Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Этель Лилиан Войнич - Овод [1897]
Язык оригинала: BRI
Известность произведения: Высокая
Метки: adv_history, prose_history, О любви, Роман

Аннотация. В судьбе романтического юноши Артура Бёртона немало неординарных событий – тайна рождения, предательство близких людей, инсценированное самоубийство, трагическая безответная любовь, пронесённая через всю жизнь. Роман «Овод» Э.Л.Войнич целое столетие волнует многие поколения читателей.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 

– Что же с ним сделают? Бледное лицо Джем мы стало ещё бледнее. – Вряд ли нам стоит ждать, пока мы это узнаем, – сказала она. – Вы думаете, что нам удастся его освободить? – Мы /должны/ это сделать. Мартини отвернулся и стал насвистывать, заложив руки за спину. Джемма не мешала ему думать. Она сидела, запрокинув голову на спинку стула и глядя прямо перед собой невидящими глазами. В её лице было что-то напоминающее «Меланхолию» Дюрера[85]. – Вы успели поговорить с ним? – спросил Мартини, останавливаясь перед ней. – Нет, мы должны были встретиться здесь на следующее утро. – Да, помню. Где он сейчас? – В крепости, под усиленной охраной я, говорят, в кандалах. Мартини пожал плечами: – На всякие кандалы можно найти хороший напильник, если только Овод не ранен… – Кажется, ранен, но насколько серьёзно, мы не знаем… Да вот послушайте лучше Микеле: он был при аресте. – Каким же образом уцелел Микеле? Неужели он убежал и оставил Ривареса на произвол судьбы? – Это не его вина. Он отстреливался вместе с остальными и исполнил в точности все распоряжения. Никто ни в чём не отступал от них, кроме самого Ривареса. Он как будто вдруг забыл, что надо делать, или допустил в последнюю минуту какую-то ошибку. Это просто необъяснимо… Подождите, я сейчас позову Микеле… Джемма вышла из комнаты и вскоре вернулась с Микеле и с широкоплечим горцем. – Это Марконе, один из наших контрабандистов, – сказала она. – Вы слышали о нём. Он только что приехал и сможет, вероятно, дополнить рассказ Микеле… Микеле, это Мартини, о котором я вам говорила. Расскажите ему сами всё, что произошло на ваших глазах. Микеле рассказал вкратце о схватке между заговорщиками и отрядом. – Я до сих пор не могу понять, как всё это случилось, – добавил он под конец. – Никто бы из нас не уехал, если б мы могли подумать, что его схватят. Но распоряжения были даны совершенно точные, и нам в голову не пришло, что, бросив картуз наземь, Риварес останется на месте и позволит солдатам окружить себя. Он был уже рядом со своим конём, перерезал недоуздок у меня на глазах, и я собственноручно подал ему заряженный пистолет, прежде чем вскочить в седло. Должно быть, он оступился из-за своей хромоты – вот единственное, что я могу предположить. Но ведь в таком случае можно было бы выстрелить… – Нет, дело не в этом, – перебил его Марконе. – Он и не пытался вскочить в седло. Я отъехал последним, потому что моя кобыла испугалась выстрелов и шарахнулась в сторону, но всё-таки успел оглянуться на него. Он отлично мог бы уйти, если бы не кардинал. – А! – негромко вырвалось у Джеммы. Мартини повторил в изумлении: – Кардинал? – Да, он, чёрт его побери, кинулся прямо под дуло пистолета! Риварес, вероятно, испугался, правую руку опустил, а левую поднял… вот так. – Марконе приложил руку к глазам. – Тут-то они на него и набросились. – Ничего не понимаю, – сказал Микеле. – Совсем не похоже на Ривареса – терять голову в минуту опасности. – Может быть, он опустил пистолет из боязни убить безоружного? – сказал Мартини. Микеле пожал плечами: – Безоружным незачем совать нос туда, где дерутся. Война есть война. Если бы Риварес угостил пулей его преосвященство, вместо того чтобы дать себя поймать, как ручного кролика, на свете было бы одним честным человеком больше и одним попом меньше. Он отвернулся, закусив усы. Ещё минута – и гнев его прорвался бы слезами. – Как бы там ни было, – сказал Мартини, – дело кончено, и обсуждать всё это – значит терять даром время. Теперь перед нами стоит вопрос, как организовать побег? Полагаю, что все согласны взяться за это? Микеле не счёл нужным даже ответить на такой вопрос, а контрабандист сказал с усмешкой: – Я убил бы родного брата, если б он отказался. – Ну что ж! Тогда приступим к делу. Прежде всего, есть у вас план крепости? Джемма выдвинула ящик стола и достала оттуда несколько листов бумаги: – Все планы у меня. Вот первый этаж крепости. А это нижний и верхние этажи башен. Вот план укреплений. Тут дороги, ведущие в долину; а это тропинки и тайные убежища в горах и подземные ходы. – А вы знаете, в какой он башне? – В восточной. В круглой камере с решётчатым окном. Я отметила её на плане. – Откуда вы получили эти сведения? – От солдата крепостной стражи, по прозвищу Сверчок. Он двоюродный брат Джино, одного из наших. – Скоро вы со всем этим справились! – Да, мы времени не теряли. Джино сразу пошёл в Бризигеллу, а кое-какие планы были у нас раньше. Список тайных убежищ в горах составлен самим Риваресом: видите – его почерк. – Что за люди в охране? – Это ещё не выяснено. Сверчок здесь не так давно и не знает своих товарищей. – Нужно ещё расспросить Джино, что за человек этот Сверчок. А решено, где будет суд – в Бризигелле или в Равенне? – Пока нет. Равенна – главный город легатства[86], и, по закону, важные дела должны разбираться только там, в трибунале. Но в Папской области с законом не особенно считаются. Его заменяют по прихоти того, кто в данную минуту стоит у власти. – В Равенну Ривареса не повезут, – сказал Микеле. – Почему вы так думаете? – Я в этом уверен. Полковник Феррари, комендант Бризигеллы, – дядя офицера, которого ранил Риварес. Это лютый зверь, он не упустит случая отомстить врагу. – Вы думаете, он постарается задержать Ривареса в Бризигелле? – Я думаю, что он постарается повесить его. Мартини быстро взглянул на Джемму. Она была очень бледна, но её лицо не изменилось при этих словах. Очевидно, эта мысль была не нова для неё. – Нельзя, однако, обойтись без необходимых формальностей, – спокойно сказала она. – Полковник, вероятно, под каким-нибудь предлогом добьётся военного суда на месте, а потом будет оправдываться, что это было сделано ради сохранения спокойствия в городе. – Ну, а кардинал? Неужели он согласится на такое беззаконие? – Военные дела ему не подведомственны. – Но он пользуется огромным влиянием. Полковник, конечно, не отважится на такой шаг без его согласия. – Ну, согласия-то он никогда не добьётся, – вставил Марконе. – Монтанелли был всегда против военных судов. Пока Риварес в Бризигелле, положение ещё не очень опасно – кардинал защитит любого арестованного. Больше всего я боюсь, как бы Ривареса не перевезли в Равенну. Там ему наверняка конец. – Этого нельзя допустить, – сказал Микеле. – Побег можно устроить в дороге. Ну, а уйти из здешней крепости будет потруднее. – По-моему, бессмысленно ждать, когда Ривареса повезут в Равенну, – сказала Джемма. – Мы должны попытаться освободить его в Бризигелле, и времени терять нельзя. Чезаре, давайте займёмся планом крепости и подумаем, как организовать побег. У меня есть одна идея, только я не могу разрешить её до конца. – Идём, Марконе, – сказал Микеле, вставая, – пусть подумают. Мне нужно сходить сегодня в Фоньяно, и я хочу, чтобы ты пошёл со мной. Винченце не прислал нам патронов, а они должны были быть здесь ещё вчера. Когда они оба ушли, Мартини подошёл к Джемме и молча протянул ей руку. Она на миг задержала в ней свои пальцы. – Вы всегда были моим добрым другом, Чезаре, – сказала Джемма, – и всегда помогали мне в тяжёлые минуты. А теперь давайте поговорим о деле. Глава III – А я, ваше преосвященство, ещё раз самым серьёзным образом заявляю, что ваш отказ угрожает спокойствию города. Полковник старался сохранить почтительный тон в разговоре с высшим сановником церкви, но в голосе его слышалось раздражение. Печень у полковника была не в порядке, жена разоряла его непомерными счетами, и за последние три недели его выдержка подвергалась жестоким испытаниям. Настроение у жителей города было мрачное; недовольство зрело с каждым днём и принимало все более угрожающие размеры. По всей области возникали заговоры, всюду прятали оружие. Гарнизон Бризигеллы был слаб, а верность его более чем сомнительна. И ко всему этому кардинал, которого в разговоре с адъютантом полковник назвал как-то «воплощением ослиного упрямства», доводил его почти до отчаяния. А уж Овод – это поистине воплощение зла. Ранив любимого племянника полковника Феррари и его самого лучшего сыщика, этот «лукавый испанский дьявол» теперь точно околдовал всю стражу, запугал всех офицеров, ведущих допрос, и превратил тюрьму в сумасшедший дом. Вот уже три недели, как он сидит в крепости, и власти Бризигеллы не знают, что делать с этим сокровищем. С него снимали допрос за допросом, пускали в ход угрозы, увещания и всякого рода хитрости, какие только могли изобрести, и всё-таки не подвинулись ни на шаг со дня ареста. Теперь уже начинают думать, что было бы лучше сразу отправить его в Равенну. Однако исправлять ошибку поздно. Посылая легату доклад об аресте, полковник просил у него, как особой любезности, разрешения лично вести следствие, И, получив на свою просьбу милостивое согласие, он уже не мог отказаться от этого без унизительного признания, что противник оказался сильнее его. Как и предвидели Джемма и Микеле, полковник решил добиться военного суда и таким путём выйти из затруднения. Упорный отказ кардинала Монтанелли согласиться на этот план был последней каплей, переполнившей чашу терпения полковника. – Ваше преосвященство, – сказал он, – если б вы знали, сколько пришлось мне и моим помощникам вынести из-за этого человека, вы иначе отнеслись бы к делу. Я понимаю, что можно возражать против нарушения юридической процедуры, и