1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
— Ага. Ясно. Дальше.
— Бабка живет в этой квартире всю жизнь, до революции служила в Расходовских номерах на Сретенке горничной. Последнее время — в разных столовых, сперва официанткой, потом судомойкой…
— Потеплее где, значит… — заметил Жеглов.
— Ага. В общественном питании… — не стал спорить Тараскин, хотя видно было, что он не разделяет иронии начальника, поскольку — то ли Жеглов забыл об этом, то ли церемониться не стал — жена Тараскина Вера тоже была официанткой, ввиду чего Тараскин постоянно был в курсе дел общественного питания, да и аппетит у него был всегда поменьше нашего. А Жеглов спросил:
— Родственники, знакомые какие у бабки?
— По домовой книге родственников у ней с тридцать девятого года не значится.
— А из других источников?
— Племянница к ней иногда наезжает. По сведениям соседей, проживает на Брянщине, в деревне то ли Новые, то ли Нижние Ляды. Зовут Нюша…
— Нюша? — заинтересовался Жеглов. — Нюша. Нюра. Анна. Что?
— Анна-то Анна, да не та, по-моему, — сказал рассудительно Тараскин. — Во-первых, лет ей от тридцати пяти до сорока — старовата, значит; во-вторых, криминалу за ней — что самогон в грелках резиновых привозит, а посерьезней ни-ни.
— Понял. На бабку, Задохину эту самую, есть что?
— Компрматериалов — ни синь пороху. Тихо живет, ходит в церковь, приводов и судимостей не имеет. Питается, одевается по средствам получаемой пенсии…
— Так-так-так… — пробурчал Жеглов. — Ничего, значитца, за ней не маячит. Ну ладно, садись пиши справку. Да, а посетители к ней ходят какие?
Тараскин, доставая из ящика стола бумагу, сказал скучным голосом:
— Да какие у ней, ископаемой, посетители? Нема. И такой, как мы представляем, красульки вроде неизвестной нам подруги Фокса под кодовым названием «Аня», никто там сроду не видел…
Высунув от усердия кончик языка, Тараскин принялся выводить справку-донесение, а Жеглов, наморщив лоб, похаживал из угла в угол, скрипел сапогами, думал. Я сказал ему:
— Хитер бобер этот Фокс. Его тут, я думаю, не зацепишь — двойная перестраховка. У меня в штрафроте был один уголовник, Синяев Федор, домушник по довоенной профессии. Я его потом подтянул несколько, сбил с него разгильдяйство…
— Внимание, случай из военной практики комроты Шарапова, — сказал, ехидно ухмыльнувшись по своей привычке, Жеглов.
Я, конечно, на него обижаться не стал — натура! И сказал:
— Он вообще-то мужик основательный был, бережливый, у меня потом, после пролития крови, тылом заведовал… Да-а… Он, значит, воровать любил из квартир, где хозяева в долгосрочной отлучке. Он мне рассказывал: ходит, бывало, ходит под окнами, днем и вечером… Днем занавески закрыты, вечером по нескольку дней свету нет. Значит, площадка готова. Заберется он туда и шурует спокойненько: сперва все сортирует, готовит без суеты…
— Есть такие шакалы… — уже по-серьезному сказал Жеглов. — Ну-ну?
— За раз не управится — ставит меж окном и занавеской газеты. Если хозяева вернутся, занавески тронут, газеты упадут. Он, как придет снова, увидит… Вот, значит, какая манера…
— Это ты к тому, что Фокс нам у бабки Задохиной газеточки в окне ставит?
— Так точно. И получается, по моему разумению, — двойные. Потому, если Ручечник его сдаст, он все равно должен звонка Фокса дожидаться. Выходит, есть время ему подумать и подготовиться. Я так рассуждаю…
— Правильно рассуждаешь. Ну-с, что делать будем?
Тараскин оторвался от писанины, сказал решительно:
— Вызвать сюда бабку: так, мол, и так, бабка Катя, какие такие бандиты особо опасные держат через тебя связь со своими преступными пособниками? Рассказывай по совести, не то…
Жеглов перебил его выступление:
— Ага! Бабка перекрестится на портрет — вона, в красном углу, — и скажет: «Разлюбезный мой гражданин начальник Тараскин Николай, хошь распни меня, знать ничего не ведаю. Есть, мол, молодка одна, Аня, за сиростью моей присматривает, забегает иногда карточки отоварить, добрая душа. Ну, телефона у ней нету, а дело молодое — кавалеры-то звонить нынче привыкли. Вот я ей и передаю… А кто да что — откуда мне, старой дуре, знать?» И еще через полчаса Аня в курсе дела, а с нею и дружок ее многомудрый, Фокс. Как тебе такая картина?
Тараскин развел руками:
— Вам виднее, Глеб Георгиевич. Вы у нас голова, вам и решать… — И вернулся к своей справке, которую, судя по темпам, должен был закончить к Новому году.
— А ты как думаешь, Шарапов? — спросил Жеглов.
— У меня соображения только, так сказать, отрицательные.
— Ничего, — кивнул Жеглов. — Можно идти и методом исключения. Говори!
— Да что говорить-то… Если мы от имени Ручечника позвоним, Фокс ему же перезвонит. А как с ним разговаривать? Тут же засыплемся… С Волокушиной попробовать договориться — так она с ними в разговоры не вступала и нас от чистого испуга завалит…
— Остается одно, — подытожил Жеглов. — Ручечника сагитировать.
— Вызвать? — приподнялся я.
Жеглов покачал головой:
— Не. Рано еще. Пусть посидит, — может, дозреет. Я его выпущу, если он нам Фокса сдаст…
Я с удивлением воззрился на него — никак не мог я привыкнуть к его неожиданным финтам. А он сказал:
— Фокс бандит. Его любой ценой надо брать. А Ручечник мелкота, куда он от нас денется?..
Что-то меня не устраивало в этом рассуждении, но я еще был слаб в коленках с Жегловым спорить, да и подумал, кроме того, что это у меня в привычку превращается — по любому вопросу с ним в склоку вступать. Поэтому я промолчал, а Глеб задумчиво сказал:
— Для нас, как ни прикидывай, телефон этот дурацкий с Аней — главный опорный пункт. Это тебе не прогулки по коммерческим кабакам, здесь они реально пасутся, так что и нам следует реально этот вариант отрабатывать…
— А как?
Жеглов улыбнулся:
— Чтобы такие орлы-сыщики да не придумали! Быть не может! Поэтому ты отправишься к двум часам в триста восьмой кабинет к товарищу Рабину Николаю Львовичу — я с ним договорился — и начнете вместе проверку по всем оперативным учетам: на судимых, приводников, барыг и прочую прелестную публику. Выберете всех женщин по имени Анна, хотя бы мало-мальски подходящих под наш размер. Кстати, загляни и в картотеку кличек…
— Так ведь Анна — это… — не понял я.
Жеглов похлопал меня по плечу:
— Бывает, бывает, что имя — это не имя, а кличка. Я тебе на досуге сколько хошь примеров приведу. Да ты и сам увидишь! Значит, выпиши всех более-менее подходящих на карточки — пусть у нас перед глазами будут…
— Есть!
— Работа эта большая, на несколько дней, да что делать…
Мне пришла в голову мысль, и я ее нерешительно высказал:
— А что, Глеб, если нам по вокзалам поискать?
— То есть?
— Ну, мы ведь прикинули, что она может работать где-нибудь в вагоне-ресторане? Там ведь любую добычу можно перемолоть?..
Жеглову никогда не надо долго объяснять.
— Толково, — сказал он. — Попросим у Свирского людей, пусть по всем вокзалам устанавливают Аню в вагонах-ресторанах — список мы потом сравним с твоими карточками по оперучету. Теперь вот что: бабку эту, Задохину, надо взять под колпак — вдруг к ней кто сунется? Это я тоже проверну…
Мысль насчет бабки была, конечно, верная, но мне все казалось, что с ее телефоном мы чего-то не дорабатываем. Поэтому я спросил:
— Слушай, Глеб, мне как-то Пасюк говорил, что если к нам, например, позвонят, скажут чего-нибудь, а потом бросят трубку, а ты хочешь узнать, откуда звонили, то это можно. Так это?
— Можно, — сказал Жеглов. — Надо только свою трубку не класть, а с другого аппарата позвонить на телефонную станцию. Там они засекают как-то… А что?
— Постой, у меня тогда еще вопрос. Ведь то, что мы Ручечника посадили, для уголовников не секрет, знают они?
Жеглов посмотрел на меня с удивлением:
— Конечно, не секрет, обыкновенное дело. И что?
— А то, что можно заранее с телефонной станцией договориться и попросить Волокушину позвонить Задохиной насчет Ани. Аня или Фокс перезвонят, пусть им Волокушина скажет, в натуре так, с истерикой, что Ручечника посадили и как, мол, ей жить дальше…
Глаза Глеба заблестели, идея ему явно понравилась.
— Ага, ага… — быстро прикинул он. — Тогда Фокс с ней как-либо связывается, что мало вероятно… или велит забыть Анин телефон и больше не звонить… так-так… а нам телефонная станция при всех случаях дает номер, откуда он звонил… Молодец, Шарапов, орел!
Я почувствовал, как по лицу у меня невольно расплывается довольная улыбка, и мне от этого неловко стало — стоит Жеглову погладить меня по шерсти, я тут же мурлыкаю, как кот, от удовольствия! Что-то в нем все же есть такое, в чертяке!
А он посмотрел на меня с прищурцем и сказал:
— Независимо от этого завтра начинаем общегородскую операцию по ресторанам — люди выделены, я с начальством обо всем договорился. Особый прицел — на «Савой», он ведь там, по нашим данным, часто болтается. Почем знать, может, мы его там и подловим! Ты пока, до двух-то часов, приведи в порядок переписку, а я пошел… — И без дальнейших разъяснений Жеглов испарился.
Я уселся за его стол и занялся перепиской — так у нас всякая канцелярщина называется: вносишь названия документов в опись, толстой «цыганской» иглой подшиваешь к делу, нумеруешь страницы и тому подобное. Коля Тараскин, оживившись с уходом Жеглова, принялся, со слов своей жены, пересказывать мне содержание музыкальной кинокомедии «Аршин мал Алан», я занимался своим делом и должен сказать, что лучшего времяпрепровождения, когда тебе предстоит праздничный вечер, и не придумаешь…
* * *
МОСКОВСКИЙ ЗАВОД ШАМПАНСКОГО
На созданном в дни войны Московском заводе шампанских вин начался, как говорят виноделы, массовый тираж шампанского. Молодые вина, выдержанные здесь в течение двух лет, разливаются в бутылки для брожения и дальнейшей обработки. В нынешнем году Московский завод шампанских вин выпускает в продажу «советское шампанское», изготовленное из вин «абрау-дюрсо» и «Тбилиси».
«Вечерняя Москва»
Жеглов появился так же неожиданно, как исчез, и теперь задумчиво смотрел на меня, и я видел, что его томит желание дать мне какое-то неотложное поручение. И, чтобы упредить его, я твердо сказал:
— Все, я ухожу…
— Позвольте полюбопытствовать куда? — заострился Жеглов.
— Домой, переодеваться. Сегодня вечер, — напомнил я ему.
— А-а! Чего-то я запамятовал. — Жеглов секунду размышлял, потом махнул рукой: — Слушай, а ведь это идея — повеселимся сегодня? Нам ведь тоже роздых, как лошадям, полагается — не запалить бы мне вас…
— Да, наверное… — сказал я осторожно, поскольку меня одолевала секретная мыслишка провести с Варей время отдельно от Жеглова — очень уж я казался самому себе невзрачным на его фоне.
— Значитца, так, — повелел Жеглов, не обращая внимания на мою осторожность. — Будешь дома, возьми там пару банок мясных консервов и плитку шоколаду, а я тут сгоношу чего-нито насчет святой водицы…
— А ты переодеваться не будешь? — спросил я.
