я буду сам по себе, понимаете? Каким слабым и беспомощным я чувствовал себя перед этой простодушной, напролом идущей энергией! Он ускользал от меня, пока я даже еще не научился его любить, не придумал, как удержать его! — Хорошо, я помогу тебе поступить в театральную школу, но это надо еще обдумать. Мы с тобой съездим в Лондон, а сначала ты поможешь мне здесь. Я все-таки расскажу тебе кое-что про Бена, тебе следует это знать. Ты говоришь, он неплохой человек, а он плохой. Он злобный и мстительный. Он пытался меня убить. — Мне нужно было поразить воображение Титуса, взорвать это возмутительное безразличие. — Убить? Каким образом? — Он столкнул меня в воду. Я не случайно свалился в водоворот. Он столкнул меня. Титус не выказал особого волнения. Наклонившись вперед, он почесал комариный укус на лодыжке. — Вы его видели? — Нет, но почувствовал. — Откуда же вы знаете, что это был он? — А кто же еще? Когда мы виделись последний раз, он сказал, что убьет меня. — Не могу себе этого представить, очень уж на него не похоже, просто не верится, — тупо твердил Титус. — Меня столкнули! Кто-то толкнул меня в спину! — Вы уверены? Вы ведь могли упасть и удариться спиной о скалу, а потом соскользнуть в воду, а ощущение было бы как от толчка в спину. И доктор сказал, что у вас все могло спутаться в голове. Продолжать я был не в состоянии — слишком устал и пал духом. Не надо было уходить так далеко от дома. — Ладно, Титус, поставим на этом точку. Никому не передавай, что я тебе рассказал. Титус поглядел на меня, сощурив глаза. — Вот видите, не так это весело — играть в отцы и сыновья. — Это было самое ласковое из всего, что он сказал. — С училищем я тебе помогу, — сказал я. — Мы еще это обсудим. А теперь беги. Он встал. — Я вас доведу до дому. — Справлюсь и сам. — Нет, не справитесь. К тому же и дождь опять начинается. — Он протянул мне руку. Я взял ее, и он помог мне подняться, а потом ухватил под локоть. Сказал: — Когда-нибудь мы с вами друг друга узнаем. Времени хватит. — Времени хватит. «Хартли, родная, я хочу сказать тебе кое-что. Во-первых, прости, что увез тебя и насильно держал у себя в доме. Мной руководила любовь, но теперь я вижу, что это было глупо. Я напугал тебя и сбил с толку. Прости меня. Во всяком случае, это доказывает, что я тебе предан бесконечно и хочу, чтобы ты была со мной. Ты моя, и я не собираюсь от тебя отступаться. Так что скоро ты меня снова увидишь! Надо полагать, что, вернувшись домой, ты много чего обдумала и отчасти стала на мою точку зрения. Ну зачем тебе, моя дорогая, оставаться в краю страданий? Ведь я для тебя не чужой человек, не предлагаю тебе ничего и никого незнакомого. Ты сама сказала, что я твой единственный друг! И ты совсем уж была готова сказать «да», только боялась его. Ведь страх — это в конечном счете привычка. А в глубине души ты разве не чувствуешь, что изменилось? Теперь уж скоро ты сможешь сделать то, о чем мечтала годами, — распахнуть дверь и выйти. И еще вот что. Я не собираюсь увести тебя в какой-то роскошный мир, полный актеров и знаменитостей. Я и сам в таком мире не живу. Ты как-то сказала, что тебе по душе тихая жизнь. Вот и мне тоже. Иначе зачем бы я приехал сюда! Мы уедем и будем жить с тобой вдвоем совсем просто, в маленьком домике в Англии, где-нибудь в деревне, если захочешь — у моря, и постараемся совсем просто скрасить друг другу жизнь. Об этом я всегда мечтал, а теперь, когда я освободился от театра, я могу так жить с тобой. Мы будем жить очень тихо, Хартли, и ценить простые радости. Неужели тебе не хочется этого настолько, чтобы уйти из дома, где тебя не любят и мучают? И Титусу мы, конечно, поможем, и он придет к нам по своей воле, и все старые раны заживут. Мы будем его любить. Но самым главным всегда будем мы с тобой. Теперь вот еще что я тебе скажу, это страшная вещь. Позавчера Бен пытался меня убить. Он в темноте столкнул меня в водоворот. Одному Богу ведомо, как я не погиб. Я отделался контузией и ушибами. Приглашал врача (но ты не тревожься, ничего серьезного нет). Покушение на убийство — не такая вещь, которую можно оставить без внимания и жить дальше, как будто ничего не случилось. В полицию я еще не обращался, обращусь или нет — это зависит от Бена. Добавлю одну немаловажную подробность: есть человек, который все это видел. Но не о мести я сейчас думаю. Я хочу одного — увезти тебя. Помимо всего прочего, ты едва ли захочешь остаться с человеком, который доказал, что способен на убийство. Перестань ты наконец заниматься самобичеванием. И пожалуйста, начни разбирать свои вещи — отбери, что возьмешь с собой из одежды, и вообще. Я не хочу тебя торопить. Но в покое я тебя теперь не оставлю, все время буду у вас появляться. Если Бену это не понравится, пусть согласится на твой отъезд, а не то он вынудит меня обратиться в полицию. Это не шантаж, это наконец игра в открытую! Бену об этом рассказывать не надо, разве что захочется. Я приду скоро, прямо следом за этим письмом, и тогда сам ему скажу. Поскольку объявлений о моей смерти не было, он уже знает, что он не убийца. Вздохни спокойно, родная, не тревожься и предоставь все мне. Отбери платья, какие взять. Я тебя люблю. Мы будем вместе, моя дорогая. Ч.». Я думал было написать прямо Бену, но потом решил сперва подготовить Хартли. Трудность, как и раньше, заключалась в том, как передать ей письмо. Явиться с ним самому — рискованно, могут не впустить. Посылать Титуса не хотелось, а Гилберт, которого я прозондировал, сказал, что боится. Джеймс, Лиззи и Перегрин вообще не должны ничего об этом знать. Можно было послать по почте, напечатав адрес на машинке, но он, конечно же, вскрывает все ее письма. Впрочем, если он и вскроет это письмо, ничего страшного. Игра идет к концу. Дело было на следующий день. Письмо я написал с утра, но все еще не решил, что с ним делать. Теперь надо избавиться от Джеймса и Лиззи. Джеймса можно просто попросить уехать. Для Лиззи придется выдумать какой-нибудь предлог. Джеймс, как ни странно, все еще не вставал. Он проспал уже много часов, с короткими перерывами. А я, хотя мне-то действительно тяжело досталось, чувствовал себя намного лучше. Я пошел наверх навестить его. — Джеймс, соня ты этакий! Ну, как самочувствие? Уж не малярия ли тебя опять свалила? Джеймс лежал в моей постели, как в гнезде, обложившись подушками, вытянув руки прямо перед собой поверх одеяла. Перед моим приходом он не читал. По его оживленному выражению я заключил, что он напряженно о чем-то думал. А тело его как-то устало обмякло. Небритые щеки изменили его лицо, в нем появилось что-то испанское — не то монах, не то воин-аскет. Но вот он улыбнулся, и я вспомнил, как меня всегда бесила эта его дурацкая бодрая улыбка, словно выражающая снисходительное превосходство. В комнате стояла тишина, шум моря и тот доносился глухо. — Я ничего. Наверно, простудился. Скоро встану. А ты как себя чувствуешь? — Прекрасно. Тебе чего-нибудь принести? — Нет, спасибо. Есть мне не хочется. А чаем меня напоила Лиззи. Я нахмурился. — Где Титус? — спросил Джеймс. — Понятия не имею. — Ты за ним приглядывай. — Сам не маленький, что ему сделается. Мы помолчали. — Сядь, — сказал Джеймс. — А то у тебя такой вид, будто сейчас уйдешь. Я сел. Вялость Джеймса словно передалась и мне. Я вытянул ноги с таким чувством, будто вот-вот засну, хоть и сидел на жестком стуле. Плечи и руки обмякли, налились тяжестью. Я, конечно, тоже был порядком вымотан. — Тебе по-прежнему хочется, чтобы Титус вернулся к Бену? — спросил я. — Разве я это говорил? — Дал понять, во всяком случае. — В сущности, его место — с ними. — С ними? Скоро, очень скоро «их» больше не будет. Джеймс, уловив мою мысль, спросил: — Ты все еще мечтаешь об этом спасении? — Да. Мы опять помолчали, словно оба успели задремать. Потом Джеймс продолжал: — Ведь он — их сын в самом настоящем, глубоком смысле. У меня сложилось впечатление, что ситуация там не совсем безнадежная. Его «впечатление» разозлило меня. На чем оно основано? И я с ужасом ответил себе: на разговорах с Титусом. Я зашел к Джеймсу, чтобы поторопить его с отъездом, и не собирался ничего ему говорить о преступлении Бена. К чему касаться столь