уважаю вашу принципиальность, но ведь это исключительный случай, требующий исключительных мер. – Несправедливость, – возразил Монтанелли, – не может быть оправдана никаким исключительным случаем. Судить штатского человека тайным военным судом несправедливо и незаконно. – Мы вынуждены пойти на это, ваше преосвященство! Заключённый явно виновен в нескольких тяжких преступлениях. Он принимал участие в мятежах, и военно-полевой суд, назначенный монсеньёром Спинолой, несомненно, приговорил бы его к смертной казни или к каторжным работам, если бы ему не удалось скрыться в Тоскану. С тех пор Риварес не переставал организовывать заговоры. Известно, что он очень влиятельный член одного из самых зловредных тайных обществ. Имеются большие основания подозревать, что с его согласия, если не по прямому его наущению, убиты по меньшей мере три агента тайной полиции. Он был почти пойман на контрабандной перевозке оружия в Папскую область. Кроме того, оказал вооружённое сопротивление властям и тяжело ранил двух должностных лиц при исполнении ими служебных обязанностей. А теперь он – постоянная угроза спокойствию и безопасности города. Всего этого достаточно, чтобы предать его военному суду. – Что бы этот человек ни сделал, – ответил Монтанелли, – он имеет право быть судимым по закону. – На обычную процедуру потребуется много времени, ваше преосвященство, а нам дорога каждая минута. Притом же я в постоянном страхе, что он убежит. – Ваше дело усилить надзор. – Я делаю всё, что могу, ваше преосвященство, но мне приходится полагаться на тюремный персонал, а этот человек точно околдовал всю стражу. В течение трех недель мы четыре раза сменили всех приставленных к нему людей, налагали взыскания на солдат, но толку никакого. Я даже не могу добиться, чтобы они перестали передавать его письма на волю и приносить ему ответы на них. Идиоты влюблены в него, как в женщину. – Это очень интересно. Должно быть, он необыкновенный человек. – Он необыкновенно хитрый дьявол. Простите, ваше преосвященство, но, право же, Риварес способен вывести из терпения даже святого. Вы не поверите, но мне самому приходится вести все допросы, потому что офицер, на котором лежала эта обязанность, не мог выдержать… – То есть как?.. – Это трудно объяснить, ваше преосвященство, но вы бы поняли меня, если бы увидели хоть раз, как Риварес держится на допросе. Можно подумать, что офицер, ведущий допрос, преступник, а он – судья. – Но что он может сделать? Отказаться отвечать на ваши вопросы? Так ведь у него нет другого оружия, кроме молчания. – Да ещё языка, острого, как бритва. Все мы люди грешные, ваше преосвященство, кто из нас не совершал ошибок! И никому, конечно, не хочется, чтобы о них везде кричали. Такова человеческая натура. А тут вдруг выкапывают грешки, содеянные вами лет двадцать назад, и бросают их вам в лицо. – Разве Риварес разоблачил какую-нибудь тайну офицера, который вёл допрос? – Да… видите ли… этот бедный малый наделал долгов, когда служил в кавалерии, и взял взаймы небольшую сумму из полковой кассы… – Другими словами, украл доверенные ему казённые деньги? – Разумеется, это было очень дурно с его стороны, ваше преосвященство, но друзья сейчас же внесли за него всю сумму, и дело таким образом замяли. Он из хорошей семьи и с тех пор ведёт себя безупречно. Не могу понять, каким образом Риварес раскопал эту старую скандальную историю, но на первом же допросе он начал с того, что раскрыл её, да ещё в присутствии младшего офицера! И говорил с таким невинным видом, как будто читал молитву. Само собой разумеется, что теперь об этом толкуют во всём легатстве. Если бы вы, ваше преосвященство, побывали хоть на одном допросе, вам стало бы ясно… Риварес, конечно, не будет об этом знать. Вы могли бы услышать все из… Монтанелли повернулся к полковнику. Не часто устремлял он на людей такие взгляды! – Я служитель церкви, – сказал он, – а не полицейский агент. Подслушивание не входит в круг моих обязанностей. – Я… я не хотел оскорбить вас. – Я думаю, что дальнейшее обсуждение этого вопроса ни к чему хорошему не приведёт. Если вы пришлёте заключённого ко мне, я поговорю с ним. – Позволю себе со всей почтительностью возразить против этого, ваше преосвященство. Риварес совершенно неисправим. Безопаснее и разумнее поступиться на этот раз буквой закона и избавиться от него, пока он не натворил новых бед. После того, что вы, ваше преосвященство, сказали, я боюсь настаивать на своём, но ведь в конце концов ответственность перед монсеньёром легатом за спокойствие города придётся нести мне… – А я, – прервал его Монтанелли, – несу ответственность перед богом и его святейшеством за то, что в моей епархии не будет совершено ни одного противозаконного деяния. Если вы настаиваете, полковник, я позволю себе сослаться на свою привилегию кардинала. Я не допущу тайного военного суда в нашем городе в мирное время. Я приму заключённого без свидетелей завтра, в десять часов утра. – Как вашему преосвященству будет угодно, – хоть и хмуро, но почтительно ответил полковник и вышел, ворча про себя: – Что касается упрямства, то в этом они могут поспорить друг с другом. Он никому не сказал о предстоящей встрече Овода с кардиналом вплоть до той минуты, когда нужно было снять с заключённого кандалы и вести его во дворец. – Достаточно уж того, – заметил он в разговоре с раненым племянником, – что этот сын валаамовой ослицы – Монтанелли – берётся толковать законы. Не хватает только, чтобы солдаты сговорились с Риваресом и его друзьями и устроили ему побег по дороге. Когда Овод под усиленным конвоем вошёл в комнату, где Монтанелли сидел за столом, покрытым бумагами, ему вдруг вспомнился жаркий летний день, папка с проповедями, которые он перелистывал в кабинете, так похожем на этот. Ставни были притворены, как и сейчас, а на улице продавец фруктов кричал: «Fragola! Fragola!» Гневно тряхнув головой, он откинул назад волосы, падавшие ему на глаза, и изобразил на лице улыбку. Монтанелли взглянул на него. – Вы можете подождать в передней, – сказал он конвойным. – Простите, ваше преосвященство, – начал сержант вполголоса, явно робея, – но полковник считает заключённого очень опасным и думает, что лучше… Глаза Монтанелли вспыхнули. – Вы можете подождать в передней, – повторил он спокойным голосом, и перепуганный сержант, отдав честь и бормоча извинения, вышел с солдатами из кабинета. – Садитесь, пожалуйста, – сказал кардинал, когда дверь затворилась. Овод сел, сохраняя молчание. – Синьор Риварес, – начал Монтанелли после короткой паузы, – я хочу предложить вам несколько вопросов и буду благодарен, если вы ответите на них. Овод улыбнулся. – Моё г-главное занятие теперь – в-выслушивать предлагаемые мне вопросы. – И не отвечать на них? Да, мне говорили об этом. Но те вопросы вам предлагали офицеры, ведущие следствие. Они обязаны использовать ваши ответы как улики против вас… – А в-вопросы вашего преосвященства?.. Желание оскорбить чувствовалось скорее в тоне, чем в словах Овода. Кардинал сразу это понял. Но лицо его не потеряло своего серьёзного и приветливого выражения. – Мои вопросы, – сказал он, – останутся между нами, ответите ли вы на них или нет. Если они коснутся ваших политических тайн, вы, конечно, промолчите. Но, хотя мы совершенно не знаем друг друга, я надеюсь, что вы сделаете мне личное одолжение и не откажетесь побеседовать со мной. – Я в-весь к услугам вашего преосвященства. Лёгкий поклон, сопровождавший эти слова, и выражение лица, с которым они были сказаны, у кого угодно отбили бы охоту просить одолжения. – Так вот, вам ставится в вину ввоз огнестрельного оружия. Зачем оно вам понадобилось? – Уб-бивать крыс. – Страшный ответ. Неужели вы считаете крысами тех людей, которые не разделяют ваших убеждений? – Н-некоторых из них. Монтанелли откинулся на спинку кресла и несколько секунд молча глядел на своего собеседника. – Что это у вас на руке? – спросил он вдруг. – Старые следы от зубов все тех же крыс. – Простите, но я говорю про другую руку. Там – свежая рана. Узкая, гибкая рука была вся изранена. Овод поднял её. На вспухшем запястье был большой кровоподтёк. – С-сущая безделица, как видите. Когда меня арестовали по милости вашего преосвященства, – он снова сделал лёгкий поклон, – один из солдат наступил мне на руку. – С тех пор прошло уже три недели, почему же она в таком состоянии? – спросил он. – Вся воспалена. Монтанелли взял его руку в свою и стал пристально рассматривать её. – Возможно, что к-кандалы не пошли ей на пользу. Кардинал нахмурился. – Вам надели кандалы на свежую рану? – Р-разумеется, ваше преосвященство. Свежие раны для того и существуют. От старых мало проку: они будут только ныть, а не жечь вас, как огнём. Монтанелли снова взглянул на Овода пристальным вопрошающим взглядом, потом встал и вынул из стола ящик с хирургическими инструментами. – Дайте руку, – сказал он. Овод повиновался. Лицо его было неподвижно, словно высечено из камня. Монтанелли обмыл пораненное место и осторожно перевязал его. Очевидно, такая работа была для него привычной. – Я поговорю с тюремным начальством насчёт кандалов, – сказал он. – А теперь позвольте задать вам ещё один вопрос: что вы предполагаете делать дальше? – От-твет очень прост, ваше преосвященство: убегу, если удастся. В противном случае – умру. – Почему же? – Потому что, если полковник не добьётся расстрела, меня приговорят к каторжным работам, а это р-равносильно смерти. У меня не хватит здоровья вынести каторгу. Опершись о стол рукой, Монтанелли задумался. Овод не мешал ему. Он откинулся на спинку стула, полузакрыл глаза и наслаждался всем своим существом, не чувствуя на себе кандалов. – Предположим, – снова начал Монтанелли, – что вам удастся бежать. Что вы станете делать тогда? – Я уже сказал вашему преосвященству: убивать крыс. – Убивать крыс… Следовательно, если