Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Роджер Желязны - Рассказы [1962—1995]
Язык оригинала: USA
Известность произведения: Средняя
Метки: sf, Рассказ, Фантастика

Аннотация. Очередной том собрания сочинений Роджера Желязны объединяет два оригинальных сборника — «Двери лица его, пламенники пасти его» и «Последний защитник Камелота» — в новых переводах. Содержание: ДВЕРИ ЛИЦА ЕГО, ПЛАМЕННИКИ ПАСТИ ЕГО Двери лица его, пламенники пасти его (пер. А. Пчелинцева) Ключи к декабрю (пер. В. Баканова) Автодьявол (пер. И. Гуровой) Роза для Екклезиаста (пер. М. Тарасьева) Девушка и чудовище (пер. В. Баканова) Страсть к коллекционированию (пер. И. Гуровой) Вершина (пер. В. Гольдича и И. Оганесовой) Момент бури (пер. В. Баканова) Великие медленные короли (пер. В. Баканова) Музейный экспонат (пер. И. Гуровой) Божественное безумие (пер. И. Гуровой) Коррида (пер. И. Гуровой) Снова и снова (пер. В. Баканова) Человек, который любил фейоли (пер. И. Гуровой) Люцифер-светоносец (пер. И. Гуровой) ПОСЛЕДНИЙ ЗАЩИТНИК КАМЕЛОТА Страсти Господни (пер. В. Фишмана) Всадник (пер. Е. Людникова) Пиявка из нержавеющей стали (пер. И. Гуровой) Ужасающая красота (пер. М. Левина) И вот приходит сила (пер. Е. Людникова) Аутодафе (пер. И. Гуровой) Жизнь, которую я ждал (пер. В. Карташева) Мертвое и живое (пер. И. Гуровой) Игра крови и пыли (пер. И. Гуровой) Награды не будет (пер. И. Тогоевой) Не женщина ли здесь о демоне рыдает? (пер. И. Тогоевой) Последний защитник Камелота (пер. И. Тогоевой) Жди нас, Руби-Стоун (пер. И. Тогоевой) Получеловек (пер. Н. Калининой)

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 

И он взобрался на пьедестал. Четыре доллара девяносто восемь центов, хотя и сэкономленные на пище, все-таки не были истрачены совсем уж зря, ибо приемы, которыми он за эту цену овладел на Пути к Свободе, обеспечивали ему достаточный контроль над мышцами, чтобы сохранять безупречную статуйную неподвижность, пока щупленькая пожилая женщина, оставив у тротуара арендованный автобус, проходила через Греческий период в сопровождении детишек девяти лет и моложе, что она обычно проделывала по вторникам и четвергам между 9.35 и 9.40 утра. К счастью, он избрал сидячую позу. Не прошло и недели, как он сопоставил обходы сторожа с тиканьем огромных часов в соседней галерее (очаровательное творение восемнадцатого века — позолота, эмаль и ангелочки, которые гонялись друг за другом по кругу). Ему не хотелось, чтобы его украли в первую же неделю вступления на новое поприще. Какая грустная участь ожидает его тогда? Какая-нибудь третьестепенная галерея или тягостная роль в унылых частных коллекциях унылых частных коллекционеров. А потому он был сугубо осторожен, совершая налеты на запасы кафетерия на первом этаже, и прилагал массу стараний, чтобы завоевать симпатию окружающих ангелочков. Дирекция, видимо, не сочла нужным обезопасить свой холодильник и кладовую от налетов экспонатов, и он очень одобрил такое отсутствие воображения с ее стороны. Он угощался вареной ветчиной и хлебом грубого помола (способствует пищеварению), десятками грыз батончики с мороженым. Не миновало и месяца, как ему пришлось заняться гимнастикой в Бронзовом периоде (способствует избавлению от излишков веса). — Затерянный! — вздыхал он в Новейшем периоде, оглядывая владения, которые считал своими. Он плакал над статуей Сраженного Ахилла, как будто она принадлежала ему. И принадлежала! Словно в зеркале, он видел себя в коллаже из болтов и гаек. — Если бы ты не продался, — обвинял он, — если бы ты продержался подольше подобно этим более простым детищам искусства… Но нет! Так быть не могло! — Ведь не могло? — Он обратился к идеально симметричной подвижной абстракции, свисавшей сверху. — Или могло? — Быть может, — донесся ответ неведомо откуда, и он взлетел на свой пьедестал. Но это кончилось ничем. Сторож грешно упивался пышнотелостью на полотне Рубенса в другом крыле здания и не услышал этого обмена репликами. Смит заключил, что ответ указывает на случайное приближение к Дхаране. Он вернулся на путь, удвоив свое стремление к отрицанию и изображению Поверженности. В следующие дни он иногда слышал похихикивания и шепотки, но сначала отмахивался от них, как от фырканья детей Мары и Майи, поставивших задачей сбить его и отвлечь. Позже он утратил эту уверенность, но к тому времени он остановил свой выбор на классической форме пассивного любопытства. Потом в один прекрасный весенний день, золотисто-зеленый, как стихи Дилана Томаса, в Греческий период вошла девушка и пугливо огляделась. Он почувствовал, что того и гляди утратит свою мраморную неподвижность, ибо девушка вдруг начала раздеваться! А на полу — кубический предмет в оберточной бумаге. Объяснение могло быть только одно… Конкуренция. Он кашлянул — вежливо, негромко, классически… Она вздрогнула и изумленно замерла, напомнив ему рекламу женского белья с использованием Фермопил. Волосы у нее были весьма подходящими для ее замысла — бледнейшего оттенка паросского мрамора, а серые глаза блестели ледяной волей Афины. Она оглядела зал — внимательно, виновато, обаятельно… — Конечно же, камень не поддается вирусной инфекции, — решила она. — Это прочищала горло моя нечистая совесть. Так вот, совесть, я отрекаюсь от тебя! И она начала преобразовываться в Скорбящую Гекубу по диагонали от Поверженного Гладиатора, но, к счастью, не лицом к нему. И проделывала это совсем неплохо, вынужден был он признать. Вскоре она обрела эстетичную неподвижность. Профессионально оценив увиденное, он решил, что Афина и вправду была матерью всех искусств. А вот в стиле Возрождения или Романтизма у нее ничего не получилось бы. И ему сразу стало легче. Когда огромные двери наконец закрылись, она перевела дух и спрыгнула на пол. — Погодите! — предостерег он. — Через девяносто три секунды здесь пройдет сторож. Ей достало силы воли, чтобы прервать невольный крик, изящной ручки, чтобы его подавить, и восьмидесяти семи секунд, чтобы вновь стать Скорбящей Гекубой. И все эти восемьдесят семь секунд он восхищался ее силой воли и изящной ручкой. Сторож приблизился, прошел мимо и скрылся за дверью — в сумраке его фонарик и борода подергивались, как замшелый блуждающий огонек. — А-ах, — выдохнула она. — Я думала, что здесь одна. — И не ошиблись, — ответил он. — «Нагие и одинокие приходим мы в изгнание… Среди горящих звезд на этом истомленном негорящем угольке, затерянный… О тщета утраты…» — Томас Вулф, — констатировала она. — Да, — обиделся он. — Пошли ужинать. — Ужинать? — переспросила она, поднимая брови. — Где? Я захватила армейские консервы, которые приобрела на распродаже списанных запасов… — Сразу видно, что вы стоите на позиции краткосрочного пребывания. Если не ошибаюсь, в меню на сегодня гвоздем была курица. Следуйте за мной! Они прошли через Династию Тан к лестнице. — Кое-кому после закрытия тут может показаться прохладно, — начал он, — но, полагаю, вы полностью овладели приемами управления дыханием? — О да, — ответила она. — Мой жених не просто исповедовал дзен-буддизм. Он избрал более трудный путь Лхасы. Как-то он написал современный вариант «Рамайаны», полный злободневнейших аллюзий и рекомендаций современному обществу. — И как ее оценило