захватывающей темы. Но теперь меня так и подмывало поколебать невозмутимое благодушие. Обдумывая это, я сказал: — Я решил усыновить Титуса. — Юридически усыновить, а это возможно? — Да. — На самом деле я не знал, возможно или нет. — Я позабочусь о его карьере. И завещаю ему мои деньги. — Не так-то это легко. — Что именно? — Чтобы создать отношения, мало этого захотеть и остановить на ком-то свой выбор. Я чуть не возразил: «Тебе-то это, наверно, нелегко». А потом словно услышал голос Титуса, когда он спросил: «Ваш кузен где живет?» И вспомнил, что мне рассказал Тоби Элсмир про того шерпу, к которому Джеймс так привязался, он еще потом погиб в горах, и на минуту у меня возникло желание расспросить его об этой «привязанности». Однако это было бы бестактно и опасно. Я всегда помнил, что Джеймс способен сделать мне очень больно. Как странно, ведь даже сейчас я не мог с ним общаться без страха! Cousinage, dangereux voisinage. И в то же время он вызывал во мне досаду, с ним я чувствовал себя увальнем и невеждой, и хотелось сбить с него это сонное спокойствие. Рассказать ему про Бена или не надо? Если я расскажу, не отсрочит ли это его отъезд? А рассказать очень хотелось. Страх берет, как подумаешь, что каждый поступок, пусть самый незначительный, имеет свои последствия и может оказаться точкой, от которой дороги расходятся в противоположные стороны. А Джеймс развивал свою мысль: — Настоящие отношения по большей части складываются сами собой. — Как в семье? Вроде как ты говорил про Титуса? — Да. А иногда кажется, что они предопределены. Буддист сказал бы, что вы знали друг друга в предшествующей жизни. — Ты считаешь себя суеверным? Только не отвечай, ради Бога, что это смотря по тому, что считать суеверием. — Тогда я не могу ответить. — Ты веришь в перевоплощение? Веришь, что, если человек жил плохо, он родится вновь в виде… хомяка, например, или мокрицы? — Это все символы. Истина скрыта глубже. — Жуткая, по-моему, доктрина. — Чужие религии часто кажутся жуткими. Подумай, каким жутким должно казаться со стороны христианство. — Оно мне таким и кажется, — сказал я, хотя до тех пор никогда об этом не задумывался. — А буддисты верят в загробную жизнь? — Смотря по тому… — Ладно, не стоит. — Некоторые тибетцы верят… — сказал Джеймс и тут же поправился, он теперь всегда говорил об этой стране в прошедшем времени, словно об исчезнувшей цивилизации: — верили, что души умерших в ожидании нового рождения пребывают в некоем месте вроде Гомерова Аида. Они называли его «бардо». Место, прямо скажем, мало уютное. Там полно всевозможных демонов. — Стало быть, это место наказания? — Да, но наказания чисто автоматического. Мудрецы считают этих демонов субъективными видениями, которые зависят от того, как умерший прожил свою жизнь. — «Какие Сны в том смертном сне приснятся…» — Да. — Ну, а как же Бог, или боги? К ним душа не может обратиться? — Боги? Боги сами всего лишь сны. Они тоже суть субъективные видения. — Что ж, тогда можно хотя бы надеяться на какие-то счастливые иллюзии в будущей жизни! — Возможно, но едва ли, — произнес Джеймс рассудительно, словно прикидывая, поспеет ли он на поезд. — Очень уж редки люди, у которых нет своих… спутников-демонов. — А в «бардо» отправляются все? — Не знаю. Говорят, в момент смерти у человека есть шанс. — Шанс? — Шанс освободиться. В момент смерти человеку дано увидеть всю реальность в целом, это подобно мгновенной вспышке света. Для большинства из нас это и есть… как бы сказать… всего лишь яркая вспышка, как от атомной бомбы, нечто пугающее, слепящее, непостижимое. Но если ты в силах постичь и удержать ее, тогда ты свободен. — Выходит, есть смысл знать, что умираешь. Ты говоришь — свободен. От чего свободен? — Просто свободен — нирвана — освобождение от Колеса. — От колеса перевоплощения? — Ну да, от привязанностей, страстей, желаний, всего, что приковывает нас к нереальному миру. — Привязанностей? Значит, даже любви? — Того, что мы называем любовью. — И тогда мы существуем где-то еще? — Это все символы, — сказал Джеймс. — Некоторые утверждают, что нирвана возможна только здесь и сейчас. Символы для объяснения символов, картины для объяснения картин. — А истина скрыта глубже! Тут мы опять умолкли. Веки у Джеймса опустились, но глаза из-под них еще поблескивали. Я спросил шутливо: — Ты что, предаешься размышлениям? — Нет, если б я правда предавался размышлениям, то был бы невидим. Мы видим друг друга, потому что каждый из нас — центр беспокойной умственной деятельности. Размышляющий мудрец — фигура незримая. — Да, ничего не скажешь, жутко! — Я не мог разобрать, всерьез ли он говорит. Скорее всего нет. Но от этого разговора мне стало очень не по себе. Я сказал: — Ты когда собираешься уехать? Наверно, завтра? А то мне, кроме всего прочего, хотелось бы вернуться на свое ложе. — Да, извини, можешь здесь спать хоть сегодня. А я двинусь отсюда завтра. У меня в Лондоне уйма всяких дел. Надо готовиться к путешествию. Значит, я не ошибся! Джеймс вовсе не расстался с армией, его опять посылают с тайной миссией в Тибет! Мне захотелось деликатно намекнуть ему, что я все знаю. — А-а, да, к путешествию, понятно. Впрочем, задавать вопросов не буду. Джеймс только посмотрел на меня своими темными глазами на темном небритом лице. Я быстро глянул на него и отвел взгляд. Я решил рассказать ему про Бена. — Ты знаешь, Джеймс, вот когда я упал в эту яму… — В Миннов Котел. Да? — Ведь я упал не случайно. Меня столкнули. Джеймс отозвался не сразу. — Кто тебя столкнул? — Бен. — Ты его видел? — Нет, но кто-то столкнул, а больше некому было. Джеймс задумчиво поглядел на меня. Потом спросил: — А ты не ошибся? Ты уверен, во-первых, что тебя столкнули, и, во-вторых, что это был Бен? Я не намерен был выслушивать его «во-первых» и «во-вторых». Ничем его не проймешь, даже покушением на убийство. — Просто хотел тебе рассказать. Ладно, забудем. Так завтра ты уезжаешь. Отлично. И тут я услышал звук, которого никогда не забуду. Он мне до сих пор иногда мерещится. Он ворвался в мое сознание как вестник какого-то ужасающего несчастья, и комната наполнилась страхом, как туманом. Это был голос Лиззи. Она вскрикнула где-то на улице, перед домом. Потом вскрикнула еще раз. Мы с Джеймсом воззрились друг на друга. Он сказал: — Нет, нет… Я ринулся вон из комнаты, запутался в занавеске из бус, кое-как скатился с лестницы. Задыхаясь, пересек прихожую и у парадной двери чуть не упал, как будто густое облако усталости и отчаяния поднялось мне навстречу и затуманило мозг. Я услышал шаги Джеймса, бегущего по лестнице следом за мной. На шоссе творилось что-то неладное. Первым я увидел Перегрина, он стоял возле машины Гилберта и смотрел куда-то в сторону башни. Потом я увидел Лиззи — опираясь на руку Гилберта, она медленно шла обратно к дому. Там, недалеко от башни, стояла машина и несколько чело-сбившись в кучку, смотрели вниз, на землю. Я подумал, кто-то попал в аварию. Перегрин оглянулся, и я крикнул ему: — Что случилось? Вместо ответа он быстро подошел ко мне и ухватил было за плечо, чтобы не пустить дальше, но я стряхнул его руку. Джеймс же нагнал меня. На нем был мой шелковый халат, тот, что носила Хартли. Он тоже спросил Перри: — Что случилось? Я замер. Перри ответил не мне, а Джеймсу: — Титус. Джеймс подошел к желтому «фольксвагену» и, прислонившись к нему, пробормотал что-то вроде: «Надо было мне продержаться…» А потом сел на землю. Перегрин что-то говорил мне, но я уже бежал дальше, мимо Лиззи, она теперь сидела на камне, а Гилберт стоял около нее на коленях. Я добежал до кучки людей. Люди были незнакомые и смотрели на Титуса, лежащего на обочине. Но он не попал под машину. Он утонул. Подробно описывать дальнейшее я не в силах. Титус, несомненно, был уже мертв, хотя я сначала отказывался в это поверить. Он был недвижим, голый, мокрый, но такой на вид невредимый, такой красивый, волосы потемнели от воды, кто-то откинул их у него с лица, глаза почти закрыты. Он лежал на боку, видны были нежный изгиб живота и слипшиеся мокрые волосы на груди. Между разомкнутых губ белели зубы, ясно обозначился шрам на верхней губе. А потом я заметил на виске темное пятно — след