Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Джон Фаулз - Любовница французского лейтенанта [1969]
Язык оригинала: BRI
Известность произведения: Высокая
Метки: prose_classic, prose_contemporary, История, О любви, Постмодернизм, Роман

Аннотация. Джон Фаулз — уникальный писатель в литературе XX в. Уникальный хотя бы потому, что книги его, непростые и откровенно «неудобные», распродаются тем не менее по всему миру многомиллионными тиражами. Постмодернизм Фаулза — призрачен и прозрачен, стиль его — нервен и неровен, а язык, образный и точный, приближается к грани кинематографической реальности. «Любовница французского лейтенанта» — произведение в творческой биографии Фаулза знаковое. По той простой причине, что именно в этой откровенно интеллектуальной и почти шокирующей в своей психологической обнаженности истории любви выражаются литературные принципы и темы писателя — вечные «проклятые вопросы» свободы воли и выбора жизненного пути, ответственности и вины, экстремальности критических ситуаций — и, наконец, связи между творцом и миром, связи болезненной — и неразрывной…

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 

Кэб двигался черепашьим шагом. Узкая улица была запружена колясками и каретами — они еще не выехали за пределы квартала греха. Под каждым фонарем, в каждой подворотне стояли проститутки. Чарльз глядел на них из спасительной темноты кареты. Внутри у него все бурлило и кипело; он испытывал невыносимые муки. Если бы перед ним сейчас оказалось что-то острое, какой-нибудь торчащий гвоздь, он пропорол бы себе руку — он вспомнил Сару перед колючим кустом боярышника, каплю крови у нее на пальце, — так велика была его потребность уязвить, унизить себя, потребность в каком-то резком действии, которое дало бы выход накопившейся желчи. Они свернули в улицу потише, И там, под фонарем, Чарльз увидел одинокую женскую фигуру. Быть может, по контрасту с назойливым обилием женщин в оставшемся позади квартале она казалась всеми покинутой, робкой, недостаточно опытной, чтобы решиться подойти. Но ее ремесло сомнений не оставляло. На ней было выцветшее розовое платье из дешевой бумажной материи, на груди был приколот букетик искусственных роз, на плечи наброшена белая шаль. Рыжевато-каштановые волосы были собраны в тяжелый узел, подхваченный сеточкой; на макушке красовалась черная шляпка в модном тогда стиле — под мужской котелок. Она проводила проезжавший кэб взглядом; и что-то в ней — цвет волос, тени вокруг настороженных глаз, смутно-выжидательная поза — заставило Чарльза прильнуть к овальному боковому окошку и всмотреться в нее внимательнее. Секунда мучительной борьбы с собой — и Чарльз не выдержал: он схватил трость и громко постучал в потолок. Кучер тотчас придержал лошадь. Послышались торопливые шаги, и Чарльз, чуть наклонившись, увидел ее лицо у открытого передка кареты. Нет, она не была похожа на Сару. Волосы у нее вблизи оказались красновато-рыжими — вряд ли это был их натуральный цвет; в ее облике сквозила вульгарность, в глазах, смотревших на него в упор, было какое-то нарочитое бесстыдство; слишком ярко накрашенный рот словно сочился кровью. Но что-то едва заметное все-таки было — строгий рисунок бровей, может быть, очертания губ… — У вас есть комната? — Да, сэр. — Объясните ему, куда ехать. На секунду ее лицо исчезло; она что-то сказала сидевшему сзади кучеру. Потом ступила ногой на подножку, отчего кэб сразу закачался, и взобралась на сиденье рядом с Чарльзом, обдав его запахом дешевых духов. Усаживаясь, она задела его рукавом и складками юбки — но не намеренно, без фамильярности. Кэб покатился вперед. Ярдов сто или чуть больше они проехали в молчании. — На всю ночь, сэр? — Да. — Это я потому спросила, что если не на всю, так я еще за обратную дорогу набавляю. Он кивнул, не поворачивая головы и глядя прямо, в темноту. Молча, под цоканье копыт, они проехали еще сотню ярдов. Она осмелела, уселась поудобнее, слегка прижавшись к его плечу. — Ужасти как холодно. Это весной-то! — Да. — Он взглянул в ее сторону. — Для вас погода имеет значение. — Когда снег идет, я не работаю. Есть которые и выходят. А я нет. Пауза. Теперь первым заговорил Чарльз: — И давно вы… — С восемнадцати лет, сэр. Аккурат в мае два года. — А-а… Снова пауза; Чарльз еще раз покосился на свою спутницу. Его мозг механически заработал, производя устрашающие подсчеты: триста шестьдесят пять дней, из них «рабочих», допустим, триста; помножить на два… Шестьсот! Один шанс на шестьсот, что она не подхватила какую-нибудь скверную болезнь. Как бы спросить потактичнее? В голову как назло ничего не приходило. Он поглядел на нее еще раз, более пристально, пока они проезжали через освещенное место. Цвет лица как будто здоровый. Но он, конечно, круглый идиот: опасность заразиться сифилисом была бы вдесятеро меньше в заведении первого разряда — вроде того, из которого он сбежал. Подобрать первую попавшуюся уличную потаскушку… но возврата уже не было. Он сам так захотел. Они продолжали ехать в северном направлении, в сторону Тоттенхем-Корт-роуд. — Я должен уплатить вам заранее? — Мне все равно, сэр. Как желаете. — Хорошо. Сколько? Она помедлила в нерешительности. — По-обыкновенному, сэр? Он вскинул на нее глаза — и кивнул. — За ночь я всегда беру… — тут она сделала едва заметную паузу, подкупившую Чарльза простодушной нечестностью, — я беру соверен. Он пошарил во внутреннем кармане сюртука и протянул ей деньги. — Покорно вас благодарю, сэр. — Она деликатно опустила золотой в ридикюль и, неожиданно для Чарльза, нашла способ развеять его тайные страхи. — У меня бывают только хорошие господа, сэр. Так что вы насчет этого не беспокойтесь. И он тоже сказал ей спасибо. 40 Я не первый, чьи губы Прикасались к твоим; До меня эти ласки Расточались другим… Мэтью Арнольд. Расставание (1852) Свернув в узкую улочку к востоку от Тоттенхем-Корт-роуд, кэб остановился. Девушка вышла, быстро поднялась по ступенькам к парадной двери и, отперев ее ключом, вошла в дом. Тем временем кучер, глубокий старик, облаченный в суконное пальто с многослойной пелериной и цилиндр с широкой лентой на тулье — такие древние на вид, что казалось, будто они срослись с ним навечно и неразделимо, — пристроил свой кнут рядом с сиденьем, вытащил изо рта трубку и протянул к Чарльзу прокопченную, сложенную горсточкой ладонь, ожидая уплаты. При этом глядел он прямо перед собой, в темный конец улицы, словно видеть седока ему было невмоготу. Чарльз и сам не хотел бы встретиться с ним глазами; глубину собственного падения он в полной мере ощущал и без чужого осуждающего взгляда. На мгновенье он заколебался. Еще не поздно снова сесть в кэб — девушка скрылась за дверью… но какое-то слепое упрямство заставило его расплатиться. Спутница Чарльза ждала, стоя к нему спиной, в тускло освещенном вестибюле. Она не обернулась, но, услышав скрип затворяемой двери, стала подниматься по лестнице. Спертый воздух был пропитан кухонными запахами; откуда-то из глубины дома доносились невнятные голоса. Одолев два лестничных пролета, девушка открыла выходившую на площадку дверь, придержала ее, пропуская Чарльза, и как только он переступил порог, задвинула засов. Потом прошла вперед, к камину, и засветила над ним газовые рожки. В камине слабо тлел огонь; она поворошила его кочергой и подсыпала немного угля. Чарльз огляделся кругом. Обстановка — если не считать кровати — была довольно убогая, но все содержалось в безупречной чистоте. Центральное место занимала металлическая кровать, медные части которой, отполированные до блеска, сверкали почти как золото. В углу напротив стояла ширма, за которой Чарльз разглядел умывальник. Несколько дешевых безделушек; на стенах две-три дешевые гравюры. Потертые мориновые шторы были задернуты. Менее всего эта комнатушка походила на гнездо разврата. — Прошу прощенья, сэр. Вы тут, пожалуйста, располагайтесь. Я на минуточку. Через другую дверь она прошла в заднюю комнату. Там было темно, и Чарльз заметил, как осторожно она прикрыла за собой дверь. Он прошел к камину и встал спиною к огню. Через дверь он уловил приглушенные звуки: хныканье проснувшегося ребенка, успокаивающее «ш-ш-ш», несколько шепотом произнесенных слов. Дверь открылась снова, и девушка вернулась в комнату. Шляпку и шаль она успела снять и глядела на Чарльза с тревожно-виноватой улыбкой. — Там у меня дочка спит, сэр. Она не помешает. Золотой ребенок. — Как бы предупреждая его недовольство, она торопливо добавила: — Тут близенько харчевня, сэр, может, вы перекусить желаете? Есть Чарльзу не хотелось — впрочем, и голода иного рода он теперь тоже не испытывал. Он с трудом заставил себя взглянуть на нее. — Закажите что-нибудь для себя. Я… мне ничего… ну, разве что немного вина, если там найдется. — Какого, сэр, — французского, немецкого? — Пожалуй, стаканчик рейнского — и вам тоже? — Благодарю покорно, сэр. Я спущусь, пошлю мальчика. И она опять вышла. Снизу, из вестибюля, донесся ее голос, на сей раз гораздо менее церемонный: — Гарри! Какие-то переговоры; стукнула входная дверь. Когда девушка вернулась, он спросил, не надо ли было дать ей денег. Но оказалось, что эти дополнительные услуги входят в стоимость основных. — Вы бы присели, сэр. И она протянула руку, чтобы взять у него трость и шляпу, которые он не знал куда деть. Он отдал их с облегчением и, расправив фалды сюртука, уселся в кресло у огня. Уголь, который она подсыпала, разгорался довольно вяло. Она опустилась на колени перед очагом — и перед Чарльзом — и вновь взялась за кочергу. — Уголь дорогой, самый лучший, должен бы сразу заниматься. Да вот в подвале сыро. В старых домах вечно так, прямо беда. Он рассматривал ее профиль, освещенный красноватым отблеском пламени. Красотой она не отличалась, но лицо у нее было здоровое, безмятежное, бездумное. Грудь была высокая; запястья и кисти рук на удивление тонкие, почти изящные. При взгляде на ее руки и густые, пышные волосы в нем на секунду проснулось желание. Он протянул было руку, чтобы дотронуться до нее — но тут же передумал. Нет, надо подождать, выпить вина… тогда будет проще. Прошло минуты две. Наконец она вскинула на него глаза, и он улыбнулся. Впервые за целый день он ощутил какое-то подобие душевного покоя. Она проговорила, обращаясь к огню: — Он мигом обернется. Тут два шага. И оба снова умолкли. Но такие моменты должны были казаться странными мужчине викторианской эпохи, когда любое интимное общение — даже между мужем и женой — подчинялось железным законам условностей. Не странно ли, что он сидит как дома у какой-то посторонней женщины, о существовании которой час назад даже не подозревал… — А отец вашей девочки?.. — Солдат, сэр. — Солдат? Она не сводила глаз с огня: воспоминания. — Он уехал, в Индии служит. — Что же он, не захотел жениться на вас? Она улыбнулась наивности его вопроса и покачала головой. — Он мне денег оставил… чтоб было, когда придет срок разрешиться. — По-видимому, это значило, что он поступил как человек порядочный и сделал все, чего можно было от него ожидать. — Разве нельзя было найти иных средств к существованию? — Можно и на работу наняться. Но работать-то надо днем. Да еще платить, чтобы приглядывали за Мэри, за дочкой моей… — Она пожала плечами. — Нет уж, что потеряно, того не воротишь. Вот и ищешь, как лучше свести концы с концами. — Вы находите, что лучше всего так? — Не знаю я, как по-другому, сэр. Но