Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Артур Хейли - Детектив [1997]
Язык оригинала: CAN
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_classic, prose_contemporary, Детектив

Аннотация. Главный герой остросюжетного криминального триллера «Детектив», полицейский-ас Малколм Эйнсли охотится на серийного убийцу, терроризирующего целый американский штат…

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 

Что же до личного отношения Эйнсли к смертной казни, то он был ее противником, когда носил сутану, и оставался им сейчас, хотя в силу других причин. Во время оно Эйнсли почитал каждую человеческую жизнь даром Божьим. Теперь не то. Он полагал теперь смерть по приговору суда моральным падением тех, кто допускал ее, да и самого общества, во имя которого казни совершались. К тому же, любая смерть была все же избавлением. Пожизненное заключение без права на помилование — наказание куда более суровое… Размышления Эйнсли прервал голос начальника тюрьмы. Были включены динамики, транслировавшие для публики, как он зачитывал приговор с листа бумаги с траурной каймой, под которым стояла подпись губернатора штата. «Поскольку… вышеупомянутый Элрой Селби Дойл был признан благородным судом присяжных виновным в совершении убийства при отягчающих вину обстоятельствах, его приговорили к смерти, каковую должен причинить разряд электрического тока, пропущенный через тело…» Начальник тюрьмы монотонно дочитал до конца этот длинный документ, написанный старомодным языком и перегруженный юридическими терминами. Когда с этим было покончено, надзиратель поднес к лицу Дойла микрофон. — Хотите сказать последнее слово? — спросил начальник тюрьмы. Дойл сделал усилие пошевельнуться, но путы оказались слишком тугими для этого. Затем сдавленным голосом он сказал: — Я не совершал… — засим последовало что-то нечленораздельное, Дойл без успеха попытался повернуть голову и под конец выдавил лишь из себя: — Пошли все на…! Микрофон тут же убрали. Без секунды промедления были возобновлены последние приготовления к казни. Эйнсли попытался не смотреть, но процесс обладал гипнотической притягательностью; ни один из свидетелей не отвел глаз. Раздвинув Дойлу зубы, под язык ему втиснули большой ватный тампон, чтобы он не мог больше говорить. Затем электрик запустил руку в ведерко с крепким раствором соли и достал из него медную пластину и кусок натуральной губки. Смоченная соленой водой губка — превосходный проводник электричества, но главное ее назначение — предохранить череп Дойла от ожогов, а свидетелей от тошнотворного зрелища горящей плоти. Контактную пластину и губку поместили в «шлем», который затем был водружен на голову Дойла. Спереди у этого головного убора свисал широкий квадрат черной кожи, заменявший маску, и лица приговоренного теперь нельзя было видеть. Эйнсли не столько услышал, сколько почувствовал общий вздох облегчения в комнате свидетелей. Он подумал, что, должно быть, созерцание казни стало для них менее тягостным после того, как обреченный стал фигурой безликой. Но только не для Синтии, заметил Эйнсли. Их с Патриком Дженсеном пальцы переплелись так крепко, что у Синтии костяшки побелели. «Как же глубока ее ненависть к Дойлу!» — подумал Эйнсли. Это отчасти объясняло, почему она пожелала присутствовать при казни, хотя едва ли зрелище смерти Дойла принесет ей хоть какое-то облегчение в ее горе. Может, сказать ей, размышлял Эйнсли, что Дойл, сознавшись в убийстве четырнадцати человек, отрицал свою причастность к смерти Густава и Эленор Эрнст? Кстати, сам Эйнсли был склонен этому верить. Вероятно, он обязан ей сообщить эту информацию хотя бы потому, что она сама в прошлом была офицером полиции, его коллегой. Как поступить? Оставалось подсоединить два толстенных кабеля: один к шлему на голове Дойла, другой — к контакту на правой ноге. Клеммы быстро поставили на место, прочно закрепив массивными винтами-барашками. Как только это было сделано, надзиратели и электрик разом проворно отступили от электрического стула на почтительную дистанцию, словно боясь заслонить обзор начальнику тюрьмы. Некоторые из находившихся в помещении для свидетелей журналистов принялись что-то быстро писать в своих блокнотах. Какая-то свидетельница совершенно побледнела и прижимала ладонь к губам, словно ее могло в любой момент стошнить. Еще один свидетель то и дело покачивал головой, откровенно потрясенный увиденным. Зная, какая борьба шла за места, Эйнсли изумлялся, почему все эти люди так хотели попасть сюда?! Вероятно, ими двигал свойственный многим подсознательный интерес ко всему, что связано со смертью, думал он. Затем внимание Эйнсли вновь переключилось на начальника тюрьмы. Свернув текст приговора в трубочку, он держал его в правой руке, как жезл уличного регулировщика. Сквозь прорезь в кабинке палача за ним следила пара глаз. Начальник опустил свиток и чуть заметно кивнул. Глаза пропали из прорези. Мгновение спустя зал казней словно дрогнул: включили рубильник и ток чудовищного напряжения пронизал все соединения цепи. Даже в помещении для свидетелей, где репродукторы теперь молчали, можно было расслышать глухой стук. Резко потускнело освещение. Тело Дойла конвульсивно дернулось, хотя общий эффект первоначального удара током был подавлен, потому что, как написал об этом один из репортеров в газете на следующий день, «Дойл был пристегнут плотнее, чем пилот сверхзвукового истребителя». Однако конвульсии продолжались и потом, когда в течение двух минут автоматика ритмично отрабатывала убийственный цикл, снижая напряжение до пятисот вольт, а потом вновь поднимая до двух тысяч, и так восемь раз. Бывали случаи, когда начальник тюрьмы подавал палачу сигнал отключить ток до окончания полного цикла, если был уверен, что дело уже сделано. Но сегодня он не вмешался, и Эйнсли ощутил вдруг мерзкий запах паленого мяса, который проникал из зала казней через систему кондиционирования воздуха. Все, кто был рядом с ним, скорчили гримасы отвращения. Когда доктору сделали знак, что электричество отключено, он подошел к Дойлу, расстегнул рубашку и стал прослушивать сердце. Менее чем через минуту он обернулся и кивнул начальнику тюрьмы. Дойл был мертв. Остальное выглядело совершенно обыденно. Кабели, ремни и застежки быстро убрали. Ничем больше не удерживаемый труп Дойла качнулся вперед и упал на руки стоявшим наготове надзирателям, которые сноровисто упаковали его в черный мешок. На нем так ловко застегнули молнию, что никто из свидетелей не успел разглядеть, остались ли на теле ожоги. Затем на больничной каталке останки Элроя Дойла вывезли в ту же дверь, куда он совсем недавно вошел еще живой. Большинство из присутствовавших в комнате свидетелей поспешно поднялись со своих мест. Отбросив все колебания, Эйнсли наклонился к Синтии Эрнст и тихо сказал: — Комиссар, я должен сообщить вам, что непосредственно перед казнью я говорил с Дойлом о ваших родителях. Он заявил, что… Она резко повернулась к нему и посмотрела невидящим взглядом. — Я не желаю ничего слушать, — сказала она. — Я пришла посмотреть на его муки. Надеюсь, они были велики. — В этом не приходится сомневаться, — заметил Эйнсли. — В таком случае, сержант, я полностью удовлетворена. — Я понял вас, комиссар. Но понял ли он? Вслед за другими Эйнсли вышел из комнаты, погруженный в раздумья. Сразу за дверью, где публика ожидала, когда всех проводят к выходу из тюрьмы, к Эйнсли подошел Дженсен. — Хотел познакомиться с вами, — сказал он. — Я — … — Мне известно, кто вы такой, — холодно оборвал, его Эйнсли. — Но почему вы здесь? Писатель улыбнулся: — В моем новом романе описывается смертная казнь. Вот я и решил, что называется, увидеть воочию. Комиссар Эрнст помогла мне попасть сюда. В этот момент появился лейтенант Хэмбрик. — Вам нет нужды дожидаться всех, — обратился он к Эйнсли. — Следуйте за мной. Я прослежу, чтобы вам вернули оружие и проводили к машине. Коротко кивнув Дженсену, Эйнсли удалился. Глава 3 — Я заметил, как огни во всех окнах словно бы притухли, — сообщил Хорхе, — и понял, что это на гриль для Дойла все электричество уходит. — Правильно понял, — кратко подтвердил Эйнсли. Это были первые слова, которыми они обменялись с тех пор, как десять минут назад выехали за ворота тюрьмы. По пути они миновали демонстрантов, ряды которых заметно поубавились, хотя многие все еще держали горящие свечи. Эйнсли молчал. На него сильно подействовала мрачная церемония умерщвления Дойла. В то же время он не мог не сознавать, что Дойл получил по заслугам. И в этой мысли его окончательно утверждала непоколебимая теперь уверенность, что на совести Дойла были не только две загубленные жизни, за которые его казнили, но по меньшей мере еще двенадцать. Он опять тронул внутренний карман пиджака, где лежала драгоценная кассета с записью признания Дойла. Не ему решать, где и как обнародовать эту информацию, если ее вообще стоит делать достоянием гласности. Эйнсли вручит кассету лейтенанту Ньюболду, а там пусть ею занимается руководство управления полиции Майами и прокуратура штата. — А что, Зверю пришлось-таки… Эйнсли не дал Хорхе закончить. — Не уверен, что мы можем и дальше называть его Зверем, — сказал он. — Животные убивают только по необходимости, а Дойл делал это потому… — на этом Эйнсли и сам осекся. В самом деле, почему совершал убийства Дойл? Удовольствия ради? Или на почве религиозного фанатизма? Или в состоянии аффекта? Вслух он подытожил: — Почему это делал Дойл, мы уже никогда не узнаем. — И все же, сержант, удалось вам вытащить из него что-нибудь? — Хорхе быстро посмотрел на своего пассажира. — Что-то, о чем можно мне рассказать? — Нет, я сначала должен поговорить с лейтенантом, — покачал головой Эйнсли. Он посмотрел на