современное общество? — Увы! Современное общество ее так и не увидело. Мои родители снабдили его билетом первого класса до Рима и несколькими сотнями долларов в форме аккредитивов. Он до сих пор не вернулся. Потому-то я и удалилась от мира. — Насколько понимаю, ваши родители не одобряют искусства? — Нет, и мне кажется, они ему угрожали. Он кивнул: — Так общество обходится с гениями. Я тоже по мере малых моих сил трудился во имя его облагораживания и в награду был пренебрежительно отвергнут. — Неужели? — Вот именно. Если на обратном пути мы заглянем в Новейший период, вы можете увидеть моего Сраженного Ахилла. Раздался сухой смешок, и они замерли на месте. — Кто тут? — осторожно спросил Смит. Ответа не последовало. Они находились в Расцвете Рима, и каменные сенаторы безмолвствовали. — Но кто-то же засмеялся! — сказала она. — Мы тут не одни, — объявил он, пожимая плечами. — Имелись и кое-какие другие признаки. Но кем бы эти неизвестные ни были, они разговорчивы не более монахов-молчальников. И очень хорошо. Лишь камень ты, не забывай! — добавил он весело, и они отправились в кафетерий. Как-то вечером они ужинали в Новейшем периоде. — При жизни у вас было имя? — осведомился он. — Глория, — прошептала она. — А у вас? — Смит. Джей. — Что заставило вас пойти в статуи, Смит, если это не слишком нескромный вопрос? — Вовсе нет, — ответил он с невидимой улыбкой. — Некоторые с рождения обречены на безвестность, другие добиваются ее упорными усилиями. Я принадлежу к последним. Будучи художником-неудачником и оставшись без цента в кармане, я решил стать памятником себе. Здесь тепло, а этажом ниже есть пища. Обстановка приятная, и меня никогда не разоблачат, потому что в музеях никто не смотрит на то, что стоит вокруг. — Никто? — Ни единая живая душа, как вы, несомненно, уже сами заметили. Детей притаскивают сюда силой против их воли, молодежь приходит пофлиртовать, а когда человек обретает способность смотреть на что-то, то он либо близорук, либо подвержен галлюцинациям, — сообщил он горько. — В первом случае он ничего не заметит. Во втором — никому не скажет. Парад проходит мимо. — Но тогда зачем музеи? — Дорогая моя! Такой вопрос в устах бывшей невесты истинного художника указывает, что связь ваша была лишь кратким… — Право же! — перебила она. — Правильным будет лишь «помолвка»! — Пусть так, — поправился он, — пусть помолвка. Как бы то ни было, музеи отражают прошлое, которое мертво, настоящее, ничего не замечающее, а также передают культурное наследие человечества еще не народившемуся будущему. В этом смысле они близки к храмам. В религиозном смысле. — Такая мысль мне в голову не приходила, — произнесла она задумчиво. — И она прекрасна. Вам следовало бы стать учителем. — Платят мало, но идея утешительная. Идем, пограбим холодильник еще раз. Они грызли заключительные батончики мороженого и обсуждали Сраженного Ахилла, уютно расположившись под большой подвижной абстракцией, которая походила на заморенного голодом осьминога. Смит рассказывал ей о других своих великих замыслах и о мерзких критиках, злобных, с желчью в жилах вместо крови, которые рыщут по воскресным газетам и ненавидят жизнь. Она в ответ поведала ему о своих родителях, которые знали Арта и знали, почему он не должен ей нравиться, и об огромных богатствах своих родителей — лесоматериалы, недвижимость и нефть в равных долях. Он в ответ погладил ее по плечу, а она в ответ заморгала и улыбнулась эллинистически. — Знаете, — сказал он под конец, — день за днем, сидя на моем пьедестале, я часто думал: «Быть может, мой долг — вернуться и попытаться еще раз содрать катаракты с глаз обывателей. Быть может… Если бы я обрел материальную обеспеченность и спокойствие духа… Быть может, если бы я нашел единственную женщину… Но нет! Такой не существует. — Продолжайте! Прошу вас, продолжайте! — вскричала она. — И я последние дни думала, что, быть может, другой художник оказался бы в силах залечить рану. Быть может, творец красоты сумел бы исцелить от яда одиночества… Если бы мы… Но тут низенький безобразный человек в тоге громко откашлялся. — Этого-то я и опасался! — объявил он. Тощим, морщинистым, неопрятным был он — человек с изъязвленным желудком и увеличенной печенью. Он ткнул в них грозящим перстом. — Этого-то я и боялся, — повторил он. — К-к-кто вы? — спросила Глория. — Кассий, — ответил он. — Кассий Фицмаллен, художественный критик, на покое, из далтоновской «Таймс». Вы сговорились переметнуться. — А вам какое дело, если мы решили уйти? — спросил Смит, поигрывая полузащитниковскими мышцами Поверженного Гладиатора. — Какое дело? Ваше дезертирство поставит под угрозу целый образ жизни. Уйдя, вы, без сомнения, станете художником или преподавателем в какой-нибудь художественной школе, и рано или поздно каким-нибудь словом, жестом, подмаргиванием либо иным неосознанным способом вы сообщите другим то, о чем всегда подозревали. Я не одну неделю слушал ваши разговоры. Вы теперь уже безусловно знаете, что именно сюда в конце концов приходят все художественные критики, чтобы остаток дней своих провести, потешаясь над тем, к чему всегда питали ненависть. Вот чем объясняется увеличение числа римских сенаторов за последние годы. — Подозревать я подозревал, но уверен не был. — Достаточно и подозрения. Оно убийственно. Вас следует судить. Он хлопнул в ладоши и воззвал: — Приговор! Медленно вошли другие древние римляне — процессия покривившихся свечей. Они кольцом окружили влюбленных. Дряхлые критики источали запах пыли, пожелтевшей газетной бумаги, желчи и ушедшего времени. — Они желают вернуться к людям, — объявил Кассий. — Они желают уйти отсюда и унести с собой все, о чем узнали. — Мы никому не скажем! — со слезами сказала Глория. — Слишком поздно, — ответила одна из темных фигур. — Вы уже занесены в каталог. Вот убедитесь. — Он достал экземпляр каталога и прочел: «Номер двадцать восемь: Скорбящая Гекуба. Номер тридцать два: Поверженный Гладиатор». Да! Слишком поздно. Начнутся поиски. — Приговор! — повторил Кассий. Сенаторы медленно опустили вниз большие пальцы. — Вы не уйдете! Смит усмехнулся и зажал тунику Кассия в мощной скульптурной хватке. — Недомерок! — сказал он. — А как ты собираешься нам помешать? Стоит Глории взвизгнуть, и явится сторож, который включит сигнал тревоги. Стоит мне разок тебя стукнуть, и ты неделю проваляешься без памяти. — Когда сторож заснул, мы отключили его слуховой аппарат, — улыбнулся Кассий. — И критики не лишены воображения, уверяю вас. Прочь руки, не то вам будет худо. Смит сжал его покрепче. — Только попробуйте! — Приговор! — улыбнулся Кассий. — Он из нынешних, — сказал один. — И, значит, из упорствующих, — добавил второй. — Львам его, вместе с христианами! — добавил третий. И Смит в панике отпрыгнул: ему почудилось какое-то движение в полном тенями углу. Кассий вырвался. — Этого вы не можете! — крикнула Глория, пряча лицо в ладонях. — Мы из Греческого периода! — По-гречески жить, по-римски выть, — ухмыльнулся Кассий. В ноздри им ударил кошачий запах. — Но как вы смогли — здесь?.. Лев?.. — спросил Смит. — Особый профессиональный гипнотизм, — сообщил Кассий. — Почти все время зверя мы держим в парализованном состоянии. Вас не удивляло, что этот