1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16
— Ну-у! Тогда и Чернявина нужно…
— Ванда, ты и Чернявина знаешь?
Ванда горько заплакала:
— Не могу я…
— Глупости. Зови всех.
В дверях Володя столкнулся с Клавой Кашириной.
— Алексей Степанович, звали?
— Слушай, Клава. Это новенькая — Ванда Стадницкая. Бери ее в бригаду и немедленно платье, баню, доктора, все и чтобы больше не плакала. Довольно.
Клава склонилась к Ванде:
— Да чего же плакать? Идем, Ванда…
Не глядя на Захарова, пошатываясь, торопясь, Ванда вышла вместе с Клавой.
Через десять минут в кабинете стояли Игорь, Ваня и Рыжиков. Торский и Бегунок присутствовали с видом официальным. Захаров говорил:
— Понимаете, что было раньше, забыть. Никаких сплетен, разговоров о Ванде. Вы это можете обещать?
Ваня ответил горячо, не понимая, впрочем, какие сплетни может сочинять он, Ваня Гальченко:
— А как же!
Игорь приложил руку к груди:
— Я ручаюсь, Алексей Степанович!
— А ты, Рыжиков?
— На что она мне нужна? — сказал Рыжиков.
— Нужна или не нужна, а языком не болтать!
— Можно, — Рыжиков согласился с таинственной снисходительностью.
На него все посмотрели. Вернее сказать — его все рассмотрели. Рыжиков недовольно пожал плечами.
Но в комнате совета бригадиров разговор на эту тему был продолжен.
Игорь Чернявин настойчиво стучал пальцем по груди Рыжикова:
— Слушай, Рыжиков! То, что Алексей говорит, — одно дело, а ты запиши, другое запиши… в блокноте: слово сболтнешь, привяжу камень на шею и утоплю в пруду!
5. ЛИТЕЙНАЯ ЛИХОРАДКА
В спальнях, в столовой, в парке, в коридорах, в клубах — между колонистами всегда шли разговоры о производстве. В большинстве случаев они носили характер придирчивого осуждения. Все были согласны, что производство в колонии организованно плохо. На совете бригадиров и на общих собраниях вьедались в заведующего производством Соломона Давидовича Блюма и задавали ему вопросы, от которых он потел и надувал губы:
— Почему дым в кузнице?
— Почему лежат без обработки поползушки, заказанные заводом им. Коминтерна?
— Почему не работает полуревольверный?
— Почему не хватает резцов?
— Почему протекает нефтепровод в литейной?
— Почему перекосы в литье?
— Почему в механическом цехе полный базар? Барахла накидано, а Шариков целый день сидит в бухгалтерии, не может никак пересчитать несчастную тысячу масленок?
— Когда будут сделаны шестеренки на станок Садовничего, клинья к суппорту Поршнева, шабровка переднего подшипника у Яновского, капитальный ремонт у Редьки?
Колонисты требовали ремонта станков, ходили за ремонтными слесарями, ловили во дворе Соломона Давидовича, жаловались Захарову, но к станкам всегда относились с презрением:
— Мою соломорезку сколько ни ремонтируй, все равно ей дорога в двери. Разве это токарный?
Соломон Давидович обещал все сделать в самом скором времени, но остановить станок и начать его ремонт — на это не был способен Соломон Давидович. Это было самоубийство — остановить станок, если он еще может работать. Станок свистел, скрипел, срывался с хода, колонисты со злостью заставляли его работатать, и станок все-таки работал. Работали соломорезки, работали суппорты без клиньев, работали изношенные подшипники. «Механический» цех ящиком за ящиком отправлял в склад готовые масленки, около сборочного цеха штабелями грузили на подводы театральные кресла. Швейная мастерская выпускала исключительно трусики из синего, коричневого и зеленого сатина, но выпускала их тысячами, и на каждой паре трусиков зарабатывал завод три копейки. В колонии не было денег, но на текущем счету колонии все прибавлялись и прибавлялись деньги. Среди колонистов находились люди с инициативой, которые говорили на собраниях:
— Соломон Давидович деньги посолил, а спецовок прибавить, так у него не выпросишь.
Соломон Давидович возражал терпеливо:
— Вы думаете, если завелась там небольшая копейка, так ее обязательно нужно истратить? Так не делают хорошие хозяева. Я ни капельки не боюсь за вас, дорогие товарищи: тратить деньги вы всегда успеете научиться и можете всегда добиться очень высокой квалификации в этом отношении. А если нужно беречь деньги, так это не так легко научиться. Если ты не будешь терпеть, так ты потом будешь хуже терпеть. Я дал слово Алексею Степановичу и вам, что мы соберем деньги на новый завод, так при чем здесь спецовки? Потерпите сейчас без спецовок, потом вы себе купите бархатные курточки и розовые бантики.
Колонисты и смеялись и сердились. Смеялся и Соломон Давидович. Смотрели все на Захарова, но и он смотрел на всех и улыбался молча. И трудно было понять, почему этот человек, такой наопристый и строгий, так много прощает Соломону Давидовичу, — правда, и колонисты прощали ему немало.
Самым скандальным цехом был, конечно, литейный. Это был кирпичный сарай с крышей довольно-таки дырявой. В сарае стоит литейный барабан. В круглое отверстие на его боку набрасывается «сырье», винтовые патроны, оставшиеся от ружей старых систем, измятые, покрытые зеленью и грязью. Не брезговал Соломон Давидович и всяким другим медным ломом. Из того же круглого отверстия выливается в ковши расплавленная медь. К барабану приделана форсунка, а под крышей в углу — бак с нефтью. Все это оборудование далеко не первой молодости — продырявлено и проржавлено.
Система барабана, форсунки и бака, в сущности, очень проста и не заключает в себе ничего таинственного, но мастер-литейщик Баньковский, бывший кустарь и бывший владелец барабана, имеет вид очень таинственный: ему одному известны секреты системы.
В литейной кипит работа. У столика шишельников работают малыши. Все они одеты в поношенные спецовки, очевидно, раньше принадлежавшие более взрослому населению колонии: брюки слишком велики, нои целыми гармониями укладываются на худых ногах пацанов, рукава слишком длинны.
На полу литейной расположены опоки, возле которых копаются формовщики — колонисты постарше: Нестеренко, Синицын, Зырянский. У одной из стен старая формовочная машина, на ней работает виднейший специалист по формовке, худой, серьезный Крусков из седьмой бригады.
Литейная полна дыму. Он все время пробивается из барабана, из литейной он может выходить только через дырки в крыше. Каждый день между мастером Баньковским и колонистами происходят такие разговоыры:
— Товарищ Баньковский! Нельзя же работать!
— Почему нельзя?