— Чего мне переодеваться? — захохотал Жеглов, полыхнув зубами. — Я, как Диоген, все свое при себе имею…
У меня был час на сборы, и весь этот час я добросовестно трудился. Наверное, ни разу в жизни я так долго не собирался. Докрасна раскаленным утюгом через мокрую тряпку я отпарил синие бриджи и парадный китель так, что одежда резалась на складках. Потом разложил мундир на стуле, достал новенькие рантовые сапоги и полировал их до дымного блеска. Отправился в ванную и тщательно побрился, волосы расчесал на косой пробор. Пришил новый подворотничок. Уселся на стуле против всего этого богатства и великолепия и задумался. На правой стороне мундира зияли три дыры, проверченные Жегловым, и я сам себя уговаривал, что теперь мне уже хода нет назад и я должен — просто у меня другого нет выхода, — я должен теперь надеть свои ордена, хотя самому себе поклялся, что не покажусь с ними в МУРе до тех пор, пока сам не раскрою какое-нибудь серьезное дело и, как говорят спортсмены, подтвержу свою квалификацию. Но нельзя же идти на вечер с дырками на груди, это просто уставом запрещается, и главное, что до раскрытия собственного дела еще ух как далеко, а Варя будет на вечере сегодня!
Вот так я поборолся немного сам с собой, и эта борьба была с самого начала игрой в поддавки, как если бы я сам с собой играл в шахматы, заранее решив выиграть белыми. Я решительно встал и пробуравил шильцем еще дырку справа и две дырки слева. Полез в чемодан и достал оттуда увесистый фланелевый сверточек, развернул его и разложил на столе мои награды. Принес из кухни кружку воды и зубной порошок, потер немного — так, чтобы высветлились, но и не сияли, как новенькие пятаки. Потом не спеша — я это делал с удовольствием, поскольку знал, что эти знаки должны удостоверить, что я не по тылам отирался четыре года, а был на фронте, — неторопливо привинтил справа оба ордена Отечественной войны, Звездочки, гвардейский знак, а налево пришпилил орден Красного Знамени, все семь медалей, польский крест «Виртути Милитари» и бронзовую медаль «За храбрость». Накинул на себя мундир, застегнулся до ворота, продел под погон портупею, посмотрел в зеркало и остался жутко собой доволен…
В гардеробе клуба Тараскин и Гриша Шесть-на-девять о чем-то сговаривались с ребятами из мамыкинской бригады. Увидев меня, Гриша и закричал:
— Ага, вот Шарапов пришел, мы его сейчас туда направим!.. Иди сюда, Володя!
— Сейчас. — Я сдал шинель и фуражку в гардероб, подошел к ним и шутя козырнул: — Для прохождения службы прибыл…
Тараскин смотрел на меня, как будто его заморозили, потом сказал медленно:
— Ну и даешь ты, Шарапов…
— Вот это иконостасик, — сказал восхищенно Гриша.
— Да ты не красней! — хлопнул меня по плечу Мамыкин. — Чай, свои, не чужие…
— Это я от удовольствия, — пробормотал я смущенно.
— Тихарь же ты, Шарапов, — мотал сокрушенно головой Тараскин. — Хоть бы словечко сказал…
— А что я тебе должен был говорить? — спросил я растерянно.
— Шарапов, я о тебе заметку в нашу многотиражку напишу, — пообещал Гриша.
— Да бросьте вы, в самом деле!
И в это время появился Жеглов. Он меня в первый момент, по-моему, не узнал даже и собирался пробежать мимо и, только поравнявшись, заложил вдруг крутой вираж, присмотрелся внимательно, оценил и сказал Мамыкину:
— Учись, каких орлов надо воспитывать! Не то что твои задохлики!..
Даже мамыкинские «задохлики», стоявшие тут же, рассмеялись, и я сам был уже не рад, что стал предметом всеобщего обсуждения и рассмотрения. А Жеглов, одобрительно похлопывая меня по спине, сказал:
— Вот когда за работу в МУРе тебе столько же нацепят, сможешь сказать, что жизнь прожил не зря. И не будет тебя жечь позор за бесцельно прожитые годы…
Ребята гурьбой отправились в зал, а я стал прохаживаться в вестибюле. Подходили знакомые и неизвестные мне сотрудники, многие с женами, все принаряженные, праздничные, торжественно-взволнованные. Прошагал мимо начальник отдела Свирский в черном штатском костюме, на лацкане которого золотом отливал знак «Заслуженный работник НКВД», в красивом галстуке. Около меня он на минуту задержался, окинул взглядом с головы до ног, одобрительно хмыкнул:
— Молодец, Шарапов, сразу военную выправку видать. Не то что наши тюхи — за ремень два кулака засунуть можно. — Он закурил «беломорину», выпустил длинную синюю струйку дыма, спросил: — Ну как тебе служится, друг?
— Ничего, товарищ подполковник, стараюсь. Хотя толку пока от меня мало…
— Пока мало — потом будет много. А Жеглов тебя хвалит… — И, не докончив, ушел.
Наверху в фойе играл духовой оркестр, помаленьку в гардеробе стали пригашивать огни, а Вари все не было. Я сбежал по лестнице к входным дверям, вышел на улицу и стал дожидаться ее под дождем.
И тут Варя появилась из дверей троллейбуса, и, пока она шла мне навстречу, я вспомнил, как провожал ее взглядом у дверей родильного дома, куда она несла найденного в то утро мальчишку, и казалось мне, что было это все незапамятно давно — а времени и месяца не простучало, — и молнией пронеслась мысль о том, что мальчонка подкидыш и впрямь принес мне счастье и было бы хорошо, кабы Варя согласилась найти его в детдоме, куда его отправили на жительство, и усыновить; ах как бы это было хорошо, как справедливо — вернуть ему счастье, которое он, маленький, бессмысленный и добрый, подарил мне, огромное счастье, которого, я уверен, нам с избытком хватило бы троим на всю жизнь!
А Варя, тоненькая, высокая, бесконечно прекрасная, все шла мне навстречу, и я стоял под дождем, который катился по лицу прохладными струйками, и от волнения я слизывал эти холодные пресноватые капли языком. Дождевая пыль искрами легла на ее волосы, выбившиеся из под косынки, и я готов был закричать на всю улицу о том, что я ее люблю, что невыносимо хочу, чтобы завтра мы с ней пошли в загс и сразу же расписались и усыновили на счастье брошенного мальчишку и чтобы у нас было своих пять сыновей, и что я хочу прожить с ней множество лет — например, тридцать — и дожить до тех сказочных времен, когда совсем никому не нужна будет моя сегодняшняя работа, ибо людям нечего и некого будет бояться, кроме своих чувств; и еще я хотел сказать ей, что без нее у меня ничего этого не получится…
Но не сказал ничего, а только растерянно и счастливо улыбался, пока Варя раскрывала надо мной свой зонтик и прижимала меня ближе к себе, чтобы я окончательно не вымок. Мне же хотелось рассказать ей об Эре Милосердия, которая начинается сейчас, сегодня, и жить в ней доведется нашему счастливому подкидышу-найденышу и остальным пяти сыновьям, но Варя ведь еще не знала, что мы усыновим найденыша и у нас будет своих пять сыновей, и она не слыхала в глухом полусне смертельной усталости рассказа о прекрасной занимающейся поре, имя которой — Эра Милосердия…
Поэтому она весело и удивленно тормошила меня, гладила по лицу и говорила:
— Володенька, да ты настоящий герой! И какой ты сегодня красивый! Володенька…
Мы вошли в зал, когда люстру на потолке уже погасили и с трибуны негромко, размеренными фразами говорил начальник Управления. Каждую фразу он отделял взмахом руки, коротким и энергичным, словно призывал нас запомнить ее в особенности. От его золотых генеральских погон прыгали светлые зайчики на длинный транспарант, растянутый над всей сценой: «Да здравствует 28-я годовщина Великой Октябрьской социалистической революции!» Мне нравилось, что он не доклад нам бубнил, а вроде бы не спеша и обстоятельно разговаривал с нами всеми и старался, чтобы до каждого дошло в отдельности.
— Никогда перед нами, товарищи наркомвнудельцы, не стояло более серьезной и ответственной задачи, — говорил генерал. — Год прошел после решения МГК ВКП(б) и приказа наркома «Об усилении борьбы с уголовной преступностью». Многого мы уже добились, но оперативная обстановка в городе все еще весьма напряженная. И каждый гражданин вправе нас спросить: как же так, дорогие товарищи, мы Гитлеру шею свернули, мировой фашизм уничтожили, вынесли на своих плечах неслыханную войну, а пойти погулять вечером в Останкинский парк рискованно, и ночью ходить через Крестовский мост небезопасно?..
Он поднял вверх руки, будто сам и спрашивал нас об этом, и просил объяснить, почему мы дошли до жизни такой.
— …А ведь люди помнят, что перед войной в Москве уже было практически спокойно! Немалыми усилиями, но своего мы тогда добились: большинство опасных жуликов переловили, выявили и позакрывали все малины, пересажали особо злостных, не желающих завязывать с прибыльным ремеслом, барыг-перекупщиков. Мы официально и абсолютно справедливо объявили об уничтожении в стране организованной преступности…
Он преподнес нам этот факт коротким взмахом, как на ладони.
— …Но в сорок первом, когда на фронт ушла большая часть сотрудников — можно уверенно сказать: золотой фонд московской милиции, — когда все внимание, все силы, все материальные и людские ресурсы нашей страны были сосредоточены на организации отпора немецко-фашистским оккупантам, здесь у нас зашевелился уголовный элемент. Еще Владимир Ильич Ленин указывал, что уголовник и спекулянт — первые пособники контрреволюции. Пока наш народ, истекая кровью, защищал великие социалистические завоевания, нашу Отчизну, здесь зашевелились, проросли воровские недобитки, организовались и срослись в шайки и банды, появились малины, расцвели на народной нищете барыги, спекулянты, как пауки, стали пухнуть на общем горе; они радовались, что от голода и бедности любая вещь, любой кусок опять превратится в доходный воровской товар…
Генерал отмахнул рукой так, будто ударом своим сшибал головы всем этим тарантулам, и голос его грозно поднялся:
— …И сейчас, когда самая страшная в человеческой памяти война позади, еще шевелится это болото. Преступники пользуются тем, что для полного и окончательного искоренения их временно не хватает людей, кадров. Многие опытнейшие сыщики полегли на фронтах войны, новых специалистов пока еще недостаточно, и поэтому мы огромные надежды возлагаем на пополнение, поступающее к нам из рядов вчерашних воинов-фронтовиков. Мы надеемся на их бесстрашие, самоотверженность, высокую воинскую дисциплину, фронтовую смекалку и армейскую наблюдательность…
Варя подтолкнула меня в бок:
— Это он о тебе говорит…
— Товарищи фронтовики! Обстановка не позволяет обстоятельно и не спеша преподать вам курс юридических и розыскных наук. Вы должны учиться, сразу же активно включаясь в работу, беря пример с таких наших работников, как майор Любушкин, капитан Жеглов, майор Федосеев, капитан Мамыкин, майор Мурашко, капитан Сапегин. Вам лучше, чем кому-либо, известен армейский принцип: «Делай, как я!» И если вы сможете делать еще лучше, вы обретете благодарность и признание миллионов московских тружеников, которые вправе от нас потребовать полного уничтожения уголовной нечисти в нашем прекрасном социалистическом городе!
Начальнику Управления дружно и охотно хлопали. Потом объявили приказы о поощрениях и награждениях, и торжественная часть закончилась. Зажегся свет, и мы вышли в вестибюль. Оглушительно загремел духовой оркестр, закружились пары танцующих. К нам подошел радостно улыбающийся Жеглов:
— Слышал, Шарапов, высокую оценку руководства? Давай, бери пример…
Варя улыбнулась и, невинно глядя на него, сказала:
— А мне показалось, что генерал как раз больше внимания уделил Шарапову. В смысле оценки заслуг перед Родиной…
Жеглов посмотрел на нее снисходительно и засмеялся:
— Ладно ядовитничать! Недаром я читал где-то, что «Варвара» по-латыни или по-гречески, точно не помню, значит «злобная». Ты на ней, Шарапов, не женись, загрызет она тебя. Ты человек мягкий, безответный, а она — ух!..
— Это точно! — кивнула Варя. — Знаешь, Жеглов, я когда с тобой разговариваю, то чувствую, как у меня во рту растет еще три ряда зубов. И все на тебя!
И смотрел я на них обоих с удовольствием, потому что они хоть и ретиво препирались, но весело, без сердца. Жеглов в конце концов махнул рукой:
— Тебя, Варвара, не переговоришь! Идемте, я вас приглашаю на товарищеский ужин. Ты, Шарапов, пока регалии примерял, не забыл про жратву?
— Нет, не забыл. В кармане у меня, в шинели…
— Давай чеши за харчами, а я Варвару твою пока постерегу. Да не бойся, иди, не откушу я от нее…
Подошли Тараскин с Пасюком, и Коля заглядывая Жеглову в глаза, просительно сказал:
— Что-то чешется под ушком, не послать ли за чекушкой?