бы я дал вам возможность бежать – предположим, что это в моей власти, – вы воспользовались бы свободой, чтобы способствовать насилию и кровопролитию, а не предотвращать их? Овод посмотрел на распятие, висевшее на стене: – «Не мир, но меч…»[87] Как в-видите, компания у меня хорошая. Впрочем, я предпочитаю мечу пистолеты. – Синьор Риварес, – сказал кардинал с непоколебимым спокойствием, – я не оскорблял вас, не позволял себе говорить пренебрежительно о ваших убеждениях и ваших друзьях. Не вправе ли я надеяться на такую же деликатность и с вашей стороны? Или вы желаете убедить меня в том, что атеист не может быть учтивым? – А! Я з-забыл, что ваше преосвященство считает учтивость одной из высших христианских добродетелей. Стоит только вспомнить проповедь, которую вы произнесли во Флоренции по поводу моего спора с вашим анонимным защитником! – Я как раз собирался спросить вас об этом. Не будете ли, вы добры объяснить мне, почему я вызываю в вас такую злобу? Если вы просто сочли меня наиболее подходящей мишенью для своих острот, это одно дело, мы не будем сейчас обсуждать ваши методы политической борьбы. Но судя по тем памфлетам, вы питаете ко мне личную неприязнь, и я хотел бы узнать, чем вызвано такое отношение. Не причинил ли я вам когда-нибудь зла? Не причинил ли он ему зла! Овод схватился перевязанной рукой за горло. – Отсылаю ваше преосвященство к Шекспиру, – сказал он с коротким смешком. – Помните, Шейлок говорит, что некоторые люди содрогаются при виде «безобидной кошки». Так вот, я отношусь к священникам с неменьшей брезгливостью. Вид сутаны вызывает у меня оскомину. – Ну, если дело только в этом… – Монтанелли равнодушно махнул рукою. – Хорошо, нападайте, но зачем же искажать факты! Вы заявили в ответ на ту проповедь, будто я знаю, кто мой анонимный защитник. Но ведь это неправда! Я не обвиняю вас во лжи – вы, вероятно, просто ошиблись. Имя этого человека неизвестно мне до сих пор. Склонив голову набок, точно учёный дрозд, Овод внимательно посмотрел на кардинала, потом откинулся на спинку стула и громко захохотал: – О, s-sancta simplicitas[88]! Такая невинность под стать только аркадскому пастушку. Неужели не догадались? Неужели не приметили раздвоенного копытца? Монтанелли встал: – Другими словами, вы, синьор Риварес, выступали в обеих ролях? – Конечно, это было очень дурно с моей стороны, – ответил Овод, устремив на кардинала невинный взгляд своих больших синих глаз. – Зато как я веселился! Ведь вы проглотили мою мистификацию не поперхнувшись, точно устрицу! Но я с вами согласен – это очень, очень дурной поступок! Монтанелли закусил губу и снова сел в кресло. Он понял с самого начала, что Овод хочет вывести его из себя, и всеми силами старался сохранить самообладание. Но теперь ему стало ясно, почему полковник так гневался. Человеку, который в течение трех недель изо дня в день допрашивал Овода, можно было простить, если у него иной раз вырывалось лишнее словцо. – Прекратим этот разговор, – спокойно сказал Монтанелли. – Я хотел вас видеть главным образом вот зачем: как кардинал я имею право голоса при решении вашей судьбы. Но я воспользуюсь своей привилегией только ради того, чтобы уберечь вас от излишне крутых мер. И я хочу знать, не жалуетесь ли вы на что-нибудь. Насчёт кандалов не беспокойтесь, всё будет улажено, но, может быть, вы хотите пожаловаться не только на это? Кроме того, я считал себя вправе посмотреть, что вы за человек, прежде чем принимать какое-нибудь решение. – Мне не на что жаловаться, ваше преосвященство. A la guerre comme a la guerre[89]. Я не школьник и отнюдь не ожидаю, что правительство погладит меня по головке за контрабандный ввоз огнестрельного оружия на его территорию. Оно, естественно, не пощадит меня. Что же касается того, какой я человек, то вы уже выслушали мою весьма романтическую исповедь. Разве этого недостаточно? Или вы желаете в-выслушать её ещё раз? – Я вас не понимаю, – холодно произнёс Монтанелли и, взяв со стола карандаш, стал постукивать им по кончикам пальцев. – Ваше преосвященство не забыли, конечно, старого паломника Диэго? – Овод вдруг затянул старческим голосом: – «Я несчастный грешник…» Карандаш сломался пополам в руках Монтанелли. – Это уж слишком! – сказал он, вставая. Овод тихо засмеялся, запрокинув голову, и стал следить глазами за кардиналом, молча расхаживавшим по комнате. – Синьор Риварес, – сказал Монтанелли, останавливаясь перед ним, – вы поступили со мной так, как не поступают даже со злейшими врагами. Вы сумели выведать моё горе и сделали себе игрушку и посмешище из страданий ближнего. Ещё раз прошу вас сказать мне: разве я причинил вам какое-нибудь зло? А если нет, то зачем вы сыграли со мной такую бессердечную шутку? Овод откинулся на спинку стула и улыбнулся своей холодной, непроницаемой улыбкой. – Мне показалось з-забавным, ваше преосвященство, что вы так близко приняли к сердцу мои слова. И потом, все это нап-помнило мне бродячий цирк… У Монтанелли побелели губы, он отвернулся и позвонил. – Можете увести заключённого, – сказал он конвойным. Когда Овода вывели, он сел к столу, весь дрожа от непривычного для него чувства негодования, и взялся было за кипу отчётов, присланных священниками епархии, но вскоре оттолкнул её от себя и, наклонившись над столом, закрыл лицо руками. Овод словно оставил в комнате свою страшную тень. Монтанелли не отнимал рук от лица, боясь, что она снова вырастет перед ним. Он знал, что в комнате никого нет, что всему виной расстроенные нервы, и всё же его сковывал страх перед этой тенью… израненная рука, жестокая улыбка на губах, взгляд глубокий и загадочный, как морская пучина… Усилием воли Монтанелли отогнал от себя страшный призрак и взялся за работу. Весь день у него не было ни одной свободной минуты, и воспоминания не мучили его. Но, войдя поздно вечером в спальню, он замер на пороге. Что, если призрак явится ему во сне? Через секунду он овладел собой и преклонил колени перед распятием. Но уснуть в ту ночь ему не удалось. Глава IV Вспышка гнева не помешала Монтанелли вспомнить о своём обещании. Он так горячо протестовал против кандалов, что злополучный полковник, окончательно растерявшись, махнул на все рукою и велел расковать Овода. – Откуда мне знать, – ворчал он, обращаясь к адъютанту, – чем ещё его преосвященство будет недоволен? Если ему кажется, что надевать наручники жестоко, то, пожалуй, он скоро поведёт войну против железных решёток или потребует, чтобы я кормил Ривареса устрицами и трюфелями! В дни моей молодости преступники были преступниками. И обращались с ними соответственно. Никто тогда не считал, что изменник лучше вора. Но нынче бунтовщики вошли в моду, и его преосвященству угодно, кажется, поощрять всех этих негодяев. – Не понимаю, чего он вообще вмешивается, – заметил адъютант. – Он не легат и не имеет никакой власти в гражданских и военных делах. По закону… – Что там говорить о законе! Разве можно ждать уважения к нему, после того как святой отец открыл тюрьмы и спустил с цепи всю банду либералов! Это чистое безумие! Понятно, почему Монтанелли теперь важничает. При его святейшестве, покойном папе, он вёл себя смирно, а теперь стал самой что ни на есть первой персоной. Сразу угодил в любимчики и делает, что ему вздумается. Куда уж мне тягаться с ним! Кто знает, может быть, у него есть тайная инструкция из Ватикана. Теперь всё перевернулось вверх дном – нельзя даже предвидеть, что принесёт с собой завтрашний день. В добрые старые времена люди знали, чего им держаться, а теперь… И полковник уныло покачал головой. Трудно жить, когда кардиналы интересуются тюремными порядками и говорят о «правах» политических преступников. Овод, в свою очередь, вернулся в крепость в состоянии, близком к истерике. Встреча с Монтанелли почти исчерпала запас его сил. Сказанная напоследок дерзость вырвалась в минуту полного отчаяния: необходимо было как-то оборвать этот разговор, который мог окончиться слезами, продлись он ещё пять минут. Несколько часов спустя его вызвали к полковнику; но на все предлагаемые ему вопросы он отвечал лишь взрывами истерического хохота. Когда же полковник, потеряв терпение, стал сыпать ругательствами, Овод захохотал ещё громче. Несчастный полковник грозил своему непокорному узнику самыми страшными карами и в конце концов пришёл к выводу, как когда-то Джеймс Бёртон, что не стоит напрасно тратить время и нервы и убеждать в чем-нибудь человека, совершенно лишённого рассудка. Овода отвели назад в камеру; он упал на койку, охваченный невыразимой тоской, всегда приходившей на смену буйным вспышкам, и пролежал так до вечера, не двигаясь, без единой мысли. Бурное волнение уступило место апатии. Горе давило на одеревеневшую душу, словно физически ощущаемый груз, и только. Да, в сущности, не всё ли равно, чем всё это кончится? Единственное, что было важно для него, как и для всякого живого существа, – это избавиться от невыносимых мук. Но придёт ли облегчение со стороны или в нём просто умрёт способность чувствовать – это вопрос второстепенный. Быть может, ему удастся бежать, быть может, его убьют, но во всяком случае он больше никогда не увидит padre. Сторож принёс ему поесть. Овод взглянул на него тяжёлым, равнодушным взглядом: – Который час? – Шесть часов. Вот ужин, сударь. Овод с отвращением посмотрел на дурно пахнущую, простывшую бурду и отвернулся. Он был не только разбит душой, но и болен физически, и вид пищи вызывал у него тошноту. – Вы заболеете, если не будете есть, – быстро проговорил сторож. – Съешьте хоть хлеба, это вас подкрепит. Для большей убедительности он приподнял с тарелки промокший кусок. В Оводе сразу проснулся заговорщик: он понял, что в хлебе что-то спрятано. – Оставьте, я съем потом, – небрежно сказал он: дверь была открыта, и сержант, стоявший на лестнице, мог слышать каждое их слово. Когда дверь