Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Харуки Мураками - Страна Чудес без тормозов и Конец Света [1985]
Язык оригинала: JAP
Известность произведения: Средняя
Метки: home_sex, prose_classic, prose_contemporary, Роман, Современная проза, Сюрреализм, Фантастика

Аннотация. ...Все тени умирают в Городе. Иначе от них останется нежить, которая уходит в Лес. Именно там живут люди, которые не смогли до конца убить свою тень... ...Череп пропал еще в 42-м, во время блокады Ленинграда, когда немцы разбомбили университет. Так исчезло единственное в мире доказательство существования единорогов... ... — Читателю Снов нужен статус. Сейчас ты получишь его. — Страж Ворот оттягивает мне правое веко и протыкает зрачок острием ножа... Золотые единороги и тайны человеческого подсознания, информационные технологии и особенности секса с ненасытными библиотекарями... Самый загадочный и мистический роман Харуки Мураками — впервые на русском языке.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 

Пепельный дым Как и предсказывал старик, над Городом теперь каждый день висит пепельный дым. Его столб поднимается над Яблоневым лесом, улетает в небо и теряется среди туч. Если долго смотреть, начинает казаться, будто именно в Яблоневом лесу производят для Неба тучи и облака. Дым встает над горизонтом каждый день ровно в три, а исчезает каждый день по-разному. Смотря сколько зверей сегодня замерзло. После особенно страшных снегопадов дым валит, как из вулкана, несколько часов подряд. Я гляжу на дым – и не понимаю, почему люди никак не оберегают зверей. – Почему не построить для них хотя бы какой-то загон? – спрашиваю я за шахматами у Полковника. – Отчего мы никак не защищаем их от снега и ветра? Ведь вовсе не обязательно строить что-то большое. Простенький забор да крыша над головой спасли бы многих. – Бесполезно, – отвечает старик, не отрываясь от доски. – Даже если им построить загон, они в него не пойдут. Зверюги спят в долине много веков подряд. И не перестанут спать под открытым небом, даже если это будет стоить им жизни. На морозе, под всеми ветрами, в снегу. Полковник ставит своего епископа перед моим королем, укрепляя оборону. С флангов меня атакуют два единорога. Старик терпеливо ждет, когда я-таки сделаю ход. – Вас послушать – получается, что они сами ищут страданий и смерти. – В каком-то смысле так оно и есть. Но для них это все – природа. И холод, и все невзгоды... Для них это что-то вроде спасения. Он замолкает, и я подкрадываюсь своей обезьяной под его стену. Хочется посмотреть, чем ответит стена на этот маневр. Старик и в самом деле почти попадается в ловушку, но в последний момент передумывает и вместо стены отводит назад рыцаря, усиливая и без того плотный частокол фигур в обороне. – Я смотрю, ты тоже привыкаешь хитрить! – смеется он. – Ну, до вас мне еще далеко... – улыбаюсь я в ответ. – Но все-таки – что для зверей означает «спасение»? – Возможно, они находят избавление в смерти. Они ведь действительно возрождаются. По весне, в новом потомстве... – А потом молодняк вырастает – и умирает в таких же муках? Зачем это им нужно – мучиться из года в год? – Так устроено, – отвечает старик. – Твой ход. Пока не завалишь моего епископа, о победе и не мечтай. Трое суток беспрерывно валит снег, а затем вдруг наступает удивительно ясная погода. Солнце выплескивает лучи, и по всему Городу разбегаются искры капели. С веток то и дело падают, шлепаясь о землю, огромные комья снега. Я сижу в комнате и, плотно задернув шторы, спасаюсь от яркого света. Но, толстым шторам вопреки, свет все-таки достает меня, как от него ни прячься. Обледеневший Город сверкает, словно бриллиант искуснейшей огранки, преломляя лучи солнца как ему вздумается, посылая их в комнату под кривыми углами, и они-таки впиваются в мои воспаленные глаза. В ясный зимний день я лежу на кровати, уткнувшись в подушку, и слушаю пение птиц. Прилетают самые разные – они садятся на подоконник, перепархивают на другие окна. Они хорошо знают, что жители Резиденции рассыпают на подоконниках хлебные крошки. Я слышу, как во дворе собираются старики – поболтать на закате. И только я лежу здесь один, отрезанный от солнечной Благодати. Когда солнце заходит, я поднимаюсь с постели, промываю глаза холодной водой, надеваю черные очки и, спустившись с холма, направляюсь в Библиотеку. Но мои сожженные солнцем глаза болят, и на много снов меня не хватает. я успеваю прочитать лишь сон-другой, и сияние старых черепов начинает колоть мои зрачки. Голова забивается мокрым песком, кончики пальцев немеют. В такие минуты Библиотекарша вытирает мне лицо полотенцем и дает выпить жидкого супа или горячего молока. И молоко, и суп вначале кажутся странно терпкими, язык делается шершавым. Но постепенно я привыкаю и различаю вкус. Я говорю ей об этом, и она чуть заметно улыбается. – Это значит, ты понемногу привыкаешь к Городу, – говорит она. – Вся пища, которая здесь готовится, – не такая, как в других местах. Мы умеем из довольно скудных припасов делать самые разные блюда. То, что ты считаешь мясом, на самом деле – не мясо. И яйцо – не яйцо. А кофе только похож на кофе... Этот суп тебе должен помочь. Ты согрелся? Тебе легче? – Да, конечно, – говорю я. И действительно, от супа по телу разливается тепло, а голова проясняется. Я благодарю ее за суп, закрываю глаза, расслабляя и тело, и голову. – Скажи... Чего тебе сейчас не хватает? – спрашивает она вдруг. – То есть – кроме тебя? – Я не знаю... Мне так показалось. Будто тебя ожесточила зима, но... если бы тебе дали что-то еще, ты бы смягчился и отпустил себя на волю. – Мне не хватает света, – говорю я, снимаю черные