Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Эмиль Золя - Жерминаль [1885]
Язык оригинала: FRA
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_classic, Драма, Классика, Натурализм, Реализм, Роман

Аннотация. Роман "Жерминаль" известнейшего французского писателя Эмиля Золя (1840-1902) - один из "документов эпохи" - цикла "Ругон-Маркары", являющегося художественным воплощением "доктрины натурализма".

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 

– Она там! Она мне ответила! Идите, идите же! Он бросился на лестницу, проскользнул мимо сторожа и клялся, что слышал стук в первой штольне жилы Гийома. – Но ведь там, где вы говорите, прошли уже два раза, – недоверчиво заметил Негрель. – Ну ладно, пойдем посмотрим! Вдова Маэ тоже поднялась; пришлось удерживать ее от спуска в шахту, но она стояла на самом краю, глядя в темную бездну. Сойдя вниз, Негрель сам ударил три раза, выдерживая между каждым ударом довольно большой промежуток времени. Затем он приложил ухо к пласту, приказав рабочим соблюдать полную тишину. Не услыхав ничего, он покачал головой: конечно, бедному парню только почудилось. Захария в бешенстве снова постучал сам, ему опять показалось, что он слышит стук, глаза его блестели, он весь дрожал от радости. Тогда все рабочие принялись по очереди стучать и слушать: все оживились, так как воспринимали издалека ответные стуки. Инженер был очень удивлен, он еще раз приложил ухо и в конце концов услыхал слабое подобие звука, еле различимый ритмический стук о камень – тревожный сигнал углекопов. Каменный уголь передает звук с кристальной чистотой на очень большие расстояния. Один из находившихся поблизости штейгеров утверждал, что их отделяет от товарищей не менее пятидесяти метров. Но казалось, что им можно уже протянуть руку. Все повеселели. Негрель должен был распорядиться, чтобы сейчас же начали пробивать ход. Когда Захария поднялся наверх и увидал мать, они крепко обнялись. – Не надо кружить себе голову, – жестоко сказала Пьерронша, пришедшая из любопытства погулять. – Если Катрины там не окажется, вам будет еще тяжелее. Действительно, Катрина могла находиться в другом месте. – Убирайся к черту! – свирепо крикнул Захария. – Я знаю, что она там. Вдова Маэ снова села и сидела молча и неподвижно. Она вновь принялась ждать. Как только слух о новости распространился по поселку Монсу, снова набежало много народу. Хотя ничего нельзя было увидать, никто не уходил, и приходилось удерживать любопытных на известном расстоянии. Внизу работали и днем и ночью. Боясь, что впереди может встретиться какое-нибудь препятствие, инженер велел пробивать сразу три галереи, которые должны были сойтись в том пункте, где предполагали местонахождение засыпанных обвалом шахтеров. Вследствие узости проходки пробивать пласт мог только один забойщик, и рабочие сменялись через каждые два часа, а уголь, которым нагружали корзины, передавали из рук в руки по цепи, которая все удлинялась по мере того, как забой углублялся в пласт. Сперва работа шла очень быстро, и за первый день было пройдено шесть метров. Захария добился, чтобы его включили в число избранных для этого дела забойщиков. Это была почетная работа, из-за которой спорили. И он рассердился, когда после двух положенных часов его хотели сменить. Он стремился попадать вне очереди и не хотел выпускать из рук кайла. Его галерея скоро опередила другие, он пробивал с исключительным остервенением, и из проходки долетало его тяжелое дыхание, так что казалось, будто там работает целая кузница. Когда он выходил оттуда, почернев от грязи и опьянев от усталости, то падал на землю, и его приходилось накрывать одеялом. Затем, еще шатаясь, он опять углублялся туда, и снова начиналась борьба, снова слышались глухие удары, сдержанные жалобы, торжествующая ярость разрушения. Хуже всего было то, что уголь становился тверже. Захария два раза ломал кайло и приходил в отчаяние оттого, что нельзя идти быстрее. Он страдал также от жары, которая с каждым метром становилась все невыносимее, так как через такое узкое отверстие не могло быть никакого притока воздуха. Несмотря на вентилятор, три раза вытаскивали забойщиков, впавших в обморочное состояние и чуть не задохнувшихся. Негрель не выходил из шахты и жил там вместе с рабочими. Туда ему приносили обед, и там же он иногда спал часа по два на соломе, завернувшись в плащ. Ответные стуки несчастных углекопов поддерживали во всех бодрость; они становились отчетливее и как бы торопили работающих. Теперь звук был совершенно ясный, почти музыкальный, как будто ударяли по металлическим пластинкам гармоники. Благодаря ему можно было не сбиться в направлении работы. Этот кристаллический звук направлял продвижение забойщиков, как гром пушек направляет наступление армии. Всякий раз, когда происходила смена забойщиков, Негрель сам лез в проход, стучал и прикладывал ухо. Не было никакого сомнения, что шли верно, – с каждым разом ответ доходил все быстрее. Но до чего медленно подвигалась работа! В первые два дня пробили тринадцать метров, на третий – только пять, на четвертый – три. Каменный уголь был здесь до того плотен, что стало невозможно пробивать больше двух метров в день. На девятый день все пройденное расстояние равнялось тридцати двум метрам, и вместе с тем по всем расчетам выходило, что впереди оставалось около двадцати. Для узников начинался двенадцатый день, двенадцать суток без хлеба, в ледяных потемках! При мысли об этом ужасе слезы выступали на глазах и руки с еще большей силой обрушивались на работу. Казалось немыслимым, чтобы люди могли еще влачить подобное существование; отдаленные стуки стали за последние два дня слабее, и всех охватывала дрожь, что вот-вот они могут совсем прекратиться. Вдова Маэ неизменно приходила каждое утро и садилась у входа в шахту. Она приносила с собой Эстеллу, которую нельзя было оставлять дома на целый день одну. Час за часом следила она за работой, делила с углекопами как минуты надежды, так и минуты отчаяния. У всех стоявших вокруг Рекийяра и дальше, вплоть до самого Монсу, царило настроение лихорадочного ожидания, сопровождавшееся бесконечными разговорами. Казалось, сердца всех живших в округе людей бились там, под землей. На девятый день, когда приблизился час завтрака и позвали Захарию, чтобы сменить его, он ничего не ответил. В последнее время он совершенно обезумел и озлобленно ругался. Негрель не мог заставить его повиноваться и на время ушел. В шахте находились только один штейгер и трое рабочих. Захарии, наверное, стало слишком темно; обозленный, что этим замедляется его работа, он был, вероятно, настолько неосторожен, что открыл лампочку, хотя на этот счет были даны строгие предписания: рудничный газ скоплялся в шахте огромными массами, так как в узких проходах не было никакой вентиляции. Внезапно раздался громовой удар, и из отверстия штольни, как из пушки, заряженной картечью, вырвался сноп пламени. Все воспламенилось, так как воздух на протяжении всей галереи был подобен пороху. Пламя снесло штейгера а всех трех рабочих, поднялось по шахтному колодцу и вырвалось наружу, подобно извержению вулкана, выбрасывающего наверх обломки скал и бревен. Любопытные разбежались, и вдова Маэ поднялась, прижимая к груди перепуганную Эстеллу. Когда Негрель и рабочие вернулись, их охватила невообразимая ярость. Они топали ногами, как мачеха, избивающая детей под влиянием своей жестокой причуды. Тут надрывались над работой, чтобы помочь товарищам, – и вот еще приходится платиться самим! После трех долгих часов усилий и опасности наконец проникли в галерею. Извлечение жертв подавляло своей мрачностью. И штейгер и рабочие были еще живы, но покрыты ужасными ранами, и от них пахло паленым мясом. Они глотнули огня, и у них было обожжено все горло; они без умолку выли, умоляя, чтобы их прикончили. Один из трех шахтеров оказался тем самым, который во время забастовки пробил последним ударом кирки насос Гастон-Мари. У двух других еще не зажили царапины на руках, – так старательно швыряли они кирпичи в солдат. Бледная, дрожащая толпа расступилась, чтобы дать проход, когда их несли. Вдова Маэ ожидала стоя. Наконец показался труп Захарии. Платье его было сожжено, все тело превратилось в черный уголь; в этом обгоревшем куске невозможно было узнать человека. Головы не было, ее размозжило взрывом. Когда эти страшные останки вынесли на носилках, вдова Маэ машинально двинулась за ними; веки ее были воспалены, но ни слезинки не проступило на глазах. На руках она держала убаюканную Эстеллу, и волосы ее развевались по ветру. На ее лице лежала печать пережитой ею трагедии. Филомена, оставшаяся в поселке, обезумев, разразилась слезами, но тотчас успокоилась. А мать уже шла обратно в Рекийяр той же походкой: она проводила сына и теперь возвращалась ждать спасения дочери. Прошло еще три дня. Спасательные работы продолжались при неслыханных трудностях. К счастью, при взрыве рудничного газа ходы сообщения не были засыпаны. Но воздух стал таким горячим и тяжелым, что пришлось установить новые вентиляторы. Забойщики сменялись теперь каждые двадцать минут. Продвигались все дальше вперед, от товарищей их отделяло уже не более двух метров. Но работали они без всякого воодушевления, побуждаемые исключительно каким-то мстительным чувством. Ответные стуки прекратились, не было звонкого ритмического выстукивания, призывного сигнала совсем не стало слышно. Шел двенадцатый день работы – пятнадцатый день со времени катастрофы. В этот день с самого утра по ту сторону пласта царило гробовое молчание. Новый несчастный случай усилил любопытство обывателей Монсу. Буржуа увлекались экскурсиями, и Грегуары решили последовать общей моде. Назначили день прогулки, уговорились, что отправятся в Воре в собственном экипаже, а г-жа Энбо привезет туда в своей коляске Люси и Жанну. Денелен покажет им свою шахту, а затем они пройдут в Рекийяр, где точно узнают от Негреля, на какой стадии находятся спасательные работы и есть ли какая-нибудь надежда на успех. Наконец вечером все вместе пообедают. Когда около трех часов Грегуары и их дочь Сесиль подъехали к разрушенной шахте и вышли из экипажа, они уже застали там г-жу Энбо. Она была в ярко-синем платье и раскрыла зонтик, защищаясь от слабых лучей февральского солнца. Ясное небо казалось совершенно весенним. Г-н Энбо и Денелен были тоже там. Г-жа Энбо рассеянно слушала