снова заперли и Овод убедился, что никто не подсматривает в глазок, он взял ломоть хлеба и осторожно раскрошил его. Внутри было то, что он надеялся найти: связка тонких напильников. На бумаге, в которую они были завёрнуты, виднелось несколько слов. Он тщательно расправил её и поднёс к скупо освещавшей камеру лампочке. Письмо было написано так убористо и на такой тонкой бумаге, что прочесть его оказалось нелегко. Дверь не заперта. Ночь безлунная. Перепилите решётку как можно скорее и пройдите подземным ходом между двумя и тремя часами. Мы готовы, и другого случая, может быть, уже не представится. Овод судорожно смял бумагу. Итак, всё готово, и ему надо только перепилить оконную решётку. Какое счастье, что кандалы сняты! Не придётся тратить на них время. Сколько в решётке прутьев? Два… четыре… и каждый надо перепилить в двух местах: итого восемь. Можно справиться за ночь, если не терять ни минуты. Как это Джемме и Мартини удалось так быстро все устроить? Достать ему одежду, паспорт, подыскать места, где можно прятаться… Должно быть, работали как ломовые лошади… А принят всё-таки её план. Он тихо засмеялся: как будто это важно – её план или нет, был бы только хороший! Но в то же время ему было приятно, что Джемма первая напала на мысль использовать подземный ход, вместо того чтобы спускаться по верёвочной лестнице, как предлагали контрабандисты. Её план был сложнее, зато с ним не придётся подвергать риску жизнь часового, стоящего на посту по ту сторону восточной стены. Поэтому, когда его познакомили с обоими планами, он, не колеблясь, выбрал план Джеммы. Согласно этому плану, часовой, по прозвищу Сверчок, должен был при первой возможности отпереть без ведома своих товарищей железную дверь, которая вела с тюремного двора к подземному ходу под валом и потом снова повесить ключ на гвоздь в караульной. От Овода требовалось перепилить оконную решётку, разорвать рубашку на полосы, связать их и спуститься по ним на широкую восточную стену двора. Потом проползти по стене, пользуясь для этого минутами, когда часовой будет глядеть в другую сторону, и, ложась плашмя всякий раз, когда он повернётся к нему. На юго-восточном углу стены была полуразвалившаяся башня. Её стены густо обвивал плющ, много камней вывалилось и грудой лежало внизу. По этим камням и плющу Овод должен был спуститься с башни во двор, осторожно отворить незапертую дверь и пройти через проход под валом в примыкающий к нему подземный туннель. Несколько веков тому назад этот туннель тайно соединял крепость с башней на соседнем холме. Теперь им никто не пользовался, и в некоторых местах он был завален обломками осевших скал. Одни только контрабандисты знали о существовании тщательно замаскированного хода в склоне горы, прорытого ими до самого туннеля. Никто и не подозревал, что груды контрабандных товаров лежали часто по неделям под самым крепостным валом, в то время как таможенные чиновники тщетно обыскивали дома горцев, мрачно сверкавших на них глазами. Овод должен был выйти этим ходом к склону горы, а оттуда под прикрытием темноты пробраться к тому месту, где его должны были ждать Мартини и один из контрабандистов. Труднее всего было отпереть дверь после вечернего обхода. Такой случай мог представиться не каждый день. Спускаться из окна в светлую ночь тоже было невозможно – могли увидеть часовые. Сегодня у него есть шансы на успех, и такой случай упускать нельзя. Овод сел на койку и стал есть. Хлеб не вызывал в нём отвращения, как остальная тюремная пища, а поесть надо было, чтобы поддержать силы. Прилечь тоже не мешает – может быть, удастся заснуть. Начинать раньше десяти часов рискованно, а работа ночью предстоит трудная. Итак, padre всё-таки думал устроить ему побег. Как это похоже на него! Но он никогда не согласился бы принять его помощь. Никогда, ни за что! Если побег удастся, это будет делом его собственных рук и рук товарищей. Он не желает полагаться на поповские милости. Как жарко! Наверно, будет гроза. Воздух такой тяжёлый, душный. Он беспокойно повернулся на койке и подложил под голову перевязанную правую руку вместо подушки. Потом вытянул её. Как она горит! И все старые раны начинают ныть… Почему это? Да нет, не может быть! Это просто от погоды, перед грозой. Он заснёт и отдохнёт немного, а потом возьмётся за напильник… Восемь прутьев – и все такие толстые, крепкие! Сколько ещё осталось? Вероятно, немного. Ведь он уже пилит долго, бесконечно долго, и потому у него болит рука. И как болит! До самой кости! Неужели это от работы? И та же колющая, жгучая боль в ноге… А это почему?.. Он вскочил с койки. Нет, это не сон. Он грезил с открытыми глазами, грезил, что пилит решётку, а она ещё даже не тронута. Вот они, прутья, такие же крепкие, целые, как и раньше. На далёких башенных часах пробило десять. Пора приниматься за работу. Овод заглянул в глазок и, убедившись, что никто за ним не следит, вынул один из напильников, спрятанных у него на груди. * * * Нет, с ним ничего не случилось – ничего! Все это одно воображение. Боль в боку – от простуды, а может быть, желудок не в порядке. Да оно и не удивительно после трех недель отвратительной тюремной пищи и тюремной сырости. А ломота во всём теле и учащённый пульс – отчасти от нервного возбуждения, а отчасти от сидячей жизни. Да, да, так оно и есть! Всему виной сидячая жизнь. Как он не подумал об этом раньше! Надо отдохнуть немного. Боль утихнет, и тогда он примется за работу. Через минуту-другую всё пройдёт. Но, когда он сел, ему стало ещё хуже. Боль овладела всем телом, его лицо посерело от ужаса. Нет, надо вставать и приниматься за дело. Надо стряхнуть с себя боль. Чувствовать или не чувствовать боль – зависит от твоей воли; он не хочет её чувствовать, он заставит её утихнуть. Он поднялся с койки и проговорил вслух: – Я не болен. Мне нельзя болеть. Я должен перепилить решётку. Болеть сейчас нельзя, – и взялся за напильник. Четверть одиннадцатого, половина, три четверти… Он пилил и пилил, и каждый раз, когда напильник, визжа, впивался в железо, ему казалось, что это пилят его тело и мозг. – Кто же сдастся первый, – сказал он, усмехнувшись, – я или решётка? – Потом стиснул зубы и продолжал пилить. Половина двенадцатого. Он всё ещё пилит, хотя рука у него распухла, одеревенела и с трудом держала инструмент. Нет, отдыхать нельзя. Стоит только выпустить из рук этот проклятый напильник – и уже не хватит мужества начать сызнова. За дверью послышались шаги часового, и приклад его ружья ударился о косяк. Овод перестал пилить и, не выпуская напильника из рук, оглянулся. Неужели услышали? Какой-то шарик, брошенный через глазок, упал на пол камеры. Он наклонился поднять его. Это была туго скатанная бумажка. * * * Так долго длился этот спуск, а чёрные волны захлёстывали его со всех сторон. Как они клокотали! Ах, да! Он ведь просто наклонился поднять с пола бумажку. У него немного закружилась голова. Но это часто бывает, когда наклонишься. Ничего особенного не случилось. Решительно ничего. Он поднёс бумажку к свету и аккуратно развернул её. Выходите сегодня ночью во что бы то ни стало. Завтра Сверчка переводят в другое место. Это наша последняя возможность. Он разорвал эту записку, как и первую, поднял напильник и снова принялся за работу, упрямо стиснув зубы. Час ночи. Он работал уже три часа, и шесть из восьми прутьев были перепилены. Ещё два, а потом можно лезть. Он стал припоминать прежние случаи, когда им овладевали эти страшные приступы болезни. В последний раз так было под Новый год. Дрожь охватила его при воспоминании о тех пяти ночах. Но тогда это наступило не сразу; так внезапно, как сейчас, ещё никогда не было. Он уронил напильник, воздел руки, и с губ его сорвались – в первый раз с тех пор, как он стал атеистом, – слова мольбы. Он молил в беспредельном отчаянии, молил, сам не зная, к кому обращена эта мольба: – Не сегодня! Пусть я заболею завтра! Завтра я вынесу, что угодно, но только не сегодня! С минуту он стоял спокойно, прижав руки к вискам. Потом снова взял напильник и снова стал пилить… Половина второго. Остался последний прут. Рукава его рубашки были изорваны в клочья; на губах выступила кровь, перед глазами стоял красный туман, пот лил ручьём со лба, а он все пилил, пилил, пилил… * * * Монтанелли заснул только на рассвете. Бессонница измучила его, и первые минуты он спал спокойно, а потом ему стали сниться сны. Сначала эти сны были неясны, сбивчивы. Образы, один другого причудливее, проносились перед ним, оставляя после себя чувство боли и безотчётной тревоги. Потом он увидел во сне свою бессонницу – привычный, страшный сон, терзавший его уже долгие годы. И он знал, что это снится ему не в первый раз. Вот он бродит по какому-то огромному пустырю, стараясь найти спокойный уголок, где можно прилечь и отдохнуть. Но повсюду снуют люди – они болтают, смеются, кричат, молятся, звонят в колокола. Иногда ему удаётся уйти подальше от шума, и он ложится то среди густых трав, то на деревянную скамью, то на каменные плиты. Он закрывает руками глаза от света и говорит себе: «Теперь я усну». Но толпа снова приближается с громкими возгласами и воплями. Его называют по имени, кричат ему: «Проснись, проснись скорее, ты нам нужен!» А вот он в огромном дворце, в богато убранных залах. Повсюду стоят пышные ложа, низкие мягкие диваны. Спускается ночь. Он думает: «Наконец-то я усну здесь в тишине!» – и ложится в тёмном зале, и вдруг туда входят с зажжённой лампой. Беспощадно яркий свет режет ему глаза, и кто-то кричит у него под ухом: «Вставай, тебя зовут!» Он встаёт и идёт дальше, пошатываясь, спотыкаясь на каждом шагу, точно раненный насмерть. Бьёт час, и он знает, что ночь проходит – драгоценная, короткая ночь. Два, три, четыре, пять часов – к шести весь город проснётся, и тишине наступит конец. Он заходит в следующий зал и только хочет