музей никогда не грабили? Нет, попытки были! Но мы защищаем свои интересы. Из теней мягкой походкой медленно вышел худосочный лев-альбинос, который обычно спал с внутренней стороны главного входа, и зарычал. Один раз и громко. Смит загородил собой Глорию, когда огромная кошка начала готовиться к прыжку, и покосился на Форум. Но Форум был пуст. Только словно шелестела крыльями стайка кожаных голубей, уносясь вдаль. — Мы одни, — констатировала Глория. — Беги! — скомандовал Смит. — Я постараюсь его задержать. Выберись наружу, если сумеешь. — Покинуть тебя? Никогда, любимый! Вместе. Теперь и навеки! — Глория! — Джей Смит! В этот миг зверь вознамерился прыгнуть и тут же привел свое намерение в исполнение. — Прощай, моя возлюбленная. — Прощай! Но один поцелуй перед смертью, молю. Зверь завис высоко в воздухе, испуская голодное покашливание. — Валяй! Они слились в поцелуе. Вверху висела луна, высеченная в форме кошки, бледнейшего из зверей, висела высоко, висела угрожающе, висела долго… Лев начал извиваться и бешено бить когтистыми лапами в том среднем пространстве между полом и потолком, для которого в архитектуре нет специального названия. — М-м-м! Еще поцелуй? — Почему бы и нет? Жизнь сладостна. На бесшумных стопах пробежала минута, ее нагоняла другая. — Послушай, что удерживает этого льва наверху? — Я удерживаю, — ответила подвижная абстракция. — Не только вы, люди, ищете спокойствия среди останков вашего мертвого прошлого. Голосок был жиденький, надломленный, точно мелодия особо трудолюбивой эоловой арфы. — Мне не хотелось бы выглядеть навязчивым, — сказал Смит, — но кто вы? — Я инопланетная форма жизни, — протинькала абстракция, переваривая льва. — Мой космолет потерпел аварию на пути к Арктуру. Вскоре мне стало ясно, что на вашей планете моя внешность может оказаться для меня роковой, кроме как в музее, где я вызываю большое восхищение. Будучи членом весьма утонченной и, позволительно мне будет это сказать, несколько склонной к нарциссизму расе… — Абстракция смолкла, чтобы изысканно рыгнуть, а затем продолжала: —…Я наслаждаюсь пребыванием здесь, «среди горящих звезд на этом истомленном негорящем угольке (рыгание), затерянный». — Ах вот как! — сказал Смит. — Спасибо, что скушали льва. — Не стоит благодарности. Хотя это было не слишком благоразумно. Видите ли, я сейчас размножусь делением. Можно второе мое «я» пойдет с вами? — Естественно. Вы спасли нам жизнь, и нам понадобится повесить что-нибудь в гостиной, когда мы обзаведемся таковой. — Отлично. И она размножилась делением в корчах гемиполудемисодроганий и шлепнулась на пол рядом с ними. — Всего хорошего, я, — протинькала она вверх. — Бывай, — донеслось сверху. Они гордо вышли из Новейшего периода, прошли через Греческий и миновали Римский с большим высокомерием и безупречно спокойным достоинством. Уже не Поверженный Гладиатор, Скорбящая Гекуба и Ино экс махина, они забрали ключ спящего сторожа, отперли дверь, спустились по лестнице и вышли в ночь на юных ногах и щупальцах. Божественное безумие … Я ЭТО «?слушатели пораженные точно, застывают они и, звезды блуждающие небытия из вызывает горя вопль ЧЕЙ»… Он продул дым через сигарету, и она удлинилась. Он взглянул на часы и осознал, что стрелки движутся в обратную сторону. Часы сказали ему, что десять часов тридцать три минуты вечера сменились десятью часами тридцатью двумя минутами. А потом наступило что-то вроде отчаяния, так как он знал, что ничего не сможет с этим поделать. Он был в ловушке — двигался в обратном направлении через последовательность прошлых действий. Просто он не уловил предупредительного симптома. Обычно возникал призматический эффект, проблеск розовой статики, сонливость, миг обостренного восприятия… Он переворачивал страницы слева направо, его глаза бежали по строчкам в обратном направлении. «?воздействие такое оказывает горе чье, это КТО». Он беспомощно наблюдал из глубины глаз, как действует его тело. Сигарета достигла своей изначальной длины. Он щелкнул зажигалкой, огонек впрыгнул внутрь, и он выстрелил сигарету в пачку. Он зевнул. Наоборот: сначала выдохнул, потом вдохнул. Обман чувств, объяснил ему доктор. Горе и эпилепсия породили уникальный синдром. У него уже был припадок. Диалантин не помогал. Это были послетравматические локомоторные галлюцинации, порожденные тревожным состоянием, усугубленные припадком. Но он не поверил, не мог поверить, после того как в обратном направлении прошло двадцать минут, после того как он поставил книгу на пюпитр, поднялся, прошел через комнату спиной до встроенного шкафа, повесил халат, в обратном порядке надел рубашку и спортивные брюки, которые носил с утра, попятился к бару и начал изрыгать мартини глоточек за прохладным глоточком, пока бокал не наполнился до краев, и не пролилось ни единой капли. Предвкушение солоноватости маслины, и все вновь переменилось. Секундная стрелка на наручных часах бежала в обычном направлении. Часы показывали 10 часов 7 минут. Он почувствовал, что может двигаться, как пожелает. И вновь выпил мартини из полного до краев бокала. Теперь, если остаться верным прежней последовательности, он переоденется в халат и попытается читать. Вместо этого он смешал еще один коктейль. Теперь последовательность нарушилась. Теперь ничего не произойдет так, как оно, по его впечатлению, произошло в обратном порядке. Теперь все стало по-другому. И все доказывало, что случившееся было галлюцинацией. Даже идея, что движение в каждом направлении заняло двадцать шесть минут, была попыткой разумного объяснения. Нет, ничего не произошло. …Не следует пить, решил он. Это может вызвать припадок. Он засмеялся. Вообще-то — чистое безумие. Вспоминая, он выпил бокал. Утром он по обыкновению обошелся без завтрака, отметил про себя, что уже довольно поздно, принял две таблетки аспирина и тепловатый душ, выпил чашку кофе и вышел на прогулку. Парк, фонтан, детишки пускают кораблики, трава, пруд — он ненавидел их всех, и утро, и солнечный свет, и голубые разводы между башнями облаков. Он сидел и ненавидел. И вспоминал. Если он на грани психического срыва, решил он, то уж лучше сразу сорваться, а не пошатываться на краю. И он помнил почему. Но все было ясным, таким ясным — утро, и все. Резким, отчетливым, пылающим зеленым огнем весны под знаком Овна. Апрель. Он смотрел, как ветер громоздит ошметки зимы у далекой серой ограды, видел, как он гонит кораблики через пруд к топкому берегу в отпечатках детских следов. Фонтан раскидывал холодный зонт над позеленевшими бронзовыми дельфинами. Солнце зажигало струи огнями, стоило ему повернуть голову. Ветер ворошил их. На бетоне, сбившись кучкой, птицы клевали огрызок шоколадного батончика в красной обертке. Воздушные змеи покачивались на хвостах, пикировали к земле, вновь взмывали, подчиняясь невидимым нитям, которые держали мальчишки. Телефонные провода были увешаны планками каркасов, облеплены рваной бумагой — обломанные нотные знаки, смазанные глиссандо. Он ненавидел телефонные провода, воздушных змеев, детей, птиц. Хотя больше всего он ненавидел себя. Как человек разделывает обратно то, что сделал? Никак. Нет для этого способа нигде под солнцем. Можно страдать, помнить, каяться, проклинать или забывать. И