объяснения последнего о том, каких усилий стоило запрудить канал. Жанна, не расстававшаяся со своим альбомом, вдохновленная грозным зрелищем, принялась рисовать, а Люси, присев рядом с нею на обломок вагонетки, разразилась восторженными восклицаниями, находя все это «потрясающим». Плотина была еще не закончена, и пенистая вода хлестала через нее в огромное отверстие провалившегося рудника; тем не менее кратер постепенно очищался от воды, она впитывалась в землю, открывая взору ужасное дно: под нежной лазурью ясного дня оно казалось клоакой, развалинами исчезнувшего в грязи города. – Стоило беспокоиться, чтобы посмотреть на это! – разочарованно воскликнул г-н Грегуар. Сесиль, пышущая здоровьем, радуясь, что может подышать таким чистым воздухом, развеселилась и стала шутить, а г-жа Энбо пробормотала с гримасой отвращения: – Все-таки во всем этом нет ничего красивого! Оба инженера расхохотались. Они пытались заинтересовать посетителей, объясняя им действие насоса и механического прибора для забивания свай. Но дамам было не по себе. Они вздрогнули, узнав, что насосы должны работать годами, – шесть, может быть, семь лет, – пока шахта не будет восстановлена и из нее не выкачают всей воды. Нет, лучше думать о других вещах, а то эти ужасы, еще приснятся. – Едемте, – сказала г-жа Энбо, направляясь к коляске. Жанна и Люси запротестовали. Как, уже? А рисунок еще не кончен! Они захотели остаться, обещав вечером приехать к обеду вместе с отцом. Г-н Энбо сел в коляску вдвоем с женой; он хотел расспросить Негреля о ходе работ. – Так вы поезжайте, – сказал г-н Грегуар. – Мы отправимся вслед за вами, нам только нужно заехать на пять минут в поселок… Поезжайте, поезжайте, мы будем в Рекийяре не позже вас. Он сел позади г-жи Грегуар и Сесили. Первая коляска поехала по берегу канала, вторая же стала медленно подниматься вверх по склону. Экскурсия должна была закончиться актом благотворительности. После смерти Захарии Грегуары прониклись жалостью к трагической судьбе семьи Маэ, о которой говорила вся округа. Они не жалели отца, этого разбойника, убийцу солдат; его пришлось пристрелить, как волка. Их трогала мать – несчастная женщина, которая только что потеряла сына, сейчас же вслед за смертью мужа, и, может быть, найдет под землей только труп дочери, – все это, не считая калеки деда и охромевшего от обвала ребенка, а также девочки, умершей от голода во время забастовки, свалилось на ее голову. Конечно, семья отчасти заслужила эти бедствия своим отвратительным образом мыслей, но Грегуары решили доказать широту своего милосердия, желание все простить и все забыть, – а лучшим выражением этого будет то, что они сами отвезут милостыню. Под одной из скамеек коляски лежали два тщательно упакованных свертка. Какая-то старуха указала кучеру дом Маэ, номер шестнадцатый второго квартала. Грегуары вышли из коляски, нагруженные пакетами; но они тщетно стучали в дверь; в конце концов они принялись колотить в нее кулаками, и все-таки никто не откликался. Казалось, смерть начисто опустошила весь дом, – он имел такой мрачный, и холодный вид, как будто в нем давно уже не жили. – Никого нет, – сказала разочарованная Сесиль. – Как неприятно! Что же нам теперь делать со всем этим? Внезапно открылась дверь соседнего дома, и появилась жена Левака. – Ах, добрые господа, простите, пожалуйста! Извините, пожалуйста, барышня!.. Вы желаете видеть соседку? Ее нет, она в Рекийяре. Тараторя без умолку, она несколько раз рассказывала им, как все случилось, говорила, что надо помогать друг другу; она приютила у себя Ленору и Анри, чтобы мать имела возможность уходить и ждать, когда пробьют ход в шахту. Ее взгляд упал на пакеты, и она начала говорить о своей несчастной овдовевшей дочери, о собственной нищете; глаза ее разгорались от зависти. Затем она нерешительно пробормотала: – Ключ у меня. Может быть, господа желают непременно войти… Там только дед. Грегуары в изумлении переглянулись. Как, дед? Но ведь никто не отвечал. Значит, он спит? Когда жена Левака открыла дверь, зрелище, которое представилось их глазам, заставило их в оцепенении остановиться на пороге. Дед Бессмертный, широко раскрыв глаза и уставившись в одну точку, сидел неподвижно на стуле перед холодным камином. Оголенные стены комнаты увеличили ее размеры; не было больше ни часов с кукушкой, ни сосновой мебели, покрытой лаком, которая в прежние дни придавала помещению более жилой вид. На стенах, позеленевших от сырости, оставались только портреты императора и императрицы, с официальной благосклонностью улыбавшихся розовыми губами. Отупевший старик не шевелился, и, когда в открывшуюся дверь ворвался свет, он даже не моргнул глазами, – казалось, что он не заметил вошедших. У ног его стояла лохань с золой – такая же, как ставят кошкам. – Не обращайте внимания, он не отличается вежливостью, – почтительно заметила жена Левака. – У него что-то стряслось в мозгу. Он уже недели две в таком состоянии. Но в это время дед Бессмертный весь затрясся, послышался хрип, как будто исходивший из его живота. Старик сплюнул в золу черный сгусток: это была угольная грязь, впитанная им в шахте. Затем он снова стал неподвижным и шевелился время от времени только для того, чтобы сплюнуть. Расстроенные Грепуары, подавляя отвращение, пытались сказать хотя бы несколько дружелюбных и ободряющих слов. – Что это, старина, – сказал отец, – вы, значит, простужены? Старик, уставившись в стену, даже не обернулся. Снова водворилось тяжелое молчание. – Надо бы заварить ему грудного чаю, – добавила г-жа Грегуар. Он продолжал молчать. – Знаешь, папа, – пробормотала Сесиль, – нам ведь рассказывали об этом калеке, но потом мы перестали о нем думать… Она смутилась и замолчала. Поставив на стол бульон и две бутылки вина, она начала распаковывать второй сверток и вытащила оттуда пару огромных башмаков. Этот подарок и предназначался деду. Она держала по башмаку в каждой руке и рассматривала огромные опухшие ноги несчастного старика, который никогда уже не сможет ходить. – Да! Они немного опоздали, не так ли, старина? – заговорил опять г-н Грегуар, чтобы разрядить атмосферу. – Ничего, пригодятся. Дед Бессмертный не слышал и не отвечал, продолжая сидеть с тем же ужасным лицом, холодным и твердым, как камень. Тогда Сесиль тихонько поставила башмаки у стены; но, несмотря на ее предосторожность, они все-таки стукнули гвоздями; они казались совершенно лишними в этой комнате. – Увидите, он и спасибо не скажет! – воскликнула жена Левака, с глубокой завистью посмотрев на башмаки. – Это все равно, с позволения сказать, что подарить мартышке пару очков. Она продолжала добиваться, чтобы Грегуары зашли к ней, надеясь, что там уж сумеет их разжалобить. Наконец она придумала повод: начала расхваливать Анри и Ленору, которые были очаровательными, удивительно милыми детьми и такими умными: когда к ним обращаются с вопросами, они отвечают прямо как ангелы! Вот уж эти скажут все, что только господа захотят. – Зайдем на минуту, детка? – спросил отец, радуясь возможности уйти отсюда. – Хорошо, я выйду сейчас же вслед за вами. Сесиль осталась с дедом Бессмертным. Она дрожала, но что-то непонятным образом приковывало ее, и она оставалась на месте! Ей казалось, что она узнает старика; но где могла она встретить крупное, белесое, проугленное лицо? И вдруг она все вспомнила: она увидала себя окруженной ревущей толпой, почувствовала, как ее шею сжимают холодные руки. То был он, Сесиль узнавала этого человека и смотрела на его руки, лежащие на коленях, – руки рабочего, хватка которых была еще крепка, несмотря на преклонный возраст. Теперь дед Бессмертный, казалось, проснулся и заметил Сесиль. Он тупо разглядывал ее; щеки его покрылись румянцем, рот нервно подергивался, выпуская черную слюну. Они, не отрываясь, смотрели друг на друга: она – цветущая, полная и свежая от долгого безделья и благосостояния, распространявшегося на весь их род; а он – распухший от водянки, безобразный, как изнуренный зверь, отпрыск поколения, измученного вековым трудом и голодовками. Через десять минут, когда Грегуары, удивляясь, что Сесиль задерживается, вернулись в дом Маэ, они издали нечеловеческий крик: их дочь была распростерта на земле, задушенная, с посиневшим лицом; на шее у нее виднелись красные следы громадных пальцев. Дед Бессмертный, не удержавшись на своих разбитых ногах, упал рядом с ней и не мог уже встать. Руки его были еще скрючены, и он смотрел на всех с тупым выражением широко раскрытых глаз. Во время падения он разбил лохань, рассыпал золу, залив грязью весь пол. Башмаки стояли нетронутыми у стены. Невозможно было установить с полной точностью, как все это случилось. Почему Сесиль подошла так близко к старику? Каким образом Бессмертный, прикованный к своему стулу, мог схватить ее за горло? Очевидно, когда он схватил ее, ожесточение его было так велико и он так сильно сжал девушку, что заглушил ее крики, упав вместе с нею при ее последнем хрипе. Ни одного звука, ни единой жалобы не донеслось через тонкую стену соседнего дома. Приходилось предположить припадок внезапного безумия, необъяснимую тягу к убийству, возникшую при виде белой девической шеи. Такой дикий поступок со стороны дряхлого старика всех удивил: ведь он прожил честную жизнь, был покорной скотиной и противился новым идеям. Что же за бессознательная злоба вспыхнула в нем, медленно отравляя все его существо? Ужас заставлял считать преступление бессознательным. Это было преступление идиота. Грегуары стояли на коленях и рыдали, надрываясь от отчаяния. Любимая, долгожданная дочь, донельзя избалованная, которой, затаив дыхание, любовались во время сна! По их мнению, она всегда недостаточно хорошо питалась, всегда была недостаточно полной! Жизнь их потеряла всякий смысл; к чему теперь жить, если ее с ними не будет? А жена Левака кричала, потеряв голову: – Ах, старый негодяй! Что он наделал! Кто мог ждать от него такой выходки!.. А Маэ вернется только вечером! Не сбегать ли мне за нею? Отец и мать ничего не отвечали. – Ну, как? Пожалуй, будет лучше… Бегу! Но, прежде чем выйти, она решила взять башмаки: весь поселок пришел в волнение, уже собралась целая толпа, – все равно их могут украсть. К тому же в доме Маэ не оставалось больше мужчины, которому башмаки эти могли бы пригодиться. И она унесла их с собой. Они как раз должны быть впору Бутлу. Супруги Энбо, приехав в Рекийяр и встретившись там с Негрелем, долго ждали Грегуаров. Инженер, – поднявшись к ним из шахты, рассказывал подробности о том, как ведутся поиски: надо полагать, что к вечеру доберутся до узников, но, наверное, извлекут только трупы, так как в шахте по-прежнему царит гробовая тишина. Маэ, сидевшая позади Негреля, вся побледнела, слушая это; вдруг прибежала жена Левака и рассказала ей о происшествии. Маэ только сердито отмахнулась, но все-таки пошла за нею. Г-жа Энбо упала в обморок. Какой ужас! Бедняжка Сесиль! Еще утром она была такой веселой, была так полна жизни час назад! Г-н Энбо повел жену в полуразвалившийся домик старого Мука. Он пытался расстегнуть ей платье неловкими руками, опьяненный запахом мускуса, который исходил от ее корсажа. Вся в слезах, она сжала в объятиях Негреля, ошеломленного внезапной смертью, сразу расстроившей его брак; а муж смотрел на них обоих, чувствуя, что избавился от беспокоившей его муки: этот несчастный случай устраивал теперь все как нельзя лучше. Он решил оставить подле себя племянника, боясь, как бы на смену ему не пришел кучер.  