— Дым! Куда это годится? Это же вредный дым — медный!
— Ничего не вредный. Я на нем всю жизнь работаю.
Через щели в крыше, через окна и двери дым расходится по всей колонии и в часы отливки желтоватым, сладким туманом гуляет между зданиями. Молодой доктор, сам бывший колонист, Колька Вершнев, лобастый и кучерявый, бегает из кабинета в кабинет, стучит кулаками по столам, потрясает томиком Брокгауза — Ефрона и угрожает, закикаясь:
— Я п-пойду к п-прокурору. Литейная л-лихорадка! Вы з-знаете, что это т-такое? П-прочитайте!
Этого самого доктора Алексей Степанович давно знает. Он морщит лоб, снимает и одевает пенсне:
— Призываю тебя, Николай, к порядку. Прокурор нам вентиляции не сделает. Он закроет литейную.
— И п-пускай закрывает!
— А за какие деньги я тебе зубоврачебное кресло куплю? А синий свет? Ты мне покою уже полгода не даешь. Синий свет! Ты обойдешься без синего света?
— В каждой паршивой амбулатории есть с-синий свет!
— Значит, не обойдешься?
— Так что? Будем т-травить п-пацанов?
— Надо вентиляцию делать. Я нажимаю, и ты нажимай. Вот сегодня комсомольское.
На комсомольском собрании Колька размахивает Брокгаузом — Ефроном и вспоминает некоторые термины, усвоенные им отнюдь не в медицинском институте:
— З-занудливое п-производство т-такое!
И другие комсомольцы «парятся», вздымают кулаки. Марк Грингауз направляет черные, печальные глаза на Соломона Давидовича:
— Разве можно допустить такой дым, когда вся страна реконструируется?
Соломон Давидович сидит в углу класса на стуле — за партой его тело поместиться не может. Он презрительно вытягивает полные, непослушные губы:
— Какой там дым?
— Отвратительный! Какой! И вообще нежелательный! И дляч здоровья неподходящий!
Это говорит Похожай, чудесно-темноглазый, всегда веселый и остроумный.
Соломон Давидович устанавливает локоть на колено и протягивает к собранию руку жестом, полным здравомыслия:
— Это же вам производство. Если вы хотите поправить здоровье, так нужно ехать в какой-нибудь такой Крым или, скажем, в Ялту. А это завод.
В собрании подымается общий галдеж.
— Чего вы кричите? Ну хорошо, поставим трубу.
— Надо поручить совету бригадиров взяться за вас как следует.
Теперь и Соломон Давидович рассердился. Опираясь на колени, он тяжело поднимается, шагает вперед, его лицо наливается кровью.
— Что это за такие разговоры, товарищи комсомольцы? Совет бригадиров за меня возьмется! Они из меня денег натрусят или, может, вентиляцию? Я строил этот паршивый завод или, может, проектировал?
— У вас есть деньги.
— Это разве те деньги? Это совсем другие деньги.
— Вы «стадион» проектировали!
— Проектировали, так что? Вы работаете сейчас под крышей. Вы думаете, это хорошо делают некоторые комсомольцы? Он смотрит на токарный тстанок и говорит: соломорезка! Он не хочет делать масленки, а ему хочется делать какой-нибудь блюминг. Он без блюминга жить не может!
— Индустриализация, Соломон Давидович!
— Ах, так я не понимаю ничего в индустриализации! Вы еще будете меня учить! Индустриализацию нужно еще заработать, к вашему сведению. Вот этим вот местом! — Соломон Давидович с трудом достал рукой до своей толстой шеи. — А вы хотите, чтобы добрая старушка принесла вам индустриализацию и вентиляцию.
— А трубу все-таки поставьте!
— И поставлю.
— И поставьте!
Расстроенный и сердитый Соломон Давидович направляется в литейный цех. Там его немедленно атакуют шишельники, и Петька Кравчук кричит:
— Это что, спецовка? Да? Эту спецовку Нестеренко носил, а теперь я ношу? Да? И здесь дырка, и здесь дырка!
Соломон Давидович брезгливо подымает ладони:
— Скажите пожалуйста, дырочка там! Ну что ты мне тыкаешь свои рукава? Длинные — это совсем не плохо. А длинные — что такое? Возьми и подверни, вот так.
— Ой, и хитрый же вы, Соломон Давидович!
— Ничего я не хитрый! А ты лучше скажи, сколько ты шишек сделал?
— Вчера сто двадцать три.
— Вот видишь? По копейке — рубль двадцать три копейки.
— Это разве расценка — копейка! И набить нужно, и проволоку нарезать, и сушить.
— А ты хотел как? Чтобы я тебе платил копейку, а ты будешь в носу ковырять?
Из дальнего угла раздается голос Нестеренко:
— Когда же вентиляция будет? Соломон Давидович?
— А ты думаешь, тебе нужна вентиляция, а мне не нужна вентиляция? Волончук сделает.
— Волончук? Ну! Это будет вентиляция, воображаю!
— Ничего ты не можешь воображать. Он завтра сделает.
Вместе с Волончуком, молчаливым и угрюмым и, несмотря на это, мастером на все руки, Соломон Давидович несколько раз обошел цех, долго задирал глаза на дырявую крышу.
Волончук на крышу не смотрел:
— Трубу, конечно, отчего не поставить. Только я не кровельщик.
— Товарищ Волончук. Вы не кровельщик, я не кровельщик. А трубу нужно поставить.
Ваня Гальченко работал в литейном цехе, и ему все нравилось: и таинственный барабан, и литейный дым, и борьба с этим дымом, и борьба с Соломоном Давидовичем, и сам Соломон Давидович. Не понравилось ему только, что Рыжиков был назначен тоже в литейный цех — на подноску земли.
6. ПЕТЛИ
Ванда Стадницкая с трудом привыкала к пятой девичьей бригаде. Она как будто не замечала ни нарядности и чистоты спальни, ни ласковой деликатности новых товарищей, ни вечернего их щебетания, ни строго порядка в колонии. Молча она выслушивала инструктивные наставления Клавы Кашириной, кивала головой и скорее отходила, чтобы по целым часам стоять у окна и рассматривать все одну и ту же картину: убегающую дорожку парка, ряд березовых вершин и небо. В столовой она боком сидела на своем месте, как будто собиралась каждую минуту вскочить и убежать, ела мало, почти не поднимая взгляда от тарелки. И новое школьное платье, которое она получила в первый же день: синяя шерстяная юбка в складку и две миленькие батистовые блузки — очень простой и изящный наряд, который ел шел и делал ее юной, розовой и прекрасной, — и блестящие вымытые волосы — ничто ее не развлекало и не интересовало.