часы: семь пятьдесят. Лео Ньюболд скорее всего еще дома. Эйнсли взял телефон и набрал номер. После второго гудка Ньюболд снял трубку. — Я знал, что это ты, — сказал он. — Полагаю, все кончено? — Да, Дойл мертв, но вот в том, что все кончено, я сильно сомневаюсь. — Он сообщил тебе хоть что-нибудь? — Достаточно, чтобы оправдать высшую меру. — Мы и не нуждались в оправдании, но всегда хорошо знать наверняка. Стало быть, ты добился признания? Эйнсли ответил не сразу. — Мне многое нужно вам рассказать, сэр, но не в прямом эфире, если можно так выразиться. — Ты прав, — согласился лейтенант, — нам всем нужно соблюдать осторожность. Мобильный здесь не годится. — Если останется время, — сказал Эйнсли, — я позвоню вам из Джексонвилла. — Жду с нетерпением. Эйнсли отключил мобильный телефон. — Времени у вас будет навалом, — заверил Хорхе. — До аэропорта всего девяносто километров. Возможно даже позавтракать успеете. — Меньше всего мне хочется есть, — скривился Эйнсли. — Я знаю, вы не можете со мной особо откровенничать сейчас… Но, как я понял. Дойл сознался, по крайней мере, в одном убийстве? — Да. — Он обращался к вам как к священнику? — Ему хотелось так думать, а я до известной степени ему это позволил. Хорхе помолчал, а потом задал и вовсе неожиданный вопрос: — А как по-вашему. Дойл попал на Небеса? Или он жарится на сковородке у Сатаны? Эйнсли не сдержал улыбки и спросил: — Что, тебя это беспокоит? — Нет. Просто хотел узнать ваше мнение. Ад и рай… существуют? Воистину, от прошлого никогда до конца не избавишься, подумал Эйнсли. Сколько раз ему когда-то задавали этот же вопрос прихожане, но он так и не нашел абсолютно искреннего ответа. Сейчас он серьезно посмотрел на молодого детектива и ответил: — Скажем, в рай я с недавних пор больше не верю, а в ад не верил никогда. — Ну, а в сатану? — Это не более реальный персонаж, чем Микки-Маус. Вымышленное действующее лицо Ветхого завета. В книге Иова он совершенно безвреден. Его демонизировала во втором веке до нашей эры одна экстремистская иудаистская секта. Так что здесь, по-моему, опасаться нечего. Выйдя из лона Церкви, Эйнсли годами отказывался потом говорить о вере и вступать в богословские дискуссии, хотя это было нелегко, потому что его как автора книги по сравнительной истории религий часто пытались в такие диспуты втянуть. Иными словами, ему не позволяли забывать, что «Эволюция религий человечества» весьма читаемый труд. Позднее он перестал чураться религиозных тем, особенно в беседах с такими людьми, как Хорхе, которому нелегко было самому разобраться в столь сложных материях. Они отъехали от Рэйфорда на приличное расстояние. Яркое сияние рассветного солнца предвещало великолепный день. Их машина легко пожирала километры четырехполосного хайвея, который вел к Джексонвиллу, где Эйнсли предстояло сесть в самолет. Он с удовольствием предвкушал встречу с Карен и Джейсоном и все маленькие радости семейного праздника. — Можно еще один вопрос? — не унимался Хорхе. — Спрашивай. — Как вообще получилось, что вы стали священником? — Я никогда и не думал, что им стану, — сказал Эйнсли. — К этому готовился мой старший брат. Но его застрелили. — Простите. — Хорхе не ожидал такого поворота. — Преднамеренное убийство? — Юридически получилось, что так, хотя убившая его пуля предназначалась другому. — Где это было? — В маленьком городке к северу от Филадельфии. Там мы с Грегори и выросли… Нью-Берлинвилл получил статус города ближе к концу девятнадцатого века. Своим возникновением он был обязан месторождению железной руды и нескольким сталеплавильным заводам. Они, в основном, и давали работу местному населению, включая шахтера Идриса Эйнсли, отца Грегори и Малколма. Он умер, когда сыновья едва вышли из пеленок. Разница в возрасте между братьями составляла всего год, они были по-настоящему дружны. Грегори рос крупным мальчиком. Ему нравилось быть для Малколма защитой. Их мать Виктория замуж больше не вышла и растила мальчиков сама. Она перебивалась случайными заработками, и ей жилось бы совсем худо, если бы не скромная пожизненная рента, доставшаяся в наследство от родителей. Каждую свободную минуту она проводила с детьми. Они составляли смысл ее существования и отвечали на ее любовь самой нежной привязанностью. Виктория Эйнсли была хорошей матерью, добродетельной женщиной и глубоко верующей католичкой. Она лелеяла мечту увидеть одного из своих сыновей в сутане священника. По старшинству выбор пал на Грегори, который и сам проявлял склонность к этой стезе. С восьми лет Грегори и его лучший друг Рассел Шелдон были служками при алтаре церкви св. Колумбкилла, к приходу которой принадлежала семья. На первый взгляд трудно было представить себе двух более несхожих между собой мальчишек, чем Грегори и Рассел. Грегори рос высоким и крепким светловолосым красавчиком с характером добрым и прямым; церковь привлекала его, в особенности своей ритуальностью. Рассел, напротив, был приземист, сбит по-бульдожьи, а характер его лучше всего проявлялся в шалостях и розыгрышах. Был случай, когда он налил краски для волос в бутылочку из-под шампуня, которым пользовался Грегори, превратив его на некоторое время в жгучего брюнета. В другой раз он поместил в местной газете объявление о продаже любимого велосипеда приятеля. А однажды подкинул картинки из «Плейбоя» в спальни Грегори и Малколма, где они попались на глаза их матери. Отец Рассела работал следователем у шерифа округа Беркс, мать учительствовала. Через год после того, как Грегори и Рассел стали приалтарными служками, к ним добровольно присоединился Малколм, и несколько лет эта троица была неразлучна. Если Грегори и Рассел были несхожи между собой, то и Малколм обладал своеобразной натурой. Его пытливый ум ничего не принимал на веру. «Вечно ты задаешь свои вопросы! — раздраженно бросил ему как-то Грегори, но тут же вынужден был признать: — Хотя добывать ответы ты умеешь неплохо». Любопытство в сочетании с решительностью во многих ситуациях делали Малколма, младшего из них, заводилой и лидером. Впрочем, находясь в церковных стенах, все трое были усердными католиками — признавались на исповедях в своих грехах, а главным образом — в «греховных плотских помыслах». Приятели увлекались спортом и играли за футбольную команду средней школы Саут Вебстер, которую на общественных началах тренировал Кермит Шелдон — отец Рассела. Ближе к концу второго сезона участия троих друзей в футбольной команде возникла проблема, подобная, как позднее определил ее Малколм в библейских терминах, «малому облику с моря как руце человеческой». Тайком от школьной администрации кое-кто из футболистов-старшеклассников пристрастился к Cannabis sativa,[2] и вскоре уже почти вся команда познала блаженную нирвану марихуанного дыма. До известной степени это была подготовка к повальному увлечению кокаином в восьмидесятые и девяностые годы. Братья Эйнсли и Рассел Шелдон приобщились к «травке» в числе последних, и только после того, как старшие товарищи их задразнили трусами. Малколм выкурил только одну самокрутку, после чего в своей обычной манере начал задавать вопросы: откуда происходит растение? из чего состоит? как воздействует на организм? Полученные ответы убедили его, что конопля — дело пустое, и он никогда больше не пробовал ее. Рассел продолжал покуривать, а вот у Грегори это вошло в привычку, поскольку он сумел убедить себя, что не грешит перед Богом. Поначалу Малколм хотел серьезно поговорить с Грегори, но потом махнул рукой, решив, что у брата мимолетная прихоть и скоро это пройдет. Эйнсли-младший ошибался, в чем ему предстояло раскаиваться всю жизнь. Пакетики с небольшим количеством марихуаны шли у торговцев в районе школы Саут Вебстер по пять долларов. Спрос среди молодежи быстро возрастал, наркотика нужно было все больше, на рынке постепенно возникла конкуренция. В то время наркодельцы начали объединяться в организованные банды; поначалу потребности школьников Нью-Берлинвилла удовлетворяла одна из них — «бритоголовые» из соседнего Аллентауна. С ростом потребления здесь стали крутиться серьезные деньги, и чужая территория стала все чаще привлекать завистливых конкурентов — «крипториканцев» из Ридинга. В один из дней они решили взять ее под свой контроль. И так случилось, что именно в этот день Грегори и Рассел прямо после школы вздумали сами отправиться за травкой. Грегори, проделавший этот путь уже не раз, прекрасно знал, куда идти. Когда они входили в один из пустовавших домов на окраине, перед ними выросла фигура тучного белого мужчины с наголо обритым черепом. — Куда это вы, молокососы? — Четыре дозы травы есть? — Для кого есть, а для кого и нет. Сначала зелень давай. Грегори достал двадцатидолларовую бумажку, толстяк цепко вцепился в нее и через секунду банкнота уже присоединилась к толстой пачке, которая ненадолго показалась из его брючного кармана. Кто-то невидимый из-за его спины подал четыре пакетика. Грегори поспешно спрятал их под рубашку. В этот момент с визгом тормозов к дому подлетела машина, из которой выскочили трое вооруженных пистолетами «крипториканцев». На войне как на войне, «бритоголовые» тоже взялись за оружие. Уже через несколько секунд, когда Грегори и Рассел бросились наутек, стрельба поднялась нешуточная. Они помчались сломя голову, но вскоре Рассел обнаружил, что Грегори не следует за ним. Он обернулся. Грегори лежал на асфальте. Перестрелка оборвалась так же быстро, как и возникла; бойцов из обеих банд и след простыл. «Скорая помощь», которую вызвал кто-то из обитателей квартала, прибыла раньше полиции. Врач осмотрел рану в левой стороне спины Грегори и констатировал смерть. По стечению обстоятельств, как раз проезжал неподалеку Кермит Шелдон. Он принял