V   Несчастные, покинутые на дне шахты, вопили от ужаса. Вода доходила им теперь до пояса. Шум потока оглушал их, последние обвалы обшивки казались светопреставлением. Ко всему этому их сводило с ума неистовое ржание запертых в конюшне лошадей – страшный, незабываемый предсмертный хрип животных, которых режут. Мук выпустил Боевую. Старая лошадь дрожала и смотрела расширившимися глазами на воду; уровень ее поднимался все выше и выше. Нагрузочную быстро затопляло, и в зеленоватой воде отражались три красных фонаря, еще горевших под потолком. Внезапно, почувствовав ледяное прикосновение к своей коже, лошадь, ударив всеми четырьмя копытами, помчалась бешеным галопом и исчезла в бездонной глубине одного из ходов. Тогда, решив тоже спастись во что бы то ни стало, люди последовали примеру животного. – Нечего здесь больше делать! – кричал Мук. – Надо попытаться пробраться через Рекийяр. Теперь их окрыляла мысль, что они могут выйти через старый рудник, если только их не опередят обвалы, завалив проход. Все двадцать человек бежали вереницей, высоко подняв лампочки, чтобы вода не загасила их. К счастью, галерея шла отлого; люди двигались на протяжении двухсот метров против течения, и вода уже не поднималась выше. В их смятенных душах просыпались, уснувшие суеверия; они взывали к земле, так как это, несомненно, была месть земли, выбрасывавшей кровь из своих жил за то, что ей перерезали артерию. Один старик лепетал забытые молитвы, загибая при этом большие пальцы на руках, чтобы умилостивить злых духов шахты. На первом же перекрестке возникли разногласия. Конюх хотел идти налево, другие уверяли, что направо будет ближе. Потеряли на это целую минуту. – Эх, да пропадайте вы пропадом! Мне плевать! – грубо воскликнул Шаваль. – Я бегу сюда! Он повернул направо; двое товарищей последовали за ним. Другие продолжали бежать за стариком Мукой, который всю жизнь провел в глубине Рекийяра. Тем не менее он сам заколебался, не зная, куда сворачивать. Все теряли голову, даже старые шахтеры не узнавали штолен. Они останавливались перед каждым разветвлением: приходилось раздумывать и решать. Этьен бежал последним – его задерживала Катрина, – у нее от страха и усталости отнимались ноги. Он тоже бросился бы направо, вместе с Шавалем, считая, что тот на верном пути, но не хотел следовать за ним, предпочитая остаться на дне шахты, чем бежать за своим недругом. К тому же вереница людей продолжала таять, несколько товарищей свернули еще раз в сторону, и теперь за Муком следовало только семеро. – Уцепись за мою шею, я тебя понесу, – сказал Этьен Катрине, видя, что та окончательно слабеет. – Нет, оставь, – бормотала она, – больше не могу, лучше уж сразу умереть. Они отстали от остальных метров на пятьдесят; Этьен взял ее на руки, несмотря на сопротивление, как вдруг галерею внезапно засыпало: обрушилась огромная глыба и отрезала их от товарищей. Наводнение уже подтачивало породу, и обвалы происходили со всех сторон. Пришлось вернуться обратно. Теперь они совсем перестали разбираться в направлении. Все было кончено: пришлось отказаться от мысли выбраться через Рекийяр. Единственной оставшейся у них надеждой было пробраться в верхние штольни, где, может быть, их освободят, если уровень воды понизится. Этьен узнал наконец жилу Гийома. – И то хорошо! Я хоть понимаю теперь, где мы находимся, черт возьми! Мы были ведь на правильной дороге, но теперь пропали!.. Слушай, пойдем прямо, проберемся через ствол. Вода доходила им по грудь, Катрина и Этьен продвигались очень медленно. Пока у них был свет, они еще не приходили в отчаяние. Этьен потушил одну из лампочек, чтобы сэкономить масло и перелить его потом в другую. Достигнув ствола, они услыхали шум и обернулись. Что это? Неужели возвращались товарищи, которым так и не удалось выйти? Издалека несся хрип, но они не могли объяснить себе, что за буря снова надвигается, обдавая их грязной пеной. Катрина вскрикнула, увидав какую-то белесоватую громаду, летевшую к ним из мрака и застревавшую между досками. То была Боевая. Она мчалась от подъемника и проскакала по всем галереям. Казалось, она знает дорогу в подземном городе, где прожила одиннадцать лет, ее глаза хорошо видели в этом вечном мраке. Вытянув голову и закидывая ноги, она продолжала скакать по узким проходам, где местами с трудом проходило ее громадное туловище. Галереи сменялись одна другой, появлялись перекрестки, разветвления, но лошадь не колебалась. Куда она скакала? Может быть, туда, к видениям своей юности, к мельнице на берегу Скарпы, где она родилась, к смутному воспоминанию о солнце, горевшем в небе, как большой светильник. Животное хотело жить, в нем пробуждались воспоминания, желание подышать еще раз воздухом равнин, и это влекло его вперед, туда, где оно могло бы найти расселину, выход к жаркому небу, к свету. Прежнее подчинение судьбе сменилось возбуждением: ослепив, шахта хотела ее теперь умертвить. Вода, гнавшаяся за нею по пятам, хлестала ее бока, обдавая брызгами круп. Но по мере того как лошадь проникала вглубь, галереи становились все уже, потолок опускался, стены сдвигались. Все же она продолжала мчаться, обдирая себе кожу, оставляя на обшивке клочья мяса. Казалось, шахта со всех сторон наступает на нее. Боевая почти добежала до Этьена и Катрины, и те увидели, что она задыхается, застряв между глыбами камня. Она споткнулась и сломала себе передние ноги. Напрягая последние силы, лошадь проползла еще несколько метров, но корпус ее уже не мог больше двигаться сквозь теснины. Боевая вытянула окровавленную голову и искала выхода. Вода быстро захлестывала ее, и она заржала так же хрипло, как и те, уже погибшие лошади, которые находились в конюшне. Агония ее была ужасна. Старое, искалеченное животное не могло шевельнуться и судорожно билось в глубоких недрах, под землей. Отчаянный зов измученной лошади не прекращался; вода уже заливала ей гриву, а она продолжала ржать, не закрывая рта. Послышался последний хрип, точно звук наполняемой бочки, потом все затихло. – Боже мой! Уведи меня! – рыдала Катрина. – Ах, господи! Я боюсь! Я не хочу умирать… Уведи меня! Уведи! Катрина видела смерть. Разрушавшаяся обшивка, затопленная шахта – ничто не внушало ей такого страха, как предсмертное ржание Боевой. Девушка все еще слышала его, в ушах у нее звенело, все тело содрогалось. – Уведи меня! Уведи! Этьен схватил ее на руки и понес. И в самом деле это оказалось вовремя. Промокнув до самых плеч, они полезли в трубу. Этьен должен был все время поддерживать девушку, так как у нее не хватало сил цепляться за перекладины. Три раза ему показалось, что она вырывается у него из рук и падает туда, в глубину моря, прилив которого плескался у них под ногами. Достигнув пергой галереи, они смогли несколько минут передохнуть; проход не был еще затоплен. Но вода приближалась, и пришлось снова взбираться кверху. Они поднимались в течение долгих часов, переходя из галереи в галерею. Когда они добрались до шестой галереи, у них мелькнула надежда: им показалось, что вода остановилась на одном уровне; но вскоре обнаружилось, что подъем ее возобновился с еще большей быстротой. Им пришлось перебраться в седьмую галерею, потом в восьмую. Оставалась еще только одна, и, достигнув ее, они с тревогой следили за каждым прибавляющимся сантиметром: ведь если вода не остановится, они должны будут умереть так же, как старая лошадь, придавленные сводом и затопленные водой. Каждую минуту где-нибудь раздавался шум обвала. Вся шахта была расшатана, ее слабые внутренние подпорки рушились под небывалым напором потока. В конце галереи скапливался сжатый воздух, и от него происходили страшные взрывы, разбивавшие породу и переворачивавшие глыбы земли. С ужасающим грохотом свершалась подземная катастрофа, подобная битве тех древних времен, когда потопы, бушуя, искажали облик гор и долин. Катрина, обезумевшая от одного вида этого непрестанного разрушения, с мольбой складывала руки и повторяла одни и те же слова: – Я не хочу умирать!.. Я не хочу умирать!.. Чтобы успокоить ее, Этьен уверял, что вода перестала прибывать. Они блуждали по шахте не менее шести часов, и к ним, конечно, уже шли на помощь. Он говорил о шести часах предположительно, так как точное представление о времени у них исчезло. На самом деле они находились в жиле Гийома целый день. Промокшие, дрожащие от холода, они присели. Катрина, не стыдясь, сняла и выжала платье; затем снова надела его, чтобы оно высохло на ней. Так как она была босиком, Этьен уговорил ее надеть его деревянные башмаки. Теперь они могли ждать и поэтому убавили фитиль лампочки, довольствуясь слабым светом, как от ночника. И только тут оба почувствовали, что их корчит от голодных судорог, – до тех пор у них не было никакого чувства жизни. В момент катастрофы они не успели позавтракать, и лишь сейчас вспомнили о своих ломтиках хлеба, размокших от воды и превратившихся почти в кашу. Катрияа силой заставила Этьена съесть его долю. Поев, она заснула от усталости прямо на холодной земле. Он же, томимый бессонницей, сидел около нее, сжав руками голову и глядя в одну точку. Этьен не мог сказать, сколько времени просидел он таким образом. Но вот в отверстии ствола, находившегося перед ним, он снова заметил черный колеблющийся поток. Сперва это была лишь тонкая полоска, бежавшая