В швейной мастерской, которая помещалась в одной из комнат в здании школы, Ванде предложили было серьезную работу, но оказалось, что она ничего не умеет делать. Тогда ей поручили метать петли. Эту работу обычно выполняли самые маленькие, таких в бригаде было около полдюжины: бойкие, веселые, тонконогие, у них по углам спальни водились куклы. Но и петли Ванда метала очень плохо, медленно, лениво. Старшие молча наблюдали, неодобрительно поглядывали друг на друга, показывали, поправляли. Ванда покорно выслушивала их замечания, на время уступала им работу, скучно посматривала боком, как ловкая, юркая игла мелькает между розовыми опытными пальчиками.
Однажды Ванда пришла в мастерскую, когда уже давно стучали машинки. Не отрываясь от работы, Клава спросила:
— Ванда, почему ты опоздала?
Ванда не ответила.
— А вчера ты ушла раньше времени. Почему?
Неожиданно Ванда заговорила:
— Ну что же, и скажу. Не буду работать: не хочу.
— Не будешь работать? А как же ты будешь жить?
— Ну и пусть. Поживу без ваших петель.
— Стыдно, Ванда. Надо учиться. Мы все с петель начинали.
Ванда бросила работу. В горле у нее стояли рыдания, она дико оглядела комнату:
— Куда мне до вас! Петлями начинали! А я кончу петлей!
Она вышла из комнаты, хлопнула дверью.
Вечером она лежала, отвернувшись к стене, ужинать не пошла. Девочки посматривали на ее белокурый, нежный затылок испуганными глазами. Клава сводила брови и что-то шептала про себя.
Утром, когда Ванда одна гуляла по спальне, к ней пришел Захаров. При виде его она покраснела и поправила юбку.
Он улыбнулся грустно, сел у стола:
— Что случилось, Ванда?
Ванда не ответила, продолжала смотреть в окно. Он помолчал.
— В столярной хочешь работать? Там интересно: дерево!
Она быстро повернулась к нему.
— Ой, какой же вы человек. Такое придумали: в столярной!
— Хорошо придумал. Ты вообрази: в столярной!
— Будут смеяться.
— Напротив. Первая девушка в нашей колонии пойдет в столярную. Честь какая! А то девчата все считают: их дело тряпки. Неправильно считают.
Ванда задорно взметнула ресницы:
— А что же вы думаете? И пойду. В столярную? Пойду. Сейчас?
— Идем сейчас.
— Идем. — Он повернулся и, оборачиваясь, пошел к двери, она вприпрыжку побежала за ним и взяла его под руку:
— Это вы нарочно придумали?
— Нарочно.
— У вас все нарочно?
— Решительно все, — сказал он, смеясь. — Я туть еще одну вещь придумал.
— Скажите. Про меня?
— Про тебя.
— Скажите, Алексей Степанвович!
Он наклонился к ее уху, прошептал таинственно:
— Потом скажу.
Ванда ответила ему таким же секретно-задушевным шепотом:
— Хорошо.
7. КОРОМЫСЛО
После работы Игорь решил погулять в окрестностях колонии. Взяв с собой книгу, он прошел парк и вышел на плотину. Слева блестел пруд, а справа между двумя скатами холмов в заросшем камышами овраге еле-еле пробивалась речушка. На вершине противоположного холма стояла дача, по белой стене к черепичной крыше поднимались простодушные побеги «крученого паныча», пестрели его синие, лиловые и розовые колокольчики. У самого дома возвышался ряд тополей, за ними темнел приземистый садик. По эту сторона домика деревьев не было, небольшая площадка огорожена была плетнем, на площадке расположился огород. Огород был не такой, как у крестьян: между грядами проложены были дорожки, и кое-где стояли деревянные диванчики.
Игорь заглянул через плетень. На огороде никого не было, только у одного из диванчиков лежала большая рыжая собака. Увидев Игоря, она поднялась, зарычала, потянулась и побежала к дому. Присмотревшись к огороду, Игорь заметил, что ближайшие грядки были политы и у самого плетня, накренившись на кочке, стояла пустая лейка. «Где же они воду берут?» — подумал Игорь, и в этот же момент увидел калитку в плетне, привязанную к нему старой проволокой. Проследив дальше, он увидел, что вниз к речке спускается узенькая, хорошо протоптанная тропинка, а в конце тропинки, у самых камышей, медленно поднимается с двумя ведрами на коромысле Оксана. Ведра были большие, свежеокрашенные в зеленый цвет; по тому, как слабо они раскачивались на коромысле, было видно, как они тяжелы. Это было заметно и по тому, с какими осторожностью и напряжением делала Оксана маленькие шаги.
Игорь быстро сбежал и схватил дужку ближайшего к нему ведра. Оксана пошатнулась от толчка, подняла к нему испуганные глаза:
— Ой!
— Я тебе помогу.
— Ой, не надо! Ой, не трогайте!
— Игорь даже не знал, что у него в запасе имеется такая сила. Одной рукой он шутя поднял вверх выгнутое плоское коромысло, похватил его другой рукой. Оксана еле успела выскочить из-под заходивших вокруг них ведер и коромысла. Выскочила и рассердилась:
— Кто тебя просит? Чего ты пристал?
— Леди! Никто не имеет права…
Договорить было трудно: коромысло вертелось на его плече, как на шарнире. Игорь попробовал остановить его, но стряслась другая беда, тяжесть руки перевесила всю систему, одно ведро пошло к земле, другое нависло почти над головой. Оксана уже смеялась:
— Ты не умеешь, без привычки трудно. Поставь на землю. Вот прицепился, что ты будешь делать! Поставь на землю.
Игорь уже сам догадался, что поставить ведро на землю надо. Оксана заговорила с ним на «ты». Ему было весело.
— Дорогая Оксана! Это правильная мысль — поставить их на землю. К черту это допотопное изобретение. Как оно называется?
— Да коромысло ж!
— Коромысло? Получите его в полное ваше распоряжение.
Он взял ведра в руки, потащил в горку. Нести было так тяжело, что он не мог даже говорить. Оксана шла сзади и волновалась:
— И где ты взялся со своей помощью? Поставь ведра, тебе говорю.
Но когда Игорь поставил ведра у самого плетня, она глянула на него из-под дрожащих ресниц и улыбнулась:
— Спасибо.
— Разве можно такое… носить? Это же черти, а не ведра. Это кровожадная эксплуатация!
— А как же ты хочешь? Без воды сидеть? Огород пропадет без воды.
— Культурные люди в таких случаях водопровод устраивают, а не носят на этих самых коромыслах.
— А у нас вся деревня на коромыслах носит. Тут совсем близко. И вода добрая, ключевая.