очки, протираю стекла и водворяю очки на место. – И я не знаю, что делать. Мои зрачки не выдерживают солнечных лучей. – Нет, не света тебе не хватает. А чего-то гораздо... важнее. Чего-то почти незаметного, но без чего не освободиться. Ты знай, всегда есть способ выбраться на свободу. Вспомни, как я гладила тебе веки. Что ты делал в своем прошлом мире, когда застывал и ожесточался? Я копаюсь в клочках своей памяти, но ничего не нахожу. – Бесполезно. Ничего не вспоминается. Почти вся память пропала куда-то... – Вспоминай что угодно. Любую мелочь. Вспоминай – и сразу рассказывай. Или давай вспомним вместе. Я так хотела бы тебе помочь... Я киваю и, собравшись с мыслями, снова пытаюсь раскопать свою память, погребенную в прошлом мире. Но подо мной не земля, а скалы. Сколько ни бей лопатой, не останется даже царапины. Снова болит голова. Видимо, с тех пор, как я потерял тень, и начала пропадать моя память. И осталась только неуверенность в себе. Мое бедное «я» скукожилось от зимнего холода и спряталось в панцирь. Она приложила ладони к моим вискам. – Не волнуйся. Подумаем об этом в другой раз. Может, я сама припомню что-то еще. – Давай, я прочту еще один сон напоследок, – говорю я. – Ты устал. Может, продолжим завтра? Не перегружай себя. Старые сны подождут. – Наоборот. Чем бездельничать, лучше уж сны читать. Пока читаешь, хотя бы не думаешь ни о чем. Она долго смотрит на меня. Потом кивает, встает из-за стола и исчезает среди стеллажей. Я подпираю щеку ладонью, закрываю глаза и погружаюсь в кромешную тьму. Сколько еще продлится зима? Она будет долгой и суровой, как говорил старик. И это – лишь ее начало. Переживет ли моя тень эту зиму? Да что там: доживу ли я сам до весны – со своими болезнями, страхами и сомнениями? Она приносит следующий череп, ставит на стол и протирает его, как всегда, сперва влажной тряпкой, затем сухой. Подпирая щеку ладонью, я слежу за ее пальцами. – Что мне сделать для тебя? – спрашивает она, поднимая голову. – Ты и так делаешь очень много. Она убирает руку с тряпкой от черепа, садится на стул и смотрит мне прямо в глаза. – Я не об этом. Я о чем-нибудь... особенном. Ну, скажем, чтобы я пришла к тебе в постель... Я качаю головой. – Нет. Дело не в этом... Хотя, конечно, я был бы рад. – Так в чем же дело? Разве я не нужна тебе? – Нужна. Но мы не должны с тобой спать. И дело даже не в том, кто кому нужен. Она задумывается, протирая череп. Я же, задрав голову, разглядываю желтую лампу, свисающую с потолка. Как бы я ни окаменел внутри, как бы ни стискивала зима свою Стену вокруг меня, спать с этой женщиной сейчас я не должен ни в коем случае. Если это произойдет, я провалюсь в хаос, и проклятое чувство потери станет просто бездонным. Я уверен: сам Город хочет, чтобы я с ней переспал. Тогда ему будет легче получить меня. Она ставит передо мною вытертый насухо череп, и я, не двигаясь несколько секунд, разглядываю ее руки. Я пытаюсь прочесть в ее пальцах какой-то смысл. Бесполезно. Просто десять пальцев и ничего более. – Расскажи мне о матери, – прошу я. – О маме? Что, например? – Да что угодно. – Понимаешь... – говорит она, не отнимая ладоней от черепа. – По-моему, к маме я относилась как-то особенно. Конечно, это было очень давно, я не помню, но ни к отцу, ни к сестрам я ничего похожего не чувствую. Странно так... – Но так уж человек устроен. Никакого равновесия. Как река. Меняются берега – меняется течение. Она улыбается. – Но ведь тогда получается несправедливо... – Вот именно, – киваю я. – Разве ты не тоскуешь по матери даже сейчас? – Н-не знаю... Она поворачивает череп на столе и рассматривает его со всех сторон. – Что – слишком отвлеченный вопрос? – Вот-вот... Что-то вроде... – Ну, тогда поговорим о чем-нибудь другом, – предлагаю я. – Ты помнишь, что любила твоя мать? – Да, очень хорошо. Она любила солнце, прогулки на свежем воздухе, летний пляж на Реке, и еще – повозиться с каким-нибудь зверем. Когда было тепло, мы с ней долго гуляли вдвоем. Люди в Городе никогда не гуляют. Не то, что ты, как я заметила. – Да, я тоже люблю гулять, – говорю я. – И солнце люблю, и пляж... А что еще ты вспоминаешь? – Ну... еще мама любила дома разговаривать сама с собой. – О чем? – Я не помню. Но это не было обычным бормотанием. Я не могу объяснить как следует, но... для мамы это имело какой-то особенный смысл. – Особенный? – Да. Она как-то странно ставила ударения и растягивала слова. Ее голос звучал, как ветер, – то крепче, то тише... Не отрывая взгляда от ее пальцев, я еще раз копнул свою память поглубже. На сей раз лопата уперлась во что-то твердое. – Это песня, – сказал я. – А ты тоже умеешь так разговаривать? – Песню не говорят. Песню поют. – Ну-ка, спой. Я набираю в грудь воздуха, пытаюсь припомнить хоть одну мелодию – и не могу. Мое тело растеряло все песни. Я закрываю глаза и выдыхаю. – Бесполезно. Не помню, что петь. – А что нужно, чтобы ты вспомнил? – Проигрыватель с пластинкой... Хотя откуда он здесь. Или какой-нибудь инструмент. Если найти инструмент, он напомнит мне, как поются песни. – А как этот инструмент выглядит? – Они бывают разные. Сотни видов. Все не опишешь. Играют на них тоже по-разному. И по форме разные, и по величине: от махины, которую еле поднять вчетвером, до малютки на ладони. Я говорю это ей, и мне кажется, будто узелки моей памяти понемногу распутываются. Или просто потихоньку налаживается моя жизнь? – Погоди-ка... Возможно, такие штуки найдутся здесь, в архиве. Эта комната только называется «архив» – на самом деле там просто свалены разные вещи из старых времен. Я сама туда почти не заглядываю, и что там – не знаю... Хочешь посмотреть? – Давай, – соглашаюсь