1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63
И Арамис наклонился к уху Безмо.
– Вы знаете, – шепнул он, – какое необыкновенное сходство между этим несчастным и…
– Королем, да!
– Так вот первое, на что употребил Марчиали свою свободу: он стал утверждать, что он король Франции.
– Вот негодяй! – воскликнул Безмо.
– Он надел на себя такой же костюм, какой был на его величестве, и стал выдавать себя за короля Людовика Четырнадцатого.
– Боже мой!
– Вот почему я и привез его к вам, дорогой комендант. Он безумен, и своим бредом он спешит поделиться со всеми.
– Что же делать?
– Все обстоит очень просто: не давайте ему общаться с кем бы то ни было. Вы понимаете, что, когда его бред стал известен его величеству, который сжалился над его несчастьем и был вознагражден за свою доброту черной неблагодарностью, король пришел в ярость. И вот теперь – хорошенько запомните это, дорогой господин де Безмо, так как это касается вас самым непосредственным образом, – теперь всякому, кто даст ему общаться с кем бы то ни было, кроме меня или самого короля, не миновать смертной казни. Вы слышите, мой милый Безмо, – смертной казни!
– Слышу, слышу, черт подери!
– А теперь спуститесь и отведите этого бедного малого в его камеру, если только не считаете нужным, чтобы он поднялся к вам.
– Зачем?
– Да, вы правы. Полагаю, что лучше сразу же посадить его под замок, разве не так?
– Еще бы!
– В таком случае, друг мой, пошли…
Безмо велел бить в барабан и звонить в колокол, предупреждая по заведенному здесь порядку о том, чтобы все входили в свои помещения, дабы избежать встречи с таинственным узником. Затем, когда проходы были расчищены, он сам подошел к карете за арестантом. Портос, верный приказу, продолжал держать мушкет у груди пленника.
– А, вот вы где, негодяй! – воскликнул Безмо, увидев короля. – Хорошо, хорошо!
И тотчас же, велев королю покинуть карету, он повел его в сопровождении Портоса, не снимавшего маски, и Арамиса, снова ее надевшего, во вторую Бертодьеру и открыл дверь той самой камеры, в которой на протяжении восьми лет томился Филипп.
Король вошел в каземат без единого слова. Он был растерян и бледен.
Безмо закрыл дверь, дважды повернул ключ в замке и, подойдя к Арамису, прошептал ему на ухо:
– Сущая правда, он очень похож на его величество, но все же не так, как вы утверждаете.
– Так что вас уж, во всяком случае, на такой подмене не проведешь?
– Что вы, что вы!
– Вы бесценный человек, дорогой мой Безмо, – сказал Арамис. – А теперь освобождайте Сельдона.
– Верно, я и забыл… Я сейчас отдам приказание…
– Ба! Вы успеете сделать это и завтра.
– Завтра? Нет, нет, сию же минуту! Избави боже затягивать это дело.
– Ну, идите по вашим делам, а меня ожидают мои. Но, надеюсь, вы поняли все до конца, не так ли?
– Что я должен понять?
– Что никто не войдет к узнику без приказа его величества – приказа, который привезу вам я сам.
– Да, прощайте, монсеньер.
Арамис вернулся к своему товарищу.
– Поехали, друг Портос, в Во! И поскорее.
– До чего же чувствуешь себя легким, когда верно послужишь своему королю и тем самым спасешь свою родину, – засмеялся довольный Портос. – Лошадям нечего будет тащить. Поехали.
И карета, освободившись от пленника, который действительно мог казаться Арамису чрезмерно тяжелым, миновала подъемный мост, который тотчас же поднялся за ней снова, и оказалась вне пределов Бастилии.
Глава 45. НОЧЬ В БАСТИЛИИ
Страдание в этой жизни соразмерно с силами человека. Мы отнюдь не собираемся утверждать, что бог неизменно соразмеряет ниспосылаемое им человеку несчастье с силами этого человека; подобное утверждение было бы не вполне точным, поскольку тем же богом дозволена смерть, являющаяся единственным выходом для души, которой невмоготу пребывать в оболочке тела. Итак, страдание в этой жизни соразмерно с силами человека. Это значит, что при равном несчастии слабый страдает больше, нежели сильный. Но что же придает человеку силу? Закалка, привычка и опыт. Мы не станем утруждать себя доказательством этого; это аксиома как в отношении нашей душевной жизни, так и нашего естества.
Когда молодой король, потеряв всякое представление о действительности, растерянный и разбитый, понял, что его ведут в одну из камер Бастилии, он решил, что смерть во многих отношениях схожа со сном, что и она полна разнообразных видений. Он вообразил, будто его кровать в замке Во провалилась сквозь пол и вслед за тем он умер; он вообразил, что он – это покойный Людовик XIV, продолжающий видеть все те же ужасы, невозможные для него в жизни и называемые низложением с трона, тюрьмой и всевозможными оскорблениями некогда всемогущего государя.
Наблюдать в качестве призрака, сохраняющего ощущение своего тела, свои собственные мучения, томиться, тщетно стараясь постигнуть непостижимую тайну, где действительность, а где лишь ее подобие, видеть все, слышать все, все понимать, отчетливо помнить мельчайшие подробности своих последних минут – разве это не пытка, пытка тем более невыносимая, что она может быть вечною?
– Не есть ли это то самое, что зовется вечностью, адом? – шептал Людовик XIV в то мгновение, когда за ним закрылась дверь, запираемая Безмо.
Он не проявил ни малейшего интереса к окружающей его обстановке и, прислонившись спиной к стене, окончательно проникся мыслью о том, что он умер; он зажмурил глаза, чтобы не увидеть чего-нибудь еще худшего.
«Но все-таки как же произошла моя смерть? – спрашивал он себя, поддаваясь безумию. – Не спустили ли эту кровать при помощи какого-нибудь приспособления? Нет, нет – когда она начала опускаться, я не почувствовал ни сотрясения, ни толчка… А не отравили ли меня во время обедов или, кто знает, не обкурили ли отравленною свечой, как мою прабабку Жанну д'Альбре?»
Вдруг холод камеры пронизал плечи Людовика.
«Я видел, – продолжал – он, – я видел моего отца мертвым на той самой кровати, на которой он всегда спал; на нем было королевское одеяние. Это бледное лицо с заострившимися чертами, эти застывшие, некогда столь подвижные руки, эти вытянутые, похолодевшие ноги, – нет, ничто не говорило о сне, полном видений. А ведь бог должен был бы наслать на него целые полчища снов, на него, чьей смерти предшествовало столько других, ибо сколь многих он сам послал на смерть!
Нет, этот король по-прежнему был королем, он царил на смертном одре так же, как на своем бархатном троне. Он не отрекся от свойственного ему величия. Бог, ниспославший на него кару, не может наказывать и меня, не сделавшего ничего противного его заповедям».
Странный шум привлек внимание молодого человека. Он посмотрел и увидел на каминной доске под громадной грубою фреской, изображавшей распятие, огромную крысу, грызшую хлебную корку и смотревшую на нового постояльца камеры умным и любознательным взглядом.
Король испугался: крыса вызвала в нем омерзение. С громким криком бросился он к дверям. И благодаря этому вырвавшемуся из его груди крику Людовик понял, что он жив, не потерял разума и что чувства его вполне естественны.
– Узник! – воскликнул он. – Я, я – узник!
Он поискал глазами звонок.
«В Бастилии нет звонков! Я в Бастилии! Но как же я сделался узником?
Это все, конечно, Фуке. Пригласив в Во, меня заманили в ловушку. Но Фуке не один… Его помощник… этот голос… это был голос д'Эрбле, я узнал его. Кольбер был прав. Но чего же от меня хочет Фуке? Будет ли он царствовать вместо меня? Немыслимо! Кто знает?.. – подумал Людовик. – Кто знает, быть может, герцог Орлеанский, мой брат, сделал со мною то, о чем всю жизнь мечтал, замышляя против моего отца, мой дядя. Но королева?
Но моя мать? Но Лавальер? О, Лавальер! Она окажется во власти принцессы Генриетты! Бедное дитя, ее, наверное, заперли, как заперт я сам. Мы с нею навеки разлучены!»
И при одной этой мысли несчастный влюбленный разразился криками, вздохами и рыданиями.
– Есть же здесь комендант! – с яростью вскрикнул король. – Я поговорю с ним, я буду звать.
Он стал звать коменданта. Никто не ответил. Он схватил стул и стал яростно колотить им в массивную дубовую дверь. Дерево, ударяясь о дерево, порождало мрачное эхо в глубине переходов и лестниц, но ни одно живое существо так и не отозвалось.