Оксана уже хозяйничала на огороде. Она легко подняла ведро, отлила воды в лейку и пошла по узкой меже между грядами картофеля. Игорь любовался ее склоненной головкой, на которой рассыпались к вискам темно-каштановые волосы. Она бросила на него взгляд искоса, но ничего не сказала.
— Давай я тебе помогу.
— У нас другой лейки нету.
— А ты мне эту отдай.
— Ты не умеешь.
— Почему ты так стараешься? Ему барыши, ироду, а ты работаешь. Твой хозяин — он эксплуататор.
— Все люди работают, — сказала Оксана.
— Твой хозяин работает?
— Работает.
— Он эксплуататор, твой хозяин. Он имеет право держать батрачку? Имеет право?
— Я не батрачка. И он не хоязин вовсе, вы все врете. Он хороший человек, ты такого еще и не видел. И не смей говорить, — проговорила Оксана с обидой и сердито посмотрела на Игоря.
Она перевернула пустую лейку, на стебли растений упали последние струйки.
— Картошка всем людям нужна. Ты любишь картошку?
— На этот вопрос Игорь почему-то не ответил.
— Ты ел когда-нибудь свою картошку?
Вопрос ударил Игорч с фронта, а с тылу ударил другой вопрос:
— Я не помешал? Может, я помешал, так сказать?
Оглянувшись, Игорь увидел Мишу Гонтаря. Миша был в парадном костюме, но этот костюм не укарашал Мишу. Белый широкий воротник находился даже в некотором противоречии с его физиономией, в настоящую минуту выражавшей подозрительность и недовольство.
Оксана ответила:
— Здравствуй, Михайло. Ничего, не помешал.
Игорь саркастически улыбнулся:
— Миша ревнует.
Оксана гневно удивилась. Разгневался и Гонтарь:
— Ты, Чернявин, зря языком!
У самой дачи молодой женский голос позвал:
— Оксана! Скорее беги сюда, скорее!
Оксана поставила поливалку на землю и убежала.
Колонисты помолчали, потом Гонтарь постучал носком ярко начищенного ботинка в плетень и сказал со смущенным хрипом:
— А только ты сюда не ходи, Чернявин!
— Как это: «не ходи»?
— А так, не ходи. Нечего тебе здесь делать.
— А если я здесь найду для себя работу?
— Какую работу? Он найдет работу!
— А, например, картошку поливать.
— Я тебе говорю: не ходи!
Игорь склонился над плетнем:
— Сейчас подумаю: ходить или не ходить?
Миша вдруг закричал:
— Иди отсюда к черту! Найди себе другое место и думай!
Игорь отступил от плетня, с ехидной внимательностью посмотрел на Гонтаря:
— Милорд! Как сильно вы влюбились!
Светло-серые, широко расставленные глаза Гонтаря засверкали. Он замотал головой так, что его жесткие патлы рассыпались по лбу и ушам.
— Это такие, как ты, влюбляются, барчуки!
Игорь демонически захохотал и побежал вниз, к пруду.
8. КАЖДОМУ СВОЕ
В первой бригаде Рыжикова встретили сдержанно. Мало доверия внушала его мясисто-подвижная физиономия, зеленоватые глаза. Дошел до первой бригады и рассказ о том, как Игорь Чернявин, старый знакомый Рыжикова, вместо приветствия сразу сгреб его и стал душить. Воленко был недоволен назначением Рыжикова в его бригаду, ходил к Виктору Торскому спорить, перечисляя фамилии: Левитин, Руслан Горохов, Ножик, а теперь еще и Рыжиков. Но Виктор Торский ничуть не был поражен этим списком:
— Ты думаешь — у тебя одного? Пожалуйста, в восьмой: Гонтарь, Середин, Яновский, прибавился Чернявин. В десятой: Синичка, Смехотин, Борода, а бригадир какой — ребенок, Илюша Руднев. А у тебя, подумаешь, Ножик! Ножик хороший мальчишка, только фантазер. Зато актив у тебя какой: Колос, Радченко, Яблочкин, Бломберг. Пожалуйста, возьми себе Чернявина, а Рыжикова отдай.
Воленко подумал-подумал и ушел молча.
Рыжикову он сказал на первом бригадном собрании, после того как сухо и коротко познакомил его с бригадой:
— Слушай, Рыжиков. Я знаю, ты не привык к организованному трудовому коллективу. Я тебе советую: привыкай скорее, другой дороги для тебя все равно нет.
Рыжиков ничего не ответил. Он уже начинал разбираться в организованном трудовом коллективе. Назначенный к нему шефом кучерявый, курносый, умный и уверенный Владимир Колос, ученик десятого класса и член бюро комсомольской ячейки, не любил длинных разговоров и нежностей. Он сказал Рыжикову:
— Я твой шеф, но ты не воображай, пожалуйста, что я тебя за ручку буду тебя водить. Ты не ребенок. Я тебя насквозь вижу и еще под тобой на полметра, и все твои мысли знаю. В голове у тебя уборка еще не произведена как следует. Ты этим делом и займись. Колония живет… все видно, хитрого ничего нет. Смотри и учись. А если не знаешь, значит, ты человек очень плохой.
Рыжиков подумал, что Колос тоже насквозь виден, и поэтому ответил с чувством.
— Ты будь покоен, я буду учиться.
— Посмотрим, — сказал Колос небрежно и ушел.
А на другой день Рыжиков подружился с Русланом Гороховым. Руслан первый подошел к нему:
— В литейную назначили?
— В литейную.
— Землю таскаешь?
— Таскаю.
— Правильно. Остригли?
— Остиргли.
— Все по правилам. Будешьл жить?
Рыжиков обиженно отвернулся:
— С ума я сошел — тут жить!
Руслан захохотал, показывая свои разнообразные зубы, и пригласил Рыжикова погулять в лесу. После прогулки Рыжиков вдруг сделался веселым парнем, со всеми заговаривал по делу и без дела, острил, вертелся возле Воленко. Игорь был очень удивлен, когда Рыжиков остановил его посреди цветника.
— Чернявин, а ты все на меня злишься?
Игорь посмотрел на него недружелюбно, но вспомнил дежурного бригадира Илюшу Руднева:
— Я на тебя не злюсь, а только ты паскудно поступил с Ваней.
— Да брось, Игорь, чего там «паскудно»! Ему все равно было в колонию идти, а мне жить нужно было. Мало ли что?
— А здесь… останешься?
— Я вот с тобой хочу поговорить: жить или не жить? Ты как?