от удара. Я бросился обратно к дому, громко призывая Джеймса. Он по-прежнему сидел на земле возле машины. Он медленно поднялся. — Джеймс, Джеймс, сюда! — Джеймс вернул меня к жизни. Он может оживить и Титуса. Вид у Джеймса был совсем больной. Перегрин повел его под руку. — Скорей, скорей, помоги ему! Когда Джеймс добрался до поворота, один из незнакомых людей (это были туристы) уже пробовал что-то сделать. Он уложил Титуса ничком и без особого толка сдавливал ему плечи. Перегрин сказал, точно от имени Джеймса: — Лучше попробовать «поцелуй жизни». Джеймс опустился на колени, говорить он, видимо, не мог, и сделал знак, чтобы Титуса перевернули на спину. Тут все как-то смешалось, несколько человек заговорили разом, потом взревела сирена полицейской машины. Впоследствии выяснилось, что какие-то проезжие сообщили о происшествии в отель «Ворон», а оттуда позвонили в полицию. Энергичный, деловитый полисмен приказал всем расступиться и сам попробовал искусственное дыхание «рот в рот». Примчалась машина «скорой помощи». Джеймс отошел в сторону и сел на траву. Другой полисмен стал расспрашивать Перегрина и меня, известно ли нам что-нибудь о Титусе. Отвечал на его вопросы Перегрин. Оказывается, туристы, купаясь в Вороновой бухте, увидели, как тело Титуса вынесло волнами из-за угла, со стороны башни. Они подплыли к нему и вытащили на берег. Больше ничего сделать было нельзя. Титуса положили на носилки и вдвинули в санитарную машину. Полиция отбыла в «Ниблетс» известить родителей. Присяжные на дознании вынесли вердикт — смерть от несчастного случая. Титус утонул в результате удара в голову. Была принята версия, что волной его швырнуло о скалу. Как именно все произошло, навсегда осталось тайной. А у меня к тому времени уже не было и тени сомнения, что Титус зверски убит. Тут замешан убийца-маньяк. Рука, которой не удалось сразить меня, сразила Титуса. Но об этом я до поры до времени решил молчать. Тело Титуса отвезли в больницу за много миль от нас и там предали милосердному огню кремации. ИСТОРИЯ 6 Прошло сколько-то времени. Для меня это время утонуло в тумане тоски, горьких сожалений и планов жестокой мести. Гилберту пришлось вернуться в Лондон для участия в какой-то телепостановке. Лиззи осталась, и я уже привык к ее несчастному, распухшему от слез лицу. И Перегрин остался, но груб стал просто до неприличия; облаченный в теплые брюки, рубашку и подтяжки, он каждый день уходил прочь от моря, в сторону фермы Аморн, и возвращался вспотевший и злой. Он явно страдал, но словно не мог заставить себя сняться с места. Раза два он свозил Лиззи в деревню за покупками. Джеймс тоже остался, но держался особняком. Со мной он был мягок и предупредителен, но к беседам казался не расположен. Мы не расставались (хоть и не разговаривали), словно из желания служить друг другу защитой. Конечно, им не хотелось оставлять меня одного. Каждый, возможно, собирался уехать последним. И все мы словно ждали чего-то. Стряпала Лиззи. Мы жили на макаронах и сыре. Невозможно было вернуться к обычным человеческим трапезам, которые люди предвкушают и находят в них удовольствие. Все мы, кроме Джеймса, много пили. В тот день, который я теперь хочу описать, я проснулся рано утром после невыносимо страшного кошмара. Мне снилось, что Титус утонул. Я испытал облегчение слава Богу, это был сон, — а потом вспомнил… Я встал и подошел к окну. Было часов шесть, солнце уже светило. Опять стояла прохладная летняя погода с небом в дымке и спокойным морем. Вода, серо-голубая, очень светлая, почти белая, одного цвета с небом, чуть двигалась, словно в легком танце, и подернутое дымкой солнце разбросало по ней маленькие вспышки металлического бледно-голубого света. Какое счастливое море, подумал я и почувствовал, что смотрю на него глазами Титуса. Я уже опять жил в своей спальне. Остальные трое спали внизу, хоть мне и не нравилось, что они там так близко друг к другу. Я решил, что сегодня велю им всем уехать. Я уже достаточно окреп, и, хотя одиночество немного страшило меня, для моих планов оно было необходимо. Я быстро оделся и сошел в кухню. Там брился Перегрин. Он не обратил на меня внимания, и я прошел мимо него на лужайку. Туда как раз спустился со скал Джеймс. Через минуту я услышал, как в кухне Лиззи разговаривает с Перегрином. Все мы в этот день поднялись спозаранку. Джеймс сел в каменное кресло возле корытца, в которое я складываю — вернее, складывал — интересные камни. Кто-то, может быть Титус, подобрал с травы камни из Джеймсовой «мандалы», после того как ее разорили в вечер нашего концерта. Мой каменный бордюр почти не пострадал. Я тоже сел на землю. Скалы уже немного нагрелись. Джеймс только что побрился. Его лицо, покрытое красноватым загаром, казалось очень гладким над черным пунктиром бороды. Он был виден словно бы отчетливее, чем обычно, а может, освещение было лучше. В его мрачноватых карих глазах явственно поблескивали желтые крапинки, тонкие умные губы влажно алели, волосы блестели живым блеском, скрывая плешь. Таинственное сходство с тетей Эстеллой проступило яснее обычного, хотя он не улыбался. — Джеймс, я хочу, чтобы ты уехал. Чтобы вы все уехали. Завтра. Согласен? Джеймс нахмурился: — Только если ты тоже поедешь. Погости у меня в Лондоне. — Нет, мне нужно быть здесь. — Зачем? — Есть дела. — Какие? — Да мало ли, надо решить с домом, я его, пожалуй, все-таки продам. И вообще, я хочу побыть один. Я совершенно здоров. Джеймс достал из корытца камень, золотисто-коричневый, с двумя голубыми ободками. — Хорошая у тебя коллекция. Можно, я возьму этот камень себе? — Разумеется. Так, значит, договорились? Пойду скажу остальным. — Какие у тебя планы насчет Бена и Хартли? — Никаких. С этим покончено. — Не верю я тебе. Я пожал плечами и хотел встать, но Джеймс удержал меня за рукав рубашки: — Чарльз, очень прошу, скажи мне, какие у тебя планы. Я знаю, ты что-то задумал. И правда, что я задумал? Я сам знал, что мое состояние граничит с психозом, и однако же я не был помешан. Некоторые виды одержимости, в том числе влюбленность, парализуют нормальную работу мозга, его естественный интерес к внешнему миру, который иногда называют рациональным мышлением. Я был достаточно нормален, чтобы сознавать, что одержим одной идеей, что я могу только снова и снова возвращаться все к тем же нестерпимо мучительным мыслям, без отдыха бежать все по тому же кругу фантазии и умыслов. Но я был недостаточно нормален для того, чтобы прервать это механическое движение или хотя бы захотеть его прервать. Я хотел одного: убить Бена. Я хотел его убить, но это не значит, что у меня уже сложился четкий план или программа с твердыми сроками. Это все уточнится, и уточнится скоро, лишь бы остаться одному. Неизбежный период сплошной бездумной муки кончился, скоро я смогу принимать решения. Бен посягнул на мою жизнь, и теперь, задним числом, меня поражало, как я мог до сих пор так легко относиться к этому преступлению, этому афронту, что даже не счел нужным сразу за него отплатить. Мой недавний, но уже устаревший план повести осаду Хартли, «все время появляясь у них в доме», имел целью спасти ее, а не наказать его. Я собирался припугнуть его только затем, чтобы он ее отпустил. Теперь же ситуация в корне изменилась. Я не мог «легко отнестись» к убийству Титуса или оставить его неотомщенным. Оттого, что я не умер, Бен нанес Титусу удар по голове и утопил его. Он подло убил мальчика в отместку мне, а что он мог настолько обезуметь, в это мне легко было поверить, поскольку теперь я сам обезумел не меньше. В основе моего безумия было неизбывное горе об утрате этой бесценной молодой жизни, потрясение, вызванное внезапной гибелью мальчика от руки беззастенчивого злодея. Единственное, что могло утолить мою боль, была ненависть, на смену этой боли я призывал мстительную целенаправленную ярость. Как в междуусобной войне, утешиться можно было, только множа убийства; и чтобы самому не погибнуть после убийства Титуса, я, как мне теперь казалось, должен был стать террористом. За последние дни, изображая естественную скорбь под внимательными взглядами Джеймса и Лиззи, я успел отчетливо представить себе, как люто Бен, с