Для короля это было еще одним доказательством того полного пренебрежения, которое он встретил к себе в Бастилии. После первой вспышки неудержимого гнева, чуточку успокоившись, он заметил полоску золотистого света: должно быть, занималась заря. После этого он опять принялся кричать, сначала не очень громко, затем все громче и громче. И на этот раз кругом все было безмолвно.
Двадцать других попыток также не привели ни к чему.
В нем начала бурлить кровь; она бросилась ему в голову. Привыкнув к неограниченной власти, он содрогнулся, столкнувшись с неповиновением подобного рода. Гнев его все возрастал. Он сломал стул, который был для него чрезмерно тяжелым, и, пустив в ход один из его обломков, стал бить им в дверь, как тараном. Он бил с таким усердием и так долго, что лоб его покрылся испариной. Шум, который до этого он поднимал, сменился несмолкающим грохотом. Несколько приглушенных и, как показалось ему, отдаленных криков ответило ему с разных сторон.
Это произвело на короля странное впечатление. Он остановился, чтобы прислушаться. Это были голоса узников, еще так недавно – его жертв, теперь сотоварищей. Эти голоса, словно легчайшие испарения, проникали сквозь толстые сводчатые потолки, сквозь стены. Они громко обвиняли того, кто шумел, как их вздохи и слезы без слов обвиняли, должно быть, того, кто лишил их свободы. Отняв у столь многих свободу, он появился здесь, между ними, чтобы отнять у них сон.
От этой мысли он едва не сошел с ума. Она удвоила его силы, и обломки стула опять были приведены в действие. Через час Людовик почувствовал какое-то движение в коридоре, и сильный стук в его дверь прекратил удары, которыми он сам осыпал ее.
– Вы что, спятили, что ли? – прикрикнул на него кто-то, стоявший за дверью. – Что это с вами стряслось этим утром?
«Этим утром?» – подумал изумленный король.
Затем он вежливо обратился к своему незримому собеседнику:
– Сударь, вы – комендант Бастилии?
– Милый мой, у вас мозги набекрень, – отвечал голос за дверью, – но все же это не основание производить такой грохот. Перестаньте шуметь, черт возьми!
– Вы – комендант?
За дверью все смолкло. Тюремщик ушел, не удостоив короля даже ответом.
Когда король удостоверился в том, что тюремщик и в самом деле ушел, его ярость сделалась безграничною. Гибкий, как тигр, он вскочил на стол, потом на окно и начал трясти решетку. Он выдавил стекло, и тысячи звенящих осколков упали во двор. Он кричал голосом, становившимся с каждым мгновением все более хриплым: «Коменданта, коменданта!» Этот припадок длился около часа.
С растрепанными, прилипшими ко лбу волосами, с разорванной и выпачканной одеждой и бельем, превратившимся в клочья, король перестал кричать и метаться по камере, лишь окончательно обессилев, и только тогда он постиг, насколько неумолимы эти толстые стены, насколько непроницаем кирпич, из которого они сложены, и насколько тщетны попытки вырваться из их плена, когда располагаешь только таким орудием, как отчаянье, тогда как над ними властно лишь время.
Он прижался лбом к двери и дал своему сердцу чуточку успокоиться; еще одно добавочное его биение, и оно бы не выдержало.
«Придет же час, – подумал король, – когда мне, как и остальным заключенным, принесут какую-нибудь еду. Я тогда увижу кого-нибудь, я спрошу, мне ответят».
И король стал вспоминать, в котором часу разносят в Бастилии завтрак.
Он не знал даже этого. Как безжалостный и исподтишка нанесенный удар ножа, поразило его раскаяние: ведь двадцать пять лет прожил он королем и счастливцем, нисколько не думая о страданиях, которые испытывает несчастный, несправедливо лишенный свободы. Король покраснел от стыда. Он подумал, что бог, допустив, чтобы его, короля Франции, подвергли столь ужасному унижению, воздал в его лице государю, причинявшему столько мучений другим.
Ничто не могло бы с большим успехом склонить эту душу, сломленную страданиями, к религии, чем подобные мысли. Но Людовик не осмелился преклонить пред богом колени, чтобы просить, чтобы умолять его о скорейшем завершении этого испытания.
«Бог творит благо, он прав. Было бы подлостью просить бога о том, в чем я неоднократно отказывал моим ближним».
Он предавался размышлениям этого рода, он казнил себя за былое свое равнодушие к судьбам несчастных и обездоленных, когда за дверью снова послышался шум, на этот раз сопровождавшийся, впрочем, скрипом ключа, вставляемого в замочную скважину.
Король устремился вперед, чтобы скорее узнать, кто же это пришел к нему, но, вспомнив о том, что это было бы поведением, недостойным короля Франции, он остановился на полпути, принял благородную и невозмутимую, привычную для него позу и стал ждать, повернувшись спиной к окну, чтобы скрыть хоть немного свое волнение от того, кто сейчас войдет к нему в камеру.
Это был всего-навсего сторож, принесший корзину с едой. Король рассматривал этого человека с внутренней тревогой и беспокойством; он ждал, пока тот нарушит молчание.
– Ах, – сказал сторож, – вы сломали ваш стул, я же вам говорил! Вы что же, рехнулись, что ли?
– Сударь, – ответил ему король, – взвешивайте ваши слова, они могут иметь для вас исключительные последствия.
Сторож, поставив корзину на стол, взглянул на своего собеседника и удивленно проговорил:
– Что вы сказали?
– Извольте передать коменданту, чтобы он немедленно явился ко мне, – с достоинством произнес король.
– Послушайте, детка, вы всегда были умницей, но от сумасшествия становятся злыми, и я хочу предупредить вас заранее: вы сломали стул и шумели; это – проступки, подлежащие наказанию карцером. Обещайте, что этого больше не повторится, и я ни о чем не стану докладывать коменданту.
– Я хочу повидать коменданта, – ответил король, не обращая внимания на слова сторожа.
– Берегитесь! Он велит посадить вас в карцер.
– Я хочу! Слышите? Я хочу видеть коменданта.
– Вот оно что! Ваш взгляд становится диким. Превосходно. Я отберу у вас нож.
И сторож, прихватив с собой нож, закрыл дверь и ушел, оставив короля еще более несчастным и одиноким, чем прежде. Напрасно он снова пустил в ход сломанный стул; напрасно бросил через окно тарелки и миски; и на это не последовало никакого ответа.
Через два часа это был уже не король, не дворянин, не человек, не разумное существо; это был сумасшедший, ломающий себе ногти, царапая дверь, пытающийся поднять огромные каменные плиты, которыми был вымощен пол, и испускающий такие ужасные вопли, что старая Бастилия, казалось, дрожала до основания оттого, что посмела посягнуть на своего властелина.
Что касается коменданта, то он не проявил ни малейшего беспокойства в связи с сумасшествием узника. Сторож и часовые доложили ему об этом: но что из этого? Разве сумасшедшие не были обычным явлением в крепости и разве стены не способны удержать сумасшедших?
Господин де Безмо, свято уверовав во все то, что ему сказал Арамис, и имея на руках королевский приказ, жаждал лишь одного: пусть сошедший с ума Марчиали будет достаточно сумасшедшим, чтобы повеситься на брусьях своего полога или на одном из прутьев тюремной решетки.
И действительно, этот узник не приносил никакого дохода и ко всему еще становился чрезмерно обременительным. Все осложнения с Сельдоном и Марчиали, осложнения с освобождением и заключением вновь, осложнения, связанные со сходством, – все это нашло бы в подобной развязке чрезвычайно простое и удобное для всех разрешение; больше того, Безмо показалось к тому же, что эго не было бы неприятно и г-ну д'Эрбле.
– И по правде сказать, – говорил Безмо майору, своему помощнику, – обыкновенно узник достаточно страдает от своего заключения, он страдает более чем достаточно, чтобы пожелать ему из милосердия смерти. И это тем более так, если узник сошел с ума, если он кусается и шумит; в этом случае, честное слово, можно было бы не только желать ему из милосердия смерти, но было бы добрым делом потихоньку прикончить его.
После приведенных рассуждений славный комендант принялся за свой второй завтрак.
Глава 46. ТЕНЬ Г‑НА ФУКЕ
Под впечатлением разговора, происшедшего у него только что с королем, д'Артаньян не раз обращался к себе с вопросом, не сошел ли он сам с ума, имела ли место эта сцена действительно в Во, впрямь ли он – д'Артаньян, капитан мушкетеров, и владелец ли г-н Фуке того замка, в котором Людовику XIV было оказано гостеприимство. Эти рассуждения не были рассуждениями пьяного человека. Правда, в Во угощали, как никогда и нигде, и вина суперинтенданта занимали в этом угощении весьма почетное место. Но гасконец был человеком, никогда не терявшим чувства меры; прикасаясь к клинку своей шпаги, он умел заряжать свою душу холодом ее стали, когда этого требовали важные обстоятельства.