только. Прошлое в этом смысле неизбежно. Мимо прошла женщина. Он слишком поздно поднял глаза и не увидел ее лица, но пепельный водопад волос по плечи, стройность ног в ажурности чулок между краем черного пальто и бодрым перестуком каблучков остановили его дыхание где-то под диафрагмой, запутали его взгляд в колдовском плетении ее походки, ее осанки и в чем-то еще — вроде рифмы к последней из его мыслей. Он привстал со скамьи, но тут по его глазным яблокам ударила розовая статика, и фонтан превратился в вулкан, извергающий радуги. Мир был заморожен и подан ему под стеклом. …Женщина прошла спиной перед ним, и он опустил глаза слишком быстро, чтобы заметить ее лицо. Он понял, что возобновляется ад — птицы пролетели мимо хвостами вперед. Он отдался течению. Пусть несет его, пока он не сломается, пока он весь не израсходуется и не останется ничего. Он ждал там на берегу, следя за круговоротом вещей, а фонтан всасывал струи по большой дуге над недвижными дельфинами, а кораблики плыли через пруд кормой вперед, а ограда сбрасывала с себя мусор, а птицы восстанавливали шоколадный батончик внутри красной обертки — крошку за хрусткой крошкой. Только его мысли были неприкосновенны, а тело принадлежало отливной волне. Через какое-то время он встал и спиной вышел из парка. На улице мимо него пропятился мальчишка, всвистывая обрывки популярного мотивчика. Спиной вперед он поднялся по лестнице к себе в квартиру, ощущая нарастающее похмелье, развыпил свой кофе, распринял душ, разглотнул аспирин и лег в постель, чувствуя себя ужасно. Пусть так, решил он. Смутно припомнившийся кошмар развернулся обратно у него в сознании, обеспечив незаслуженно счастливый конец. Когда он проснулся, было темно. И он был очень пьян. Он попятился до бара и начал выплевывать спиртное в тот же бокал, каким пользовался накануне, и выливать из бокала назад в бутылки. Разделять джин и вермут оказалось проще простого — каждая жидкость сама взвивалась пологой струей в соответствующую бутылку, которую он наклонял над бокалом. И пока это продолжалось, его опьянение неуклонно шло на убыль. Затем он оказался перед ранним мартини, и было 10 часов 7 минут вечера. И тут в пределах галлюцинации он задумался о другой галлюцинации. Будет ли время замыкаться в петле — двойной, то вперед, то назад, через его предыдущий припадок? Нет. Как будто того припадка никогда не случалось, никогда не было. Он продолжал пятиться через вечер, разделывая сделанное. Он взял телефонную трубку, сказал «всего хорошего», разобъяснил Мэррею, что завтра опять не явится на работу, послушал, положил трубку и посмотрел на нее, когда телефон зазвонил. Солнце поднялось на западе, и люди задним ходом ехали в своих машинах на работу. Он прочел прогноз погоды и заголовки, сложил вечернюю газету и оставил ее на столике в прихожей. Такого длительного припадка у него еще не бывало, но это его не волновало. Он приспособился и наблюдал, как день разматывается к утру. По мере этого его похмелье нарастало и стало жутким, когда он снова лег в постель. Когда он очнулся в предыдущем вечере, то был пьян в дымину. Он заполнил, закупорил, запечатал две бутылки. Он знал, что скоро отнесет их в винный магазин и получит обратно свои деньги. И пока он сидел там весь этот день, а его рот вбирал ругань и исторгал алкоголь и его глаза распрочитывали прочтенное, он знал, что одновременно новые машины отправляются назад в Детройт и разбираются на конвейере, что трупы воскресают в предсмертную агонию, а священники во всем мире, сами того не подозревая, служат черные мессы. Ему хотелось засмеяться, но он не мог принудить свой рот сделать это. Он вкурил две с половиной пачки сигарет. Затем наступило новое похмелье, и он лег в постель. Потом солнце зашло на востоке. Крылатая колесница Времени неслась перед ним, когда он открыл дверь, сказал «до свидания» своим утешителям, и они вошли, сели и посоветовали ему не поддаваться горю до такой степени. Он заплакал без слез, представив себе, что ему предстояло. Вопреки своему безумию, он страдал. …Страдал, а дни катились назад. …Назад, неумолимо. …Неумолимо, пока он не понял, что это время уже близко. Он мысленно скрежетал зубами. Велики были его горе, его ненависть, его любовь. Он был в своем траурном костюме и развыпивал бокал за бокалом, а где-то люди наскребывали землю назад на лопаты, которые будут использованы, чтобы расзакопать могилы. Он въехал задним ходом на своей машине на стоянку у похоронного бюро, поставил ее и сел в лимузин. Они ехали задним ходом всю дорогу до кладбища. Он стоял среди своих друзей и слушал священника. — .праху прах, земле Земля, — сказал тот, а впрочем, в каком порядке ни говори эти слова, получается практически то же самое. Гроб был поднят назад на катафалк и возвращен в траурный зал похоронного бюро. Он просидел службу, и отправился домой, и распобрился, и распочистил зубы, и лег спать. Он проснулся, снова оделся в траур и вернулся в бюро. Цветы все были на своих местах. Друзья со скорбными лицами разрасписались в книге соболезнований и распожали ему руку. Затем они вошли внутрь посидеть и посмотреть на закрытый гроб. Затем они ушли, а он остался наедине с распорядителем похорон. Затем он остался наедине с собой. По его щекам текли вверх слезы. Костюм и рубашка были вновь несмятыми. Он уехал задним ходом домой, разделся, распричесал волосы. День вокруг него рухнул в утро, и он вернулся в постель распроспать еще одну ночь. В предыдущий вечер, проснувшись, он понял, что ему предстоит. Дважды он напряг всю свою силу воли, чтобы прервать последовательность событий. И потерпел неудачу. Он хотел умереть. Убей он себя в тот день, так не возвращался бы к нему теперь. В его сознании закипали слезы при мысли о прошлом, от которого его теперь отделяло менее суток. Прошлое преследовало его по пятам в этот день, пока он раздоговаривался о покупке гроба, склепа, всяких похоронных принадлежностей. Затем он возвратился домой к похмелью — самому тяжелому — и спал, пока не проснулся, чтобы развыпивать бокал за бокалом, а затем вернуться в морг и снова прийти домой как раз вовремя, чтобы повесить трубку после этого звонка, этого звонка, который раздался, чтобы нарушить… …Безмолвие его злости своим треньканьем. Она погибла. Она лежала где-то в обломках своей машины на девяностом шоссе. Пока он расхаживал, вкуривая сигарету, он знал, что она лежит там и истекает кровью. …И умирает после аварии на скорости восьмидесяти миль в час. …И оживает? …И вместе с машиной становится целой и невредимой, и вновь живет, воскресшая? И в эту самую минуту мчится багажником вперед домой на жуткой скорости, чтобы раззахлопнуть дверь после их финальной ссоры? Чтобы разнакричать на него и чтобы он разнакричал на нее? Он мысленно застонал. Он в душе своей ломал руки. Не может это остановиться именно сейчас. Нет. Только не сейчас. Все горе, вся любовь, вся ненависть к себе вернули его так далеко, так близко к той минуте… Не может, не может это кончиться теперь. Через какое-то время он перешел в гостиную, его ноги ходили из угла в угол, его губы сыпали ругательства, а сам он ждал. Дверь хлопнула и открылась. Она смотрела на него. Тушь смазана, слезы на щеках. — !