— Ох, бисов хлопец, — хохотнул Пасюк. — Тилько бы ему про горилку!
— Ну да, тебе-то она только в компрессах нужна, — огрызнулся Коля. — Я же для общего веселья…
Появился Копырин, он чинно шел под руку с женой, тощей, еще не старой женщиной, очень ярко одетой и все время вертевшей по сторонам головой. Копырин важно сказал ей:
— Поздоровайся, Катерина, с сотрудниками. Это руководитель наш — Глеб Егорыч Жеглов, выдающийся человек…
Проворно крутя маленькой костистой головкой, жена Копырина с нами всеми поручкалась, всовывая нам в руку свою узкую, как совок, прохладную ладошку. «Выдающий человек» Глеб Егорыч не произвел на нее впечатления, а пялилась она главным образом на мои ордена, видимо полагая, что Копырин по своей обычной безалаберности все перепутал и толком не знает, кто у него начальник, и уж конечно им не мог быть Жеглов в его защитной штопаной гимнастерке — рядом со мной, в парадном мундире, при всех-то регалиях! И все мы, в том числе и Варя, оказывали ей всяческие знаки внимания и уважения, для того чтобы сделать приятное Копырину, который млел от безусловного успеха своей супружницы в глазах товарищей.
В буфете всем давали бесплатный чай, по два бутерброда — с сыром и сухой колбасой — и по три соевые конфеты «Кавказ». Но многие притащили из дома свои харчи, вино и устраивались компаниями у столиков.
— Нам всем толпиться здесь нелепо, — сказал Жеглов. — Пусть Тараскин с Пасюком пока займут стол, а мы сходим потанцуем…
Я был уверен, что за четыре года совсем разучился танцевать, поскольку и до войны не бог весть какой танцор был. Но Варя потащила меня за собой, и я сам не понимал, то ли в ногах тоже какая-то память живет, то ли Варя меня так уверенно вела, а может быть, летел я на крыльях радости, но танцевал я легко и, оттого что в руках моих была Варя и глаза ее светили перед моим лицом, совсем исчез в водопаде обрушившегося на меня счастья.
Духовой оркестр, который Коля Тараскин неуважительно называл пневматикой, старался не отставать от моды и играл «последний крик» — блюзы и свинги, — но мне это было все равно: кроме выученных еще в техникуме танго и фокстрота, я не умел танцевать ничего. А Тараскин объяснял, что он еще умеет танцевать «линду», но она считается чуть ли не неприличным танцем, и он на всякий случай воздержится.
Потом оркестр сделал перерыв, и на эстраду вышел Боря Шилов, лейтенант из комендантского взвода. Он очень здорово играл на аккордеоне «хоннер», и, когда он разогнал на басах «русскую», в круг ступил Жеглов. Ах как он прекрасно плясал! Мускулистый, весь натянутый как струна, шел Жеглов неспешно по кругу, и, когда он, постепенно убыстряя шаг, раскидывал в стороны руки — широко, легко и радостно, — все девушки одновременно тихо вздыхали: они знали, что он их всех может обнять крепко и ласково. А он, подчиняясь ритму пляски, все быстрее и быстрее перебирал своими блестящими сапожками, и дробь они стучали, как армейский барабанщик «Зарю». И ударил вприсядку, и, опускаясь почти до самого пола, он одновременно хлопал по паркету ладонями и взмывал в прыжке вверх, словно доски подкидывали его цирковой сеткой-трамплином.
— А-а-ах! — выкрикивал Жеглов, сверкая зубами на смуглом лице, вихрем проносясь по кругу, и все разом хлопали в такт, любуясь его ловкостью и стройностью.
Две девчонки выскочили ему навстречу и, поводя круглыми плечами, прикрытыми цветными косынками, наступали на него разом, а только Жеглов бросался к ним, отмеряя каждый шаг четким приступом, как они в притворном испуге подавались назад, и видно было, что они его не боятся, а заманивают. А он не заманивался, он гордо подзывал их к себе, и они плавными утицами бесшумно плыли за ним следом, и все повторялось снова, пока он одновременно обеих не подхватил под руки, и они закружились все вместе под пронзительные крики, посвист и хлопанье зрителей…
Жеглов подбежал к нам, чуть запыхавшийся, красный, с бешеными искрами в глазах:
— Ну, видали, как надо ногами работать?
— Ничего не скажешь, здорово! — засмеялась Варя.
— То-то! — победно крикнул Жеглов и потащил нас за собой в буфет.
Хозяйственный Пасюк уже застелил бумагой два сдвинутых столика и расставил на них наши припасы, две бутылки водки, казенные бутерброды и чай. С одной стороны рядом с ним сели Тараскин и Гриша Шесть-на-девять, а напротив — Копырин с женой, Варя, я, и только Жеглов стоял еще во главе стола, оглядывая каждого из нас, как он обычно делал, стоя на подножке «фердинанда», готового уже тронуться в путь. Осмотром, видимо, остался доволен, махнул рукой и щелкнул пальцами:
— Тараскин, сумку!
Коля нырнул под стол и достал из клеенчатой хозяйственной сумки бутылку шампанского. Шампанского! Я его давненько не видел. Толстая зеленая бутылка с серебряным горлом и закрученной проволокой пробкой перелетела через стол и плотно легла к Жеглову в ладонь. Мгновение он мудрил с пробкой, и она вылетела с негромким пистолетным хлопком, золотистое вино рванулось, бурля, по граненым стаканам, в каждом стакане бушевала буря пузырьков — во мне вот так же бушевали сейчас пузырьки радости.
— За праздник! За нас! За тех, кого нет с нами! — поднял стакан Жеглов…
Я только пригубил свой стакан и придвинул его ближе к Варе — там всего-то ничего было налито, и мне хотелось, чтобы ей досталось чуть больше, я ведь мог и водки хлопнуть. И еще меня томила мысль, что, может быть, правда есть в поверье: если пить из одного стакана, то можно узнать тайные мысли; и мне мечталось, чтобы Варя узнала из моего стакана все мои мысли о ней и ничего бы мне не надо было говорить ей о счастливом найденыше и наших пяти сыновьях.
Подошел Мамыкин, сказал со смехом:
— Наш стол вашему кланяется! — И протянул Варе огромную, яростно желтую, насквозь просвеченную солнцем пшенку — горячий кукурузный початок, заботливо присыпанный крупной серой солью. — Ешь, Варюха, на здоровье…
Варя укусила кукурузу, и это было очень смешно — будто на желтой флейте играла, — потом передала ее мне, а я и попробовать не успел: Жеглов выхватил и так грызанул початок своими ослепительными резцами, что там после одного его укуса зерен осталось не больше половины.
Пришел Боря Шилов приглашать Варю на танцы, но Жеглов упредил его, строго сказав:
— У тебя, Шилов, компас есть? Вот и иди, и иди, и иди…
И сам повел Варю танцевать вальс. Я смотрел на них и мучился даже не от ревности, а от того, что Варя сейчас весело хохочет в объятиях Жеглова и он чего-то ей на ухо говорит и говорит… А как он умеет говорить, я знаю, и лучше было бы, чтобы Варя сейчас была со мной, потому что я-то еще ничего не успел ей сказать обо всех планах, которые одолевали меня сегодня вечером…
Вспышкой, ослепительно и незаметно, промчалось время, смолкла музыка, погасли огни, разошелся народ, и уже в раздевалке Жеглов сунул мне в руки пакет:
— Держи, может быть, сгодится. Меня сегодня дома не будет… — И куда-то умчался, не попрощавшись с Варей. Я разодрал угол пакета и увидел, что в нем бутылка шампанского.
Дождь на улице кончился, только ветер носил водяную пыль и горьковатый запах мокрых деревьев. Желтые лампочки иллюминации засвечивали серый рваный подзор низких облаков, и от этого колеблющегося света лицо Вари было бледно и прозрачно. С шипением вспарывали лужи редкие автомобили, и этот трескучий шорох еще сильнее подчеркивал тишину, непроницаемо-ватную, как замершая у моих губ клубочками пара немота. И воздух затвердел, как желто-серый натек на сосне.
Мы дошли до Лесной улицы, где была остановка трамвая, и мне надо было что-то сказать, что-то сделать, потому что, если Варя перейдет на другую сторону дороги, это путь к ее дому, а если мы останемся здесь, то это маршрут ко мне. Но я будто окаменел, я не мог рта раскрыть, во мне все тряслось от напряжения, от ужасного волнения — я так хотел сказать Варе, что не могу больше жить без нее! И не мог произнести ни слова…
От Савеловского вокзала показался красный завывающий трамвайный вагон. Я взял Варю за руку, я весь подался к ней, но она, не глядя на меня, сказала негромко:
— Не надо ничего говорить, Володя. Я знаю все…
В трамвае было полно свободных мест, но мы стояли на задней площадке, на всех перекрестках и поворотах нас нещадно мотало из стороны в сторону, я держался одной рукой за поручень, а другой крепко прижимал к себе Варю. Полыхала неживым пронзительным светом над головой синяя длинная лампа, а Варя чуть слышно шептала мне:
— Когда я была маленькая, я перед праздниками старалась пораньше лечь спать, чтобы проснуться — и праздник уже наступил. Володя, милый, я все время сейчас как перед праздником, как перед полетом, как перед удачей. Володя, любимый, я хочу закрыть глаза и проснуться счастливой. Господи, какая радость — жить накануне счастья…
И оттого, что ее волосы были на моем лице и совсем рядом был мерцающий полумрак ее морозных серых глаз, которые казались сейчас сине-зелеными, оттого, что я слышал бой ее сердца под своей рукой, казалась мне трясущаяся и прыгающая трамвайная площадка огромными качелями, замахнувшими меня так нестерпимо высоко, пугающе и сладко, что я закрывал глаза и тихо постанывал, и счастье было острым, как боль.
Я не зажигал света в комнате, мне не хотелось, чтобы Варя видела холостяцкую убогость нашего жилья. И мне помогали машины на улице — они настырно вламывали в комнату молочно-белые дымные сполохи своих фар, и по комнате носились — со стены на потолок и в угол — голубоватые размытые пятна, рвавшие тьму в клочья.
На стуле рядом с кроватью тихо шипело в стаканах шампанское, которое подарил мне мой друг Жеглов. И так же тихо дышала на моей руке Варя, и я боялся шевельнуться, чтобы не разбудить ее, и я смотрел все время на ее тонкое лицо с чуть запавшими скулами и глубокими тенями под глазами, и сердце мое рвалось от нежности, благодарности и надежды, что с этой девочкой мы проживем вместе сто лет, усыновим нашего найденыша и вырастим пять сыновей, которые в какие-то сроки выйдут на улицы моего огромного города, Города Без Страха, и то, чем занимался много лет их отец, будет им казаться удивительным и непонятным. Они и знать не будут, чего стоило, чтобы на этих улицах, где они гуляют со своими девочками, томимые нежностью и предчувствием завтрашнего счастья, никто никого не боялся, не ловил и не убивал. Им будет казаться, что Эра Милосердия пришла к людям сама — естественно и необходимо, как приходит на улицы весна, и, наверное, не узнают они, что рождалась она в крови и преодоленном человеческом страхе…
Я лежал неподвижно, слушая тихое Варино дыхание, и перед моими глазами проплывали лица — сержант Любочкин, взорвавшийся на заминированном лазоревом лугу, и звероватая цыганская рожа штрафника Левченко, с которым мы плавали через Вислу за «языком», и круглое детское личико Васи Векшина, которого бандит приколол заточкой к лавке на Цветном бульваре, и все те бесчисленные люди, которых я успел порастерять навсегда за свои двадцать два года, и не давала мне покоя, волновала и пугала мысль — почему мне одному из них досталось все счастье, а им ничего?..
Я слышал в ночи бесшумный гон времени, и в счастье моем появился холодок неприятного горького предчувствия, тонкая горчинка страха: что-то должно со мной случиться, не может человек так долго и так громадно быть счастлив.
Варя, не открывая глаз, спросила:
— Ты не спишь, мой родной?
Я поцеловал ее в плечо и снова поразился, какая у нее нежная, прохладная кожа. Гладя ее вьющиеся волосы и тонкие гибкие руки, я весь сгорал, а она была утоляюще свежая, тоненькая, и пахло от нее солнцем и первыми тополиными листочками, и грудь ее маленькая с нежными лунами светила мне в сиреневом сумраке занимающегося рассвета, а ноги были длинны и прохладны, как реки.