«Теперь, – говорил он себе, покидая королевские апартаменты, – мне предстоит сыграть историческую роль в судьбах короля и его министра; в анналах истории будет записано, что господин д'Артаньян, дворянин из Гаскони, арестовал господина Никола Фуке, суперинтенданта финансов Франции. Мои потомки, если я когда-нибудь буду иметь таковых, станут благодаря этому аресту людьми знаменитыми, как знамениты господа де Люипь благодаря опале и гибели этого бедняги маршала д'Анкра. Надо выполнить королевскую волю, соблюдая благопристойность. Всякий сумеет сказать: «Господин Фукс, пожалуйте вашу шпагу», – но не все сумеют охранять его таким образом, чтобы никто и не пикнул по этому поводу. Как же все-таки сделать, чтобы суперинтендант по возможности неприметно освоился с тем, что из величайшей милости он впал в крайнюю степень немилости, что Во превращается для него в тюрьму, что, испытав фимиам Ассура, он попадет на виселицу Амана, или, точнее сказать, д'Ангерана де Мариньи».
Тут чело д'Артаньяна омрачилось из сострадания к несчастьям Фуке. У мушкетера было довольно забот. Отдать таким способом на смерть (ибо, конечно, Людовик XIV ненавидел Фуке), отдать, повторяем, на смерть того, кого молва считала порядочным человеком, – это и в самом деле было тяжким испытанием совести.
«Мне кажется, – сам себе говорил д'Артаньян, – что если я не последний подлец, я должен поставить Фуке в известность о намерениях короля.
Но если я выдам тайну моего государя, я совершу вероломство и стану предателем, а это – преступление, предусмотренное сводом военных законов, и мне пришлось увидеть во время войны десятка два таких горемык, которых повесили на суку за то, что они проделали в малом то самое, на что толкает меня моя щепетильность, с той, впрочем, разницей, что я проделаю это в большом. Нет уж, увольте. Полагаю, что человек, не лишенный ума, должен выпутаться из этого положения с достаточной ловкостью. Можно ли допустить, что я представляю собой человека, не лишенного кое-какого ума? Сомнительно, если принять во внимание, что за сорок лет службы я ничего не сберег, и если у меня где-нибудь завалялся хоть единый пистоль, то и это уж будет счастьем)».
Д'Артаньян схватился руками за голову, дернул себя за ус и добавил: «По какой причине Фуке впал в немилость? По трем причинам: первая состоит в том, что его не любит Кольбер; вторая – потому что он пытался покорить сердце мадемуазель Лавальер; третья – так как король любит и Кольбера и мадемуазель Лавальер. Фуке – человек погибший. Но неужели же я, мужчина, ударю его ногой по голове, когда он упал, опутанный интригами женщин и приказных? Какая мерзость! Если он опасен, я сражу его как врага. Если его преследуют без достаточных оснований, тогда мы еще поглядим. Я пришел к заключению, что ни король, ни кто-либо другой не должны влиять на мое личное мнение. Если б Атос оказался в моем положении, он сделал бы то же самое. Итак, вместо того чтобы грубо войти к Фуке, взять его под арест и упрятать куда-нибудь в укромное место, я постараюсь действовать так, как подобает порядочным людям. Об этом пойдут разговоры, согласен; но обо мне будут говорить только хорошее».
И, вскинув перевязь на плечо особым, свойственным ему жестом, д'Артаньян отправился прямо к Фуке, который, простившись с дамами, собирался спокойно выспаться после своих шумных дневных триумфов.
Фуке только что вошел в свою спальню с улыбкой на устах и полумертвый от утомления.
Когда д'Артаньян переступил порог его комнаты, кроме Фуке и его камердинера в ней никого больше не было.
– Как, это вы, господин д'Артаньян? – удивился Фуке, успевший уже сбросить с себя парадное платье.
– К вашим услугам, – отвечал мушкетер.
– Войдите, дорогой д'Артаньян.
– Благодарю вас.
– Вы хотите покритиковать наше празднество? О, я знаю, у вас очень острый и язвительный ум.
– О нет.
– Что-нибудь мешает вашей охране?
– Совсем нет.
– Быть может, вам отвели неудачное помещение?
– О нет, оно выше всяких похвал.
– Тогда позвольте поблагодарить вас за вашу любезность и заявить, что я ваш должник за все то в высшей степени лестное, что вы изволили высказать мне.
Эти слова, очевидно, значили: «Дорогой господин д'Артаньян, идите-ка спать, раз у вас есть где лечь, и позвольте мне сделать то же».
Д'Артаньян, казалось, не понял.
– Вы, как видно, уже ложитесь? – спросил он Фуке.
– Да. Вы ко мне с каким-нибудь сообщением?
– О нет, мне нечего сообщать. Вы будете спать в этой комнате?
– Как видите.
– Сударь, вы устроили великолепное празднество королю.
– Вы находите?
– О, изумительное.
– И король им доволен?
– В восторге!
– Быть может, он поручил рассказать мне об этом?
– Нет, для этого он нашел бы более достойного вестника, монсеньер.
– Вы скромничаете, господин д'Артаньян.
– Это ваша постель?
– Да, но почему вы задаете такие вопросы? Быть может, вы недовольны вашей постелью?
– Можно ли говорить откровенно?
– Конечно.
– В таком случае вы правы, я недоволен ею.
Фуке вздрогнул.
– Господин д'Артаньян, возьмите, сделайте одолжение, мою комнату!
– Лишить вас вашей собственной комнаты! О нет, никогда!
– Что же делать?
– Разрешите мне разделить ее с вами.
Фуке пристально посмотрел в глаза мушкетеру.
– А‑а, вы только от короля?
– Да, монсеньер.
– И король изъявил желание, чтобы вы спали у меня в комнате?
– Монсеньер…
– Отлично, господин д'Артаньян, отлично, вы здесь хозяин.
– Уверяю вас, монсеньер, что я не хотел бы злоупотреблять…
Обращаясь к камердинеру, Фуке произнес:
– Вы свободны!
Камердинер ушел.
– Вам нужно переговорить со мною, сударь? – спросил Фуке.
– Мне?
– Человек вашего ума не приходит в ночную пору к такому человеку, как я, не имея к этому достаточных оснований.
– Не расспрашивайте меня.
– Напротив, буду расспрашивать. Скажите наконец, что вам нужно?
– Ничего. Лишь ваше общество.
– Пойдемте тогда в сад или в парк, – неожиданно предложил Фуке.
– О нет, – с живостью возразил мушкетер, – нет, нет.
– Почему?
– Знаете, там слишком прохладно…
– Вот оно что! Сознайтесь, что вы арестовали меня?
– Никогда!
– Значит, вы приставлены сторожить меня?
– В качестве почетного стража, монсеньер.
– Почетного?.. Это другое дело. Итак, меня арестовывают в моем собственном доме?
– Не говорите этого, монсеньер.
– Напротив, я буду кричать об этом.
– Если вы будете об этом кричать, я буду вынужден предложить вам умолкнуть.
– Так! Значит, насилие в моем собственном доме? Превосходно!
– Мы друг друга не понимаем. Вот тут шахматы: давайте сыграем партию, монсеньер.
– Господин д'Артаньян, выходит, что я в немилости?
– Совсем нет. Но…
– Но мне запрещено отлучаться?
– Я не понимаю ни слова из того, что вы мне говорите. Если вы желаете, чтобы я удалился, скажите мне прямо об этом.
– Дорогой господин д'Артаньян, ваше поведение сводит меня с ума. Я хочу спать, я падаю от усталости. Вы разбудили меня.
– Я никогда бы не простил себе этого, и если вы хотите примирить меня с моей собственной совестью…
– Что же тогда?..
– Тогда спите себе на здоровье в моем присутствии. Я буду страшно доволен.
– Это надзор?
– Знаете что, я, пожалуй, уйду.
– Не понимаю вас.
– Покойной ночи, монсеньер.
И д'Артаньян сделал вид, будто собирается уходить.
Тогда Фуке подбежал к нему.
– Я не лягу, – сказал он. – Я говорю совершенно серьезно. И поскольку вы не желаете обращаться со мною, как с настоящим мужчиной, и виляете, и хитрите, я заставлю вас показать клыки, как это делают с диким кабаном во время травли.
– Ба! – скривил губы д'Артаньян, изображая улыбку.