чертям всем ко уезжай Так, — сказал он. — !уезжаю Я, — сказала она. Вошла внутрь, закрыла дверь. Торопливо повесила пальто на вешалку. — .считаешь ты как вот Ах, — сказал он, пожимая плечами. — !себя кроме, нужен не никто Тебе, — сказала она. — !ребенка хуже себя ведешь Ты, — сказал он. — !хотел не что, сказать, мере крайней по, бы мог Ты. Ее глаза блеснули, как два изумруда, сквозь розовую пелену статики, и вот она — прелестная, вновь живая. В мыслях он плясал от радости. Произошла перемена. — Ты мог бы, по крайней мере, сказать, что не хотел! — Я не хотел, — сказал он, сжимая ее руку так, что она не могла вырваться. — И ты никогда не узнаешь, до чего же я не хотел. Обними меня, — сказал он. И она обняла. Коррида Он проснулся под ультразвуковой вопль, который терзал его барабанные перепонки, оставаясь за порогом слышимости. Он поднялся на ноги в полной темноте. Несколько раз он натыкался на стены. Как сквозь туман он понял, что руки у него от самых плеч болят, будто их истыкали иголками. Звук доводил его до исступления… Бежать! Необходимо как-то выбраться отсюда! Слева от него появилось пятнышко света. Он повернулся, бросился туда, и пятнышко стало дверью. Он выбежал наружу и остановился, жмурясь от ослепительного блеска, который ударил ему в глаза. Он был совершенно голым, мокрым от пота. Его сознание окутывал туман, в котором шевелились обрывки сновидений. Он услышал рев, словно рев толпы, и заморгал, стараясь свыкнуться с ярким светом. На некотором расстоянии перед ним высилась темная фигура. Охваченный яростью, он ринулся на нее, сам не зная почему. Его босые ноги наступали на горячий песок, но он не замечал боли, готовый к нападению. Где-то в сознании всплыл вопрос «зачем?», но он не стал задумываться. Тут он остановился. Перед ним стояла, маня, приглашая, нагая женщина, и в его чреслах вспыхнуло нежданное пламя. Он повернул чуть влево и двинулся к ней. Она удалялась танцующей походкой. Он побежал быстрее, но в тот миг, когда он уже почти обнял ее, его правое плечо обожгло пламя, и она исчезла. Он взглянул на свое плечо: в него вонзился алюминиевый дротик, и по руке струилась кровь. Вновь раздался рев. …И она появилась снова. Он опять погнался за ней, и его левое плечо обжег нежданный огонь. Она исчезла, а он стоял, содрогаясь, потея, щурясь от блеска. «Это трюк, — решил он. — Не играй в эту игру!» Она появилась вновь, но он остался стоять, не глядя на нее. Пламя за пламенем обжигало его, но он упрямо стоял, пытаясь собраться с мыслями. Вновь появилась темная фигура футов семи высотой, с двумя парами рук. В одной она что-то держала. Не будь освещение таким слепящим, он, пожалуй, мог бы… Но темная фигура вызвала в нем такую ненависть, что он ринулся на нее. Боль хлестнула его по боку. Погодите! Да погодите же! «Безумие! Это какое-то безумие! — сказал он себе, обретая свою личность. — Это же арена, я человек, а темная фигура — нет. Что-то не так!» Он опустился на четвереньки, выигрывая время. И зажал песок в обоих кулаках. Тут он ощутил болезненный электрический разряд. Еще и еще. Он терпел, покуда мог, потом встал на ноги. Темная фигура чем-то размахивала перед ним, и он почувствовал прилив ненависти. Ринулся вперед и остановился перед ней. Теперь он знал, что это игра. Его зовут Майкл Кассиди. Он адвокат. В Нью-Йорке. Юридическая фирма Джонсона, Уимса, Догерти и Кассиди. Человек на улице остановил его и попросил прикурить. На углу, поздно вечером. Это он запомнил. И швырнул песком в голову фигуры. Она пошатнулась, воздев руки к тому, что могло быть ее лицом. Стиснув зубы, он выдернул алюминиевый дротик из плеча и вогнал его заостренный конец в среднюю часть фигуры. Что-то коснулось его затылка, все окуталось мраком, и он долгое время пролежал неподвижно. Когда он вновь мог Пошевелиться, то увидел темную фигуру и попытался нанести ей удар. Но промахнулся, и его спину полоснула боль, а по коже что-то потекло. Он вновь поднялся на ноги и заревел: — Вы не можете так обращаться со мной! Я человек, а не бык! Раздались аплодисменты. Шесть раз он бросался на темную фигуру, пытаясь схватиться с ней, скрутить ее, причинить ей боль. И всякий раз боль испытывал он. Он остановился, хрипя и задыхаясь, плечи у него горели, спина ныла от боли, но сознание на мгновение прояснилось, и он сказал: — Ты ведь Бог, верно? И вот так Ты играешь в свои игры… Фигура ничего не ответила, и он ринулся на нее. Внезапно остановился, упал на одно колено и всем телом ударил ее по ногам. В боку он ощутил невероятную жгучую боль, но темный лежал перед ним на песке. Он дважды ударил его кулаками, но тут боль ввинтилась ему в грудь, и он почувствовал, что его тело немеет. — Или нет? — спросил он непослушными губами. — Нет, Ты не Бог… Где я? Последним его воспоминанием было что-то острое, режущее ему уши. Снова и снова Им следовало бы знать, что меня все равно не удержишь. Возможно, это понимали, поэтому рядом всегда была Стелла. Я смотрел на копну золотистых волос, на голову, лежавшую у меня на руке. Для меня она не только жена, она — надзиратель. Как я был слеп! Ну а что еще они сделали со мной? Заставили забыть, кто я такой. Потому что я был подобен им, но не из их числа, они приковали меня к этому времени и к этому месту. Меня принудили забыть. Меня пленили любовью. Я встал и стряхнул последние звенья цепи. На полу спальной камеры лежали лунные блики решетки. Я прошел через нее к своей одежде. Где-то вдали тихо играла музыка. Вот что дало толчок. Так давно не слышал я этой музыки… Как они поймали меня? Маленькое королевство века назад, где я изобрел порох… Да! Меня схватили там, в Другом месте, несмотря на монашеский капюшон и классическую латынь. Интересно, как долго я живу здесь? Сорок пять лет памяти — но сколько из них фальшивых? Зеркало в прихожей отразило тучноватого, с редеющими волосами мужчину средних лет в красной спортивной рубашке и в черных брюках. Музыка звучала громче — музыка, которую лишь я мог слышать: гитары и равномерный бой барабана. Скрестите меня с ангелом и все равно не сделаете меня святым, друзья! Я превратился снова в молодого и сильного и сбежал по лестнице в гостиную. Сверху донесся звук. Проснулась Стелла. Зазвонил телефон. Он висел на стене и звонил, звонил, звонил, пока я не выдержал. — Ты опять за свое… — произнес хорошо знакомый голос. — Не надо винить женщину, — сказал я. — Она не могла наблюдать за мной вечно. — Лучше тебе оставаться на месте, — посоветовал голос. — Это избавит нас обоих от лишних Хлопот. — Спокойной ночи, — ответил я и повесил трубку. Трубка защелкнулась вокруг моего запястья, а провод превратился в цепь, ведущую к кольцу на стене. Какое ребячество! Наверху одевалась Стелла. Я сделал восемнадцать шагов в сторону Отсюда, к месту, где моя чешуйчатая конечность свободно выскользнула из оплетших ее виноградных лоз. Затем назад, в гостиную, и за дверь. Из двух машин, стоявших в гараже, я выбрал самую скоростную. Вперед, на ночное шоссе… В зеркальце заднего вида появились огни. Они? Слишком быстро. Это либо случайный попутный автомобиль, либо Стелла. Я сместился. Меня несла низкая, более мощная машина. Снова смещение. Машина на воздушной подушке мчалась по разбитой и развороченной дороге. Здания по сторонам