сообщение из дежурной части и оказался первым полицейским на месте перестрелки. Он отвел сына в сторону и потребовал: — Ну-ка, расскажи мне все и быстро! Все без утайки, в точности, как это произошло, понял? Рассела, потрясенного и зареванного, не пришлось долго уламывать. Он рассказал отцу все, закончив словами: — Мать Грега не перенесет этого, папа… Его смерть да еще марихуана… Она же не знает ничего. — Где та дрянь, что вы купили? — сквозь зубы процедил отец Рассела. — У Грега под рубашкой. — Себе ты взял что-нибудь? — Нет. Кермит Шелдон усадил Рассела в свою машину, а сам направился к трупу Грегори. Медики закончили свою работу и набросили на тело покрывало. Патрульные полицейские еще не появились. Детектив Шелдон осторожно осмотрелся. Затем, приподняв покрывало, он нашарил у Грегори злополучные пакеты и переложил в свой карман. Позднее он спустил их в унитаз. Вернувшись в машину, он кратко проинструктировал Рассела: — Слушай меня. Слушай внимательно. Вот твоя история. Вы двое просто шли мимо, когда услышали выстрелы. Вы испугались и побежали. Если ты разглядел кого-то из участников перестрелки, опиши их полиции. Но не более того — ни слова. Держись своих показаний, не меняй их. А нам с тобой, — он метнул в сына сердитый взгляд, — предстоит серьезный разговор, и для тебя он будет очень неприятным, обещаю. Рассел внял этим наставлениям, а потому и полиция, и репортеры посчитали Грегори Эйнсли случайной жертвой бандитской разборки. Едва ли удивительно, что с той поры Рассел Шелдон навсегда покончил с марихуаной. Своей тайной он поделился только с Малколмом, который и сам догадывался, что произошло в действительности. Этот общий секрет, горе и чувство вины еще более сблизили двух подростков. Их дружбе суждено было длиться многие годы. Для Виктории Эйнсли смерть Грегори стала тяжелым ударом. Однако придуманная Кермитом Шелдоном простенькая легенда о невиновности Грегори и ее собственная религиозность послужили ей некоторым утешением в горе. «Он был таким чудным ребенком, что Бог призвал его к себе, — говорила она знакомым. А кто я такая, чтобы подвергать сомнению Промысел Божий?» И Малколму уже через несколько дней после гибели его брата она сказала: — Должно быть, Господь не знал, что Грегори станет священником. Если бы знал, не стал бы забирать его на небо. Малколм погладил ее руку. — Я думаю, мамочка. Бог предвидел, что в лоне Церкви Грегори заменю я. Виктория вскинула на него удивленный взгляд. Малколм кивнул. — Да, мама, я решил поступить в семинарию Святого Владимира вместе с Расселом. Мы с ним уже все обсудили. Я заменю там вакансию Грегори. Вот так это случилось. Филадельфийская семинария, где Малколму Эйнсли и Расселу Шелдону пришлось учиться последующие семь лет, располагалась в недавно капитально отремонтированном здании, построенном в конце прошлого столетия. Все в ее стенах располагало к одухотворенности и преумножению знаний, и в этой атмосфере оба юноши с первых дней почувствовали себя своими. Решение Малколма посвятить себя Церкви ни в малейшей степени не было с его стороны самопожертвованием. Он принял его обдуманно и с легким сердцем. Он верил в Бога, в Божественность Иисуса и святость католической Церкви — именно в таком порядке. А на основе этой фундаментальной веры можно было привести в порядок и остальные свои убеждения. Только много позже он понял, что, когда станет приходским священником, ему придется несколько поменять местами приоритеты в своей вере, в точности, как сказано у Матфея в девятнадцатой главе, тридцатом стихе: «Многие же будут первые последними, и последние первыми». Семинарское образование, где углубленно изучали теологию и философию, было равнозначно курсу колледжа. Потом последовали еще три года богословских занятий, венцом которых стала ученая степень. В двадцать пять и двадцать шесть лет соответственно отец Малколм Эйнсли и отец Рассел Шелдон были назначены младшими приходскими священниками. Малколму досталась церковь святого Августина в Потстауне, штат Пенсильвания, а Расселу — святого Петра в Ридинге. Оба прихода относились к одной епархии и располагались всего в тридцати километрах друг от друга. «Мы будем видеться с тобой через день», — весело предположил Эйнсли. Рассел тоже не сомневался в этом — за семь лет учебы узы их дружбы не раз подвергались испытаниям, но не стали от того менее прочными. Жизнь не оправдала ожиданий. Обоим пришлось слишком много работать. Нехватка католических священников в США, как и по всему миру, становилась все более острой. Они встречались редко. Только через несколько лет по-настоящему кризисная ситуация снова сблизила их. — Вот так примерно я и стал священником, — сказал Эйнсли молодому попутчику. Несколько минут назад их сине-белый автомобиль пересек Джексонвилл, и на горизонте уже проступили очертания построек аэропорта. — А как тогда получилось, что вы вышли из Церкви и стали полицейским? — спросил Хорхе. — Это несложно, — ответил Эйнсли. — Просто я утратил веру. — Как вы могли перестать верить? — не унимался Хорхе. — Вот это уже сложный вопрос, — рассмеялся Эйнсли. — А я могу опоздать на самолет. Глава 4 — Нет, я все равно не верю, — сказал Лео Ньюболд. — Негодяй просто решил, видимо, посмеяться над нами. Подбросил пару глупых вещиц вместо улик, чтобы заморочить нам головы и сбить со следа. Такой оказалась реакция лейтенанта, когда Эйнсли позвонил ему из здания аэровокзала в Джексонвилле и сообщил, что Дойл признался в убийстве четырнадцати человек, но отрицал свою причастность к убийству комиссара Эрнста и его жены Эленор. — Слишком многое свидетельствует против Дойла, — продолжал Ньюболд. — Почти все детали убийства Эрнстов совпадают с подробностями других убийств. А ведь мы их не разглашали, никто, кроме самого Дойла, не мог знать о них… Да-да, я наслышан о твоих сомнениях, Малколм. Ты же знаешь, я всегда прислушивался к твоему мнению, но на этот раз, по-моему, ты заблуждаешься. Эйнсли словно обуял дух противоречия. — А чертов кролик, что был оставлен в доме Эрнстов… Он никак не вяжется… Все остальное было из Апокалипсиса. А кролик… Нет, здесь что-то не то. — Признайся, больше ты ничем не располагаешь, — напомнил Ньюболд. — Верно? — Да, — со вздохом согласился Эйнсли. — Тогда вот что. Как вернешься, займись проверкой дела этих… Ну, новая для нас фамилия? — Икеи из Тампы. — Правильно. И убийством Эсперанса тоже. Но только много времени я тебе не дам, потому что на нас повисли еще две «головоломки», мы просто задыхаемся. И если начистоту, для меня дело Эрнстов закрыто. — А как быть с записью признания Дойла? Отправить срочной почтой из Торонто? — Нет, привезешь кассету сам. Мы перепишем с нее копии и расшифруем, а потом уж решим, как быть дальше. Желаю приятно провести время с семьей, Малколм. Ты заслужил передышку. Эйнсли приехал намного раньше вылета рейса авиакомпании «Дельта» в Атланту, которая была связующим звеном на пути в Торонто. Самолет взлетел полупустым, и — о, блаженство! — он один занял три кресла в экономическом классе, разлегся, вытянулся и прикрыл глаза, собираясь проспать и взлет, и посадку. Но заснуть мешал вопрос Хорхе, занозой сидевший в мозгу: «Как вы могли перестать верить?» Простого ответа на этот вопрос не было, понимал Эйнсли, все происходило исподволь, для него самого почти неосознанно. Малозначащие события и происшествия в его жизни, накапливаясь, незаметно придали ей новое направление. Впервые это проявилось, пожалуй, еще в годы учебы в семинарии. Когда Малколму было двадцать два, отец Ирвин Пандольфо, преподаватель и священник-иезуит, пригласил его помочь работать над книгой по сравнительному анализу древних и современных религий. Молодой семинарист с жаром взялся за работу и последующие годы совмещал научные изыскания для труда своего наставника с занятиями по обычной учебной программе. В итоге, когда «Эволюцию религий человечества» предстояло наконец передать издателю, оказалось весьма затруднительно определить, чей вклад в написание книги был больше. Отец Пандольфо, человек физически немощный, обладал мощным интеллектом и обостренным чувством справедливости, и он принял неординарное решение. «Твою работу нельзя оценить иначе как выдающуюся, Малколм, и ты должен стать полноправным соавтором книги. Никаких возражений я не приму. На обложке будут два наших имени одинаковым шрифтом, но мое будет стоять первым, О'кей?»[3] Это был один из немногих случаев в жизни Малколма Эйнсли, когда от переполнивших его чувств он лишился дара речи. Книга принесла им изрядную известность. Эйнсли стал признанным авторитетом в религиоведении, но вместе с тем новые познания заставили его по-иному взглянуть на ту единственную религию, служению которой он собирался посвятить всю жизнь. Припомнился ему и еще один эпизод, случившийся ближе к концу их с Расселом семинарского курса. Просматривая как-то конспекты лекций, Малколм спросил друга: — Ты не помнишь, кто написал, что малознание — опасная вещь? — Александр Поуп,[4] а что? — А то, что он с тем же основанием мог бы написать, что многознание — опасная вещь, особенно для будущего священника. Нужно ли пояснять, что имел в виду Малколм?