– Я велю заложить лошадей и уеду в Париж, – заявил Фуке, пытаясь проникнуть в глубину души капитана.
– А! Раз так, это другое дело.
– В этом случае вы меня арестуете? Верно?
– О нет, в этом случае я еду с вами.
– Довольно, господин д'Артаньян, – проговорил Фуке ледяным тоном. – Вы недаром пользуетесь репутацией очень тонкого и ловкого человека, но со мной это лишнее. К делу, сударь, к делу! Скажите мне, за что вы меня арестовываете? Что я сделал?
– О, я не знаю, что вы сделали, и я вас не арестовываю… по крайней мере, сегодня…
– Сегодня? – воскликнул, бледнея, Фуке. – А завтра?
– Завтра еще не пришло, монсеньер. Кто же может поручиться за завтрашний день?
– Скорей, скорей, капитан! Позвольте мне переговорить с господином д'Эрбле.
– Увы, это никак невозможно, монсеньер, у меня приказ не разрешать вам общаться с кем бы то ни было.
– И даже с господином д'Эрбле, вашим другом!
– Монсеньер, а разве не может случиться, что господин д'Эрбле, мой друг, и есть то единственное лицо, с которым я должен помешать вам общаться?
Фуке покраснел и, сделав вид, что он смиряется перед необходимостью, произнес:
– Вы правы, сударь; я получил урок, к которому не должен был подавать повода. Человек павший не может больше рассчитывать ни на что даже со стороны тех, счастье которых составил он сам; я не говорю уж о тех, которым он никогда не имел удовольствия оказать какую-либо услугу.
– Монсеньер!
– Это сущая правда, господин д'Артаньян: вы всегда держали себя со мною чрезвычайно корректно, как и подобает тому, кому было предназначено самою судьбою взять меня под арест. Вы никогда не обращались ко мне ни с малейшею просьбой.
– Монсеньер, – отвечал гасконец, тронутый такой красноречивой и благородной печалью, – согласны ли вы дать мне слово честного человека, что не покинете этой комнаты?
– Зачем, дорогой д'Артаньян, раз вы меня здесь сторожите? Неужели вы думаете, что я попытаюсь бороться с самой доблестной шпагой королевства?
– Нет, не то, монсеньер. Дело в том, что я пойду сейчас за господином д'Эрбле и поэтому оставляю вас одного.
Фуке вскрикнул от радости и удивления:
– Пойдете за господином д'Эрбле? Оставите меня одного?
– Где я найду господина д'Эрбле? В синей комнате?
– Да, мой друг, да!
– Ваш друг! Благодарю вас за эти слова, монсеньер.
– Ах, вы меня просто спасаете!
– Хватит ли десяти минут, чтоб добраться до синей комнаты и возвратиться назад? – спросил д'Артаньян.
– Приблизительно.
– Чтобы разбудить Арамиса, который умеет спать, когда ему спится, и предупредить его, я кладу еще пять минут; в общем, я буду отсутствовать четверть часа. Теперь, монсеньер, дайте мне слово, что вы не предпримете попытки бежать и что, возвратившись, я найду вас на месте.
– Даю вам слово, сударь, – сказал Фуке, с признательностью пожимая мушкетеру руку.
Д'Артаньян удалился.
Фуке посмотрел ему вслед, с видимым нетерпением подождал, пока за ним закроется дверь, и бросился за своими ключами. Он открыл несколько потайных ящиков и стал тщетно искать некоторые бумаги, видимо, к его огорчению, оставшиеся в Сен‑Манде. Затем, торопливо схватив кое-какие письма, договоры и прочие документы, он собрал их в кучу и сжег на мраморной каминной доске, даже не сдвинув горшков с цветами, которые там стояли. Кончив с этим, он упал в кресло как человек, избегший смертельной опасности и совсем обессилевший, лишь только эта опасность перестала ему грозить.
Возвратившийся д'Артаньян увидел Фуке в той же позе. Достойный мушкетер нисколько не сомневался, что Фуке, дав слово, и не подумает нарушить его; но он полагал, что суперинтендант воспользуется его временною отлучкой, чтобы избавиться от всех тех бумаг, записок и договоров, которые могли бы ухудшить его и так достаточно опасное положение. Поэтому, войдя в комнату, он поднял голову, как собака, учуявшая поблизости дичь, и, обнаружив здесь запах дыма, чего он и ждал, с удовлетворением кивнул головой.
При появлении д'Артаньяна Фуке, в свою очередь, поднял голову, и ни один жест мушкетера не ускользнул от него. Затем взгляды их встретились, и они поняли друг друга без слов.
– А где же, – удивленно спросил Фуке, – где господин д'Эрбле?
– Господин д'Эрбле, надо полагать, обожает ночные прогулки и где-нибудь в парке, озаренном лунным сиянием, сочиняет стихи в обществе какого-нибудь из ваших поэтов; в синей комнате, во всяком случае, его нет.
– Как! Его нет в синей комнате? – воскликнул Фуке, лишаясь своей последней надежды. Хотя он и не представлял себе, как именно ваннский епископ сумеет помочь ему, он все же отчетливо понимал, что ждать помощи можно лишь от него.
– Или, если он все-таки у себя, – продолжал д'Артаньян, – то у него, очевидно, были причины не отвечать на мой стук.
– Быть может, вы обращались к нему недостаточно громко, и он не услышал вас.
– Уж не предполагаете ли вы, монсеньер, что, нарушив приказание короля не покидать вас ни на мгновение, я стану будить весь дом и предоставлю возможность видеть меня в коридоре, где расположился ваннский епископ, давая тем самым господину Кольберу основание думать, что я предоставил вам время сжечь ванта бумаги?
– Мои бумаги!
– Разумеется. По крайней мере, будь я на вашем месте, я не преминул бы поступить именно так. Когда мне отворяют дверь, я пользуюсь этим.
– Благодарю вас, сударь. Я и воспользовался.
– И хорошо сделали. У каждого из нас есть свои тайны, до которых не должно быть дела другим. Но вернемся, монсеньер, к Арамису.
– Так вот, повторяю, вы слишком тихо позвали его, и он вас не слышал.
– Как бы тихо ни звать Арамиса, монсеньер, Арамис всегда слышит, если считает нужным услышать. Повторяю, Арамиса в комнате не было или у Арамиса были основания не узнать моего голоса, основания, которые мне неизвестны, как они, быть может, неизвестны и вам, при всем том, что его преосвященство, монсеньер ваннский епископ – ваш преданный друг.
Фуке тяжко вздохнул, вскочил на ноги, несколько раз прошелся по комнате и кончил тем, что уселся на свое великолепное ложе, застланное бархатом и утопающее в изумительных кружевах.
Д'Артаньян посмотрел на Фуке с выражением искреннего сочувствия.
– Я видел на своем веку, как были арестованы многие, да, да, очень многие, – сказал мушкетер с грустью в голосе, – я видел, как был арестован Сен‑Мар, видел, как был арестован де Шале. Я был тогда еще очень молод. Я видел, как был арестован Конде вместе с принцами, я видел, как был арестован де Рец, я видел, как был арестован Брусель. Послушайте, монсеньер, страшно сказать, но больше всего в настоящий момент вы похожи на беднягу Бруселя. Еще немного, и вы, подобно ему, засунете вашу салфетку в портфель и станете вытирать рот деловыми бумагами. Черт подери, господин Фуке, такой человек, как вы, не должен склоняться пред неприятностями. Если бы ваши друзья видели вас, что бы они подумали!
– Господин Д'Артаньян, – ответил суперинтендант со скорбной улыбкой, – вы меня совершенно не понимаете. Именно потому, что мои друзья не видят меня, я таков, каким вы меня видите. Когда я один, я перестаю жить, сам по себе я – ничто. Посмотрите-ка, на что я употребил мою жизнь. Я употребил ее на то, чтобы приобрести друзей, которые, как я надеялся, станут моей опорой. Пока я был в силе, все эти счастливые голоса, счастливые, потому что это я доставил им счастье, хором осыпали меня похвалами и изъявлениями своей благодарности. Если меня постигала хоть малейшая неприятность, эти же голоса, но только немного более приглушенные, чем обычно, гармонически сопровождали ропот моей души. Одиночество! Но я никогда не знал, что это значит. Нищета – призрак, лохмотья которого я видел порою в конце моего жизненного пути! Нищета – неотступная тень, с которой многие из моих друзей сжились уже так давно, которую они даже поэтизируют, ласкают и побуждают меня любить! Нищета, но я примиряюсь с ней, подчиняюсь ей, принимаю ее как обделенную наследством сестру, ибо нищета – это все же не одиночество, не изгнание, не тюрьма! Разве я буду когда-нибудь нищим, обладая такими друзьями, как Пелисон, Лафонтен, Мольер, с такою возлюбленною, как… Нет, нет и нет, но одиночество, для меня, человека, рожденного, чтобы жить вкусно, для меня, привыкшего к удовольствиям, для меня, существующего лишь потому, что существуют другие!.. О, если б вы знали, насколько я сейчас одинок и насколько вы кажетесь мне, вы, разлучающий меня со всем тем, к чему я тянулся всем сердцем, насколько вы кажетесь мне воплощением одиночества, небытия, смерти!
