Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Виктор Пелевин - Бэтман Аполло [2013]
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_contemporary, prose_counter, Постмодернизм, Роман, Современная проза, Сюрреализм

Аннотация. Про любовь, которая сильнее смерти. Про тот свет и эту тьму. Загадки сознания и их разгадки. Основы вампоэкономики. Гинекология протеста. Фирма гарантирует: ни слова про Болотную! Впервые в мировой литературе: тайный черный путь! Читайте роман «Бэтман Аполло» и вы узнаете все, что должны узнать!

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 

— Так это называется у вас, — сказал Дракула. — На самом деле ничего особо хорошего в этом нет. Обычная судьба тех, кто потерпел неудачу в духовной практике. — Многие всю жизнь молятся о такой неудаче, — сказал я. — Стать богом не так уж сложно, — отозвался Дракула. — Человеку для этого достаточно перестать кормить собой вампиров. Включая самого главного. Это и есть секрет, который вампиры охраняют от людей. Кто-нибудь из моих учеников, Рама, обязательно расскажет тебе остальное… При первой возможности. Гера вдруг взялась за голову, словно у нее начался приступ мигрени. Я шагнул к ней и обнял ее за плечи. Ее тело дрожало — и эта дрожь с каждой секундой становилась сильнее. — Дорогая, не волнуйся, — заговорил я. — Просто… Она оттолкнула меня — с такой силой, что я отлетел на несколько метров и ударился об одно из кресел. — Я все сейчас пойму, — сказала она. — Я все пойму и вспомню, и вам будет плохо… Очень плохо… Застывшая на ее лице боль постепенно превращалась в гримасу ярости. Она взмахнула руками, словно набрасывая что-то на Дракулу. Потом еще раз. Это было красивое движение — она как будто пыталась доплыть до него стилем «баттерфляй». Но я заметил, что ее руки начинают меняться. Сперва они сделались серыми. Потом они начали быстро толстеть, а их уродливо удлиняющиеся пальцы, соединенные темными перепонками, стали превращаться в огромные мшистые крылья, каждый взмах которых посылал вперед волну ветра. Этот ветер быстро достиг силы урагана. Стоящая в зале мебель пришла в движение — ковры взлетели, кресла и диваны поехали по полу. Только стол, на котором сидел Дракула, оставался неподвижным. На месте Геры было уже что-то неопределимое — серая туша, машущая крыльями все сильнее и быстрее. Стол с Дракулой покачнулся — и тогда он поднял руку. В ней вспыхнул золотисто-голубой огонек. Он растянулся вверх и вниз, превратившись в тонкий золотой посох, которым Дракула стукнул в пол. Ослепительно сверкнуло, и на несколько секунд я перестал видеть. А когда ко мне вернулось зрение… Стол с сидящим на нем Дракулой исчез. Вместо него я увидел огромный цветок с красными лепестками, поднявшийся из пола. В его центре стояла тонкая синяя фигурка Дракулы. Он делал странные движения руками. Его ладони были пусты. Но он непонятным образом так перемещал их в пространстве, что в некоторых местах они оставляли свой отпечаток, или тень. Каждая из этих теневых рук держала какой-то предмет. Один был отдаленно похож на колокол, другой на трезубец, третий на веер. Три остальных предмета не были похожи ни на что из мне известного. Все это тут же начинало тускнеть и расплываться, но руки Дракулы снова оказывались в тех же местах, и их воздушные отпечатки опять становились плотными и материальными. Потом его руки начали двигаться с такой скоростью, что перестали быть различимы. И тогда я отчетливо увидел существо с шестью руками, каждая из которых сжимала атрибут неземного могущества. — Предатель! — хрипло крикнула Гера. Это была уже не Гера, а с каждой секундой разрастающаяся Иштар. Она махала крыльями все яростнее, и все, что попадало в фокус создаваемого ими ветра, срывалось с места, катилось по полу и расшибалось о дальнюю стену зала. Потом рухнула и сама эта стена, за которой открылось черное ночное небо. Тогда стоящий в огромном цветке Дракула взмахнул одновременно всеми шестью руками, и между ним и Иштар появилась прозрачная голубоватая стена, похожая на заледеневшее стекло. Крылья Иштар несколько раз ударили по преграде, не причинив ей никакого вреда, а затем одно крыло разрослось настолько, что зацепило меня и швырнуло на прозрачную стену. Я пришел в себя оттого, что кто-то плеснул мне в лицо очень холодной водой. Кажется, даже с льдинками — одна из которых больно уколола меня в закрытое веко. Я открыл глаза. Передо мной стояла одна из прислужниц Иштар. В ее руках было серебряное ведерко для шампанского. В первый момент мне показалось, что прислужница свисает с потолка. А потом я понял, что она как раз стоит на земле — это я сам свисал с золоченой жерди. Увидев, что я пришел в себя, прислужница тут же исчезла за дверью. Я поймал рукой витой шелковый шнур, потянул за него, и похожая на огромное резное стремя конструкция опустила меня к полу. Все еще избегая смотреть на голову Геры в ее перламутровой раковине, я слез с жерди, поднялся на ноги (они прилично затекли, чего никогда не бывало со мной в собственном хамлете) и взялся руками за голову. Голова болела так, словно я ударился об эту стену на самом деле. Вдруг я услышал тихий голос Геры и вздрогнул от неожиданности. Она пела. — Затянуло бурой тиной гладь усталого пруда. Ах, была, как Буратино, я когда-то молода… Этого я не ожидал. Я поднял на нее взгляд. Гера смотрела в угол. На ее глазах блестели слезы. Я заметил тонкую вертикальную морщинку между ее бровями — раньше ее не было. Только что я думал о тысяче разных вещей — и главным моим чувством был страх. Но все это сразу исчезло, и осталась одна жалость. Я шагнул к ней, обнял ее голову и принялся гладить ее волосы, бормоча слова невнятного и, главное, очевидно лживого утешения: — Ну что ты, милая, что ты. Не надо… Все будет хорошо… Но Гера плакала все сильнее, так, что скоро на моей рубашке образовалось большое мокрое пятно. Потом она поглядела мне в глаза и тихо спросила: — Рама, скажи. Только честно. Ты меня хоть чуть-чуть еще любишь? — Не знаю, мышка, — сказал я. — Наверно, немного да. Просто ты меня неудачно кусаешь. Когда я в депрессии. — Спасибо, — прошептала она. — Даже если врешь. А теперь иди сюда… Нет, ближе. Еще ближе… Не бойся. Не проглочу. Щит Родины Я сильно опоздал на встречу в Зале Приемов. Когда я вошел, Энлиль Маратович вовсю распекал сжавшихся халдеев: — У мусульман пророк! У евреев богоизбранность! У американцев свобода! У китайцев пять тысяч лет истории! А у нас ничего нет. Ничего вообще, за что нормально оскорбиться можно. Пятьдесят миллионов положили — и не считается. Наоборот! Нам еще и говорят — а ну повинились по-бырому перед английской разведкой! Вот как западные халдеи работают! А вы… Сколько лет уже ничего в ответ выдать не можете! Даже в тактических вопросах тонем. Просрали все дискурса. Россия не в состоянии изготовить ни одного ударного симулякра, способного конкурировать на информационном поле боя с зарубежными образцами… Ни од-но-го! Позор! Мне вам что, горло порвать и кровь выпить, чтоб вы поняли, как все серьезно? — Работаем, — еле слышно сказал Калдавашкин. — Я результаты хочу видеть, понял? Результаты! Энлиль Маратович наконец заметил меня и недовольно кивнул. — Ладно, — сказал он, успокаиваясь. — Все в сборе. Можно начинать. Калдавашкин положил свой дипломат на пол, открыл его и привел в боеготовность находящийся внутри проектор. Видимо, предполагалась демонстрация. — Здесь нет экрана? — спросил он. Энлиль Маратович указал на потолок. — Давайте вон туда. А что показать хотите? — Конечную фазу, как вы велели. Через восемь циклов и шесть ветвлений. — Вы что, уже просчитали все? — удивился Энлиль Маратович. — Угу, — сказал Калдавашкин. — Дело-то ответственное. Ночами не спали. — Ну давайте. В зале было полутемно, поэтому свет гасить не пришлось. На потолке зажегся бледный прямоугольник света. Я увидел заполненный людьми зал и длинный подиум с надписью «Гражд@нка ГламурЪ». По подиуму шла модель в сложно устроенных женских тряпках, которые напоминали несколько разноцветных шарфов, прикрывающих ее грудь и бедра. Дойдя до края подиума, она охватила себя руками за плечи и запрокинула голову, изобразив эдакую свечу, тающую под огнем страсти. Выждав пару секунд в этой позе, она призывно глянула в объектив и сказала: — Карго-либерализм как состояние души возникает, когда человек, живущий в несправедливом и лживом обществе, видит, что рядом есть группа людей, по неясной причине обладающая серьезными социальными преференциями… Она качнула руками, и верхняя часть ее наряда упала на пол, обнажив бледно-лиловый бюстгальтер, плотно заполненный силиконовой грудью. — Наблюдая за элитой, — продолжала она, изгибаясь, — человек перенимает характерный для нее набор ритуальных восклицаний, получая таким образом символическое право на социальные преференции — обычно лишь в своих собственных глазах. На пол упало еще несколько разноцветных шарфов, и модель осталась только в нижнем белье лилового шелка — и туфлях на высоком каблуке. — Большинство людей думает, что встать в эту воображаемую очередь за бесплатным черепаховым супом и означает «разделить идеологию», — сказала она. — Классический либерализм — одно из высших гуманитарных достижений человечества. Ухитриться даже из него сделать грязную советскую неправду — это уникальное ноу-хау российского околовластного интеллигента, уже четверть века работающего подручным у воров. Превратить слово «либерализм» в самое грязное национальное ругательство — означает, по сути, маргинализировать