[5] Часть их богословских штудий была посвящена истории Библии, как Ветхого, так и Нового заветов. А именно в этой области в новейшее время — особенно после тысяча девятьсот тридцатого года — светскими учеными и теологами были сделаны многочисленные открытия и установлены ранее неизвестные факты. Библию, которую большинство непосвященных считает единым текстом, современная наука рассматривает как собрание разрозненных документов, почерпнутых из разных источников. Многие из них были «одолжены» израильтянами — в то время маленьким и отсталым народом — из религий своих более древних соседей. По общему мнению, книги Ветхого завета охватывают тысячелетний период примерно с одна тысяча сотого года до н. э. — начало железного века — до начала третьего века н. э. Историки предпочитают применять сокращенное «до нашей эры» церковному «до Рождества Христова», хотя на порядок летосчисления это никак не влияет. «Какое счастье, что не надо ничего переводить, как градусы Цельсия в систему Фаренгейта!» — в шутку заметил однажды Эйнсли. — Библия — вовсе не священная книга, и уж, конечно, никакое она не Слово Божие, как утверждают ортодоксы, — говорил он Расселу. — Они не понимают или скорее, отказываются понимать, как она на самом деле была составлена. — А твоя вера страдает от этого? — Нет, потому что истинная вера основывается не на Библии. Она проистекает из нашего интуитивного понимания, что все сущее не возникло случайно, а было создано Богом, хотя наверняка не таким, как рисует Его Библия. Обсуждали они между собой и тот научно установленный факт, что первое письменное упоминание об Иисусе Христе появилось только полвека спустя после его смерти, в Первом послании апостола Павла к фессалоникийцам, самой ранней книге Нового завета. Даже четыре благовествования — первым стало Евангелие от Марка — были написаны позднее: между семидесятыми и стодесятыми годами н. э. До тысяча девятьсот тридцать третьего года особой папской буллой католикам запрещалось заниматься «святотатственными изысканиями касательно Библии», но затем просвещенный папа Иоанн XXIII снял запрет. Католические богословы ныне так же хорошо информированы, как и другие их коллеги. По основным вопросам библейской датировки и источниковедения они сходятся с протестантскими исследователями Великобритании, Америки и Германии. — Сами-то они сняли шоры, — объяснял Малколм свою точку зрения Расселу, — а вот пастве сообщить новые данные библеистики не торопятся. К примеру, совершенно очевидно, что Христос существовал и был распят; это эпизод из истории Римской империи. Но вот все эти истории о нем: непорочное зачатие, звезда на востоке, явление ангела пастухам, волхвы, чудеса, тайная вечеря и уж, само собой. Воскресение из мертвых — все это легенды, которые пятьдесят лет передавались изустно. Что же до точности пересказа… — Эйнсли помедлил, подбирая что-нибудь наглядное для иллюстрации своих слов. — Вот! Скажи, сколько лет прошло с того дня, когда в Далласе был убит Кеннеди? — Без малого двадцать. — И ведь это произошло у всех на глазах. Газетчики, радио, телевидение… Все записывалось и потом многократно воспроизводилось. Потом заседала комиссия Уоррена… — И все равно нет единого мнения, как это произошло и кто что делал, — кивнул Рассел. — Именно! А теперь представь новозаветные времена, когда не существовало средств связи и, по крайней мере, пятьдесят лет не велись никакие записи. Сколько вымысла и искажений вносили в пересказ легенд об Иисусе все новые и новые рассказчики! — Ну, а сам-то ты в эти легенды веришь? — Я отношусь к ним скептически, но это сейчас не имеет значения. Был он фигурой легендарной или реальной, но Христос оказал на мировую историю больше влияния, чем кто-либо другой, и оставил после себя, более ясное и мудрое учение, чем любое другое. — Но был ли Он Сыном Божьим? Был ли Он Сам Богом? — допытывался Рассел. — Мне очень хочется в это верить… Да, пожалуй, я до сих пор верю в это. — Я тоже. Не обманывались ли они? Ведь уже тогда веру Малколма Эйнсли точил червь сомнения. Некоторое время спустя во время семинара по догматике, который проводил приезжий архиепископ, Малколм спросил: — Ваше Преосвященство, почему наша Церковь не делится с паствой новыми данными, которые мы теперь имеем о Библии, а также о жизни и эпохе Иисуса? — Потому что это могло бы поколебать веру многих честных католиков, — быстро ответил архиепископ. — Теологические дебаты и толкования лучше предоставить тем, кто обладает для этого достаточным интеллектом и мудростью. — Вы, стало быть, не верите в сказанное у Иоанна в главе восьмой, стихе тридцать втором? — атаковал прелата Эйнсли. — «И познаете истину, и истина сделает вас свободными». — Я бы предпочел, — процедил архиепископ, почти не разжимая губ, — чтобы молодые священники затвердили стих девятнадцатый из главы пятой Послания к римлянам. «Послушанием одного сделаются праведными многие». — А еще лучше стих пятый из главы шестой Послания к ефесянам. «Рабы, повинуйтесь господам своим» не так ли Ваше Преосвященство? Аудитория реагировала на это взрывом смеха. Даже архиепископ снизошел до улыбки. По выходе из семинарии Рассел и Малколм отправились каждый в свой приход на роли помощников настоятелей; с течением времени их взгляды на религию и ее связь с современной мирской жизнью продолжали эволюционировать. В церкви святого Августина в Потстауне Малколм Эйнсли стал подчиненным отца Андре Куэйла. Тому было шестьдесят семь лет от роду, он страдал эмфиземой и редко покидал стены своего дома. Вопреки традиции, ему даже пищу подавали отдельно. — Ты, значит, всем здесь заправляешь? — предположил Рассел во время одного из своих редких визитов к приятелю. — Нет, свободы у меня гораздо меньше, чем ты думаешь, — сказал Малколм. — Крепкозадый уже закатал мне два выговора. — Кто, наш всемогущий владыка епископ Сэнфорд? — Он самый, — кивнул Малколм. — Кто-то из местных старожилов пересказал ему пару моих проповедей. Ему они сильно не понравились. — О чем они были? — Одна о перенаселении и контроле над рождаемостью, другая — о гомосексуалистах, презервативах и СПИДе. — Ну, ты и нарываешься! — Рассел не сдержал смеха. — Согласен, просто я прихожу в отчаяние, когда вижу, какие насущные вопросы жизни упорно не желает замечать наша Церковь. Меня, допустим, тоже передергивает при мысли о физиологии гомосексуализма, но ведь наукой уже давно установлено, что это заложено в людях генетически и они не смогли бы измениться, даже если бы захотели. — И тут ты вопрошаешь: «Кто же сотворил людей такими?» — продолжил его мысль Рассел. — И если все мы созданы Богом, то и гомосексуалистов тоже сотворил Он, пусть цель Его при этом остается нам непонятна? — Но еще больше меня злит отношение католической Церкви к презервативам, — продолжал Эйнсли. — Скажи, как я могу прямо смотреть своим прихожанам в глаза и в то же время запрещать им пользоваться средством, которое сдерживает эпидемию СПИДа? Но отцам Церкви мое мнение безразлично, они хотят только, чтобы я заткнулся. — Ну и как, заткнешься? Малколм упрямо помотал головой. — Ты все поймешь, когда узнаешь, что я заготовил на следующее воскресенье. Намеченная на десять тридцать утра месса началась с сюрприза. Без предупреждения за несколько минут до начала службы прибыл епископ Сэнфорд. Престарелый и многоопытный прелат передвигался опираясь на трость; во всех поездках его сопровождал секретарь. Епископ снискал себе славу ригориста, неукоснительно следовавшего линии Ватикана. Эйнсли в самом начале службы во всеуслышание приветствовал епископа. Волнение его нарастало. Неожиданный приезд начальства встревожил его — ведь содержание сегодняшней проповеди заведомо не могло Сэнфорду понравиться. Малколм знал, что епископу все преподнесли бы позднее под соответствующим соусом, и был готов к этому. Но излагать свои мысли непосредственно перед этим могущественным князем Церкви было гораздо труднее, впрочем, теперь уже Эйнсли не мог ничего изменить. И когда пришла критическая минута, он вложил в проповедь всю силу убеждения, на какую был способен: — Каждому из нас необходима абсолютная вера в реальность существования Бога и Иисуса Христа как Его ипостаси. Но в той же степени нужна стойкость, чтобы эта вера выдержала испытания на прочность, которые столь часто посылает нам жизнь. Я намереваюсь подвергнуть вашу веру проверке. Он обвел взглядом заполненные прихожанами ряды скамей перед собой и продолжал: — Истинная вера не нуждается в подпорках в виде всякого рода материальных доказательств, ибо если бы доказательства существовали, не было бы никакой нужды верить. Но все мы тем не менее пытаемся по временам укрепиться в своей вере с помощью одной сугубо материальной вещи. Я говорю о Библии. Малколм сделал небольшую паузу и спросил: — А если бы вы узнали, что отдельные разделы Библии, при этом важные, касающиеся Иисуса Христа, содержат в себе неточности, искажения и преувеличения? Были бы вы и тогда по-прежнему тверды в своей вере? Он снова помедлил. Потом улыбнулся и продолжал: — Мне кажется, я вижу недоумение на ваших лицах. Уверяю вас, мой вопрос абсолютно оправдан, потому что современной наукой достоверно установлено: Библия содержит множество неточностей, причем по причине достаточно банальной. Библейские сказания передавались из поколения в поколение не на письме, а устно. А этот способ передачи информации, как всем нам известно, крайне ненадежен… И это уже далеко не новость. Историкам и исследователям Библии об этом известно давно, так же как и иерархам нашей с вами Церкви. Эти слова вызвали оживление на скамьях, люди обменивались удивленными взглядами, епископ хмурился и озабоченно качал головой. Но Малколм уже не мог остановиться. — Приведу конкретные факты. Знаете ли вы, например, что после распятия Христа прошло пятьдесят лет, прежде чем появился первый письменный источник, где рассказывалось о Его рождении, жизни, учении и апостолах, о Его чудесном Воскресении, наконец? Полвека! И если что-то и было написано за это время, то до нас не дошло ни строчки. Несмотря на начавшиеся кое-где перешептывания, внимание большинства прихожан было приковано к Эйнсли, который изложил сжато факты. Все это, в общем-то, были вещи достаточно известные, но в церкви они не обсуждались так открыто: что Евангелия