– Я уже говорил, господин Фуке, – отвечал тронутый до глубины души д'Артаньян, – что вы преувеличиваете ваши несчастья. Король любит вас.
– Нет, – покачал головой Фуке, – нет, нет!
– Господин Кольбер ненавидит.
– Господин Кольбер? О, это совершенно не важно!
– Он вас разорит.
– Это сделать нетрудно; не стану отрицать, я разорен.
При этом странном признании суперинтенданта финансов д'Артаньян обвел комнату весьма выразительным взглядом. И хотя он не промолвил ни слова, Фуке отлично понял его и добавил:
– Что делать с этим великолепием, когда в тебе самом не осталось и тени великолепия! Знаете ли вы, для чего нам, богатым людям, нужна большая часть наших богатств? Лишь для того, чтобы отвращать нас от всего, что не обладает таким же блеском, каким обладают они. Во! Вы станете говорить о чудесах Во, не так ли? Но к чему они мне? Что делать мне с этими чудесами? Где же, скажите, если я разорен, та вода, которую я мог бы влить в урны моих наяд, огонь, который я поместил бы внутрь моих саламандр, воздух, чтобы заполнить им грудь тритонов? Чтобы быть достаточно богатым, господин д'Артаньян, надо быть очень богатым.
Д'Артаньян ничего не говорил.
– О, я знаю, очень хорошо знаю, о чем вы думаете, – продолжал Фуке. – Если б Во было вашею собственностью, вы продали бы его и купили бы поместье в провинции. В этом поместье у вас были бы леса, огороды и пашни, и оно кормило б своего владельца. Из сорока миллионов вы бы сделали…
– Десять.
– Ни одного, мой дорогой капитан. Нет такого человека во Франции, который был бы в достаточной мере богат, чтобы, купив Во за два миллиона, поддерживать его в том состоянии, в каком оно находится ныне.
– По правде сказать, миллион – это еще не бедность.
– Это весьма близко к бедности. Но вы не понимаете меня, дорогой друг. Я не хочу продавать Во. Если хотите, я подарю его вам.
– Подарите его королю, это будет выгоднее.
– Королю не надо моего подарка. Он и так отберет Во, если оно ему понравится. Вот почему я предпочитаю, чтоб Во погибло. Знаете, господин д'Артаньян, если б король не находился сейчас под моим кровом, я взял бы вот эту свечу, подложил бы два ящика оставшихся у меня ракет и бенгальских огней под купол и обратил бы свой дворец в прах и пепел.
– Во всяком случае, – как бы вскользь заметил мушкетер, – вы не сожгли бы свой дворец в прах и пепел.
– И затем, – продолжал глухо Фуке, – что я сказал, боже мой! Сжечь Во! Уничтожить дворец! Но Во принадлежит вовсе не мне. Все эти богатства, эти бесконечные чудеса принадлежат, как временное владение, тому, кто за них заплатил, это верно, но как нечто непреходящее они принадлежат тем, кто их создал. Во принадлежит Лебрену, Ленотру, Во принадлежит Пелисону, Лево, Лафантену; Во принадлежит Мольеру, который поставил в его стенах «Несносных». Во, наконец, принадлежит нашим потомкам. Вы видите, господин д'Артаньян, у меня больше нет своего дома.
– Вот и хорошо, вот рассуждение, которое мне по-настоящему нравится, и в нем я снова узнаю господина Фуке. Вы больше не похожи на беднягу Бруселя, и я больше не слышу стенаний этого старого участника Фронды. Если вы разорились, примите это с душевной твердостью. Вы тоже, черт возьми, принадлежите потомству и не имеете права себя умалять. Посмотрите-ка на меня. От судьбы, распределяющей роли среди комедиантов нашего мира, я получил менее красивую и приятную роль, чем ваша. Вы купались в золоте, вы властвовали, вы наслаждались. Я тянул лямку, я повиновался, я страдал. И все же, как бы ничтожен я ни был по сравнению с вами, монсеньер, я объявляю вам: воспоминание о том, что я сделал, заменяет мне хлыст, не дающий мне слишком рано опускать свою старую голову. Я до конца буду хорошей полковой лошадью и паду сразу, выбрав предварительно, куда мне упасть. Сделайте так же, как я, господин Фуке, и от этого вам будет не хуже. С такими людьми, как вы, это случается один-единственный раз. Все дело в том, чтобы действовать, когда это придет, подобающим образом. Есть латинская поговорка, которую я часто повторяю себе: «Конец венчает дело».
– Проповедь мушкетера, монсеньер.
Фуке встал, обнял д'Артаньяна и пожал ему руку.
– Вот чудесная проповедь, – сказал, помолчав, Фуке.
– Вы меня любите, раз говорите все это.
– Возможно.
Фуке снова задумался, затем спросил:
– Где может быть господин д'Эрбле?
– Ах, вот вы о чем!
– Я не смею попросить вас отправиться снова на его поиски.
– Даже если б и попросили, я бы не сделал этого. Это было бы в высшей степени неосторожно. Об этом узнали бы, и Арамис, который ни в чем не замешан, был бы скомпрометирован, вследствие чего король распространил бы свою немилость и на него.
– Я подожду до утра.
– Да, это, пожалуй, самое лучшее.
– Что же мы с вами сделаем утром?
– Не знаю, монсеньер.
– Окажите любезность, господин д'Артаньян.
– С удовольствием.
– Вы меня сторожите, я остаюсь. Вы точно исполните приказание, так ведь?
– Конечно.
– Ну так оставайтесь моей тенью. Я предпочитаю эту тень всякой другой.
Д'Артаньян поклонился.
– Но забудьте, что вы господин Д'Артаньян – капитан мушкетеров, а я Фуке – суперинтендант финансов, и поговорим о моем положении.
– Это трудновато, черт подери!
– Правда?
– Но для вас, господин Фуке, я сделаю невозможное.
– Благодарю вас. Что сказал вам король?
– Ничего.
– Как вы со мной разговариваете!
– Черт возьми!
– Что вы думаете о моем положении?
– Ваше положение, скажу прямо, нелегкое.
– Чем?
– Тем, что вы находилось у себя дома.
– Сколь бы трудным оно ни было, я прекрасно его понимаю.
– Неужели вы думаете, что с другими я был бы так откровенен?
– И это вы называете откровенностью? Вы были со мной откровенны! Отказываясь мне ответить на сущие пустяки?
– Ну, если угодно, любезен.
– Это другое дело.
– Вот послушайте, монсеньер, как бы я поступил, будь на вашем месте кто-либо иной: я подошел бы к вашим дверям, едва только от вас вышли бы слуги, или, если они еще не ушли, я бы переловил их, как зайцев, тихонечко запер бы их, а сам растянулся бы на ковре в вашей прихожей. Взяв вас под наблюдение без вашего ведома, я сторожил бы вас до утра для своего господина. Таким образом, не было бы ни скандала, ни шума, никакого сопротивления; но вместе с тем не было бы никаких предупреждений господину Фуке, ни сдержанности, ни тех деликатных уступок, которые делаются между вежливыми людьми в решительные моменты их жизни. Нравился бы вам такой план?
– О, он меня ужасает!
– Не так ли? Ведь было бы весьма неприятно появиться завтра утром пред вами и потребовать у вас шпагу?
– О, сударь, я бы умер от стыда и от гнева!
– Ваша благодарность выражается слишком красноречиво, я не так уж много сделал, поверьте мне.
– Уверен, сударь, что вы не заставите меня признать правоту ваших слов.
– А теперь, монсеньер, если вы довольны моим поведением, если вы оправились уже от удара, который я постарался смягчить, как мог, предоставим времени лететь возможно быстрее. Вы устали, вам надо подумать, умоляю вас, спите или делайте вид, что спите, – на вашей постели или в вашей постели. Что до меня, то я буду спать в этом кресле, а когда я сплю, сон у меня такой крепкий, что меня не разбудит и пушка.
Фуке улыбнулся.