я. – Все равно я сегодня больше ни одного сна не прочитаю. Мы проходим вдоль полок с черепами до двери хранилища. Перед нами – дверь с матовым стеклом, точь-в-точь как та, что вела в библиотеку. На оловянной ручке – тонкий слой пыли, но дверь не заперта. Моя спутница зажигает фонарь, и в его желтоватом мерцании по стенам узкой комнаты разбегаются причудливые тени предметов, горой наваленных на полу. В основном – чемоданы и дорожные сумки. Между ними попадаются какие-то коробки, футляры, зачехленные теннисные ракетки, но не часто. Полная комната сумок и чемоданов. Штук сто, не меньше. Все покрыты мистическим слоем пыли. Я не знаю, откуда они все попали сюда, – но открывать и проверять содержимое каждого ни сил, ни желания нет. Я открываю на пробу один футляр. Белесая пыль, будто снежная пороша, опадает с крышки на пол. Перед глазами – несколько рядов блестящих круглых кнопок из старого, потемневшего металла. Некоторые совсем стерлись и почернели. – Знаешь, что это? – Нет, – отвечает она, встав за моей спиной и сложив руки на груди. – Никогда такого не видела. Это и есть Инструмент? – Это пишущая машинка. Ей печатают буквы. Очень старая. Закрыв футляр, я ставлю машинку на место и, приподняв крышку, заглядываю в большую тростниковую корзину по соседству. Набор для пикника. Ножи, вилки, глиняные тарелки и железные кружки, пачка пожелтевших от времени салфеток. Вещи из старых времен. Из эпохи, когда еще не было одноразовой посуды. Огромная походная сумка из свиной кожи полностью забита вещами. Костюмы, рубашки, галстуки, носки, нижнее белье – все изъедено молью, подпорчено временем и уже никогда никому не пригодится. Я откапываю набор туалетных принадлежностей и плоскую флягу для виски. Зубная щетка и помазок для бритья окаменели, а из фляги, когда я отвинчиваю крышку, абсолютно ничем не пахнет. И это все. Ни книг, ни газет, ни блокнотов. Я открываю наугад еще несколько чемоданов и сумок, но все они набиты примерно тем же: одежда и самое необходимое. Словно их хозяева собирались впопыхах и паковали вещи в последний момент, то и дело что-нибудь забывая. Очень странное зрелище. Обычно багаж путешественника не ограничивается одеждой и туалетным набором. В этих же чемоданах абсолютно ничего не говорит о привычках и личных особенностях хозяев. Одежда, в основном, простая. Нет роскошных нарядов, но нет и тряпья. Между хозяевами этих вещей не чувствуется никакой разницы – ни в эпохе, ни во времени года, ни в возрасте. Непонятно даже, мужские они или женские. Пахнет все одинаково. И никаких имен. Словно кто-то старательно уничтожил все, что напоминало бы о владельцах этих вещей. В архиве царит Вечность, которая избавляет любые вещи от необходимости принадлежать и носить названия. Я открываю чемоданов пять или шесть – и на том останавливаюсь. Все слишком пыльное – похоже, инструментов в этой комнате нам не найти. Если где-нибудь в Городе и хранят инструменты, то уж явно не здесь. – Пойдем отсюда, – говорю я. – Здесь слишком пыльно, у меня слезятся глаза. – Ты расстраиваешься, что не нашел инструмент? – Жаль, конечно... Ну да ладно, найдем еще где-нибудь, – отвечаю я. Расставшись с нею, я поднимаюсь на Западный холм. Холодный ветер из леса дует в спину так яростно, будто раскалывается небо. Я оборачиваюсь. Наполовину съеденная луна встает над шпилем Часовой Башни, вокруг луны плывут тяжелые облака. Река в лунном свете черна, как битумный лак. Я вдруг вспоминаю о теплом шарфе в одном из чемоданов. В нескольких местах его съела моль, но если обмотать им шею несколько раз, можно неплохо уберечься от холода. Надо бы расспросить обо всем у Стража. Кому принадлежат эти вещи и можно ли ими пользоваться. Отправлюсь-ка я к Стражу завтра утром, решаю я. Давно пора проведать мою тень. Я поворачиваюсь к Городу спиной и по обледеневшему холму бреду к Резиденции. 23 СТРАНА ЧУДЕС БЕЗ ТОРМОЗОВ Дыры. Пиявки. Башня – Это не землетрясение, – сказала она. – Это намного хуже. – А точнее? Она собралась ответить, но передумала и, вздохнув, покачала головой. – Сейчас некогда объяснять. Главное – немедленно бежать отсюда со всех ног. Иначе никак не спастись. Я понимаю, что будет очень болеть живот. Но это же лучше, чем умереть, правда? – Пожалуй, – сказал я. И мы рванули что было сил. Соединенные веревкой. Быстро, как только могли. Луч фонарика в ее руках прыгал вверх-вниз на бегу, выписывая на стенах зигзаги. Рюкзак за моей спиной громыхал всей своей требухой: консервами, флягой, бутылкой виски и всякой снедью. Страшно хотелось вышвырнуть всю эту дребедень и оставить лишь самое необходимое, но останавливаться было нельзя. Даже на боль в животе реагировать было некогда. Забыв обо всем, я мчался вперед, за толстушкой, следуя золотому правилу: если тебя тащат на поводке, не вздумай бежать медленнее, чем положено. Ее прерывистое дыхание и грохот моего рюкзака отдавались в стенах траншеи ритмичным эхом, а навстречу нам, прямо из-под земли катился нарастающий гул. Чем дальше мы бежали, тем отчетливее и громче он становился. Мы неслись прямо на источник этого гула, и он нарастал. И тут меня осенило. То, что я принял за подземный грохот, было надсадным стоном из огромных глоток никогда не виданных мною существ. Странный звук, когда дыхание превращается не в голос, а в нечто совершенно иное. Вторя его дикому ритму, скала под нами заходила ходуном. Словно что-то страшное растекалось у нас под ногами и жаждало нас поглотить. Но как бы то ни было – бежать на источник этого хрипа, а не прочь от него, придумал не я. Моего мнения просто никто не спрашивал. Все, что мне оставалось, – это нестись сломя голову за толстушкой. К счастью, на пути, ровном