были написаны в разное время и с разными целями… Что Благовествования от Матфея и Луки почти несомненно скопированы с Евангелия от Марка… Что все четыре были написаны неизвестными авторами, несмотря на то, что поименованы… Что книги Нового завета были сведены вместе только в четвертом веке н. э… Что ни один из оригинальных текстов, написанных по-гречески на свитках папируса, не сохранился. — Искажения и ошибки возникали также при переводе Ветхого и Нового заветов с греческого и иврита на латынь, а позднее — и на другие языки, включая английский. Таким образом, можно не сомневаться, что Библия в том виде, в каком она существует сейчас, не является даже точным воспроизведением своих первоначальных источников. — Я рассказал вам все это, — завершил проповедь Эйнсли, — вовсе не для того, чтобы оказать воздействие на ваш образ мыслей или поколебать вашу веру. Я просто изложил факты, потому что считаю, что нельзя утаивать правду, даже если это делается с самыми благими намерениями. По окончании службы, когда священники встали у выхода из церкви, чтобы на прощание обменяться рукопожатиями с прихожанами, Малколм выслушал немало слов одобрения. «Очень интересная проповедь, отец мой»… «Прежде ничего об этом не слышал»… «Вы совершенно правы, необходима широкая гласность в этих вопросах». Епископ Сэнфорд держался с достоинством и расточал пастве улыбки. Когда же все разошлись, он сделал повелительный жест тростью, подзывая Малколма к себе для разговора. Ласковая улыбка улетучилась. Ледяным тоном епископ произнес свои распоряжения: — Отец Эйнсли, отныне вам запрещается проповедовать здесь. Я вновь выношу вам выговор. О решении вашей дальнейшей судьбы вас скоро уведомят. Пока же я призываю вас молиться о ниспослании вам смирения, мудрости и послушания — то есть качеств, которых вам столь явно не хватает. — С каменным выражением на лице он поднял руку для формального благословения. — Да поможет вам Бог встать на путь истины и добродетели. В тот же вечер Малколм по телефону обо всем рассказал Расселу, подытожив так: — Нами руководят закоснелые догматики. — Конечно, чего можно ждать от людей, всю жизнь не ведавших радостей плотской любви! Малколм вздохнул. — Можно подумать, что мы с тобой их получаем. Нет, это какое-то извращение, честное слово. — О, по-моему, у тебя зреет в голове новая проповедь! — Куда там! Крепкозадый надел-таки на меня намордник. Представляешь, Рассел, он считает меня бунтарем! — Он забыл, вероятно, что Христос Сам был бунтарем и задавал вопросы, подобные твоим. — Пойди и скажи это Крепкозадому. — Как думаешь, какую епитимью он на тебя наложит? — Понятия не имею, — сказал Эйнсли. — Сказать правду, мне на это наплевать. Выяснилось все довольно быстро. О решении епископа Сэнфорда Малколм узнал через два дня от отца Андре Куэйла, на чье имя поступило письмо из епархии. Малколму Эйнсли надлежало незамедлительно отправляться в монастырь траппистов в горах Северной Пенсильвании и оставаться в этом уединенном месте вплоть до дальнейшего уведомления. — Меня приговорили к ссылке во Внешнюю Монголию, — доложил Малколм другу. — Что ты знаешь о траппистах? — Немного. Они ведут аскетический образ жизни и соблюдают обет молчания. Рассел припомнил кое-что из прочитанной когда-то статьи. Католический орден цистерцианцев строгого обряда, как именовались трапписты официально, положил в основу своей доктрины обет самоотречения — ограничения в еде, воздержание от употребления мяса, тяжкий физический труд и полное молчание. Основанный в тысяча шестьсот шестьдесят четвертом году во Франции, орден имел семьдесят монастырей по всему миру. — Да, Сэнфорд обещал меня наказать, и он держит слово, — сказал Малколм. — Мне предстоит томиться там, предаваясь молитвам, про себя, разумеется, — пока не созрею для полного подчинения Ватикану. — Ты поедешь? — А куда деваться? Если откажусь, они лишат меня сана. — Что может стать не самым худшим вариантом для нас обоих, — похоже было, что эта случайно вырвавшаяся импульсивная реплика испугала самого Рассела. — Вполне возможно, — сказал Малколм. Он отправился в монастырь и там с удивлением ощутил, как в его душе воцаряется мир. Трудности он всегда воспринимал спокойно. А что до молчания… Он ожидал, что блюсти его будет нелегко, но на самом деле нисколько им не тяготился. Напротив, когда позднее Малколм вернулся в мир, его поразило, как много и бессмысленно люди болтают. Малколм понял, что они боятся тишины и торопятся заполнить его звуками своих голосов. В горах он осознал, что молчание, сопровождаемое точными и понятными жестами, которым он быстро обучился, во многих ситуациях предпочтительнее любых слов. Малколм не подчинился только одному предписанию его епитимьи. Он не молился. Пока окружавшие его монахи возносили молчаливые молитвы Господу, он думал, предавался игре воображения, восстанавливал в памяти накопленные знания, пытался разобраться с прошлым и заглянуть в будущее. Через месяц напряженной работы ума он сделал для себя фундаментально важный вывод. Он не верил больше ни в какого Бога, не верил в Божественность Христа, в особую миссию католической Церкви. Среди множества прочих причин его неверия важнейшей стало понимание, что все существующие в мире религии имеют исторические корни, уходящие в прошлое не глубже, чем на пять тысяч лет. В сравнении с необъятными толщами геологических эпох существования Вселенной, история религий выглядела песчинкой в пустыне Сахара. Точно так же Малколм склонен был теперь согласиться с доводами науки, утверждавшей, что гомо сапиенс произошел от человекообразных обезьян миллионы лет назад. Научные доказательства этого по сути неопровержимы, но клерикалы большинства конфессий предпочитают от них отмахиваться, поскольку стоит признать правоту научной теории, как они окажутся не у дел. Таким образом, многочисленные боги и религии оказывались всего лишь сравнительно недавними выдумками. Тогда почему же в мире так много верующих? Эйнсли не раз задавал себе этот вопрос и находил только одно объяснение. Люди подсознательно стремятся уйти от мыслей о тщете бытия, от концепции «из праха — в прах», которая по иронии судьбы так ясно высказана именно в Екклесиасте: «Потому что участь сынов человеческих и участь животных — участь одна… и нет у человека преимущества перед скотом; потому что все — суета! Все идет в одно место; все произошло из праха, и все возвратится в прах».[6] Так что же, разубеждать верующих? Ни в коем случае! Тем, кто находит в религии утешение, нужно не только предоставить свободу, но и при необходимости отстаивать их право на это. Малколм дал себе зарок никогда не смущать искренних убеждений других. Как же ему самому жить дальше? Ясно, что служение Церкви больше не для него. Оглядываясь назад, он понимал, что ошибся в выборе профессии: теперь, когда прошел год по смерти матушки, Малколму легче было взглянуть правде в глаза. При их последней встрече, уже зная, что близится ее последний час, Виктория Эйнсли взяла сына за руку и прошептала: «Ты стал священником, потому что я так хотела. Я не была уверена, что ты действительно стремишься к этому, но меня переполняла гордость. Моя мечта сбылась… Боюсь, Бог теперь зачтет мне этот грех». Малколму удалось убедить ее тогда, что греха на ней нет и что он сам нисколько не сожалеет о сделанном выборе. Уход Виктории Эйнсли был безмятежен. Теперь ее не было, и Малколм счел себя вправе изменить свое отношение к Церкви. Голос стюардессы прервал размышления Малколма: — Капитан просит сообщить вам, что мы приближаемся к Атланте. Пожалуйста, убедитесь, что вы застегнули ремни, закрепили столики для подносов и подняли кресла. Малколм постарался не слышать эти слова, вновь заныривая в прошлое. Он пробыл потом в обители еще один месяц — достаточный срок для проверки зрелости принятых решений. За это время он в своих новых убеждениях только укрепился, а к концу второго месяца написал заявление о сложении с себя сана и попросту ушел из монастыря. С чемоданчиком в руке, куда легко поместились все его пожитки, Малколм протопал с десяток километров, а потом шофер попутного грузовика подбросил его до Филадельфии. Автобусом он добрался до аэропорта, и, не имея никакого определенного плана, наугад попросил в кассе билет на ближайший самолет. Ему выпало лететь в Майами. Там он и начал жизнь с нуля. Вскоре после переезда во Флориду Малколм встретил Карен — девушку из Канады, проводившую в Майами отпуск. Познакомились они в очереди в прачечной. Эйнсли пришел сдать в стирку несколько рубашек и был озадачен вопросом приемщицы, какими он хочет получить свои вещи — сложенными или на вешалках? Его сомнения разрешил голосок из-за спины: — Если едете куда-нибудь, попросите сложить, а если нет — лучше на вешалках. — Нет, больше никаких поездок. — Он обернулся и увидел привлекательную молодую девушку, которая дала ему этот совет. Потом ответил приемщице: — Пусть будут вешалки. Пока Карен сдавала свое платье, Малколм дожидался у двери. — Хотел поблагодарить вас за помощь, — сказал он. — Интересно, а почему это вы так не любите путешествовать? — неожиданно спросила девушка. — Здесь не самое лучшее место для долгих рассказов. Быть может, пообедаете со мной? Карен колебалась всего лишь мгновение, а потом тряхнула челкой: — Конечно. Почему бы и нет? Так начался роман, который развивался стремительно, и через две недели Малколм сделал ей предложение. Примерно в то же время он наткнулся в «Майами Гералд» на объявление о приеме на работу в полицию. Ему вспомнился отец Рассела, детектив Кермит Шелдон, который был другом семьи Эйнсли, и это помогло ему решиться. Он поступил на службу в полицейское управление Майами, после того как с отличием закончил