Поведение Рыжикова было непонятно. С одной стороны, задумчивая серьезность и доверие к товарищу, советом которого, он, видимо, дорожил. С другой стороны, Рыжиков явно показывал, что человек он бывалый и себе цену знает. Он поминутно сплевывал, поднимал брови, небрежно скользил взглядом по цветникам, — этот взгляд говорил, что цветами его не купишь. В этой игре было что-то приятное для Игоря, напоминающее прежнюю свободу «жизненных приключений». И он ответил Рыжикову, не поступаясь своей славой человека бывалого.
— У меня свои планы, а только я воровать не буду.
Рыжиков еще раз одобрительно сплюнул.
— Каждому свое.
Они вошли в вестибюль. С винтовкой стоит маленькая, кругленькая Лена Иванова, с веселым безбровым лицом. Она посторонилась, пропуская входящих, нахмурилась, разглядывая действия Рыжикова. Рыжиков остановился на мокрой тряпке, докуривал папиросу, часто затягиваясь. Лену он не замечал.
— Здесь нельзя курить, — сказала громко Лена.
Рыжиков не спеша рассмотрел Лену, пустил ей в лицо струйку дыма.
Лена прикрикнула на него:
— Ты чего хулиганишь? Здесь нельзя курить, тебе говорю.
Рыжиков с неспешной развязностью повернулся к Игорю:
— Вот такие они все! Легавые!
Он сплюнул с досадой.
Лена вздрогнула так, что весь ее парадный костюм пришел в движение, и сказала тоном приказа:
— Вытри!
— Что?
Лена показала пальцем:
— Вытри! Ты зачем плюнул? Вытри!
Рыжиков усмехнулся, повернулся к ней боком и вдруг провел рукой по ее лицу снизу вверх:
— Закройся, юбка!
Лена крепко сжала губы и с неожиданной силой толкнула его своей винтовкой. Рыжиков рассвирипел:
— Ах! Ты так?
Игорь схватил его за плечо, повернул круто:
— Эй!
— Ты тоже легавый?
— Не тронь девчонку!
— А чего она прямо в живот, сволочь!
Лена отбежала к лестнице, крикнула звонко:
— Как твоя фамилия? Говори, как твоя фамилия?
На площадке лестницы у зеркала показалась Клава Каширина — дежурный бригадир. Лена приставила винтовку к плечу. Рыжиков тронул Игоря локтем:
— Идем, начальство ползет.
Он сказал Лене, уходя на двор:
— Я тебе еще задеру юбку.
Они вышли из здания.
Спустившись вниз, Клава вопросительно посмотрела на Лену. Лена одной рукой молча вытерла слезы, не оставляя положения «смирно».
9. ЮРИДИЧЕСКИЙ СЛУЧАЙ
Они разговаривали в парке. Рыжиков, Руслан и Игорь.
— Ты это зря девчонку тронул, — говорил Руслан.
— А что? Вская мразь — начальство?
— Тебя сегодня вызовут на общем собрании.
— Ну и что?
— Выведут на середину.
— Пускай попробуют.
— Выведут.
— Посмотрим.
По Рыжикову было видно, что он на середину, пожалуй, и не выйдет. Игорю это нравилось.
— А это интересно: не выйдешь?
— Сдохну, а не выйду.
— Это здорово! Вот будет потеха!
Рыжиков до вечера ходил по колонии с видом независимым. Случай в вестибюле уже не был секретом, на Рыжикова посматривали с некоторым интересом, но разобрать было трудно, что это за интерес.
Общее собрание открылось в восемь часов, после ужина. В тихом клубе на бесконечном диване все колонисты не умещались, хотя и сидели тесно. На коврике вокруг бюста Сталина и на ступеньках помоста гнездами расположились малыши, на весь зал блестели их голые колени. Девочки заняли один из тихих углов клуба, но отдельные их группки были и среди мальчиков.
Малыши на помосте оставили небольшое место для ораторов. Председатель, Виктор Торский, сидит на самой верхней ступеньке, спиной опираясь на мраморный пьедестал, малыши и председателя облепили, как мухи. На краю помоста стоит Соломон Давидович и держит речь:
— Я очень хорошо понимаю, что трусики шить — не большая приятность. Но зато трусики приятно надеть, особенно на курорте, а вы этого, товарищи, не учитываете. А если вы здесь не захотите шить трусики, и другие не захотят, и никто не захочет, — так кто же будет шить трусики? И везде так. Вы спрашивали каменщиков, когда они строили для вас дом? Вы ничего не спрашивали. А может, вы спрашивали кровельщиков или плотников? А кто вам печет хлеб, так вы тоже не спрашивали, приятно им или, может, неприятно. А вы сидите и считаете: вот мы колония Первого мая, так мы такие хорошие, лучше всех, мы не желаем шить трусики и не желаем делать масленок и театральную мебель, а мы желаем шить какие-нибудь фраки и делать швейные машины и какую-нибудь мебель рококо или Людовика Семнадцатого. За обедом вы едите мясо, а это мясо ходило на четырех ногах, с хвостом и ело траву, и такие самые мальчики и девочки за ним смотрят и вовсе не называются колонистами-первомайцами, а называются просто пастухами. Так все довольны, а только вы недовольны: у вас паркет, цветы, школа, музыка, кино, четыре таких цеха, а вам все мало, вам подавай заграничное оборудование по последнему слову техники, и вы будете делать паровозы и аэропланы, а может, блюминги, которые не дают вам покоя. Пускай из вас кто встанет и скажет, что я говорю неправильно. Я хотел бы посмотреть, как он это скажет.
Сохраняя на лице задорную, расплывшуюся чуть не до самого затылка улыбку, Соломон Давидович сошел с помоста и уселся на диване, где пацаны ревниво сохраняли для него место. Но, усевшись и сложив на большом животе руки, он еще раз обвел взглядом собрание и увидел улыбки колонистов, то недоверчивые, то смущенные, то задорно-убежденные. И Соломон Давидович сказал Захарову, сидящему неподалеку от него на том же диване:
— Что ты скажешь? Они все-таки по-своему думают.
Захаров загадочно улыбнулся и показал глазами на очередного оратора.
К помосту вышел Санчо Зорин и еще не начал говорить, а уже занес кулак.
— Соломон Давидович! До чего хитрый! Каждый день девчата делают тысячу трусиков, прибыли тридцать рублей в день. А в месяц девятьсот рублей, а в год десять тысяч. Так это ничего. А как девчата захотели кройке поучиться, так он сейчас и каменщиков вспомнил, и пастухов, и паровозы. А мы что? Разве мы говорим? Мы очень благодарны каменщикам. А что касается пастухов, так при социалистическом хозяйстве много пастухов не нужно, а будет стойловое кормление. А если вы хотите знать, так я и сам был пастухом, что ж, тоже работа, только у кулака, конечно. А теперь я столяр и хочу быть ученым и буду — вот увидите. Так что? При Советской власти — каждый может! И паровозы может строить, и блюминги. Теперь нет такого, что вот ты пастух, так и издохнешь возле коров. Попас, попас немного, а потом и в вуз. Видите, как? И поэтому я предлагаю: если девочки хотят — взять им инструктора, чтобы кройку показывал. А может, им пригодится? А только меня удивляет, почему это девчата все за швейную мастерскую держатся. И очень одобряю, хвалюю прямо: новенькая к нам приехала, Ванда Стадницкая. Она в сборочном цехе. Молодец, прямо молодец, она и комсомольцам покажет, как нужно работать, даром что еще не умеют.