слова эти были сказаны без особого смущения и без раскаяния. Ее участь была решена, и только недостаток воображения мешал ей уже сейчас увидеть уготованный ей конец. На лестнице послышались шаги. Девушка поднялась и распахнула дверь, не дожидаясь стука. За порогом Чарльз разглядел подростка лет тринадцати, по всей видимости обученного не пялить глаза: покуда она брала у него поднос и пристраивала его на столе у окна, он прилежно смотрел себе под ноги. С кошельком в руках она вернулась к дверям; забренчала отсчитываемая мелочь, и дверь неслышно затворилась. Девушка налила в стакан вина и подала Чарльзу; бутылку она поставила на таган в очаге в наивной уверенности, что всякое вино полагается пить подогретым. Потом уселась за стол и сняла с подноса салфетку. Краешком глаза Чарльз увидел мясной пирог, картофель, стакан с чем-то похожим на джин, разбавленный водой, — навряд ли ей стали бы приносить простую воду. Он отпил глоток рейнского, и хотя оно было кисловато на вкус, осушил стакан до дна в надежде, что это притупит его сознание. Потрескиванье разгоревшегося наконец пламени, чуть слышное шипенье газовых горелок, позвякиванье ножей и вилок… как можно было перейти от всего этого к истинной цели его визита? Он выпил еще стакан прокисшего вина. Она покончила с едой довольно быстро. Поднос был выставлен за дверь. Потом она вышла в темную комнату, где спала девочка, и через минуту воротилась. Теперь на ней был белый пеньюар, края которого она старательно придерживала рукой. Волосы были распущены по плечам, а плотно запахнутый пеньюар недвусмысленно намекал на то, что под ним больше ничего нет. Чарльз поднялся с кресла. — Вы не спешите, сэр. Допивайте вино. Он взглянул на бутылку в некотором недоумении, словно только сейчас заметил ее; потом кивнул, и снова сел, и налил себе еще стакан. Она подошла к камину и, по-прежнему придерживая пеньюар одной рукой, другой привернула газ, так что в горелках теперь светились только две зеленоватые точки. Тлевшие в камине угли мягко озаряли ее юное лицо, скрадывая грубоватость черт; постояв, она снова опустилась на колени у его ног, лицом к камину. Потом протянула обе руки к огню, и пеньюар на ней слегка распахнулся. Он увидел белую грудь, полускрытую тенью. Она проговорила, глядя в огонь: — Хотите, я к вам на колени сяду, сэр? — Да… пожалуйста. Залпом он допил вино. Она встала, плотнее закуталась в пеньюар и весьма непринужденно уселась к нему на колени, обхватив его за шею правой рукой. Пришлось и Чарльзу левой рукой обнять ее за талию; правая же, как ни в чем не бывало, нелепо продолжала покоиться на подлокотнике кресла. Какое-то мгновенье она придерживала полы пеньюара, потом разжала пальцы и погладила его по щеке. Еще секунда — и она поцеловала его в другую щеку. Глаза их встретились. Она взглянула на его губы — нерешительно, как будто застенчиво; но в ее дальнейших действиях не было и следа застенчивости. — Вы интересный мужчина. — Вы тоже славная девушка. — Вам такие нравятся, как мы? Он отметил про себя и это «мы», и отсутствие почтительного «сэр» в конце вопроса. Его рука теснее обхватила ее талию. Тогда она наклонилась, взяла его свободную правую руку и положила к себе на грудь, под пеньюар. Серединой ладони он ощутил твердый бугорок соска. Она притянула к себе его голову, и они поцеловались; рука Чарльза блуждала тем временем по давно запретному для него женскому телу, по этой сладостной плоти, выверяя, одобряя, обретая вновь шелковистые, плавные контуры, словно строки забытых стихов: сперва грудь, потом ниже, глубже, ближе к плавному изгибу талии… Кроме тонкого халатика, на ней действительно ничего не было; и ее дыхание слегка отдавало луком. Быть может, именно это вызвало у Чарльза первую волну тошноты. Он постарался подавить ее, чувствуя, что раздваивается — на человека, который выпил лишнего, и на другого, распаленного желанием. Пеньюар на ней бесстыдно распахнулся, обнажив ее юный живот, темный мысик волос, бедра, соблазнявшие его и белизной, и упругой тяжестью. Ниже талии его рука опускаться не смела; но она неустанно блуждала под легкой тканью, лаская голую грудь, шею, плечи. Указав дорогу руке, девушка не делала более никаких авансов; она оставалась безучастной жертвой, склонив голову ему на плечо — оживший теплый мрамор, этюд обнаженной натуры кисти Этти,[270] миф о Пигмалионе[271] со счастливым концом… Он содрогнулся от нового приступа тошноты. Она почувствовала это, но неверно истолковала причину. — Я, наверно, очень тяжелая? — Нет… то есть… — А вот кровать удобная. Мягкая. Она встала, перешла к кровати, аккуратно отвернула простыни, потом помедлила, глядя на Чарльза, и сбросила халатик едва заметным движением плеч. Она была хорошо сложена — красивые бедра, стройные ноги. Секунда — и она села на кровать, потом легла, натянув на себя простыню и откинувшись на подушки с закрытыми глазами — в позе, которую она в своем простодушии почитала в меру пристойной и в меру соблазнительной. В камине ярко вспыхнул уголек, бросая вокруг резкие, беспокойные тени; на стене над изголовьем кровати заплясали, словно прутья гигантской клетки, вертикальные полосы — тень сквозной металлической спинки. Чарльз поднялся, пытаясь справиться с бурей, бушевавшей в желудке. Черт его дернул пить это несчастное рейнское! Чистейшее безумие! Он увидел, что она открыла глаза и посмотрела в его сторону. Чуть подождав, она протянула к нему руки — удивительно нежные, белые… Он стал нащупывать на сюртуке пуговицы. Через несколько секунд его немного отпустило, и он принялся раздеваться всерьез, старательно развешивая одежду на кресле — не в пример старательнее, чем у себя дома. Ему пришлось сесть, чтобы расстегнуть башмаки. Устремив в огонь невидящий взор, он стянул брюки и то, что в те времена носилось под брюками — род кальсон, спускавшихся по тогдашней моде ниже колен. Последнее, что оставалось — рубашку — он все-таки снять не решился. Его опять начало мутить. Он ухватился за каминную полку, украшенную полосочкой кружев, и, зажмурившись, пытался собраться с силами и совладать с подступившей к горлу дурнотой. На этот раз она приписала его промедление робости и откинула простыню, словно собираясь встать и подвести его к постели. Он заставил себя пройти эти несколько шагов. Она снова легла, но укрываться не стала. Стоя у кровати, он тупо смотрел на нее. Она опять протянула руки. Он смотрел так же тупо, чувствуя только, как все кружится и плывет у него в голове — и как неудержимо бунтуют внутри пары выпитого за вечер пунша, шампанского, бордоского, портвейна, этого чертова рейнского… — Я не спросил даже, как вас зовут. Она улыбнулась, глядя на него снизу вверх, потом взяла его за руки и привлекла к себе. — Сара, сэр. Неудержимая судорога сотрясла его тело. Он дернулся, высвобождаясь, и его начало рвать прямо в подушку, рядом с ее пораженным запрокинутым лицом. 41 Беги, оставь в лесной глуши Хмельной угар, Сатиров блуд; Восстань, освободись от пут — И зверя в чреслах задуши. А. Теннисон. In Memoriam (1850) Не в первый, а по меньшей мере в тридцать первый раз за утро Сэм перехватил вопрошающий взгляд кухарки и устремил свой собственный сперва на колокольчики, висевшие рядком над кухонной дверью, а затем, весьма красноречиво, в потолок. Близился полдень. В кои-то веки у Сэма выдалось свободное утро, и он должен был бы этому радоваться; но свободное утро доставляло Сэму радость только в том случае, если он проводил его в более привлекательном обществе, нежели общество дородной миссис Роджерс. — Наш-то прямо сам не свой, — изрекла эта почтенная матрона — тоже не в первый, а в тридцать первый раз. При этом главным источником ее недовольства был не сам молодой барин, а лакей. За те два дня, что минули после их возвращения из Лайма, Сэм то и дело намекал на разные темные делишки, однако толком ничего не рассказывал. Правда, он соизволил поделиться с ней новостью насчет Винзиэтта, но ко всем своим сообщениям неизменно присовокуплял: «Ну, это еще что! Это еще цветочки!» И больше ничего из него извлечь не удавалось. — Я вам так скажу, миссис Роджерс, голубушка моя: дела творятся серьезные (он выговаривал «сурьезные»). Такие дела, что увидишь — глазам не поверишь. Только я покуда молчок. Один непосредственный повод для мрачного настроения у Сэма безусловно был. Накануне, отправляясь с визитом к мистеру Фримену, Чарльз не удосужился предупредить своего слугу и отпустить его на вечер. Поэтому Сэм прождал, не ложась спать, далеко за полночь; когда же он выскочил навстречу хозяину, услыхав скрип входной двери, то наградой за преданность и усердие ему был только злобный взгляд. — Какого черта ты не спишь? — Вы же не сказали, что не придете домой к обеду, мистер Чарльз. — Я обедал в клубе. — Понятно, сэр. — И убери это наглое выражение со своей рожи. — Слушаюсь, сэр. Сэм расставил руки и начал принимать, а вернее ловить на лету предметы верхней одежды, которые швырял ему хозяин. Последнее, что бросил Чарльз, был испепеляющий взгляд; засим он величественно проследовал наверх, в спальню. Голова у него была совершенно ясная, но на ногах он держался нетвердо — и Сэм не преминул отметить это обстоятельство, ухмыльнувшись хозяину в спину. — Ваша правда, миссис Роджерс. Сам не свой. Вчера заявился пьяный в стельку. — Ни в жизнь бы не поверила! — Ваш покорный слуга и сам бы много чему не поверил. Да как не поверить, коли видишь своими глазами? — Неужто он отдумал жениться? — Мое дело помалкивать, миссис Роджерс. Из меня, как говорится, клещами не вытянешь. — Тяжелый вздох всколыхнул необъятную грудь кухарки. У плиты мерно тикали кухонные часы. Сэм улыбнулся. — Но нюху вам не занимать, голубушка. Что есть, то есть. Еще немного — и оскорбленное самолюбие Сэма довершило бы то, что не под силу было клещам. Но звонок колокольчика помешал ему осуществить свои намерения, и пышнотелой миссис Роджерс, уже навострившей уши, пришлось остаться ни с чем. Сэм поднялся, снял с плиты двухгаллонный кувшин с горячей водой, терпеливо томившийся там все утро, подмигнул своей товарке и вышел из кухни. Есть два вида похмелья: при одном человек чувствует себя больным и разбитым, и в голове у него полная мешанина; при другом он тоже чувствует себя больным и разбитым, но сохраняет ясность мыслей. Чарльз проснулся уже давно и был на ногах задолго до того, как позвонил. Он страдал похмельем второго рода. Все события минувшего вечера он помнил до мельчайших подробностей. В тот момент, когда у Чарльза открылась рвота, из комнаты окончательно улетучился и без того нестойкий элемент чувственности. Его так неудачно окрещенная избранница поспешно спустила ноги на пол, накинула халатик и доказала, что ремеслом сиделки владеет ничуть не хуже, чем приемами публичной женщины. Во всяком случае, действовала она решительно и быстро. Она перетащила Чарльза в кресло у камина, где ему попалась на глаза порожняя бутылка из-под рейнского, что тут же вызвало новый приступ рвоты. Но на этот раз, она успела подставить ему таз от умывальника. В промежутках между спазмами Чарльз охал и бормотал извинения: — Ради Бога простите… какая неприятность… что-то с желудком… — Ничего, ничего, сэр. Вы не стесняйтесь, пускай до самого конца вычистит, вам полегчает. И Чарльза действительно продолжало «чистить до самого конца». Девушка принесла свою шаль и закутала ему плечи, и какое-то время он сидел