десятинедельный курс обучения. Карен не только не возражала против переезда из Торонто в Майами, но сделала это с радостью. Многое узнав в первые дни о прошлой жизни Малколма, она с пониманием отнеслась и к его выбору нового поприща. — В каком-то смысле ты будешь заниматься прежним делом, — сказала она. — Удерживать человечество на прямой, но узенькой стезе добродетели. Он рассмеялся в ответ. — Нет, это работа куда более трудоемкая, зато плоды ее гораздо ощутимее. Жизнь показала, что он не ошибался. Через несколько месяцев Малколм узнал, что Рассел Шелдон тоже покончил со служением католической Церкви. Причина, заставившая его сделать это, была донельзя простой: он хотел жениться и завести детишек. В письме к Малколму Рассел писал: «Известно ли тебе, что таких, как мы с тобой, священников, покинувших лоно официальной Церкви по собственному желанию, в большинстве своем, тридцатилетних, примерно семнадцать тысяч в одних только Соединенных Штатах? И это данные католической статистики!» В отличие от Эйнсли, Рассел не утратил веры и присоединился в Чикаго к независимой католической организации, в которой снова стал священником, несмотря на то, что официально считался расстригой. Он писал далее: «Мы верим в Бога и Сына Его Иисуса Христа, но Ватикан и курию считаем сборищем одержимых жаждой власти толстокожих эгоистов, которые идут по пути неизбежного саморазрушения. И мы не одиноки. По всей Америке уже почти три сотни католических приходов, которые полностью порвали с Римом. Есть еще такие приходы у нас в Иллинойсе, целых пять — в Южной Флориде и еще несколько — в Калифорнии. Полного списка нет, потому что отсутствует централизация, да она и не нужна. Унос все считают, что нам менее всего потребен еще один „непогрешимый“ директивный орган с „наместниками Бога“ во главе. Уж будь уверен, много из того, что мы делаем, Риму не понравилось бы! Мы даем Причастие всем желающим, потому что Бога, по нашему мнению, не нужно от кого-либо ограждать. Мы венчаем разведенных католиков и даже людей одного пола, если они желают соединиться узами брака. Мы не поощряем абортов, но, с другой стороны, полагаем, что право выбора всегда должно оставаться за женщиной. У нас и церкви-то нет как таковой со всеми ее пышными одеяниями, статуями, витражами и позолотой, и мы не собираемся заводить эту мишуру. Все свободные средства наша община тратит на пропитание для обездоленных. По временам ты подвергаемся нападкам со стороны Римской католической церкви, и тем чаще, чем быстрее растут наши ряды. Кажется, в Ватикане занервничали. Один архиепископ сказал репортерам, что ни одно из наших дел не получит благословения Божия. Нет, ты только вдумайся: они присвоили себе прерогативу единственных слуг Господа!» Малколм и теперь получал иногда весточки от Рассела, который оставался независимым католическим священником и был счастлив в семейном союзе с бывшей монахиней, в последнем письме он сообщил, что у них двое детей. Шасси авиалайнера компании «Дельта» нежно коснулись посадочной полосы аэропорта Атланты. Теперь Эйнсли оставалось только совершить двухчасовой перелет до Торонто. Он не без удовольствия заметил, что мысли непроизвольно переключились с событий прошлого на приятные дни, которые ждали его впереди. Глава 5 По выходе из таможенной зоны аэропорта Торонто Малколм сразу увидел табличку с надписью ЭЙНСЛИ, которую держал в вытянутой вверх руке молодой человек в шоферской униформе. — Вы мистер Эйнсли из Майами? — спросил он учтиво, когда Малколм замедлил шаг. — Да, но я никак не ожидал, что… — Генерал Гранди прислал машину встретить вас. Позвольте вашу сумку, сэр. Джордж и Вайолет Гранди, родители Карен, жили в Скарборо-Тауншип, на самой восточной окраине Большого Торонто. Поездка заняла час с четвертью, то есть дольше обычного, виной тому был прошедший накануне обильный снегопад, снег успели убрать лишь с магистрали — четыреста первого шоссе, над городом висело унылое серое небо, слегка подмораживало. Как многие обитатели Флориды, попадающие зимой в северные широты, Малколм с удивлением обнаружил, что одет слишком легко. Если Карен не догадалась захватить его теплые вещи, придется одолжить или купить что-нибудь. А вот прием, который ожидал его в скромном доме семьи Гранди, своей теплотой превзошел все его ожидания. Как только машина остановилась у крыльца, входная дверь распахнулась, и вся семья высыпала на улицу встретить его. Карен первой обняла и поцеловала его, шепнув: — Господи, как хорошо, что ты приехал! Эта ласка стала для него приятной неожиданностью, а тут еще Джейсон тянул его за полу плаща с криком: «Папа! Папочка приехал!» Эйнсли высоко поднял его и весело крикнул: «С днем рождения!» А потом сгреб в охапку их обоих, троица переплела руки в дружном объятии. Торжество по случаю двойного дня рождения продолжалось глубоко за полночь. Утро следующего дня они проспали, а после обеда Малколм, Карен и Джейсон отправились на прогулку вдоль озера Онтарио, на берегу которого располагался Скарборо. С высоких утесов они видели противоположный берег, но соседний штат Нью-Йорк, находившийся в нескольких десятках километров, не был виден. Ночью опять шел снег, и вся семья вдоволь наигралась в снежки. Попав с третьей попытки в цель, которую он наметил для себя, — голову отца, Джейсон воскликнул: — Эх, нам бы в Майами хоть немножко снега! Он получился у них с Карен маленьким здоровячком, широкоплечим и длинноногим. В его огромных карих глазах уже в этом возрасте нередко читалась взрослая задумчивость, словно мальчишка знал, сколько интересных открытий ему предстоит совершить в жизни, хотя не вполне понимал, как он это сделает. Но гораздо чаще лицо его озарялось ослепительной улыбкой, словно напоминая взрослым с их проблемами, что этот солнечный мир все-таки создан для счастья. Отряхнув друг друга от снега, они пошли дальше. Как редко им доводится побродить вот так втроем, подумал Эйнсли, обнимая жену и сына за плечи! Когда непоседливый Джейсон убежал от них вперед, Карен сказала: — Наверное, самое время сообщить тебе интересную новость. Я беременна. Малколм остановился и удивленно посмотрел на нее. — Но я думал… — Я тоже так думала. Видишь, как ошибаются иногда врачи. Я проверялась дважды. Во второй раз позавчера. Не хотела говорить тебе прежде, чтобы не подавать нам обоим пустых надежд. Только подумай, Малколм, у нас будет еще один маленький! Они давно хотели завести второго ребенка, но гинеколог сказал Карен, что у нее это вряд ли получится. — Я хотела все рассказать тебе в самолете по пути сюда… Услышав это, Малколм с досадой хлопнул себя ладонью полбу: — Представляю, как я испортил тебе вчера настроение! Милая, прости. — Я больше не сержусь на тебя. Ты не мог поступить иначе. А теперь мы вместе и ты все знаешь. Ты счастлив? Вместо ответа Малколм крепко обнял ее и поцеловал. — Эй, вы двое! — окликнул их Джейсон и рассмеялся. И когда они обернулись, в них уже летел пущенный меткой рукой снежок. Глава 6 В первый рабочий день Малколму не удалось даже подумать о деле Элроя Дойла. Его стол оказался завален папками и бумагами, накопившимися за четыре дня. Прежде всего он должен был разобраться со счетами, которые выставили его детективы за сверхурочную работу. Он положил их перед собой. Сидевший за соседним столом Хосе Гарсия приветствовал его так: — С возвращением, сержант. Приятно видеть, что вы умеете выделять действительно важные бумаги. — И кивком указал на счета. — Знаю я вас, парни, — усмехнулся Эйнсли. — Вам бы только побольше деньжат заколотить. Гарсия изобразил обиду: — А как иначе семью-то прокормишь? Оба шутили, но на самою деле оплата сверхурочной работы составляла важную часть бюджета семьи каждого из них. Как ни парадоксально, но при том, что в детективы производили только лучших из лучших, такое повышение в полицейском управлении Майами не сопровождалось увеличением жалованья. Каждый час переработки сыщики детально описывали в докладной, к которой прилагался счет, эти бумаги подавались на утверждение сержанту, который командовал группой, Эйнсли ненавидел арифметику и поспешил закончить подсчеты как можно быстрее. Но на очереди были бланки полугодовой аттестации сотрудников — на каждого сыщика из своей команды Эйнсли писал от руки характеристику, передавая затем секретарше, чтобы она их перепечатала. А потом еще и еще бумаги: рапорты детективов по текущим расследованиям, включая ряд новых дел об убийствах, — со всем этим он должен был ознакомиться, завизировать и в случае необходимости дать оперативные указания. — В такие минуты, — пожаловался Эйнсли сержанту Пабло Грину, — я чувствую себя занудой-клерком из романов Диккенса. Вот почему только ближе к концу рабочего дня он смог переключиться на дело Дойла. Захватив с собой диктофон, он отправился в кабинет Лео Ньюболда. — Почему ты явился ко мне только сейчас? — спросил лейтенант. — Впрочем, я и сам догадываюсь. Пока Эйнсли возился с диктофоном, Ньюболд отдал распоряжение секретарю ни с кем его не соединять и плотно закрыл дверь. — Давай включай запись, мне не терпится ее прослушать. Эйнсли поставил запись с самого начала, с того момента, как он включил магнитофон в маленькой комнате в непосредственной близости от зала казней. Сначала ничего не было слышно, потом раздался звук открывающейся двери, когда Хэмбрик, молодой офицер тюремной стражи, привел закованного в цепи бритоголового Элроя Дойла, вместе с двумя надзирателями, затем послышались шаги капеллана Аксбриджа, вошедшего последним. Эйнсли тихо комментировал. Ньюболд внимательно вслушивался в голос — пронзительные реплики тюремного священника… потом едва различимый голос Дойла, обращающегося к Эйнсли: «Благословите меня, святой отец…» Вопль Аксбриджа: «Это богохульство!»