целую нацию, отбросив народ на обочину мирового прогресса. Однако российских мафиозных консольери называют «либеральной интеллигенцией» по чистому недоразумению. Для этого существует не больше оснований, чем именовать каких-нибудь приторговывающих своим народцем африканских колдунов «европейцами» на основании того, что они в ритуальных целях носят голландские кружева. Такое возможно только в обществе, которое восемьдесят — а сейчас уже и все сто лет — жило строго по лжи, полностью ею пропитавшись… Закрутившись на несколько секунд юлой, она резко затормозила, со стуком вонзив в пол каблук, а затем вдруг потеряла к камере интерес и пошла по подиуму назад. По дороге она разминулась с темно-оливковой девушкой, наряженной в какие-то веселые перья, с боевой раскраской на лице — и самым настоящим копьем в руке. Девушка с копьем походила на ухоженную валькирию, умеренно одичавшую на пятизвездочном пляже от рэйвов и детокса. Ее наряд предполагал более экспрессивную презентацию. Так и оказалось — подойдя к краю подиума, она взмахнула копьем и закричала в камеру: — Ты вдохнул воздух свободы! Ты заявляешь — я не буду сосать грязный уд туземных чекистских царьков! Я стану феллировать только сертифицированным международным корпорациям на глобальном уровне! Потому что этого требует мое достоинство! Улулу! Ты еще не понял, бедняга, что ближайший к тебе чекистский царек и есть наведенный на тебя сертифицированный уд международных корпораций, потому что силы добра всегда найдут между собой общий язык, а кроме них в мире уже давно ничего нет! Улулу! С этим «улулу» она швырнула копье в зал, повернулась и гордо пошла прочь. Навстречу ей шла другая девушка — в чем-то вроде пестрого длинного пиджака, из-под которого свисали редкие полоски прозрачной ткани, украшенные мохнатыми красными звездами. — Главная задача российского либерального истеблишмента, — начала она, развернувшись на триста шестьдесят градусов, — не допустить, чтобы власть ушла от крышующей его чекистской хунты. Именно поэтому все телевизионно транслируемые столпы либеральной мысли вызывают у зрителей такое отвращение, страх и неполиткорректные чувства, в которых редкий интеллигентный человек сумеет признаться даже себе самому. Это и есть их основная функция… Она расстегнула пиджак, сбросила его с плеч, и тот плавно стек на пол. Теперь на ней остались только еле скрепленные друг с другом прозрачные полоски с красными звездами из ворсистого материала. Это выглядело и красиво, и страшновато — звезды походили на что-то среднее между цветами и язвами. — Как только под чекистской хунтой начинает качаться земля, — продолжала девушка, делая такие движения бедрами, словно на них крутился невидимый обруч, — карголиберальная интеллигенция формирует очередной «комитет за свободную Россию», который так омерзительно напоминает о семнадцатом и девяносто третьем годах, что у зрителей возникает рвотный рефлекс пополам с приступом стокгольмского синдрома, и чекистская хунта получает семьдесят процентов голосов, после чего карголибералы несколько лет плюются по поводу доставшегося им народа, а народ виновато отводит глаза… Теперь она вращала бедрами с такой скоростью, что прикрывающие ее тело полоски ткани практически ничего уже не прятали. — Потом цикл повторяется, — продолжала она, с трудом удерживая дыхание. — Карголиберальное и чекистское подразделения этого механизма суть элементы одной и той же воровской схемы, ее силовой и культурный аспекты, инь и ян, которые так же немыслимы друг без друга, как Высшая школа экономики и кооператив «Озеро»… Она сделала заключительное движение бедрами — очень быстрое, словно сбрасывая невидимый обруч, — развернулась и пошла прочь. — Понятно, — сказал Энлиль Маратович. — Будут носить все светлое и левое. Дальше не надо. Прямоугольник света на потолке замер. — Почему у вас в слове «гламур» твердый знак, а в слове «гражданка» — этот значок? — Ну это такие ололо из молодежной культуры, — ответил Самарцев. — Мы их называем мемокодами. — Мемокод? — переспросил Энлиль Маратович. — Что это? — Такой… Ну как сказать… Такой спецтэг, который указывает, что данная информация исходит от молодых, светлых и модных сил. Из самых недр креативного класса. — А для чего это надо? — С помощью таких тэгов можно повышать уровень доверия к своей информации, — сказал Самарцев. — Или понижать уровень доверия к чужой. Если вас в чем-то обвинят не владеющие культурной кодировкой граждане, вам достаточно будет предъявить пару правильных мемокодов, и любое обвинение в ваш адрес покажется абсурдным. Если, конечно, на вас будет правильная майка и вы в нужный момент скажете «какбе» или «хороший, годный». — Рама, ты понимаешь, что он говорит? — спросил Энлиль Маратович. Я кивнул. — Креативный класс — это вообще кто? — Это которые качают в торрентах и срут в комментах, — ответил я. — А что еще они делают? — Еще апдейтят твиттер. — А живут на что? — Как все, — сказал Калдавашкин. — На нефтяную ренту. Что-то ведь дотекает. — Они и в Америке сейчас поднялись, — добавил Самарцев. — Типа римский народ. Требуют велфэра и контента, как раньше хлеба и зрелищ. У них вся демократия теперь вокруг этого. — Понятно, — сказал Энлиль Маратович. — Вот так всегда и говорите — коротко, ясно и самую суть. А то слышу со всех сторон про этих интернетсексуалов, а кусать лень. Рама, ты здесь самый креативный. Скажи — убедили тебя эти ололо-мемокоды? Я почувствовал, что следует поставить заигравшихся халдеев на место. — Неплохо, — сказал я. — Но есть недоработки. Протест со стороны гламура раскрыт. А вот гламур со стороны протеста — нет. Например, пламенный революционер, на котором не просто пиджак, а правильный пиджак. Акцент. Понимаете? — Разумеется, — сказал Щепкин-Куперник. — Согласитесь, — продолжал я, — что это уже намного больше, чем просто пламенный революционер. — Беру на карандаш. — Правильный революционер, на котором пламенный пиджак, — сострил Самарцев. — Можно устроить. Где-нибудь в Казани. — А вам, — продолжал я, поворачиваясь к нему, — надо бы над названием поработать. «Гражданка Гламур». Звучит замшело. По-совковому. Как будто сериал о деле врачей-убийц. И потом, заменять в словах русскую букву «а» на сучку из электронного адреса — это уже прошлый век практически. Мемокоды быстро протухают. Пользоваться ими надо с осторожностью. Особенно если вы не очень молоды и из вашей души заметно смердит. Самарцев только хохотнул и попытался ткнуть меня пальцем в живот. Пронять его, видимо, было невозможно в принципе. — Учтем, — сказал Калдавашкин. — Акеллу и правда лучше убрать. А то как-то вторично. — Кстати, — проговорил Щепкин-Куперник небрежно, — насчет ололо. Обратите внимание, насколько быстро мейнстрим утилизирует антимейнстримный контент, который вырабатывается интернет-сообществом для того, чтобы максимально от него дистанцироваться! Это просто какой-то ад и Израиль… Он выговорил «ад» как «адык», чтобы обозначить подразумеваемый твердый знак. Самарцев собирался сказать что-то еще, но Энлиль Маратович, видимо, сообразил, что если халдеи начнут по очереди предъявлять все известные им мемокоды, чтобы показать, как они еще молоды, это может затянуться надолго. — Ладно, — махнул он рукой, — теперь дайте тот же фрактал по дискурсу. — По дискурсу дальше прошли, — сказал Калдавашкин. — На три цикла. Хотите посмотреть дальний край? Где полное затухание? Только материал пока сырой — в основном для ориентировки. — Ну давай. Калдавашкин склонился над проектором. На потолке появилась опушка вечернего леса. Горело несколько костров, у которых сидела молодежь немного гопнического, как мне показалось, вида. Между кострами и лесом высилась шеренга знамен с узкими полотнищами во все древко — совсем как в фильмах Куросавы. Знамена были белые, с красным серпом и молотом. На их фоне грозно чернела современная тачанка — пикап с установленным в кузове крупнокалиберным пулеметом на штанге. Рядом с пулеметом в машине стоял бритоголовый мужчина в черных очках. На нем была тесная кожаная куртка немного гейского извода и белая лента с красным серпом и молотом на лбу. По возрасту он был немногим старше слушающих его гопов. — Проблема не в том, — загромыхал он, — что в девяностые и нулевые несколько проходимцев украли много денег. Проблема в том, что новейшая история России растлила народ окончательно и навсегда, без всякой надежды на излечение. Как учить детей честному труду, если вся их вселенная возникла в результате вспышки ослепительного воровства? И честному труду — на кого? На того, кто успел украсть до приказа быть честным? Как сказал один офицер ГАИ, и эти люди запрещают нам ковырять полосатой палочкой в носу… Господа! Вы что, серьезно собираетесь поднять общественную мораль, запретив ругаться матом? Не стоит талдычить из телевизора о нравственности, пока последнего коха не удавят кишкой последнего чубайса, пока продолжает существовать так называемая «элита» — то есть организованная группа лиц, которая по предварительному сговору просрала одну шестую часть суши, выписала себе за это астрономический бонус и уехала в Лондон, оставив здесь смотрящих с мигалками и телевышками. Но эти люди со своим вечнозеленым гешефтом намерены сохраниться при любой власти, что как-то обесцвечивает романтический горизонт грядущей революции. Начинаешь понимать, что в сегодняшней России слово «революция» означает только одно — кроме ржавых челюстей Гулага, которые они уже распилили и продали, они хотят переписать на себя