его вывертами, ненавидел меня, а из-за меня и Титуса все годы разнесчастного Титусова детства. Связь между мной и Титусом должна была стать для него истинным наваждением. Мальчик, постоянно маячивший у него перед глазами, был для него зримым символом неверности жены и безнаказанного благоденствия ненавистного соперника, который то и дело глумился над ним с газетных страниц и с экрана телевизора. Бен по натуре человек неистовый, разрушитель, душегуб. Как же он, должно быть, клял меня и мое отродье и какое это было самоистязание! Отыграться на жене и мальчике — этого мало, пока главный виновник гуляет на свободе и над тобой же смеется. Да, ненависть — сама по себе опасный вид безумия. Сколько раз за эти долгие годы Бену представлялось, как он убивает меня?.. Когда мы наконец встретимся, он сразу поймет, что и во мне накопилось не меньше гнева и злобы. Он не забыл, что я готов был столкнуть его в воду в тот день, когда мы стояли друг против друга на мосту. Он знает, что я хотел убрать его с дороги, и, возможно, уже сообразил, на что я способен, если дойду до крайности. С него станется даже сказать, что он пытался убить меня в порядке самозащиты. А раз я назло ему остался жив, раз я все еще здесь и мозолю ему глаза да еще опекаю ненавистного приемыша, как родного сына, — не естественно ли, что свою слепую злобу он обрушил на меня через Титуса, чтобы еще больше усладить свою мерзкую душу. Мне вспомнилось последнее напутствие Бена, в котором проклятия на голову «щенка» мешались с криками «убью»! Могу ли я теперь сделать вид, будто всего этого не было? Думать нечего. На поступок надо ответить поступком. Но как? Я был еще достаточно нормален, чтобы попытаться обуздать себя мыслью о Хартли. Я вызывал в памяти ее лицо, спокойное и печальное, прекрасное, каким оно некогда было и, возможно, станет вновь. Придет время, и я обниму ее и мы наконец утешим друг друга. Чего я не в силах был вообразить, так это того, каким образом убиение Бена может привести меня к Хартли и каким образом оно вообще совершится. Теперь, когда я пришел к выводу, что вправе его убить, мне начинало казаться, что ненависть к нему перевешивает во мне даже любовь к Хартли; во всяком случае, вглядываясь в свою одержимость, я убедился, что уничтожить его мне теперь нужно не только ради нее. Это стало самоцелью. Что касается осуществления моих намерений, то я успел перебрать в уме множество разных проектов, но все они пока пребывали в стадии смутных фантазий. Вот все уедут, тогда я смогу сосредоточиться и займусь претворением одной из них в конкретную программу действий. Можно обратиться в полицию. Кто-то пытался меня убить, и все обстоятельства прямо указывают на Бена; а он в ответ на официальное обвинение скорее всего признает себя виновным, такая нахальная линия вполне в его характере. В самом деле, это, пожалуй, простейший способ поймать его; расставить большую сеть, и он с разбегу в ней запутается. Человек он буйный, но недалекий, юридические тонкости сразу отпугнут его, и он махнет рукой на ложь и увертки. Эта фантазия так меня увлекла, что порой мне уже казалось — успех обеспечен. Но с другой стороны, если Бен вздумает упорно и последовательно отвергать обвинения, доказательств-то у меня, в сущности, нет. Рассматривал я также различные комбинации хитрости и насилия. Если б заманить его в дом, а потом сбросить в Миннов Котел — это было бы самое справедливое, но он, конечно, поостережется и не придет. Думал я и о других способах утопить его. Каждый представлял свою трудность. Предпочтительнее какой-то прямой акт насилия, однако же не слишком прямой, ведь Бен сильный, опасный человек, и если он меня серьезно изувечит, пока я стараюсь изувечить его, я просто с ума сойду от огорчения. Помог бы соучастник, но я поклялся себе, что справлюсь своими силами. Я не забыл слова Хартли о том, что Бен не сдал свой армейский револьвер. Конечно же, он у него начищен и смазан, только вот патронов, возможно, нет. У меня имеется — в Лондоне — великолепный бутафорский пистолет из театрального реквизита. Что, если взять Бена на мушку, заставить оглянуться, а потом ударить молотком? А дальше что? Все рассказать полиции? Заставить Хартли присягнуть, что я действовал в порядке самозащиты? Поскольку Бен в любую минуту может предпринять новое покушение, мои выдуманные поступки и правда все больше смахивают на самозащиту. Умалишенный в воображаемой клетке часто представляет себе волю, но она не прельщает его. Я сознавал и то, что ненависть мою подогревает смутное ощущение собственной вины, но сейчас не время было в это вдаваться. Бродя как призрак по дому и вокруг него, исполняя некий ритуальный танец на глазах у Джеймса, Лиззи и Перри, я думал о Хартли и представлял себе нашу с ней мирную жизнь в том домике, где мы навсегда укроемся. Но если я совершу то, что так отчаянно хочу совершить, в чем только и нахожу утешение, — если я убью Бена, или изувечу, или сделаю на всю жизнь идиотом, или засажу в тюрьму, смогу ли я тогда вкусить мира с Хартли? Что это будет за мир? Поможет ли мне впоследствии мысль о восстановленной справедливости? Или под всеми этими личинами кроется иное и я стремлюсь к собственной смерти? Я ответил Джеймсу, высвобождая рукав, за который он меня держал: — Ничего я не задумал. Просто я отупел от горя. — Поедем со мной в Лондон. — Нет. — Я вижу, что ты строишь планы. У тебя в глазах страшные видения. — Морские чудища. — Чарльз, скажи мне. Эти слова живо напомнили мне, как трудно бывало обмануть Джеймса в бытность нашу мальчишками. Он умел выудить из тебя что угодно, точно задуманная ложь прямо на губах обращалась в правду. Но сейчас я ему ничего не скажу. Разве могу я кого-нибудь посвятить в мои кошмары? — Джеймс, уезжай. Я приеду попозже, скоро. Приеду и займусь разборкой в квартире. А теперь перестань меня мучить. Просто я хочу несколько дней побыть один, вот и все. — Тебе не дает покоя какая-то страшная мысль. — Никаких мыслей у меня нет, голова пустая. — Ты ведь в свое время вообразил, что это якобы Бен столкнул тебя в Котел. — Да. — Но теперь ты, конечно, так не думаешь? — Думаю, но это уже не важно. Джеймс смотрел на меня, словно что-то прикидывая. Лиззи крикнула из кухни, что завтрак готов. Солнце спокойно и весело светило на освеженную дождем траву, на бордюр из красивых камней и сверкающие желтые скалы. Карикатура на безмятежный пейзаж. — Нет, важно, — сказал Джеймс. — Я не хочу оставлять тебя здесь с этой бредовой идеей. — Пошли завтракать. — Но это, право же, бред, Чарльз. — Да что ты так волнуешься? У тебя своя точка зрения, у меня своя. Пошли. — Постой, постой, это не точка зрения, я знаю точно. Я знаю, что это не Бен. Я уставился на него: — Ничего ты не знаешь. Ты что, видел, как это произошло? — Нет, но… — Или кто-нибудь другой видел? — Нет… — Так откуда ты можешь знать? — А вот знаю. Прошу тебя, Чарльз, поверь мне. Неужели ты не можешь мне поверить? Только не спрашивай ничего. Поверь мне на слово, Бен не виноват. Мы сверлили друг друга взглядом. Проникновенный тон Джеймса, его глаза, его напряженное лицо заронили во мне сомнения. Но поверить ему я не мог. Как он мог узнать такую вещь? Разве только… разве только он сам меня столкнул? Что кроется за этой маской индейца? Всегда и во всем мы были соперниками, причем я — более удачливым. Детская ненависть, как и детская любовь, может длиться всю жизнь. А Джеймс — чудак, странный человек со странным складом ума. Он избрал беспощадную профессию. Мне вспомнилось, как уважительно он отзывался о Бене. Может, он попробовал меня убить просто потому, что догадался, что я понял, что он — тайный агент и должен вернуться в Тибет? Я сжал руками виски. Однако сказал я другое: — Послушай, Джеймс, и перестань говорить жалкие слова. Бен мало того, что пытался убить меня. Он убил Титуса. — О Господи, — вздохнул Джеймс и отвернулся, словно потерял последнюю надежду, а потом сказал: — Как ты докажешь, что он убил Титуса? Ты это видел? — Нет, но это ясно как день. Никто не заинтересовался этим ударом по голове. Плавал Титус отлично. А после того как Бен пытался убить меня… — Да, вот оно, твое доказательство, но я-то знаю, что этого