– Я исключаю, впрочем, – продолжал мушкетер, – тот случай, когда открывается дверь – потайная и обыкновенная, для входа и для выхода. О, в том случае мой слух необычайно чувствителен! Ходите взад и вперед по комнате, пишите, стирайте написанное, рвите, жгите, но не трогайте дверного замка, не трогайте ручку дверей, так как я внезапно проснусь и это расстроит мне нервы.
– Решительно, господин д'Артаньян, вы самый остроумный и вежливый человек, какого я только знаю, и от нашей встречи у меня останется лишь одно сожаление – что мы с вами познакомились слишком поздно.
Д'Артаньян вздохнул, и этот вздох означал:
«Увы, быть может, вы познакомились со мной слишком рано?»
Затем он уселся в кресло, тогда как Фуке, полулежа у себя на кровати и опершись на руку, размышлял о случившемся. И оба, так и не погасив свечей, стали дожидаться зари, и когда Фуке слишком громко вздыхал, д'Артаньян храпел сильнее, чем прежде.
Никто, даже Арамис, не нарушил их вынужденного покоя; в огромном доме не было слышно ни малейшего шума.
Снаружи, под ногами почетного караула и патрулей мушкетеров, скрипел песок; и это, в свою очередь, способствовало тому, чтобы сон спящих был крепче. Добавим к этим звукам еще шорохи ветра и плеск фонтанов, которые были заняты своей извечной работой, не заботясь о малых делах и ничтожных волнениях, из которых складываются жизнь и смерть человека.
ЧАСТЬ VI
Глава 1. УТРО
Мрачной участи короля, запертого в Бастилии и в отчаянии бросающегося на замки и решетки, старинные летописцы со свойственной им риторикой не преминули бы противопоставить судьбу Филиппа, покоящегося на королевском ложе под балдахином. Отнюдь не считая риторику чем-то неизменно дурным и не принадлежа к числу тех, кто высказывает убеждение, будто она понапрасну рассыпает цветы, желая приукрасить историю, мы тем не менее тщательно сгладим контраст, за что просим прощения у читателя, и нарисуем вторую картину, которая представляется нам весьма интересной и предназначена служить дополнением к первой.
Молодой принц был доставлен из комнаты Арамиса в покои Морфея при помощи того же самого механизма, посредством которого король был удален из них. Арамис нажал какое-то приспособление, купол начал медленно опускаться, и Филипп оказался перед королевской кроватью, которая, оставив своего пленника в глубине подземелий, вновь поднялась на прежнее место.
Наедине с этой роскошью, наедине с могуществом, которым он отныне был облечен, наедине с ролью, взятой им на себя, Филипп впервые ощутил в себе тысячи душевных движений, заставляющих биться королевское сердце.
Но когда он посмотрел на пустую кровать, смятую его братом, смертельная бледность покрыла его лицо, Эта немая сообщница, выполнив свое дело, возвратилась на прежнее место: она стояла, храня на себе следы преступления; она говорила с виновником этого преступления языком откровенным и грубым, которым сообщники не стесняются пользоваться между собой. Она говорила правду.
Наклонившись, чтобы лучше рассмотреть королевское ложе, Филипп заметил платок, еще влажный от холодного пота, струившегося со лба Людовика XIV. Этот пот ужаснул Филиппа, как кровь Авеля ужаснула Каина.
– Вот я наедине с моей судьбой, – сказал он; лицо его было серым, глаза пылали. – Будет ли она более страшной, чем мое заключение? Отданный своим мыслям, буду ли я вечно прислушиваться к угрызениям моей совести?.. Ну да, король спал на этой кровати: это его голова смяла подушку, это его слезы смочили платок. И я не смею лечь на эту кровать, не смею коснуться платка, на котором вышит вензель и герб Людовика!.. Нужно решиться, будем подражать господину д'Эрбле, который хочет, чтобы действие было всегда на одну ступень выше мысли; возьмем за образец господина д'Эрбле, который думает лишь о себе самом и слывет порядочным человеком, потому что не сделал зла никому, кроме своих врагов, и не предал никого, кроме них. Эта кровать была бы моей, если бы Людовик Четырнадцатый не отнял ее у меня вследствие преступления нашей матери. Этот платок, на котором вышит герб Франции, тоже был бы моим, и не кто иной, как я сам, пользовался бы им, если бы мне оставили мое место, как сказал господин д'Эрбле, в колыбели королей Франции. Филипп, сын Франции, ложись на свою кровать! Филипп, единственный король Франции, возврати себе отнятый у тебя герб! Филипп, единственный законный наследник Людовика Тринадцатого, отца твоего, будь же безжалостен к узурпатору, который даже в эту минуту не раскаивается в причиненных тебе страданиях!
Произнеся эти слова, Филипп, несмотря на инстинктивное отвращение, несмотря на дрожь и ужас, сковывавшие мышцы его тела и волю, заставил себя улечься на еще теплое после Людовика XIV королевское ложе и прижать к своему лбу его еще влажный платок.
Когда голова его откинулась назад, погружаясь в мягкую пуховую подушку, он увидел над собой корону Французского королевства, поддерживаемую, как мы говорили, золотокрылым ангелом.
Пусть читатель представит себе теперь этого самозванца с мрачным взором и горящим в лихорадке телом. Он напоминает собой тигра, который, проплутав грозовую ночь и пройдя камыши и неведомую ему лощину, останавливается перед покинутой львом пещерой, чтобы расположиться в ней. Его привлек сюда львиный дух, влажные испарения обитаемого жилища. Он обнаруживает в этой пещере подстилку из сухих трав, обглоданные кости. Он заходит, всматривается во тьму, испытующе обшаривая ее своим горящим и зорким взглядом; он отряхивается, и с его тела стекают потоки воды, падают комья ила и грязи. Наконец, он тяжело укладывается на пол, положив широкую морду на огромные лапы; он весь в напряжении, он готов к схватке. Время от времени молния, сверкающая снаружи и вспыхивающая в расщелинах львиной пещеры, шум сталкиваемых ветром ветвей, грохот падающих камней, смутное ощущение грозящей опасности выводят его из дремоты, в которую погружает его усталость.
Можно гордиться тем, что спишь в логове льва, но безрассудно надеяться, что здесь удастся спокойно заснуть.
Филипп прислушивался к каждому звуку; его сердце сжималось, представляя себе всякие ужасы; но, веря в силы своей души, удвоившиеся благодаря решимости, которою он заставил себя проникнуться, он ожидал, не поддаваясь слабости, какого-нибудь решительного момента, чтобы вынести окончательное суждение о себе. Он рассчитывал, что какая-нибудь опасность, грозно вставшая перед ним, будет для него чем-то вроде тех фосфорических вспышек во время бури, которые показывают моряку высоту взбесившихся волн.
Но ничего не случалось. Тишина, этот смертельный враг беспокойных сердец, смертельный враг честолюбцев, в течение всей ночи окутывала своим густым покровом будущего короля Франции, осененного украденной короной.
Под утро человек или, вернее, тень проскользнула в королевскую спальню. Филипп ждал его и не удивился его приходу.
– Ну, господин д'Эрбле? – спросил он.
– Все в порядке, ваше величество, с этим покончено.
– Как?
– Было все, чего мы заранее ожидали.
– Сопротивление?
– Бешеное: стенания, крики.
– Потом?
– Потом оцепенение.
– И наконец?
– Полная победа и ничем не нарушаемое молчание.
– Комендант Бастилии ничего не подозревает?..
– Ничего.
– А сходство?
– Оно – причина успеха.
– Но узник, несомненно, попытается объяснить, кто он такой; будьте готовы к этому. Ведь это мог бы сделать и я, хотя мне пришлось бы бороться с властью, несравненно более могучей, чем та, которой я теперь обладаю.
– Я уже обо всем позаботился. Через несколько дней, а может быть, и скорее, если понадобится, мы извлечем узника из тюрьмы и отправим его в изгнание, избрав столь отдаленные страны…
– Из изгнания возвращаются, господин д'Эрбле.
– В столь отдаленные страны, как я сказал, что никаких сил человеческих и всей жизни не хватит, чтобы вернуться.
И еще раз глаза молодого короля и глаза Арамиса встретились, и в тех и в других застыло холодное выражение взаимного понимания.
– А господин дю Валлон? – спросил Филипп, желая переменить тему разговора.
– Он сегодня будет представлен вам и конфиденциально принесет свои поздравления с избавлением от опасности, которой вы подвергались по вине узурпатора.
– Но что мы с ним сделаем?
– С господином дю Валлоном?
– Мы пожалуем ему герцогский титул, не так ли?
– Да, герцогский титул, – повторил со странной улыбкою Арамис.