змейкой по галерее, затем появилась бурлящая пена, скоро вода настигла их и здесь: ноги заснувшей девушки уже окунулись в нее. Но Эгьен не решался разбудить Катрину – жестоко прервать ее отдых, это оцепенелое забытье: ведь она, быть может, видела во сне солнце. Куда же бежать? Он стал думать и вспомнил, что наклонный штрек этой части жилы соединялся со скатом верхней нагрузочной. Это был исход. Он решил дать Катрине поспать возможно дольше, а сам следил, как поднимается вода, которая сгонит их и отсюда. Наконец он тихонько приподнял Катрину; она вздрогнула: – Ах, господи! Правда!.. Снова начинается! Девушка сообразила, где она, и закричала от страха перед близкой смертью. – Успокойся, – прошептал Этьен. – Я уверен, что можно выбраться. Чтобы достигнуть наклонного штрека, пришлось идти согнувшись, по плечи в воде. Снова начался подъем, еще более опасный, по узкому, длиною в сто метров, проходу, сплошь обшитому деревом. Сперва они хотели потянуть канат, чтобы укрепить внизу одну из тачек: если бы другая спустилась вниз в то время, как они поднимались, они были бы раздавлены. Но какое-то препятствие мешало им привести механизм в действие. Не решаясь воспользоваться мешавшим им канатом, они пустились на риск, ломая себе ногти о скользкие доски. Этьен шел за Катриной, смело поддерживая девушку головой, когда ее окровавленные руки срывались. Вдруг они наткнулись на обломки бревен, загородившие спуск. Сюда сползла земля, и обвал не позволял им двигаться дальше. К счастью, тут же оказалась дверь, и они вышли в соседнюю штольню. Внезапно перед ними сверкнул свет лампочки: они были поражены. Какой-то человек кричал им в бешенстве: – Значит, есть еще такие же дураки, как я! Они узнали Шаваля, загнанного сюда с наклонного штрека обвалом. Два товарища, побежавшие за ним, погибли в пути, размозжив себе череп. Он же был только ранен в локоть, и у него хватило мужества подползти на коленях к телам, чтобы обшарить их и взять лампочки и хлеб. Когда он убегал, за его спиной галерею засыпал последний обвал. Он тотчас же твердо решил, что не станет делиться своими запасами с этими выросшими из-под земли людьми. Лучше он их убьет. Когда он узнал, кто это, гнев его спал, и он начал смеяться нехорошим смешком: – А, это ты, Катрина! Что, сорвалось? Опять пришла ко мне? Ладно! Ладно! Ну что ж, вместе помрем! Он притворялся, что не замечает Этьена. А тот, расстроенный встречей, сделал движение, чтобы защитить прижимавшуюся к нему девушку. Однако приходилось мириться с положением. И он просто спросил Шаваля, как будто час назад они расстались друзьями: – А ты осмотрел дно? Нельзя ли там пройти штольнями? Шаваль продолжал посмеиваться: – Да, как же! Штольнями! Они тоже все обвалились, и мы зажаты, как в мышеловке… Но ты можешь вернуться по наклону, если хорошо ныряешь. В самом деле, вода поднималась. Отступление было уже отрезано. Шаваль оказался прав, говоря о мышеловке: конец галереи завалило с обеих сторон. Не оставалось ни единого выхода, все трое были замурованы. – Так остаешься? – насмешливо спросил Шаваль. – Это, знаешь, лучше. И если ты не будешь ко мне приставать, я даже не стану с тобой и разговаривать. Места здесь хватит нам обоим, а там видно будет, кто из нас первый подохнет, если только за нами не придут, а это почти невероятно. – Но, может быть, если мы постучим, нас услышат? – возразил молодой человек. – Я уже устал стучать… Вот попробуй, постучи этим камнем! Этьен поднял кусок песчаника, который Шаваль уже искрошил, и начал выстукивать по жиле призывный сигнал шахтеров. Затем он приложил ухо и стал слушать. Он упрямо повторял это раз двадцать. Ответа не было. Тем временем Шаваль с притворным хладнокровием занялся своим хозяйством. Он поставил у стены все три лампочки – одна горела, другие оставались про запас. Затем он положил на кусок дерева два ломтя хлеба: это был его буфет; если он будет благоразумен, хватит на два дня. Он повернулся со словами: – Знаешь, Катрина, когда ты очень проголодаешься, я отдам тебе половину. Девушка молчала. В довершение несчастья она снова очутилась между этими двумя людьми. Потянулись страшные часы. Шаваль и Этьен не раскрывали рта, сидя на земле в нескольких шагах друг от друга. По указанию Шаваля Этьен потушил свою лампочку; она была излишней роскошью. Затем они снова погрузились в молчание. Катрина легла возле молодого человека; взгляды, которые бросал на нее прежний любовник, вызывали в ней тревогу. Так протекло много часов; вода непрерывно поднималась с тихим бульканьем; время от времени галерея сотрясалась от толчков; слышались далекие раскаты, возвещавшие об окончательном разрушении шахты. Когда одна лампочка догорела и нужно было зажигать другую, они в первую минуту перепугались, вспомнив, что тут может оказаться рудничный газ. Но они предпочли лучше быть взорванными, чем оставаться в потемках. Газа не оказалось; они снова легли, и время потекло по-прежнему. Услыхав какой-то шум, Этьен и Катрина подняли голову. Шаваль решил приняться за еду; он отрезал себе пол-ломтя и медленно жевал, чтобы не соблазниться и не проглотить все сразу. Их мучил голод, они жадно следили за ним. – Так ты отказываешься? – сказал Шаваль откатчице с вызывающим видом. – Напрасно! Катрина опустила глаза, боясь уступить: в желудке у нее были такие схватки, что слезы выступали на глазах. Но она понимала, чего он хочет; еще утром она ощущала на шее его горячее дыхание: увидев ее с другим, он снова был охвачен, как и раньше, бешеным желанием. Взгляды, которые он бросал на девушку, сверкали знакомым огоньком: так же сверкали они, когда Шаваль, обуреваемый ревностью, бросался на нее с кулаками, обвиняя в сожительстве с жильцом матери. Катрина с трепетом думала о том, что из-за нее эти два человека могут броситься друг на друга и в этом тесном подземелье, где им суждено вместе ждать смерти. Господи! Неужели нельзя покинуть этот мир без ссоры! Этьен скорее умер бы от истощения, чем попросил у Шаваля кусочек хлеба. Наступило тяжелое молчание; мгновения текли так медленно, что казалось, прошла целая вечность. Эти монотонные минуты не приносили им никакой надежды. Они сидели вместе уже целый день. Вторая лампочка погасла, пришлось зажечь третью. Шаваль взял второй ломоть хлеба, проворчав: – Иди же, дура! Катрина вздрогнула. Чтобы предоставить ей свободу решения, Этьен отвернулся. Но так как она не двигалась, он сказал ей шепотом: – Иди, детка! Тогда слезы, которые она сдерживала, потекли ручьем. Она плакала очень долго, не находя в себе силы подняться и не понимая даже, голодна она или нет. Она ощущала боль во всем теле. А Этьен встал и принялся шагать взад и вперед, тщетно выстукивая призывный сигнал шахтеров и выходя из себя при мысли, что он принужден проводить остаток жизни рядом с ненавистным противником. Здесь не было даже достаточно места, чтобы перед последним издыханием отойти подальше друг от друга! Едва сделав десять шагов, нужно было возвращаться или натыкаться на этого человека. А она, печальная девушка, из-за которой они спорили на земле, достанется тому, кто дольше проживет, и если Этьен умрет первым, этот человек отнимет ее у него. Часы тянулись за часами, им не видно было конца. Вынужденное совместное пребывание становилось все тягостнее, дыхание отравляли испражнения, так как тут же приходилось отправлять свои нужды. Дважды Этьен набрасывался на каменную породу, словно желая сокрушить ее силой своего кулака. Прошел еще целый день. И Шаваль подсел к Катрине, поделив с нею последние пол-ломтя. Девушка жевала с трудом и за каждый кусок должна была платить лаской. На Шаваля нашло ревнивое упорство: он не хотел умереть, не обладав ею еще раз в присутствии того, другого. Обессиленная, она не сопротивлялась. Но когда он хотел овладеть ею, она простонала: – Пусти! Ты мне переломаешь все кости. Этьен, дрожа, прижался лбом к доске, чтобы ничего не видеть. Но тут он одним прыжком очутился около них. – Пусти ее, черт тебя дери! – А тебе-то что за дело? – сказал Шаваль. – Она как будто моя жена! Он снова схватил ее, стискивая в объятиях, прижимаясь к ее губам своими рыжими усами, и продолжал: – Оставь нас в покое. Доставь нам удовольствие побыть вместе. Но у Этьена побелели губы, и он крикнул: – Если ты ее не отпустишь, я тебя задушу! Шаваль быстро вскочил: он понял по хриплому голосу Этьена, что тот и в самом деле хочет его прикончить. Смерть слишком медлила, и они решили, что один из них должен уступить место другому. Здесь, под землей, где им суждено было уснуть друг возле друга последним сном, возобновилась прежняя борьба. Места было так мало, что, угрожая друг другу, они обдирали себе кулаки. – Берегись, – прорычал Шаваль, – теперь ты у меня не отделаешься! Этьен обезумел. Глаза его застилал красный туман, к горлу прилила кровь. Убийство стало для него непреодолимой физической потребностью. Оно надвигалось помимо воли Этьена: к нему побуждала наследственная болезнь молодого человека. Он отодрал от стены тяжелый и объемистый кусок шифера и, схватив его обеими руками, с удесятеренной силой раскроил им Шавалю череп. Шаваль не успел отскочить назад. Он упал: лицо у него было разбито, череп раздроблен. Мозг обрызгал свод: галереи, алая кровь хлынула из раны, словно струя родни-ка. На земле тотчас образовалась лужа, в которой отразился огонек коптящей лампочки. Мрак овладел этим замурованным склепом. Тело, лежавшее на земле, казалось черной кучей угольных отбросов. Этьен, наклонившись, смотрел на него широко раскрытыми глазами. Свершилось, он убил! В памяти его смутно пронеслась прежняя борьба – бесполезная борьба против яда, дремавшего в его мышцах, против алкоголя, медленно накопленного всем его родом. Однако если он был сейчас пьян, то только от голода, – значит, достаточно было пьянства его предков в отдаленном прошлом. Перед лицом этого ужасного убийства волосы у Этьена встали дыбом, разум возмущался его собственным поступком; и все же сердце Этьена билось ровнее, охваченное животной радостью, что желание наконец удовлетворено. Потом последовало чувство еще большей гордости. Перед ним встал образ солдатика с ножом в горле. Тот был убит ребенком, а теперь и он, Этьен, убил. Но Катрина выпрямилась с криком: – Господи! Он умер! – Тебе его жалко? – свирепо спросил Этьен. Еле держась на ногах, она что-то лепетала. Затем, шатаясь, бросилась ему на грудь. – Ах, убей и меня, умрем