не было. — Джеймс, не можешь ты знать! Я понимаю этого человека и силу его ненависти. Тебе было просто интересно встретить однополчанина. Я же вижу в нем человека, обученного убивать и снедаемого, прямо-таки одержимого ревнивой злобой, которая, между прочим, родилась не вчера. А я знаю, что такое ревнивая злоба. — Вот этого я и боюсь, — сказал Джеймс, — твоей злобы. Ну чем мне поклясться, чтоб ты поверил? Клянусь тебе нашим детством, памятью наших родителей, нашим родством: Бен не виноват. Умоляю тебя, прими это как факт и больше ничего не спрашивай. Забудь об этом. Поедем в Лондон, подальше отсюда. — Как я могу это «принять»? Я заметил, ты утверждаешь, что это не Бен, но не то, что я все это выдумал! А ты сам принял бы как факт, что некий неизвестный пытался тебя убить? И ты не можешь знать наверняка, что это был не Бен. Разве что это был ты. — Нет, не я, — сказал Джеймс, нахмурясь. — Не болтай чепуху. Даже смешно, какое я почувствовал облегчение. Неужели я успел всерьез вообразить, что мой кузен пылает ко мне кровожадной ненавистью? Я, конечно же, сразу ему поверил, и, конечно же, я сболтнул чепуху. Но если это не Джеймс и, как он утверждает, не Бен — тогда кто же? Хоть я и не мог поверить Джеймсу, его торжественная клятва произвела на меня впечатление. Гилберт, втайне ревнующий ко мне Лиззи? Розина, скорбящая о своем нерожденном ребенке? Пожалуй, этак у многих найдутся основания убить меня. Фредди Аркрайт? Почему бы и нет? Он меня ненавидит, он сейчас живет на ферме Аморн, куда Бен ходил за собакой. Что, если Бен подговорил Фредди убить меня или хоть покалечить, а кончилось это тем страшным купанием? Джеймс, уловив ход моих мыслей, безнадежно махнул рукой. — Не мастер я отгадывать загадки, — сказал я. — Я думал, что это Бен, и до сих пор так думаю. — Тогда пойдем, — сказал Джеймс и поднялся. Мы вошли в кухню. Лиззи стояла у плиты. Волосы она подколола. На ней был очень короткий клетчатый халат поверх очень короткого платья. Она выглядела до смешного молодо, и лицо было как у глупенькой провинившейся школьницы. Перри сидел за столом, локти на столе, ноги вытянуты вперед. Его большое лицо уже лоснилось от пота, глаза мутные. Возможно, он даже был пьян. Джеймс сказал одно слово: — Перегрин. Перегрин сказал не двигаясь, по-прежнему глядя мутными глазами в пространство: — Если вы там обсуждали, кто убил Чарльза или не сумел убить Чарльза, так могу сообщить: это я. — Перри… — Меня зовут Перегрин. — Но послушай, Перегрин, почему… нет, это правда?.. Почему? Лиззи, не выказав удивления, отошла от плиты и села. Она, видимо, уже знала. — Почему, спрашиваешь? — сказал Перегрин, не глядя на меня. — А ты подумай. — Ты хочешь сказать… нет, не может этого быть… Из-за Розины? — Представь себе, да. Ты умышленно разрушил мой брак, сманил у меня жену, которую я обожал, причем проделал это хладнокровно, обдуманно, по плану. А когда она от меня ушла, ты ее бросил. Она даже не была тебе нужна, тебе нужно было только отнять ее у меня, чтобы утолить твою гнусную ревность и жажду обладания! А когда ты этого достиг, когда мой брак разлетелся вдребезги, ты упорхнул еще куда-то. И мало того, ты еще рассчитывал, что я это стерплю и по-прежнему буду тебе другом. А почему? Потому что воображал, что все тебя любят, какие бы пакости ты ни творил, за то, что ты — единственный, замечательный, необыкновенный Чарльз Эрроуби. — Но, Перегрин, ты же сам говорил мне, и не раз, что рад был избавиться от этой стервы… — Да, а зачем ты мне верил? И просил бы выражаться поизящнее. Всем, конечно, известно, что ты женщин за людей не считаешь. Но особенно меня бесит, что ты сгубил мою жизнь, мое счастье, а тебе хоть бы хны, этакая наглость, в самом деле! — Не верю я, что ты был счастлив, это ты сейчас так говоришь. — А, иди ты к дьяволу! Ты отнял ее у меня по злобе, из ревности. Ладно же, я тоже умею ревновать. — Но ты сам уверял, что это к лучшему. Зачем тебе нужно было притворяться, вводить меня в заблуждение? А теперь вот ругаешь. Будь у тебя тогда более удрученный вид, я бы чувствовал себя более виноватым. А ты держался так славно, так по-дружески, точно всегда был рад меня видеть… — Я актер. А может, я и был рад тебя видеть. Приятно бывает повидать людей, которых мы ненавидим и презираем, чтобы лишний раз дать им возможность продемонстрировать их омерзительные качества. — Значит, все эти годы ты ждал случая отыграться. — Нет, не так. Мне нравилось подзуживать тебя, глядеть на тебя и думать, как бы ты удивился, если б узнал мои мысли. Все эти годы ты был для меня скверным сном, был при мне неотлучно, как демон, как раковая опухоль. — О Господи, мне так жаль… — Меньше всего мне сейчас нужны твои оправдания… — Допустим, я перед тобой виноват, но все же не заслужил смертной казни. — Правильно, согласен, это я сгоряча, да к тому же был пьян. Я тебя толкнул и пошел дальше. Я, в сущности, и не знал, что там случилось. Мне было наплевать. — А еще говоришь, что ты против насилия, что ты никогда… — Ладно, считай, что твой случай особый. Терпение мое лопнуло, когда я вдруг увидел эту чертовку Розину, как она сидела на утесе этакой черной колдуньей. Я решил, что вы с ней до сих пор любовники, так оно, видимо, и есть… — Ничего подобного. — А мне плевать… — Я еще думал, почему ты перестал о ней говорить. Ты, значит, обдумывал, как убить меня. — Плевать, мне до тебя дела нет, ни одному твоему слову я не верю, ничего хорошего в тебе не вижу. Просто я не стерпел, когда увидел ее там и ветровое стекло разбилось. Я не стерпел, меня как оглушило, я света не видел, точно меня продырявили, и вся застарелая ненависть, вся зеленоглазая ревность вышли наружу. Руки чесались как-нибудь тебе навредить. Я хотел просто столкнуть тебя в море. Наверно, здорово был пьян. Я не выбирал это место, даже в голову не пришло, что это тот самый водоворот, или как вы его там называете… — Значит, тебе повезло. Ведь я вполне мог погибнуть. — А мне плевать, — сказал Перегрин. — Туда тебе и дорога. Было время, я хотел вызвать тебя на дуэль, да спохватился — вдруг не я тебя, а ты меня убьешь, пьешь-то ты меньше, чем я. Ну да ладно, теперь моя честь, можно сказать, отомщена, и не надо мне больше уговаривать тебя выпить, и даже охота пропала говорить тебе, какая ты сволочь. Ты — бывший миф. А ведь до сих пор мнишь себя Чингисханом! laissez-moi rire. Не понимаю, как ты столько лет что-то для меня значил. Тут, наверно, твой авторитет примешался, и бесконечные триумфы, когда ты «расширялся подобно многоветвистому дереву». А теперь ты старый, дряхлый, ты увянешь, как Просперо, когда он вернулся в Милан, станешь беспомощным, жалким, и добрые женщины вроде Лиззи будут навещать тебя и подбадривать. Не до бесконечности, правда. Ты-то никогда ничего не делал для людей, все только для себя. Если бы ты не приглянулся Клемент, никто о тебе и не услышал бы, работа твоя яйца выеденного не стоила, сплошные трюки, теперь-то это всем ясно, позолота тускнеет быстро, и скоро ты останешься один, даже чудовищем ни для кого не будешь, и все вздохнут с облегчением, пожалеют тебя и забудут. Наступило короткое молчание, потом я сказал: — Но если это так тебя радует, зачем было признаваться? Молчал бы… или ты хотел, чтобы я узнал? — Плевать мне, что ты знаешь, чего не знаешь. Это твой кузен из меня вытянул, ему бы следователем быть. Сказал, что ты подозреваешь Бена и только зря себя взвинчиваешь. — Тебя послушать, ты меня всегда ненавидел, а это неправда. Не такой уж ты хороший актер. Ты мне рассказал про твоего дядю Перегрина. — Нет у меня никакого дяди Перегрина. Я совсем запутался: — А как же Титус? — Ты о чем? — спросил Джеймс. — Что случилось с Титусом? Ведь я… я думал… его-то уж наверно убил Бен? Ответила Лиззи: — Чарльз, никто его не убивал. Это был несчастный случай. Перегрин встал. — Ну ладно. Кажется, разобрались, и генерал, надеюсь, доволен. Я еду в Лондон. Всего доброго, Лиззи, приятно было повидаться. Он решительно вышел из кухни, и я услышал, что он складывает чемодан. Потом стало слышно, как «альфа-ромео», взревев, дал задний ход на дамбу, а потом его рев постепенно замер вдали. Джеймс между тем встал и смотрел в