Ванда спряталась в гуще пятой бригады и лицо пристроила за чьим-то плечом, чтобы общее собрание не увидело ее румянца.
С другой стороны зала Чернявин и Руслан на диване, а впереди них на стуле веселым героем уселся Рыжиков; слушает — не слушает, а разглядывает всех нахальными глазами, даром что никого еще не знает. Чуть-чуть вкось на том же диване Миша Гонтарь.
Руслан сказал тихо:
— А про тебя, кажется, забыли, Рыжиков, — везет!
— Один черт!
Гонтарь повернул к ним голову, сказал поучительно:
— Ничего, голубчики, не забыли. Все знают.
— Наплевать, — сказал Рыжиков.
— Ты не очень плюй. Вот попаришься на середине.
— А я выйду?
— Не выйдешь? А потом что будет?
— А что будет?
— Дорогой! Мне тебя загодя жалко. Лучше выйди!
— Испугал!
— Друг! Лучше испугайся сейчас.
Игорь даже рукой по колену хлопнул:
— Интересно! Ты не выходи, Рыжиков, покажи им.
Гонтарь печально улыбнулся:
— Эх, люди, люди! Я и сам таким был… дураком.
Проголосовали вопрос об инструкторе кройки, и Виктор Торский спросил:
— Клава, что в рапортах?
— Рыжиков, Игорь, Руслан вытянули шеи. Гонтарь прошептал с торжеством кудесника, предсказание которого начинает сбываться:
— Пожалуйте бриться!
Клава ответила:
— В рапортах все благополучно. Только в первой бригаде плохо: Рыжиков не подчинился дневальной Лене Ивановой и оскорбил ее.
Клава передала Торскому бумажку. Он молча пробежал ее, кивнул головой:
— Угу… Рыжиков!
В зале стало тихо. Рыжиков ответил с бодрым, склонным к остроумию оживлением:
— А что такое?
Все лица неслышно повернулись к Рыжикову. Торский показал глазами:
— Выходи на середину.
Рыжиков неловко, но достаточно бодро повозился на стуле:
— Никуда я не пойду.
Те же лица, только что смотревшие на него с благодушным интересом, вдруг заострились, легкий шум пробежал в зале и затих. Торский удивленно спросил:
— Как это не пойдешь?
Рыжиков в подавляющей оглушительной тишине отвалился назад и руку развесил на спинке стула:
— Не пойду, и все!
В зале как будто взорвалось. Кричали в разных местах, пацана на помосте звенели дискантами, чего-то требовали. Рыжиков заставил себя посмотреть туда — к нему были обращены горячие, гневные лица. Вырывались возгласы:
— Ха! Он не пойдет!
— Пойдешь, милый!
— Встань, чего ты развалился?
— Какой такой Рыжиков?
— Ух ты! Ирой какой!
Зырянский поднялся с метса, сделал шаг вперед. Торский приказал резко:
— Зырянский! На место!
Зырянский мгновенно опустился на диван, но все в нем по-прежнему стремилось вперед. Общий крик загремел на несколько тонов выше:
— Смотреть на него!?
— Да я его сам!
— Ломается!
— Выходи!
Игорь не успевал оборачиваться… Рыжиуов хотел что-то сказать, лицо уже приготовил нахальное, нечаянно приподнялся. Гонтарь одной рукой принял его стул, другой подтолкнул к середине.
Очутившись на свободном, блестящем пространстве, Рыжиков не сразу понял то, что произошло. Но он чувствовал, что силы его исчезают. Недовольно пожав одним плечом, он проворчал что-то, вероятно ругателшьство, засунул руки в карманы, но, глянув перед собой, нечаянно увидел Зырянского. Тот, сидя на диване, весь поднялся вперед и, встретившись взглядом с Рыжиковым, гневно и угрожающе стукнул себя кулаком по колену. В зале захохотали. Рыжиков вздрогнул, не понимая причины хохота, и, совсем растерявшись, машинально подвинулся к чистой, холодной, как пустыня, середине зала. Но руки у него оставались в карманах, ноги в какой-то нелепой балетной позиции. Как будто подчиняясь дирижерской палочке, прогремел общий весвело-требовательный крик:
— Стань смирно!
У Рыжикова уже не было сил сопротивляться. Он приставил ногу, выпрямился, но одна рука еще в кармане. И тогда в тишине раздался негромкий, повелительно-нежный голос председателя:
— Вынь руку из кармана.
Рыжиков для приличия повел недовольным взглядом поверх голов сидящих и руку из кармана вынул. Игорь не удержался:
— Синьоры! Он готов!
— Чернявин! К порядку!
Рыжиков, действительно, готов и поэтому старается не смотреть на колонистов. У колонистов два выражения: у одних еще остывает гнев, у других улыбка — выражение победы. Торский поставил деловой вопрос:
— Ты первой бригады?
Рыжиков прохрипел, по-прежнему глядя поверх голов:
— Первой.
— Дай обьяснение, почему не подчинился дневальной и оскорбил ее.
— Никого я не оскорблял. Она сама меня двинула.
Быстрый, легкий смех пробежал в «тихом» клубе.
— Никого не оскорблял? Ты провел рукой по лицу.
— Ничего подобного. А кто видел?
Смех повторился, но уже более долгий. Улыбнулся и Торский. Смеялся, поддерживая сложенными руками живот, Соломон Давидович; Захаров поправил пенсне. Торский пояснил:
— Какой ты чудак! Нам не нужны свидетели.
Рыжиков сообразил, что колонисты уже устроили из него потеху. Но он слишком хорошо знал жизнь и знал, какое важное значение имеют свидетели:
— Вы мне не верите, а ей верите.
И как всегда в минуту юридической правоты, у него нашлось обиженное выражение лица и небольшое дрожание в голосе. Было только странно, что и этот ход, считавшийся у понимающих людей абсолютно неуязвимым, был встречен уже не смехом, а хохотом, раздольным и жизнерадостным. Рыжиков обозлился и закричал:
— Чего вы смеетесь? А я вам говорю: кто видел?