оба! Катрина цеплялась за его плечи, они сжимали друг друга в объятиях, и оба думали, что наступает смерть. Но смерть не торопилась, и они опустили руки. Потом Катрина отвернулась, а Этьен потащил несчастного и столкнул в воду, чтобы освободить пространство, на котором ему с Катриной еще нужно было жить. Если бы труп лежал тут, у их ног, жизнь стала бы совершенно невыносимой. Они содрогнулись, когда услышали всплеск и их обдало пеной: значит, отверстие уже заполнено водой; видно было, как она подвивается по галерее. Тогда вновь началась борьба. Этьен зажег последнюю лампочку, освещавшую теперь равномерный, упорный и безостановочный подъем воды: вот она дошла до щиколоток, добирается уже до колен. Вода поднималась, они перешли в самый верхний конец штольни; это дало им передышку еще на несколько часов; Но поток настиг их и там, и они погрузились по пояс. Стоя теперь на ногах, друг возле друга, прижавшись спиной к породе, они продолжали смотреть, как вода прибывала; когда она дойдет до рта, все будет кончено. Свет подвешенной лампочки придавал воде желтоватый оттенок, перебегая по ней мелкими отблесками. Но лампочка стала светить слабее, уже можно было различить только небольшой полукруг, который все время суживался вместе с подъемом воды. И внезапно все погрузилось в темноту: лампочка потухла, впитав последнюю каплю масла. Наступила беспросветная ночь – подземная ночь; здесь они должны уснуть, чтобы никогда больше не открыть глаз при солнечном свете. – Черт! – глухо выругался Этьен. Катрина прижалась к нему, как будто мрак хотел ее схватить. Она шепотом произнесла заклятие шахтеров: – Смерть задувает лампочку! И все-таки лихорадочный инстинкт жизни заставил их бороться с надвигающейся угрозой. Этьен принялся яростно окрести шифер рукояткой лампочки, Катрина помогала ему ногтями. Они устроили нечто вроде высокой скамьи и, взобравшись туда, уселись вместе, согнувшись и свесив ноги, так как низкий свод не позволял им выпрямиться. Ледяная вода доходила им теперь только до пяток, но через некоторый промежуток времени она снова начала заливать щиколотки, икры, колени, – уровень ее поднимался неуклонно, не давая им передохнуть. Неудобная скамья сильно подмокла, и они с трудом удерживались на ней, чтобы не соскользнуть вниз. Наступал конец, – но сколько времени остается им еще жить в этой нише, где они не могли сделать без риска ни одного движения и сидели изнемогающие, голодные, без хлеба и без света? Особенно мучительной была темнота: она мешала им разглядеть приближение смерти. Царила мертвая тишина, в наполненной водою шахте не слышно было ни малейшего движения. Они чувствовали теперь только море, находившееся под ними; оно не переставало расти и надвигало на них свой безмолвный прибой. Снова потекли часы, все одинаково мрачные. Этьен и Катрина потеряли всякое представление о времени, окончательно сбившись в счете. Мучения, которые, казалось, должны были бы удлинять протекающие минуты, – наоборот, быстро уносили их. Этьену и Катрине казалось, что они находятся под землей только два дня и одну ночь, тогда как на самом деле на исходе был уже третий день. Всякая надежда на спасение иссякла, никто не мог знать, что они здесь, никому не удастся добраться до них; и если наводнение их пощадит, они все равно умрут с голоду. В последний раз им пришла в голову мысль простучать сигнал, но камень остался под водой, да и все равно – кто может их услыхать! Катрина, покорившаяся судьбе, приложила к пласту отяжелевшую голову и вдруг, вздрогнув, выпрямилась. – Слушай! – сказала она. Этьен подумал сперва, что она говорит о легком шуме воды, которая не переставала подниматься. Чтобы успокоить ее, он солгал: – Нет, это я шевелю ногами. – Нет, нет, не то… Это там, слушай! Она снова приложила ухо к пласту. Этьен понял и последовал ее примеру. Несколько секунд ожидания обессилили их. Затем донеслись, очень издалека, три слабых удара, разделенные большими паузами. Но они все еще сомневались: может быть, это звенит у них в ушах? Может быть, это трещит пласт? Они не знали, чем постучать в ответ. Наконец Этьен сообразил: – У тебя деревянные башмаки. Сними их с ног и постучи каблуками. Катрина начала выстукивать шахтерский сигнал; они снова вслушались, и снова различили три условных знака, донесшиеся издалека. Двадцать раз они принимались стучать, и двадцать раз на их удары отвечали. Они плакали, обнимались, рискуя потерять равновесие и свалиться. Наконец-то товарищи здесь, они продвигаются к ним. Чувства радости и любви били у них через край, унося прочь муки ожидания, бешенство, вызванное долгими и бесполезными призывами. Им казалось уже, что спасителям достаточно ткнуть в скалу пальцем, и они будут освобождены. – Что! – весело воскликнула она. – Надо же было мне приложить ухо! – Да!.. Уж и слух у тебя! – отвечал он. – Я бы ничего не расслышал. С этого момента они стали сменяться. Все время один из них слушал, приготовившись отвечать на малейший сигнал. Вскоре они стали различать удары кирки: начинали проходку новой галереи. Они не упускали ни одного звука. Но радостное настроение их начало спадать. Сколько они ни смеялись, сколько ни пытались себя обмануть, их снова мало-помалу охватывало отчаяние. Сперва они стали рассуждать:, наверное, это со стороны Рекийяра, галерея спускается в глубь пласта; а может быть, сразу стали проходить несколько галерей, так как было ясно, что работают три забойщика. Затем они стали говорить меньше и в конце концов совсем замолкли, сообразив, что глубина пласта, отделяющая их от товарищей, должна быть очень значительной. Но и перестав обмениваться словами, Катрина и Этьен не прерывали своих размышлений. Они высчитывали, во сколько дней можно пробить такую толщу. Невероятно, чтобы до них добрались, пока еще будет не поздно; они двадцать раз успеют умереть. И, молча, охваченные усилившейся тоской, они отвечали на призывные сигналы стуком деревянных башмаков. Они ни на что больше не надеялись и только машинально сообщали другим, что еще живы. Так прошел день, два дня. Катрина и Этьен находились под землей уже шесть дней. Вода, остановившись на уровне их колен, перестала подниматься, но и не спадала. Ноги по-прежнему коченели в этой ледяной ванне. Они вытаскивали их на какой-нибудь час, но положение становилось тогда настолько неудобным, что от невероятной боли они снова спускали их в воду. Каждые десять минут им приходилось подтягиваться кверху, так как они съезжали вниз по скользкому камню. Неровности пласта врезались им в затылок и причиняли нестерпимую боль. Кроме того, становилось все более и более душно; воздух, согнанный сюда напором воды, не имел выхода, так как место, где они были заключены, образовало подобие колокола. Голос их звучал приглушенно и доносился как бы издалека. В ушах звенело, как будто яростно бил набат, будто слышался бесконечный топот стада, которое мчится во время ливня с градом. Сперва Катрина невероятно страдала от голода. Она подымала к горлу жалкие, иссохшие руки, глубоко вздыхая и не прекращая издавать протяжный жалобный звук, словно желудок ее все время стягивало спазмой. Этьен, испытывавший тат кие же мучения, лихорадочно шарил руками впотьмах и наткнулся пальцами на полусгнивший кусок обшивки. Он начал крошить его ногтями. Часть куска он дал Катрине, и та жадно проглотила его. Целых два дня они жили изъеденной червяками гнилушкой. Они съели ее целиком, и когда она кончилась, пришли в отчаяние, царапая себе десны о другие обрубки, которые были еще крепки и древесина которых не поддавалась. Мучения сделались еще невыносимее: они неистовствовали, не будучи в состоянии разжевать материю своей одежды. Их подкрепил немного только кожаный пояс. Этьен разорвал его на мелкие кусочки зубами, и Катрина жевала их и жадно глотала. Это заставляло челюсти работать и создавало иллюзию насыщения. Когда же и пояс был съеден, они снова вернулись к одежде и сосали материю в продолжение целых часов. Однако вскоре резкие схватки от голода прекратились и перешли в глухую, глубокую, медленно растущую боль, доводившую их до полной потери сил. Они, конечно, не продержались бы столько времени, если бы не оказалось такого изобилия воды; достаточно было им нагнуться и зачерпнуть ее рукою. Они делали это бесконечное число раз, палимые такой жаждой, что казалось, всей этой затопленной шахты недостаточно, чтобы утолить ее. На седьмой день Катрина, нагнувшись за водой, почувствовала под рукой что-то мягкое, плававшее на поверхности воды. – Посмотри-ка… Что это? Этьен стал шарить впотьмах. – Не понимаю. Что-то вроде обшивки вентиляции. Катрина начала пить, но, опустив руку во второй раз, ощутила под рукой мертвое тело. Она в ужасе вскрикнула: – Господи, это он! – Кто? – Он, ты же знаешь!.. Я задела рукой усы. Это был труп Шаваля, который притоком воды вновь прибило к ним. Этьен протянул руку и тоже нащупал усы и разбитый нос. Его охватила дрожь от ужаса и отвращения. Почувствовав страшную тошноту, Катрина выплюнула воду, взятую в рот. Ей чудилось, будто она пьет кровь, будто вся вода пропитана кровью убитого. – Погоди, – сказал Этьен, – я его оттолкну. Он толкнул труп ногой, и тот отдалился. Но вскоре они опять почувствовали его у своих ног. – Черт тебя возьми! Убирайся же! В третий раз Этьен должен был оставить труп. По-видимому, его гнало обратно какое-то течение. Шаваль не хотел уходить, он хотел быть с ними, между ними! Этот ужасный спутник окончательно отравил воздух. Они не пили воды в течение целого дня, предпочитая умереть от жажды, и только на следующий день страдание заставило их подчиниться: они отталкивали тело при каждом глотке и все-таки пили. Не стоило убивать его, чтобы он опять вернулся к ним, гонимый ревностью. Он и мертвый останется с ними до конца, чтобы не дать им возможности быть вдвоем. Еще и еще день. При каждом всплеске воды Этьен ощущал легкий толчок убитого им человека, словно локоть соседа, напоминающего о своем присутствии. И всякий раз он вздрагивал. Он все время видел труп, раздутый, позеленевший, с рыжими усами, с разбитым лицом. И Этьен больше ничего не помнил, – он его не убивал, труп плавал и хотел его укусить. Катрина же, сотрясаясь от долгих, бесконечных рыданий, приходила после них в оцепенение. В конце концов она впала в состояние полной сонливости. Этьен будил ее, она что-то лепетала и сейчас же снова засыпала, Даже не приоткрывая