… Слова Дойла: «Уберите эту мразь отсюда!» Ньюболд покачал головой: — Невероятно. — Подождите, то ли еще будет. Чтобы расслышать «исповедь» Дойла, пришлось напрягать слух, так тихо он говорил. «Я убил несколько людей, святой отец»… «Первое убийство… Кто это был?» «Япошки из Тампы»… Ньюболд — весь внимание — стал быстро делать заметки. Дойл, между тем, признавался в убийствах… Эсперанса, Фросты, Ларсены, Хенненфельды, Урбино, Темпоуны… — Цифры не сходятся, — сказал Ньюболд. — Знаю, ты говорил мне об этом, но я все же надеялся… — Что я не умею считать? — Эйнсли с улыбкой покачал головой. Запись дошла до того места, когда Дойл начал яростно отрицать свою причастность к убийству Эрнстов: «…Я не делал этого, святой отец!.. Это вранье, мать твою!.. Я не хочу тащить с собой в могилу чужой грех». — Останови-ка! — скомандовал вдруг Ньюболд. Эйнсли нажал на кнопку «пауза». В кабинете со стеклянными стенами установилась тишина. — Боже, до чего все это похоже на правду! — Ньюболд поднялся из-за стола и нервно зашагал из угла в угол. Потом спросил: — Сколько Дойлу оставалось жить в тот момент? — От силы десять минут. Едва ли больше. — Просто не знаю, что и думать. Я был уверен, что не поверю его словам… Но когда смерть так близка… — лейтенант в упор посмотрел на Эйнсли. — Ну, а ты-то сам поверил ему? Эйнсли постарался хорошенько взвесить свой ответ: — Вам известно, сэр, что по поводу этого убийства у меня с самого начала возникли сомнения, и потому… — он не закончил фразу. — И потому тебе легче было поверить ему, — завершил ее Ньюболд. Эйнсли молчал. Что он мог добавить к этому? — Давай дослушаем кассету, — сказал Ньюболд. Эйнсли включил воспроизведение и услышал собственный голос: «…Ты хоть чуть-чуть сожалеешь о том, что натворил?» «Ни хрена я не жалею!.. Вы должны дать мне прощение за тех, кого я не убивал!» — Он безумен, — заметил Ньюболд. — Вернее, был. — Я тоже так подумал тогда и до сих пор так считаю. Но ведь и безумец не всегда лжет. — Он был патологическим лжецом, — напомнил Ньюболд. Они помолчали, слушая, как Эйнсли говорит Дойлу: «…Ни один священник не смог бы отпустить тебе грехи, а ведь я лишен сана». И выпад лейтенанта Хэмбрика: «Хватит тешить свою гордыню, дайте ему последнее утешение». Пока звучала молитва Фуко, которую Эйнсли зачитывал, а Дойл повторял, Ньюболд не сводил глаз с подчиненного. Потом, заметно взволнованный, он быстро провел ладонью по лицу и тихо сказал: — Ты молодчина, Малколм. Вернувшись за стол, Ньюболд некоторое время посидел молча, словно взвешивал, что перетянет: его собственная предубежденность или только что услышанная исповедь Дойла. После паузы он сказал: — Ты возглавлял наше спецподразделение, Малколм, так что это дело по-прежнему твое. Что предлагаешь? — Мы проверим все детали в показаниях Дойла — золотой зажим для денег, ограбление, семья Икеи, нож в могиле. Я поручу это Руби Боуи, как раз для нее работа. Только так мы сможем выяснить, солгал ли мне Дойл. — Допустим на минуту, что не солгал, — Ньюболд посмотрел на Эйнсли испытующе. — Что тогда? — А что нам в таком случае останется? Заново расследовать убийство Эрнстов. Ньюболд сделался мрачнее тучи. В полицейской работе едва ли есть что-либо более неприятное, чем необходимость заново открывать дело об убийстве, которое считалось окончательно раскрытым. Особенно такое громкое дело. — Хорошо, — сказал Ньюболд поразмыслив. — Пусть Руби берется за работу. Мы должны выяснить все до конца. Глава 7 — Проверку можешь проводить в каком угодно порядке, — наставлял Эйнсли Руби Боуи. — Но так или иначе, придется тебе слетать в Тампу. Их разговор происходил в семь часов на следующее утро после беседы Эйнсли с Ньюболдом. Эйнсли сидел за своим рабочим столом в отделе. Руби пристроилась рядом. Накануне вечером он дал ей кассету с копией записи и попросил прослушать ее дома. Когда они встретились утром, она все еще выглядела потрясенной. — Не думала, что это будет так тяжело. Почти не спала потом. Я словно влезла в вашу шкуру. Закрою глаза, и чудится, что я там, в тюрьме. — Значит, ты усекла, что именно в показаниях Дойла мы должны проверить? — Выписала для себя. — Руби подала Эйнсли блокнот. Он проглядел записи и отметил, что, по своему обыкновению, она ничего не упустила. — Тогда принимайся за работу. Я знаю, ты справишься. Когда Руби ушла, Эйнсли с тоской принялся разбирать бумаги на своем столе — он еще не знал, что в тот день ему было отпущено на это всего лишь несколько минут. В семь тридцать две на пульт оперативного дежурного полиции Майами поступил телефонный звонок. — Девять-один-девять слушает, чем могу быть полезен? — ответил диспетчер. Сработал автоматический определитель, указавший номер аппарата и имя владельца: Т. ДАВАНАЛЬ. — Пожалуйста, пришлите кого-нибудь на авеню Брикелл, дом двадцать восемь ноль один. В моего мужа стреляли! — сообщил запыхавшийся женский голос. Дежурный занес адрес в компьютер и нажатием кнопки передал его на дисплей женщины-диспетчера, которая сидела в противоположном углу того же зала. Диспетчер сразу определила, что преступление совершено в семьдесят четвертой зоне. Она вывела на экран список находившихся поблизости патрульных машин, выбрала из них одну и вызвала ее по радио: — Диспетчерская вызывает один-семь-четыре. — Когда сто семьдесят четвертая патрульная группа ответила, диспетчер послала в эфир один длинный гудок, обозначавший крайнюю степень важности последующего сообщения, а потом сказала: — Вариант «три-тридцать» по авеню Брикелл, дом двадцать восемь ноль один. Тройка в этом коде означала срочность и предписывала воспользоваться мигалкой и сиреной, а тридцаткой, на языке полицейского радиообмена, было преступление с применением огнестрельного оружия. — Понял вас. Нахожусь неподалеку, в районе парка Элис Уэйнрайт. Закончив переговоры с патрульными, диспетчер сделала знак Харри Клементе, сержанту, отвечавшему за работу центра связи управления полиции, который тут же оставил свое место за центральным пультом и подошел к ней. Она показала ему адрес на своем дисплее. — Что-то знакомое. Как ты думаешь, это действительно у них? Клементе склонившись прочитал адрес и почти сразу ответил: — Черт меня побери, ты права! Это у Даваналь. — Вариант «три-тридцать». — Ничего себе! — сержант пробежал глазами остальную информацию. — Похоже, у них неприятности. Спасибо, что сказала. Держи меня в курсе и дальше. Дежурный тем временем продолжал разговор с женщиной, которая вызвала полицию. — Патрульная группа уже к вам выехала. Мне нужно проверить, правильно ли записана ваша фамилия. Д-а-в-а-н-а-л-ь, так? — Да, да! — ответили нетерпеливо. — Это фамилия моего отца, а моя — Мэддокс-Даваналь. Дежурного так и подмывало спросить: «Вы из той самой семьи Даваналь?», но он лишь сказал: — Пожалуйста, мэм, не кладите трубку до приезда полицейских. — Не могу. У меня полно дел, — после чего в телефонной трубке раздался щелчок и линия разъединилась. В семь тридцать девять патрульная группа сто семьдесят четыре вышла на связь с диспетчерской. — У нас тут стреляют. Соедините меня с отделом по расследованию убийств на первом тактическом, — потребовал патрульный. — Ждите, соединяю. Малколм Эйнсли сидел за своим столом, когда его портативная рация подала признаки жизни, и он выслушал диспетчера. Не отрываясь от бумаг, он повернулся к Хорхе: — Займись этим ты. — Слушаюсь, сержант, — Хорхе Родригес по своей рации сказал диспетчеру: — Говорит «тринадцать-одиннадцать», переключите «один-семь-четыре» на меня. Через несколько секунд его соединили. — «Один-семь-четыре», говорит «тринадцать-одиннадцать». Что случилось? — «Тринадцать-одиннадцать», у нас стрельба при невыясненных обстоятельствах. Возможно, вариант «тридцать один». Авеню Брикелл, дом двадцать восемь ноль один. Услышав этот адрес и код «тридцать один», означавший убийство, Эйнсли вскинул голову. Потом отодвинул от себя бумаги, резко поднялся, с грохотом толкнув стул, и кивнул Хорхе. Тот понял его без слов и передал: — Выезжаем к вам, «один-семь-четыре». Обеспечьте неприкосновенность места преступления. Если необходимо, вызовите подмогу. — Выключив рацию, он спросил: — Это в особняке той самой богатой семьи? — Именно. У Даваналей. Я этот адрес прекрасно знаю, да он известен чуть ли не каждому. Действительно, в Майами едва сыскалась бы фамилия более знаменитая. Даваналям принадлежала сеть универмагов, покрывавшая всю Флориду. Они же владели телевизионным каналом, делами которого Фелиция Мэддокс-Даваналь заправляла самолично. Но самое главное, что эта семья выходцев из Центральной Европы, перебравшихся в США после первой мировой войны, была местным символом престижа и власти, обладая как финансовым, так и экономическим могуществом. Пресса уделяла Даваналям огромное внимание. Их называли иногда «наша королевская семья», к чему не столь раболепные журналисты спешили добавить: «члены которой и ведут себя соответственно». Зазвонил телефон. Родригес снял трубку, потом передал ее Эйнсли. — Это сержант Клементе из центра связи. — Привет, Харри… Да, мы в курсе. Сейчас выезжаем туда. — Между прочим, погибшего зовут Байрон Мэддокс-Даваналь. Это зятек. Его жена позвонила по девять-одиннадцать. Тебе о нем что-нибудь известно? — Напомни. — Он был просто Мэддоксом, пока не женился на Фелиции. Семья настояла, чтобы он взял двойную фамилию. Им невыносима была мысль, что род Даваналей может в один прекрасный день оборваться. — Спасибо. Нам сейчас любые крохи информации дороги. Положив трубку, Эйнсли сказал Родригесу: — За этим делом будут следить все столпы города, Хорхе. Нужно провести следствие безукоризненно. Ступай вниз к машине и жди меня. Я доложу лейтенанту. Ньюболд, который только