всю землю, воду и воздух — подготовив нас к этому, как и в прошлый раз, каскадом остроумных куплетов. Vive la liberte! В мозгу кого-то из гопников, видимо, сработал случайный триггер, и он несколько раз хлопнул в ладоши. Разразились аплодисменты, за время которых оратор успел перевести дух. — Но будем реалистами, — продолжал он, — то есть, если перевести на современный русский, будем постмодернистами. Стоит посмотреть на другую сторону баррикады, и становится непонятно, почему она другая. Она та же самая. Коррупция, конечно, отвратительна. Но самая омерзительная из форм коррупции — это борьба с коррупцией по отмашке. Вероятно, новая Россия снова вберет в себя все худшее, созданное историей, и соединит власть пожилых пацанов с элементами африканского опыта в рамках новой, еще неизведанной криптоколониальной модели, осененной кадением Святаго Духа. И если есть еще какая-то гадость, которую я забыл упомянуть в своем коротком обзоре, не сомневайтесь, друзья — в либерально-джамахирической пацанерии грядущего она тоже будет… — Что за Дантон? — спросил Энлиль Маратович, когда прямоугольник на потолке замер. — На кого баллоны катим? Самарцев прокашлялся. — Сами же всегда просите поотвязнее. — Да нет, ничего, — сказал Энлиль Маратович. — Я ведь не ругаю. Я хвалю. Но надо подшлифовать. Впрячь, так сказать, и другие дискурса. Для баланса. И без этой коммуняцкой левоты, надоело. Лучше уж… Не знаю. Как-нибудь народно и пасхально. Отметь. И подумай. Самарцев кивнул. — Давай следующее. Картинка на потолке мигнула. Пикап с пулеметом исчез, и я увидел переключающиеся телевизионные каналы. Пошел кусок из сумрачного сериала, снятого, в соответствии с канонами новой искренности, ручной камерой, подрагивающей от правды жизни. Но я не успел толком понять, что происходит — по экрану поплыла рябь, и сериал перекрыла другая картинка с пятнами помех. Что, видимо, должно было изображать несанкционированное подключение к эфиру. Я увидел типичный скайп-сеттинг: два скрещенных мачете на стене и человека в маске Гая Фокса (в первый момент я принял его за халдея, но потом сообразил, что маска сделана из белого пластика). Человек, похоже, не знал, что трансляция началась — он косился на свое отражение в зеркале. Поняв наконец, что он уже на экране, Гай Фокс вздрогнул — и тотчас заговорил в очень быстром темпе, словно пытаясь втиснуть как можно больше информации в вырванные у цензуры секунды: — В условиях захвата нефтегазовой ренты группой пожилых альфа-самцов единственная доступная технология размножения, оставленная молодому поколению — отделить себя от социума непроницаемой культурной тайной, чтобы увлечь в ее мглу невостребованных бета-самок. Революционная работа здесь вне конкуренции. Поэтому современный революционер сражается не за народное счастье, а за плацдарм в информационном поле, который нужен ему для того, чтобы начать оттуда борьбу за распространение своего генома — а затем уже и за народное счастье… Когда же время подвига наконец приходит, в информационном потоке такого революционера уже нет. Он исчез, потому что все его силы заняты борьбой за успех личного биологического проекта… Пока он говорил, я успел заметить странные слова «DER NEUNUCH» и «НЕОСКОП» над скрещенными мачете и свисающий со стены свиток с крупной цитатой: «Блажен, кто сам оскопил себя для царствия Небѣснаго». — Какой вывод должен сделать из этого подлинный, а не паркетно-фейсбучный революционер? Гай Фокс озабоченно посмотрел на часы — и вдруг, в полном соответствии со своим учением, исчез из информационного потока. Картинка опять поменялась. Теперь я видел митинг перед храмом Христа Спасителя — над морем радужных хоругвей возвышалась сцена, где у микрофона стоял взволнованный молодой человек в белой вязаной шапочке с зеленым конопляным пятилистником. Людское море перед ним угрожающе рокотало. — Права гомосексуалистов, — выкрикивал молодой человек, стараясь переорать толпу, — связаны с рекреационным сексом — то есть сексом для удовольствия, а не деторождения. Разумеется, такое право должно быть у всех. Но эти проблемы логично рассматривать в одном контексте с правом на рекреационное использование субстанций. А с этой точки зрения совершенно непонятно, почему содомия и лесбийский грех легализованы, а кокаин и каннабис — еще нет. Да, мы согласны, что каждый гражданин вправе сам распоряжаться частями своего тела. И это в полном объеме относится не только к гениталиям, но и к устланным слизистой оболочкой органам двойного назначения. Но такой же подход должен быть к легким, венам и головному мозгу — применительно к фармакологическим веществам! Считайте эти препараты набором химических страпонов, господа депутаты, если так вам легче будет понять! А на сегодняшний день в обществе возникла опасная асимметрия… Молодой человек ловко увернулся от пущенного в него розового презерватива с водой и продолжал: — Гомосексуалистам разрешено мужеложество per se, но они требуют права называться семьей — и даже венчаться в церкви. В контексте лигалайза это было бы аналогично борьбе за право причащаться во время религиозных таинств не кагором, а гашишем и кетамином. Вот где должен находиться сегодня фронт борьбы! Мы отстаем на целую эпоху. Нас душит косность и мракобесие в важнейших вопросах, связанных с современным укладом жизни — а все внимание общества почему-то до сих пор притянуто к этим жопникам и ковырялкам… — Достаточно, — сказал Энлиль Маратович. Митинг на потолке погас. Самарцев шагнул к Энлилю Маратовичу и протянул ему пухлый скоросшиватель. Я даже не понял, откуда он его вытащил. — Вот тут все направления изложены. На машинке, как вы любите. — А зачем мне читать, — сказал Энлиль Маратович. — Дай-кось я по-нашему… Он дернул головой, и Самарцев испуганно попятился. На его шее появилось крохотное пятнышко крови. Энлиль Маратович покачал головой и поглядел на Самарцева исподлобья. Тот вдруг густо покраснел. Я даже представить себе не мог, что этот человек умеет краснеть. Энлиль Маратович погрозил ему пальцем. — Ай да сукин сын, — сказал он. — Как не стыдно? — Извините, — ответил Самарцев и покраснел еще сильнее. — Великий Вампир тебя извинит, — сказал Энлиль Маратович. — Не мое это дело. А тебе с этим жить. Самарцев угрюмо кивнул. — Ладно, — смилостивился Энлиль Маратович и закрыл глаза. — Вопросов к тебе больше нет. Давай по проекту… Так… Так… Подожди. «Самопрезентация как двигатель политического протеста…» Может, правильнее наоборот? — Нет, — сказал Самарцев твердо. — Политический протест как двигатель самопрезентации — это уже много раз было. В прошлом веке. А вот самопрезентация как двигатель политического протеста — реально новое слово. Под мою ответственность. — Ну хорошо, — согласился Энлиль Маратович. — Хоть и не очень тебя понимаю… Мне стало жалко Энлиля Маратовича, наверняка испортившего себе день этим укусом. Но он выглядел величественно и непроницаемо, как и полагалось вампиру его ранга. Повернувшись, он подошел к черному базальтовому трону, сел на него — и, как и в прошлый раз, слился с ним. Теперь он казался черной прямоугольной глыбой с бледным пятном лица. Потом от глыбы отделилась рука — Энлиль Маратович пошарил сбоку от трона и взял прислоненную к нему балалайку, которой я раньше не замечал из-за ее черного цвета. Балалайку покрывал палехский лак, на котором виднелось несколько тонких желтых завитков, складывающихся в контур чего-то крылато-двуглавого. Черный резонатор угрожающе поблескивал — словно сталинское голенище с полотна художника Налбандяна. Припав к инструменту, Энлиль Маратович извлек из него серию тревожных звуков — которые как бы вопрошали о чем-то тишину. Мы не услышали ответа. Но Энлиль Маратович, похоже, услышал. — Ну что, Самарцев, — сказал он, — убедил. Бери моих лучших халдеев — и делай мне русский бунт, бессмысленный и беспощадный. Но только чтобы все было цивилизованно и мягко. И не дольше трех месяцев. Не хочу краснеть за вас перед миром. А теперь идите, друзья. У нас с Кавалером Ночи дела. Калдавашкин быстро сложил свой походный проектор. Надев маски, халдеи раскланялись и гуськом двинулись к выходу. — Погодите, — сказал Энлиль Маратович. Он говорил совсем тихо, но халдеи услышали его издалека — и замерли на месте. — Некоторые названия в проекте мне не нравятся. Что это за «Sabertoothed Cunts»?