неподвижно, словно старая бабушка, смешной и жалкий, понурив голову и сгорбившись над зажатым в коленях тазом. Но мало-помалу он приободрился и почувствовал себя лучше. Может, теперь лечь поспать? Хорошо бы, только в своей постели… Девушка встала, выглянула в окно и скрылась в соседней комнате; тогда он трясущимися руками стал натягивать на себя одежду. Воротилась она уже в платье и в шляпке. Он в ужасе взглянул на нее. — Как, неужели вы… — Я за извозчиком схожу, сэр. Вы обождите. — Ах, вот что… благодарю вас. И он снова уселся в кресло, а она спустилась вниз и вышла на улицу. Хотя он был далеко не уверен в том, что дурнота его окончательно прошла, он испытывал — чисто психологически — неимоверное облегчение. Неважно, с какими намерениями он явился сюда: рокового шага он все-таки не совершил. И сейчас, пока он сидел и глядел на догорающий огонь, на лице его, как ни странно, блуждала слабая улыбка. Вдруг из соседней комнаты донесся тихий плач ребенка. Короткая пауза — и плач раздался снова, на сей раз громче и протяжнее. Девочка, по-видимому, проснулась и не могла угомониться. Она плакала, захлебывалась слезами, на секунду умолкала, переводя дух, и начинала опять. Слушать это было невыносимо. Чарльз подошел к окну и раздвинул занавески. На дворе стоял туман. Вокруг, насколько хватал глаз, не было ни души. Чарльз вспомнил, что давно уже не слышно привычного цоканья копыт по мостовой, и сообразил, что в такой поздний час извозчика поблизости не найти. Покуда он в нерешительности стоял у окна, в стену, граничившую с соседним домом, громко забарабанили кулаком, и хриплый мужской голос прокричал что-то угрожающее. Поколебавшись, Чарльз положил трость и шляпу на стол и приоткрыл дверь в спальню. В полумраке он разглядел платяной шкаф и рядом старый сундук. Спальня была совсем крохотная. В дальнем углу помещался комод и вплотную к нему — низенькая кровать на колесиках. Внезапно тишину снова разорвал пронзительный детский крик. Чарльз как дурак переминался с ноги на ногу в освещенном дверном проеме — огромный, черный, страшный… — Ш-ш-ш, ну, тише, тише. Мама скоро придет. Звук незнакомого голоса, разумеется, только ухудшил дело. Девочка разразилась такими оглушительными воплями, что Чарльз испугался, как бы она не перебудила весь дом. Он в отчаянии ударил себя по лбу, потом, решившись, подошел к кроватке. И только разглядев ребенка, понял, что слова бесполезны — девочка была слишком мала. Он наклонился над ней и осторожно погладил по головке. В руку ему вцепились крохотные, горячие пальчики; но плач не прекращался. Маленькое, мучительно искаженное личико с неудержимой силой продолжало изливать накопившиеся где-то внутри запасы страха. Необходимо было срочно что-то придумать. И Чарльз придумал. Он нашарил в жилетном кармане часы, вытащил их и, держа за цепочку, стал раскачивать перед носом младенца. Уловка тут же возымела эффект. Плач утих и перешел в жалобное похныкиванье. Младенец потянулся ручонками к занятной блестящей игрушке, ухватил ее, тут же выронил, приподнялся, упал… Вопли возобновились. Чарльз нагнулся, чтобы помочь девочке сесть и подложить ей под спинку подушку. Но вместо этого, повинуясь безотчетному порыву, он вынул ее из кроватки и примостился на комоде, прижав к себе легонькое ребячье тельце в длинной, до пят, ночной рубашке. Свободной рукой он отыскал в скомканной постели часы и снова начал забавлять ими девочку, которая у него на коленях сразу повеселела и успокоилась. Это был типичный викторианский младенец, с пухлыми щечками и черными глазками-пуговками — трогательное круглолицее существо, с хохолком темных волос на макушке. Чарльза умилила и позабавила столь мгновенная смена настроения: вместо крика она издавала теперь блаженно-воркующие звуки, добравшись наконец до пленивших ее часов. Она принялась что-то лепетать, и Чарльз бормотал в ответ слова, которые говорятся в таких случаях: да, да, часики, хорошие часики, и девочка хорошая, умница… На мгновенье ему представилось, что сюда входят и застают его в таком виде сэр Том и отпрыск епископа… В кои-то веки решился он пуститься во все тяжкие — и вот чем это кончилось!.. Жизнь — странный, темный лабиринт; и встречи тоже тайна. Он улыбнулся: эпизод с ребенком вызвал в нем не одну только сентиментальную разнеженность — к нему вернулось привычное чувство иронии, а это, в свою очередь, равноценно было тому, что он вновь обрел известную веру в себя. По дороге из клуба, в карете сэра Тома, у него возникло обманчивое ощущение, будто он живет в настоящем; и то, что он поторопился отречься от прошлого и будущего, было не чем иным, как злонамеренным бегством, постыдным прыжком в безответственное забвение. Теперь же он гораздо глубже, нутром осознал извечное людское заблуждение относительно времени: мы все воспринимаем время как дорогу — шагая по ней, всегда можно повернуть назад и окинуть взглядом проделанный путь, а посмотрев вперед, увидеть, куда мы — если ничего не стрясется — придем; но истина в том, что время — это замкнутое пространство, сиюминутность, настолько приближенная к нам, что мы упорно отказываемся ее замечать. То, что испытывал Чарльз, было прямо противоположно экзистенциалистскому опыту в трактовке Сартра.[272] Незатейливая мебель вокруг, слабый теплый свет, проникавший из первой комнаты, навевающий грусть полумрак, наконец, маленькое существо у него на коленях, казавшееся таким невесомым по сравнению с матерью (но о ней он уже не вспоминал), — все это были не враждебные, ненавистные, непрошенно вторгающиеся вещи, а вещи симпатичные, неотъемлемая часть дружелюбного целого. Страх ему внушало как раз пустое, бесконечное пространство, а эти простые, обыденные вещи оберегали его, воздвигали преграду между ним и адом пустоты и бесконечности. И хотя собственное будущее представлялось ему всего лишь разновидностью подобной страшной пустоты, он вдруг почувствовал, что у него хватит сил достойно встретить это будущее. Что бы ни случилось с ним в жизни, будут еще такие минуты, как сейчас; обязательно будут — их надо искать, их можно найти. Дверь распахнулась, и на пороге появилась вернувшаяся хозяйка. Свет падал сзади, и Чарльз не видел ее лица, но догадался, что, не найдя его на месте, она встревожилась. И тут же облегченно вздохнула. — Ох, вот вы где, сэр. Она что, плакала? — Да. Немножко. По-моему, она теперь заснула. — А я на стоянку бегала, на Уоррен-стрит. Ближе ни одного не попалось. — Вы очень добры. Он передал ей девочку и еще постоял, глядя, как она укладывает ее и укутывает одеяльцем; потом круто повернулся и вышел. Пошарив в кармане, он отсчитал пять золотых и оставил их на столе. Ребенок опять проснулся, и было слышно, как она его успокаивает. Чарльз еще немного помедлил, потом потихоньку выбрался на лестницу. Он уже успел сесть в дожидавшийся у дома кэб, когда девушка бегом сбежала по ступенькам и кинулась к нему. Ухватившись рукой за подножку, она молча глядела на него снизу вверх, и на ее лице он прочел смятение, почти боль. — Ох, сэр, спасибо вам. Спасибо. В глазах у нее стояли слезы, и он вдруг понял почему: мало что может так потрясти бедняка, как незаработанные, с неба свалившиеся деньги. — Вы славная, добрая девушка. Он нагнулся и дотронулся до ее руки. Потом палкой постучал кучеру, давая ему знак трогать. 42 «История» не есть какая-то особая личность, которая пользуется человеком как средством для достижения своих целей. История — не что иное, как деятельность преследующего свои цели человека. К. Маркс и Ф. Энгельс. Святое семейство (1845)[273] Чарльз, как мы уже знаем, воротился домой далеко не в таком благодушно-филантропическом настроении, в каком он расстался с проституткой. По дороге от ее дома до Кенсингтона ему опять стало дурно; и вдобавок, трясясь в карете чуть ли не целый час, он задним числом проникся глубочайшим отвращением к себе. Но пробудился он в несколько лучшем расположении духа. Правда, увидев в зеркале свое осунувшееся лицо, он содрогнулся и, как всякий мужчина, который перепил накануне, долго рассматривал свое отражение, удивлялся, до чего противно и сухо во рту, и наконец решил, что в общем он еще в состоянии достойно встретить жизненные бури. Во всяком случае, он достойно встретил Сэма, когда тот явился с горячей водой, и даже попытался извиниться за свою вчерашнюю несдержанность. — А разве было что, мистер Чарльз? — Понимаешь, Сэм, я провел довольно утомительный вечер. А теперь, будь другом, принеси мне чаю, да побольше. Мне дьявольски хочется пить. Сэм ретировался, оставив при себе частное мнение насчет того, что с дьяволом хозяина роднит не только жажда. Чарльз умылся, побрился — и вернулся мыслями к Чарльзу. Было ясно, что он не создан быть повесой и распутником; но и мучиться подолгу угрызениями совести он тоже не умел. Он не был по природе пессимистом. Собственно, мистер Фримен и сам сказал, что пройдет не менее двух лет, прежде чем настанет пора принимать какое-то решение относительно его будущего. А за два года еще много чего случится. Чарльз не сказал себе прямо: «Мой дядюшка может и умереть», но эта мысль вертелась где-то на задворках его ума. Потом ему припомнился вчерашний вечер, столь щедро суливший плотские утехи, и он подумал, что вскоре сможет наслаждаться ими на вполне законных началах. Пока же — строгое воздержание. Он вспомнил и о ребенке… да, дети искупают многие неприятные стороны жизни. Сэм вернулся с чайником — и с двумя письмами. Жизнь опять превратилась в дорогу. На лежавшем сверху письме он сразу заметил два почтовых штемпеля: оно было отправлено из Эксетера и переадресовано в Лондон из «Белого Льва» в Лайм-Риджисе. Второе прибыло прямо из Лайма. Он помедлил в нерешительности, потом, чтобы унять тревогу, взял нож для резанья бумаги и отошел к окну. Первым он вскрыл письмо от Грогана; но перед тем как мы его прочтем, надобно привести здесь записку, которую Чарльз отправил доктору, вернувшись в Лайм в то памятное утро после свидания в амбаре у сыроварни. В записке стояло следующее: «Любезный доктор Гроган! Спешу написать Вам эти несколько слов, чтобы выразить благодарность за Ваше поистине бесценное участие и помощь, оказанные мне вчера, и чтобы еще раз заверить Вас, что в случае, если Вы и Ваш коллега найдете необходимым предпринять какие-либо шаги, то я готов взять на себя все расходы, связанные с лечением (или помещением в лечебницу). Я от души надеюсь, что Вы, прекрасно понимая, как угнетает меня безумие моих поступков, совершенных под влиянием непростительного заблуждения, полностью мною теперь осознанного, не сочтете за труд сообщить мне, к какому итогу привела встреча, которая ко времени, когда Вы получите это письмо, наверняка уже должна состояться. Увы, я не решился затронуть эту тему в доме моей невесты, когда сегодня утром нанес ей прощальный визит. Момент был как нельзя менее благоприятный — виною этому и мой несколько поспешный отъезд, и ряд иных обстоятельств, которыми я не хотел бы сейчас обременять Ваше внимание. Но я непременно переговорю с нею по возвращении. Пока же убедительно прошу Вас хранить все в тайне. Я уезжаю через несколько минут. Ниже Вы найдете мой лондонский адрес. С глубочайшей признательностью Ч. С.» Письмо было не совсем честное. Но Чарльз не мог написать иначе. И теперь он с трепетом развернул ответное послание. «Любезный Смитсон! Я не писал Вам так долго потому, что все надеялся