были сделаны из металла. Ни дерева, ни кирпича, ни камня. Сзади на повороте высветились огни. Я потушил фары и сместился. И снова, и снова, и снова. Я летел, рассекая воздух, высоко над равнинами. Еще смещение, и я над парящей землей, а гигантские рептилии поднимают из грязи свои головы. Преследования не было… Я снова сместился. Лес — почти до самой вершины высокого холма, где стоял древний замок. Одетый воителем, я восседал на летящем гиппогрифе. Приземлившись в лесу, я приказал: «Стань конем!» — и произнес заветное слово. Черный жеребец рысью нес меня по извилистой лесной тропе. Остаться здесь, в дремучей чаще, и сразиться с ними волшебством или двигаться дальше и встретить их в мире науки? Или окольным путем — в Другое место, надеясь окончательно ускользнуть от преследования? Все решилось само. Сзади раздалось клацанье копыт, и появился рыцарь на высоком горделивом коне, закованный в сверкающую броню, с красным крестом на щите. — Достаточно! — скомандовал он. — Бросай поводья! Я превратил его вознесенный грозно меч в змею. Он разжал ладонь, и змея зашуршала в траве. — Почему ты не сдаешься? — спросил рыцарь. — Почему не присоединишься к нам, не успокоишься? — Почему не сдаешься ты? Не бросишь их и не пойдешь со мной? Мы могли бы вместе изменять… Но он подобрался слишком близко, рассчитывая столкнуть Меня щитом. Я взмахнул рукой, и его лошадь оступилась, скинув рыцаря на землю. — Мор и войны следуют по твоим пятам! — закричал он. — Любой прогресс требует платы. — Глупец! Никакого прогресса не существует! Нет прогресса, как ты его представляешь. Что хорошего принесут все твои машины и идеи, если сами люди остаются прежними? — Человек не всегда поспевает за идеями, — ответил я, спешился и подошел к нему. — Вечных Темных веков жаждешь ты и тебе подобные. И все же мне жаль, что приходится делать это. Я отстегнул нож и вонзил его в забрало, но шлем был пуст. Тот, кто скрывался под ним, ускользнул в Другое место, еще раз преподав урок о тщетности споров со сторонником этической эволюции. Я сел на коня и двинулся в путь. Через некоторое время сзади меня заклацали подковы. Я произнес слово, посадившее меня на лоснящуюся спину единорога, молнией прорезающего черный лес. Погоня продолжалась. Наконец появилась маленькая поляна с пирамидой из камней в центре. Я спешился и освободил немедленно исчезнувшего единорога. Я забрался на пирамиду, закурил и стал ждать. На поляну вышла серая кобыла. — Стелла! — Слезай оттуда! — крикнула она. — Они могут начать атаку в любой момент! — Я готов! — сказал я. — Их больше! Они победят, как побеждали всегда. А ты будешь терпеть поражение снова и снова, пока борешься. Спускайся и уходи со мной. Пока еще не поздно! Молния сорвалась с безоблачного неба, но у пирамиды дрогнула и зажгла дерево поблизости. — Они начали! — Тогда уходи отсюда, девочка. Здесь тебе не место. — Но ты мой! — Я свой собственный и больше ничей! Не забывай об этом! — Я люблю тебя! — Ты предала меня. — Нет. Ты говорил, что любишь человечество… — Да. — Не верю тебе! Не может быть — после того, что ты сделал… Я поднял руку. — Изыди Отсюда в пространстве и времени, — молвил я и остался один. Молнии били чередой, опаляя землю. Я потряс кулаком. — Ну неужели вы никогда не оставите меня в покое? Дайте мне век, и я покажу вам мир, который, по-вашему, существовать не может! В ответ земля задрожала и начала гудеть. Я бился с ними. Я швырял молнии назад в их лица. Я выворачивал наизнанку поднявшиеся ветры. Но земля продолжала дрожать, и в основании пирамиды появились трещины. — Покажитесь! — вскричал я. — Выйдите честно, один на один! Но земля разверзлась, и пирамида рассыпалась. Я падал во тьму. Я бежал. Я был маленьким пушистым зверьком, а за мной по пятам неслась, рыча, свора гончих псов; их глаза сверкали, как огненные прожекторы, их клыки блестели, как мечи. Я несся на крыльях колибри и услышал крик ястреба… Я плыл сквозь мрак и вдруг почувствовал прикосновение щупальца… Я излучался радиоволнами… Меня заглушили помехи. Я был пойман в силки, как рыба в сеть. Я попался… Откуда-то донесся плач Стеллы. — Почему ты рвешься, снова и снова? — говорила она. — Почему не довольствуешься жизнью спокойной и приятной? Неужели не помнишь, что они сделали с тобой в прошлом? Разве дни со мной не бесконечно лучше? — Нет! — закричал я. — Я люблю тебя, — сказала она. — Такая любовь — явление воображаемое, — ответил я и был поднят и унесен прочь. Она всхлипывала и следовала за мной. — Я умолила их оставить тебя в мире, но ты швырнул этот дар мне в лицо. — Мир евнуха, мир лоботомии… Нет, пусть они делают со мной что хотят. Их правда обернется ложью. — Неужели ты веришь в то, что говоришь? Неужели ты забыл солнце Кавказа — и терзающего тебя грифа? — Не забыл, — ответил я. — Но я ненавижу их. Я буду бороться с ними всегда и когда-нибудь добьюсь победы. — Я люблю тебя… — Неужели ты веришь в то, что говоришь? — Глупец! — прогремел хор голосов, и я был распластан на скале и закован. Весь день змея брызжет ядом в мое лицо, а Стелла подставляет чашу. И только когда женщина, предавшая меня, должна выплеснуть чашу мне в глаза, я кричу. Но я снова освобожусь и снова приду со многими дарами на помощь многострадальному человечеству. А до тех пор я могу лишь смотреть на мучительно тонкую решетку ее пальцев на дне этой чаши и кричать, когда она ее убирает. Человек, который любил фейоли Это история Джона Одена и фейоли, и никто не знает ее лучше меня. Так слушайте… В тот вечер он прогуливался (никаких причин не прогуливаться не было) по самым своим любимым местам в мире и вблизи Каньона Мертвых увидел сидящую на камне фейоли — ее крылышки из света мерцали, мерцали, мерцали, а потом исчезли, и уже казалось, что на камне сидит просто девушка, вся в белом, и плачет, а длинные черные локоны свиваются у ее талии. Он направился к ней в жутких отблесках умирающего, уже наполовину мертвого солнца, среди которых человеческие глаза не могут верно оценивать перспективу и определять расстояния (хотя его глаза могли), и он положил правую ладонь на ее плечо и произнес слова приветствия и утешения. Однако могло показаться, что его вовсе не существует. Она продолжала плакать, и полоски серебра тянулись по щекам цвета снега или кости. Миндалевидные глаза смотрели прямо вперед, будто сквозь него, а длинные ногти глубоко впивались в плоть ее ладоней, хотя под ними нигде не выступило ни капельки крови. Тут он понял, что все это чистая правда — все то, что рассказывали о фейоли: они видят только живых, а мертвых — нет и принимают облик самых обворожительных женщин во всей Вселенной. Сам будучи мертвым, Джон Оден прикинул, какими будут последствия, если вновь на время стать живым человеком. Как известно, порой фейоли являются человеку за месяц до его смерти — тем редким людям, которые еще умирают, — и живут с ними до конца этого последнего месяца его существования, одаривая всеми наслаждениями, какие только доступно испытывать человеку; и потому в день, когда приходит срок поцелуя смерти, высасывающего остатки жизни из тела, человек смиряется с ним… нет, сам ищет его с охотой и Достоинством, ибо власть фейоли такова, что познание ее кладет конец всем желаниям. Джон Оден