[21] У нас тут что, африканская саванна? Миллион лет до нашей эры? Ведь по мировым новостям пойдет. Скольких старух инфаркт хватит… Я вспомнил отрывок из Ацтланского Календаря — и догадался, о чем речь. У меня по спине прошла дрожь: без всяких шуток мне показалось, что я слышу кошачью поступь истории. Я уже открыл рот для подсказки, но Энлиль Маратович знаком велел мне молчать. — Может, перевести на русский? — спросил Калдавашкин. — Не, — сказал Энлиль Маратович. — Оставьте английский. Так для контрпропаганды удобнее. Чтоб сразу ясно было, откуда уши растут. Только назовите как-нибудь деликатнее. Провокативно — это я не против. Но чтоб было… — он пошевелил пальцами в воздухе, — семейно и ласково… Пушисто как-нибудь… Подумайте. И без самодеятельности — прислать на утверждение… — Есть, — хрипло выдохнул Самарцев. Халдеи ждали дальнейших указаний, но Энлиль Маратович сидел молча, с закрытыми глазами — и только изредка трогал струны. Халдеи возобновили движение к выходу. Как и в прошлый раз, большую часть пути они пятились, повернувшись к нам лицами — словно ожидая, что Энлиль Маратович передумает и попросит их остаться. Но он не передумал, и дверь за ними закрылась. — Вы даже не сказали ничего, — прошептал я восхищенно. — Только чуть-чуть подтолкнули… Они ведь будут уверены, что они сами! И, самое смешное, будут правы… — Вот так и управляют миром. Учись. — Хорошо вы с ними умеете, — сказал я. — Выглядите таким генералом-дурачком. — Дурачком, который умнее, потому что он начальник. В России другого ума не понимают. А как тебе балалайка? — Круто, — сказал я. — Правда круто. — Мне тоже нравится. Это Мардук изобрел. Позволяет взять музыкальную паузу. Специально такие тембры подобрали, чтобы у халдеев в животе плохо делалось. Целая научная группа думала… — А против чего конкретно протест? — спросил я. — Они не сказали. Энлиль Маратович наморщился. — Какая разница. Я туда не смотрел. — Вам что, не интересно? — Я и так знаю. Вернее, не знаю, но все равно знаю. — Не понимаю, — сказал я растерянно. Энлиль Маратович посмотрел на меня с грустью. — Как ты еще молод, Рама. Вампир должен уметь не только прикидываться дураком — что, кстати, выходит у тебя замечательно. Он должен быть умнее любого из прислуживающих ему халдеев. Ты знаешь, откуда берется протест? Я пожал плечами. Энлиль Маратович легонько провел пальцем по струнам. Балалайка откликнулась — тревожно и зло. — Дракула объяснил тебе, что этот мир — мир страдания, — сказал он. — Любая радость в нем мимолетна. Она берет начало в боли и растворяется в ней. Но люди находятся в постоянном окружении образов счастья. Ритуал потребления учит человека изображать восторг от того, что по сути является навязанной ему суетой и мукой. Все массовое искусство обрывается хэппи-эндом, который обманчиво продлевает счастье в вечность. Все другие шаблоны запрещены. Вроде и дураку понятно, что за следующим поворотом дороги — старость и смерть. Но дураку не дают задуматься, потому что образы радости и успеха бомбардируют его со всех сторон. — Я помню, — сказал я. — Это как помидоры, которые лучше растут под мажорную музыку. — Именно, — кивнул Энлиль Маратович. — При такой обработке человек дает больше баблоса. Но на самом деле счастье — лишь блесна. Анимация на экране, свисающем с прибитого к голове кронштейна. К этому экрану приблизиться невозможно, потому что куда бы ты ни шел, экран будет перемещаться вместе с тобой. — Вы хотите сказать, счастливых людей вообще нет? — Есть временно счастливые. Ни один человек в мире не может быть счастливее собственного тела. А человеческое тело несчастно по природе. Оно занято тем, что медленно умирает. У человека, даже здорового, почти всегда что-нибудь болит. Это, так сказать, верхняя граница счастья. Но можно быть значительно несчастнее своего тела — и это уникальное человеческое ноу-хау. — А какая тут связь с протестом? — Самая прямая. В повседневной действительности человек испытывает вовсе не тот перманентный оргазм, образы которого окружают его со всех сторон. Он испытывает постоянно нарастающие с возрастом муки, кончающиеся смертью. Такова естественная природа вещей. Но из-за бомбардировки образами счастья и удачи человек приходит к убеждению, что его кто-то обманул и ограбил. Потому что его жизнь совсем не похожа на рай из промывающего его голову информационного потока. — Это точно, — вздохнул я. — Протест и есть попытка прорваться от ежедневного мучения к блаженству, обещанному всей суммой человеческой культуры. Удивительно подлой культуры, между нами говоря — потому что она гипнотизирует и лжет даже тогда, когда делает вид, что обличает и срывает маски. — Но разве не важно, против кого протест? — Протест всегда направлен против свойственного жизни страдания, Рама. А повернуть его можно на любого, кого мы назначим это страдание олицетворять. В России удобно переводить все стрелки на власть, потому что она отвечает за все. Даже за смену времен года. Но можно на кого угодно. Можно на кавказцев. Можно на евреев. Можно на чекистов. Можно на олигархов. Можно на гастарбайтеров. Можно на масонов. Или на каких-нибудь еще глупых и несчастных терпил. Потому что никого другого среди людей нет вообще. — А под каким лозунгом начнутся события? — Это пусть Самарцев вникает. Важно дать людям чувство, что они что-то могут. Без эмоциональной вовлеченности в драму жизни ни гламур, ни дискурс не работают. Здесь халдеи совершенно правы. Пусть люди поверят в свою силу. Дайте офисному пролетарию закричать «yes we can!» в промежутке между поносом и гриппом. И все будет хорошо. Люфт в головах уйдет. Народ опять начнет смотреть сериалы, искать моральных авторитетов в сфере шоу-бизнеса и строгать для нас по ночам новых буратин. А мы надолго скроемся в самую плотную тень… — Но зачем же по яйцам бить? — спросил я совсем тихо. — Затем, — сказал Энлиль Маратович, — что в идеале все действия властей должны вызывать тягостное недоумение и душевную скорбь, терзая людские сердца необъяснимой злобой и тупостью… Главная задача российского государства вовсе не в том, чтобы обогатить чиновника. Она в том, чтобы сделать человеческую жизнь невыносимой. — И тогда, — продолжил я язвительно, — ум «Б» выделит еще больше страдания, и мы, хозяева жизни, всосем его в виде баблоса? Энлиль Маратович посмотрел на меня долгим взглядом. — Нет, Рама, совсем нет. Свой баблос мы отобьем и так. Мы это делаем из сострадания к людям. То, о чем я говорю — это уникальная особенность российской культуры. Мы называем ее «Щит Родины». — От чего же он защищает людей? — От них самих, Рама. Людьми надо управлять очень тонко. Если слишком их угнетать, они восстанут от невозможности это вытерпеть. Но если слишком ослабить гнет, они провалятся в куда большее страдание, ибо столкнутся с ужасающей бессмысленностью жизни… Такое бывало на древнем Востоке с представителями царских фамилий. И с некоторыми великими вампирами тоже — ты, я думаю, в курсе. Следует избегать обеих крайностей. Он дернул струну, издав протяжный звук. — Был у нас однажды лимбо-мост с американскими вампирами. Они и говорят — мол, слишком у вас в России ум «Б» страдает. А Локи к тому времени уже напился — и как брякнет: «И пусть себе страдает, сука, мы его для того миллион лет назад и вывели…» Прямо при бэтмане, хе-хе… — При ком? — Неважно. Сказано грубо, но верно. Дракула говорит правду, Рама. Главная функция ума «Б» — излучать боль. Во всех национальных укладах происходит именно это — только с разной культурной кодировкой… Энлиль Маратович снова тронул струну и грустно посмотрел вдаль. — Но человек не может просто излучать страдание, — продолжал он. — Он не может жить с ясным пониманием своей судьбы, к которой его каждый день приближает распад тела. Чтобы существование стало возможным, он должен находиться под анестезией — и видеть сны. В каждой стране применяют свои методы, чтобы ввести человека в транс. Можно выстроить культуру так, что люди превратятся в перепуганных актеров, изображающих жизненный успех друг перед другом. Можно утопить их в потреблении маленьких блестящих коробочек, истекающих никчемной информацией. Можно заставить биться лбом в пол перед иконой. Но подобные методы ненадежны и дают сбои. А российская технология гуманнее всего, потому что срабатывает всегда и безотказно. — А в чем она? — спросил я. — Она в том, Рама, что здесь выводится предельно рафинированный и утонченный, все понимающий тип ума. Вспомни Блока: «Нам внятно все — и острый галльский смысл, и сумрачный германский гений…» А потом он ставится в абсолютно дикие, невозможные и невыносимые условия существования. Русский ум — это европейский ум, затерянный между выгребных ям и полицейских будок без всякой надежды на спасение. Если хочешь, мы уникальные и единственные наследники всего ценного и великого, созданного человечеством. Не только, так сказать, пятый Карфаген, но еще и шестой Метрополис и седьмой Корусант. Опущенный в бездонную и беспросветную ледяную жопу. Я чувствовал, что не в силах спорить со старым мудрым вампиром — мои вопросы отлетали от него, как горох от танка. — Но зачем надо было опускаться в эту жопу? Зачем эти выгребные ямы и полицейские будки? Разве не лучше было бы без них? Энлиль Маратович посмотрел на меня прищурившись, словно не в силах поверить, что на свете бывает такая наивность. — Нет, Рама. Не лучше. Именно эти ямы и будки делают свойственное нашей культуре страдание таким интенсивным и острым. — Но для чего? — Такова географическая неизбежность. Посмотри на наш огромный простор. Только очень сильная боль способна дойти из находящегося во Владивостоке ума «Б» до московской Великой Мыши. — Не слишком ли большая плата… — Нет, не слишком. Русский ум именно в силу этой своей особенности породил величайшую в мире художественную культуру, которая по сути и есть реакция души на это крайне сильное и ни с чем не сравнимое по своей бессмысленности страдание. О чем вся великая русская классика? Об абсолютной невыносимости российской жизни в любом ее аспекте. И все. Ничего больше там нет. А мир хавает. И просит еще. — Для чего им? — спросил я. — Для них это короткая инъекция счастья. Они на пять минут верят, что ад не у них, а у нас. Но ад везде, где бьется человеческая мысль. Страдает не одна Россия, Рама. Страдает все бытие. У нас просто меньше лицемерия и пиара. — Но ведь в России все думают, что эта жуть только у нас, — сказал я. — Да, — согласился Энлиль Маратович. — Для российского сознания характерно ощущение неполноценности и омраченности всего происходящего в России по сравнению с происходящим где-то там. Но это, Рама, просто одна из черт русского ума, делающих его