– Но почему вы смеетесь, господин д'Эрбле?
– Меня рассмешила ваша предусмотрительность. Вы опасаетесь, без сомнения, как бы бедный Портос не стал неудобным свидетелем, и хотите отделаться от него.
– Жалуя его герцогом?
– Конечно. Ведь вы убьете его. Он умрет от радости, и тайна уйдет вместе с ним.
– Ах, боже мой!
– А я потеряю хорошего друга, – флегматично проговорил Арамис.
И вот в разгар этой шутливой беседы, которой заговорщики старались прикрыть свою радость и гордость одержанной победой, Арамис услышал нечто, заставившее его встрепенуться.
– Что там? – спросил Филипп.
– Утро, ваше величество.
– Так что же?..
– Вечером, прежде чем улечься в эту постель, вы отложили, вероятно, какое-нибудь распоряжение до утра?
– Я сказал капитану мушкетеров, – живо ответил молодой человек, – что буду ждать его в этот утренний час.
– Раз вы сказали ему об этом, он, несомненно, придет, так как он человек в высшей степени точный.
– Я слышу шаги в передней.
– Это он.
– Итак, начинаем атаку, – решительно произнес молодой король.
– Берегитесь! Начинать атаку, и начинать ее с д'Артаньяна, было бы чистым безумием. Д'Артаньян ничего не знает, д'Артаньян ничего не видел, он за сто лье от того, чтобы подозревать нашу тайну, – но если сегодня он будет первым вошедшим сюда, он почует, что здесь что-то неладно, и решит, что ему необходимо этим заняться. Видите ли, ваше величество, прежде чем впустить сюда д'Артаньяна, нужно хорошенько проветрить комнату или ввести сюда столько людей, чтобы эта лучшая во всем королевстве ищейка была сбита с толку двумя десятками самых различных следов.
– Но как же избавиться от него, когда я сам назначил ему явиться? – заметил король, желая поскорее померяться силами с таким страшным противником.
– Я беру это на себя, – сказал ваннский епископ, – и для начала нанесу ему удар такой силы, что он сразу ошеломит его.
В этот момент постучали в дверь. Арамис не ошибся: то был и впрямь д'Артаньян, оповещавший о том, что он прибыл.
Мы видели, что д'Артаньян провел ночь в беседе с Фуке, мы видели, что под конец он притворился спящим, но изображать сон было занятием весьма утомительным, и поэтому, как только рассвет окрасил голубоватым сиянием роскошные лепные карнизы суперинтендантской спальни, д'Артаньян поднялся со своего кресла, поправил шпагу, пригладил рукавом смявшуюся одежду и почистил шляпу, как караульный солдат, готовый предстать перед своим разводящим.
– Вы уходите? – спросил Фуке.
– Да, монсеньер; а вы?..
– Я остаюсь.
– Вы даете слово?
– Конечно.
– Отлично. К тому же я отлучусь совсем не надолго, лишь затем, чтобы узнать об ответе, вы понимаете, что я имею в виду.
– О приговоре, вы хотите сказать.
– Послушайте, во мне есть что-то от древних римлян. Утром, вставая с кресла, я заметил, что шпага у меня не вдета, как ей положено, в портупею и что перевязь совсем сбилась. Это безошибочная примета.
– Чего? Удачи?
– Да, представьте себе. Всякий раз, как эта проклятая буйволовая кожа прилипала к моей спине, меня ожидало взыскание со стороны де Тревиля или отказ кардинала Мазарини в просьбе о деньгах. Всякий раз, когда шпага путалась в портупее, это значило, что мне дадут какое-нибудь неприятное поручение, что, впрочем, случалось со мною всю мою жизнь. Всякий раз, как она била меня по икрам, я обязательно бывал легко ранен. Всякий раз, как она ни с того ни с сего выскакивала сама по себе из ножен, я оставался на поле сражения – как это было с полной достоверностью установлено мною – и валялся потом два‑три месяца, терзаемый хирургами и облепленный компрессами.
– А я и не знал, что вы – обладатель столь замечательной шпаги, – сказал, едва улыбнувшись, Фуке; впрочем, и для такой улыбки ему потребовалось сделать над собой усилие.
– Моя шпага, – продолжал д'Артаньян, – в сущности говоря, такая же часть моего тела, как и все остальные. Я слышал о том, что иным говорит о будущем их нога, другим – биение крови в висках. Мне вещает моя верная шпага. Так вот оно что! Она только что изволила опуститься на последнюю петлю портупеи. Знаете ли вы, что это значит?
– Нет.
– Так вот, этим предсказывается, что сегодня мне придется кого-то арестовать!
– А! – произнес суперинтендант, скорее удивленный, чем испуганный подобной искренностью. – Раз ваша шпага не предсказала вам ничего печального, выходит, что арестовать меня отнюдь не является для вас печальной необходимостью?
– Арестовать вас? Вы говорите, арестовать вас?
– Конечно. Ваша примета…
– Она ни в коей мере не касается вас, поскольку вы арестованы еще со вчерашнего вечера. Нет, не вас предстоит мне сегодня арестовать. Вот поэтому-то я и радуюсь и говорю, что меня ожидает счастливый день.
С этими словами, произнесенными самым ласковым тоном, капитан покинул Фуке, чтобы отправиться к королю.
Он успел уже переступить порог комнаты, когда Фуке обратился к нему:
– Докажите мне еще раз ваше расположение.
– Пожалуйста, монсеньер.
– Господина д'Эрбле! Дайте мне повидать господина д'Эрбле!
– Хорошо, я сделаю все, чтобы доставить его сюда.
У д'Артаньяна и в мыслях, разумеется, не было, что ему с такой легкостью удастся выполнить свое обещание. И вообще было предначертано самою судьбой, чтобы в этот день сбылись все предсказания, сделанные им утром.
Как мы уже отметили несколько выше, он подошел к дверям королевской спальни и постучал. Дверь отворилась. Капитан имел основание думать, что сам король открывает ему. Это предположение было вполне допустимым, принимая во внимание то возбуждение, в котором накануне он оставил Людовика XIV. Но вместо короля, которого он собирался приветствовать со всей подобающей почтительностью, д'Артаньян увидел перед собой худое бесстрастное лицо Арамиса. Он был до того поражен этой неожиданностью, что чуть не вскрикнул.
– Арамис! – проговорил он.
– Здравствуйте, дорогой д'Артаньян, – холодно ответил прелат.
– Вы здесь… – пробормотал мушкетер.
– Король просит объявить, что после столь утомительной ночи он еще отдыхает.
– Ах, – произнес д'Артаньян, который не мог попять, каким образом ваннский епископ, еще накануне столь мало взысканный королевской милостью, всего за шесть часов вырос, как исполинский гриб, самый большой среди тех, которые подымались когда-либо по воле фортуны в тени королевского ложа.
В самом деле, чтобы быть посредником между Людовиком XIV и его приближенными, чтобы приказывать его именем, находясь в двух шагах от него, надо было стать чем-то большим, чем был, даже в свои лучшие времена, Ришелье для Людовика XIII.
– Кроме того, – продолжал епископ, – будьте любезны, господин капитан мушкетеров, допустить лиц, имеющих право на это, только к позднему утреннему приему. Его величеству желательно почивать.
– Но, господин епископ, – возразил д'Артаньян, готовый взбунтоваться и высказать подозрения, внушенные ему молчанием короля, – его величество велел мне явиться к нему на прием пораньше с утра.
– Отложим, отложим, – раздался из глубины алькова голос Людовика, голос, заставивший мушкетера вздрогнуть и замолчать.
Он поклонился, пораженный, остолбеневший и окончательно лишившийся дара соображения от улыбки, которой раздавил его Арамис вслед за словами, произнесенными королем.
– А чтоб ответить вам на вопрос, за разрешением которого вы прибыли к королю, дорогой д'Артаньян, – добавил ваннский епископ, – вот вам приказ, с которым вам немедленно следует ознакомиться. Это приказ, касающийся господина Фуке.
Д'Артаньян взял приказ, протянутый ему Арамисом.
– Отпустить на свободу! – пробормотал он. – Так вот оно что! – И он повторил свое «так вот оно что» на этот раз более понимающим тоном.
Этот приказ объяснял ему, почему он застал Арамиса у короля, видимо, Арамис в большой милости, поскольку ему удалось добиться освобождения из-под ареста Фуке; эта же королевская милость разъясняла и невероятную самоуверенность, с которой д'Эрбле отдавал приказания именем короля. Д'Артаньяну достаточно было понять хоть что-нибудь, чтобы понять все до конца. Он откланялся и сделал два шага по направлению к выходу.
– Я иду с вами, – остановил его епископ.