получить наконец какой-нибудь eclaircissement[274] нашей маленькой дорсетской тайны. К моему глубокому сожалению, вынужден сообщить Вам, что единственная дама, удостоившая меня своего общества в то утро, когда я предпринял условленную экспедицию, была Мать-Природа, общение с которою, если оно длится три часа кряду, оказывается в конце концов довольно утомительным. Короче говоря, интересующая нас особа на сцене не появилась. Возвратившись в Лайм, я послал вместо себя на рекогносцировку некоего смышленого юнца. Однако и мой лазутчик провел оставшееся время дня sub tegmine fagi[275] в приятном одиночестве. Сейчас я пишу об этом в легковесной манере, но сознаюсь — когда он после захода солнца вернулся ни с чем, я начал опасаться самого худшего. Однако же на другое утро до меня дошел слух, будто бы в «Белый Лев» было передано распоряжение о пересылке багажа нашей знакомки в Эксетер. Кто именно оставил это распоряжение, мне выведать не удалось. Послала же его, несомненно, она сама. По-моему, у нас есть теперь все основания заключить, что она снялась с лагеря. Мне не дает покоя мысль, любезный Смитсон, что она может последовать за Вами в Лондон и там снова попытаться обрушить на Вас свои несчастья. Умоляю Вас не отметать это предположение как маловероятное; отнеситесь к нему со всей серьезностью. Будь у меня досуг, я привел бы Вам многочисленные примеры такого именно развития событий. Посылаю Вам адрес весьма надежного человека, давнего моего корреспондента, и настоятельнейшим образом рекомендую обратиться к нему за помощью в случае, если очередная неприятность a la lettre[276] постучится к Вам в двери. Заверяю Вас, что храню и буду хранить касательно этого предмета полное молчание. Не стану повторять своих советов по части дальнейших Ваших отношений с очаровательной особой, которую я, кстати, только что имел удовольствие встретить на улице, но чистосердечная исповедь — при первой же возможности — представляется мне наилучшим решением. Не думаю, чтобы для получения absolvitur[277] потребовалась чересчур строгая и длительная епитимья. Искренне Ваш Майкл Гроган». Еще не дочитав до конца это послание, Чарльз с виноватым облегчением перевел дух. Он не разоблачен! Еще одну долгую минуту он невидящим взором смотрел в окно, потом вскрыл второе письмо. Он ожидал найти целую кипу исписанных листков, но в конверте был только один. Он ожидал нескончаемого потока слов, но там было только три. Адрес. Он смял в руке листок, подошел к камину, который верхняя горничная затопила с самого утра, под аккомпанемент господского храпа, и бросил комок в огонь. Через пять секунд бумага превратилась в пепел. Чарльз взял чашку чаю, которую Сэм успел налить и держал наготове, выпил ее одним глотком и вернул Сэму чашку и блюдце, кивнув, чтобы тот налил ему еще. — Я закончил свои дела, Сэм. Завтра мы возвращаемся в Лайм. Десятичасовым поездом. Позаботься о билетах. И отнеси на телеграф две депеши — возьмешь их на письменном столе. После этого можешь быть свободен — поди купи ленточек прекрасной Мэри. Надеюсь, твое сердце все еще отдано ей и не успело переметнуться на сторону, пока мы в Лондоне? Сэму только этого и надо было. Он покосился на хозяйскую спину, наполнил чаем большую позолоченную чашку, поставил ее на серебряный поднос, подал хозяину и одновременно сделал нижеследующее торжественное заявление: — Мистер Чарльз, я надумал жениться. — Да что ты говоришь! — Почти что надумал, то есть. Мне одно мешает, что покуда я у вас состою на службе, так у меня больше, как бы это сказать, хороших преспектив. Чарльз неторопливо потягивал чай. — Ну-ка, Сэм, брось говорить загадками. Выкладывай все начистоту. — Коли я женюсь, так жить-то уж я у вас не смогу. Во взгляде, который метнул на Сэма хозяин, отразилось инстинктивное возмущение — о возможности такого поворота событий он до сих пор не задумывался. Он отвернулся, подошел к камину и сел у огня. — Послушай, Сэм, я не собираюсь препятствовать твоей женитьбе — Боже избавь! — но не бросишь же ты меня теперь, накануне моей собственной свадьбы? — Вы меня не так поняли, мистер Чарльз. Я ведь не про сейчас, а про потом. — Что же потом? Мы будем жить более открыто, станем держать больше прислуги. Я уверен, что моя жена с удовольствием возьмет к себе Мэри… В чем тут сложность? Сэм с шумом перевел дух. — Я подумываю открыть дело, мистер Чарльз. После того как вы женитесь, само собой. В нужде-то я вас всяко не оставлю, это вы не сумлевайтесь. — Открыть дело? Какое? — Да ежели по-честному, я бы лавочку хотел завести, мистер Чарльз. Чарльз стукнул чашку на поднос, который Сэм едва успел подставить. — Но разве у тебя… Ты понимаешь, я надеюсь, что для этого надобны деньги, и немалые? — У меня имеются кой-какие сбережения, мистер Чарльз. И у Мэри у моей то же самое. — Хорошо, допустим, но ведь расходов на первых порах будет порядочно. И наем помещения оплатить нужно, и товару купить… Чем собираешься торговать? — Мануфактурой и галантереей, мистер Чарльз. Это сообщение поразило Чарльза не меньше, чем если бы Сэм, прирожденный кокни, решил вдруг перейти в буддизм. Но тут же ему припомнились разные мелочи, которые выдавали именно такие наклонности Сэма; то, что он всегда пекся о внешних приличиях; наконец, то, что он содержал в безукоризненном порядке хозяйский гардероб и в этом (только в этом!) отношении за все время службы не дал Чарльзу ни единого повода для жалоб. Мало того, хозяин сам не раз (а если быть точным, то добрых десять тысяч раз) отпускал по адресу своего камердинера шуточки, высмеивая его за щегольство и непомерную заботу о собственной наружности. — И что же, ваших сбережений хватит… — Куда там, мистер Чарльз! Одним-то нам еще копить и копить… Наступила многозначительная пауза. Сэм, опустив голову, занимался чаем — наливал молоко, клал сахар. Чарльз в задумчивости потирал нос, почти как Сэм. До него понемногу начал доходить смысл последней реплики. Он принял от Сэма третью чашку чаю. — Сколько надо? — Я тут присмотрел одну лавочку подходящую, мистер Чарльз. Хозяин просит полторы сотни фунтов, да за товар сотню. Ну и аренду внести, само собой. Фунтов тридцать. — Он покосился на Чарльза, проверяя его реакцию, и продолжал: — Так-то я всем доволен, мистер Чарльз, место хорошее… Но уж больно мне охота заиметь свое дело. — Сколько же ты успел отложить? Сэм чуть помедлил перед тем, как ответить. — Тридцать фунтов, сэр. Чарльз удержался от улыбки, но встал и перешел к окну. — И долго ты откладывал? — Три года, сэр. На первый взгляд десять фунтов в год — сумма небольшая, но по тогдашним масштабам, как быстро прикинул в уме Чарльз, это была ровно треть годового жалованья, а стало быть — в пропорциональном пересчете — слуга добился по линии экономии гораздо лучших показателей, чем господин. Через плечо Чарльз посмотрел на Сэма, который понуро стоял в ожидании — в ожидании чего? — у столика с чайной посудой. И пока тянулась пауза, Чарльз допустил свою первую роковую ошибку: он решился высказать откровенное суждение по поводу Сэмовых планов. Не исключено, что с его стороны это была отчасти маленькая хитрость — он хотел сделать вид, будто не замечает в позиции Сэма даже отдаленного намека на то, что долг платежом красен; но главной причиной было все-таки старое как мир — и вовсе не равнозначное чванному сознанию собственного превосходства — чувство ответственности непогрешимого господина за безответственного, грешного слугу. — Я хочу предостеречь тебя, Сэм: не заносись. Ты чересчур высоко метишь — смотри, как бы не пришлось потом каяться. Без лавки тебе будет тяжело, а с лавкой вдвое тяжелее. — Сэм еще ниже опустил голову. — И кроме всего прочего, Сэм, я к тебе привык… привязался, если хочешь. Я тебя люблю, скотина ты эдакая. И мне совсем не хочется тебя лишаться. — Понимаю, мистер Чарльз. Чувствительно вам благодарен. И я вас очень даже уважаю. — Вот и прекрасно. Значит, мы друг другом довольны. Пускай все и остается, как было. Сэм втянул голову в плечи, отвернулся и стал собирать посуду. Весь его облик красноречиво свидетельствовал о постигшем его горьком разочаровании. Более всего он напоминал теперь Разбитую Надежду, Безвременную Кончину, Поруганную Добродетель и еще с десяток безутешных надгробных статуй. — Ради Бога, Сэм, не стой ты передо мной с видом побитой собаки. Если ты женишься на своей красавице, я положу тебе жалованье как человеку семейному. И еще на обзаведение добавлю. Не беспокойся, я тебя не обижу. — Покорнейше вам благодарен, мистер Чарльз. — Но слова эти были сказаны замогильным голосом, и вышепоименованные скорбные статуи продолжали красоваться на своих местах. На секунду Чарльз взглянул на себя глазами Сэма. За все эти годы Сэм не раз имел возможность наблюдать, какую уйму денег тратит Чарльз; Сэм несомненно знал, что женитьба принесет хозяину дополнительные, и немалые, средства; вполне естественно — даже без всяких корыстных мотивов — у него могло сложиться убеждение, что две-три сотни фунтов не отразятся на хозяйском бюджете сколько-нибудь существенным образом. — Сэм, ты не думай, что я скряжничаю. Видишь ли, дело в том… в общем, сэр Роберт вызывал меня в Винзиэтт за тем… короче, он объявил мне, что женится. — Да что вы, сэр! Сэр Роберт?! Быть того не может! Разыгранная Сэмом сцена изумления наводит на мысль о том, что свое истинное место в жизни он должен был бы искать на театральных подмостках. Он исполнил ее в высшей степени убедительно и только что не уронил поднос с чайной посудой — но не забудем, что это было еще до Станиславского. Чарльз снова отвернулся к окну и продолжал: — А это значит, Сэм, что сейчас, когда мне предстоят весьма значительные расходы, лишних денег у меня не много. — Я прямо опомниться не могу, мистер Чарльз. Да если б я знал… Нет, вы только подумайте! В его-то годы! Чарльз поспешно прервал его, опасаясь, что сейчас пойдут соболезнования. — Мы можем только пожелать ему счастья. Но факт остается фактом. Очевидно, вскоре это будет объявлено официально. А пока что, Сэм, держи язык за зубами. — Помилуйте, мистер Чарльз! Что-что, а молчать я умею. Кому лучше знать, как не вам? Тут Чарльз проворно обернулся и взглянул на своего наперсника, но тот успел уже скромно потупить глаза. Чарльз многое бы отдал, чтобы разгадать выражение этих глаз, однако Сэм упорно уклонялся от испытующего хозяйского взора. И тогда Чарльз совершил вторую свою роковую ошибку, неверно истолковав замешательство Сэма: в действительности оно было вызвано не столько хозяйским отказом, сколько его собственной недостаточной уверенностью в том, что у хозяина на совести есть грех, за который можно зацепиться. — Сэм, я… видишь ли, когда я женюсь, мои денежные обстоятельства поправятся… Я не хотел бы окончательно разбивать твои надежды — дай мне еще подумать. В сердце Сэма вспыхнул ликующий огонек. Сработало! Зацепка есть! — Мистер Чарльз, сэр, зря я вас растревожил. Если б я знал… — Нет, нет, я рад, что мы поговорили. Я, пожалуй, спрошу при случае совета у мистера Фримена. Он наверняка скажет, есть ли у того, что ты задумал, шансы на успех. — Ох, мистер Чарльз, да от такого человека любой совет все равно что золото, чистое золото! И, разразившись этой изысканной гиперболой, Сэм удалился, деликатно притворив за собой дверь. Чарльз еще долго смотрел ему вслед. В душу ему закралось тревожное сомнение: а не становится ли Сэм чем-то похож на Урию Гипа?