Очевидно, это было настолько завлекательно, что ребята и смеяться не могли, боясь расплескать полную чашу наслаждения. Они увлеченно смотрели на Рыжикова и ждали. Торский снова охотно пояснил:
— А если никто не видел? Можно оскорблять человека, если никто не видит?
Это была очень странная мысль, с такими мыслями Рыжиков никогда еще не встречался. Он помолчал, потом поднял глаза на председателя и сказал убедительно и просто:
— Так она врет. Никто же не видел!
Игорь Чернявин поднялся на своем месте.Торский и другие вопросительно на него посмотрели. Игорь сказал:
— Рыжиков несколько ошибается. Я, например, имел удовольствие видеть, как он мазнул ее по лицу.
Рыжиков быстро оглянулся:
— Ты?
— Я.
— Ты видел?
— Видел!
Теперь смех полуячился недоброжелательный, осуждающий. Эстетическое наслаждение кончено: в последнем счете неприятно смотреть на человека, который обиженным голосом требовал свидетеля, а свидетель сидел с ним рядом.
Зырянский протянул руку:
— Дай слово.
— Говори.
— Что тут разбирать? Откуда такой взялся? Рыжиков! Как ты смеешь не подчиняться нашим законам? Как ты смеешь возить лапой по лицу девочки? С какой стати? Говори, с какой стати?
Зырянский шагнул к Рыжикову. Рыжиков отвернулся.
— Выгнать. Немедленно выгнать! Открыть дверь и… иди! А он еще свидетелей ищет. Мое предложение, взять и…
— Выгнать, — подсказал кто-то.
Зырянский улыбнулся на голос:
— Вы, конечно, не выгоните, у вас добрые души, а только напрасно.
Зырянский жестом пригласил говорить Воленко, своего постоянного оппонента. Воленко не отказался.
— Рыжиков в моей бригаде. Человек, прямо скажу, тайный какой-то, и все с Русланом вместе.
— А я причем? — крикнул Руслан.
— О тебе тоже когда-нибудь поговорим. А все-таки я думаю, что из Рыжикова толк будет. Он не то, что какой-нибудь барчук. Конечно, прошым мы не интересуемся, а все-таки пусть он скажет, где его отец.
Торский спросил:
— Рыжиков, ответь… Можешь сказать?
— Могу. Купец был.
— Умер?
— Нет.
— А где он?
— Не знаю.
— Совсем не знаешь?
— Убежал куда-то.
Воленко продолжал:
— Выгонять не нужно. Наказать следует, а в колонии нужно оставить. Посмотрим, может, из него еще советский человек выйдет.
Встал Захаров:
— Я думаю, что и наказывать не нужно. Человек еще малокультурный.
Рыжиков недовольно отозвался:
— Чего я там малокультурный?
— Малокультурный. Ты еще не понимаешь такого пустяка — плюешь. За тобой же прибирать нужно: мыть. А ведь в этом вопросе совсем нетрудно сообразить. Надо, чтобы первая бригада научила Рыжикова необходимой культуре. Хватаешь девочку за лицо. Так делают только самые дикие люди, а ведь ты совсем не такой дикий, учился, окончил три группы. Предлагаю оставить без наказания, а Лене выразить сочувствие от имени общего собрания.
Собрание закончилось быстро. Зырянский снял свое предложение. Торский сказал Рыжикову:
— Можешь идти. Да смотри за собой.
Рыжиков тронулся с места.
— Подожди. Салют общему собранию.
Рыжиков улыбнулся снисходительно и поднял руку.
— Лена, общее собрание выражает тебе сочувствие и просит тебя забыть об этом деле.
На лестнице, по дороге к спальням, Рыжиков приостановился и сверху вниз глянул на Игоря:
— Ты что же, Чернявин, легавишь?
— А когда я легавил?
— Когда легавил? Ты видел! Свидетель! Какое тебе дело?
Игорь хлопнул себя по бокам:
— Ах ты, черт! Действительно. А то разве ты стоял на середине? Я смотрю, стоит какой-то рыжий. Думал, кто другой. Значит, ты вышел на середину?
Руслан раскатился смехом на всю лестницу. Рыжиков презрительно смотрел на Игоря до тех пор, пока их не догнал снизу Владимир Колос. Он хлопнул Рыжикова по плечу:
— Поздравляю. Это, брат, важно: первый раз на середине. Теперь дело пойдет. А все-таки перед собранием стоять нужно смирно.
10. ПОЦЕЛУЙ
Раз в неделю в большом театральном зале колонии, в котром ттояло четыреста дубовых кресел собственного завода, бывали киносеансы. На кино приходили служащие с семьями, девушки и парни с Гостиловки, знакомые из города. Киносеансы не требовали от колонистов добавочных хлопот. С утра отправлялся в город по линейке колонист из девятой бригады Петров 2-й, с младенческого возраста преданный киноидее, решивший и всю остальную жизнь посвятить этому чуду ХХ в. Петров 2-й прожил от рождения шестнадцать лет и был убежден, что за это время он постиг всю мудрость жизни. Она оказалась очень простой и приятной: человек должен быть киномехаником, даже если для этого нужно выдержать экзамен. Но Петрова 2-го бюрократы, конечно, не допускали к экзамену раньше восемнадцати лет, и поэтому Петров 2-й неанвидел бюрократов, к которым он ездил раз в неделю, чтобы выписать и получить очередную картину. Будучи вообще человеком добродушным, вежливым и даже вяловатым, Петров 2-й, выписывая комплект жестяных круглых коробок, ухитрялся наговорить столько неприятных вещей кинематографическим бюрократам, что они постепенно дошли до остервенения. В один прекрасный день они целой толпой в составе трех человек нагрянули в колонию и констатировали, что картину «пускает» не настоящий киномеханик, обладающий всеми правами, а тот самый шестнадцатилетний Петров 2-й, который раз в неделю приходил к ним с пустым мешком и обвинял их в бюрократизме. Петров 2-й и сейчас не полез в карман за словами, но дело кончилось грустно: колония была оштрафована на пятьдесят рублей, аппарат опечатан, написал очень длинный акт, содержащий множество бюрократических требований. Общественное мнение колонии стояло, разумеется, на стороне Петрова 2-го, так как для всех было ясно, что шестнадцатилетний возраст не мешает человеку быть гением в той или иной области.
Общественное мнение, однако, кое в чем обвиняло и самого Петрова 2-го. Зырянский Алеша в своей речи на общем собрании выразил это так:
— Петрова 2-го следует тоже взгреть. разве с бюрократами можно бороться в одиночку? Нужно было привезти их на общее собрание и тут поговорить.