судьбу особенно невыносимой. И в этой невыносимости залог трудного русского счастья. — Почему? — Потому что русский человек почти всегда живет в надежде, что он вот-вот порвет цепи, свергнет тиранию, победит коррупцию и холод — и тогда начнется новая жизнь, полная света и радости. Эта извечная мечта, эти, как сказал поэт Вертинский, бесконечные пропасти к недоступной весне — и придают жизни смысл, создавая надежду и цель. Но если тирания случайно сворачивает себе шею сама и цепи рвутся, подвешенный в пустоте русский ум начинает выть от подлости происходящего вокруг и внутри, ибо становится ясно, что страдал он не из-за гнета палачей, а из-за своей собственной природы. И тогда он быстро и незаметно выстраивает вокруг себя новую тюрьму, на которую можно остроумно жаловаться человечеству шестистопным ямбом. Он прячется от холода в знакомую жопу, где провел столько времени, что это для него уже не жопа, а уютная нора с кормящим его огородом, на котором растут злодеи и угнетатели, светлые борцы, скромный революционный гламур и немудрящий честный дискурс. Где есть далекая заря грядущего счастья и морщинистый иллюминатор с видом на Европу. Появляется смысловое поле, силовые линии которого придают русскому уму привычную позу. В таком положении он и выведен жить… Я хотел что-то вставить, но он поднял ладонь, как бы закрывая мне рот. А потом вдруг ударил по струнам черной балалайки, произведя резкий диссонирующий звук, который отозвался в моем животе болезненным спазмом. — То, что кажется бессмысленно-подлым страданием русской жизни — и есть созданный усилиями множества поколений Щит Родины, не дающий русскому уму понять, что человеческая жизнь сама по себе есть страдание, полностью лишенное смысла. Пусть это озарение останется уделом восточных царевичей, уставших гулять по дворцовому саду. А нам, Рама, нужен справедливый суд и честные выборы — и постепенно, очень постепенно у нас это появится. Но криво, позорно и с мутными косяками. Так, что весь креативный класс будет много лет блевать карамельным капучино из «Старбакса». И чем больше поколений успеет состариться и умереть в борьбе, тем лучше для них. Русский человек просто не понимает, как он счастлив за этой невидимой броней. Гордись, Рама, что ты русский. Русский вампир… — Скучно жить в этой тьме, — прошептал я. — И страшно. — Мы избранные, Рама, — отозвался Энлиль Маратович. — С великой властью приходит и великая печаль… Людям проще — их единственная обязанность вовремя умереть. Никаких других требований к ним нет… Он опустил глаза и заиграл «Светит месяц». Он играл с удивительным искусством, просто поразительным — так, что я заслушался. И на миг мне действительно показалось, что я вижу ночное небо, редкие палехские облака и сияющий между ними желтый яичный месяц, даже особо и не скрывающий, что свет его — обман и лишь отражение настоящего света, спрятанного от людей по причине ночи. Ночи, в которую им выпало жить. — Скажите, Энлиль Маратович, — спросил я, — а что вы увидели про Самарцева? — Да он детские стихи пишет, — ответил Энлиль Маратович. — На сетевом диалекте. А потом вешает на подростковых сайтах. «Звери спят и только йожег продолжает аццкий отжиг…» Поставив балалайку на место, он посмотрел на свои часы — сложный хронометр, показывающий движение множества светил. — Про Озириса знаешь? — Нет, — сказал я, — а что я должен знать? — Умер. Я вздрогнул. — Жалко старика. — Все там будем, — вздохнул Энлиль Маратович. — Одни раньше, другие позже. А ты совсем скоро. Правда, пока по службе. Для тебя это сверхответственное погружение. Провожаешь вампира первый раз. Это тебе не с халдеями дурака валять. Я кивнул. — Наблюдать за тобой будем в прямом времени. Я, Мардук и Ваал. Стартуешь из моего хамлета. Я снова кивнул. Хорошо хоть не из Хартланда. — Вампонавигатор со спецсредством получишь перед сеансом. У нас напряженка, на Озириса дали всего одну чушку. Но больше ему и не надо. Он практически святой. — А что за спецсредство? Как его применять? — Инструкция в вампонавигаторе. Проблем не будет. — А почему чушка? Энлиль Маратович посмотрел на меня недовольно. — Озирис все расскажет, Рама. — Он же умер? — Об этом говорят только в лимбо. И только с мертвецом. Великий вампир Комната Озириса была захламленной — и полутемной из-за плотно зашторенных окон. Больше никто из известных мне вампиров, да и людей тоже, не жил в старой обветшалой коммуналке. На самом деле это была, конечно, его собственная квартира, с помощью лучших историков и декораторов превращенная в копию типичного жилья середины прошлого века — и облагороженная кое-где точечным евроремонтом. Это был своего рода эстетический вызов режиму. Озирис был толстовцем и славился скандальными практиками опрощения — он отказывался принимать баблос и пил красную жидкость живших у него гастарбайтеров. Ходили слухи, что он болел гепатитом «С», которым заразился через кровь, но правда это или нет, никто не знал. Я подозревал, что сплетни распускала верхушка вампиров, чтобы у Озириса не нашлось последователей. Один из его бывших гастарбайтеров, кишиневский профессор теологии Григорий, теперь работал у меня шофером. Язык Озириса уже переселился в преемника, который понемногу приходил в себя и готовился к обучению — словом, повторял мою недавнюю судьбу. В строгом научном смысле от вампира Озириса осталось только мертвое человеческое тело — замороженное и ожидающее кремации. Но в лимбо все было по-прежнему. Я нашел Озириса в его комнате, на любимом месте — в глубокой нише для кровати, очень похожей на альковы в доме Дракулы. Он лежал на матрасе, поверх которого было наброшено стеганое одеяло. Его голова, как всегда, походила на плохо выбритый кактус. Даже его поза осталась прежней — он лежал на боку, неудобно заложив одну ногу за другую, как делают йоги, старающиеся использовать для тренировки каждую минуту. — Присаживайся… Он указал на стоящее рядом кресло. Я вспомнил, как при первом визите сюда оглядывал пол под креслом, опасаясь какого-нибудь подвоха — и в точности повторил процедуру. Как я и ожидал, Озирис засмеялся. — Я немного растерян, — признался я, садясь. — Одно дело этих халдеев провожать, а другое… По сравнению с вами я в лимбо новичок. Я даже не знаю, чем могу быть полезен. И могу ли вообще… — Можешь, — сказал Озирис. — Не сомневайся. Но сначала несколько слов. Я очень виноват перед тобой, Рама. — Виноваты? — изумился я. — Чем же? — Когда мы познакомились, тебя никто не принимал всерьез. Все думали, что тебя пустят на… Как бы сказать, мистериальные запчасти. Поэтому никто не относился к твоему образованию серьезно. В том числе и я. И когда ты пришел ко мне со своими глупыми вопросами о Боге и смысле жизни, я отвечал тебе формально и бессердечно. — Ничего подобного, — сказал я горячо. — Вы очень мне помогли. Озирис остановил меня жестом. — Я был с тобой не до конца честен. Я старался не развить твой ум, а сэкономить собственное время. К счастью, ошибку можно исправить. Я все еще могу ответить на твои вопросы. Сегодня последняя возможность это сделать. И перед началом нашей прогулки я кое-что тебе покажу. Ты готов? Я сглотнул набежавшую в рот слюну (это было в точности как наяву) и кивнул. — Тогда поехали. Перед альковом Озириса стояло что-то вроде журнального столика (бывший обеденный с перепиленными посередине ножками). Он был завален техническим и бытовым хламом советской и досоветской эпох — таким любопытным и редким, что его вполне можно было сдать в какой-нибудь музей. Из-под хлама торчали углы клеенки — тоже очень древней, чуть ли не довоенной, в поблекших фиолетовых цветах. Озирис взял двумя пальцами угол этой клеенки и сильно ее дернул. Я ожидал чего угодно. Например, того, что клеенка каким-то образом высвободится из-под хлама. Но не того, что случилось. Совершенно непонятным образом оказалось, что клеенка и пол, на котором стояло мое кресло — это одно и то же. Словно мы на секунду попали на картину Эшера, где странные оптические эффекты становятся реальностью. И этой секунды хватило для того, чтобы разрушить мир. Пол исчез, и я понял, что падаю в пустоту. А потом падение остановилось, заморозив меня в моменте, как муху в кубике льда. Я, однако, не особо испугался. В сущности, вся жизнь вампира — это история падений, и я давно уже привык низвергаться в разнообразные пропасти, еле удерживаясь при этом от зевоты. Рушиться в бездну для нас так же обычно, как для московского клерка ехать в офис на метро. Мало того, с возрастом начинаешь понимать, что и разницы между этими путешествиями особой нет — а все социальные преференции, которыми тешит себя прикованное к телу сознание, сводятся, по сути, к выбору стойла для мешка нечистот… Но не буду отвлекаться на очевидное. Я замер в пустоте вместе со своим креслом. Напротив повис матрас с застывшим над ним Озирисом. Озирис держался за что-то вроде чемоданной ручки, которая была у матраса сбоку. Пальцы другой его руки все еще сжимали угол скатерти. Стола и рассыпавшегося по полу мусора, однако, видно уже не было. Исчез не только пол. Исчезла вся комната. Вокруг была очень широкая шахта с серовато-желтыми стенами — но они находились так далеко, что рассмотреть подробности было невозможно. Да и сама шахта могла быть просто оптическим эффектом в окружавшем нас густом тумане. А потом я ощутил нечто невообразимое. Я заметил центр тяжести вселенной. Ту точку, падение к которой началось с фокуса Озириса. Трудно описать, каким образом я ее почувствовал. Это было похоже на