взвесил свою жизнь и свою смерть, условия мира, на котором находился, природу своей миссии, своего проклятия, фейоли — а прекраснее создания он не видел за все четыреста тысяч дней своего существования, — и он коснулся места слева под мышкой, которое активировало механизм, делающий его живым. Фейоли напряглась от его прикосновения, так как внезапно почувствовал плоть — теплую плоть, женскую плоть, — вот что чувствовал он теперь, когда ему были возвращены жизненные ощущения. Он знал, что его прикосновение вновь стало прикосновением мужчины. — Я сказал «привет, не плачь!», — повторил он, и голос ее был как все забытые ветерки в ветвях всех забытых им деревьев, с их влагой, ароматами, их красками, возвращенными ему таким способом. — Откуда вы появились, человек? Мгновение назад вас тут не было. — Из Каньона Мертвых, — ответил он. — Позвольте мне прикоснуться к вашему лицу, — сказала она. И он позволил. И она прикоснулась. — Странно, что я не почувствовала вашего приближения. — Это странный мир, — ответил он. — Правда, — сказала она. — Живой здесь только вы. А он спросил: — Как твое имя? — Называйте меня Сития, — сказала она, и он назвал ее так. — Меня зовут Джон, — сообщил он ей. — Джон Оден. — Я пришла побыть с вами, утешить вас и ободрить, — сказала она, и он понял, что обряд начался. — Почему ты плакала, когда я тебя нашел? — спросил он. — Потому что подумала, что в этом мире нет ничего, а я так устала от моих странствований, — объяснила она. — Вы живете поблизости? — Неподалеку, — ответил он. — Совсем близко. — Вы не отведете меня туда? В то место, где живете. — Хорошо. И она встала и последовала за ним в Каньон Мертвых, где он устроил свой дом. Они спускались, спускались, спускались, и повсюду вокруг были останки когда-то живших людей. Она, казалось, ничего этого не видела и не спускала глаз с лица Джона, опираясь на его руку. — Почему вы назвали это место Каньоном Мертвых? — спросила она. — Потому что они всюду вокруг нас — мертвые, — ответил он. — Но я ничего такого не вижу. — Знаю. Они прошли через Долину Костей, где миллионы умерших разных рас и из многих миров штабелями лежали по сторонам, и она ничего не увидела. Она явилась на кладбище всех миров и не поняла этого. Она встретила его хранителя, его сторожа, и не поняла, что он такое — этот человек, который пошатывался рядом с ней, точно пьяный. Джон Оден отвел ее к себе домой — в то место, где он не обитал, но которое теперь сделал своим домом, — и включил древние системы внутри здания, сооруженного внутри горы, и со стен полился свет — свет, в котором он раньше не нуждался, но который теперь был ему необходим. Дверь замкнулась за ними, и температура поднялась до оптимальной. Заработала вентиляция, и он вдохнул в легкие свежий воздух, а потом выдохнул, наслаждаясь забытым ощущением В его груди билось сердце, красная теплая штука, напоминая ему о боли и радостях. Впервые за века и века он приготовил обед и достал бутылку вина из глубокого запечатанного сундука. Многие бы другие выдержали то, что выдержал он? Пожалуй, никто. Она пообедала с ним — пробовала все и почти ничего не ела. Зато он сказочно наелся, они выпили вино и были счастливы. — Такое странное место! — сказала она. — Где вы спите? — Прежде я спал вон там, — ответил он, указывая в сторону почти забытой комнаты. И они вошли туда, и он показал ей там все, и она увлекла его к кровати и наслаждениям своего тела. В эту ночь он много раз любил ее с исступленностью, которая сожгла алкоголь и швырнула его жизнь вперед. Это был голод, но и нечто более сильное, чем голод. На следующий день, когда умирающее солнце залило Долину Костей бледным, совсем лунным светом, он проснулся, а она притянула его голову себе на грудь (она совсем не спала) и спросила: — Что движет вами, Джон Оден? Вы не похожи ни на одного из тех людей, которые живут и умирают. Вы берете жизнь почти как один из фейоли — выжимаете из нее все, что в силах, и шагаете по ней в темпе, который свидетельствует о чувстве времени, недоступном человеку. Что вы такое? — Я тот, кто знает, — ответил он. — Я один из тех, кто знает, что дни человека сочтены, и жаждет распоряжаться ими, чувствуя, как они идут к завершению. — Вы странный, — сказала Сития — Я была вам приятна? — Больше всего, что мне довелось испытать, — ска зал он. И она вздохнула, а он снова нашел ее губы Они позавтракали, а днем бродили по Долине Костей. Он не мог верно оценивать перспективу и определять расстояния, а ей не было дано видеть то, что прежде жило, а теперь было мертво. И пока они сидели на каменном уступе и его рука обвивала ее плечи, он указал ей на ракету, которая прочертила небо, и она взглянула туда. А потом он указал на роботов, которые уже начали выгружать останки умерших со многих миров из трюма космолета, а она наклонила голову набок и смотрела туда, хотя и не могла видеть того, о чем он говорил. Даже когда к нему прогромыхал робот и протянул доску с распиской и перо, и он расписался в получении мертвых, она не видела и не понимала, что происходило. В последующие дни его жизнь превратилась в сновидение, наполненное наслаждениями с Ситией и пронизанное неизбежными отголосками боли. Она часто замечала, как он морщится, и спрашивала его, в чем дело. А он неизменно смеялся и говорил: — Наслаждение и боль очень близки. Или еще что-нибудь в том же роде. И по мере того как шли дни, она стряпала еду, растирала его плечи, смешивала для него коктейли и декламировала ему стихи, которые он когда-то каким-то образом полюбил. Месяц. Он знал — месяц, и все кончится. Фейоли, чем бы они ни были, платили за жизнь, которую забирали, плотскими радостями. И в этом смысле всегда давали больше, чем получали. Жизнь ускользала, а они придавали ей полноту, прежде чем забирали ее, — подпитать себя, скорее всего. Цена того, что они давали. Джон Оден знал, что никто из фейоли ни разу не встречал во Вселенной человека, подобного ему. Сития была перламутром, ее тело, когда он ее ласкал, становилось попеременно холодным и теплым, а рот ее был крохотным огоньком, воспламенявшим все, чего касался зубками, точно иглами, и язычком, подобным сердцу цветка. Так он познал то, что зовется любовью к фейоли, назвавшейся Ситией. Кроме любви, ничего, в сущности, не происходило. Он знал, что она его хочет, чтобы в конце концов использовать сполна, а он ведь был, пожалуй, единственным мужчиной во Вселенной, способным обмануть таких, как она. У него была идеальная защита и от жизни, и от смерти. Теперь, став живым человеком, он часто плакал, размышляя над этим. Жить ему предстояло дольше месяца. Может, три, а может, и четыре. Поэтому данный месяц он охотно отдавал в уплату за то, что предлагала фейоли. Сития грабила его тело, выжимала из него каждую каплю наслаждения, таящуюся в его усталых нервных клетках. Она превращала его в пламя, в айсберг, в трехлетнего малыша, в старца. Его чувства, когда они были вместе, достигали такой степени, что он взвешивал, не принять ли ему и вправду последнее утешение в конце месяца, который все приближался и приближался. Почему бы и нет? Он знал, что она нарочно заполняет его сознание своим присутствием. Но что ему могло предложить дальнейшее существование? Это создание