Уткнувшись лицом в ее волосы, я шепнул:
— Варя, давай сегодня поженимся…
Она помолчала немного и, все так же не открывая глаз, ответила:
— Давай, мой родной. Мне так хорошо с тобой, хороший мой…
Я засмеялся счастливо, освобожденно и спросил:
— Варюша, а что же мне подарить тебе на свадьбу? Ведь на свадьбу надо что-нибудь очень хорошее подарить невесте…
Она обняла меня за шею, улыбнулась; я видел, как шевельнулись ее мягкие губы:
— Ты мне подарил себя…
— Ну-у, тоже подарок!
— Ты еще ничего не понимаешь, — сказала она, закрывая мне рот ладонью. — Когда-нибудь ты поймешь, почему я тебя полюбила.
Она положила мне голову на грудь, поцеловала в подбородок и сказала:
— Мы сами не очень-то знаем цену нашим подаркам. Лет сто назад далеко отсюда, в городе Париже, жил студент-музыкант, который очень любил девушку. Но эта девушка почему-то вышла замуж за его друга, и студент подарил им на свадьбу марш, который он написал перед венчанием в церкви Оноре Сен-Пре, — денег на другой подарок все равно у него не было…
— И что?
— Он преподнес подарок невестам всего мира.
— А как звали студента?
— Его звали Феликс Мендельсон-Бартольди…
Мы пришли в загс к открытию. В помещении, сером, неприбраном, было холодно, стекло в одном окне вылетело, и фрамугу заколотили фанерой. Уныло чахнул без воды пыльный фикус. Пожилая тетя с ревматическими пальцами спросила нас строго:
— Брачевание или регистрация смерти?
Варя засмеялась, а я суеверно сплюнул через плечо.
— И совсем нечего смеяться! — нравоучительно сказала тетя. — С каждым может случиться…
— Мы на брачевание, — сказала Варя, светя своими огромными веселыми глазами, и лицо у нее было розовое с холода, свежее, такое отдохнувшее: и следа не осталось теней под глазами, только заметны были маленькие веснушки на переносице.
— Тогда после праздника приходите. Инспектор сейчас болеет, а я только по регистрации смерти…
— А почему же у вас такое странное распределение? — спросила Варя.
— Потому как со смертью не подождешь, документ срочно родным нужен — кому для похорон, кому для наследства, кому еще зачем-то. А со свадьбой и подождать можно, пока инспектор выздоровеет. Он вас и запишет по всей форме, как поп в церкви…
Мы расстались с Варей на углу Колхозной — я уже опаздывал к себе в МУР. Она притянула меня к себе, поцеловала быстро и сказала:
— Береги себя…
— А как же! Я тебе вечером позвоню…
— Я сегодня вечером дежурю. Звони завтра. Утром. Жду, мой родной…
* * *
ОБМУНДИРОВАНИЕ ДЛЯ УЧАЩИХСЯ РЕМЕСЛЕННЫХ УЧИЛИЩ
Учащиеся нового набора ремесленных и железно-дорожных училищ получают полное обмундирование: шинели, костюмы, белье, обувь. 1200 шинелей уже изготовила для московских училищ швейная фабрика им. Клары Цеткин.
«Труд»
Все эти дни я буквально с сумасшедшей настойчивостью преследовал эксперта-криминалиста: меня интересовали результаты стоматологической экспертизы; и вот сегодня, перед обедом, эксперт Родионов позвонил мне по внутреннему телефону и попросил подняться к нему в лабораторию. Мой интерес к этой экспертизе и опасения, которые я в последнее время испытывал, оправдались.
— Ничего утешительного для вас у меня нет, — сказал, разводя руками, Родионов. — По моей просьбе два очень опытных зубных техника сделали слепки из пластической массы по образцу…
Родионов любил выражаться научно и образцом называл надкусанную плитку шоколада, которую мы обнаружили на месте происшествия. Он достал из шкафа и показал мне два желтоватых слепка, на которых отчетливо вырисовывались следы зубов.
— Аналогичным образом мы сделали слепки зубов подозреваемого и потерпевшей, — продолжал Родионов, показывая мне еще четыре зубастые желтые пластинки, отчего мне стало немного не по себе. — И сравнили их как по совокупным, так и по отдельным характерным признакам…
— Ну попроще, Родионов! — поторопил я.
Он даже взглядом меня не удостоил:
— Анализ всех этих признаков побуждает прийти к заключению, что следы на образце не оставлены зубами подозреваемого либо потерпевшей…
Я замер: многое из той картины, которую мы себе нарисовали, основывалось на том, что Груздев, создавая видимость спокойной беседы, принес вино и шоколад любимых марок, дабы усыпить возможную подозрительность Ларисы…
— Извольте убедиться сами… — гудел тем временем Родионов. — У лица, оставившего следы на образце, нижние центральные резцы имеют значительные промежутки с остальными зубами. К тому же они несколько повернуты вокруг своей оси. Этих признаков очевидно не наблюдается в сравнительных слепках…
Это он был прав, эксперт Родионов, — преодолев отвращение, я сам сравнил слепки, ничего общего между ними не было.
— Надо же, заваруха! — подосадовал я вслух. — Что же нам теперь-то делать?..
— Искать третье лицо, оставившее данный след, — невозмутимо сказал эксперт Родионов, будто мне всего-то и надо было вытряхнуть из карманов содержимое и там среди пятиалтынных, папирос «Норд» и связки ключей обнаружить третье лицо.
Неторопливо спускаясь к нам в кабинет, я размышлял о том, что все в этом деле запуталось окончательно. С самого начала мы полагали, что, желая избавиться от Ларисы и завладеть квартирой, Груздев обманом и угрозой — «Неужели тебе некогда? Решай, иначе я сам все устрою!» — организовал мирную встречу с бывшей женой. Воспользовавшись ее беспечностью, убил, создал видимость ограбления и ушел, весьма несвоевременно повстречав на лестнице соседа Липатникова. На квартире в Лосинке спрятал пистолет «байярд» и уговорил сожительницу подтвердить его алиби, вообще-то надеясь, что никому и в голову не придет обвинять его в убийстве. Потом возникла загадочная фигура Фокса, у которого обнаружились вещи Ларисы. Первая версия заколебалась, потому что у Груздева оказался соучастник. А может быть, и исполнитель. Несомненный уголовник, человек, способный на все, даже по мнению любящей его женщины…
Я пришел к себе, уселся за стол, взял лист бумаги и начал рисовать на нем какие-то бессмысленные фигуры. Сейчас бы самый раз посоветоваться с кем-нибудь знающим, опытным, умным. Но Жеглов в эти «мерихлюндии» вникать не станет, скажет: «Опять умничаешь, Шарапов, работать надо…» — а Панков, как назло, выехал на два дня в Калугу на какое-то серьезное происшествие…
А может, они втроем там, у Ларисы, чай пили перед убийством? Непохоже, стол явно был накрыт на двоих. Это еще само по себе не доказательство, но все-таки… Скорей всего, там были все же двое… И что из этого? Ну да, важно знать, кто там был — Груздев или Фокс? Если Груздев, тогда нет вопросов. И его видел сосед Липатников. А если Фокс? Его никто не видел, но… вещи-то у него — тоже трудно представить, что Груздев забрал вещи и принес их Фоксу… Тьфу, чертовщина какая-то!
Еще раз, сначала: какие доказательства вины Груздева? Его намерение завладеть квартирой, получить развод. Впрочем, тут еще надо пораскинуть мозгами — мало ли людей хотят завладеть квартирой или получить развод? Сколько угодно! Но ведь они же не идут убивать ради этого? Дальше — он отрицает, что был в этот вечер у Ларисы. Как бы я рассуждал на его месте? Да очень просто: раз был там, значит, я и убил. Выходит, лучше отказаться… М-да-а, закруточка… Что дальше? Пистолет «байярд» в Лосинке. Вот тут уж не открутишься. На этом мы, в общем, и стоим сейчас. Что, если даже не сам убил, то потребовал от Фокса, чтобы тот немедленно принес ему пистолет?..
Прямо башка трещит, никак не могу все эти вещи в одну горсть ухватить. Груздев, Лариса, Фокс, Соболевская, чемодан у Верки, ящерица у Маруськи, пистолет в Лосинке… Груздев и Фокс, Груздев и Фокс… Постой-ка, друже, а почему это Груздев и Фокс у нас все время вместе, вроде близнецов неразлучных? А если их разлучить? Ведь Соболевская ясно сказала, что у Фокса с Ларисой было «серьезно». Не зря же Лариса и с работы уволилась, и деньги из сберкассы вдруг взяла? Тогда при чем здесь Груздев?.. Ага, при том, что пистолет-то все-таки у него, против такого факта не попрешь… А если они независимо друг от друга…
На этом мои рассуждения прервались, потому что пришел Жеглов и начал накручивать со страшной силой телефон — это только он один и умел за десять минут позвонить в сто мест и со всеми поговорить исключительно содержательно: «Але, Жеглов звонит. Ну как?.. Ага, жми…», или «Але, Жеглов… Значитца, так: сегодня не стоит, завтра посмотрим…», или, наконец, «Петюня, от Гордеича привет, к нему забеги, он скажет…». Я хотел поделиться с ним своими сомнениями, но в это время задребезжал мой внутренний телефон — звонили из лаборатории дактилоскопии. Лаборантка сказала канцелярским голосом:
— Передайте капитану Жеглову, что пальцевый отпечаток на бутылке «кюрдамира» оставлен не Груздевым, не Груздевой, а третьим лицом. Акт можете получить у секретаря отдела… — И положила трубку.
Опять это треклятое третье лицо! Ох, пора бы уже с ним познакомиться! Я хотел передать это миленькое сообщение Жеглову, но снова меня отвлек внутренний телефон:
— ОББ? Дежурный по КПЗ старший лейтенант Фурин. Числящийся за вами арестованный Груздев просится на допрос…
Перешагивая, по своему обыкновению, через две ступеньки сразу, Жеглов мне крикнул:
— Все, поплыл наш клиент, сейчас каяться будет!
Я молча кивнул, хотя особой уверенности в этом не испытывал. Ну да что загадывать — через минуту узнаем.
Груздева привели в следственный кабинет сразу же, он угрюмо, не глядя в глаза, поздоровался, опустился на привинченный табурет. Мне стула не было, и, хотя я мог принести его из соседней камеры, я остался на ногах, выглядывая в окно, из которого виднелась внутренность «собачьего дворика» — места для прогулок служебных собак.
Жеглов развалился за следовательским столом, но лицо его было внимательным и сочувственным; я понял, что он хочет подыграть Груздеву, всячески войти в его положение, не раздражать его победным видом. Но Груздев не обращал на Жеглова ровно никакого внимания, он просто сидел на табурете и тоскливо молчал, бездумно уставившись в верхний переплет окна, сквозь которое виднелся голубой кусочек неба и длинное, похожее на бесконечный железнодорожный состав, облако. Жеглов понял, что разговор придется начинать ему — не сидеть же здесь до вечера.
— В молчанку играть будем? — спросил он вежливым голосом.
Груздев пожал плечами, скривив тонкие губы.
— Дежурный доложил, что вы хотите поговорить со мной, — сказал Жеглов терпеливо. — Так, нет?
— С вами или с кем-нибудь еще, мне все равно… — разлепил наконец губы Груздев. — С вами меньше, чем с кем бы то ни было…
— Да почему же, Илья Сергеич? — искренне удивился Глеб. — Чем же я-то лично вам досадил? Ведь вот товарищ Шарапов, например, или следователь — мы ведь одним делом занимаемся!
— Слушайте, бросьте вы это словоблудие! — выкрикнул Груздев и еще передразнил — Де-елом вы занимаетесь! Не делом — то-то и оно, что не делом, невинного человека в тюрьме держите!
— Во-она, значитца, что-о… — пропел Жеглов. Встал, подошел вплотную к Груздеву. — Я-то думаю, заела человека совесть, решил грех с души снять… А ты опять за старое!
— Вы мне не тыкайте! — яростно закричал Груздев. — Я вас чуть не вдвое старше, и я советский гражданин… Я буду жаловаться!..
— Между прочим, это ведь все равно, как обращаться — на «ты» или на «вы», суть не меняется, — сказал Жеглов, возвратился к столу и уперся сапогом в стул. — Какая в самом деле разница будущему покойнику?..