и гладком, как трек кегельбана, мы не встречали ни поворотов, ни валунов. И мчались вперед, не останавливаясь ни на секунду. Внезапно хрип немного утих. Будто кто-то разбередил Подземную Тьму до предела и выжидающе затаился. Но теперь к хрипу прибавился монотонный скрежет, словно прямо над ухом с еле сдерживаемой яростью терли скалой о скалу. Казалось, все силы мрака пытались сдержаться, чтобы раньше времени не выплеснуться наружу. Вся эта какофония продолжался еще какое-то время – и вдруг оборвалась. Наступила мгновенная пауза, а потом я почувствовал, что бывает, когда несколько тысяч дряхлых стариков собираются вместе и, распахнув беззубые рты, дышат прямо тебе в лицо. И больше ничего: ни дрожи земли под ногами, ни стона из глоток, ни скрежета скал. Все замерло. Лишь тонны воздуха, шипя, перекачивались мириадами дряблых легких в иссиня-черной мгле. В этом жутком дыхании слышалась и затаенная радость хищника, поджидающего жертву, и липкая ненависть могильных червей, сжимающихся в гармошку, когда их вдруг потревожили. Это был звук, исполненный такого Зла, какого я не встречал от рождения. Страшнее всего было то, что за нами даже не гнались, – нас заманивали в ловушку, предвкушая нашу неотвратимую гибель. При мысли об этом у меня похолодела спина, и я припустил еще быстрей. Конечно же, это не землетрясение. Это в тысячу раз хуже. Но что это – я понятия не имел. Все, что мне оставалось – это действовать, не понимая, что происходит. Поэтому я бежал, перескакивая через бездонные пропасти между моей фантазией и тем, что творилось на самом деле. Сколько это продолжалось, точно сказать не могу. Может, три-четыре минуты, а может, и тридцать-сорок. Страх принес с собой Хаос, убивающий всякое чувство времени. Я забыл об усталости и боли. От всего тела остались только одеревеневшие локти. Ступни сами взлетали, опускались и снова отталкивались от скалы. Словно мощная струя воздуха несла меня по черной траншее вперед, не требуя от тела ни малейших усилий. Должно быть, мои локти одеревенели от звука. Хрип Подземелья был настолько невыносим, что уши отключились, и омертвение растеклось от головы до самых локтей. Но заметил я это, лишь когда врезался в толстушку, сбил ее с ног и сам полетел кувырком. Она что-то кричала мне, но я ничего не соображал. Участок мозга, который осмысливает звуки человеческой речи, парализовало, и я больше не воспринимал ее вопли как предупреждение об опасности. Эта мысль поразила меня за миг до того, как мою голову размозжило о скалу. Значит, я бессознательно регулирую, что мне слышать, что нет? Но это и есть обеззвучивание! Мой организм сам отключал те звуки, слышать которые не было сил. В критической ситуации мой мозг обнаружил способности, о которых я и не подозревал. А может, я мутировал, перейдя на очередную ступень эволюции? И тут мой череп налетел на скалу. Тьма перед глазами треснула и разлетелась на куски, время остановилось, и мое тело потеряло всякую форму. Такая вот страшная боль. Определенно, мой череп проломлен, расколот или вовсе развалился на части. А может, и серое вещество из него уже вывалилось? Но это значит, что я уже умер – и лишь бедное сознание еще продолжает страдать от распада памяти. Но миг прошел, и я сумел отчетливо осознать, что по-прежнему жив. Я могу дышать. Мне больно. По щекам текут слезы. Одни слезинки падают на скалу, другие затекают мне в рот. Никогда в жизни я не ударялся головой так ужасно. Я был готов окончательно потерять сознание, но что-то удерживало меня в мире боли и темноты. Осколки смутных воспоминаний о том, что я занят каким-то делом. Да-да, я выполнял какую-то задачу. куда-то бежал и на пути, споткнувшись, упал. И не просто бежал, но от чего-то спасался. Мне нельзя падать в обморок! И хотя от моей памяти оставался лишь какой-то неясный обрывок, я изо всех сил вцепился в него и потянул на себя. То есть действительно потянул на себя. Но чем скорее сознание возвращалось, тем отчетливее я понимал, что это не просто обрывок памяти. Мои руки стискивали веревку. На миг почудилось, будто я – обвисшее под дождем белье, которое треплет ветер. Дождь, ветер, земное притяжение и прочие силы природы прибивают меня к земле, но я делаю все, чтобы выполнить свою Бельевую Миссию в этой жизни. Почему мне почудилось именно так, я не понял. Наверно, я слишком привык разглядывать любую ситуацию под удобным для себя углом. Следующее, что я осознал, – верхняя и нижняя половины моего тела пребывали в совершенно разных состояниях. Точнее, нижняя половина не чувствовала ничего. Что происходит с верхней, я вроде бы разобрался: голова болит, щека приклеена к холодной скале, руки судорожно вцепились в веревку, желудок подтянут к горлу, а в грудную клетку упирается что-то острое. С этим понятно. А с тем, что ниже – сам черт не разберет. Может, моей нижней половины больше не существует? Может, от удара я развалился пополам – по линии разреза на животе, и весь мой низ уже валяется на дне какой-нибудь пропасти? Мои бедра, вспоминал я, ногти на ногах, мои кишки, член, яйца, мое... Да нет. Не может такого быть. Иначе моя верхняя половина давно бы уже так не мучилась. Я попробовал мыслить еще хладнокровнее. Моя нижняя половина на месте. Просто по какой-то причине лишилась чувств. Я крепко зажмурился, переждал волну боли в голове и полностью сосредоточился на том, что у меня внизу. Но все мои усилия напоминали воззвания к пенису, который не хочет вставать. Все равно, что пинать пустоту. Почему-то я вспомнил длинноволосую библиотекаршу с растянутым желудком. Так вот кто оказался в моей постели той ночью, когда мой пенис не встал, как положено! Вот из-за кого все