способ, которым летучая мышь воспринимает физический мир — когда множество размазанных, мимолетных и противоречивых эхо-версий реальности накладываются друг на друга, создавая однозначную картину в точке своего пересечения. Но здесь все было наоборот. Однозначность была заключена именно в этой точке, к которой как бы сходилась невероятно широкими спиралями вся реальность. А остальное, в том числе я и Озирис, как раз и было мимолетными и противоречивыми версиями бытия, которые ничего не значили и возникали на ничтожный миг. Сперва я понял, что размазан по множеству траекторий, начинающихся и кончающихся в этом центре всего. Мое «бытие» означало, что я постоянно совершаю огромное число очень быстрых путешествий — в результате которых и возникаю. Поэтому существовать я мог только во времени — то есть, другими словами, не было ни одного конкретного момента, когда я действительно существовал. Я появлялся только как воспоминание об отрезке времени, который уже кончился. А потом я понял еще одну вещь, самую ужасную. Это воспоминание не было моим. Наоборот, я сам был этим воспоминанием. Просто бухгалтерским отчетом, который все время подчищали и подправляли. И больше никакого меня не было. Отчет никто не читал — и не собирался. Он нигде не существовал весь одновременно. Но в любой момент по запросу из внешнего мира из него можно было получить любую выписку. И все. Ни один из составлявших меня процессов не был мной. Ни один из них не был мне нужен. Прекращение любого из них ничего для меня не значило. А все они вместе соединялись в меня — необходимого самому себе и очень боящегося смерти, хотя смерть происходила постоянно, секунда за секундой — пока отчет подчищали и правили. Это было непостижимо. Но не потому, что это невозможно было понять. А потому, что понимать это было некому. Я никогда не был собой. Я даже не знал, кто показывает это кино — и кому. И вся моя жизнь прошла в эпицентре этого грандиозного обмана. Она сама была этим обманом. С самой первой минуты. Но обманом кого? Я вдруг понял, что этот вопрос безмерен, абсолютно безграничен, что он и есть та пропасть, в которую мы падаем по нескончаемой спирали — и куда я низвергался перед этим всю жизнь. Вопрос был началом и концом всего. Все сущее было попыткой ответа. Но кто отвечал? Мне показалось, что я сейчас пойму что-то важное, самое главное — но вместо этого я сообразил, что это просто тот же самый вопрос, пойманный в другой фазе. Но кто его задавал? И кому? Я отшатнулся от открывшегося мне водоворота, от этой головокружительной бесконечности, догоняющей саму себя — и засмеялся. Потому что ничего другого сделать было нельзя. Кроме того, это и правда было очень смешно. И мой смех сорвал остановившуюся секунду с тормозов. Я услышал звон разбившегося стекла — и понял, что мы никуда на самом деле не падаем. Мы по-прежнему сидели в комнате Озириса. Мы даже не сходили с места. По полу катились какие-то железяки из кучи хлама, сброшенной им на пол вместе со скатертью. Разбилась колба старой керосиновой лампы с двумя отражающими друг друга зеркалами, на которой Озирис когда-то объяснял мне работу ума «Б». — Что это было? — спросил я. — Ты только что видел Великого Вампира, — ответил Озирис. — Водоворот? Чудовищный бесконечный водоворот? — Можно сказать и так. Но если смотреть на него внимательно, видно, что его центр совершенно неподвижен. — Я не успел, — сказал я. — А почему люди этого не видят? — Они видят. Просто отфильтровывают. — В каком смысле? — В прямом. Человек похож на телевизор, где все программы имеют маркировку «live», но идут в записи. Через небольшую задерживающую петлю. Феномены осознаются только после нее. У сидящих в монтажной комнате достаточно времени, чтобы вырезать что угодно. И что угодно вставить. — А кто сидит у человека в монтажной комнате? — Мы, — усмехнулся Озирис. — Кто же еще. — Но как это можно вырезать в монтажной комнате, если кроме этого вообще ничего нет? — Вот и видно, Рама, что ты никогда не работал в СМИ. — А зачем это скрыто от людей? — спросил я. — Ведь если бы они видели все сами, у них не осталось бы ни одного вопроса. — Именно затем и скрыто, — сказал Озирис. — Чтобы вопросы были. Чтобы их было много. И чтобы человек постоянно производил из них агрегат «М5». Истина скрыта не только от людей, Рама. Она скрыта и от вампиров. Даже от большинства undead. Когда-то давно undead были учениками Великого Вампира. Они погружались в его таинственные глубины в поисках мудрости и выныривали оттуда с ужасом и благоговением. А потом их превратили в загробных кидал, помогающих хозяевам баблоса контролировать халдеев. — Почему кидал? — Скоро узнаешь, — вздохнул Озирис. — А животные? — спросил я. — Они это видят? — Ни одно из животных никогда не теряло связи с Богом. Любое животное и есть Бог. Один только человек не может про себя этого сказать. Человек — это ум «Б». Абсолют, спрятанный за плотиной из слов. Эта электростанция стоит в каждой человеческой голове. И она очень интересно устроена, Рама. Даже когда люди догадываются, что они просто батарейки матрицы, единственное, что они могут поделать с этой догадкой, это впарить ее самим себе в виде блокбастера… И Озарис тихонько засмеялся. — Но ведь это жестоко, — сказал я. — Скрыть от человека главное… — Не так уж жестоко, как кажется, — ответил Озирис. — Люди уверяют друг друга, что счастливы. Некоторые даже в это верят. Знаешь, на дне океана живут страшные слепые рыбы, которых никто никогда не видел — и которые никогда не видели сами себя? Вот это и есть мы. Единственное из повернутых к нам лиц Великого Вампира сделано из слов. — Да, — ответил я, — я понял. Но почему тогда я смог его увидеть? — Его увидел не ты, — сказал Озирис. — Его увидел я во время смерти. Ты при этом только присутствовал. Ты здесь просто, так сказать, свидетель неизбежного, хе-хе. Информированность Озириса меня не удивила. Но мрачное напоминание о том, почему я сижу в этой комнате, подействовало на меня отрезвляюще. — Спасибо, — сказал я. — Очень поучительный опыт. Я не понимаю, зачем вам вообще нужен провожатый? Особенно такой, как я. Вы что, не можете сами? — Сами — это как? Я вспомнил только что пережитое и горько вздохнул. — Ну да… Я просто в том смысле говорю, что вы сами кого угодно проводите. — Это не так, — ответил Озирис. — Я теперь тень. И нуждаюсь в помощи точно так же, как все остальные. — В какой именно помощи? — Идем, — сказал Озирис. — Я расскажу по дороге. Мы встали. Я заметил, что Озирис как-то странно одет. Он был похож на пожилого ретро-плейбоя. На нем были узенькие джинсы и белая вязаная кофта — длинная и с большим капюшоном. Она походила на саван. Мне показалось, что раньше на нем было что-то другое. — Как вы были одеты, когда я пришел? — спросил я. — Ты уже не помнишь? Я отрицательно покачал головой. — Значит, — сказал Озирис, — я не был одет никак. Вопрос не имеет смысла. То, что ты видишь в лимбо — это лишь эхо твоего любопытства. Говоря по-мышиному, отражение твоего локационного крика. Если ты не задал вопроса, откуда взяться ответу? Вас что, этому не учили? — Учили, учили, — пробормотал я. — Наверно, это и в жизни так? — Не совсем, — ответил Озирис. — В жизни мы все время видим ответы на вопросы, заданные кем-то другим. Жизнь — коллективное мероприятие. А в лимбо мы одни… Вернее, ты один. — Меня здесь вообще ни одного, — отозвался я. — Здесь просто никого нет. Никого и ничего. — Точно, — сказал Озирис и шагнул к двери. — Но это не повод расслабляться… — Вообще по правилам дверь следует открывать мне, — сказал я. — Что там? — Кладбище вампиров, — ответил он и подмигнул. — Ты готов? Я кивнул — хотя уверен в этом не был. Озирис потянул дверь на себя. Хлопнул удар ветра, и мы вдруг оказались в том же самом тумане, сквозь который только что падали. Сквозь него просвечивало что-то похожее на стены огромной шахты. Озирис сразу пошел вперед, и мне пришлось поспешить за ним. Вскоре туман стал таким густым, что я вообще перестал понимать, где мы. У меня, впрочем, и не было времени глядеть по сторонам — мне все время приходилось следить за Озирисом. Стоило мне отстать на несколько шагов, и я начинал терять его из виду. А подойдя слишком близко, я рисковал налететь на него. Мы шли довольно долго — может быть, четверть часа или больше. Постепенно становилось светлее — словно сквозь туман пробивалось далекое солнце. Но где оно точно, я сказать не мог — туман был слишком плотным. У земли он вообще сгущался до такой степени, что мне не было видно, куда я ставлю ногу. Потом под ногами захлюпали невидимые лужи, и мне стало совсем трудно успевать за Озирисом. Он шел все быстрее, и мне приходилось практически бежать вслепую. — Можно чуть медленнее? — спросил я. — Нет, — ответил Озирис. — Надо, наоборот, быстрее. — Я не могу, — сказал я. — Тогда подожми ноги. Я вдруг понял, что не слышу его шагов — и вижу впереди только плечи и голову, которые ровно плывут вперед. Я попробовал поджать ноги — и оказалось, что совершенно не нужно было переставлять их по земле. Теперь я плыл вперед, сжавшись в позе зародыша. Мне стало непонятно, на что опирается мое тело — и я сразу же почувствовал под собой скамью. Я опустил ноги — и они уперлись в доски пола. Пол был так близко, что я смог различить детали. Это было дно лодки. Как только я понял это, лодка сразу стала видна — она была темно-серой и ветхой. Озирис сидел через две лавки от меня и смотрел вперед. Я заметил на дне лодки два ободранных весла. — Куда мы плывем? — спросил