опуститься на ложе, как вдруг кто-то кричит ему: «Это ложе моё!» И с отчаянием в сердце он бредёт дальше. Проходит час за часом, а он бродит по каким-то длинным коридорам, из зала в зал, из дома в дом. Часы бьют пять. Ночь миновала, близок страшный серый рассвет, а он так и не обрёл покоя. О горе! Наступает день… ещё один мучительный день! Перед ним бесконечно длинный подземный туннель, весь залитый ослепительным светом люстр, канделябров. И сквозь его низкие своды откуда-то сверху доносятся голоса, смех, весёлая музыка. Это там, в мире живых, справляют какое-то торжество. Если бы найти место, где можно спрятаться и уснуть! Крошечное место – хотя бы могилу! И, не успев подумать об этом, он видит себя у края открытой могилы. Смертью и тленом веет от неё. Но что за беда! Лишь бы выспаться. «Могила моя!» – слышится голос Глэдис. Она откидывает истлевший саван, поднимает голову и глядит на него широко открытыми глазами. Он падает на колени и с мольбой протягивает к ней руки: «Глэдис! Глэдис! Сжалься надо мной! Позволь мне уснуть здесь. Я не прошу твой любви, я не коснусь тебя, не обмолвлюсь с тобой ни словом, только позволь мне лечь рядом и забыться сном! Любимая! Бессонница измучила меня. Я изнемогаю! Дневной свет сжигает мне душу, дневной шум испепеляет мозг. Глэдис! Позволь сойти к тебе в могилу и уснуть возле тебя!» Он хочет закрыть себе глаза её саваном, но она шепчет, отпрянув от него: «Это святотатство! Ведь ты священник!» И он снова идёт куда-то и выходит на залитый ярким светом скалистый морской берег, о который, не зная покоя, с жалобным стоном плещут волны. «Море сжалится надо мной! – говорит он. – Ведь оно тоже смертельно устало, оно тоже не может забыться сном». И тогда из пучины встаёт Артур и говорит; «Море моё!» * * * – Ваше преосвященство! Ваше преосвященство! Монтанелли сразу проснулся. К нему стучались. Он встал и отворил слуге дверь, и тот увидел его измученное, искажённое страхом лицо. – Ваше преосвященство, вы больны? Монтанелли провёл руками по лбу: – Нет, я спал. Вы испугали меня. – Простите. Рано утром мне послышалось, что вы ходите по комнате, и я подумал… – Разве уже так поздно? – Девять часов. Полковник приехал и желает вас видеть по важному делу. Он знает, что ваше преосвященство поднимается рано, и… – Он внизу?.. Я сейчас спущусь к нему. Монтанелли оделся и сошёл вниз. – Извините за бесцеремонность, ваше преосвященство… – начал полковник. – Надеюсь, у вас ничего не случилось? – Увы, ваше преосвященство! Риварес чуть-чуть не совершил побег. – Ну что же, если побег не удался, значит, ничего серьёзного не произошло. Как это было? – Его нашли во дворе у железной двери. Когда патруль обходил двор в три часа утра, один из солдат споткнулся обо что-то. Принесли фонарь и увидели, что это Риварес. Он лежал без сознания поперёк дороги. Подняли тревогу. Разбудили меня. Я отправился осмотреть его камеру и увидел, что решётка перепилена и с окна свешивается жгут, свитый из белья. Он спустился по нему и пробрался ползком по стене. Железная дверь, ведущая в подземный ход, оказалась отпертой. Это заставляет предполагать, что стража была подкуплена. – Но почему же он лежал без сознания? Упал со стены и разбился? – Я так и подумал сначала, но тюремный врач не находит никаких повреждений. Солдат, дежуривший вчера, говорит, что Риварес казался совсем больным, когда ему принесли ужин, и ничего не ел. Но это чистейший вздор! Больной человек не перепилил бы решётки и не мог бы пробраться ползком по стене. Это немыслимо! – Он дал какие-нибудь показания? – Он ещё не пришёл в себя, ваше преосвященство. – До сих пор? – Время от времени сознание возвращается к нему, он стонет и затем снова забывается. – Это очень странно. И что говорит врач? – Врач не знает, что и думать. Он не находит никаких признаков сердечной слабости, которой можно было бы объяснить состояние больного. Но как бы то ни было, ясно одно: припадок начался внезапно, когда Риварес был уже близок к цели. Лично я усматриваю в этом вмешательство милосердного провидения. Монтанелли слегка нахмурился. – Что вы собираетесь с ним делать? – спросил он. – Этот вопрос будет решён в ближайшие дни. А пока что я получил хороший урок: кандалы сняли – и вот результаты… – Надеюсь, – прервал его Монтанелли, – что больного-то вы не закуёте? В таком состоянии вряд ли он сможет совершить новую попытку к бегству. – Уж я позабочусь, чтобы этого не случилось, – пробормотал полковник, выходя от кардинала. – Пусть его преосвященство сентиментальничает сколько ему угодно, Риварес крепко закован, и здоров он или болен, а кандалы с него я не сниму. * * * – Но как это могло случиться? Потерять сознание в последнюю минуту, когда всё было сделано, когда он подошёл к двери… Это какая-то чудовищная нелепость! – Единственное, что можно предположить, – сказал Мартини, – это то, что у Ривареса начался приступ его болезни. Он боролся с ней, пока хватило сил, а потом, уже спустившись во двор, потерял сознание. Марконе яростно постучал трубкой, вытряхивая из неё пепел. – А, да что там говорить! Всё кончено, мы ничего больше не сможем для него сделать. Бедняга! – Бедняга! – повторил Мартини вполголоса; он вдруг понял, что без Овода и ему самому мир будет казаться пустым и мрачным. – А она что думает? – спросил контрабандист, посмотрев в другой конец комнаты, где Джемма сидела одна, сложив руки на коленях, глядя прямо перед собой невидящими глазами. – Я не спрашивал. Она ничего не говорит с тех пор, как все узнала. Лучше её не тревожить. Джемма словно не замечала их, но они говорили вполголоса, как будто в комнате был покойник. Прошло несколько минут томительного молчания. Марконе встал и спрятал трубку в карман. – Я приду вечером, – сказал он. Но Мартини остановил его: – Не уходите, мне надо поговорить с вами. – Он понизил голос и продолжал почти шёпотом: – Так вы думаете, что надежды нет? – Не знаю, какая может быть надежда… О второй попытке нечего и помышлять. Если даже он выздоровеет и сделает то, что от него требуется, все равно мы бессильны. Часовых сменили, подозревают их в соучастии, и Сверчку уже не удастся нам помочь. – А вы не думаете, – спросил вдруг Мартини, – что, когда он будет здоров, мы сможем как-нибудь отвлечь внимание стражи? – Отвлечь внимание стражи? Как же это? – Мне пришла в голову вот какая мысль: в день Corpus Domini[90], когда процессия будет проходить мимо крепости, я загорожу полковнику дорогу и выстрелю ему в лицо, все часовые бросятся ловить меня, а вы с товарищами в это время освободите Ривареса. Это даже ещё и не план… просто у меня мелькнула такая мысль. – Вряд ли это удастся, – медленно проговорил Марконе. – Надо, конечно, основательно все обдумать… но… – он помолчал и взглянул на Мартини, – но если это окажется возможным, вы… согласитесь выстрелить в полковника? Мартини был человек сдержанный. Но сейчас он забыл о сдержанности. Его глаза встретились с глазами контрабандиста. – Соглашусь ли я? – повторил он. – Посмотрите на неё! Других объяснений не понадобилось. Этими словами было сказано всё. Марконе повернулся и посмотрел на Джемму. Она не шелохнулась с тех пор, как начался этот разговор. На лице её не было ни сомнений, ни страха, ни даже страдания – на нём лежала тень смерти. Глаза контрабандиста наполнились слезами, когда он взглянул на неё. – Торопись, Микеле, – сказал Марконе, открывая дверь на веранду. – Вы оба, верно, совсем выбились из сил, а дел впереди ещё много. Микеле, а за ним Джино вошли в комнату. – Я готов, – сказал Микеле. – Хочу только спросить синьору… Он шагнул к Джемме, но Мартини удержал его за руку: – Не надо. Ей лучше побыть одной. – Оставьте её в покое, – прибавил Марконе. – От наших утешений проку мало. Видит бог, всем нам тяжело. Но ей, бедняжке, хуже всех. Глава V Целую неделю Овод не мог оправиться от приступов мучительной болезни, и страдания его усиливались тем, что перепуганный и обозлённый полковник велел не только надеть ему ручные и ножные кандалы, но и привязать его к койке ремнями. Ремни были затянуты так туго, что при каждом движении врезались в тело. Вплоть до вечера шестого дня Овод переносил все это стоически. Потом, забыв о гордости, он чуть не со слезами стал умолять тюремного врача дать ему опиум. Врач охотно согласился, но полковник, услышав о просьбе, строго воспретил «такое баловство»: – Откуда вы знаете, зачем ему понадобился опиум? Очень возможно, что он всё это время только притворялся и теперь хочет усыпить часового или выкинуть ещё какую-нибудь штуку. У него хватит хитрости на что угодно. – Я дам ему небольшую дозу, часового этим не усыпишь, – ответил врач, едва сдерживая улыбку. – Ну, а притворства бояться нечего. Он может умереть в любую минуту. – Как бы то ни было, а я не позволю дать ему опиум. Если человек хочет, чтобы с ним нежничали, пусть ведёт себя соответственно. Он вполне заслужил самые суровые меры. Может быть, это послужит ему уроком и научит обращаться осторожно с оконными решётками. – Закон, однако, запрещает пытки, – позволил себе заметить врач, – а ваши «суровые меры» очень близки к ним. – Насколько я знаю, закон ничего не говорит об опиуме! – отрезал полковник. – Дело ваше. Надеюсь, однако, что вы позволите снять по крайней мере ремни. Они совершенно излишни и только увеличивают его страдания. Теперь нечего бояться, что Риварес убежит. Он не мог бы и шагу сделать, если б даже вы освободили его. – Врачи, дорогой мой, могут ошибаться, как и все мы, смертные. Риварес привязан к койке и пусть так и остаётся. – Но прикажите хотя бы отпустить ремни. Это варварство – затягивать их так туго. – Они останутся, как есть. И я прошу вас прекратить эти разговоры. Если я так распорядился, значит, у меня были на то свои причины. Таким образом, облегчение не наступило и в седьмую ночь. Солдат, стоявший у дверей камеры Овода, дрожал