Даже у меня дрожь прошла по коже от тихого и вроде ласкового голоса жегловского, а уж у Груздева и вовсе челюсть отвисла, бледный он стал прямо до синевы. Но держится молодцом.
— Кто из нас раньше покойником будет, это мы еще посмотрим, — говорит. — А засим я с вами разговаривать не желаю.
— А я желаю, — улыбнулся Жеглов. — Я желаю услышать рассказ о соучастнике убийства Фоксе. Я желаю между вами соревнование устроить: кто про кого больше и быстрее расскажет. От этого на суде будет зависеть, кто из вас пойдет паровозом, а кто — прицепным вагоном. Понятно излагаю?
Груздев так впился в него взглядом, — видно, что волнуется, но молчит. Потом на меня посмотрел и давит из себя:
— Мне давно, из книжек конечно, известен прием: один следователь грубый и злой, а другой — контратип. И по психологии допрашиваемый стремится к «доброму», чтобы рассказать то, что собирался скрыть… Тем не менее я вас очень прошу — уйдите, а с ним вот, — тут Груздев на меня указал, — с ним мы поговорим…
Жеглов расхохотался:
— Добра! Шарапов у нас следователь молодой, но настырный. Пусть попрактикуется, не возражаю…
Мне, конечно, комплимент жегловский не понравился: в моем-то возрасте уже не учеником желторотым — мастером пора быть… Но я, конечно, промолчал, а Жеглов сказал уже в дверях:
— Спасти свою шкуру можно только чистосердечным признанием и глубоким раскаянием. Как говорится, зуб за зуб, ребро за ребро, а печенка за селезенку… Про Фокса надо все рассказать… пока не поздно… — Захлопнул тяжелую, с «волчком», дверь, и долго еще слышался его смех под аккомпанемент сапожного скрипа, и я почему-то подумал, что Глеб, хоть и не «тыкал» больше Груздеву, но и на «вы» ухитрился к нему ни разу не обратиться. Я сел за стол и сказал попросту:
— Илья Сергеич, я действительно в милиции недавно, и опыта нет никакого, и в юриспруденции этой самой я не очень, но… вот какая штука. Я, когда разведротой командовал, любил к наблюдателю нового человека подсылать — старый ему видимую обстановку докладывал, а тот свежим глазом проверял. И, представьте, очень удачно это порой получалось, потому что у наблюдателя от целого дня напряженного всматривания глаз, что называется, замыливался; он, чего и не было, видел и, наоборот, не замечал порой того, что внове появлялось. Понимаете?
Груздев, мне показалось, слушал меня с интересом. И кивнул. А я дальше свою мысль развиваю:
— Тут ведь какая штука? У Жеглова, может, и действительно глаз на что-то замылился. Да и характером вы не сходитесь, ну прямо как кошка с собакой, черт побери! Вы мне-то хоть поверьте: не собираюсь я вас делать козлом отпущения. Виноваты — ответите. Невиновны — идите, как говорится, с миром. Но я хочу разобраться. Понимаете — разобраться.
— Но вы же не верите ни одному моему слову, — нерешительно сказал Груздев.
— И не надо! — горячо сказал я, — На что нам верить, не верить — нам надо знать. Вы мне тоже можете не верить, будем только на факты ориентироваться. Ну, еще… на здравый смысл.
— Хорошо. Если на здравый смысл, давайте попробуем, — согласился Груздев. — У меня тогда сразу вопрос, как раз на здравый смысл. Я, собственно, по этому поводу вас и вызывал.
— Слушаю, — сказал я;
— Мне предъявили заключение экспертизы, из которого следует, что из моего пистолета выстрелили нестандартной пулей, так, нет?
Я подтвердил, не подозревая еще, куда он клонит. А он продолжал:
— При вас во время осмотра в шкафу нашли пачку фирменных патронов «байярд», если вы помните, я сам указал, где они лежат. Теперь скажите на милость вы, человек военный, зачем же мне, имея фирменные патроны, заряжать пистолет нестандартным, рискуя, что его в самый ответственный момент перекосит, заест и тому подобное. А? Не знаете? Так я вам отвечу: настоящий убийца не знал, где патроны, и зарядил пистолет первым попавшимся, более или менее подходящим по размеру! Ясно?
— Допустим. Но вот как вы объясните, что пистолет обнаружен в вашей новой квартире?
— Вот! Вот это вопрос вопросов, — задумчиво сказал Груздев. — Им вы меня наповал бьете. Но при желании можно ответить и на него. Я уже ответил — не знаю. А вам — вам надо искать как следует…
Хитер он, конечно, бесовски хитер — я это давно заметил!
— Мы и ищем. И кое-что уже нашли. Поэтому товарищ Жеглов и спрашивал вас про Фокса, — сказал я.
— Я не знаю никакого Фокса! — горячо воскликнул Груздев. — Поверьте, я бы сразу сказал… Я только догадываюсь, что это у него нашли браслет Ларисы — в виде ящерицы. Так или нет?
Все-таки Груздев не тот человек, с которым можно на откровенность идти. И я сказал:
— Это вы не совсем в точку попали, но, как у нас на фронте говорили, действия ведете в правильном направлении.
— Хорошо, — кивнул Груздев, — не хотите говорить, не надо. Но вы же сами предложили разбираться с точки зрения здравого смысла…
— И, главное, фактов, — вставил я.
— И фактов. Но начнем со здравого смысла. Вы во всяком случае исходите из того, что убийца — я. И уже все факты рассматриваете под этим углом зрения. Вы, может быть, этого не знаете, но в науке существует способ доказательства от противного. Допустите на десять минут, что я к этому делу не причастен…
— Да как же это я могу допустить!.. — взвился я.
— Подождите, подождите. Я же говорю, на десять минут. Ну что вам стоит?
— Хорошо, допустим.
— Если это допустить, вся ваша система доказательств начнет рушиться, как карточный дом, — сказал Груздев.
Я вспомнил, как уже пытался сегодня связать все наши факты, чтобы подпереть обвинение Груздева, и как эти подпорки все время ускользали из рук, шатались, не хотели стоять на месте. Ну пусть теперь он их попробует на прочность. Но сказал бодро:
— Интересно поглядеть, как это у вас получится?
— Сейчас увидите, — пообещал он и начал: — Уже на первом допросе вы исходили из того, что, ненавидя Ларису, я решил избавиться от нее. Я действительно любил ее когда-то, но… Долго рассказывать, что там и как у нас происходило, но любовь выгорела — вся, дотла. Вы считаете, что антипод любви — ненависть. Но, поверьте, это вовсе не так! Настоящий антипод любви — равнодушие… И ничего, кроме равнодушия, Лариса у меня в последнее время не вызывала. Квартира… Квартира, как вам известно, моя, и вопрос ее обмена был лишь вопросом времени. Кстати, известно ли вам, что Лара хотела вернуться к матери, но именно я решил оставить ей часть своей площади? Если нет, спросите у Наденьки, у их матери — они подтвердят. Неужели я произвожу впечатление человека столь нетерпеливого и к тому же столь жестокого, что мне легче убить, чем подождать месяц-два? — Груздев внимательно смотрел на меня, рассчитывая увидеть, какое впечатление производят его слова, но я хоть и думал, что наши мнения здорово совпадают, просто он до конца эти вещи закругляет и додумывает, но виду не подавал, сидел и слушал — давай, мол, излагай, раз условились…
Я протянул Груздеву папиросу, он поблагодарил кивком, заломил мундштук по-своему — стабилизатором, прикурил и продолжал:
— Важной уликой против меня вы считаете заявление этого алкоголика Липатникова о том, что он меня видел на лестнице. Но я вам еще раз говорю: я был там не в семь часов, а в четыре! И Ларису дома не застал, поэтому и написал записку… Я не знаю, как мне это доказать, но помогите мне! В конце концов, почему слова Липатникова ценнее, чем мои? Но ему вы верите безоговорочно, мне же вовсе не верите…
— Ваш сосед — человек незаинтересованный, — подал я голос.
— Ну, допустим. Но он ведь только человек, эраре гуманум эст — человеку свойственно ошибаться… Тем более, как это положено, всех соседей расспросите, осмотрите его часы, — может быть, они врут, — еще что-нибудь сделайте! Только делайте, не сидите сиднем, успокоившись на одной версии. Еще раз мою жену допросите, квартирохозяйку, сопоставьте их рассказы — тут миллиграммы информации могут сыграть счастливую или роковую роль…
— Хорошо, — перебил я его. — Я обещаю вам еще раз все это проверить досконально. Но вы отвлеклись…
— Да. Действительно… — Груздев тряхнул головой, словно освобождаясь от порыва чувств, который он себе только что позволил. — Главная улика против меня, просто-таки убийственная, — этот злосчастный «байярд»…
— Еще и страховой полис… — напомнил я.
— И этот дурацкий полис, о существовании которого я даже не подозревал! Если предположить, что я не имею отношения к убийству…
— То выходит, вы прямо так и сказали Жеглову, что мы их вам подбросили, — встрял я. — А зачем — вы об этом подумали? Наши ребята каждый день жизнью рискуют…
— Подумал, — сказал Груздев твердо. — Вероятно, я был не прав. Не вдаваясь в обсуждение ваших моральных качеств, я подумал, что для того, чтобы эти вещи мне подбросить, вы должны были иметь их сами… А это уже маловероятно. Значит, их подбросил мне убийца, и отсюда следует, что он меня знал. Вот в этом направлении вам и надо искать…
Я невольно усмехнулся: войдя в роль, Груздев начал давать мне указания, будто он сам был моим начальником, а не Глеб Георгиевич Жеглов. Наверное, что-то такое есть в моем характере, если все вокруг меня, только познакомившись, уже пробуют мною командовать. Но я, честно говоря, командиров таких самозванных недолюбливаю, с меня тех хватает, которые по уставу положены. Потому я и сказал Груздеву:
— В каком направлении искать, это вы меня не учите, сообразим сами кое-как!
Он, видно, понял, что хватил лишку, потому что сразу же вроде как извинился:
— Да мне и в голову не приходило… без меня учителя найдутся. Я просто хотел сказать, что самая у вас неблагодарная задача — доказать мою вину. Поскольку я не виноват и рано или поздно это откроется, я в это свято верую, а то бы и жить дальше не стоило… — Он тяжело, судорожно как-то вздохнул, добавил: — Был такой китайский мудрец, Конфуций его звали, вот он сказал однажды: «Очень трудно поймать в темной комнате кошку. Особенно если ее там нет…»
Поймать в темной комнате кошку — это значит доказать, что он убил Ларису. А кошки в комнате вовсе нет… М-да, это он лихо завернул, красиво, надо будет Глебу рассказать, он такие выражения любит. К слову вспомнилась мне «Черная кошка», и от этого я почему-то почувствовал себя неуверенно, тоскливо мне стало как-то. Помолчал я, и Груздев сидел молча, в камере нашей было тихо, и только на первом этаже слышался смех и крепкие удары костяшками о стол — свободная от караула смена забивала «козла». Ввел он меня все-таки в сомнение, Груздев, надо будет все, о чем он толкует, до ногтя проверить. А я, выходит, никак на него повлиять не смог? Сильнее он меня выходит? Это было как-то обидно осознавать.
— Илья Сергеич, все, про что мы говорили, — это, куда ни кинь, воображение. Ну поскольку мы вообразили, что вы не виноваты. А факты остаются, и для суда их, по моему разумению, будет вполне достаточно, чтобы вас осудить. А какой будет приговор, вы сами знаете, у вас в камере Уголовный кодекс имеется. Так не лучше ли сознаться — ведь у вас наверняка какие-то причины были, ну, не уважительные конечно, а эти… смягчающие, что ли. Суд учтет и может вам жизнь сохранить…
Груздев вскочил, лицо и шея пошли у него красными пятнами, он закричал:
— Нет! Никогда! Признаться в том, чего не совершал, да еще в убийстве? Никогда! Как же я жить-то дальше буду, убийцей?.. Не-ет… Уж если мне суждена эта Голгофа… я взойду на нее… я взойду… Не-ет, мой друг, — сказал он глухо, но очень твердо, окончательно: — Раз уж я человеком родился, надо человеком и умереть…
По комнате растеклось, всю ее до отказа заполнило тяжелое наше молчание; каждый думал о своем, а внизу по-прежнему с треском, с хрустом врубали «козла», гомонили, смеялись. На окно, шелестя здоровенными крыльями, слетел сизарь, он заглядывал в комнату и смешно крутил крохотной головкой, словно приглашая выйти из прокуренного помещения, подышать свежим воздухом. Груздев долго смотрел на него, а когда голубь, захлопав крыльями, взлетел в небо, проводил его взглядом, и вдруг лицо его, суровое, сухое, с жесткими складками вдоль рта, утратило на моих глазах четкость, черты стали расплываться, губы жалко задрожали — Груздев плакал! Я неуклюже попытался успокоить его, и так мне было невыносимо видеть взрослого плачущего мужчину, что я отвернулся к окну, делая вид, что не замечаю его слез, и он сам, видимо, старался сдержаться изо всех сил, и за моей спиной раздавалось тяжелое сопение и храпящие всхлипы, похожие на рычание.