[278] Не появился ли на нем некий подозрительный налет двуличия? Он и раньше строил из себя джентльмена, перенимая у господ манеру одеваться и держать себя; однако теперь он позаимствовал и кое-что еще. Уж не выбрал ли он новый образец для подражания — господ нового образца? В эпоху викторианцев происходило столько перемен! Так много старых устоев таяло и рушилось у них на глазах! Еще несколько минут Чарльз смотрел на закрытую дверь, потом мысленно махнул рукой. Ба! Если в банке будет лежать приданое Эрнестины, Сэма осчастливить нетрудно. Он подошел к своему секретеру и отомкнул один из ящиков. Достав оттуда записную книжку, он нацарапал в ней несколько слов — очевидно, не забыть поговорить насчет Сэма с мистером Фрименом. Тем временем Сэм, сойдя вниз, изучал содержание обеих хозяйских телеграмм. Одна была адресована владельцу «Белого Льва» и сообщала об их возвращении. В другой стояло: «Миссис Трэнтер для мисс Фримен, Брод-стрит, Лайм-Риджис. Счастлив исполнить выраженное Вами пожелание относительно моего скорейшего возвращения. Сердечно преданный Вам Чарльз Смитсон». В те дни одни лишь неотесанные янки пользовались телеграфным стилем. Надо сказать, что Сэм не впервые за утро имел возможность ознакомиться с корреспонденцией хозяина. Конверт второго адресованного Чарльзу письма был заклеен, но не скреплен печатью. Горячий пар творит чудеса; а за целое утро в кухне нетрудно было улучить минутку, чтобы проделать это без свидетелей. Боюсь, что и вы начинаете разделять опасения Чарльза. Не стану спорить — Сэм действительно ведет себя не так, как подобает честному малому. Но матримониальные планы оказывают на людей странное действие. У будущих супругов пробуждается чувство социальной несправедливости; им кажется, что они обделены жизненными благами и не могут дать друг другу столько, сколько им хотелось бы; мысль о женитьбе напрочь выбивает из головы юную дурь; на смену легкомыслию является ответственность за близких; жизнь ограничивается домашним кругом, и альтруистические аспекты общественного договора отступают на задний план. Иными словами, нечестные действия легче оправдать, если они совершаются не ради себя, а во имя кого-то другого. Впрочем, Сэм вовсе не рассматривал свои действия как нечестные. Для себя он формулировал это так: «Сыграть наверняка». Говоря попросту, сейчас надо было сделать все, чтобы свадьба хозяина не расстроилась: Сэм мог надеяться получить свои двести пятьдесят фунтов только за счет приданого Эрнестины. И если хозяин будет продолжать шашни с лаймской распутницей, то продолжаться они должны под неусыпным оком расчетливого игрока, который и из этого сумеет извлечь пользу: ведь чем больше грехов у человека на совести, тем легче вытянуть из него деньги; но если шашнями не ограничится… Тут Сэм прикусил нижнюю губу и нахмурился. И впрямь выходило, что он метит чересчур высоко и слишком много на себя берет; но точно так же действует, берясь устраивать чужую судьбу, любая сваха. 43 Все мнилось: стоит она В тени — и сама, как тень, Печальна, тиха, темна… А. Теннисон. Мод (1855) Пожалуй, викторианский вариант железного века ярче, чем все другие, способен проиллюстрировать для нас миф о рациональном человеческом поведении. Бунт Чарльза, длившийся одну ночь, завершился твердым решением невзирая ни на что жениться на Эрнестине. В сущности, он и не помышлял всерьез о том, чтобы отказаться от брака; визит к мамаше Терпсихоре и эпизод с проституткой — как ни маловероятно это может показаться — лишь укрепили его намерения; не так ли мы, уже решившись на какой-то шаг, еще терзаемся вздорными сомнениями, еще пытаемся задавать бесполезные последние вопросы?.. Все это повторял себе Чарльз, когда возвращался ночью домой, больной и разбитый; теперь вам будет понятно, почему он сорвал на Сэме свое дурное настроение. Ну а Сара… Что ж Сара! Насмешница судьба подсунула ему взамен другую Сару, жалкий суррогат — и это был конец; настало пробужденье. И все-таки… все-таки не такого он ждал письма. Ему хотелось бы обнаружить там более веский повод для осуждения — пусть бы она попросила денег (но за такой недолгий срок она не могла успеть истратить десять фунтов) или стала вдруг изливать свои недозволенные, противозаконные чувства… Но трудно усмотреть страсть или отчаяние в трех коротких словах: «Семейный отель Эндикоттов»; ни даты, ни подписи — хотя бы одна буква! К тому же она проявила ослушание — написала ему прямо, а не через тетушку Трэнтер; но он ведь сам вызвался ей помочь — как же теперь корить ее за то, что она стучится в дверь к нему, а не к другим? Все ясно: письмо было не чем иным, как завуалированным приглашением, которое следовало игнорировать; двух мнений тут быть не могло — он ведь решил никогда больше с ней не встречаться. Но, может быть, вторая Сара, продажная женщина, заставила Чарльза особенно остро осознать всю неповторимость первой, тоже отвергнутой обществом: у одной не было и намека на тонкие чувства, у другой они сохранились поразительным образом, уцелели вопреки всему. Как она, при всех своих странностях, проницательна, какая у нее необыкновенная интуиция… многое из того, что она сказала после исповеди, навсегда запало ему в душу. Поезд из Лондона в Эксетер шел долго, и в пути Чарльз неустанно предавался размышлениям — точнее сказать, воспоминаниям — о Саре. Он окончательно уверился теперь, что поместить ее в лечебницу для душевнобольных, пусть даже самую современную и гуманную, было бы просто предательством. Я говорю «ее», но ведь местоимения — одна из самых страшных масок, изобретенных человеком; внутренним взором Чарльз видел не местоимение, а глаза, вскинутые ресницы, прядь волос у виска, легкий шаг, лицо, успокоенное и размягченное сном. И, разумеется, он вовсе не грезил наяву — он напряженно обдумывал сложную моральную проблему, побуждаемый возвышенной и чистой заботой о будущем благополучии несчастной молодой женщины. Поезд замедлил ход; еще немного — и паровозный свисток возвестил о прибытии в Эксетер. Почти сразу после остановки под окном хозяйского купе возник Сэм: он, конечно, ехал третьим классом. — Ночуем тут, мистер Чарльз? — Нет. Найми карету. Закрытую. Как будто дождь собирается. Сэм успел уже поспорить с самим собой на тысячу фунтов, что в Эксетере они остановятся. Но приказ хозяина он выполнил не колеблясь, точно так же, как сам Чарльз, взглянув на Сэма, не колеблясь принял бесповоротное решение (где-то в тайниках своей души он все оттягивал этот решительный, окончательный шаг) следовать намеченному курсу. По сути дела, Сэм определил ход событий: Чарльзу вдруг стало невмоготу юлить и притворяться. И только когда они выехали на восточную окраину города, его охватила тоска и ощущение невозвратной потери; он осознал, что роковой жребий брошен. Он не переставал удивляться тому, что одно простое решение, ответ на один банальный вопрос способны перевернуть всю жизнь. До того как он сказал Сэму «нет», все еще можно было изменить; теперь все прочно и неумолимо встало на место. Да, он поступил морально, порядочно, правильно; и все же в этом поступке выразилась какая-то врожденная слабость, пассивность, готовность принять свою судьбу, которая, как он знал — ведь предчувствие порой с успехом заменяет фактическое знание, — рано или поздно должна была привести его в мир торговли, коммерции; и он смирится с этим ради Эрнестины, потому что Эрнестина захочет угодить отцу, а у отца ее он в неоплатном долгу. Чарльз обвел невидящим взглядом поля, среди которых они теперь ехали, и почувствовал, как его медленно, но верно засасывает — словно в какую-то гигантскую подземную трубу. Карета уныло катилась вперед; при каждом толчке скрипела ослабевшая рессора, и все вместе напоминало последний путь осужденного к месту казни. На небе сгустились предвечерние тучи; начал накрапывать дождик. Если бы Чарльз путешествовал в собственной карете, то при подобных обстоятельствах он велел бы Сэму слезть с облучка и усадил бы его рядом с собой, под крышей. Но сейчас он не в силах был выносить присутствие Сэма (которому, кстати, наплевать было и на дождь, и на остракизм, поскольку дорога в Лайм казалась ему вымощенной чистым золотом). Он словно прощался навек со своим одиночеством и хотел насладиться той малостью, что еще оставалась. Мысли его вновь обратились к той, которая ждала его, не зная, что он уже проехал через Эксетер. Он думал о ней не как о сопернице — или замене — Эрнестины, не как о женщине, на которой он мог бы жениться, если бы захотел. Такого просто и быть не могло. Средоточием его дум была даже не Сара сама по себе, а некий символ, вокруг которого соединились и сплелись все его упущенные возможности, утраченные свободы, непройденные пути. Душа его жаждала сказать последнее прости — чему или кому, он сам не знал; так почему не той, которая была одновременно так близка и с каждым шагом отдалялась?.. Сомнений не было. Ему не повезло, он жертва, ничтожный аммонит, захваченный волной истории и выброшенный навсегда на берег; то, что могло бы жить и развиваться, но превратилось в бесполезное ископаемое… Прошло немного времени, и он поддался еще одной, последней слабости: он уснул. 44 Что есть долг? Повиновенье Тем, кто знает все за всех; Долг — приличий соблюденье, А иначе — смертный грех! …Долг не терпит отступленья: Он велит давить тотчас Все вопросы и сомненья, Что кипят в душе у нас; Малодушное принятье Повеления судьбы… Артур Хью Клаф. Долг (1841) Они прибыли в «Белый Лев» в десятом часу вечера. В доме у миссис Трэнтер еще горел свет, и когда они проезжали мимо, в одном окне приподнялась занавеска. Чарльз наскоро привел себя в порядок, оставил Сэма распаковывать вещи и мужественным шагом двинулся через дорогу. Впустившая его Мэри была вне себя от радости; тетушка Трэнтер, которая с улыбкой выглядывала у нее из-за плеча, вся лучилась розовым светом радушия. Племянница загодя наказала ей только поздороваться с поздним гостем и тут же удалиться — довольно, в конце концов, ее стеречь. Но поскольку Эрнестина всегда пеклась о том, как бы не уронить свое достоинство, навстречу Чарльзу она не вышла и оставалась в малой гостиной. Увидев его в дверях, она не поднялась, а лишь исподлобья посмотрела на него долгим, укоризненным взглядом. Он улыбнулся. — Я не успел купить в Эксетере цветы. — Я это заметила, сэр. — Я торопился попасть сюда, пока вы еще не легли. Она опустила ресницы и снова занялась рукодельем — она что-то вышивала, он не мог разобрать, что именно. Когда он подошел ближе, она прервала работу и резким движением перевернула вышиванье. — Я вижу, у меня появился соперник. — Вы заслуживаете не одного, а целой дюжины. Он опустился рядом с ней на колени, нежно взял ее руку и прикоснулся к ней губами. Она покосилась на него из-под ресниц. — Я не спала ни минуты после вашего отъезда. — Это видно по вашим бледным щечкам и опухшим глазам. Улыбки ему добиться не удалось. — Вы же еще и смеетесь надо мной! — Если бессонница так вас красит, я распоряжусь, чтобы в спальне у нас всю ночь напролет звонил набатный колокол. Она зарделась. Чарльз поднялся, сел рядом, притянул ее к себе и поцеловал — сначала в губы, потом в закрытые глаза, которые после этой живительной процедуры открылись и взглянули на него в упор; всю холодность как рукой сняло. Он улыбнулся. — А ну-ка, покажите, что это вы там вышиваете в подарок своему тайному