пошло наперекосяк... С другой стороны, нельзя же обвинять ее во всех моих бедах. Что ни говори, а цель жизни все ж не только в том, чтобы стоял пенис. Эта истина открылась мне еще в молодости, когда я читал «Пармскую обитель» Стендаля. И я выкинул мысли о стоящем пенисе из головы. Итак, признал я наконец, две половины моего тела живут совершенно разной жизнью. Одна, например, болтается где-нибудь в космосе... Или, скажем, нижняя свисает с края скалы над пропастью, а верхняя держит ее за ноги, не давая упасть. Именно для этого я и сжимаю веревку из последних сил... Глаза я открыл от яркого света. Толстушка, нагнувшись, светила фонариком мне в лицо. – Скорее! – кричала она. – Или мы оба погибнем! Я попытался встать, но это оказалось не так легко. Хочешь выпрямить ноги – а нечего. Выпустив веревку из рук и воткнув локти в камень, я приподнялся, насколько хватило сил. Тело было страшно тяжелым, а скала вокруг – влажной и скользкой, точно от крови. Откуда вокруг столько влаги, я не понимал, но думать об этом было некогда. Рана болела так, словно мне только что вспороли живот заново. А потом испинали ботинками. Тяжелыми армейскими ботинками. Мое тело, мое сознание, мою жизнь. И все же я умудрился, сантиметр за сантиметром, приподняться на руках. И обнаружить, что пряжка ремня зацепилась за скалу, а веревка, привязанная к ремню, тянет кверху. Все это никак не помогало меня спасать, только зря теребило рану на животе. – Отпусти веревку! – заорал я туда, откуда бил свет. – Я как-нибудь сам попробую, только не дергай! – Ты в порядке? – В порядке. Не помру. Так и не отцепившись пряжкой от скалы, я напряг последние силы – и вытянул нижнюю часть тела из ямы, в которую провалился. Убедившись, что я вылез полностью, толстушка наклонилась и с любопытством меня ощупала, проверяя, все ли на месте. – Извини, что не могла тебя вытащить, – сказала она. – Пришлось за валун держаться, чтоб самой к тебе не сверзиться. – Да ладно... Но почему ты не сказала, что здесь ямы? – Когда бы я успела? Я же кричала тебе «стой!» – Я не слышал. – Нужно срочно уходить, – торопила она. – Здесь таких дыр навалом, поэтому двигайся очень внимательно. Выберемся отсюда – и мы у цели. А замешкаемся – из нас высосут кровь и мы уснем здесь навсегда. – Кровь? Она посветила в дыру, из которой я выбрался: круглую, вырытую словно по циркулю, диаметром около метра. Потом посветила вокруг. Вокруг докуда хватало глаз зияли точно такие же ямы. Одни шириною в метр, другие – сантиметров тридцать, но ими было изрыто буквально все вокруг. Это очень напоминало гигантский пчелиный улей. С одной лишь разницей: скала между ними, якобы твердая, волновалась, как зыбучий песок. Сперва я подумал, что от удара у меня испортилось зрение, и осветил фонариком свою ладонь. Не дрожит, не извивается. Ладонь как ладонь. Стало быть, дело не в зрении. Скала действительно шевелилась. – Пиявки, – сказала толстушка. – Сейчас из ям полезут миллионы пиявок. Если не успеем убежать, они высосут из нас всю кровь, только кожа останется. – Ч-черт... – ругнулся я. – Так это и есть то, что хуже землетрясения? – Нет, – ответила она. – Это цветочки. Самое страшное еще впереди. Идем скорее! Связанные одной веревкой, мы двинулись по кишащей пиявками скале. Омерзение, липкое и холодное, пробегало по ногам, забиралось под одежду и, извиваясь, ползло по спине. – Только не отрывай ног от земли! – предупредила она. – Свалимся в яму – нам конец. Там в этих тварях просто утонешь. Она крепко вцепилась в мой локоть, а я ухватился за рукав ее куртки. Лавировать по скользким перемычкам в локоть шириной оказалось непросто. Раздавленные пиявки липли к подошвам, точно желе, и твердо ступать не получалось. Я чувствовал, что в меня впились за ушами, но даже не мог стряхнуть эту мерзость. Левой рукой я сжимал фонарик, а правой держал ее рукав – и не мог отпустить ни то, ни другое. Я светил себе под ноги и продвигался вперед, содрогаясь от омерзения. Пиявки покрывали буквально все. При одной мысли об этом я впадал в полуобморок. А тварей становилось все больше. – Уж не здесь ли жаббервоги приносили жертвы богам? – предположил я. – Точно, – подтвердила она. – Ты очень догадлив. – Просто ясновидящий какой-то, – согласился я. – Они считали пиявок посланниками Рыбы на земле. Ее помощниками, так сказать. И через них приносили Рыбе жертвы. Свежие, сочные жертвы. Чаще всего – людей, которых удавалось поймать. – И этот обычай еще жив? – Кажется, нет. Дед говорил, что в последнее время людей они съедают сами, а пиявкам приносят только откушенные головы. С тех пор, как это место стало Святилищем, жаббервоги в Пещеры не заходят. Мы обогнули несколько ям и передавили, наверное, сотню тысяч пиявок. Временами приходилось-таки отрывать ноги от земли и хвататься друг за друга, чтобы не свалиться. Дикий хрип, не смолкавший ни на секунду, поднимался, похоже, прямо из этих дыр. звук пронизывал воздух, как дерево оплетает ветвями ночную мглу. Хы-арш-ш... Хы-арш-ш... Будто огромная толпа человеческих тел с откушенными головами извергала из зияющих глоток проклятия с того света. – Сейчас придет вода, – сообщила она. – Пиявки – только вестники. Скоро они расползутся, из дыр потечет вода, и вокруг все затопит. Пиявки лезут из дыр, спасаясь от потопа. Нужно добраться до Алтаря, пока нас не залило. – Ты об этом знала, – возмутился я, – и не предупредила? – Я не думала, что так повернется! На самом деле, вода приходит два-три раза в месяц, не чаще. Кто же знал, что это случится именно сегодня? – Час от часу не легче, – высказал я вслух то, что вертелось в моей голове с утра. С предельной осторожностью мы пробирались между