глаз. Боясь, что она упадет в воду, Этьен обнял ее за талию. Теперь на стуки отвечал он. Удары кирки все приближались, он слышал их совсем близко, почти за своей спиной. Но силы покидали и его, он больше уже не мог стучать. Ведь там знали, что они здесь, зачем же утруждать себя? То, что к ним могли прийти, перестало его интересовать. Отупев от ожидания, он на целые часы забывал о тех, кого ждал. Однако вскоре им стало немного легче. Вода спала, и тело Шаваля уплыло. Чтобы освободить их, работали уже девять дней. Они в первый раз попробовали сделать несколько шагов по штольне, но сильное сотрясение бросило их обоих на землю. Они нащупали друг друга, и лежали, обнявшись, обезумев, ничего не понимая и думая, что катастрофа возобновилась. Все снова стало неподвижно, удары кирки смолкли. Они сидели в углу, прижавшись друг к другу, и вдруг Катрина засмеялась: – Как хорошо наверху!.. Давай выйдем отсюда. Сперва Этьен старался бороться с ее безумием. Но он чувствовал, что и сам начинает терять рассудок, хотя его голова и была более крепкой. Он потерял ощущение действительности. У Катрины же это особенно давало себя знать; ее трясла лихорадка, она ощущала теперь потребность в словах и движениях. В ушах у нее звенело так сильно, что этот шум казался ей то рокотом потока, то пением птиц; она чувствовала запах смятой травы и ясно видела, как перед глазами ее появляются желтые пятна; ей казалось, что она на воле, среди полевых колосьев, на берегу канала, и что вокруг – солнечный день. – Как жарко!.. Возьми же меня, будем вместе всегда, всегда! Он обнимал ее, она ласкалась к нему, продолжая болтать, исполненная счастья. – Как мы были глупы, что ждали так долго! Я бы сразу согласилась быть твоей, но ты дулся и не понимал… А потом, когда мы дома ночью не спали и слышали, как дышим, помнишь, как мы тогда желали друг друга?.. Веселость Катрины заразила и Этьена: он шутил, вспоминал это немое проявление нежности. – Ты ведь раз меня прибила. Да, да! По обеим щекам! – Это потому, что я тебя любила, – прошептала она. – Видишь ли, я не позволяла себе думать о тебе, я считала, что все кончено… А в глубине души я знала, что в один прекрасный день мы будем принадлежать друг другу… Нужен был только счастливый случай. Правда? У него пробежала по телу холодная дрожь, он хотел стряхнуть с себя этот сон и медленно повторял: – Ничто не может кончиться совсем. Надо только немножко счастья, чтобы все началось снова. – Значит, я останусь с тобой на этот раз уже навсегда? Потеряв силы, она соскользнула вниз; голос ее ослабевал. Испугавшись, он прижал ее к груди. – Тебе нехорошо? Она с удивлением выпрямилась. – Нет, нет… Почему?.. Но этот вопрос оторвал девушку от ее мечты. Она растерянно посмотрела в темноту и, заломив руки, снова разрыдалась: – Господи! Господи! Как темно! Теперь не было уже ни полей, ни запаха трав, ни пения жаворонков, ни огромного желтого солнца. Была только затопленная, обвалившаяся шахта, мрачная ночь, вонючий, затхлый запах погреба, в котором они томились столько дней. Затемненный рассудок Катрины усиливал ужас их положения. Ее снова преследовали видения детства: Черный человек – умерший старый шахтер, – который выходит из глубины шахты, чтобы свернуть шею блудливым девушкам. – Слушай! Ты слышал? – Нет, я ничего не слышу. – Нет, знаешь, это тот человек… Вот он… Земля выпустила всю кровь из жилы, чтобы отомстить за то, что у нее перерезали артерию. И вот он здесь. Видишь его? Посмотри! Он чернее ночи… Я боюсь. Она умолкла и вся дрожала. Затем она продолжала шепотом: – Нет, это другой. – Кто другой? – Тот, кто с нами! Тот, кого уже нет! Образ Шаваля преследовал ее, и она, смущаясь, начинала говорить о нем. Она рассказывала об их собачьем существовании. Он только один раз был с нею мил, в Жан-Барте, а все остальные дни – это были оплошные придирки и оплеухи; избив Катрину, Шаваль начинал мучить ее своими ласками. – Я тебе говорю, что он хочет разъединить нас! Он опять ревнует… Прогони его!.. И возьми меня, возьми меня всю, всю! Она повисла у него на шее и, найдя его губы, прижалась к ним. Темнота снова осветилась; девушка вновь видела солнце и смеялась смехом счастливой любовницы. А он, чувствуя, что она почти обнажена, в одних лохмотьях шахтерской одежды, задрожал и, во внезапном приливе желания, обхватил ее. Наконец наступила их брачная ночь – в глубине этой могилы, на грязном ложе. Их обуяла потребность быть счастливыми хотя бы перед смертью, упорная жажда жить, в последний раз насладиться жизнью. В отчаянии, перед лицом подступающей, смерти, они отдались друг другу. Этим все кончилось. Этьен сидел на земле все в том же углу, а Катрина без движения лежала у него на коленях. Часы шли за часами. Этьен думал, что она спит, но, тронув ее, почувствовал, что она похолодела, – она была мертва. И все-таки он не шевелился, боясь ее разбудить. Мысль, что он первый обладал ею после того, как она созрела, что она могла зачать от него, приводила его в умиление. Временами наплывали другие мысли: желание уйти вместе с ней, радостные мечты о том, что они будут делать в будущем; но все это было так расплывчато, все это только слегка касалось его головы, как мимолетное дыхание она. Силы его оставляли, и он был в состоянии лишь слегка пошевелить кистью руки, чтобы удостовериться, что Катрина тут, похолодевшая, спящая, как ребенок. Все расплывалось у него в глазах, ночь стала еще темнее. Он чувствовал себя вне времени и пространства. Какие-то удары раздавались у самой его головы, и сила их все увеличивалась. Сперва ему было лень отвечать на них: его одолевала невероятная усталость; а теперь он был захвачен одной только мыслью: ему представлялось, что она идет перед ним и он слышит легкий стук ее деревянных башмаков. Так прошло два дня; она ни разу не пошевелилась, а он машинально ощупывал ее тело, как бы удостоверяясь, что она спокойна. Этьен ощутил толчок. Глухо раздавались голоса, обломки породы докатывались до его ног. Увидав лампочку, он заплакал. Его моргающие глаза следили за светом и не уставали от него. Он пришел в экстаз от этой красноватой точки, едва заметной во мраке. Но товарищи уже подняли его. Они влили ему сквозь сжатые зубы несколько ложек бульону. Только в одной из галерей Рекийяра он узнал стоявшего перед ним инженера Негреля. И эти два презиравшие друг друга человека – мятежный рабочий и скептически настроенный начальник – с рыданиями бросились друг другу в объятия. Все, что было в обоих человеческого, пришло в волнение. То была беспредельная скорбь, страдание, переходившее из поколения в поколение, избыток боли, до которого может довести жизнь. Наверху вдова Маэ, распростершись возле мертвой Катрины, беспрерывно, протяжно выла. Несколько трупов было уже извлечено, и они лежали на земле в ряд: Шаваль, один подручный, два забойщика. Полагали, что Шаваль, так же как и подручный и забойщики, был раздавлен каким-нибудь обвалом. Череп его был без мозга, а внутренности полны водой. Женщины, находившиеся в толпе, потеряв голову, рвали на себе одежду и раздирали ногтями лицо. Привыкнув немного к свету ламп и подкрепившись, Этьен тоже появился наверху, исхудавший, совершенно седой. Все перед ним расступились: этот старик внушал теперь ужас. Вдова Маэ перестала кричать и тупо взглянула на него широко раскрытыми глазами.  VI   Было четыре часа утра. Свежая апрельская ночь становилась теплее, приближался день. На светлом небе мерцали звезды, а восток уже румянила заря. Темная равнина еще спала, но по ней пробежал трепет, неясный гул, который предшествует пробуждению. Этьен большими шагами шел по дороге к Вандаму. Шесть недель пролежал он в Монсу на больничной койке. Лицо у него пожелтело, и он сильно исхудал; как только к нему вернулись силы, он выписался и тронулся в путь. Компания все еще дрожала за свои шахты и очищала состав рабочих от нежелательных элементов. Этьена уведомили, что его не могут оставить на службе. Впрочем, Компания предложила ему пособие в сто франков, присовокупив отеческий совет: бросить работу в шахтах, которая ему не по силам. Но Этьен отказался от этих ста франков. Он уже получил ответ от Плюшара, который вызывал его в Париж и перевел ему деньги на дорогу. Так что давнишняя мечта его осуществилась. Выйдя из больницы за день до отъезда, Этьен переночевал в «Весельчаке» у вдовы, Дезир. Он встал ранним утром; прежде чем отправиться в Маршьенн к восьмичасовому поезду, ему хотелось проститься с товарищами. На миг Этьен остановился на дороге, озаренной розоватым утренним светом. Так хорошо подышать свежим воздухом ранней весны! Утро обещало быть прекрасным. Медленно светало, жизнь на земле поднималась вместе с солнцем. Этьен двинулся дальше, крепко стуча кизиловой тростью и глядя, как из ночного тумана выступает даль равнины. Он еще ни с кем не повидался; Маэ один раз навестила его в больнице; больше она, вероятно, не смогла прийти. Но он знал, что весь поселок Двухсот Сорока работает теперь в шахте Жан-Барт, сама Маэ тоже. Мало-помалу на пустынных дорогах начали показываться углекопы; они то и дело проходили мимо Этьена, бледные, молчаливые. Компания, как говорили, сумела извлечь из своей победы все, что только было возможно. Через два с половиной месяца забастовки рабочие, побежденные голодом, вернулись в шахты, и тогда их заставили принять новый тариф, согласно которому назначалась особая плата за крепление; это было скрытое снижение заработной платы, вдвойне ненавистное углекопам с тех пор, как пролилась кровь товарищей. У них похищали заработок целого лишнего часа, их заставляли изменить своей клятве – это вынужденное нарушение слова было горше всего. Работа возобновилась повсюду – в Миру, в Мадлене, в Кручине, в Победе. И повсюду в утреннем тумане, когда дороги были еще окутаны мраком, слышался топот: это шли вереницей углекопы, понурив головы, словно скот, который гонят на бойню. Они зябли в своих тонких холщовых блузах, шли вразвалку, скрестив руки, а ломоть хлеба на завтрак, засунутый между рубахой и блузой, выделялся на спине горбом. Но, глядя на черную вереницу безмолвных теней, которые снова хмуро шли на работу, ничего не видя по сторонам, можно было угадать стиснутые от гнева зубы, сердца, переполненные ненавистью, необходимость подчиниться только голоду. Чем ближе подходил Этьен к шахте, тем больше углекопов встречалось ему на дороге. Почти все шли в одиночку, но