воздыхателю. Она позволила ему взглянуть. Это оказался синий бархатный футляр для карманных часов: викторианский джентльмен на ночь клал свои часы в такой миниатюрный мешочек и вешал его рядом с туалетным столиком. Сверху, на откидном клапане, белым шелком было вышито сердце и по бокам инициалы — «Ч» и «Э»; по низу шла строчка золотых букв — очевидно, начало двустишия. Чарльз прочел ее вслух: «Ты всякий день часы заводишь вновь…» — И с чем же, интересно знать, это рифмуется? — Угадайте. Чарльз в раздумье изучал бархатный шедевр. — «И всякий раз супруга хмурит бровь»? Эрнестина вспыхнула и вырвала у него чехольчик. — Вот теперь назло не скажу. Вы вульгарны, как уличный разносчик! (В те времена разносчики славились развязностью и пристрастием к дешевым каламбурам.) — Недаром таким красавицам, как вы, все достается даром. — Грубая лесть и плоские остроты равно отвратительны. — А вы, мое сокровище, очаровательны, когда сердитесь. — Ах, так? Вот нарочно возьму и перестану сердиться, чтоб только вам досадить. Она отвернула личико в сторону, но его рука по-прежнему обнимала ее за талию, а пальчики, которые он сжимал другой рукой, отвечали ему чуть заметным пожатием. Несколько секунд прошло в молчании. Он снова поцеловал ей руку. — Могу я пригласить вас завтра утром на прогулку? Пора наконец показать всему свету, что мы не какая-нибудь легкомысленная влюбленная парочка: примем, как положено, скучающий вид, и все окончательно уверятся, что мы вступаем в брак по расчету. Она улыбнулась; потом порывистым жестом протянула ему свой подарок. «Ты всякий день часы заводишь вновь — И всякий час с тобой моя любовь». — Милая моя! Он еще секунду смотрел ей в глаза, потом сунул руку в карман и положил ей на колени темно-красную сафьяновую коробочку. — Вместо цветов. Она осторожно отстегнула замочек и приподняла крышку: внутри, на красной бархатной подкладке, лежала овальная брошь швейцарской работы, с тончайшей мозаикой в виде букета цветов; золотая оправа была украшена жемчужинами, чередующимися с кусочками коралла. Эрнестина обратила к Чарльзу увлажнившийся взгляд; он предупредительно зажмурился. Она повернулась, наклонилась и запечатлела на его губах нежный и целомудренный поцелуй; потом склонила голову к нему на плечо, снова посмотрела на подарок — и поцеловала брошку. Чарльзу вспомнились строчки приапической песни. Он прошептал ей на ухо: — Как жаль, что наша свадьба не завтра. В сущности, нет ничего проще: жить, пока живы твои чувства, пока в тебе жива ирония, но соблюдать условности. Мало ли что могло бы быть! Это не более чем сюжет для отвлеченного, иронического рассмотрения — как и то, что еще может быть… Иными словами, выход один: покориться — и постараться по мере сил соответствовать той роли, которая тебе отведена. Чарльз прикоснулся к плечу своей невесты. — Радость моя, я должен перед вами повиниться. Помните ту несчастную, что служила в Мальборо-хаусе? Эрнестина удивленно вскинула голову и оживилась, предвкушая услышать нечто забавное: — Как же, как же! Бедняжка Трагедия? Он усмехнулся: — Боюсь, что второе ее прозвище более справедливо, хоть и более вульгарно. — Он взял ее руку в свои. — История в общем нелепейшая и весьма банальная. Итак, слушайте. Во время одной из своих недавних экспедиций по розыску неуловимых иглокожих… Вот и конец истории. Что было дальше с Сарой, я не знаю — так или иначе, она перестала докучать Чарльзу, и он ни разу ее больше не видел; долго ли она еще жила в его памяти, трудно сказать. Так ведь чаще всего и бывает: люди, которых мы не видим, исчезают, растворяются в тени того, что близко, рядом. Теперь полагалось бы сообщить, что Чарльз и Эрнестина поженились — и жили долго и счастливо… Их супружество не было безоблачно счастливым, но прожили они вместе довольно долго; при этом Чарльз пережил жену на целое десятилетие (и все эти десять лет искренне о ней горевал). Они произвели на свет… сколько бы это… ну, скажем, семерых детей. Сэр Роберт продолжал свои предосудительные, чтобы не сказать преступные, действия и через десять месяцев после женитьбы на миссис Белле Томкинс стал отцом — не одного, а целых двух наследников. Факт рождения близнецов оказался для Чарльза роковым — он вынужден был со временем уступить желанию тестя и посвятить себя коммерческой деятельности. Поначалу он изрядно этим тяготился, но потом привык и даже вошел во вкус. Его сыновьям выбирать уже не приходилось, а сыновья его сыновей и посейчас связаны с фамильным торговым делом, которое за сто лет успело обрасти многочисленными ответвлениями. Сэм и Мэри… но стоит ли, право, тратить время на жизнеописание каких-то слуг? Они тоже поженились, сперва, как водится, плодились и размножались, потом скончались — словом, прошли обычный и малопримечательный путь себе подобных. Кто там у нас еще остался? Доктор Гроган? Он дожил до весьма почтенного возраста — до девяноста двух дет. А так как тетушка Трэнтер прожила еще дольше, это можно принять за доказательство целебных свойств лаймского воздуха. Правда, местный воздух, по-видимому, не на всех действовал так благотворно, поскольку миссис Поултни умерла спустя два месяца после того, как Чарльз в последний раз посетил Лайм. Мой неизменный интерес к ее особе побуждает меня и тут оказать ей предпочтение перед прочими персонажами и подробнее осветить — надеюсь, к удовольствию читателя — ее дальнейшую судьбу, точнее говоря, ее загробную карьеру. Одетая, как подобает, в черное, она прибыла на тот свет в своем ландо и остановилась у Небесных Врат. Ее лакей — вы догадались, что вся ее челядь и домочадцы умерли вместе с нею, как в Древнем Египте,[279] — спрыгнул с запяток и с траурной миной открыл дверцу коляски. Миссис Поултни поднялась по ступенькам к вратам и, взяв себе на заметку непременно поговорить с Творцом (когда она познакомится с ним поближе) и указать ему на то, что прислуга его обленилась и не встречает должным образом порядочных гостей, позвонила в звонок. Наконец появился дворецкий. — Что угодно, сударыня? — Я миссис Поултни. Прибыла на постоянное жительство. Потрудитесь известить своего господина. — Его Бесконечность оповещен о вашей кончине, сударыня. Ангелы Господни уже пропели хвалебный псалом по случаю этого знаменательного события. — Чрезвычайно любезно с его стороны. — И сия достойная дама, дуясь и пыжась, собиралась уже проследовать в сверкающий белизной вестибюль, который загораживал своей дурацкой спиной привратник. Но последний и не подумал посторониться. Вместо этого он с довольно наглым видом стал бренчать ключами, которых оказалась у него в руке целая связка. — Посторонитесь, милейший! Вы не слышите? Я миссис Поултни. Проживающая в Лайм-Риджисе. — Проживавшая в Лайм-Риджисе. А теперь, сударыня, вы будете проживать в местах потеплее. С этими словами грубиян дворецкий захлопнул врата у нее перед носом. Миссис Поултни инстинктивно обернулась, опасаясь, как бы ее собственные слуги не оказались свидетелями разыгравшейся сцены. Она полагала, что ее ландо успело за это время отъехать ко входу для прислуги; однако оно таинственнейшим образом исчезло. Хуже того: исчезла и дорога, и окрестный пейзаж (все вместе было почему-то похоже на парадный въезд в Виндзорский замок[280]) — все, все пропало. Кругом зияло пространство — страшное, жадно разверстое пространство. Одна за другой начали исчезать ступеньки, по которым миссис Поултни столь величественно поднималась к Небесным Вратам. Вот их осталось три; вот уже только две; потом одна… И миссис Поултни лишилась последней опоры. Она успела довольно явственно произнести: «Все это козни леди Коттон!» — и полетела вниз, крутясь, подскакивая и переворачиваясь в воздухе, как подстреленная ворона, — вниз, вниз, туда, где ждал ее другой, настоящий хозяин. 45 Пусть проснется во мне другой человек — И пусть тот, кем я был, исчезнет навек! А. Теннисон. Мод (1855) А теперь, доведя свое повествование до вполне традиционного конца, я должен объясниться с читателем. Дело в том, что все описанное в двух последних главах происходило, но происходило не совсем так, как я это для вас изобразил. Я имел уже случай упомянуть, что все мы в какой-то степени поэты, хотя лишь немногие пишут стихи; точно так же все мы беллетристы — в том смысле, что любим сочинять для себя будущее; правда, теперь мы чаще видим себя не в книге, а на киноэкране. Мы мысленно экранизируем разные гипотезы — что с нами может случиться, как мы себя поведем; и когда наше реальное будущее становится настоящим, то эти литературные или кинематографические версии порой оказывают на наше фактическое поведение гораздо большее воздействие, чем мы привыкли полагать. Чарльз не был исключением — и на последних нескольких страницах вы прочли не о том, что случилось, а о том, как он рисовал себе возможное развитие событий, покуда ехал из Лондона в Эксетер. Разумеется, мысли его были хаотичнее — в моем рассказе все получилось куда более связно и наглядно; вдобавок я не поручусь, что он представил себе загробную карьеру миссис Поултни в столь красочных подробностях. Но мысленно он не раз посылал ее ко всем чертям, так что выходит почти то же самое. Его не покидало ощущение, что история близится к концу; и конец этот ему совсем не нравился. Если вы заметили в предыдущих двух главах некоторую отрывочность и несогласованность, предательскую по отношению к Чарльзу недооценку внутренних ресурсов его личности, наконец, такую мелочь, как то, что я подарил ему необычайно долгий век[281] — чуть ли не столетие с четвертью! — и если у вас зародилось подозрение (частенько возникающее у любителей изящной словесности), что автор выдохся и самочинно сошел с дистанции, пока публика не заметила, что он начинает сдавать, — не вините одного меня: все это в той или иной степени присутствовало в сознании моего героя. Ему представлялось, что книга его бытия на глазах приближается к довольно жалкому финалу. Я должен заодно отмежеваться от того «я», которое под благовидным предлогом поспешило отделаться от Сары и похоронить ее в тени забвения: это вовсе не мое собственное я; это всего лишь образ вселенского равнодушия, слишком враждебного, чтобы ассоциироваться для Чарльза с Богом: злонамеренное бездействие этой безликой силы склонило весы в сторону Эрнестины, а теперь та же сила неумолимо толкала Чарльза вперед и не давала свернуть с пути — как не мог свернуть с рельсов поезд, на котором он ехал. Я не погрешил против правды, сообщив вам, что мой герой после своей разгульной ночи в Лондоне твердо постановил жениться на Эрнестине: он действительно принял такое официальное решение, точно так же как в молодости решил принять духовный сан (хотя тогда это, пожалуй, была скорее эмоциональная реакция). Я только позволил себе утаить тот факт, что письмо Сары не шло у него из головы. Три слова, заключенные в этом письме, смущали его, преследовали, мучили. Чем дольше он думал об этом странном письме, тем естественнее казалось ему то, что она послала только адрес — ни слова более. Это было так похоже на нее, так гармонировало со всей ее манерой, для описания которой годится лишь оксиморон:[282] маняще-недоступная, лукаво-простодушная, смиренно-гордая, агрессивно-покорная… Викторианский век был склонен к многословию; лаконичность дельфийского оракула[283] была не в чести. Но главное — это письмо опять ставило Чарльза перед выбором. Попробуем вообразить то