дырами, а они все не кончались. Эти чертовы дыры, похоже, тянутся до самого края Земли. Месиво из пиявок загустело так, что подошвы уже не чуяли тверди. С каждым шагом само пространство словно исчезало куда-то, и удерживать равновесие в этой трясине становилось все тяжелее. Конечно, в минуту опасности наши способности возрастают. Но только не способность собраться в кулак. Эта способность у нас, как ни жаль, весьма ограничена. Даже в самой опасной ситуации, если долго ничего не меняется, наша собранность катастрофически падает. Наша оценка опасности И чем дольше опасность висит над нами – тем небрежнее мы относимся к ней, тем меньше боимся смерти, и тем красочнее строим иллюзии о безоблачном небе над головой. – Осталось совсем чуть-чуть, – подбодрила она. – Еще немного – и мы в безопасности. Отвечать было лень, и я просто кивнул. Но лишь кивнув, понял, насколько бессмысленно кивать в темноте. – Эй, ты слышишь меня? С тобой все в порядке? – Все нормально, – сказал я. – Только тошнит. Блевать меня тянуло давно. Кишащие под ногами пиявки, их невыносимая вонь, мерзкая слизь и раздирающие воздух хрипы, беспросветная тьма, смертельная усталость и животное стремление тела в любую секунду заснуть – все это слилось в одно целое, охватило стальным обручем желудок и капля за каплей выдавливало его содержимое мне в горло. Моя собранность трепыхалась уже где-то возле нуля. Я словно пытался играть на раздолбанном пианино, у которого всего три октавы, причем его не настраивали тысячу лет. Сколько я уже бреду в темноте? Сколько времени сейчас там, наверху? Наверное, светает. Людям, наверное, разносят утренние газеты... Я не мог даже взглянуть на часы. Весь смысл моего существования сводился теперь к тому, чтобы тащиться вперед, освещая дорогу фонариком. Хотелось увидеть рассвет. Выпить теплого молока, вдохнуть запах зеленой листвы, раскрыть газету. Темнота, пиявки, ямы и жаббервоги уже завязли у меня в печенках. Все кишки, все клетки тела требовали света. Пускай даже самого слабого. Какого угодно лучика – только не от карманного фонаря. Как только я подумал о свете, желудок свело окончательно, и рот наполнился отвратительным привкусом прокисшей пиццы с салями. – Выберемся – блюй сколько хочешь. А сейчас потерпи еще немножко, – попросила толстушка. И крепко сжала мой локоть. – Да я не блюю... – еле простонал я в ответ. – Верь, – сказала она. – Все пройдет. Даже если очень плохо – это когда-нибудь кончится. Ничто на свете не вечно. – Верю, – ответил я. И все-таки мне казалось, что эти чертовы дыры не кончатся никогда. Уже мерещилось, будто я раз за разом прохожу по одному и тому же месту. И я снова подумал об утренней газете. Такой свежей, что на пальцах остается типографская краска. Толстой, с рекламным приложением. В которой можно прочитать о жизни планеты Земля во всех ее проявлениях: от биржевых сводок и времени пробуждения премьер-министра – до семейных скандалов, хитростей приготовления еды среди ночи, длины мини-юбок, музыкальных хит-парадов и объявлений о сдаче недвижимости... Проблема лишь в том, что я не получаю газет. Вот уже три года как не выписываю. Сам не знаю, почему охота читать газеты пропала, но с тех пор так и живу без них. Очевидно, жизнь моя перетекла в такую фазу, когда ни газетные статьи, ни новости по телевизору уже не имеют ко мне ни малейшего отношения. С этим миром меня связывают только столбики чьих-то цифр, которые я загружаю в голову, преобразую в другие цифры и передаю кому следует. А все остальное время читаю нудные романы двухсотлетней давности да смотрю старую голливудскую классику на видео, попивая виски или пиво. И совершенно не мучаюсь от того, что не слежу за прессой. Однако теперь, в кромешной мгле, среди бесчисленных дыр и бессчетных пиявок, мне страшно хотелось почитать утреннюю газету. Сесть у окна, ближе к солнцу – и вылизать ее глазами до последней буквы, как кошка – блюдечко с молоком. Вобрать в себя по глоточку, по капельке разные судьбы живущих под солнцем людей – и этой влагой исцелить свои онемевшие члены... – Вот он, Алтарь! – сказала толстушка. Я поднял голову, но чуть не поскользнулся, и тут же снова уперся взглядом в скалу под ногами. Ладно. Что там за Алтарь, какого размера и цвета – разгляжу, как доберусь. Я собрал последние силы и потащился вперед. – Метров десять осталось, – сообщила она. И в эту секунду надсадный хрип, подымавшийся из дыр, оборвался, как по команде. Очень резко и неестественно. Словно в недрах земли кто-то вдруг замахнулся гигантским топором и снес источник этого звука под корень. Жуткий хрип, от которого вибрировал воздух всего Подземелья, умер в одно мгновенье, без надрыва и совершенно внезапно. В первую секунду я даже решил, что пропал не звук, а воздух как таковой. От неожиданности я потерял равновесие и долго махал руками, чтобы не свалиться в очередную дыру. И нахлынула тишина, от которой заныло в ушах. Абсолютная тишина в идеальном мраке. Пострашнее любого самого ужасного звука на свете. Ибо к звуку, каким бы неприятным он ни был, мы можем как-нибудь относиться. Но тишина – это ноль. Великое «му», которое не окружает нас ничем, кроме отсутствия чего бы то ни было. Барабанные перепонки заломило так, словно в воздухе подскочило давление. Не выдержав столь резкого перепада, мой слух напрягся, ожидая хоть какого-нибудь сигнала. Но беззвучие было полным. Проклятый хрип оборвался, и воздух замер. Мы застыли – рука об руку, не смея пошевелиться, – и слушали тишину. Уши будто заложило, и я проглотил слюну. Без толку. Странный затянутый щелчок, точно игла проигрывателя грохнулась мимо пластинки, – и опять тишина. – Что такое? Вода