даже там, где образовывались группы, они вскоре растягивались вереницей, уже утомившись, устав от других и от самих себя. Этьен заметил одного старика с бескровным лицом, – глаза его сверкали, словно уголья; затем другого рабочего, совсем молодого, который все время страшно задыхался. Многие несли свои деревянные башмаки в руках; по земле еле слышалась мягкая поступь ног, обутых в грубые шерстяные чулки. Этот непрестанный поток говорил о полном разгроме, отступлении разбитой армии, солдаты которой плелись, опустив голову, с одной яростной мыслью: снова начать битву и отомстить за себя. Когда Этьен дошел наконец до шахты Жан-Барт, строения ее только что начинали выступать из сумрака; фонари, висевшие на балках, все еще горели, несмотря на занимающуюся зарю. Над темными грудами зданий белел дымок, чуть розовевший в лучах зари. Этьен поднялся по лестнице в сортировочную, чтобы оттуда пройти в приемную. Спуск в шахту уже начался, рабочие выходили из барака. Этьен с минуту стоял неподвижно среди общего шума и гама. По чугунному полу с грохотом катились вагонетки, барабаны вращались, наматывая и разматывая канаты, слышались возгласы в рупор, звонки, удары молота по сигнальному аппарату. Этьен снова видел чудовище, поглощающее свою обычную порцию человечины. Клети подъемной машины безостановочно появлялись и пропадали, увлекая живой груз, который шахта легко поглощала, словно прожорливый великан. После катастрофы Этьен ощущал непреодолимый ужас перед шахтой. Когда он смотрел, как погружаются клети, у него внутри все переворачивалось. Пришлось отвернуться – до того невыносимою казалась ему шахта. Но в обширном еще полутемном помещении, еле освещенном тусклым светом догорающих фонарей, Этьен не видел ни одного дружеского лица. Углекопы, дожидавшиеся своей очереди, стояли босиком, с лампочками в руках; они тревожно поглядывали на него беспокойными глазами, потом опускали голову и отходили в сторону, словно пристыженные. Они, конечно, все знали Этьена в лицо и не только не испытывали по отношению к нему никакой злобы, а, казалось, боялись его, краснели при мысли, что он может упрекнуть их в трусости. Этьену было больно сознавать это; он забыл, что эти несчастные люди в него же бросали камнями; он опять мечтал о том, как сделать из них героев, как руководить народом, как лучше направить эту природную силу, которая сама себя поглощает. Снова спустилась клеть, битком набитая людьми; когда стали подходить другие, Этьен узнал наконец одного из своих соратников во время забастовки; это был храбрый человек, клявшийся лучше умереть, чем выйти на работу. – И ты туда же, – с болью проговорил Этьен. Тот побледнел, у него задрожали губы; затем он, как бы извиняясь, махнул рукой: – Что поделаешь! У меня жена. Из барака спустилась новая партия; тут Этьен узнал всех. – И ты! И ты! И ты! Все с дрожью бормотали в ответ сдавленным голосом: – У меня мать… У меня дети… Есть-то надо… Клеть все не показывалась. Углекопы стояли и ждали, угрюмые, сраженные своей неудачей; они даже избегали встречаться взглядами и, не отводя глаз, смотрели в шахтный колодец. – А вдова Маэ? – спросил Этьен. Ни один не ответил. Кто-то знаком дал понять, что она придет. Остальные подняли руки, дрожавшие от жалости: бедная женщина! Какое несчастье! Никто не нарушал молчания. Когда же Этьен протянул им на прощание руку, все стали крепко пожимать ее, словно вкладывая в это последнее пожатие весь молчаливый гнев на свое поражение, всю страстную надежду на отмщение. Показалась клеть. Они вошли, опустились, – бездна поглотила их. Появился Пьеррон; на его кожаной шапочке была прикреплена лампочка без предохранительной сетки, какие носят штейгеры. Он уже неделю был старшим в нагрузочной; рабочие сторонились его, потому что после повышения он стал заносчивым. Пьеррону неприятно было видеть Этьена, но все же он подошел к нему, а когда молодой человек сообщил о своем отъезде, то и вовсе успокоился. Они разговорились. Жена Пьеррона держала теперь кофейню «Прогресс», она получила это право благодаря протекции господ, которые очень хорошо относились к ней. Но Пьеррон не договорил и с ожесточением набросился на старого Мука за то, что тот не собрал к положенному часу навоз от своих лошадей, чтобы его могли поднять наверх. Старик слушал, сгорбившись. Прежде чем спуститься, он тоже пожал Этьену руку. Мук весь пылал от полученного выговора; в его длительном пожатии Этьен узнавал все тот же сдержанный гневный пыл, что и у других, весь трепет грядущих мятежей. Эта старческая рука, задрожавшая в его руке, этот старик, который прощал ему смерть обоих своих детей, до того тронул его, что он ни слова не мог вымолвить, пока Мук не скрылся внизу. – А Маэ нынче не придет? – спросил он через некоторое время Пьеррана. Тот сперва сделал вид, что не понимает, – у него была дурная примета: всякий раз, когда упоминали это имя, с ним что-нибудь приключалось. Затем, уходя под предлогом, что ему необходимо отдать кое-какие распоряжения, он наконец проговорил: – Маэ?.. Да вот она. В самом деле, из барака спускалась Маэ, в штанах, в блузе и в чепчике, с лампочкой в руках. Для вдовы Маэ было сделано милостивое исключение: администрацию настолько тронула участь этой женщины, перенесшей беспримерно тяжелый удар, что ее соблаговолили оставить в шахте, хотя ей было уже сорок лет; но принять ее на должность откатчицы сочли все же неудобным и потому приставили к небольшому вентилятору, который только что был устроен в северной галерее, в том адском месте под самым Тартаре, где не было другой вентиляции. Десять часов подряд, с болью в пояснице, она должна была вращать колесо в сорокаградусной жаре пекла, где, казалось, можно изжариться заживо. Она зарабатывала тридцать су в день. Когда Этьен увидел ее, она показалась ему такой жалкой в мужском наряде: живот и грудь у нее как будто вспухли от сырости в забоях. Охваченный тяжелым чувством, Этьен не знал, как сообщить ей о своем отъезде, о том, что он хотел проститься с нею, и только пробормотал несколько слов. Она глядела на Этьена, не слушая его, и наконец заговорила, обращаясь к нему на «ты»: – Ты удивлен, что я здесь, да?.. Правда, я грозилась задушить первого из товарищей, кто посмеет выйти на работу. А вот я и сама иду… Я должна была бы удавиться, да?.. Эх, оно бы так и было, если бы не старик и не дети, которые у меня на руках. Маэ продолжала говорить усталым, тихим голосом. Она ни в чем не оправдывалась, она просто рассказывала, что было: они все умирали с голоду, их могли выгнать из поселка, и вот она решилась. – Как старик? – спросил Этьен. – Он очень спокоен и опрятен, но башка у него совершенно не в порядке… Его тогда ни к чему не присудили… ты знаешь? Шел разговор о том, не поместить ли его в дом для умалишенных, но я не захотела; они бы его там отравили… Все-таки нам его история очень повредила, потому что пенсии он уже никогда не получит; господа из Правления заявили мне, что давать ему пенсию безнравственно. – А Жанлен работает? – Да, его пристроили на поденную работу. Зарабатывает двадцать су… О, я не жалуюсь, начальство очень хорошо отнеслось ко мне, они сами это мне заявили… Двадцать су Жанлена да моих тридцать су – всего пятьдесят. Если бы нас было не шестеро, можно бы быть сытыми. Теперь ведь Эстелла – лишний рот, хуже всего то, что понадобится еще четыре-пять лет, пока Ленора и Анри смогут работать в шахтах. Этьен не удержался и воскликнул с горечью: – И они тоже! Краска залила бледные щеки Маэ, а глаза ее засверкали. Но у нее тотчас поникли плечи, словно под гнетом судьбы. – Что поделаешь! Потом и они… Все испытали это на своей шкуре, настанет и их черед. Она замолчала: им помешали приемщики, катившие вагонетки. Тусклый свет проникал в большие запыленные окна, отчего фонари горели еще темнее; каждые три минуты машина приходила в движение, канаты разматывались, каждая клеть поглощала людей. – Эй вы, лентяи, поживей! – крикнул Пьеррон. – Садитесь, а то мы сегодня во весь день не кончим! Он посмотрел на Маэ, но та не тронулась с места. Она пропустила уже три клети; затем, словно проснувшись, вспомнила, с чего начался разговор, и обратилась к Этьену: – Так ты уезжаешь? – Да, нынче утром. – Ты прав. Лучше быть, если возможно, где-нибудь в другом месте… Я рада, что повидала тебя; ты по крайней мере знаешь, что у меня никакой обиды на тебя нет. Одно время после всей этой бойни я готова была тебя убить. Ну, а как пораздумаешь, так видишь, что никто не виноват… Нет, нет, не твоя в этом вина, все тут виноваты. Она без волнения заговорила о своих покойниках: о муже, о Захарии, о Катрине, и только при имени Альзиры на глазах у нее показались слезы. К ней вернулось ее обычное спокойствие, она здраво говорила о своих делах, как женщина рассудительная. Буржуа напрасно перебили столько бедного люда, – не принесет им это добра. И, конечно, придет день, когда они понесут расплату, потому что все на свете карается. Тогда и вмешиваться будет незачем, – вся лавочка сама собою взлетит на воздух, и солдаты станут стрелять в хозяев так же, как они стреляли в рабочих. К вековой покорности, к наследственной привычке повиноваться, которая уже снова гнула Маэ спину, прибавилась все же уверенность в том, что несправедливость не может длиться без конца, что если и нет бога, то придет кто-то другой и отомстит за несчастных. Она говорила вполголоса, недоверчиво поглядывая по сторонам. Когда поблизости опять показался Пьеррон, она громко промолвила: – Ну, вот что, коли ты уезжаешь, так забери свои пожитки… У нас еще две твои рубашки, три носовых платка и старые штаны. Этьен только махнул рукой: на что ему это тряпье? Все равно пойдет к старьевщику. – Не стоит того, оставь детям… В Париже я уж обзаведусь. Спустились еще две клети. Пьеррон решил наконец прямо обратиться к Маэ: – Послушайте, внизу ждут! Скоро вы кончите болтать? Но она повернулась к нему спиною. Чего ради эта продажная тварь так усердствует? Спуск рабочих – не его дело. Его и так ненавидят в нагрузочной. И Маэ продолжала стоять с Этьеном, держа лампочку в руке: несмотря на летнюю пору, она зябла от сквозняков. Ни Этьен, ни она не знали, о чем им еще говорить. Они только стояли друг против друга, и на сердце у них было так тяжко, что хотелось непременно еще что-то сказать. Наконец она заговорила только для того, чтобы не молчать: – Жена Левака беременна, муж все еще в