состояние мучительного раздвоения, в котором он находился по пути из Лондона на запад, в Эксетер: с одной стороны, он терпеть не мог выбирать; с другой же стороны, неотвратимая близость выбора повергала его в какое-то лихорадочное возбуждение. Он не знал еще экзистенциалистской терминологии, которой располагаем мы, но то, что он испытывал, полностью укладывается в рамки сартровского «страха свободы»[284] — ситуации, когда человек осознает, что он свободен, и одновременно осознает, что свобода чревата опасностями. Итак, нам остается вышвырнуть Сэма из его гипотетического будущего и вернуть в реальное настоящее — в Эксетер. Поезд уже остановился, и Сэм спешит к хозяйскому купе. — Ночуем тут, мистер Чарльз? Чарльз смотрит на него в раздумье — решение еще не принято! — потом поднимает взгляд к затянутому тучами небу. — Как будто дождь собирается… Придется заночевать в «Корабле». Через несколько минут Сэм, довольный выигранным у самого себя пари (получить бы еще эту тысячу фунтов!), стоял рядом с Чарльзом на привокзальной площади, наблюдая за погрузкой хозяйского багажа на крышу видавшей виды двуколки. Чарльз между тем проявлял явные признаки беспокойства. Наконец самый большой портплед был привязан; ждали только его распоряжений. — Знаешь, Сэм, у меня в этом проклятом поезде ноги совсем затекли — я, пожалуй, пройдусь. Поезжай с вещами вперед. — Прошу прощенья, мистер Чарльз, как же можно — в эдакую погоду? Вон тучи-то наползли, того и гляди польет. — Ну, промочит немного — что за важность! Сэм понял, что спорить бесполезно. — Слушаю, мистер Чарльз. С обедом как — заказать? — Пожалуй… а впрочем… я еще не знаю, когда вернусь. Может быть, зайду в собор к вечерней службе. И Чарльз зашагал в гору, к городу. Сэм проводил его угрюмым взглядом и адресовался к кэбмену: — Эй, любезный, слыхал ты такую гостиницу — Индикот? — Угу. — А где она, знаешь? — Эге. — Езжай тогда живым духом до «Корабля», а после свезешь меня туда. Гони вовсю — не пожалеешь! И Сэм с приличествующим случаю апломбом уселся в экипаж. Вскоре они обогнали Чарльза, который шел не торопясь, старательно делая вид, будто прогуливается для моциона. Но стоило двуколке скрыться из глаз, как он ускорил шаги. У Сэма был обширный опыт по части сонных провинциальных гостиниц. Разгрузить багаж, снять лучший номер, развести в камине огонь, приготовить постель и выложить на видное место ночную рубашку и туалетные принадлежности — все это было делом семи минут. Управившись, он выскочил на улицу, где дожидался кэб. Ехали они недолго. Когда двуколка остановилась, Сэм предварительно обозрел окрестность, потом вылез и расплатился. — Налево за угол, сэр, там уже увидите. — Благодарю, любезный. Вот тебе еще пара пенсов на чай. — И, огорошив кучера этими неприлично скудными (даже по эксетерским меркам) чаевыми, Сэм надвинул шляпу на глаза и растворился в сумерках. Нужная ему улица отходила от той, где высадил его извозчик, и как раз напротив поворота стояла методистская церковь с внушительным многоколонным портиком. За одной из колонн и укрылся наш новоявленный сыщик. Небо заволокли пепельно-черные тучи; раньше времени начинало темнеть. Долго Сэму ждать не пришлось. С замиранием сердца он увидел невдалеке знакомую высокую фигуру. Чарльз замешкался, не зная, в какую сторону свернуть, и подозвал пробегавшего по улице мальчишку. Тот с готовностью довел его до угла наискосок от Сэмова наблюдательного пункта, показал пальцем, куда идти дальше, и был за эту услугу щедро вознагражден: судя по его радостной ухмылке, ему перепало гораздо больше двух пенсов. Спина Чарльза постепенно удалялась. Потом он остановился и посмотрел наверх, на окна. Помедлив, сделал несколько шагов назад. И наконец, словно ему опротивела собственная нерешительность, снова повернул к гостинице и вошел внутрь. Сэм выскользнул из-за колонны, бегом спустился по ступенькам церкви и занял пост на углу улицы, где помещался «семейный отель». Там он прождал довольно долго, однако Чарльз не показывался. Осмелев, Сэм прошелся с беспечным видом уличного зеваки вдоль складских помещений напротив гостиницы. Через окно у входа он разглядел тускло освещенный вестибюль. Там не было ни души. В нескольких номерах горел свет. Прошло еще минут пятнадцать; начал накрапывать дождь. Сэм еще немного постоял, в бессильной ярости кусая ногти. И, не придумав ничего, зашагал прочь. 46 Покуда сердце живо в нас и чутко, Поверь, мой друг, оно сильней рассудка, С надеждой мы должны глядеть вперед И принимать, что нам судьба несет. Наш путь не будет легким и свободным, Но не спеши назвать наш труд бесплодным, Надейся, верь в грядущей жизни он Не пропадет, а будет завершен. Мы новый мир с тобой увидим вместе, Коль будем жить по совести и чести, И там нас добрым словом помянут За то, что мы пытались сделать тут. Артур Хью Клаф. Из Религиозных стихотворений (1849) Чарльз постоял в пустом обшарпанном вестибюле, потом нерешительно постучал в чуть приоткрытую дверь какой-то комнаты, из которой пробивался свет. Из-за двери его пригласили войти, и он очутился лицом к лицу с хозяйкой. Прежде чем он успел оценить ее, она безошибочно оценила его: солидный господин, шиллингов на пятнадцать, не меньше. Посему она подарила его сладчайшей улыбкой. — Желаете номер, сэр? — Нет. Я… видите ли, я хотел бы поговорить с одной из ваших… у вас должна была остановиться мисс… мисс Вудраф. — Лицо миссис Эндикотт моментально приняло огорченное выражение. У Чарльза упало сердце. — Она что… уехала? — Ах, сэр, у бедной барышни такая неприятность — она третьего дня спускалась с лестницы, оступилась и, знаете ли, подвернула ногу. Лодыжка так раздулась, смотреть страшно — прямо не нога, а тыква. Я хотела было послать за доктором, но барышня и слушать не желает. И то сказать: докторам надо деньги платить, и немалые, а тут, Бог даст, само пройдет, безо всякого лечения. Чарльз опустил глаза и принялся рассматривать свою трость. — Значит, повидать ее нельзя. — Господи, сэр, да почему же? Вы к ней поднимитесь. Ей и повеселее станет. Ведь вы, должно, ей родственник? — Мне надо повидать ее… по делу. Миссис Эндикотт прониклась к нему еще большим почтением. — Ах, вот оно что… Вы случаем не адвокат? И Чарльз, поколебавшись, сказал: — Да. — Тогда непременно, непременно поднимитесь. — Я думаю… может быть, вы пошлете спросить, не лучше ли отложить мой визит до того, как мисс Вудраф поправится? Он был совершенно растерян. Он вспомнил Варгенна: свидание с глазу на глаз… это ведь грех?.. Он пришел разузнать, как она; он надеялся, что повидается с ней внизу, в общей гостиной, где их беседе никто не помешает — и в то же время они не останутся один на один. Хозяйка задумалась, потом кинула быстрый взгляд на открытый ящичек, стоявший рядом с ее конторкой, и, по всей видимости, решила, что адвокаты тоже бывают нечисты на руку — предположение, которое вряд ли станут оспаривать те, кому приходится жить на одни гонорары. Не покидая своего поста, миссис Эндикотт призвала на помощь — неожиданно зычным голосом — некую Бетти Энн. Бетти Энн явилась и была отправлена наверх с визитной карточкой. Отсутствовала она довольно долго, так что Чарльзу пришлось отчаянно отбиваться от хозяйкиных попыток разузнать, по какому именно делу он пришел. Наконец толстушка горничная возвратилась и сообщила, что его просят подняться. Он зашагал за нею вверх по лестнице, и ему было торжественно показано место, где произошел несчастный случай. Ступеньки действительно были крутые; к тому же в те времена женщины, как правило, не видели, куда ставят ногу, из-за нелепо длинных юбок, вечно в них путались и падали, так что домашние травмы составляли неотъемлемую часть викторианского быта. Они прошли длинным, унылым коридором и остановились перед крайней дверью. Сердце у Чарльза отчаянно стучало; три крутых лестничных марша сами по себе вряд ли могли вызвать столь сильное сердцебиение. Его приход был возвещен без лишних церемоний: — Вот этот жентельмен, мисс. Он переступил порог комнаты. Сара сидела в кресле у камина, напротив дверей, положив ноги на низкую скамеечку; на колени у нее было наброшено красное шерстяное одеяло, ниспадавшее до самого пола. Плечи она закутала зеленой мериносовой шалью, но от его взгляда не ускользнуло, что, кроме шали, на ней была одна только ночная рубашка с длинными рукавами. Волосы у нее были распущены и густой волной покрывали темную зелень плеч. Она показалась ему более хрупкой, чем всегда: в ее позе читалось мучительное смущение. Она сидела понурившись — и когда он вошел, не улыбнулась, а только вскинула глаза, словно провинившийся ребенок, знающий, что наказания не миновать, и снова опустила голову. Он стоял у дверей, держа в руках шляпу, трость и перчатки. — Я оказался проездом в Эксетере. Она еще ниже склонила голову, все понимая и, конечно, испытывая угрызения совести. — Не надо ли пойти за доктором? Она ответила, не глядя на него: — Прошу вас, не надо. Он только велит мне делать то, что я и так уже делаю. Он не сводил с нее глаз: так странно было видеть ее беспомощной, немощной (хотя ее щеки цвели румянцем), пригвожденной к месту. И после бессменного темно-синего платья — эта яркая шаль, впервые столь полно открывшееся ему пышное богатство волос… Чуть ощутимый смолистый запах какого-то растирания защекотал ему ноздри. — Вас беспокоит боль? Она отрицательно качнула головой. — Так обидно… Просто не понимаю, как могла случиться такая глупость. — Во всяком случае, надо радоваться, что это произошло здесь, а не в лесу. — Да. Его присутствие, судя по всему, повергло ее в состояние полного замешательства. Он огляделся вокруг. В недавно затопленном камине потрескивал огонь. На каминной полке стояла фаянсовая кружка и в ней несколько поникших нарциссов. Убожество обстановки, которое бросалось в глаза, еще усугубляло неловкость ситуации. Черные разводы на потолке — следы копоти от керосиновой лампы — казались призрачным напоминанием об унылой веренице бесчисленных прежних постояльцев. — Может быть, я напрасно… — Нет. Прошу вас. Присядьте. Простите меня. Я… я не ждала… Он положил на комод свои вещи и присел на второй имевшийся в комнате стул — у стола, ближе к двери. Действительно, как могла она — несмотря на отправленное письмо — рассчитывать на то, что он сам столь решительно признавал невозможным? Надо было срочно придумать что-нибудь, чтобы оправдать свой приход. — Вы сообщили свой адрес миссис Трэнтер? Она покачала головой. Пауза. Чарльз рассматривал ковер у себя под ногами. — Одному мне? Она склонила голову. Он сдержанно кивнул; он так и думал. Опять последовала пауза. Внезапный порыв дождя яростно забарабанил по оконным стеклам. — Вот об этом я и пришел с вами поговорить, — произнес Чарльз. Она ждала, но он молчал, не в силах оторвать от нее взгляд. Высокий ворот ее ночной рубашки был застегнут на пуговки; такие же пуговки поблескивали на манжетах. Лампа, стоявшая на столе рядом с ним, была прикручена, и вблизи огня белизна материи отсвечивала розовым. Ее волосы, цвет которых — по контрасту с зеленой шалью — заново поразил его, казались восхитительно живыми в мерцающих бликах пламени; в них сосредоточилась ее тайна, вся ее сокровенная сущность, вся она, освобожденная, открытая: гордая и покорная, скованная и раскованная, его ровня и его рабыня. Он понял, почему пришел: он должен был увидеть ее. Видеть ее — только это и было