ушла? – спросил я. – Если бы! – ответила она. – Вода сейчас придет. До сих пор она просто выталкивала наружу воздух из дыр. Они очень глубокие и извилистые, потому шипело так странно. А теперь воздух вышел, и воду больше ничто не сдерживает. Она потащила меня через десяток последних дыр. Слой пиявок под ногами постепенно редел, и вскоре мы ступили на огромное плато. Ни дыр, ни пиявок. Кровососы, похоже, уползли куда-то еще. Я же, судя по всему, выбрался из самой кошмарной переделки в своей жизни. Пусть теперь меня смывает ко всем чертям, пусть я умру – это все-таки лучше, чем свалиться в яму к пиявкам. Почти бессознательно я поднял руку, чтобы стряхнуть тварей, присосавшихся к затылку и шее, но толстушка удержала меня за локоть. – Потом! Не успеем забраться на Башню – утонем! – крикнула она и потащила меня вперед. – От пяти-шести гадин не умрешь, а начнешь отрывать – всю кожу посдираешь. Ты что, не знал? – Откуда? – пожал я плечами, ощутив себя якорем морского буйка. Шагов через тридцать она остановила меня и, подняв фонарик повыше, осветила нависшую над нами Башню. Та оказалась широкой, круглой, и то ли сужалась кверху на манер маяка, то ли и впрямь была ужас какой огромной. Такой, что ее габариты не считывались с первого взгляда. Но разглядывать времени не было. Скользнув по Башне лучом фонарика, толстушка подбежала к лестнице у основания и полезла наверх. Я рванул за ней. В скудном свете, при взгляде издалека Башня и правда казалась шедевром каких-то очень толковых строителей. Но, прикоснувшись к ней, я ощутил под ладонью шершавую скалу – результат эрозии почвы. Узкий карниз, который жаббервоги вырубили в скале, убегал по спирали к самой верхушке. Назвать эту конструкцию лестницей можно было с большой натяжкой. Чуть не каждая пятая ступень была разворочена, а на оставшиеся – кривые, уродливые – едва умещалась нога. Там, где ступеней не было, приходилось карабкаться по валунам, цепляясь за скалу руками и перебросив фонарик на ремешке куда-нибудь за спину. Тут уж, как ни проверяй дорогу загодя, два-три раза на десять шагов все равно оступаешься, рискуя сорваться вниз. Путь для тех, кто видит во тьме. Для жутких существ, чья архитектура совершенно не приспособлена для человека. Осторожно, то и дело прижимаясь к скале, мы карабкались вверх по ступеням. На тридцать шестой – а я всю жизнь считаю ступени – в темноте под нами раздался оглушительный шлепок. Словно кто-то с силой шмякнул огромным ростбифом по мокрой скале. Категорично и непримиримо. А потом наступила пауза – неумолимая пауза кувалды, занесенной для решающего удара. Вцепившись в скалу, я ждал, что будет дальше. И пришла вода. Монолитная. Без плеска и брызг. Изо всех дыр Земли одновременно. В детстве я смотрел киножурнал о том, как плотину. Большой начальник, кто-то вроде губернатора, в строительной каске нажал на кнопку какой-то машины, шлюзы открылись – и толща воды, дымясь и рыча, медленно опустилась в пропасть. Это было еще в те времена, когда в кино перед фильмами крутили мультики или журналы. Я смотрел на экран, и все мое детское существо содрогалось при мысли, что бы произошло, окажись я в тот миг там, внизу. Но тогда я, разумеется, и представить не мог, что двадцать пять лет спустя это случится со мною на самом деле. Может, у детей есть некая аура, которая оберегает их от большинства мировых катаклизмов? По крайней мере, в моем детстве было именно так. – И как высоко поднимется вода? – крикнул я толстушке, мелькавшей в луче фонаря на две-три ступеньки выше. – Мало не покажется, – ответила она. Чудесный ответ. Какой простор для фантазии. Мы карабкались по спирали быстро, как только могли. Судя по плеску воды, Башня вздымалась посередине огромного поля, изрешеченного мириадами дыр. Как статуя в центре городского фонтана. И если верить толстушке, половина этой статуи – а может, и больше, – очень скоро уйдет под воду, а мы, если успеем, останемся наверху, как два голубка над Всемирным Потопом. Луч фонаря, дрожа у ее поясницы, выписывал в темноте надо мною странные геометрические фигуры. Я карабкался вверх за фонариком. Уже не понимая, сколько ступеней мы проползли – сто или двести. Плеск воды все усиливался, накрывая меня с головой. Вода поднималась. Но я не видел ее и не следил за уровнем. Если бы сейчас она лизнула мне пятки, я б не удивился. Все было похоже на страшный сон. Словно что-то преследует меня, а я ползу по ступенькам слишком медленно. Вот оно уже дышит мне прямо в затылок, тянется мокрой лапой... Но реальность казалась кошмарнее. Напрочь забыв о ступеньках, я лишь цеплялся за валуны и буквально полз над пропастью по совершенно отвесной скале. Не проще ли всплыть вместе с водой? И легче, и падать некуда. Прокрутив эту мысль в голове, я поделился ею с толстушкой. – Бесполезно! – крикнула она сверху. – Вода будет закручиваться в гигантскую воронку, и плавать ты не сможешь! А если и вынырнешь, все равно в такой темноте не поймешь, куда плыть. Она права. Нам остается лишь ползти вверх. Метр за метром... Света бы! Любого света. Чтобы ползти до самой вершины и хоть видеть, докуда поднимается вода. Всем нутром своим я ненавидел темноту. Ибо гнала меня вверх не вода, а тьма между водой и моими пятками. От мысли, что она догонит меня и зальет своими чернилами до самого сердца, бросало в холодный пот. В голове крутился тот же киножурнал. Масса воды продолжает свое бесконечное падение с дамбы. Камера кропотливо снимает с разных углов – разве что не облизывает водный поток: сверху, в упор, а потом и сбоку. На белом и гладком бетоне пляшет тень воды. Я вглядываюсь – и чувствую, будто это моя собственная тень. На стене плотины размером