окно. Лиззи, беззвучно плача, наливала под краном чайник. Она поставила его на плиту и зажгла газ. Я сказал Джеймсу: — Ты говорил, что не хочешь оставлять меня здесь с моей бредовой идеей. Ну вот, бред кончился, так что ничего больше тебя здесь не держит. Джеймс обернулся: — А какие у тебя планы насчет них? — Никаких. С этим покончено. Покончено. Но я, разумеется, солгал ему. Тот день и следующие прошли как в болезненном трансе, словно бы под знаком покорности судьбе и тихой безнадежной скорби, а на самом деле полные страха и желчи. Я не чаял, когда уедет Джеймс, весь его вид, его общество, его назойливое невидимое присутствие раздражали меня до исступления. И Лиззи меня раздражала — слезами, которых не умела сдержать, глупым умоляющим сострадательным выражением, которое нацепляла, когда я на нее смотрел, и в котором я вдруг улавливал свой портрет, нарисованный Перегрином, — дряхлый, беспомощный экс-волшебник, предмет всеобщей жалости. Я понимал, почему Лиззи не хочет уезжать. Она дожидается того момента, когда я выбьюсь из сил и обращусь к ней за помощью, а она схватит меня и больше не выпустит. Почему медлит Джеймс, было не так ясно. Он, безусловно, поверил мне, когда я сказал, что уже не считаю Бена убийцей. Может быть, он подозревает, что я не отказался от мысли спасти Хартли, но не может же он следить за мной до бесконечности. Что я не собираюсь уехать в Лондон в его «бентли» — это тоже ясно. Прояви он немного такта — а такта ему обычно хватало, — он бы теперь оставил меня вдвоем с Лиззи. Ему как будто и говорить со мной расхотелось. Словно он преследует какую-то свою цель. Я догадывался, что он упорно думает о Титусе и казнит себя, как и я себя казню, за то, что уделял ему мало внимания. Я теперь держался подальше от скал и от моря, а Джеймса неудержимо туда тянуло, он заглядывал на мой утес, подолгу стоял на Минновом мосту, поднимался к башне, словно измеряя интересующие его расстояния. Несколько раз мы с Лиззи ходили гулять далеко за шоссе, мимо того места, где я в предшествующем существовании собирался разбить огородик, в те края, которые я так и не обследовал. За шоссе сначала тянулось болото с выходами камня, кустами утесника и черными «окнами». Кое-где рос вереск, и было множество мелких желтых цветов-мухоловок и пунцовых с белым цветов, похожих на миниатюрные орхидеи. В синем воздухе обитали две пары ястребов. За болотом начинались поля и луга, овцы паслись по склонам, далекие полосы горчицы ловили солнце на свою яркую желтизну. Часто попадались остовы каменных домиков без крыш — приют кипрея, дикой буддлеи и бабочек, а однажды мы набрели на развалины большого дома, оплетенного ползучими розами, в кольце некогда подстриженных изгородей, разросшихся в целый лес. Я отмечаю эти подробности, которые отчетливо помню, потому что они — воплощение печали, зримый образ того, что могло бы дарить радость, но не дарило. Я видел мир сквозь черное покрывало тоски, раскаяния, сомнений, страха; и мне казалось, что вместо сердца я ношу в себе маленький свинцовый гроб. Лиззи вдоволь наплакалась о Титусе и до сих пор часто плакала, но теперь больше тайком, про себя, по-женски экономя свое горе, во время наших прогулок я уже чувствовал, как ее щупальца тянутся ко мне. Лиззи не пропадет, выкарабкается. Если б я сегодня умер, она скоро уже плакала бы еще в чьих-нибудь объятиях. Это сказано зло; но я в то время и был озлоблен против Лиззи, зная, как недолговечны ее муки и как быстро, если я обращусь к ней за сочувствием, они превратятся в торжество обладания. Лиззи — одна из тех милых, добрых женщин, которые привлекают мужчин своим пониманием и мягкостью, но наделены прямо-таки несокрушимым чувством самосохранения. Ну что ж, пусть так. На прогулках мы почти не разговаривали, и я замечал, как Лиззи поглядывает на меня, и читал ее мысли: «Как ему хорошо гулять со мной вот так, молча. Мое присутствие, мое молчание — это для него лучшее лекарство. С кем еще он мог бы так спокойно ходить и ходить?» (Тут она, вероятно, была права.) Конечно, злобу мою подогревало и чувство вины. Не дававшую мне покоя мысль, что я повинен в смерти Титуса, можно объяснить так: я никогда не пугал его морем. А почему? Из тщеславия. Отлично помню тот первый день, когда мы с Титусом ныряли с утеса. Мне хотелось показать ему, что я тоже силен и бесстрашен. Эта минута потеряла бы всю свою прелесть, если б я сказал: «Место опасное», или «Обратно выбираться нелегко», или «Я, пожалуй, не буду здесь купаться». Мне нужно было нырнуть вместе с ним и утаить от него так хорошо мне известные трудности. Я даже не упомянул, что в других местах выбраться из воды еще труднее. Не предложил воспользоваться ступенями у башни: впрочем, я и новую веревку там не приспособил, а без веревки в большую волну ступени чуть ли не еще опаснее, чем мой утес. Я пускал Титуса купаться в любую погоду. А все из тщеславия и потому что как дурак гордился его молодостью, его отвагой, ловкостью, которые он проявил в тот первый день, когда лазил на башню. А ему, разумеется, хотелось нырять. Кто в юности будет осторожно входить в море, когда есть возможность нырнуть? Я не хотел, чтобы мелочная опека уронила Титуса в моих глазах или меня в глазах Титуса. Все это я твердил себе снова и снова, когда думал о том, что я мог бы сделать и что должен был сделать; как и Джеймс, вероятно, думает, когда бродит один по скалам, которых я теперь просто видеть не могу. И моя тоска по Титусу — жгучее, безысходное чувство утраты того, что могло бы стать для меня величайшим благом, — еще обострилась теперь, когда моя навязчивая идея насчет Бена оказалась у меня отнята. Ведь ею я как-никак утешался, я мог переложить на него свою вину. Это безумие прошло, но не сменилось более чистой, более нормальной печалью. Груз греха и отчаяния остался, он только еще тяжелее придавил меня. Мне открылись новые грани горя. Я убил сына Хартли. Я как вор вломился в ее жизнь и украл то единственное, что было для нее куда большим благом, чем могло бы стать для меня. Я не решался представить себе ее страдания и как они могут отразиться на ее отношении ко мне. Неужели она теперь будет считать меня убийцей? Иногда мне почему-то казалось, что ей просто не придет в голову меня осудить, что она не способна воспринять меня отвлеченно, как ходячее зло. А иногда казалось, что скорбь по Титусу, в которой нет места для Бена, может сблизить даже нас. Пока мне оставалось только ждать. Мне даже верилось, что теперь она подаст мне знак. И в этом я не ошибся. Вот так, выжидая, наблюдая, горюя, мы с Лиззи совершали наши прогулки. И понемногу стали говорить о прошлом, об Уилфриде и Клемент, и Лиззи рассказала, как ревновала меня к Клемент даже после того, как я ушел от нее. «Я всегда чувствовала, что ты — собственность Клемент». Говорили о театре, и какое это чудо, и какой ужас, и как Лиззи рада, что разделалась с ним. Лиззи спросила у меня про Жанну, и я кое-что рассказал ей, а потом пожалел, потому что увидел, как больно ей было это услышать. На этих прогулках Лиззи, потная, запыхавшаяся, в мятых выгоревших платьях, с лицом, красным от загара и частых слез, не казалась моложе своих лет. Она из тех женщин, чья внешность подвержена разительным переменам. В ее лице и теперь еще бывало что-то детское, таинственная смесь старого и юного. Но она утратила былое сияние — или это мне заволокло глаза. Она была преданная, милая и так старалась меня утешить, все говорила о второстепенном, избегая главного. «Конечно же, Перри не питал к тебе ненависти, никогда этого не было, это он просто так сказал. Он любил тебя, преклонялся перед тобой, всегда говорил о тебе с таким восхищением». Как-то раз на обратном пути мы неожиданно вышли к ферме Аморн, которую я обычно обходил стороной. Мы быстро миновали жилой дом под дружное тявканье целой семейки колли, и я уже перевел дух, как вдруг из-за угла, из прохода между службами, появился Боб хозяин «Черного льва». Он приблизился к нам с видом собаки, которая не лает, но вот-вот зарычит и укусит. — Скверное вышло дело, мистер Эрроуби, хуже некуда. — Да. — Говорил я вам, какое у нас море. — Да. — Не мог выбраться на берег, вот в чем