я. — Нам не надо грести? — Грести здесь бесполезно, — сказал Озирис. — Разве если хочешь согреться. — Сколько нам плыть? — Пока не выйдет карма. — А это долго? — Надеюсь, что нет. Смотри по сторонам… Теперь вокруг лодки был виден довольно большой круг воды. Дальше по-прежнему был только туман. Казалось, мы плывем в центре луча какого-то огромного софита. — Тебе сколько чушек дали? — спросил Озирис. — Одну, — сказал я. Озирис обернулся ко мне — и я заметил на его лице изумление. — Ты шутишь? — Нет. Сказали, что вы святую жизнь прожили. Вам, мол, и одна не нужна. — Ну да, — ответил Озирис. — Много они про меня знают. Святую… Вот сволочи, а? Даже тут обкроили. Себе, все себе… Голос Озириса звучал так печально, что я испугался. — Что, у нас проблемы? Озирис кивнул. — Одна свинка — это нереально, — сказал он. — Было бы хоть две-три… — А что это за свинки? — спросил я. — Мне никто не объяснил. — Ничего удивительного. Про это говорят только в лимбо. Когда молодой ныряльщик провожает старого. Считается, что только так можно сохранить секрет от халдеев. — А телепузики с самого начала знали, — сказал я. — Они об этом Улла спрашивали. — Да про это все знают, — усмехнулся Озирис. — Кроме самих ныряльщиков. Которым надо знать по работе. Такие уж у нас традиции… — Если хотите, чтобы от меня была польза, — сказал я, — самое время все мне объяснить. — Верно, — ответил Озирис, вглядываясь в туман. — Скажи мне, как ты думаешь, почему возможен «Золотой Парашют»? Я пожал плечами. — Я при своем обучении задавал этот вопрос без конца, — сказал Озирис. — А вот меня ни разу не спросил никто из учеников. Куда катится мир… В мое время молодые вампиры все время интересовались — а как же загробная справедливость? Кто мы такие, чтобы спасать грешников от кары? Разве высшие силы мира позволяют подобное? — Я хотел об этом спросить, — сказал я тихо. — Но постеснялся. В мире вообще много странного. Ведь говорят — как внизу, так и вверху… Может, в высшие миры тоже можно купить пропуск. — У кого? — У высших сил. — Высшие силы, низшие силы — это разные аспекты Великого Вампира, Рама. Мы — и вампиры, и люди, и все остальное — существуем в одном и том же божественном уме. Мы просто его мысли. — Угу, — сказал я. — У каждой мысли своя судьба. Если мысль была плохая, то и кончается она плохо. Если хорошая, то хорошо. А если совсем хорошая, то Великий Вампир может вспомнить ее снова после того, как она кончится — и думать ее опять и опять. Это понятно? — Да, — ответил я. — Но мысли, — продолжал Озирис, оборачиваясь ко мне, — не бывают хорошими или плохими сами по себе. Они становятся такими только в сравнении друг с другом. И вампиры научились штамповать… Как это сказать… Такие мысли, которые очень раздражают Великого Вампира. До такой степени раздражают, что мы по соседству с ними кажемся ему скорее хорошими мыслями. В результате он про нас забывает, и мы тихо уходим в его полное блаженства подсознание. А потом он вспоминает нас снова — как что-то сравнительно приемлемое. И мы рождаемся опять, чтобы стать вампирами. — То есть мы обманываем Великого Вампира? — Кто «мы»? Ты только что сам все видел. Великого Вампира невозможно обмануть — кроме него никого нет. Если все происходит таким образом, то исключительно потому, что он хочет этого сам… Вдруг из воды за спиной глядящего на меня Озириса появилось что-то темное. Это была похожая на колонну шея, которая кончалась почти человеческой головой с черными точками яростных глаз. Она раскрыла красный, словно обведенный губной помадой, рот и стала изгибаться в нашу сторону. Я ничего не успел сказать Озирису — но он, видимо, увидел испуг в моих глазах. Он быстро обернулся, схватил со дна лодки весло и взмахнул им. А дальше произошло что-то странное. Шея поднялась из воды далеко от нас. Она была огромной, в несколько метров высотой. А весло в руке Озириса было совсем коротким. Оно не удлинялось и не увеличивалось в размерах. Тем не менее Озирис каким-то образом ударил этим веслом по шее — и срубил с нее голову, словно шишку репейника. Я, конечно, тоже мог бы справиться с этой головой — но фокусов такой изысканной простоты в моем арсенале не имелось. Мало того, у Озириса вообще не было никакого вампонавигатора. Ему не на что было его надеть. — Как это? — выдохнул я. — Достигается упражнением. На чем мы остановились? — На том, что все происходит по воле Великого Вампира. — Да, — сказал Озирис. — Но что это значит — по его воле? Даже в человеческом уме много конфликтующих мыслей. Насколько же больше в божественном! Этот ум изначально не находится ни на чьей стороне. Он смотрит, какая из мыслей окажется сильнее или красивее — и вся реальность склоняется к ней. В божественном уме действуют простые и ясные законы, которые известны нам всем. Но эти законы можно использовать весьма хитрым способом… Озирис приподнялся в лодке и снова махнул веслом. Я увидел еще одну шею, исчезающую в воде далеко позади нас. Она была похожа на первую — только со множеством похожих на ветви отростков, каждый из которых кончался такой же отвратительной головой. Я видел это черно-красное дерево лишь долю секунды, но мне показалось, что удар Озириса каким-то образом пришелся по всем головам сразу. — Великий Вампир никому не мстит, никого не наказывает. На самом деле никаких демонов возмездия нет, есть своего рода антитела, поддерживающие гигиену Единого Ума. Но для нас проще считать их силами тьмы, для которых грешное сознание служит подобием пищи. Озирис еще раз взмахнул веслом. Что-то огромное с плеском обрушилось в воду за моей спиной. В этот раз я даже не обернулся. — Так вот, — продолжал Озирис, — у вампиров есть древний договор с силами тьмы. Что неудивительно, ибо мы тоже в некотором роде к ним относимся. Суть договора в том, что духи возмездия не препятствуют носителям магического червя перерождаться в благоприятных обстоятельствах. А вампиры за это выплачивают им дань. Единственной валютой, которую там принимают. — Мы что, приносим жертвы? — спросил я. — Не совсем так, — сказал Озирис. — Мы никого сами не убиваем. Мы… Мы, скажем так, выращиваем определенную форму еды. Обитатели темных адов больше всего любят разрывать на части изнеженное и утонченное сознание богатых грешников. Они умеют делать эту процедуру почти вечной, возобновляя процесс до тех пор, пока он им не наскучит. Мы выводим таких богатых грешников. Мы помогаем им чудовищно разбогатеть специально для того, чтобы принести их в дар силам ада. Кандидатов отбирают в раннем возрасте из склонных к гедонизму людей. И превращают их жизнь в сказку, где они идут от одной невероятной удачи к другой — чаще всего даже не понимая, за что им такое счастье. По пути к успеху им приходится сокрушать много чужих жизней, и их карма довольно страшна. — А если они просто получают наследство? — Разницы нет. Деньги — это алхимизированное человеческое страдание. Если у тебя его слишком много, ты просто сидишь всю жизнь на огромной горе человеческой боли. Поистине, лучше быть свиньей, откормленной для папуасского пиршества… — Понятно, — сказал я. — А кто эти мирские свинки? Я их видел? — Много раз, Рама, — ответил Озирис. — Это те, кто купил у нас «Золотой Парашют». Вампирическая логика такого ответа была простой и безупречной. — А что именно делает их мирскими свинками? — спросил я. — Грехи? Размер личного богатства? — Нет, — сказал Озирис. — Именно то, что они покупают у нас «Золотой Парашют». Вот теперь ясность стала полной. В моей голове словно зажглась осветившая все лампочка. — Мирская свинка, — продолжал Озирис, — это особым образом упакованный грешный ум. «Золотой Парашют» — не просто фальшивое кино для обмана родственников. Это еще и особая загробная оболочка. Продолжать надо? — Не надо, — ответил я. Все прежние загадки исчезли, сложившись в простую, четкую и экономную картину реальности. И, как это уже бывало со мной не раз, я испытал досаду, что не смог сам додуматься до такой простой вещи. Ведь все было очевидно. Прозрачно с самого начала… — Мы не вергилии, Рама, — сказал Озирис грустно. — Мы… — Кидалы, — договорил я мрачно. — Правильно вы выразились. Кидалы и есть. — Возьми-ка весло… Я вдруг заметил, что недалеко от нас плывет еще одна лодка. В ней сидели две хорошенькие голые девушки и глядели на нас с Озирисом. Когда они заметили, что я смотрю на них, они помахали мне руками. Девушки были просто прелесть. Им было, наверно, лет по двадцать, не больше. На их лицах ясно читалось смущение от того, что им пришлось раздеться, но они прятали его под показной бравадой, преувеличенно жестикулируя и хохоча. — Попробуй теперь ты, — хрипло сказал Озирис. — Может, переймешь навык. — Да за что ж их, — прошептал я, — таких кисок? Озирис недоверчиво покачал головой. — Какое «за что»? Ты что, «Солярис» не смотрел? Бей, пока не загрызли. «Солярис» я не смотрел и не читал — мне были непонятны все эти шестидесятнические культурные закидоны. Судя по контексту, это был ужастик про чудовищ, прикидывающихся невинными маргаритками. Озирис мог быть прав — я заметил, что лодка с девушками по непонятной причине быстро приближается к нашей — хотя девушки и не думали грести, а в основном прикрывались и хихикали. Это было странно. — Как бить? — спросил я. — Так не объяснишь, — ответил Озирис. — Пробуй. Я поднял весло. Будь оно в десять раз длиннее, я и тогда бы не достал до приближающейся лодки. Но Озирис только что продел этот фокус на моих глазах. Значит, он был возможен. Я предположил, что надо