нужно; только это могло утолить иссушавшую его нестерпимую жажду. Он заставил себя отвести глаза. Но тут же его взгляд привлекло мраморное украшение над камином — две обнаженные нимфы; их тоже освещали розоватые отблески огня, отражавшиеся от красного одеяла. Нимфы не помогли. Сара пошевелилась, меняя позу. Он снова вынужден был взглянуть в ее сторону. Быстрым движением она поднесла руку к склоненному лицу, смахнула что-то со щеки, потом прижала ладонь к горлу. — Мисс Вудраф, ради Бога… умоляю вас, не плачьте… И зачем я только пришел… Я, право, не хотел… Но она со страстным внезапным отчаяньем затрясла головой. Он дал ей время прийти в себя. И пока она сидела перед ним, прикладывая к глазам скомканный платочек, он почувствовал, что его охватывает небывалой силы желание — в тысячу раз сильнее того, которое он испытал в ту ночь у проститутки. Может быть, ее слезы пробили наконец брешь, сквозь которую хлынула запоздалая волна понимания, — так или иначе, он осознал вдруг, почему ее лицо так неотступно преследует его, откуда эта неизъяснимая потребность снова ее увидеть; он понял, что хочет обладать ею, раствориться в ней до конца, сгореть, сгореть дотла в этом теле, в этих глазах. С такой надеждой можно жить — и ждать неделю, месяц, год, даже несколько лет. Но жить всю вечность в кандалах надежды… Как бы оправдываясь, она произнесла еле слышно: — Я думала, что никогда больше вас не увижу. Он не мог ей сказать, как близка она к истине — к тому, на что совсем было решился он сам. Она наконец взглянула на него — и он тотчас же опустил глаза. Им овладело состояние, близкое к обмороку; он ощущал те же Катулловы симптомы, что и тогда в амбаре. Сердце бешено колотилось, руки дрожали. Он понимал: если он взглянет в эти глаза, он погиб. И, чтобы не поддаваться соблазну, зажмурился. Наступило напряженное, тяжелое молчание, похожее на минутное затишье перед катастрофой — перед тем как взрывается мост или рушится башня; невыносимый накал эмоций, неудержимо рвущаяся наружу правда. Внезапно раздался треск, и из камина брызнул каскад искр и пылающих угольков. Почти все упали по ту сторону низкой каминной решетки, но два-три перескочили через нее и оказались в опасной близости от одеяла, прикрывавшего Сарины ноги. Она поспешно отдернула его; в ту же секунду Чарльз, припав на колено, выхватил совок из стоявшего рядом медного ведра, проворно подцепил угольки и кинул их в топку. Но одеяло уже занялось. Он рванул его к себе, бросил на пол и торопливо стал затаптывать тлеющий край. Комната наполнилась запахом паленой шерсти. Одна нога у Сары еще опиралась на скамеечку, но другую она спустила на пол. Ноги были босые. Он посмотрел на одеяло, для верности похлопал по нему, поднял с полу и снова накинул ей на колени. Потом наклонился и, наморщив от усердия брови, стал аккуратно расправлять складки. И тогда — жестом как будто инстинктивным, но в то же время отчасти рассчитанным — она робко протянула руку и ладонью накрыла его пальцы. Он знал, что она подняла голову и смотрит на него. Он не в силах был убрать руку — и не мог больше отводить взгляд. В ее глазах он прочел признательность, и прежнюю печаль, и странное сочувствие — словно она сознавала, что причиняет боль; но явственнее всего в них выражалось ожидание. Неуверенное, несмелое, но ожидание. Если бы он заметил на ее лице хотя бы тень улыбки, он, может быть, вспомнил бы теорию доктора Грогана; но лицо ее было таким же потрясенным и растерянным, как его собственное, — она как будто спрашивала: «Что же это я делаю?» Он не знал, как долго они смотрели друг другу в глаза. Ему казалось, что целую вечность, хотя на самом деле прошло не более трех-четырех секунд. Руки решили все за них. В едином, необъяснимом порыве их пальцы переплелись. Потом Чарльз упал на колени и страстно привлек ее к себе. Их губы встретились в каком-то бешеном исступлении, неожиданном для обоих; она вздрогнула и отвернулась, уклоняясь от его губ. Он стал покрывать поцелуями ее щеки, глаза. Его пальцы дотронулись наконец до этих сказочных волос и погрузились в них, лаская; он прижал к себе ее голову, ощущая пальцами ее изящную форму под мягкой волной волос, так же как плечами и грудью ощущал ее тело под легким покровом ткани. Внезапно он зарылся лицом в ее шею. — Мы не должны… не должны… это безумие. Но ее руки обвились вокруг него и не отпускали. Он приник головой к ней вплотную и замер. Его несло, несло куда-то на огненных крыльях — но воздух вокруг был напоен благодатной свежестью свободы: так чувствует себя ребенок, наконец отпущенный из школы, вчерашний узник на зеленом лугу, сокол, взмывающий ввысь. Он поднял голову и взглянул на нее, теряя последние остатки самообладания. И снова их губы слились. Он прижался к ней с такой силой, что кресло сдвинулось с места. Он почувствовал, как она дернулась от боли, уронив перебинтованную ногу со скамеечки. Он покосился на ее лицо, ее закрытые глаза. Она прислонилась головою к спинке кресла, глядя куда-то вбок; вдруг ему показалось, что он ей противен… Но все ее тело, натянутое как струна, стремилось к нему, и руки судорожно сжимали его пальцы. Он кинул взгляд на дверь у нее за спиной, вскочил и в два прыжка оказался у входа в спальню. В спальне было полутемно — туда проникал только свет сумерек да тускло горевших фонарей напротив. Сара неловко привстала с кресла, опершись о спинку и держа больную ногу на весу; шаль одним концом сползла у нее с плеч. Взгляд каждого излучал напряжение, достигшее крайней точки, — неудержимое, как потоп, сметающий все на своем пути. Она не то шагнула, не то упала к нему навстречу. Он бросился вперед и подхватил ее в объятия. Шаль соскользнула на пол. Лишь тонкий слой материи отделял его от ее наготы. И, забыв обо всем, он прижал это почти нагое тело к своему и впился губами в ее рот, словно изголодавшийся — изголодавшийся не просто по женщине, а по всему, что так долго было под запретом; бешеный, неуправляемый поток давно сдерживаемых желаний и страстей прорвал плотину, все смешалось: любовь, и жажда риска, и грех, безумие, животное начало… Голова ее запрокинулась назад; казалось, она лишилась чувств, когда он наконец оторвал рот от ее губ. Он поднял ее на руки, перенес в спальню и опустил, почти бросил на кровать. Она лежала в полуобмороке, закинув руку за голову. Он схватил и начал жарко целовать другую руку; ее пальцы ласкали его лицо. Он рывком встал и кинулся в первую комнату. Там он принялся раздеваться с лихорадочной поспешностью — так сбрасывает одежду сердобольный прохожий, завидев в реке утопающего. От сюртука отлетела пуговица и покатилась куда-то в угол, но он даже не посмотрел куда. Он сорвал с себя жилет, за ним башмаки, носки, брюки, кальсоны… жемчужную булавку для галстуха, сам галстух вместе с воротничком… Вдруг он вспомнил про наружную дверь и, шагнув к ней, повернул в замке ключ. Потом, в одной длиннополой рубахе, закрывавшей ноги до колен, бросился в спальню. Она успела переменить положение и лежала уже не поперек кровати, а головой на подушке, хотя постель оставалась неразобранной. Рассыпавшиеся волосы почти закрывали лицо. Какое-то мгновенье он стоял над ней неподвижно. Потом оперся на узкую кровать одним коленом и упал на нее, покрывая жадными поцелуями ее рот, глаза, шею. Но это сжавшееся под ним пассивное, на все согласное тело, голые ноги, прикасавшиеся к его ногам… он уже не мог ждать. Ее тело дернулось, словно от боли — как в тот раз, когда нога упала со скамеечки. Он совладал с этой инстинктивной судорогой, и ее руки обвились вокруг него, словно она хотела привязать, приковать его к себе на целую вечность, ту самую вечность, которую он уже не мыслил без нее. — Милая моя. Милая. Ангел мой… Сара, Сара… Ах, Сара… Еще несколько мгновений — и он затих. С того момента, как он поднялся с колен, чтобы заглянуть в спальню, прошло ровно девяносто секунд. 47 Когда, узрев Дидону меж теней, К ней в царстве мертвых подошел Эней, Она с ним обошлась весьма сурово, Вот так же и докучного меня Ты вправе, одиночество храня, Отправить прочь, не говоря ни слова. Мэтью Арнольд. Школяр-цыган (1853)[285] Тишина. Они лежали словно парализованные тем, что произошло. Застывшие в грехе, окоченевшие от наслаждения. Чарльз — его охватила не пресловутая тихая печаль, наступающая после соития, а немедленный, вселенский ужас — был как город, на который с ясного неба обрушилась атомная бомба. Все сравнялось с землей, все превратилось в прах: принципы, будущее, вера, благие намерения… Но он уцелел, он сохранил этот сладчайший дар — жизнь; и остался один-одинешенек, последний живой человек на земле… но радиоактивность вины, медленно и неудержимо, начала уже проникать в его тело, расползаться по нервам и жилам. Где-то вдали, в полутьме, возникла Эрнестина; она смотрела на него со скорбной укоризной. Мистер Фримен ударил его по лицу… они стояли, точно каменные изваяния, неподвижные, праведно-неумолимые. Он приподнялся, чтобы дать Саре отодвинуться, потом повернулся на спину и лег; она прильнула к нему, положив голову ему на плечо. Он молча смотрел в потолок. Что он натворил, Боже, что он натворил! Он теснее прижал ее к себе. Она робко протянула руку, и их пальцы снова сплелись. Дождь перестал. Где-то под окном прозвучали шаги — неторопливая, тяжелая, мерная поступь. Скорее всего полицейский. Блюститель Закона. Чарльз сказал: — Я хуже, чем Варгенн. — В ответ она только крепче сжала его руку, словно возражая ему и успокаивая. Но он был мужчина. — Что теперь с нами будет? — Я не хочу думать даже о том, что будет через час. Он обнял ее за плечи, поцеловал в лоб; потом снова поднял глаза к потолку. Она казалась такой юной, такой потрясенной. — Я должен расторгнуть свою помолвку. — Я ни о чем не прошу. Как я могу? Я сама во всем виновата. — Вы предостерегали меня, предупреждали… Нет, виноват во всем только я. Я знал, когда пришел… но предпочел закрыть глаза. Я отрекся от всех своих обязательств. Она прошептала: — Я так хотела. — И повторила снова, тихо и печально: — Да, я так хотела. Он стал молча гладить и перебирать ее волосы. Они рассыпались по плечам, закрыли сквозной завесой ее лицо. — Сара… какое волшебное имя. Она ничего не ответила. Еще минута прошла в молчании; его рука продолжала нежно гладить ее волосы, как будто рядом с ним был ребенок. Но мысли его были заняты другим. Словно почувствовав это, она проговорила: — Я знаю, что вы не можете на мне жениться. — Я должен это сделать. Я этого хочу. Я не смогу взглянуть себе в лицо, если не женюсь на вас. — Я поступила дурно. Я давно мечтала об этом дне… Я недостойна стать вашей женой. — Дорогая моя!.. — Ваше положение в свете, ваши друзья, ваша… да, и она — я знаю, она вас любит. Кому как не мне понять ее чувства? — Но я больше не люблю ее! Она подождала, покуда страстность, с которой он выкрикнул эти слова, перетечет в молчание. — Она достойна вас. Я — нет. Наконец он начал понимать, что она говорит всерьез. Он повернул к себе ее лицо, и в слабом уличном свете они взглянули друг другу в глаза. Их выражение не мог скрыть даже полумрак: в глазах Чарльза был написан панический ужас; она глядела спокойно, с едва заметной улыбкой. — Не хотите же вы сказать, что я могу просто встать и уйти, как если бы между нами ничего не произошло? Она промолчала, но ответ он прочел в ее глазах. Он приподнялся на локте.

The script ran 0.026 seconds.