беда-то. — Возможно. — Я его видел как раз за день до того. Был возле башни и видел, как он все пробовал влезть на ту скалу, что возле вашего дома, и все срывался. Это надо быть совсем без головы, чтобы купаться, когда такие волны. В конце-то концов он вылез, но это уж из последних сил. Долез до верхушки и свалился мешком. А в этот раз, видать, совсем вымотался, волны и шваркни о скалу. Да, вот так, наверно, и было. Зря вы разрешали ему там купаться. С нашим морем шутки плохи, я же вам говорил. Говорил или нет? — Да, нельзя было этого допустить. — Я двинулся дальше. Он крикнул мне вслед: — Мой брат Фредди вас знает. Он вас знает. Я не обернулся. Всю дорогу до дому мы с Лиззи молчали. Я решил, что велю Джеймсу уехать завтра, а Лиззи отправлю на следующий день. Спровадить их вместе я не мог, потому что не хотел, чтобы Джеймс вез ее в Лондон в своей машине. Я чувствовал, что больше она мне не нужна, а без Джеймса и подавно мог обойтись, и невтерпеж стало при свидетелях переживать то, что я все острее ощущал как мой позор и падение. Я вошел в дом с твердым намерением разыскать Джеймса и сказать ему, чтоб уезжал завтра утром, и вдруг услышал какой-то диковинный, ритмичный, сверлящий звук. Не сразу я сообразил, что это телефон, — я успел начисто забыть о нем. Это он звонил в первый раз, и я тотчас решил, что звонит Хартли. Потом я, конечно, не мог вспомнить, где он стоит. Наконец обнаружил его в книжной комнате и с замирающим сердцем подскочил к нему. Голос был Розины: — Чарльз, это я. — Привет. — Я хотела сказать, до чего жаль мальчика. — Да. — Ужасно жаль. Ну да что тут скажешь. Но послушай, Чарльз, я хочу у тебя что-то спросить. — Что? — Это правда, что Перегрин пытался убить тебя? — Он столкнул меня в море. Он не хотел меня убивать. — Но он столкнул тебя в эту страшную яму, в самый водоворот? — Да. — Ну и ну. — Ты откуда звонишь? — Из «Ворона». Могу сообщить тебе новость. — Какую? — Ты слышал про этот суперфильм «Одиссея», который собирается снимать Фрицци Айтель? — Да. — Ну так вот, он предложил мне роль Калипсо. — Как раз для тебя. — Замечательно, правда? Я давно так не радовалась. — Желаю удачи. А меня, Розина, оставь, пожалуйста, в покое. — Оставляю тебя в покое. — И дала отбой. Выйдя из книжной комнаты, я услышал в кухне голоса Лиззи и Джеймса. Дверь была закрыта, но что-то в тоне их разговора насторожило меня. Чуть помедлив, я распахнул дверь. Джеймс увидел меня через голову Лиззи и сказал: — Чарльз. Вещий страх пронзил меня. Сердце заколотилось, во рту пересохло. — Да? Они вышли в прихожую. Лицо у Лиззи было красное, вид испуганный. — Чарльз, мы с Лиззи хотим тебе что-то сказать. Как же молниеносно в человеческом мозгу возникают видения катастрофы! За две секунды я прожил долгую пору душевных мук. Я сказал: — Знаю я, что вы хотите мне сказать. — Нет, не знаешь, — сказал Джеймс. — Ты хочешь сказать, что вы очень привязались друг к другу и считаете своим долгом сообщить мне об этом. Отлично, принято к сведению. — Нет, — сказал Джеймс, — Лиззи привязана не ко мне, а к тебе. В том-то все и дело, потому я и должен рассказать что-то, что должен был рассказать уже давно. — Что же? — Мы с Лиззи давно знакомы, но решили не говорить тебе, потому что это наверняка вызвало бы у тебя совершенно беспочвенную ревность. Вот, в сущности, и все. Я воззрился на Джеймса. Таким я, кажется, еще никогда его не видел. Вид у него был не то чтобы виноватый, но смущенный и растерянный. Я отвернулся и настежь распахнул парадную дверь. — Вот видите… — начала Лиззи чуть не плача. — Не перебивайте, — попросил Джеймс. — Мне кажется, добавить тут нечего, — сказал я. — Ты торопишься с выводами, — заметил Джеймс. — А что еще прикажешь мне делать? — Выслушать правду. Я познакомился с Лиззи очень давно, на вечеринке, которую ты устроил по случаю какой-то премьеры. Я тогда оказался в Лондоне, ну и пришел. — Представь себе, я даже как будто припоминаю этот случай. — Лиззи запомнила меня просто потому, что я твой родственник. Потом, гораздо позже, когда ты уже ушел от нее и она была очень несчастна, она мне позвонила и спросила, не знаю ли я твой адрес в Японии — ты тогда работал в Токио. — Я хотела тебе написать, — сказала Лиззи сдавленным голосом. — Это была моя инициатива, я натолкнула его на это. — Но вы стали встречаться, — сказал я, — вы не только разговаривали по телефону. — Да, мы встречались, но очень, очень редко, не больше шести раз за все эти годы. — И ты думаешь, я этому поверю? — Ему было жалко меня, — сказала Лиззи. — А как же! Значит, вы встречались, чтобы поговорить обо мне. — Да, но только, если можно так выразиться, на деловой почве. — Смотри, какие деловые люди! — Я в том смысле, что Лиззи интересовало, где ты находишься, как твое здоровье. Ни в каком другом смысле мы тебя не обсуждали. Знакомство наше было поверхностное и отнюдь не в личном и не в эмоциональном плане. — Не может этого быть. — Речь шла о тебе, а не обо мне и Лиззи. И повторяю, мы почти не виделись и вообще никакого общения не поддерживали. — Он просил, чтоб я к нему не приставала, — сказала Лиззи, — а мне иногда так хотелось что-нибудь про тебя узнать. — Джеймс всегда знал про меня меньше, чем кто бы то ни было. — Безусловно, — сказал Джеймс, — нам давно следовало бы тебе сказать, что мы немного знакомы. Но ты мог истолковать это знакомство по-своему. Не обижайся, но я ведь знаю, какой у тебя болезненно ревнивый характер. — Ты очень недвусмысленно дал мне понять, что я уже расстался с Лиззи к тому времени, когда ваше знакомство созрело… — А оно и не созрело. Но la jalousie natt avec l'amour… — Это-то верно. — Что это значит? — спросила Лиззи, все такая же красная, испуганная, несчастная. — Ревность рождается вместе с любовью, но не всегдаумирает вместе с любовью. — Но зачем было говорить мне теперь? — спросил яДжеймса. — Могли бы дурачить меня и дальше. — Я должен был сказать тебе раньше, — повторилДжеймс. — Это вообще не должно было случиться. Всякаяложь таит в себе моральную опасность. — В том смысле, что рано или поздно попадешься! — Это было преградой и… — Он поискал нужное слово. — И… изъяном. — В твоем представлении о себе. — Нет, в нашей… — Он опять запнулся. — В нашейдружбе и… да, и во мне самом. — Дружбе! Не знаю, что нас с тобой связывает, но только не дружба. — И раньше мне казалось, что я должен оберегатьЛиззи. — Ну еще бы! — Но теперь… в последнее время сказать тебе сталонеобходимо, ради Лиззи, чтобы устранить всякие помехи. — Какие еще помехи, черт побери? — В ее любви к тебе, в твоей любви к ней. Секреты — это почти всегда ошибка и источник порчи. — И еще из-за Тоби, — брякнула Лиззи. — О Господи, а Тоби при чем? Это ты про Тоби Элсмира? — спросил я Лиззи. — Он видел нас с Лиззи в баре, — сказал Джеймс. Этоон выдавил из себя с трудом. — И вы, конечно, говорили обо мне? — Да. — И вы побоялись, что он мне расскажет, и потомурешили лучше рассказать сами! А то бы так и продолжалилгать. — Мы бы все равно тебе рассказали, — сказала Лиззи. — Мы больше не могли молчать, это стало каким-то кошмаром, для меня, во всяком случае. Сначала казалось, что это такой пустяк и говорить-то не о чем, тем более зная твой характер. И пойми, мы и виделись-то через год по пять минут. И еще я звонила ему, очень, очень редко, узнать про тебя. Как правило, я его вообще не заставала… — Какая жалость. Оба вы за мной шпионили. С этого, во всяком случае, началось. — Все было не так, — сказал Джеймс, — но что поделаешь, раз уж начал лгать, так получай по заслугам. — А когда вы встретились здесь, то сделали вид, что незнакомы. Эту сцену я не скоро забуду! — Мы не сказали, потому что знали — ты нарочно не захочешь понять, — сказала Лиззи, — и вот, пожалуйста, ты нарочно не хочешь понять. — Значит, вы оба считаете, что виноват во всем я, раз я, как вы выражаетесь, так болезненно ревнив. — Виноват я, — сказал Джеймс. — Нет, нет, это я виновата, — сказала Лиззи. — Я его заставила. Я знала, как ему это претит. — Пожалуй, я все же знаю Джеймса лучше, чем ты, — сказал я Лиззи. — Никто никогда еще не мог заставить его сделать то, что ему претило. — Он не виноват… — Этот спор меня не интересует. Можете