Успокоившись наконец, он сказал:
— Не вижу я выхода! Весь в уликах, — будто меня кто-то нарочно запутал… Я ведь всю жизнь был практическим человеком, но… Я не могу бороться с неведомой тенью, да еще отсюда, из тюрьмы… Я не могу искать в темной комнате кошку… И мне отсюда не вылезти… — Он судорожно вздохнул, как вскрикнул, по-детски, ладонью, утер мокрое от слез лицо, поднял на меня глаза: — Послушай, Шарапов! Я вижу, ты хороший парень, неиспорченный… Пойми, меня может спасти только пойманный настоящий убийца. Прошу, заклинаю тебя всем святым — ищи его, ищи! Найди! Ты сможешь, я верю. Пойми, если вы его не найдете, вы сами станете убийцами — вы убьете ни в чем не повинного человека!..
Я нажал кнопку, вызывая дежурного надзирателя, поднялся, и Груздев крикнул мне, уже в дверях, руки назад:
— Даже если меня осудят, ищи его, Шарапов! Не жизнь, хотя бы честь мою спаси!..
С тяжелым сердцем ехал я в радиокомитет — Груздев не то чтобы убедил меня в своей невиновности, но и мою уверенность в противоположном он размыл основательно. Конечно, стоило бы все это обсудить с Жегловым, но он, скорее всего, назовет меня сентиментальной бабой и поднимет на смех, и я был даже рад, когда после допроса Груздева не застал его в кабинете: умчался куда-то в город. А я решил узнать на радио, когда и какой именно матч транслировался двадцатого октября, во сколько точно кончился, с каким результатом и так далее, — больше полагаться на приблизительные вычисления Жеглова я не хотел.
Совсем молоденькая девчурка — на улице я бы ей больше шестнадцати ни за что не дал — оказалась редактором спортивных передач и дежурила в тот день. Разговор у нас с ней предстоял короткий, по моим расчетам, но, вместо того чтобы ответить путем на мой вопрос, редакторша сама спросила, порывшись в аккуратных папках-скоросшивателях:
— Вас какой матч интересует?
Я удивился — только что я уже сказал ей, что интересуюсь матчем двадцатого октября. На что девица спокойно мне возразила:
— Двадцатого транслировались два матча — конец сезона и очень напряженная таблица розыгрыша…
* * *
В Москве семьсот детских садов. Ежедневно их посещает 70000 ребят. Количество садов все время возрастает. В хорошем помещении на Лефортовском валу создан детский сад для 250 детей. Недавно гостеприимно открыл свои двери для ста маленьких хозяев детский сад в Свердловском районе.
«Вечерняя Москва»
…Меня, как говорил старшина Форманюк, будто пыльным мешком по голове из-за угла стукнули; во всяком случае, редакторша спросила с недоумением:
— Случилось что-нибудь очень серьезное?
— Да, золотко, — сказал я торопливо. — Говорите, да поскорее, какие были матчи, где, во сколько и тому подобное…
Редакторша пожала узкими плечиками:
— Пожалуйста. Двадцатого октября, четырнадцать часов. Трансляция со стадиона «Динамо». Ведущий — Вадим Синявский. Двадцать две тысячи зрителей. Кубок СССР. Играли ленинградский «Зенит» и московский «Спартак». Счет 4:3. Передача окончилась в пятнадцать пятьдесят пять. Там же — календарная встреча ЦДКА-«Динамо», в семнадцать часов…
— Стоп, девушка, хватит!.. — заорал я и умчался, наверняка оставив у молодой редакторши не самое лучшее впечатление о московских сыщиках.
Когда я вернулся из Лосинки, переполненный самыми поразительными новостями, какие только можно себе представить, Жеглов уже сидел в кабинете за своим столом и сосредоточенно работал над какими-то записями. Он поднял голову, довольно хмуро взглянул на меня, буркнул:
— Ты где шляешься, Шарапов? Время уже к семи, а тебя все нет…
— Сейчас доложу, — пообещал я, скинул плащ, причесался и занял выжидательную позицию. Глеб дочитал записку, перевернул ее вниз текстом, ухмыльнулся:
— Ну, валяй, орел, докладывай. По лицу вижу, сейчас будешь хвастаться.
— Так точно, — сказал я. — Только не хвастаться, а сообщать о результатах проверки. Хвастаться нескромно как-то…
— Ну-ну, скромник… Слушаю.
Я выждал немного, чтобы как в театре, эффектно, и сказал:
— Груздев невиновен. Освобождать его надо!
Получилось не так, как в театре, а наоборот, будто бухнул я холостым. Жеглов поморщился, сказал хладнокровно:
— Да ты шутник, оказывается. Ну ладно, шути дальше.
— Я не шучу, — сказал я. — В книжке, которую ты мне дал, написано, что сила доказательств — в их вескости, а не в количестве. И я с этим согласен…
— Тогда порядок, — не удержался Жеглов.
Я не стал заводиться, кивнул:
— Ага, точно. Вот я поговорил по душам с Груздевым и понял. Что у нас с ним что-то получается не то. Калибр не такой у человека, чтобы из-за квартиры на душегубство пойти…
Жеглов снова перебил меня.
— Я, конечно, не Лев Толстой, — сказал он. — Но тоже отчасти психолог… И хочу внести некоторую ясность с Груздевым. Почти все сослуживцы характеризовали его как человека скрытного. Да мы и сами в этом убедились. А скрытность обязательно означает притворство, — значит, ложь… Уже одного этого немало, потому что притворщик, врун — потенциальный преступник…
Я эти рассуждения даже дослушивать не стал.
— А если человек скрытный от застенчивости, например? — сказал я, но сообразил сразу, что к Груздеву это, пожалуй, вряд ли относится, и поправился: — Или от скромности? Тоже потенциальный преступник?
Жеглов, конечно, зацепился:
— Скромный он-это да, точно, прямо институточка голубая, чистая, как мак! — И, довольный собой, посмеялся немного, а потом посерьезнел как-то с ходу, будто тряпкой с лица смех стер, сказал: — Давай к делу, что ты бодягу развел…
— Так я и собирался к делу, а ты тут со своей психологией, — сказал я досадливо. — Можешь ты меня минуту послушать, не перебивая?
Мы рассчитали, что сосед Ларисы видел Груздева на лестнице около семи часов — как раз в это время кончился матч ЦДКА — «Динамо»…
— Ну?
— Ты помнишь, что сосед этот, Липатников, времени не знал, только по футболу мы и сориентировались?
— Так.
— И кто играл, он не помнил, помнишь? Он еще сказал, что не болеет…
— Заладил: «помнил», «помнишь»! Не тяни кота за хвост, что у тебя за привычка!..
— Я не тяну, я хочу, чтобы ты все до мелочи вспомнил — это очень важно. Так вот, на радио мне сказали, что в этот день был еще один матч, «Зенит» — «Спартак», и трансляцию его закончили в четыре. Понимаешь — в четыре! Соображаешь, что это значит? — спросил я и протянул Жеглову справку из радиокомитета.
Он взял справку, внимательно прочитал ее, с недоумением посмотрел на меня, повертел справку в руках, будто хотел еще что-нибудь из нее выжать, но больше там ничего не было написано, и он сказал:
— М-да… Это несколько подмывает показаниям соседа… Но мы ведь на них меньше всего базировались.
— Я извиняюсь, — сказал я запальчиво. — Это, по-моему, подмывает не показания соседа, а наши с тобой расчеты. Сосед что? Он утверждает, что видел Груздева после матча, а когда это было, ему неизвестно. А Груздев сразу сказал, что встретил Липатникова в четыре. Это как будем понимать? Он ведь показания соседа предусмотреть не мог?
— Да черт с ними, с этими показаниями, — сердито сказал Жеглов. — Мы и без них бы, обошлись.
— Пока не обходились. Ты же сам про скрытность Груздева толковал и целую теорию из нее вывел: раз скрывает, что был в семь, значит… и все такое прочее…
Жеглов разозлился всерьез:
— Слушай, орел, тебе бы вовсе не в сыщики, а в адвокаты идти! Вместо того чтобы изобличать убийцу, ты выискиваешь, как его от законного возмездия избавить.
И оттого, что он разозлился, я, наоборот, как-то сразу успокоился и сказал ему уважительно:
— Глеб Георгиевич, ну что ты на самом деле… Мы ж с тобой одну работу работаем, просто я хочу, чтобы возмездие действительно законное было, — как говорится, без сучка-задоринки. Ты же лично против Груздева ничего не имеешь, верно? Но уверился, что он преступник, и теперь отступать не хочешь…
— А почему это я должен отступать? — рассердился Жеглов.
— А потому, что факты. Вот ты послушай меня спокойно, без сердца. Я после разговора с Груздевым думал много… плюс все делишки Фокса этого растреклятого. Понимаешь, ведь между ними ничего не может быть общего, не могу я себе представить, чтобы такие разные люди могли промеж себя сговориться как-либо…
— Ты еще много чего не можешь представить, — вставил Жеглов.
— Не заедайся, Глеб, — попросил я его. — Лучше слушай. Соболевская мне малость глаза приоткрыла. Мы с тобой все время считали, что Груздев, в крайнем случае, мог навести Фокса на Ларису, так? Оказывается, Фокс и без Груздева ее знал и у них были отношения. Серьезные, ну, со стороны Ларисы, стало быть…
Глеб закурил, сильно затянулся, так что щеки впали, сказал:
— Ну-ну, продолжай, психолог…
Я на это не обратил внимания, мне важно было ему все разъяснить, чтобы он, как и я, уразумел расстановку сил.
— Когда я про второй матч узнал, у меня в башке будто осветилось. Ты сам посмотри, все ведь как нарочно складывается: патрон нестандартный, палец на бутылке не его, след на шоколаде чужой. И что в четыре был, а не в семь, вполне возможно. А если в четыре, а не около семи, то остается одна-единственная улика — пистолет…
Глеб снова затянулся и процедил:
— Одна эта улика сто тысяч других перевесит…
— Ага. Вот я и понял, что точно так же может думать Фокс. Поэтому я поехал в Лосинку и расспросил обеих женщин о том, что было двадцатого и двадцать первого октября — подробно, по минутам…
Глеб даже со стула поднялся:
— И что?..
— Утром двадцать первого, часов в одиннадцать, пришел проверять паровое отопление перед зимой слесарь-водопроводчик. Крутился по дому минут двадцать. Высокий, черный, красивый, под плащом — военная одежда. В хозконторе поселка водопроводчик с такими приметами не значится… — Я с торжеством посмотрел на Глеба: — Вопросы есть, товарищ начальник?
Жеглов в мою сторону даже не высморкался. Нещадно скрипя блестящими сапогами, принялся ходить по кабинету из угла в угол, долго ходил, потом остановился у окна, снова долго там рассматривал что-то, ему одному интересное. Не поворачиваясь ко мне, сказал:
— Жена Груздева, чтобы мужа выручить, под любой присягой покажет, что это ты пистолет подбросил. Или расскажет, о чем говорили отец Варлаам с Гришкой-самозванцем в корчме на литовской границе. Квартирохозяйку тоже можно заинтересовать. Или запугать. Это не свидетели.
Опять вся моя работа к чертовой бабушке! Беготня, все волнения мои — коту под хвост. Я аж задохнулся от злости, но спросил все-таки негромко:
— А кто же свидетели?
По-прежнему глядя в окно, Жеглов кинул:
— Фокс. Вот единственный и неповторимый свидетель. Для всех, как говорится, времен и народов. Возьмем его, тогда…
Чуть не плача от возмущения, я заорал:
— Но ты же сам знаешь, Груздев не виноват! Что же ему, за бандита этого париться?! У него, может, каждый день в тюрьме десять лет жизни отымает!