и крестился, слушая его душераздирающие стоны. Терпение изменило узнику. В шесть часов утра, прежде чем уйти со своего поста, часовой осторожно открыл дверь и вошёл в камеру. Он знал, что это серьёзное нарушение дисциплины, и всё же не мог уйти, не утешив страдальца дружеским словом. Овод лежал не шевелясь, с закрытыми глазами и тяжело дышал. С минуту солдат стоял над ним, потом наклонился и спросил: – Не могу ли я сделать что-нибудь для вас, сударь? Торопитесь, у меня всего одна минута. Овод открыл глаза. – Оставьте меня, – простонал он, – оставьте меня… И, прежде чем часовой успел вернуться на своё место, Овод уже заснул. Десять дней спустя полковник снова зашёл во дворец, но ему сказали, что кардинал отправился к больному на Пьеве д'Оттаво и вернётся только к вечеру. Когда полковник садился за обед, вошёл слуга и доложил: – Его преосвященство желает говорить с вами. Полковник посмотрел в зеркало: в порядке ли мундир, принял торжественный вид и вышел в приёмную. Монтанелли сидел, задумчиво глядя в окно и постукивая пальцами по ручке кресла. Между бровей у него лежала тревожная складка. – Мне сказали, что вы были у меня сегодня, – начал кардинал таким властным тоном, каким он никогда не говорил с простым народом. – И, вероятно, по тому же самому делу, о котором и я хочу поговорить с вами. – Я приходил насчёт Ривареса, ваше преосвященство. – Я так и предполагал. Я много думал об этом последние дни. Но прежде чем приступить к делу, мне хотелось бы узнать, не скажете ли вы чего-нибудь нового. Полковник смущённо дёрнул себя за усы. – Я, собственно, приходил к вам за тем же самым, ваше преосвященство. Если вы все ещё противитесь моему плану, я буду очень рад получить от вас совет, что делать, ибо, по чести, я не знаю, как мне быть. – Разве есть новые осложнения? – В следующий четверг, третьего июня, Corpus Domini, и вопрос так или иначе должен быть решён до этого дня. – Да, в четверг Corpus Domini. Но почему вопрос должен быть решён до четверга? – Мне очень неприятно, ваше преосвященство, что я как будто противлюсь вам, но я не хочу взять на себя ответственность за спокойствие города, если мы до тех пор не избавимся от Ривареса. В этот день, как вашему преосвященству известно, здесь собираются самые опасные элементы из горцев. Более чем вероятно, что будет сделана попытка взломать ворота крепости и освободить Ривареса. Это не удастся. Уж я позабочусь, чтобы не удалось, в крайнем случае отгоню их от ворот пулями. Но какая-то попытка в этом роде безусловно будет сделана. Народ в Романье дикий и если уж пустит в ход ножи… – Надо постараться не доводить дело до резни. Я всегда считал, что со здешним народом очень легко ладить, надо только разумно с ним обходиться. Угрозы и насилие ни к чему не приведут, и романцы только отобьются от рук. Но почему вы думаете, что затевается новая попытка освободить Ривареса? – Вчера и сегодня утром доверенные агенты сообщили мне, что в области циркулирует множество тревожных слухов. Что-то готовится – это несомненно. Но более точных сведений у нас нет. Если бы мы знали, в чём дело, легче было бы принять меры предосторожности. Что касается меня, то после побега Ривареса я предпочитаю действовать как можно осмотрительнее. С такой хитрой лисой надо быть начеку. – В прошлый раз вы говорили, что Риварес тяжело болен и не может ни двигаться, ни говорить. Значит, он выздоравливает? – Ему гораздо лучше, ваше преосвященство. Он был очень серьёзно болен… если, конечно, не притворялся. – У вас есть повод подозревать это? – Видите ли, врач вполне убеждён, что притворства тут не было, но болезнь его весьма таинственного характера. Так или иначе, он выздоравливает, и с ним стало ещё труднее ладить. – Что же он такое сделал? – К счастью, он почти ничего не может сделать, – ответил полковник и улыбнулся, вспомнив про ремни. – Но его поведение – это что-то неописуемое. Вчера утром я зашёл в камеру предложить ему несколько вопросов. Он слишком слаб ещё, чтобы приходить ко мне. Да это и лучше – я не хочу, чтобы его видели, пока он окончательно не поправится. Это рискованно. Сейчас же сочинят какую-нибудь нелепую историю. – Итак, вы хотели допросить его? – Да, ваше преосвященство. Я надеялся, что он хоть немного поумнел. Монтанелли посмотрел на своего собеседника таким взглядом, как будто изучал новую для себя и весьма неприятную зоологическую разновидность. Но, к счастью, полковник поправлял в это время портупею и, ничего не заметив, продолжал невозмутимым тоном: – Не прибегая ни к каким чрезвычайным мерам, я всё же был вынужден проявить некоторую строгость – ведь как-никак у нас военная тюрьма. Я полагал, что некоторые послабления могут оказаться теперь благотворными, и предложил ему значительно смягчить режим, если он согласится вести себя прилично. Но как вы думаете, ваше преосвященство, что он мне ответил? С минуту глядел на меня, точно волк, попавший в западню, а потом прошептал: «Полковник, я не могу встать и задушить вас, но зубы у меня довольно крепкие. Держите своё горло подальше». Он неукротим, как дикая кошка. – Меня это нисколько не удивляет, – спокойно ответил Монтанелли. – Теперь ответьте вот на какой вопрос: вы убеждены, что присутствие Ривареса в здешней тюрьме угрожает спокойствию области? – Совершенно убеждён, ваше преосвященство. – Следовательно, для предотвращения кровопролития необходимо так или иначе избавиться от него перед праздником? – Я могу лишь повторить, что, если он ещё будет здесь в четверг, побоища не миновать, и, по всей вероятности, очень жестокого. – Значит, если его здесь не будет, то минует и опасность? – Тогда всё сойдёт гладко… в худшем случае, немного покричат и пошвыряют камнями. Если ваше преосвященство найдёт способ избавиться от Ривареса, я отвечаю за порядок. В противном случае будут серьёзные неприятности. Я убеждён в том, что подготовляется новая попытка освободить его, и этого можно ожидать именно в четверг. А когда заговорщики узнают, что Ривареса уже нет в крепости, все их планы отпадут сами собой, и повода к беспорядкам не будет. Если же нам придётся давать им отпор и в толпе пойдут в ход ножи, то город, по всей вероятности, будет сожжён до наступления ночи. – В таком случае, почему вы не переведёте Ривареса в Равенну? – Видит бог, ваше преосвященство, я бы с радостью это сделал. Но тогда его, вероятно, попытаются освободить по дороге. У меня не хватит солдат отбить вооружённое нападение, а у всех горцев имеются ножи или кремнёвые ружья. – Следовательно, вы продолжаете настаивать на военно-полевом суде и хотите получить моё согласие? – Простите, ваше преосвященство: единственное, о чём я вас прошу, – это помочь мне предотвратить беспорядки и кровопролитие. Охотно допускаю, что военно-полевые суды бывают иногда без нужды строги и только озлобляют народ, вместо того чтобы смирять его. Но в данном случае военный суд был бы мерой разумной и в конечном счёте милосердной. Он предупредит бунт, который сам по себе будет для нас бедствием и, кроме того, может вызвать введение трибуналов, отменённых его святейшеством. Полковник произнёс свою короткую речь с большой торжественностью и ждал ответа кардинала. Ждать пришлось долго, и ответ поразил его своей неожиданностью: – Полковник Феррари, вы верите в бога? – Ваше преосвященство! – Верите ли вы в бога? – повторил Монтанелли, вставая и глядя на него пристальным, испытующим взглядом. Полковник тоже встал. – Ваше преосвященство, я христианин, и мне никогда ещё не отказывали в отпущении грехов. Монтанелли поднял с груди крест: – Так поклянитесь же крестом искупителя, умершего за вас, что вы сказали мне правду. Полковник стоял навытяжку, растерянно глядя на кардинала, и думал: «Кто из нас двоих лишился рассудка – я или он?» – Вы просите, – продолжал Монтанелли, – чтобы я дал своё согласие на смерть человека. Поцелуйте же крест, если совесть позволяет вам это сделать, и скажите мне ещё раз, что нет иного средства предотвратить большое кровопролитие. И помните: если вы скажете неправду, то погубите свою бессмертную душу. Несколько мгновений оба молчали, потом полковник наклонился и приложил крест к губам. – Я убеждён, что другого средства нет, – сказал он. Монтанелли медленно отошёл от него. – Завтра вы получите ответ. Но сначала я должен повидать Ривареса и поговорить с ним наедине. – Ваше преосвященство… разрешите мне сказать… вы пожалеете об этом. Вчера Риварес сам просил о встрече с вами, но я оставил это без внимания, потому что… – Оставили без внимания? – повторил Монтанелли. – Человек обращается к вам в такой крайности, а вы оставляете его просьбу без внимания! – Простите, ваше преосвященство, но мне не хотелось беспокоить вас. Я уже достаточно хорошо знаю Ривареса. Можно быть уверенным, что он желает просто-напросто нанести вам оскорбление. И позвольте уж мне сказать кстати, что подходить к нему близко без стражи нельзя. Он настолько опасен, что я счёл необходимым применить к нему некоторые меры, довольно, впрочем, мягкие… – Так вы действительно думаете, что небезопасно приближаться к больному невооружённому человеку, к которому вы вдобавок «применили некоторые довольно мягкие меры»? Монтанелли говорил сдержанно, но полковник почувствовал в его тоне такое презрение, что кровь бросилась ему в лицо. – Ваше преосвященство поступит, как сочтёт нужным, – сухо сказал он. – Я хотел только избавить вас от необходимости выслушивать его ужасные богохульства. – Что вы считаете большим несчастьем для христианина: слушать богохульства или покинуть ближнего в тяжёлую для него минуту? Полковник стоял, вытянувшись во весь рост; физиономия у него была совершенно деревянная. Он считал оскорбительным такое обращение с собой и проявлял своё недовольство подчёркнутой церемонностью. – В котором часу ваше преосвященство желает посетить заключённого? – Я пойду