что явился на службу, встревоженно бросил взгляд на вошедшего к нему Эйнсли. — Что случилось? — Байрон Мэддокс-Даваналь погиб при загадочных обстоятельствах в семейном особняке. Возможно, это тридцать первый вариант. — Боже милостивый! Это не тот ли, который женился на Фелиции? — Он самый. — А она — внучка старика Даваналя, так? — Совершенно верно. Она сама вызвала полицию. Я подумал, вам нужно сообщить об этом. Когда Эйнсли поспешно вышел из кабинета, Ньюболд схватился за телефон. — Похоже на замок какого-нибудь феодала, — заметил Хорхе, когда они подъехали к роскошной усадьбе Даваналей в машине без полицейской маркировки. Многоэтажный дом с башенками под черепичной крышей и прилегающая территория занимали добрый гектар. Окруженный высокой, почти как крепостная, стеной из крупных каменных блоков с контрфорсами по углам, особняк и в самом деле отдавал средневековьем. — Остается только удивляться, что нет рва и подъемного моста, — согласился Эйнсли. Позади усадьбы открывался вид на залив Бискейн-Бей и дальше — на Атлантический океан. К громоздкому, нелепейшей планировки особняку, лишь верхняя часть которого виднелась за оградой, можно было попасть через ворота из кованого железа с геральдическими гербами на обеих створках. Сейчас ворота были закрыты, но было видно, что за ними тянется к дому изгиб подъездной дорожки. — Вот ведь черт! Неужели они уже здесь? — раздраженно воскликнул Эйнсли, заметив телевизионную передвижку неподалеку от ворот и сообразив, что репортеры пронюхали про громкое дело, подслушивая переговоры полицейских по радио. Но нет, на этом микроавтобусе ясно читались буквы WBEQ — эмблема собственной телекомпании Даваналей. Их, скорее всего, навел кто-то из усадьбы, и они оказались на месте первыми. Ближе к воротам были припаркованы три сине-белых патрульных машины с поблескивающими маячками на крышах. Либо сто семьдесят четвертые вызвали себе массированную подмогу, либо сюда слетелись все, кто принял сообщение по радио. Второе — вероятнее. Нет ничего хуже зеваки-полицейского, досадливо поморщился Эйнсли. У ворот происходила перепалка между двумя патрульными и телегруппой, которую возглавляла Урсула Феликс, привлекательная чернокожая журналистка, знакомая Эйнсли. Желтая лента полицейского кордона уже была натянута поперек въезда, но один из патрульных узнал Эйнсли и Родригеса и пропустил их внутрь. Хорхе поневоле пришлось сбавить ход, и Урсула Феликс буквально повисла у них на капоте, чтобы остановить. Эйнсли опустил стекло со своей стороны. — Малколм, послушай! — взмолилась репортерша. — Ты должен вразумить этих парней. Наш босс, леди Даваналь, просила нас приехать. Она так и сказала по телефону. Наш канал принадлежит Даваналям, и что бы там у них ни случилось, мы должны сообщить об этом в утреннем выпуске новостей. Стало быть, их действительно навели изнутри, подумал Эйнсли. И не кто-нибудь, а сама Фелиция Меддокс Даваналь, то есть женщина, ставшая вдовой всего за несколько минут до того. — Послушай, Урсула, — сказал он, — сейчас этот дом — место преступления, и тебе прекрасно известно, что это значит. Скоро сюда прибудет сотрудник из пресс-службы. Он сообщит тебе все, что мы сочтем нужным сделать достоянием гласности. Вмешался оператор, торчавший за спиной у журналистки: — Миссис Даваналь не признает полицейских установлений, когда речь идет о собственности семьи. А тут все принадлежит им — и по ту, и по эту сторону от ворот, — он указал сначала на дом, а потом на телевизионный микроавтобус. — И характер у нашей леди крутой, — добавила Урсула. — Если мы не прорвемся внутрь, можем запросто вылететь с работы. — Я буду иметь это в виду. — Эйнсли сделал знак, чтобы Хорхе въезжал в ворота. — Назначаю тебя ведущим детективом по этому делу, — сказал он ему. — Я тоже подключусь к расследованию. — Слушаюсь, сержант. Колеса их машины зашелестели по гравию подъездной аллеи, они миновали несколько высоких пальм и фруктовых деревьев, затем припаркованный ближе к дому белый «бентли» и остановились у помпезного парадного входа с затейливой дверью, одна из створок которой была распахнута. Когда Эйнсли и Родригес выбрались из машины, входная дверь открылась полностью и на пороге возник высокий немолодой мужчина, который держался с таким чувством собственного достоинства, что нельзя было не распознать в нем дворецкого. Он посмотрел на их полицейские значки и заговорил с британским акцентом: — Доброе утро, джентльмены. Прошу вас войти. — В просторном, обставленном дорогой мебелью холле он снова повернулся к ним. — Миссис Мэддокс-Даваналь сейчас говорит по телефону. Она просила вас подождать здесь. — Нет, так дело не пойдет, — резко возразил Эйнсли. — Поступило сообщение, что в доме была стрельба, и мы пройдем на место преступления немедленно. Вправо от холла уходил застланный ковровой дорожкой коридор, в дальнем конце которого маячила фигура полицейского в форме. — Тело здесь! — окликнул он детективов. Заметив, что Эйнсли готов направиться туда, дворецкий издал протестующий возглас: — Но миссис Даваналь особо просила… — Как вас зовут? — перебил Эйнсли. — Холдсворт. — А имя? — вмешался Хорхе, сразу заносивший все в блокнот. — Хэмфри. Но вы должны понять, что… — Нет, Холдсворт, — с нажимом сказал Эйнсли, — это вы должны понять, что этот дом — место преступления и тут сейчас распоряжаемся мы. Сюда скоро прибудет еще много наших людей. Не чините им препятствий, но и не уходите, нам нужно будет вас допросить. Просьба также оставить все вещи в доме на своих местах и ничего не трогать. Ясно? — Предположим, — ответил Холдсворт обиженно. — И передайте миссис Мэддокс-Даваналь, что она нам скоро понадобится. Эйнсли прошел коридором. За ним следовал Хорхе. — Сюда, пожалуйста, сержант. — Указал им путь патрульный, на нагрудном значке которого можно было прочитать фамилию НАВАРРО, подведя к дверям комнаты, являвшей собой странное сочетание спортзала и кабинета. Эйнсли и Хорхе с блокнотами в руках остановились на пороге и осмотрелись. Это было очень большое и светлое помещение, залитое лучами рассветного солнца сквозь проемы настежь распахнутых французских окон, с видом на заросший цветами патио и дальше — на синеву залива и океан вдалеке. Ближе всего к детективам, подобно спартанцам-караульным, выстроились в ряд с полдюжины тренажеров — сияющий хром, черная кожа. Командиром выделялся среди них тренажер с грузами, рядом располагался имитатор академической гребли, бегущая дорожка со встроенным компьютером, шведская стенка и еще два снаряда, назначение которых невозможно было определить сразу. Всего тысяч на тридцать долларов, прикинул на глазок Эйнсли. И тут же располагался элегантный, нет — совершенно роскошный кабинет с удобными стульями, бюро, конторками, рядами дубовых книжных полок, тесно уставленных переплетенными в натуральную кожу фолиантами. А в центре всего — красивый, современный письменный стол и далеко отодвинутое кресло с подвижной высокой спинкой. Между столом и креслом на полу распласталось тело мужчины. Труп лежал на правом боку, левая верхняя часть черепа была полностью снесена, по плечам расползлось багровое пятно с вкраплениями раздробленной кости и мозговых тканей. Огромная лужа полусвернувшейся крови растеклась по ковру, пропитав легкие брюки и белую рубашку мертвого человека. Орудия убийства нигде не было видно, но по всем приметам это было огнестрельное оружие. — С тех пор как вы прибыли сюда, здесь никто ничего не трогал? — Хорхе адресовал этот вопрос патрульному Наварро. — Нет, я службу знаю, — мотнул головой молодой полисмен, но почти сразу его осенило. — Но вообще-то я застал здесь жену покойного. Она могла… Спросите лучше у нее самой. — Спросим непременно, — заверил Хорхе. — Но на этот вопрос вы сами должны ответить для протокола. Насколько можно судить, отсутствует орудие убийства. Вы видели его в этой комнате или где-либо еще? — Искал как проклятый. Ничего. — А что миссис Мэддокс-Даваналь, — вмешался Эйнсли, — как она вам показалась по первому впечатлению? Наварро задумался, потом неуклюжим взмахом руки указал на труп. — Вообще-то, если подумать, что это был ее муж и все такое… она что-то была странно спокойна, почти равнодушна. Я даже удивился. И потом она… — Что она? — нетерпеливо спросил Эйнсли. — Она сказала мне, что приедут телевизионщики WBEQ. Это их собственный канал. — Это всем известно. Дальше что? — Она хотела, чтобы я, то есть она приказала мне пропустить их сюда. Я сказал ей, что надо дождаться детективов из отдела убийств. Ей это очень не понравилось. Молодой полицейский снова замялся, и Хорхе пришлось слегка поднажать на него: — Ну, что там у вас еще, выкладывайте! — Понимаете, у меня создалось впечатление, что эта леди привыкла всем и вся командовать и не любит, когда ей перечат. — Приятно встретить наблюдательного патрульного, — пробормотал Хорхе, делая пометку в своем блокноте. И он принялся за обычную процедуру вызовов на место экспертов-криминалистов, судебного медика и представителя прокуратуры. Это значило, что скоро в этой комнате и по всему дому станет многолюдно, начнется кропотливая работа. — Пойду осмотрюсь, — сказал Эйнсли. Стараясь ступать осторожно, он подошел к балконной двери. Он еще с порога заметил, что одна из ее створок чуть приоткрыта. Приглядевшись, он заметил с наружной стороны свежие следы взлома. Внутри патио он увидел коричневые следы, какие мог оставить человек, ступивший во влажную землю или грязь. В дальнем конце двора у самой стены была разбита цветочная клумба, на которой Эйнсли ясно различил те же следы, словно кто-то перемахнул через стену и подобрался к дому с тыла. Отпечатки были оставлены кроссовками или другой спортивной обувью.

The script ran 0.01 seconds.