Жеглов наконец повернулся, но глядел он куда-то вбок, и голос у него был злой, холодный:
— Ты лишние сопли не разводи, Шарапов. Здесь МУР, понял? МУР, а не институт благородных девиц! Убита женщина, наш советский человек, и убийца не может разгуливать на свободе, он должен сидеть в тюрьме…
— Но ведь Груздев…
— Будет сидеть, я тебе сказал. А коли окажется, что это Фокса работа, тогда выпустим, и все дела. И больше об этом — хватит, старший лейтенант Шарапов. За дело несу персональную ответственность я, извольте соблюдать субординацию!..
Замолчал он, и мне как будто говорить нечего стало, хотя и вертелось у меня на языке, что Жеглов — это еще не МУР, что во всем этом нет логики и нет справедливости, но как-то заклинил он меня своим окриком: ведь я как-никак военная косточка и пререкаться с начальством в молодые еще годы отучен… В репродукторе голос певца старательно, с коленцами выводил: «В моем письме упрека нет, я вас по-прежнему люблю-ю-ю…» Только он и звучал в нехорошей тишине между нами, двумя довольно упрямыми мужиками, приятелями можно сказать…
В пепельнице лежали и дымили обе наши «нордины», и случайно залетевший сквозь окно лучик солнца пересекали две струйки дыма — одна ярко-голубая, плотная, другая светлая, почти прозрачная, — и я подумал: как странно, у двух одинаковых папирос дым совсем разный, вот один, голубой, выстлался понизу, вдоль стола, а другой, белый, тянется вверх. Я посмотрел на Жеглова, он снова отвернулся к окну, загораживая весь проем широкой спиной, а я думал о его шуточках, о всей его умелости, лихости и замечательном твердом характере. «Железный парень наш Жеглов», — сказал однажды о нем Коля Тараскин, и это было, конечно, правильно…
В девять часов утра конвой доставил Ручечника к нам в кабинет. Камера никому, видать, не в пользу — за эти дни он сильно сдал: пожелтело лицо, редкая жесткая щетина прибавила добрых два десятка лет, крупная тяжелая челюсть, придававшая ему мужественное выражение, как-то неуловимо вытянулась, стала просто длинное, старческое, глаза запали и недобро поблескивали из глубоких глазниц. Я усадил его на стул в углу кабинета, и он уставился на свои пижонские штиблеты, которые из-за вынутых шнурков сразу приобрели какой-то жалкий, нищенский вид. Жеглов разгуливал по кабинету, напевая под нос: «Первым делом, первым делом самолеты», я сидел за своим столом, глядя на Ручечника, и длилась эта пауза довольно долго, как в театре, пока он, хрипло прокашлявшись, не сказал:
— Чего притащили, начальники? Покимарить вдосталь и то не дадут…
На что Жеглов быстро отозвался:
— Не лги, не лги, Петр Ручников, тебе спать сейчас совсем не хочется, бессонница у тебя сейчас!
Ручечник спорить не стал, он уныло смотрел куда-то в стену за спиной Жеглова, взгляд был у него грустный и сосредоточенный. Потом без видимой причины повеселел, попросил у Жеглова чинарик, и тот, лихо оторвав зубами конец папиросы, протянул ее вору:
— На, пользуйся моей добротой… — И, подождав, пока Ручечник сделал несколько жадных затяжек, осведомился: — Не надоело бока давить в нашем заведении?
— Ох надоело, начальник! — искренне сказал Ручечник. — Можно сказать, от одной скуки тут околеешь. Сидит со мною хмырь какой-то залетный — деревня, одно слово, ни в очко, ни в буру не может…
— А на воле благода-ать… — соблазнял Жеглов. — По нынешнему времени ты бы уже огрел бутылочку, поехал бы на бегах рискнул…
Ручечник аж всхлипнул огорченно от таких замечательных, но — увы! — недоступных возможностей:
— Чего толковать, на воле жизнь куда красивше, чем в седьмой камере, да куда денешься? — Он с хрустом потянулся, широко зевнул — О-ох, тошно мне, граждане начальники, отпустили бы мальчишечку…
— И отпустим, — с готовностью и вполне серьезно сказал Жеглов. — Ты мне Фокса, я тебе волю. Мое слово — закон, у любого вора спроси!
— Точно. Ты мне волю, а Фокс? — Ручечник опустил голову и говорил тоже серьезно: — Он ведь меня погубит. Фокс — человек окаянный. На первом же толковище не он, так дружки его меня по стене размажут, ась?
Он поднял голову, смерил Жеглова глазами, и ничего в его лице не осталось дурашливого, что было еще минуту назад, а видны были только испуг да тоска по свободе, такой близкой и такой невозможной.
— Не так страшен черт, как его малюют, — построил улыбку Жеглов. — Мы ведь его все равно возьмем…
— Только не через меня, только не через меня, — быстро забормотал Ручечник. — Мне главное, чтобы совесть чиста, я тогда на любом толковище отзовусь…
Глеб пожевал губами, лицо его стало суровым.
— Ты Фокса боишься… — сказал он не спеша. — Напрасно… Тебе пока что меня надо бояться, я тебя скорее погублю, коли ты так…
— Эхма, тюрьма, дом родной! — отчаянно махнул рукой вор. — Отпилюсь на лесоповале — и с чистой совестью на волю! Вы не подумайте, начальнички, что я злыдень такой… — Лицо его сморщилось, казалось, он вот-вот заплачет. — Что я, вам помочь не хочу? Хочу, истинный крест! Но не могу! Я вам вот байку одну расскажу — без имен, конечно, но так, для примеру. Хочете?
— Ну-ну, валяй, — разлепил губы Жеглов.
— Есть такое местечко божье — Лабытнанга, масса градусов северной широты… И там лагерь строжайшего режима — для тех, кому в ближайшем будущем ничто не светит. Крайний Север, тайга и тому подобная природа. Побежали оттуда однова мальчишечки — трое удалых. Семьсот верст тундрой да тайгой, и ни одного ресторана, и к жилью не ходи — народ там для нашего брата просто-таки ужасный. И представьте, начальники, вышли мальчишечки к железке. Двое, конечно.
— А третий? — спросил я. — Не дошел?
Ручечник сокрушенно покачал головой, вздохнул:
— Не довели. За «корову» его, фраеришку, взяли.
— Как это?! — оторопело спросил я.
— Как слышал. Такие у нас, значит, ндравы бывают. Жизнь — копейка. А уж для Фокса — тем более…
Ручечника увели — дальше разговаривать с ним было без толку, он явно предпочитал отсидку встрече с Фоксом. Оставалась Волокушина. Жеглов сбегал, переговорил с ней, и она без особого сопротивления согласилась позвонить Ане. Со связистами все было заранее договорено, и не прошло и часа, как мы сидели в маленькой уютной комнате Волокушиной в Кривоколенном переулке, 21. В комнате даже после обыска было чисто и уютно; массивный торгсиновский буфет сиял промытыми резными стеклами, кружевной подзор на кровати и такая же салфеточка под телефоном топорщилась от крахмала, мраморные слоники — семь штук по ранжиру на буфете — сулили счастье, которого Волокушина так жадно хотела, да не дождалась…
После того как Волокушина позвонила по телефону бабке Задохиной, разговаривать нам было особенно не о чем — инструкции полной мерой были выданы по дороге, — мы сидели молча, думая каждый о своем, и только старший сержант Сафиуллин из отдела связи, приехавший с нами для обеспечения нормальной работы аппаратуры, время от времени проверял, не фонят ли наушники, которые он для нас с Жегловым подключил к телефону параллельно. Конечно, прождать можно было черт те сколько — и сутки, и двое, — но нам повезло: минут через сорок телефон задребезжал, и Волокушина, резко побледнев, сняла трубку. Мы тоже прижали к ушам наушники. Мужской низкий голос прозвучал так, будто звонили из соседней квартиры:
— Света?
— Да, я… — Волокушина глазами, всем лицом, головой показала нам, что это Фокс.
— Где Петька? — требовательно спросил Фокс.
Точно так, как было уговорено, Волокушина зашлась в плаче, сквозь который прорывались отдельные несвязные слова.
— Ты что ревешь, дура? — спросил Фокс злобно. — Говори толком!
— Пе-е-етеньку посадили, — заверещала Волокушина. — Фоксик, миленький, помоги, что же я теперь делать-то бу-у-уду-у?..
— А ты как выскочила? — спросил он подозрительно.
— Его с номерком взяли, на карма-а-ане-е…
— Понял, — сказал Фокс деловито. — Слушай внимательно: я ему помогу, чем возможно. Раз. Ты больше к Аньке не звони, я тебе потом сам позвоню. Это два. Если тебя лягавые возьмут, молчи, как немая. Тогда выручу. Будешь болтать — язык отрежу. Все…
Гудки отбоя возвестили, что разговор окончен, и почти в ту же секунду раздался зуммер полевого телефона Сафиуллина. С телефонной станции сообщили: Фокс звонил из автомата в булочной у Сретенских ворот. Прямо со станции туда уже мчался на машине Пасюк — прочесать с группой сотрудников прилегающую территорию.
Но Фокс как сквозь землю провалился, хотя поработал Пасюк истово. Узнали мы об этом немножечко позже — когда приехали в Управление и выслушали его рапорт.
— Ничего, — утешил расстроенного Пасюка Жеглов. — Он, гад ползучий, от меня не уйдет. Слово чести!
Я видел, что от злости он прямо искрился, словно только что заряженный танковый аккумулятор.
— По домам! — скомандовал Жеглов! — Отдохнуть по силе возможности и в девятнадцать пятьдесят быть у входа в «Савой». Марш!..
* * *
ЭКСПОНАТЫ ИЗ БЕРЛИНА
Выставка образцов трофейного сооружения захваченного у немцев в 1941–1945 годах, продолжает пополняться новыми экспонатами. В Москву доставлено много образцов боевой техники, отбитой у врага в Берлине, Будапеште и в других районах недавних боев.
«Известия»
Глупо, конечно, но факт — очень я взволновался перед походом в «Савой». Как там ни говори, а все-таки первый раз в жизни собирался я в ресторан. Еще до демобилизации побывал я пару раз в немецких «гештетах», но какой же это ресторан — забегаловка, и все! И еще я очень жалел, что в ресторан я иду искать Фокса, вместо того чтобы нам отправиться туда с Варей, попробовать жареного мяса, выпить винца, потанцевать, и все бы увидели, что я тоже кое-чего стою, коли пришла со мной туда самая красивая девушка.
Но об этом и думать нечего, потому что мы отдали Шурке Барановой карточки, и нам с Жегловым еще надо смикитить, как дотянуть до конца месяца хотя бы на хлебе с картошкой. Наши талоны на второе горячее блюдо были действительны только для управленческой столовой. Нет, коммерческие рестораны нам пока не по карману!
Об этом и сказал нам Жеглов в автобусе, когда мы остановились неподалеку от входа в «Савой» без десяти минут восемь. Он выдал нам по замусоленной синей сотняге и сказал:
— Деньги казенные, не вздумайте там шиковать на них! Тем более что вовсе не известно, явится ли он сюда…
Все засмеялись: в коммерческом ресторане на сотню зашикуешь, пожалуй! Гриша Шесть-на-девять спросил:
— А чего можно взять на сто рублей?
Жеглов неодобрительно покосился на него:
— Две чашки кофе, рюмку сухого вина и бутылку лимонада. Но тебя это все не касается — ты нас вместе с Копыриным будешь здесь дожидаться…
— Ну-у, тоже придумал, я, может быть…
— Отставить разговоры! Вы здесь не прохлаждаться должны, а прикрывать наш тыл. Неизвестно, как там все сложится, поэтому у вас с Копыриным должна быть все время готовность номер один. Не отвлекаться, газет не читать, байки не травить — все время вы должны просматривать зону перед входом в ресторан. Если случится так, что Фокс придет и вы его опознаете, дайте ему спокойно войти, после чего ты, Копырин, остаешься на месте, а Гришка идет ко мне. Задача вам ясна?
— Чего там неясного! — невозмутимо сказал Копырин.
— Ясна, но мне хотелось бы… — начал Гриша, но Жеглов махнул рукой:
— С тобой все! Теперь задача для Тараскина и Пасюка. Значитца, ресторан имеет два зала в форме буквы «Г». В оба зала есть входы — один с улицы, другой из гостиницы. Вы проходите и садитесь в самом конце второго зала, блокируя вход-выход из гостиницы. Я зайду в ресторан первым и сяду в самой середине — у фонтана, так, чтобы меня видно было из обоих залов. Шарапов двигается замыкающим. У входа в первый зал находится стойка с высокими стульчиками, называется «бар». Вот ты, Шарапов, со своей заграничной внешностью, и будешь нести службу у стойки. Сидеть тебе надо спиной к входу, вполоборота к стойке — тогда ты будешь всех просматривать, а твое лицо почти никто не увидит. Диспозиция ясна?