тюрьме; пока что его заменяет Бутлу. – Ах, да, Бутлу! – Да, вот еще… послушай-ка, я тебе не рассказывала?.. Филомена ушла. – Как, ушла? – Да, ушла с одним шахтером из Па-де-Кале. Я боялась, как бы она не оставила мне на шее своих двух крошек. Нет, она взяла их с собою… Каково? Женщина кровью харкает, вид у нее такой, что краше в гроб кладут, а вот поди же! Она задумалась на миг, потом медленно продолжала: – Про меня тут тоже немало всякого болтали!.. Помнишь, говорили, будто я с тобой живу. Бог мой! После смерти мужа это легко могло статься, будь я помоложе, не правда ли! Но теперь я рада, что этого не случилось: мы бы, наверное, после сами раскаивались. – Да, мы бы раскаивались, – просто повторил Этьен. И это было все, больше они не говорили. Ее ждала клеть, ее гневно звали, грозя штрафом. Тогда она решилась наконец и пожала ему руку. Этьен с глубоким волнением смотрел ей вслед: какая она усталая, забитая, лицо бледное, из-под синего чепчика выбиваются выцветшие волосы, – плодовитая самка, дородное тело которой безобразили холщовые штаны и блуза. В ее последнем рукопожатии он почувствовал рукопожатие товарища – крепкое, долгое и безмолвное; казалось, это было прощание до того самого дня, когда борьба начнется снова, Этьен все понял; в глазах ее светилась спокойная уверенность. До скорого свидания! Но тогда уже это будет решительный бой. – Что за лентяйка, черт бы ее побрал! – крикнул Пьеррон. Маэ толкали и теснили со всех сторон; она забралась в вагонетку вместе с четырьмя другими рабочими. Дернули сигнальную веревку: дали знать, что «едет говядина». Клеть оторвалась и рухнула во мрак, остался только быстро бегущий канат. Тогда Этьен покинул шахту. Внизу, под навесом сортировочной, он увидел среди груд угля какое-то существо, сидевшее на земле, вытянув ноги. Это был Жанлен, исполнявший обязанность «чистильщика» крупных угольных глыб. Глыба угля лежала у него между ног, и он молотком скалывал с нее куски сланца. Мелкая угольная пыль покрывала его таким густым слоем, что Этьен ни за что не узнал бы мальчишку, если бы тот не поднял своей обезьяньей мордочки с оттопыренными ушами и небольшими зеленоватыми глазками. Он скорчил веселую гримасу и, расколов глыбу последним ударом, скрылся в облаках черной пыли. Выйдя из помещения, Этьен с минуту шел по дороге в глубокой задумчивости. Всевозможные мысли роем проносились у него в голове, но воздух был чист, небо прозрачно – и он вздохнул полной грудью. Солнце величественно поднималось над горизонтом, на всей земле пробуждалась радостная жизнь. По необозримой равнине, с востока на запад, катилась золотая волна. Всюду снова широко разливалась живительная теплота; то был трепет юности, в котором слышались вздохи земли, пение птиц, рокот потоков и лесов. Жизнь была все же хороша; ветхий мир хотел пережить еще одну весну. Проникнутый этой надеждой, Этьен замедлил шаг; взор его блуждал по сторонам дороги, упиваясь ликованием весны. Он думал о себе, он чувствовал себя сильным, – жизнь в шахте была для него суровым испытанием, после которого он созрел. Ученичество его завершилось; он шел во всеоружии, как сознательный боец революции, объявивший войну обществу, которое он узнал я которое он осудил. Радость оттого, что он встретит Плюшара, сам станет признанным вожаком, как Плюшар, вдохновляла его на речи, которые он уже мысленно произносил. Он думал расширить свою программу. Буржуазная утонченность, которая поставила Этьена выше его класса, только усилила его ненависть к буржуазии. Нищета, в которой жили рабочие, смущала его; он испытывал потребность окружить их ореолом славы; он покажет, что только они – великие и правые, что они – единственная подлинная знать и единственная сила, которая может обновить человечество. Он уже видел себя на трибуне в час народного торжества, – если только народ не поглотит его. Песня жаворонка, раздававшаяся в вышине, заставила Этьена взглянуть на небо. В прозрачной синеве таяли розовые облачка – последние остатки ночного тумана; перед ним мелькали смутные образы Суварина и Раснера. Да, все рушится, как только кто-нибудь вздумает присвоить себе власть. Хотя бы этот знаменитый Интернационал, который призван был обновить мир, – теперь он бессилен, гибнет от бессилия, и вся его огромная армия распалась, раскрошилась от внутренних раздоров. Значит, Дарвин прав: мир не что иное, как поле битвы, где сильные пожирают слабых для улучшения и продолжения вида? Вопрос этот смущал Этьена, хотя он и разрешил его, как человек, удовлетворенный своими познаниями. Но одна мысль рассеяла его сомнения и восхитила его; он задумал развить свое давнишнее понимание этой теории в первом же своем выступлении. Если необходимо, чтобы один класс был стерт с лица земли, то молодой, полный жизни народ уничтожит пресыщенную буржуазию, – может ли быть иначе? Новая кровь создаст новое общество. В этом ожидании нашествия варваров, которое восстановит одряхлевшие нации, вновь ожила его незыблемая вера в близкую революцию, в подлинную, в революцию трудящихся. Зарево ее обагрит конец века алым светом восходящего солнца, кровавое сияние которого он видел пред собою в небе. Поглощенный этими думами, Этьен шагал, постукивая своей кизиловой палкой по камням дороги. Когда он смотрел по сторонам, он видел знакомые места. Вот Воловьи рога: ему припомнилось, что именно отсюда он повел толпу утром в день разгрома шахт. Теперь опять началась скотская, убийственная, плохо оплачиваемая работа. Ему казалось, что он слышит, как там, под землей, на глубине семисот метров, раздаются глухие удары, равномерные и непрерывные: это его товарищи, которые снова вышли на работу, его черные товарищи в безмолвной ярости разбивают породу. Они, правда, были побеждены, они оставили там деньги и мертвых; но Париж не забудет выстрелов в Воре, и кровь Империи тоже потечет из этой неисцелимой раны. Если промышленный кризис и кончится, если заводы и откроются снова один за другим, война асе равно будет объявлена, потому что мир отныне невозможен. Шахтеры измерили свои силы, испытали их, – и потрясли рабочий люд всей Франции своим призывом к справедливости. Потому-то поражение их никого и не успокоило; буржуа в Монсу, несмотря на свою победу, смутно чувствовали, что забастовка может возобновиться в любой день, и пугливо озирались, как бы спрашивая, что таится в этом глубоком молчании, – не пришел ли их неизбежный конец? Они понимали, что мятеж может разгореться каждый день, – завтра, может быть; и тогда опять начнется всеобщая забастовка рабочих, у которых есть свои кассы взаимопомощи, и благодаря этому рабочие будут иметь возможность продержаться в течение целых месяцев, питаясь одним хлебом. На сей раз это был еще только первый толчок прогнившему обществу, – оно чувствовало, что почва колеблется у него под ногами; но потом последуют новые, все новые толчки, пока старое, расшатанное здание не рухнет и не провалится в бездну, как шахта Воре. Этьен повернул налево по дороге в Жуазель. Он вспомнил, что здесь он помешал толпе броситься на Гастон-Мари. Вдали виднелись шахтные башни копей, освещенные ясным солнцем, – направо Миру, затем Мадлена и Кручина, расположенные рядом. Всюду кипела работа. Этьену казалось, что из недр земли до него доносятся удары кайл; они раздавались по всей равнине, от края до края. Удар, еще удар, затем опять удары под полями, под дорогами, под селениями, которые весело пестрели в солнечном свете: всюду мрачная работа подземной каторги, придавленной могучей толщей земных пластов; надо было самому побывать внизу, чтобы уловить скорбный вздох, доносящийся из-под земли. Теперь Этьен думал, что насилие, Может быть, действительно не ускорит ход дела. Перерезанные канаты, сорванные рельсы, разбитые лампы – к чему все это? И стоило ли, чтобы толпа, обуреваемая жаждой уничтожения, бежала ради этого за целых три мили! Он смутно сознавал, что настанет день, когда законность будет страшнее. Разум его окреп, он сумел изжить злобу, которая в нем накопилась. Да, здравый смысл Маэ верно подсказывал ей, когда она говорила, что это действительно будет последний бой: организоваться всем спокойно, узнать друг друга, объединиться в союзы, если это будет дозволено законом; а потом, в одно прекрасное утро, когда они почувствуют свою силу, когда миллионы трудящихся окажутся перед несколькими тысячами бездельников, – забрать власть и стать хозяевами. Тогда воссияют правда и справедливость! Тогда погибнет наконец тучное, приземистое божество, чудовищный идол, таящийся в глубине святилища, в неведомой дали, которого несчастные кормят своей плотью. Свернув с Вандамской дороги, Этьен вышел на шоссе, вправо виднелось Монсу, раскинувшееся по склону холма и постепенно скрывавшееся за горизонтом; прямо перед ним были развалины Воре – проклятая яма, из которой день и ночь без устали откачивали воду тремя насосами. Дальше на горизонте виднелись шахты – Победа, Сен-Тома, Фетри-Кантель, и затем, к северу, высокие доменные печи и батареи коксовых печей; над ними в прозрачном утреннем воздухе клубился дым. Если Этьен не хотел опоздать на восьмичасовой утренний поезд, ему следовало торопиться; оставалось пройти еще шесть километров. Под ногами у него по-прежнему раздавались глухие, упорные удары кайл. Там были все его товарищи. Этьену казалось, что они сопровождают каждый его шаг. Не Маэ ли это работает под свекловичным полем? Она гнет спину, из груди ее со свистом вырывается хриплое дыхание, которому вторит шум вентилятора. Слева, справа, вдали – всюду он узнавал своих товарищей; они работали под засеянными полями, под живою изгородью, под молодыми деревьями. Высоко в небе во всей славе своих лучей сияло апрельское солнце, изливал тепло на землю-роженицу. Из ее материнского лона ключом била жизнь; почки развертывались в зеленые листья, поля трепетали от роста трав. Повсюду набухали семена, тянулись ростки, пробиваясь на поверхность равнины, охваченные жаждой тепла и света. Изобильный сок струился, будто шепот голосов, шорох стеблей сливался в одном долгом поцелуе. И снова, снова все яснее и отчетливей, словно приближаясь кверху, раздавались удары рабочего кайла. В пламенных солнечных лучах, юным утром, земля вынашивала в себе этот шум. На ниве медленно росли всходы, грозная черная рать созревала для будущей жатвы, и посев этот скоро должен был пробить толщу земли.    

The script ran 0.016 seconds.