продолжить его где-нибудь не здесь, уверен, что это вам обоим доставит удовольствие. — Я же вам говорила, — сказала Лиззи Джеймсу. — Я говорила, что он не поймет… — Ну так, — сказал Джеймс. — Дело сделано. Поступили мы не похвально, но ты, надеюсь, согласен или согласишься, когда поостынешь… — Как это я поостыну? — …что в мировом масштабе все это не так уж важно. Понятно, что ты вспылил. Но подумав, ты поймешь, что это никак не отражается на твоих отношениях с Лиззи да и, надеюсь, на твоих отношениях со мной. Как это случилось и почему — яснее ясного, что это не должно было случиться, — я признаю и очень сожалею… — И ты думаешь, я тебе верю? — Да, — сказал Джеймс строго. Однако на лице его было написано горестное недоумение — как он мог уронить свое достоинство, очутиться в столь несвойственном ему положении обороняющегося. — А я вот не верю. С чего бы? Ты поступил гадко, отвратительно. Ты сам признал, что сказал мне только потому, что Тоби застукал вас с Лиззи в баре. По-твоему, мне должно быть приятно, что вы годами встречались… — Лишь очень, очень редко… — … и говорили обо мне? — Ты не понимаешь, как это было, — сказала Лиззи со слезами на глазах. — Тут не было ничего постоянного, не было никаких «отношений», просто мы случайно познакомились на твоей вечеринке… — Отсюда мораль — не устраивай вечеринок. — И раззнакомиться уже было нельзя, и я иногда справлялась у Джеймса, где ты и как ты, потому что я тебя любила и это было моей единственной связью с тобой все время, пока ты был с Жанной и когда ты был в Японии, и в Австралии тоже, и я о тебе думала и ни с кем, кроме Джеймса, я не могла… — Ни с кем, кроме Джеймса. Заместитель, полагаю, был неплох. Неужели вам не ясно, до чего больно это слушать? — Она права, — сказал Джеймс, — тут совсем не то, что ты думаешь. Однако… — Так и вижу, как вы сидите рука в руке и говорите обо мне. — Никогда мы не сидели рука в руке! — сказала Лиззи. — Проклятье! А мне не все равно, сидели или не сидели? Или чем там еще занимались, в чем никогда не признаетесь. Вы беседовали по телефону, и встречались, и смотрели друг другу в глаза, скорее всего вы всегда были знакомы, ты скорее всего познакомился с Лиззи раньше, чем я, ты был первым, ты обскакал меня, как было с тетей Эстеллой, и… и с Титусом, недаром он сказал, что видел тебя во сне. Ты, наверно, и был тот человек, с которым он прожил те два года, понятно, что он не захотел в этом признаться! И ты заставил Лиззи спеть ту любимую песню тети Эстеллы. Лиззи небось каждую ночь видит тебя во сне, ты всюду лезешь, ты все мне портишь, ты бы и Хартли мне испортил, если б мог. Но до нее тебе не достать, она-то моя, и только моя! — Чарльз! — Ты всюду поспевал раньше меня и всюду будешь после меня, когда я умру, а вы с Лиззи будете сидеть в баре и обсуждать меня, и уже не важно будет, кто вас может увидеть. — Чарльз, Чарльз… — Я в тебе разочаровался, — сказал я Джеймсу. — Никогда я не думал, что ты способен на подлое предательство, никогда не думал, что ты можешь впутаться в такую грязную историю. Это самая заурядная, неумная хитрость, и я как дурак воображал, что ты ею не страдаешь. Ты вел себя как все заурядные люди, неспособные представить себе последствия своих поступков. И одно из последствий — что я тебе не верю, не могу верить. Между вами могло быть что угодно. Ничтожные, заурядные люди воображают, что достаточно покаяться в десятой доле истины, чтобы целиком себя обелить. Все твои слова обернулись ложью, ты сам их выхолостил, ты одним махом испортил все прошлое, теперь уже ни на кого и ни на что нельзя положиться. — Пожалуй, было ошибкой заговорить об этом сейчас, — сказал Джеймс. В его тоне сквозь явное огорчение уже пробивалась досада. — Конечно, ты в любое время усмотрел бы в этом обиду, это-то мы знали. Я надеюсь и верю, что со временем ты расценишь то, что мы утаили, как совершеннейший пустяк, хотя самый факт утаивания пустяком не был. Я понимаю, что ты счел его оскорбительным для своего достоинства… — Моего достоинства? — Ну да, и я об этом от души сожалею. Но с поправкой на то, что это была ошибка, едва ли ты захотел бы, чтобы недоразумение продолжалось. Говорить эту самую правду — нелегкое дело, мы пошли на это ради тебя. Лиззи чувствовала, что, если не покается в этой лжи, она не может быть для тебя тем, чем хочет быть. Она не хотела, чтобы вас, особенно сейчас, разделял барьер неправды. — Почему же это «особенно» сейчас? — Не надо, — начала Лиззи, — не надо… — Не беспокойся, я не волнуюсь, я даже не сержусь. Так не сердятся. — Я и правда ни разу не повысил голоса. — Тогда, значит, все в порядке, — сказала она. — Ведь верно, все в полном порядке? — Возможно, твои выхолощенные слова даже соответствуют истине, если они вообще что-нибудь значат. — Ну, тогда все в порядке, Чарльз, милый… — Если не считать, что все кончилось. — Что именно кончилось? — спросил Джеймс. — Я хочу, чтобы вы оба сейчас же уехали. Чтобы ты увез Лиззи в Лондон. — Я-то собирался уехать, а Лиззи оставить здесь, — сказал Джеймс. — Теперь, когда ты все знаешь, я, мне кажется, имею на это право. Для этого тебе и рассказал. Этого я и дожидался. — Ты думал, я тебя отругаю, а ей все спущу, потому что она мне нужна? Шалишь, не настолько она мне нужна. — Чарльз, не казни ты себя, — сказал Джеймс. — Почему тебя вечно тянет разрушать все, что тебя окружает и может служить тебе поддержкой? — Уезжайте, прошу вас. Уезжайте вместе. Я вдруг схватил руку Лиззи, и на миг ее рука стиснула мою руку, но тут же обмякла. Я и Джеймса схватил за руку и насильно соединил их руки. Они затрепыхались у меня в ладонях, как пойманные зверьки. Джеймс вырвался и ушел в книжную комнату. Я услышал, что он швыряет свои вещи в чемодан. Я сказал Лиззи: — Ступай укладываться. И она метнулась было ко мне, а потом, всхлипнув, отвернулась. Я вышел и по дамбе дошел до машины Джеймса. Она стояла на неярком предвечернем солнце, большая, черная, немного запылившаяся, но готовая к услугам. Я отворил дверцу. Внутри все дышало покоем и роскошью, как в пышном особняке или богатом безлюдном храме. Поблескивало полированное дерево, от коричневой кожи шел свежий благородный запах. Рукоятка скоростей уютно устроилась в мягком гофрированном чехле. Коврик был толстый, без единого пятнышка. Интимная тишина машины вещала, что она — для избранных. И в это святилище я сейчас втисну Джеймса и Лиззи и ушлю их прочь навсегда, точь-в-точь как если б запаял их в гроб и утопил в море. Повернув обратно к дому, я по привычке заглянул в каменную конуру, где Гилберт так заботливо пристроил корзинку, чтобы почта не подмокала от дождевой воды. В корзинке лежало письмо. Я достал его. Оно было от Хартли. Я сунул его в карман. Первой из дома вышла Лиззи. Она несла свою сумку и плакала. Хотела мне что-то сказать, но я распахнул дверцу, посадил ее и закрыл за ней дверцу с негромким прощальным стуком. Потом вышел Джеймс, он нес оба чемодана, свой и Лиззи, и на дамбе остановился, ожидая, что я к нему подойду. Но я вместо этого обошел машину, отворил другую дверцу и стал возле нее. Джеймс поставил чемоданы в багажник и тоже подошел к дверце. Я сказал: — Не желаю вас больше видеть. Вы испортили друг друга в моих глазах так основательно, что я готов усмотреть в этом злой умысел. — Напрасно. Хватит тебе дурить. То, что произошло, случайность и вполне простительно. Хватит изводить себя ревностью. — Я не шучу. Я не желаю больше тебя видеть, Джеймс, и тебя тоже, Лиззи, никогда, до скончания века. Ваши письма я буду рвать не читая, на порог вас не пущу, на улице не буду узнавать. Может, это чрезмерная резкость, но скоро вы убедитесь, что тут есть некая автоматическая справедливость. Это ты, Джеймс, толковал об автоматической справедливости, так вот тебе пример. Общими силами вы создали некий механизм, теперь можете увидеть его в действии. Если вы огорчены, ничего, скоро сумеете утешить друг друга. Я хочу, чтобы вы были вместе. Я и думать о вас так буду. И не нужно вам, оказывается, ждать моей смерти, можете хоть сейчас сидеть рука в руке, хоть всю дорогу до Лондона, благо Джеймс первоклассный водитель. Прощайте.

The script ran 0.007 seconds.