ударить по тому месту, где я вижу лодку — так, чтобы весло и лодка совпали на линии моего взгляда, — и попытался это сделать. Ничего не произошло — если не считать того, что я чуть не свалился в воду. Девушки весело заулюкали. — Не рассчитывай, — сказал Озирис. — Просто бей. Я наконец понял, что он имеет в виду. Мне не надо было решать геометрическую задачу прицеливания. Мне надо было потопить преследовательниц. И я, конечно, мог это сделать. Я взмахнул веслом и ударил им по лодке. Не думая, что весло короткое и лодке ничего не будет, даже если я каким-то чудом дотянусь — просто ударил, и все. Визг девушек чуть не заложил мне уши — но длился он, к счастью, недолго. Лодка сразу пошла ко дну. — Тоже мне Гамлет, — сказал Озирис недовольно. — Бить или не бить. Ты их не жалей. Они нас никогда не жалеют… Он, конечно, был прав. Что бы он ни имел в виду. В следующий час к нам попыталось приблизиться еще несколько лодок с приветливыми гражданками, на которых я окончательно отработал трансцендентный удар веслом. А потом появилась розовая плоскодонка, полная неприличных мальчишек с шестами в руках — ее покрасневший Озирис разбил в щепы лично. — Как я позабыл, — пробормотал он. — А что это было? — Чистил, чистил — да всего ведь не упомнишь… Озирис приложил руку козырьком ко лбу и напряженно уставился в туман. — Готовься, — сказал он. — Начинается вампокарма. Я увидел плывущих к лодке людей. Их было много. И выглядели они совершенно жутко. Не потому, что на них были раны, кровь или какие-нибудь трупные спецэффекты вроде тех, которыми в кино украшают зомбическую массовку. Совсем наоборот. Их лица — и мужские, и женские — были тщательнейшим образом ухожены. Причем в одинаковой манере. Словно сначала каждое из них загрунтовали белой глиной, а потом нарисовали на нем штрихами и черточками простейшее мультипликационное лицо — счастливое, наивное и невыносимо юное. О возрасте приближающихся к нам пловцов можно было догадаться только по случайным деталям — складкам кожи на шее или пятнам старческой пигментации. Потом я услышал что-то похожее на плач — многие из них выли, но без слез, одним горлом. И плыли они странно… Я понял, в чем дело — они старались, чтобы вода не попала на их лица и не размыла грим. Но избежать этого было практически невозможно — и каждый раз, когда волна попадала на чье-то юное лицо и смывала его часть, обнажая морщины и складки, пловец издавал полный боли стон и исчезал под водой. — Что с ними делать, когда доплывут? — спросил я. — Они не доплывут, — ответил Озирис. Так и оказалось. Несмотря на то, что плывущих было много, они тонули прежде, чем успевали до нас добраться. Даже самые быстрые и решительные все-таки исчезали под водой в нескольких метрах от лодки. Так продолжалось довольно долго. Я стал замечать, что маски на самом деле были разными — и различались выражением нарисованных лиц. Были задумчивые, мечтательные, веселые. Но все совершенно одинаково шли ко дну. — Кто это? — спросил я. — Жертвы ума «Б», — ответил Озирис. — Поскольку мы вампиры, они плывут к нам как к своему источнику. Мы заставили их надеть эти маски. Теперь они хотят знать почему. Это очень древняя мистерия, Рама. — Мы виновны перед ними? — Конечно, — сказал Озирис. — Поэтому нам свиньи и нужны. — Но ведь они не могут доплыть, — сказал я. — Я давно перестал пить баблос. Нормальный вампир уже на третьей свинье бы ехал… Сейчас будет surge[22]. А потом спад… Озирис, видимо, хорошо знал, что и в какой последовательности должно происходить. Все случилось как он говорил: сначала белых лиц вокруг стало так много, что поверхность воды сделалась почти не видна, словно перед нами было густо заросшее капустой поле. Но головы уходили на дно, так и не коснувшись нашей лодки. Их появлялось все меньше и меньше, и вскоре вокруг осталась только чистая вода. — Что теперь? — спросил я. — Теперь красный грех, — ответил Озирис. — Mea culpa[23]. Но это быстро. Я услышал низкое жужжание. Сперва я подумал, что нам навстречу едет моторная лодка. Но из тумана вылетел огромный комар, набухший темной кровью. Когда он приблизился, я увидел, что у него лицо моего водителя Григория — синее и недовольное, с закрытыми глазами. Он стал кружить возле нашей лодки, то удаляясь, то подлетая совсем близко. — Давай, — сказал Озирис, — чего ждешь… Я шлепнул его веслом — и комар лопнул, превратившись в облако красных брызг. Только потом я сообразил, что до него в этот момент было не меньше двадцати метров. Наступила тишина. Ни лодок, ни голов, ни летающих профессоров теологии вокруг не осталось. Казалось, мы просто плывем сквозь туман по утренней реке. — Освоил, — сказал Озирис. — Молодец. — Скажите, — спросил я, — а зачем вы у Григория красную жидкость пили? — Да это он меня подсадил, — вздохнул Озирис. — Долго приставал. Может, говорит, вы крови моей хотите? Вы не стесняйтесь, скажите… Я подумал сначала, что он пидор латентный. Хотел уволить. Но прежде решил укусить, чтоб зря не обидеть. Оказалось, тут в другом дело. — В чем? — Понимаешь, — сказал Озирис, — Гриша очень хороший человек. Чистый. Добрый. Но не совсем нормальный. Он в душе решил отдать за семью и детей всю красную жидкость до капли. А как это сделать? У него ведь только сердце золотое, а профессии настоящей нет. Работу найти не может. А детей кормить надо. Вот он и придумал выход. Вы же, говорит, вампир. Сосите кровь и дайте денег, а то мне семью кормить нечем. А мне по интеллигентности отказать было неловко. У него знаешь какой натиск — молдаванин! — Знаю, — сказал я. — Каждый день убеждаюсь. — Я ему говорю, — продолжал Озирис, — как ты можешь, Гриша? Это же blood libel! Мы с тобой под одной крышей живем. Как ты такое про меня… Хочешь, я тебе просто денег дам? А он уперся и ни в какую. Мне, говорит, подачки не нужны, мне работа нужна. Ну и пришлось вот… Хоть противно, конечно, было. Хорошо, ты его шофером взял. — Так вы что, на самом деле красную жидкость не пили? — Только у него, — сказал Озирис. — Но слухи распускал. — Зачем? — Если ты занимаешься серьезной духовной практикой, лучше, чтобы окружающие этого не знали. И имели о тебе какую-нибудь дикую идею. Тогда они будут меньше тебя беспокоить, поскольку им с тобой все будет понятно. Так удобнее… До тех пор, конечно, пока какой-нибудь Григорий не вынырнет… И Озирис снова тяжело вздохнул. Воспоминание, похоже, было для него не из приятных. — А зачем тогда у вас гастарбайтеры жили? И сам Григорий? — Отчасти для маскировки, — сказал Озирис. — Чтоб все думали, будто я их красную жидкость пью. А отчасти… Они мне были нужны для практики. — Какой? — Я ученик Дракулы, — ответил Озирис. — И всю жизнь шел по одному из начертанных им путей. Он высоко задрал рукав своей кофты, и я увидел над его локтевым сгибом знакомую татуировку — красное сердце с черной звездой в центре. — Вы тоже? — спросил я изумленно. Озирис кивнул. — Дракула оставил после себя много разных учений. Одно из них, самое странное и революционное, было о том, как сделаться счастливым с помощью самого корня человеческого страдания — ума «Б». — Разве это возможно? — Теоретически невозможно. Но Дракула нашел выход. Он назвал этот метод «позитивным вампиризмом». — Что это? Озирис уставился в туман — туда, куда неспешное течение уносило нашу лодку. — Это настолько просто, Рама, что ты, я боюсь, не поймешь. Ты слишком уж дитя нашего времени. Решишь, что я сошел с ума. — Вы попробуйте, — сказал я. — Хорошо. Как ты знаешь, проблемы человека связаны с тем, что он постоянно хочет сделать себя счастливым, не понимая, что в нем нет никакого субъекта, никакого «я», которое можно было бы осчастливить. Как говорил Дракула, это как с компасом, который тщится указать сам на себя и крутится как пропеллер. — Я помню, — ответил я. — Однако, — сказал Озирис, — эта проблема решается, если вместо того, чтобы делать счастливым себя, ты попытаешься сделать счастливым другого. Совершенно не задаваясь вопросом, есть ли в другом какое-то «я», которое будет счастливо. Это возможно, потому что другой человек всегда остается для тебя тем же самым внешним объектом. Постоянным. Меняется только твое отношение к нему. Но компасу есть куда указывать. Понимаешь? — Допустим, — сказал я. — Дальше просто. Ты отождествляешься не с собой, а с ним. Для вампира это особенно легко — достаточно одного укуса. Ты понимаешь, что другому еще хуже, чем тебе. Все плохое, что есть в твоей жизни, есть в его тоже. А вот хорошее — не все. И ты стараешься сделать так, чтобы он стал хоть на минуту счастлив. И часто это удается, потому что большинство людей, Рама, мучается проблемами, которые для нас совсем несложно решить. — И что дальше? — Дальше тебе становится хорошо. — Но почему? — спросил я. — Потому что ты отождествился не с собой, а с ним. Другой человек, чем бы он ни был на самом деле — куда более долговечная иллюзия, чем все твои внутренние фантомы. Поэтому твое счастье будет длиться дольше. Оно в этом случае прочное. — Но… — Звучит дико и неправдоподобно, — перебил Озирис. — Я знаю. Но это работает, Рама. Дракула назвал это «позитивным вампиризмом», потому что мы как бы питаемся чужим счастьем, делая его своим собственным. Для большинства вампиров, как ты понимаешь, такое неприемлемо. — Почему? — Потому что это путь к счастью, который проходит в стороне от баблоса и всего, что с ним связано. Почти святотатство. — И что, — спросил я, — можно любого человека сделать объектом такого вампиризма? — Практически да.

The script ran 0.034 seconds.