к нему сейчас. – Как вашему преосвященству угодно. Не будете ли вы добры подождать здесь немного, пока я пошлю кого-нибудь в тюрьму сказать, чтобы его приготовили? Полковник сразу спустился со своего пьедестала. Он не хотел, чтобы Монтанелли видел ремни. – Благодарю вас, мне хочется застать его так, как он есть. Я иду прямо в крепость. До свидания, полковник. Завтра утром вы получите от меня ответ. Глава VI Овод услышал, как отпирают дверь, и равнодушно отвёл взгляд в сторону. Он подумал, что это опять идёт полковник – изводить его новым допросом. На узкой лестнице послышались шаги солдат; приклады их карабинов задевали о стену. Потом кто-то произнёс почтительным голосом: – Ступеньки крутые, ваше преосвященство. Овод судорожно рванулся, но ремни больно впились ему в тело, и он весь съёжился, с трудом переводя дыхание. В камеру вошёл Монтанелли в сопровождении сержанта и трех часовых. – Сейчас вам принесут стул, ваше преосвященство, – сказал сержант. – Я уже распорядился. Извините, ваше преосвященство: если бы мы вас ожидали, всё было бы приготовлено. – Не надо никаких приготовлений, сержант. Будьте добры, оставьте нас одних. Подождите внизу. – Слушаю, ваше преосвященство… Вот и стул. Прикажете поставить около него? Овод лежал с закрытыми глазами, но чувствовал на себе взгляд Монтанелли. – Он, кажется, спит, ваше преосвященство, – сказал сержант. Но Овод открыл глаза. – Нет, не сплю. Солдаты уже выходили из камеры, но внезапно вырвавшееся у Монтанелли восклицание остановило их. Они оглянулись и увидели, что кардинал наклонился над узником и рассматривает ремни. – Кто это сделал? – спросил он. Сержант мял в руках фуражку. – Таково было распоряжение полковника, ваше преосвященство. – Я ничего об этом не знал, синьор Риварес, – сказал Монтанелли упавшим голосом. Овод улыбнулся своей злой улыбкой: – Как я уже говорил вашему преосвященству, я вовсе не ж-ждал, что меня будут гладить по головке. – Когда было отдано распоряжение, сержант? – После побега, ваше преосвященство. – Больше двух недель тому назад? Принесите нож и сейчас же разрежьте ремни. – Простите, ваше преосвященство, доктор тоже хотел снять их, но полковник Феррари не позволил. – Немедленно принесите нож! Монтанелли не повысил голоса, но лицо его побелело от гнева. Сержант вынул из кармана складной нож и, наклонясь над Оводом, принялся разрезать ремень, стягивавший ему руки. Он делал это очень неискусно и неловким движением затянул ремень ещё сильнее. Овод вздрогнул и, не удержавшись, закусил губу. Монтанелли быстро шагнул вперёд: – Вы не умеете, дайте нож мне. – А-а-а! Овод расправил руки, и из груди его вырвался протяжный радостный вздох. Ещё мгновение – и Монтанелли разрезал ремни на ногах. – Снимите с него кандалы, сержант, а потом подойдите ко мне: я хочу поговорить с вами. Став у окна, Монтанелли молча глядел, как с Овода снимают оковы. Сержант подошёл к нему. – Расскажите мне всё, что произошло за это время, – сказал Монтанелли. Сержант с полной готовностью выполнил его просьбу и рассказал о болезни Овода и применённых к нему «дисциплинарных мерах» и о неудачном заступничестве врача. – Но, по-моему, ваше преосвященство, – прибавил он, – полковник нарочно не велел снимать ремни, чтобы заставить его дать показания. – Показания? – Да, ваше преосвященство. Я слышал третьего дня, как полковник предложил ему снять ремни, если только он… – сержант бросил быстрый взгляд на Овода, – согласится ответить на один его вопрос. Рука Монтанелли, лежавшая на подоконнике, сжалась в кулак. Солдаты переглянулись. Они ещё никогда не видели, чтобы добрый кардинал гневался. А Овод в эту минуту забыл об их существовании, забыл обо всём на свете и ничего не хотел знать, кроме физического ощущения свободы. У него бегали мурашки по всему телу, и теперь он с наслаждением потягивался и поворачивался с боку на бок. – Можете идти, сержант, – сказал кардинал. – Не беспокойтесь, вы неповинны в нарушении дисциплины, вы были обязаны ответить на мой вопрос. Позаботьтесь, чтобы нам никто не мешал. Я поговорю с ним и уйду. Когда дверь за солдатами затворилась, Монтанелли облокотился на подоконник и несколько минут смотрел на заходящее солнце, чтобы дать Оводу время прийти в себя. – Мне сказали, что вы хотите поговорить со мной наедине, – начал он, отходя от окна и садясь возле койки. – Если вы достаточно хорошо себя чувствуете, то я к вашим услугам. Монтанелли говорил холодным, повелительным тоном, совершенно ему несвойственным. Пока ремни не были сняты, Овод был для него лишь страдающим, замученным существом, но теперь ему вспомнился их последний разговор и смертельное оскорбление, которым он закончился. Овод небрежно заложил руку за голову и поднял глаза на кардинала. Он обладал прирождённой грацией движений, и когда его голова была в тени, никто не угадал бы, через какой ад прошёл этот человек. Но сейчас, при ярком дневном свете, можно было разглядеть его измученное, бледное лицо и страшный, неизгладимый след, который оставили на этом лице страдания последних дней. И гнев Монтанелли исчез. – Вы, кажется, были больны, – сказал он. – Глубоко сожалею, что я не знал всего этого раньше. Я сразу прекратил бы истязания. Овод пожал плечами. – Война есть война, – холодно проговорил он. – Ваше преосвященство не признает ремней теоретически, с христианской точки зрения, но трудно требовать, чтобы полковник разделял её. Он, без сомнения, не захотел бы знакомиться с ремнями на своей собственной шкуре, к-как случилось со мной. Но это вопрос только л-личного удобства. Что поделаешь? Я оказался побеждённым… Во всяком случае, ваше преосвященство, с вашей стороны очень любезно, что вы посетили меня. Но, может быть, и это сделано на основании христианской морали? Посещение заключённых… Да, конечно! Я забыл. «Кто напоит единого из м-малых сих…»[91] и так далее. Не особенно это лестно, но один из «малых сих» вам чрезвычайно благодарен… – Синьор Риварес, – прервал его кардинал, – я пришёл сюда ради вас, а не ради себя. Если бы вы не «оказались побеждённым», как вы сами выражаетесь, я никогда не заговорил бы с вами снова после нашей последней встречи. Но у вас двойная привилегия: узника и больного, и я не мог отказать вам. Вы действительно хотите что-то сообщить мне или послали за мной лишь для того, чтобы позабавиться, издеваясь над стариком? Ответа не было. Овод отвернулся и закрыл глаза рукой. – Простите, что приходится вас беспокоить… – сказал он наконец сдавленным голосом. – Дайте мне, пожалуйста, пить. На окне стояла кружка с водой. Монтанелли встал и принёс её. Наклонившись над узником и приподняв его за плечи, он вдруг почувствовал, как холодные, влажные пальцы Овода сжали ему кисть словно тисками. – Дайте мне руку… скорее… на одну только минуту, – прошептал Овод. – Ведь от этого ничто не изменится! Только на минуту! Он припал лицом к его руке и задрожал всем телом. – Выпейте воды, – сказал Монтанелли. Овод молча повиновался, потом снова лёг и закрыл глаза. Он сам не мог бы объяснить, что с ним произошло, когда рука кардинала коснулась его щеки. Он сознавал только, что это была самая страшная минута во всей его жизни. Монтанелли придвинул стул ближе к койке и снова сел. Овод лежал без движения, как труп, с мертвенно-бледным, осунувшимся лицом. После долгого молчания он открыл глаза, и его блуждающий взгляд остановился на Монтанелли. – Благодарю вас, – сказал он. – Простите… Вы, кажется, спрашивали меня о чём-то? – Вам нельзя говорить. Если хотите, я приду завтра. – Нет, не уходите, ваше преосвященство. Право, я совсем здоров. Просто немного поволновался последние дни. Да и то это больше притворство – спросите полковника, он вам все расскажет. – Я предпочитаю делать выводы сам, – спокойно ответил Монтанелли. – Полковник тоже. И его выводы часто бывают в-весьма остроумны. Это трудно предположить, судя по его виду, но иной раз ему приходят в голову оригинальные идеи. В прошлую пятницу, например… кажется, это было в пятницу… я стал немного путать дни, ну да всё равно… я попросил дать мне опиум. Это я помню очень хорошо. А он пришёл сюда и заявил: опиум мне д-дадут, когда я скажу, кто отпер дверь камеры перед моим побегом. «Если вы действительно больны, то согласитесь; если же откажетесь, я сочту это д-доказательством того, что вы притворяетесь». Я и не предполагал, что это будет так смешно. 3-забавнейший случай… Он разразился громким, режущим ухо смехом. Потом вдруг повернулся к кардиналу и заговорил с лихорадочной быстротой, заикаясь так сильно, что с трудом можно было разобрать слова. – Разве вы не находите, что это забавно? Ну, к-конечно, нет. Лица д-духовного звания лишены чувства юмора. Вы все принимаете т-трагически. Н-например, в ту ночь, в соборе, какой у вас был торжественный вид! А я-то в костюме паломника! Как трогательно! Да вы и сейчас не видите н-ничего смешного в своём визите ко мне. Монтанелли поднялся: – Я пришёл выслушать вас, но вы, очевидно, слишком взволнованы. Пусть врач даст вам что-нибудь успокоительное, а завтра утром, когда вы выспитесь, мы поговорим. – В-высплюсь? О, я успею в-выспаться, ваше преосвященство, когда вы д-дадите своё с-согласие полковнику! Унция свинца – п-превосходное средство от бессонницы. – Я вас не понимаю, – сказал Монтанелли, удивлённо глядя на него. Овод снова разразился хохотом. – Ваше преосвященство, ваше преосвященство, п-правдивость – г-главнейшая из христианских добродетелей! Н-неужели вы д-думаете, что я н-не знаю, как настойчиво добивается полковник вашего с-согласия на военный суд? Не противьтесь, ваше преосвященство, все ваши братья-прелаты поступили бы точно так же. Cosi fan tutti[92]. Ваше согласие не п-принесёт ни малейшего вреда, а только пользу. Этот пустяк не стоит тех бессонных ночей, которые вы из-за него провели… – Прошу вас, перестаньте смеяться, – прервал