с далеких звезд принесло ему все, чего может пожелать мужчина. Она крестила его в купели страсти и подкрепляла блаженным спокойствием, которое наступает потом. Быть может, полное небытие с ее последним поцелуем все-таки лучше? Он схватил ее и притянул к себе. Она не поняла его, но отозвалась. Он любил ее за это и потому чуть было не нашел свой конец. Есть нечто, называемое болезнью, которое питается всем живущим, и он знал это, как ни один живой человек. Она не понимала — подобие женщины, знавшее только жизнь. Вот почему он ничего не пытался объяснить ей, хотя с каждым днем вкус ее поцелуев становился крепче и солонее, и каждый казался ему все более четкой и темной тенью, все более тяжелой тенью единственного, чего, как ему теперь стало понятно, он желал превыше всего. День должен был прийти. И он пришел. Он обнимал ее, ласкал, и на них сыпались все календарные листки его дней. Отдаваясь ее ласкам, восторгам ее губ и грудей, он знал, что опутан — подобно всем мужчинам, познавшим их, — чарами фейоли. Их силой была их слабость. Они были верхом Женщины. Своей хрупкостью они возбуждали желание угождать им. Ему хотелось слиться с бледным ландшафтом ее тела, уйти в круги ее глаз и остаться там навсегда. Он проиграл и знал это. Ибо по мере того как проносились дни, он слабел. Ему еле удалось нацарапать свое имя на квитанции, протянутой ему роботом, который приближался к нему, с жутким хрустом сокрушая ребра грудных клеток и дробя черепа. Внезапно его уколола зависть к машине. Бесполая, бесстрастная, полностью преданная своим обязанностям. Прежде чем отпустить робота, он спросил у него: — Что бы ты сделал, если бы у тебя были желания и ты бы встретил предмет, который дал бы тебе все, чего бы только тебе не хотелось? — Я бы попробовал удержать его, — сказал робот, и на его куполе замигали красные лампочки. Он повернулся и неуклюже зашагал через Долину Костей. — Да, — сказал Джон Оден, — но сделать этого нельзя. Сития его не поняла, и в этот тридцать первый день они вернулись к тому месту, где он прожил месяц, и он ощутил страх смерти — сильный, такой сильный! Она была еще обворожительней, но он страшился этого последнего их дня. — Я люблю тебя, — сказал он наконец. Никогда прежде он этого не говорил. Она погладила его лоб, потом поцеловала. — Я знаю, — сказала она, — и уже почти подошла минута, когда вы сможете полюбить меня всецело. Но прежде заключительного акта любви, мой милый Джон Оден, скажите мне одно: что делает вас особенным? Почему вы знаете о вещах, лишенных жизни, больше, чем следует знать смертному? Как вы приблизились ко мне в тот первый вечер, и я ничего не заметила? — Все это потому, что я уже мертв, — сказал он. — Неужели ты этого не видишь, когда смотришь в мои глаза? Не ощущаешь холода от моих прикосновений? Я предпочел быть здесь, чем спать ледяным сном, который для меня равносилен смерти, забвению, так что я не сознавал бы, что жду, жду, жду, когда будет найдено лечение от одной из последних смертельных болезней, оставшихся во Вселенной, болезни, которая теперь оставляет мне лишь очень короткий срок жизни. — Не понимаю, — сказала она. — Поцелуй меня и забудь, — сказал он. — Так будет лучше. Лечения, конечно, никогда не найдут, ведь некоторые вещи навсегда остаются неразгаданными, а обо мне, несомненно, давно забыли. Ты должна была почувствовать смерть во мне, когда я восстановил свою человечность, ведь такова ваша натура. Я сделал это, чтобы насладиться тобой, зная, что ты — фейоли. А потому теперь насладись мной, зная, что я разделяю твое наслаждение. Приветствую тебя. Все дни моей жизни я томился по тебе, сам того не зная. Но она была любопытна и спросила его (в первый раз обратившись на «ты»): — Как ты достигаешь равновесия между жизнью и тем, что не есть жизнь, что дает тебе сознание и оставляет неживым? — Внутри этого тела, которое я имею несчастье занимать, установлены регуляторы. Прикосновение к этому месту у меня под мышкой заставит легкие перестать дышать, а сердце — биться. Оно приведет в действие встроенную электрохимическую систему, такую же, какой снабжены мои роботы, невидимые для тебя, насколько я знаю. Такова моя жизнь в смерти. Я спросил о ней, потому что боялся забвения. Я предложил стать смотрителем этого вселенского кладбища, потому что тут никто не смотрит на меня и не испугается моей мертвоподобной внешности. Вот почему я стал тем, чем стал. Поцелуй меня и положи этому конец. Но, приняв облик женщины — а возможно, всегда будучи женщиной, — фейоли, которая назвалась Ситией, была любопытна и спросила: «Это то самое место?» — и прикоснулась снова к критической точке. Он только наблюдал, как она ищет его там, где он только что жил. Она заглянула во все стенные шкафы и в каждый закоулок, а когда не сумела найти живого мужчину, так же горько разрыдалась, как и в тот вечер, когда он впервые ее увидел. Затем замерцали, замерцали крылышки, слабо-слабо, вновь возникая на ее спине, ее лицо растворилось в воздухе, а тело медленно растаяло. Затем исчез возникший на миг перед ним столб искр, а позднее в эту безумную ночь, когда он вновь верно оценивал перспективу и определял расстояния, он начал искать ее. Такова история Джона Одена, единственного человека, который когда-либо любил фейоли и продолжал жить (если это можно назвать жизнью), чтобы рассказать об этом Никто не знает этого лучше, чем я. Лечение так и не было найдено. И я знаю, что он прогуливается по Каньону Мертвых, смотрит на кости, иногда останавливается у камня, где встретил ее, ищет взглядом влажность, которой там нет, и взвешивает принятое им решение. Вот так. И, возможно, мораль этой истории в том, что жизнь (а возможно, и любовь) сильнее того, что она включает в себя, но никогда не сильнее того, что включает ее. Только фейоли могли бы сказать об этом точно, а они больше никогда здесь не бывают. Люцифер-светоносец Карсон стоял на холме в безмолвном центре большого города, все жители которого умерли. Он смотрел вверх на Здание — оно господствовало над всеми гостиничными комплексами, иглами небоскребов и коробками многоквартирных домов, втиснутыми в квадратные мили вокруг него. Высокое, как гора, оно ловило лучи кровавого солнца, и каким-то образом на половине его высоты краснота преображалась в золото. Карсон внезапно почувствовал, что ему не следовало возвращаться сюда. По его расчетам в последний раз он побывал тут два года назад. А теперь его вновь потянуло в горы. Хватило одного взгляда. Но он продолжал стоять перед Зданием, зачарованный его громадностью, длинной тенью, которая протянулась через всю долину. Он пожал тяжелыми плечами в безуспешной попытке отогнать воспоминания о тех днях, пять или шесть лет назад, когда он работал внутри этого гиганта. Он поднялся на вершину холма и вошел в высокие широкие двери. Сплетенные из лыка сандалии будили разное эхо, пока он проходил через пустые помещения, а потом по длинному коридору к движущимся полосам. Полосы, естественно, не двигались, не везли на себе тысячи людей. В живых из этих тысяч не осталось никого. Их низкий рокот был лишь призрачным эхом в его ушах, когда он взобрался на ближайшую и пошел по ней вперед в темное нутро Здания.

The script ran 0.026 seconds.