Теперь, после поражения политики Петрова 2-го, главная беда состояла в том, что под выходной день нечего было показать публике, а публика уже привыкла приходить в колонию под выходной день. Выход из положения был найден, конечно, Петром Васильевичем Маленьким.
Петр Васильевич предложил поставить пьесу. Драмкружок в колонии и зимой работал плохо, а летом и совсем рассыпался: ни у кого не было охоты тратить летние вечера на репетиции. Да и зимой даже самые активные члены драмкружка в глубине души предпочитали кино. Но сейчас кино было исключено из жизни бюрократически актом и не могло возобновиться, пока вся кинобудка с ног до головы не оденется асбестом, пока не появится в будке совершеннолетний киномеханик.
Петр Васильевич кликнул клич. Охотников нашлось не так много, поэтому были привлечены к драматической затее и новички. Чернявин должен был играть третьего партизана, нашлась роль и для Вани Гальченко и Володи Бегунка. Репетиции прошли успешно и быстро, декорации леса и барской усадьбы сделаны были в естественном стиле: лес — из сосновых веток, а усадьба — из фанеры.
В день спектакля, когда уже костюмы были привезены и публика начала собираться, Игорь заглянул в парк и на первой же скамье увидел одинокую Оксану. Он очень ей обрадовался. Его настроение было повышенно в предчувствии сценического успеха. Оксана же сегодня была красивее всех девушек мира: на ней была замечательно отглаженная розовая кофточка, а в руках васильки.
— Оксана! Какая ты сегодня красивая!
Девушка испуганно отодвинулась от него, а когда Игорь сделал к ней движение, она вскочила и попятилась от него по дорожке.
— А еще колонист! Разве так можно?
— Оксана! У тебя такие глаза!
Оксана поднесла руку к глазам, в руке были васильки.
— Уходи! Я тебе говорю, уходи от меня!
Но Игорь не ушел. Он сделал к ней широкий шаг и одним движением обнял ее шею, руки и васильки. Он никогда потом не мог вспомнить, поцеловал он ее или не поцеловал: она пронзительно вскрикнула, отстраняя его, — цветы попали ему в глаз, и стало больно…
— Чернявин! — сказал кто-то гневно.
Он оглянулся: серые ясные глаза Клавы Кашириной смотрели на него, ее нежное лицо покраснело пятнами.
— Ты можешь так обижать девушку?
Больше от смущения, чем от наглости, Игорь прошептал:
— Наоборот…
Клава в крайнем и безудержном гневе притопнула ногой:
— Вон отсюда! Ступай, сейчас же найди дежурного бригадира Воленко и расскажи ему все. Понял?
Игорь ничего не понял и бросился по дорожке к зданиям. Но, как быстро он ни покинул место проишествия, он успел услышать глухие звуки рыданий. Оглянуться он побоялся.
11. ВЕСЕЛАЯ СОБАКА
Игорь прибежал в театральную уборную не помня себя. Во-первых, стало совершенно очевидно, что он, Игорь Чернявин, влюблен в Оксану, просто втрескался, как идиот. Такого несчастья с ним еще не случалось, а сейчас оно наступило… Все признали налицо: только влюбленные могут так набрасываться с поцелуями. Во-вторых, он предвидел страшный вопрос на общем собрании.
— Чернявин, дай обьяснение…
Он бежал через парк, страдал и краснел, и все вспоминались ему и брови, и глаза, и васильки, черт бы их побрал; рядом с ними вспоминался и Воленко. Ни за какие тысячи Игорь ничего ему не расскажет. Общее собрание, Игорь стоит посередине, все заливаются хохотом… пацаны, пацаны с голыми коленями!
Стремительно открыв дверь в театр, специальный вход для актеров, Игорь налетел на Вооленко. Воленко глянул на него строго — впрочем, он всегда смотрел строго, — Игорь посторонился и вспотел.
— Где ты пропадаешь, Чернявин? Иди скорее.
В актерской уборной происходило столпотворение. Захаров, Маленький и Виктор Торский гримировали актеров. Некоторые занимались примериванием костюмов: партизаны, командиры, офицеры, женщины. Виктор Торский, в рясе и в поповском парике, сказал Игорю:
— Чернявин, скорее одевайся. Третий партизан?
— Третий. Черт его знает, понимаете, никогда партизаном не был…
— Чепуха! Чего там уметь! Будешь партизан, ивсе. А у тебя и морда подходящая, кто это тебя смазал?
Игорь давно уже чувствовал, что у него напухает правый глаз.
— Да… Зацепился…
— Бывает… за чужой кулак зацепишься. А выйдет, как будто в бою. Веревкой, веревкой подвяжись. онучи вот, а вот лапти.
Игорь уселся на скамью надевать лапти.
— Как их… никогда лаптей не носил…
Поручик — Зорин туго стягивает поверх старенькой хаковой гимнастерки, парадный офицерский пояс:
— А думаешь, я когда-нибудь погоны носил? А теперь приходится.
Игорь склонился над сложной обувью, задумался над двумя длинными веревками, привязанными к лаптю. Первый партизан — Яновский, невыносимо рыжебородый, но с бровями ярко-черными, задирает ногу:
— Видишь, как? Видишь?
Собственно говоря, Игорь не видит, потому что в дверях уборной стоит Клава Каширина и смотрит на Игоря. Игорь наморщил лоб и занялся веревкой. Клава посмотрела на него и ушла.
Петр Васильевич Маленький, в длинном генеральском сюртуке с красным воротником, показал на свободный стул:
— Садись, Чернявин. Кого играешь?
— Третий партизан.
— Третий? Угу. Мы тебя сделаем такого… вот эта бороденка. Совсем бедный мужик, даже борода не растет. Намазывайся.
Игорь начал намазываться желтоватой смесью. Петр Васильевич натянул на его стриженую голову взлохмаченный грязный парик, и на Игоря глянуло из зеркала смешное большеротое лицо.
По этому странному лицу Петр Васильевич заходил карандашом.
— Витька, а где мои ордена? — спросил он у Торского.
— Сейчас Рогов принесет. там еще звезды не высохли, а лента вон висит.
Он показал на голубую широкую ситцевую ленту, висящую на гвоздике.
Захаров тоже посмотрел на ленту:
— Лента лишняя. Это же гражданская война. И звезды… не нужно.
Виктор изумленно глянул на Захарова:
— Какой же генерал, если без звезды? И лента… насилу у девчат выпросил.
— Голубая лента, выходит, андреевская, такие ленты только важные сановники носили.
Маленький снял с гвоздика ленту, перекинул через собственное плечо:
— Ничего, Алексей Степанович, публике понравится. Только вы, ребята, когда хватать будете, полегче. А то с прошлой репетиции домой пришел… просто избитый.
|
The script ran 0.007 seconds.