его Монтанелли, – и скажите: откуда вы все это знаете? Кто вам говорил об этом? – Р-разве полковник не жаловался, что я д-дьявол, а не человек?.. Нет? А мне он повторял это не раз. Я умею проникать в чужие мысли. Вы, ваше преосвященство, считаете меня крайне н-неприятным человеком и очень хотели бы, чтобы кто-нибудь другой решил, как со мной поступить, и чтобы ваша чуткая совесть не была т-таким образом п-потревожена. П-правильно я угадал? – Выслушайте меня, – сказал Монтанелли, снова садясь рядом с ним. – Это правда – каким бы путём вы её ни узнали. Полковник Феррари опасается, что ваши друзья предпримут новую попытку освободить вас, и хочет предупредить её… способом, о котором вы говорили. Как видите, я с вами вполне откровенен. – Ваше п-преосвященство в-всегда славились своей п-правдивостью, – язвительно вставил Овод. – Вы, конечно, знаете, – продолжал Монтанелли, – что светские дела мне не подведомственны. Я епископ, а не легат. Но я пользуюсь в этом округе довольно большим влиянием, и полковник вряд ли решится на крайние меры без моего, хотя бы молчаливого, согласия. Вплоть до сегодняшнего дня я был против его плана. Теперь он усиленно пытается склонить меня на свою сторону, уверяя, что в четверг, когда народ соберётся сюда на праздник, ваши друзья могут сделать вооружённую попытку освободить вас, и она окончится кровопролитием… Вы слушаете меня? Овод рассеянно глядел в окно. Он обернулся и ответил усталым голосом: – Да, слушаю. – Может быть, сегодня вам трудно вести этот разговор? Лучше я приду завтра с утра. Дело столь серьёзно, что вы должны отнестись к нему с полным вниманием. – Мне бы хотелось покончить с ним сегодня, – все так же устало ответил Овод. – Я вникаю во всё, что вы говорите. – Итак, – продолжал Монтанелли, – если из-за вас действительно могут вспыхнуть беспорядки, которые приведут к кровопролитию, то я беру на себя громадную ответственность, противодействуя полковнику. Думаю также, что в словах его есть доля истины. С другой стороны, мне кажется, что личная неприязнь к вам мешает ему быть беспристрастным и заставляет преувеличивать опасность. В этом я убедился, увидев доказательства его возмутительной жестокости. – Кардинал взглянул на ремни и кандалы, лежавшие на полу. – Дать своё согласие – значит убить вас. Отказать – значит подвергнуть риску жизнь ни в чём не повинных людей. Я очень серьёзно думал над этим и старался найти какой-нибудь выход. И теперь принял определённое решение. – Убить меня и с-спасти ни в чём не повинных людей? Это единственное решение, к которому может прийти добрый христианин. «Если правая рука с-соблазняет тебя…»[93] и так далее. А я даже не имею чести быть п-правой рукой вашего преосвященства. В-вывод ясен. Неужели вы не могли сказать мне все это без такого длинного вступления? Овод говорил вяло и безучастно, с оттенком пренебрежительности в голосе, словно наскучив предметом спора. – Ну что же? – спросил он после короткой паузы. – Таково и было решение вашего преосвященства? – Нет. Овод заложил руки за голову и посмотрел на Монтанелли полузакрытыми глазами. Кардинал сидел в глубоком раздумье. Голова его низко опустилась на грудь, а пальцы медленно постукивали по ручке кресла. О, этот старый, хорошо знакомый жест! – Я поступил так, – сказал наконец Монтанелли, поднимая голову, – как, вероятно, никто никогда не поступал. Когда мне сказали, что вы хотите меня видеть, я решил прийти сюда и положиться во всём на вас. – Положиться на меня? – Синьор Риварес, я пришёл не как кардинал, не как епископ и не как судья. Я пришёл к вам, как человек к человеку. Я не стану спрашивать, известны ли вам планы вашего освобождения, о которых говорил полковник: я очень хорошо понимаю, что это ваша тайна, которую вы мне не откроете. Но представьте себя на моём месте. Я стар, мне осталось недолго жить. Я хотел бы сойти в могилу с руками, не запятнанными ничьей кровью. – А разве ваши руки уже не запятнаны кровью, ваше преосвященство? Монтанелли чуть побледнел, но продолжал спокойным голосом: – Всю свою жизнь я боролся с насилием и жестокостью, где бы я с ними ни сталкивался. Я всегда протестовал против смертной казни. При прежнем папе я неоднократно и настойчиво высказывался против военных трибуналов, за что и впал в немилость. Все своё влияние я всегда, вплоть до сегодняшнего дня, использовал для дела милосердия. Прошу вас, верьте, что это правда. Теперь передо мною трудная задача. Если я откажу полковнику, в городе может вспыхнуть бунт ради того только, чтобы спасти жизнь одного человека, который поносил мою религию, преследовал оскорблениями меня лично… Впрочем, это не так важно… Если этому человеку сохранят жизнь, он обратит её во зло, в чём я не сомневаюсь. И всё-таки речь идёт о человеческой жизни… Он замолчал, потом заговорил снова: – Синьор Риварес, всё, что я знал о вашей деятельности, заставляло меня смотреть на вас как на человека дурного, жестокого, ни перед чем не останавливающегося. До некоторой степени я придерживаюсь этого мнения и сейчас. Но за последние две недели я увидел, что вы человек мужественный и умеете хранить верность своим друзьям. Вы внушили солдатам любовь и уважение к себе, а это удаётся не каждому. Может быть, я ошибся в своём суждении о вас, может быть, вы лучше, чем кажетесь. К этому другому, лучшему человеку я и обращаюсь и заклинаю его сказать мне чистосердечно: что бы вы сделали на моём месте? Наступило долгое молчание; потом Овод взглянул на Монтанелли: – Во всяком случае, решал бы сам, не боясь ответственности за свои действия, и не стал бы лицемерно и трусливо, как это делают христиане, перекладывать решение на чужие плечи! Удар был нанесён так внезапно и бешеная страсть этих слов так противоречила недавней безучастности Овода, что, казалось, он сбросил с себя маску. – Мы, атеисты, – горячо продолжал он, – считаем, что человек должен нести своё бремя, как бы тяжко оно ни было! Если же он упадёт, тем хуже для него. Но христианин скулит и взывает к своему богу, к своим святым, а если они не помогают, то даже к врагам, лишь бы найти спину, на которую можно взвалить свою ношу, Неужели в вашей библии, в ваших молитвенниках, во всех ваших лицемерных богословских книгах недостаточно всяких правил, что вы приходите ко мне и спрашиваете, как вам поступить? Да что это! Неужели моё бремя так уж легко и мне надо взвалить на плечи и вашу ответственность? Обратитесь к своему Христу. Он требовал все до последнего кодранта, так следуйте же его примеру! И убьёте-то вы всего-навсего атеиста, человека, который не выдержал вашей проверки! А разве такое убийство считается у вас большим преступлением? Он остановился, вздохнул всей грудью и продолжал с той же страстностью: – И вы толкуете о жестокости! Да этот в-вислоухий осел не мог бы за год измучить меня так, как измучили вы за несколько минут. У него не хватит на это смекалки. Всё, что он может выдумать, – это затянуть потуже ремни, а когда больше затягивать уже некуда, то все его средства исчерпаны. Всякий дурак может это сделать! А вы! «Будьте добры подписать свой собственный смертный приговор. Моё нежное сердце не позволяет мне сделать это». До такой гадости может додуматься только христианин, кроткий, сострадательный христианин, который бледнеет при виде слишком туго затянутого ремня. Как я не догадался, когда вы вошли сюда подобно милосердному ангелу, возмущённому «варварством полковника», что только теперь и начинается настоящая пытка! Что вы на меня так смотрите? Разумеется, дайте ваше согласие и идите домой обедать. Дело выеденного яйца не стоит. Скажите вашему полковнику, чтобы он приказал расстрелять меня, или повесить, или изжарить живьём, если это может доставить ему удовольствие, и кончайте скорей! Овода трудно было узнать. Он пришёл в бешенство и дрожал, тяжело переводя дыхание, а глаза у него искрились зелёным огнём, словно у кошки. Монтанелли глядел на него молча. Он ничего не понимал в этом потоке неистовых упрёков, но чувствовал, что дойти до такого исступления может лишь человек, доведённый до крайности. И, поняв это, он простил ему прежние обиды. – Успокойтесь, – сказал он. – Никто не хотел вас мучить. И, право же, я не думал сваливать свою ответственность на вас, чья ноша и без того слишком тяжела. Ни одно живое существо не упрекнёт меня в этом… – Это ложь! – крикнул Овод, сверкнув глазами. – А епископство? – Епископство? – А! Об этом вы забыли? Забыть так легко! «Если хочешь, Артур, я откажусь…» Мне приходилось решать за вас, мне – в девятнадцать лет! Если б это не было так чудовищно, я бы посмеялся над вами! – Замолчите! – крикнул Монтанелли, хватаясь за голову; потом беспомощно опустил руки, медленно отошёл к окну и, сев на подоконник, прижался лбом к решётке. Овод, дрожа всем телом, следил за ним. Монтанелли встал и подошёл к Оводу. Губы у него посерели. – Простите, пожалуйста, – сказал он, стараясь сохранить свою обычную спокойную осанку. – Я должен уйти… Я не совсем здоров. Он дрожал, как в лихорадке. Гнев Овода сразу погас. – Padre, неужели вы не… Монтанелли подался назад. – Только не это, – прошептал он. – Всё, что хочешь, господи, только не это! Я схожу с ума… Овод приподнялся на локте и взял его дрожащие руки в свои: – Padre, неужели вы не догадываетесь, что я не утонул? Руки, которые он держал в своих, вдруг похолодели. Наступило мёртвое молчание. Потом Монтанелли опустился на колени и спрятал лицо на груди Овода. * * * Когда он поднял голову, солнце уже село, и последний красный отблеск его угасал на западе. Они забыли обо всём, забыли о жизни и смерти, о том, что были врагами. – Артур, – прошептал Монтанелли, – неужели ты вернулся ко мне?.. Воскрес из мёртвых? – Воскрес из мёртвых, – повторил Овод и вздрогнул. Овод положил голову ему на плечо, как больное дитя в объятиях матери.

The script ran 0.01 seconds.