– Куда?
– К господину Фуке; я хочу быть свидетелем его радости.
– Ах, Арамис, до чего же вы меня только что удивили!
– Но теперь-то вы понимаете?
– Еще, бы! Понимаю ли я? – вслух сказал д'Артаньян и тотчас же процедил сквозь зубы для себя самого. – Черт возьми, нет, ничего я не понимаю. Но это не важно, приказ есть приказ.
И он любезно добавил:
– Проходите, монсеньер, проходите.
Д'Артаньян повел Арамиса к Фуке.
Глава 2. ДРУГ КОРОЛЯ
Фуке с нетерпением поджидал д'Артаньяна. За время его отсутствия он успел отослать явившихся к нему слуг и отказался принять кое-кого из друзей, пришедших к нему несколько раньше обычного часа. У всякого, кто бы ни подходил к его двери, он спрашивал, умалчивая о нависшей над его головой опасности, лишь об одном: не знают ли они, где сейчас Арамис. Когда он увидел наконец д'Артаньяна и идущего следом за ним прелата, радость его была беспредельна – она сравнялась с мучавшим его беспокойством. Встретиться с Арамисом было для суперинтенданта своего рода возмещением за несчастье быть арестованным.
Прелат был молчалив и серьезен; д'Артаньян был сбит с толку этим немыслимым нагромождением невероятных событий.
– Итак, капитан, вы доставляете мне удовольствие видеть господина д'Эрбле?
– И еще нечто лучшее, монсеньер.
– Что же?
– Свободу.
– Я свободен?
– Да, вы свободны. Таков приказ короля.
Фуке взял себя в руки, чтобы, посмотрев в глаза Арамису, постараться понять его безмолвный ответ.
– Да, да – и вы можете принести благодарность за это господину ваннскому епископу, ибо ему, и только ему, вы обязаны переменой в решении короля.
– О! – воскликнул Фуке, скорее униженный этой услугой со стороны Арамиса, чем признательный за благоприятный исход своего дела.
– Монсеньер, – продолжал д'Артаньян, обращаясь к Арамису, – оказывая столь мощное покровительство господину Фуке, неужели вы ничего не сделаете и для меня?
– Все, что захотите, друг мой, – бесстрастно ответил епископ.
– Я хочу спросить вас об одной-единственной вещи и сочту себя полностью удовлетворенным вашим ответом. Каким образом сделались вы фаворитом его величества? Ведь вы виделись с королем не больше двух раз?
– От такого друга, как вы, ничего не скрывают, – с тонкой усмешкой проговорил Арамис.
– Если так, поделитесь с нами вашим секретом.
– Вы исходите из того, что я виделся с королем не больше двух раз, тогда как в действительности я видел его сотню раз, если не больше. Только мы умалчивали об этом, вот и все.
И, нисколько не заботясь о том, что от этого признания д'Артаньян стал пунцовым, Арамис повернулся к Фуке, не менее, чем мушкетер, пораженному словами прелата.
– Монсеньер, – сказал он, – король просил меня известить вас о том, что он ваш друг больше, чем когда-либо прежде, и что ваше прекрасное празднество, которое вы с такою щедростью устроили для него, тронуло его сердце.
Произнеся эту фразу, он так церемонно поклонился Фуке, что тот, неспособный разобраться в тончайшей дипломатической игре, проводимой епископом, замер на своем месте – безмолвный, оцепеневший, лишившийся дара соображения.
Д'Артаньян понял, что этим людям необходимо о чем-то поговорить с глазу на глаз, и собрался было уйти, подчиняясь требованиям учтивости, которая в таких случаях гонит человека к дверям, но его жгучее любопытство, подстрекаемое к тому же таким множеством тайн, посоветовало ему остаться.
Однако Арамис, повернувшись к нему, ласково произнес:
– Друг мой, ведь вы не забыли, не так ли, о распоряжении короля, отменяющем на сегодняшнее утро малый прием?
Эти слова были достаточно ясными. Мушкетер понял, чего от него хотят; он поклонился Фуке, затем, с оттенком иронического почтения, отвесил поклон Арамису и вышел.
Фуке, сгоравший от нетерпения в ожидании, когда же наступит этот момент, бросился к двери, запер ее и, возвратившись к Арамису, заговорил:
– Дорогой д'Эрбле, пришло, как кажется, время, когда я вправе рассчитывать, что услышу от вас объяснения по поводу происходящего. Говоря по правде, я ничего больше не понимаю.
– Сейчас все разъяснится, – сказал Арамис, усаживаясь и усаживая Фуке. – С чего начинать?
– Вот с чего: прежде всего, почему король выпустил меня на свободу?
– Вам подобало бы скорее спросить, почему он велел взять вас под арест.
– Со времени ареста у меня было довольно времени, чтобы подумать об этом, и я пришел к выводу, что тут все дело в зависти. Мое празднество раздосадовало Кольбера, и он нашел кое-какие обвинения против меня, например, Бель‑Иль?
– Нет, о Бель‑Иле пока никаких разговоров не было.
– Тогда в чем же дело?
– Помните ли вы о расписках на тринадцать миллионов, которые были украдены у вас по распоряжению Мазарини?
– Да, конечно. Но что из этого?
– То, что вас объявили вором.
– Боже мой!
– Но это не все. Помните ли вы о письме, написанном вами мадемуазель Лавальер?
– Увы! Помню.
– Так вот: вас объявили предателем и соблазнителем.
– Но почему же в таком случае меня все же простили?
– Мы еще но дошли до сути. Мне хочется, чтобы вы поняли хорошенько существо дела. Заметьте себе следующее: король считает вас казнокрадом. О, мне отлично известно, что вы ничего не украли, но ведь король не видел расписок, и он не может не считать вас преступником.
– Простите, но я не вижу…
– Сейчас увидите. Король, прочитав к тому же ваше любовное послание к Лавальер и ознакомившись с предложениями, которые вы ей в нем сделали, не имеет ни малейшего основания испытывать какие-либо сомнения относительно ваших намерений насчет этой прелестницы, разве не так?
– Разумеется. Но ваш вывод?
– Я подхожу к его изложению. Король – ваш смертельный враг, неумолимый враг, враг навсегда.
– Согласен. Но разве я настолько могуществен, что он не решился, несмотря на всю свою ненависть, погубить меня любым из тех способов, которыми он может с удобством воспользоваться, поскольку проявленная мной слабость и свалившееся на меня несчастье дают ему право на них?
– Итак, мы с вами установили, – холодно продолжал Арамис, – что король никогда не помирится с вами.
– Но ведь он прощает меня.
– Неужели вы верите в это? – спросил епископ, меряя Фуке испытующим взглядом.
– Не веря в искренность его сердца, я не могу не верить самому факту.
Арамис едва заметно пожал плечами.
– Но почему же Людовик Четырнадцатый поручил вам известить меня о своем благоволении и благодарности? – удивился Фуке.
– Король не давал мне никаких поручений к вам.
– Никаких поручений… Но этот приказ? – сказал пораженный Фуке.
– Приказ? Да, да, вы правы, такой приказ существует.
Эти слова были произнесены таким странным тоном, что Фуке вздрогнул.
– Вы что-то скрываете от меня, я это вижу, – заметил суперинтендант финансов.
Арамис погладил подбородок своими холеными, поразительно белыми пальцами.
– Король посылает меня в изгнание? Говорите же!
– Не уподобляйтесь детишкам, разыскивающим в известной игре спрятанные предметы по колокольчику, который звенит или смолкает, когда они приближаются к этим предметам или, напротив, отходят от них.
– В таком случае говорите!
– Догадайтесь!
– Вы вселяете в меня страх.
– Ба! Это значит, что вы все еще не догадываетесь.
– Что же сказал король? Во имя нашей дружбы прошу вас ничего не утаивать от меня.
– Король ничего не сказал.
– Я умру от нетерпения, д'Эрбле. Вы убьете меня. Я все еще суперинтендант Франции?
– Да, и будете им, пока захотите.
– Но какую необыкновенную власть приобрели вы над волей его величества? Вы заставляете его исполнять ваши желания!
– Как будто.
– Но этому трудно поверить.
– Таково будет общее мнение.
– Д'Эрбле, во имя нашей близости, нашей дружбы, во имя всего, что для вас самое дорогое, скажите же мне, умоляю вас! Каким образом вам удалось войти в такое доверие к Людовику Четырнадцатому? Ведь он не любил вас, я знаю.
– Но теперь он будет любить меня, – проговорил Арамис, нажимая на слово «теперь».
– Между вами произошло нечто особенное?
– Да.
|
The script ran 0.043 seconds.