— Ясна.
— Как только мы уйдем, Копырин отгонит автобус к углу Пушечной и Рождественки — с этой точки вы можете наблюдать оба входа: и в ресторан, и в гостиницу.
Я спросил:
— Что делаем, если опознаем Фокса?
— Спокойно пьем кофе на всю отпущенную финчастью сотню. Не глазеем на него, не дергаемся, не ерзаем. Все сидим на своих местах и ждем, пока Фокс отгуляет и начнет собираться домой или в туалет. Брать его можно только в гардеробе — он вооружен и в зале может положить несколько человек. Начинать по моей команде.
— Последний вопрос, — сказал я. — Глеб, мы его не можем перепутать? Ну, за другим погнаться? Мы ведь его в лицо не знаем — только по словесному портрету…
— Знаем, — твердо кивнул Жеглов. — Есть у меня человек, который его знает… Все, оперативка закончена. Тараскин и Пасюк, на выход!
Через минуту после них ушел Жеглов, а потом и мне отворил дверь своим костылем-рукоятью Копырин:
— Давай, старшой, ни пуха тебе, ни пера, — сказал он мне вслед и хлопнул по спине.
Я отдал гардеробщику свой плащ, потрогал локтем пистолет в боковом кармане, причесался перед зеркалом и поднялся по четырем мраморным ступенькам в зал. Народу было не очень много — я знал, что ресторан работает до трех часов ночи и собираются люди около девяти. Огляделся я быстренько и увидел, что нахожусь около той самой стойки с высокими табуретами, о которой говорил Жеглов. Табуретки, кожаные, мягкие, крутились на шарнире, как сиденья у пулеметной турели, и сверху мне было очень удобно озираться. А зеркала буфета в лучшем виде отражали входную дверь. Ко мне подошла буфетчица и вежливо сказала:
— Добрый вечер, добро пожаловать…
Я даже удивился — чего это она так обрадовалась моему приходу? И тоже ей приветливо сказал:
— Здравствуйте, давненько я не бывал у вас…
Бровки у нее белые, выщипанные, подведенные, крендельки шестимесячной аккуратненько выложены под сеточкой с мушками.
— Что желаете выпить? Коньяк, водка, ликер, коктейль, пунш?
И спрашивает негромко, доверительно, будто о секрете между собой мы сговариваемся и она мне тоном своим дает понять, что никому не разболтает, нигде не проговорится, что я у нее в баре выпивал.
— Вы мне кофе пока налейте и меню дайте, — сказал я ей тоже по секрету.
— Меню в обеденном зале, а у нас карточка, — сказала она не очень обрадованно.
— Ну карточку давайте, — покладисто кивнул я.
Она ушла варить кофе, а я стал оглядывать каждый стол в отдельности. Прямо передо мной, слева от входа, торцами к окнам стояли четыре стола и к ним были приставлены диваны с высокими спинками, так что сидящие за столом будто в купе поезда находились — их никто не видит, и они ни на кого не смотрят. За стойкой бара вход на кухню, потом зал кончался и переходил в площадку, посреди которой бил настоящий фонтан! Маленький бассейн с медными загородками, а в середине фонтан! В потолок были вмазаны зеркала, и в них я видел дно фонтана, и это было невероятно красиво — по потолку плавали золотые рыбки с пышными хвостами! Это ведь надо придумать такое! Напротив фонтана на маленькой сцене сидел оркестр, а вокруг стояли двухместные столики.
За одним из них уже устроился Жеглов, с ним за столом сидел еще какой-то человек вполоборота ко мне, и с затылка он казался почему-то знакомым. Жеглов прицепил ко второй пуговице гимнастерки крахмальную белую салфетку, и со стороны казалось, будто он готовится к обильному обеду. Это же надо, на сто его рубликов — смех один! Мне с моей табуретки было очень хорошо видно лицо Жеглова, высокомерно-насмешливое, со злым блеском в глазах. Время от времени он что-то цедил своему собеседнику сквозь зубы и учительски помахивал пальчиком у него перед носом. Во дает!
— Вот ваш кофе. И карточка. — Я обернулся к буфетчице, которая протягивала мне дымящуюся чашку и картонку с ценником. Я смотрел на карточку углом глаза, чтобы не терять зал из поля зрения. «Крюшон-фантазия», «мокко-глинтвейн», «шампань-коблер», «абрикотин», «порто-ронко», «маяк». Все очень красиво и загадочно, но все мне не по деньгам. Взял я себе самый дешевый пунш-«лимонный», пятьдесят шесть рублей порция. Буфетчица смотрела на меня прозрачными белесыми глазами, и лицо у нее было вытянутое, постное, как у сытой утицы.
— И все? — спросила она.
— Пока все, — бросил я ей небрежно, и она стала колдовать с какими-то кувшинчиками, бутылками, бросила в бокал две вишенки и кусок льда. В общем, получалась довольно большая порция — высокий хрустальный бокал. И еще воткнула в него утица длинную соломинку — за бесплатно. У меня еще оставались деньги на чашку кофе — с таким боекомплектом я на этой огневой точке продержусь долго. Вот только одно плохо: все время с кухни мимо меня еду носят. Очень меня все эти запахи сильно раздражали и отвлекали. Уж в тарелки-то я старался и не смотреть! Да как — все мимо меня несут. Особенно хороша была баранья отбивная на косточке — кусок красного, прожаренного, горячего мяса, вокруг него румяная золотистая картошечка, горочкой жаренный на масле лук, соленый огурчик сложен сердечком, а на баранью косточку надет большой бумажный цветок, вырезанный фестонами. У-ух, красота!
Самое обидное, что у меня в плаще, в кармане, лежал завернутый в газету большой кус хлеба. Эх, если бы его можно было сейчас взять сюда и закусить им пунш со сладким кофе — не жизнь бы настала, а малина! Но нельзя, к сожалению: я ведь, предполагается, уже в другом ресторане сытно поел, а сюда так забежал — пуншиком побаловаться, музыку послушать, станцевать при случае…
Короче, размышлял я обо всей этой ерунде, а сам, облокотившись на стойку, внимательно зал прощупывал — стол за столом, человека за человеком. Офицеры с женщинами, какие-то хорошо одетые гражданские и, что очень досадно, много людишек, по всем статьям смахивающих на спекулянтов. Вид у них какой-то нахальный и в то же время трусливый, женщины с ними шумные, сильно намазанные. Оркестр гремел на всю катушку, и оттого, что посетители все время вставали из-за столиков танцевать, мне их рассматривать и сортировать было удобно. И все входящие в ресторан мимо меня обязательно дефилировали и, как по команде, рядом со мной притормаживали — осматривались в поисках свободного столика. Так что среди тех, что уже сидели на своих местах, и тех, что пришли после меня, наверняка Фокса не было.
Чем там угощался Жеглов со своим партнером, мне не видно было, но каждый раз, когда входил новый человек, Глеб будто толкал его, и тот чуточку поворачивался и смотрел в зал, прикрываясь рукой.
Саксофонист на сцене сказал своим рокочущим раскатистым голосом:
— Дорогой гость Борис Борисович приветствует музыкальным номером уважаемого Автандила Намаладзе. — И джаз заиграл «Сулико».
В этот момент мимо меня прошел высокий военный. Жеглов, наверное, снова толкнул своего напарника, тот повернулся, и я чуть не упал со своей шикарной табуретки: за столом Жеглова сидел Соловьев! Дежурный Соловьев! Ну конечно, он-то видел Фокса в упор, и я понял, что имел в виду Жеглов, когда сказал, что мы не ошибемся и на другого человека не бросимся.
Жеглов перехватил мой удивленный взгляд, усмехнулся и еле заметно подмигнул мне: мол, пусть гад хоть так поможет делу.
Все это время я, естественно, не видел Соловьева, и надо сказать, что у него видик был не преуспевающий. Как-то он весь облез, усох, в изгибе спины появилось что-то трусливое, и, присматриваясь сбоку к его лицу, я видел, как он угодливо улыбается на каждое жегловское слово, а чего ему улыбаться, и непонятно вовсе — чего уж там ему веселого или доброго мог сказать Жеглов?
Пока я глазел на них, вынырнула у меня откуда-то из-под мышки буфетчица-утица и спросила своим постным голосом, будто деревянным маслом смазанным:
— Чего-нибудь еще, молодой человек, желаете? — И звучало это у нее так, что, мол, нечего тут зазря высокий кожаный табурет просиживать.
— Желаю, — ответил я ей весело и, посмотрев в глаза долго и внимательно, добавил не спеша: Кофе сварите мне еще. Мне тут у вас нравится. Я у вас тут буду долго сидеть. Очень долго…
Люди постепенно подливали, становилось все шумнее, яростнее ревел джаз, быстрее бегали официанты с тарелками и графинами, вертели подносами, махали салфетками, надсаднее выкрикивал в зал саксофонист:
— Тамара Подшибякина поздравляет своего брата Василия, прибывшего из далекой Воркуты! — И джаз взрывался: «Еду, еду, еду к ней, еду к любушке своей», а брат Василий, который, судя по желтым фиксам и косому шраму на роже, в Воркуте не геологом служил, пускался вокруг фонтана вприсядку…
Жеглов сидел, уперши крутой подбородок в сжатые кулаки, и смотрел на бушующих вокруг него людей добрым глазом, и я был уверен, что он изнемогает от желания проверить у них всех документы. Но он не за этим сюда явился сегодня и потому сидел совершенно неподвижно, слушая, как что-то жалобное лепечет у него под ухом Соловьев.
По залу ходила красивая статная брюнетка очень важного вида, уже в годах, лет за тридцать, в белой наколке на волосах, и катала перед собой стеклянный столик на колесах. На полочках столика лежали коробки шоколада «Олень», печенье «Красная Москва», конфеты «Мишка», бутылки марочного коньяка, папиросы «Герцеговина Флор», «Северная Пальмира», «Дюшес». Эта самоходная буфетчица подкатывала к столам свое богатство и предлагала мужчинам сделать подарок дамам. Некоторые отворачивались, другие говорили ненатурально бодрым голосом: «У нас своего полно», а третьи брали что-то со стеклянной тележки. Брат Василий из Воркуты взял вазу с фруктами, папиросы и бросил на поднос пачку денег. Я подумал почему-то, что Фокс, наверное, тоже у нее покупает с лотка. Как странно, что за эти глупости и другую подобную чепуху он готов убить человека! Наверное, все-таки уголовник — это немного сумасшедший тип…
Самоходка-буфетчица подкатила ко мне, улыбнулась сахарно, спросила:
— Не желаете взять чего-нибудь? Папиросы? Шоколад?
Я еще раз посмотрел на ее стеклянную телегу и подумал, что она должна стоить больше моей зарплаты за год.
— Нет, ничего не хочу…
За моей спиной хлопнула дверь, я бросил «косяка» назад: мимо прошел высокий мужчина в военной форме без погон и остановился в середине зала, оглядываясь не спеша, хозяйски в поисках места. Или просто осматривался, не знаю, мне ведь его лица уже было не видно. Я только Жеглова с Соловьевым видел.
— Возьмите тогда «мускат», его в буфете нет… — не отвязывалась от меня самоходка.
— И «мускат» не хочу, — сказал я негромко, но твердо, глядя в сторону Жеглова.
А Жеглов вообще смотрел вбок, будто его больше всего на свете интересовали золотые рыбы в фонтане. Дико гремел джаз: «Путь далекий до Типерери», и прямо в мою сторону было повернуто лицо Соловьева; белое, смазанное во всех чертах, слепое от страха и ненависти, оно обращалось к вошедшему, как немой вопль ужаса и злобы, и я понял, что в десяти шагах от меня стоит Фокс.
И понял, что Жеглов тоже видит Фокса. Я понял это потому, что, глядя в сторону, Жеглов что-то быстро беззвучно шептал этому трусливому идиоту Соловьеву; он наверняка приказывал ему отвернуться, но тот впал в паралич. Ничто — ни страх наказания, ни позор, ни презрение товарищей — уже не имело над ним власти, и только звериный, животный страх перед Фоксом, видимо напугавшим его на всю жизнь, царствовал над ним безраздельно.
|
The script ran 0.028 seconds.