с морскую бухту. Я смотрю на нее, сидя в кресле кинотеатра. Знаю, что это моя тень, но не понимаю, как поступить. Я – зритель, мне всего десять лет. Что вернее: бежать к экрану и хватать свою тень – или забраться ночью в каморку механика и выкрасть пленку? В итоге я просто сижу, ничего не делая, и таращусь в экран. А тень все танцует передо мной. Мой огромный, растянутый вверх силуэт дрожит, как от зноя, на бетонной стене плотины. Я всегда считал, что она не умеет говорить, а тем более – подавать какие-то знаки руками. Но сейчас она действительно пытается что-то мне втолковать. Отлично знает, что я сижу и смотрю на нее из зала. Но, как и я, ничего не может с собой поделать. Всего лишь тень. Другие зрители в зале, похоже, не замечают, что тень на плотине – моя. Рядом сидит старший брат, но даже он ни о чем не догадывается. Если б догадался, сразу шепнул бы мне на ухо. Такой у меня брат: в кино просто рта не закрывает. Я тоже никому не сообщаю, что тень моя. Все равно никто не поверит. К тому же, она явно хочет передать послание мне одному. Из другого места, другого времени, пытается мне что-то сказать с экрана. Одна-одинешенька на огромной стене. Как она очутилась там во время съемки и что собиралась делать дальше – не знаю. Может, так и висела, пока ее не проглотила ночная мгла? А может, ее смыло потоком и унесло в открытое море, где она и дальше выполняет роль моей тени? От этой мысли на душе тоскливо и безысходно. Новость о плотине сменяется репортажем с коронации в какой-то европейской стране. По каменной площади катит роскошная повозка, запряженная лошадьми с какими-то странными колпаками на носу. Я ищу свою тень на брусчатке, но вижу лишь тени колес да копыт... На этом воспоминание обрывалось. Хотя я никак не мог ответить себе: а было ли это на самом деле? И если было – разве не странно, что я раньше такого никогда не вспоминал? Или это мираж? Видение, навязанное кромешной мглой и клокотанием наползавшей воды? Когда-то я читал одну книгу по психиатрии, где описывался подобный трюк нашей психики: дескать, попав в экстремальные условия, тело довольно часто защищает психику от чрезмерно грубой реальности тем, что видит «сны средь бела дня». Так это называлось в книге. Однако мое видение было резче всякого сна – и таким ярким, будто дело касалось моей жизни. Я вспомнил все запахи и звуки, которые меня тогда окружали. И пережил все эти чувства: растерянность, смятение и страх, когда не за что зацепиться, – такие неизбежные для любого десятилетнего пацана. А значит – кто бы и как это ни называл, – во мне действительно что-то когда-то произошло. И теперь, в критической ситуации, некая сила выгнала эту сцену из мрачных подвалов памяти на свет божий в моей голове. Сила? Очевидно, все дело операции на мозг, которую всем нам делали, когда прививали способность к шаффлингу. Они отделили от меня мою память стеной моего же сознания... И годами крали ее, прямо из моих рук! Я всерьез завелся. Да ни одна мразь Вселенной не имеет права красть у меня мою память! Память – это МОЕ! Мое и больше вообще ничье! Украсть у человека память – все равно, что отнять у него Время. Чем больше я свирепел, тем меньше боялся какой-то темноты. Нет, ребята. Что бы вы ни задумали, я, еще поживу. Скоро я выберусь из этого лабиринта и верну себе память, чего бы мне это ни стоило. А конец ли света у вас или рановато еще – мне плевать. Не знаю, как вы, но я до сих пор планировал и в следующей жизни родиться самим собой – цельным, а не каким-то половинчатым безобразием... – Веревка! – закричала толстушка. – Что – веревка? – Иди скорей сюда! Смотри – веревка висит! Я торопливо перелез через три-четыре ступеньки, догнал толстушку, и она зачем-то погладила ладонью шершавую стену. Приглядевшись, я и в правду увидел спущенную сверху веревку. Не очень толстый, но прочный трос из альпинистского снаряжения кончался на уровне моей груди. Я ухватился за него и осторожно подергал. Похоже, неплохо закреплен где-то наверху. – Это дед, я уверена! – радостно завопила она. – Это он нам веревку спустил! – Давай-ка пройдем еще кружок, – предложил я. – Мало ли что это может быть... Почти не глядя под ноги, мы чудом проделали еще один оборот вокруг Башни. Трос никуда не исчез. Примерно через каждые тридцать сантиметров на нем были завязаны узлы. – Это дед, я точно знаю, – едва отдышавшись, заявила она. – Он всегда все продумывает до мелочей. – Да уж, – согласился я. – Ты когда-нибудь лазила по канату? – А как же? – обиделась она. – Я с детства хорошо лазаю. разве не говорила? – Тогда первая и полезай, – сказал я. – Заберешься – помигаешь фонариком. Тогда и я поползу. – Тогда тебя точно затопит. Может, лучше обоим сразу? – Одна веревка – один человек. Правило альпинистов. Во-первых, порваться может, а во-вторых – ползти и труднее, и дольше. А с веревкой в руках я выберусь даже из воды. – Знаешь... А ты сильней, чем я думала, – вдруг тихо сказала она. Замерев в темноте, я ждал от нее поцелуя, но она лишь молча зашуршала армейскими брюками, поднимаясь по тросу. Я вцепился в скалу и стал смотреть, как свет фонарика уползает вверх, вихляя, как полоумный. Словно чья-то пьяная в стельку душа нагулялась вдоволь и, шатаясь, возвращается обратно на небо. Страшно хотелось виски. Но бутылка – в рюкзаке, а я вишу такой раскорякой, что достать ее практически невозможно. Тогда, плюнув на бутылку, я представил, как сижу где-нибудь и пью это виски по-человечески. Чистый, тихий бар. Передо мною – блюдце с арахисом, из колонок тихо льется «Vendome» в исполнении «Эм-Джей-Кью», а я пью двойной виски со льдом. Ставлю стакан на стойку и долго его разглядываю, не прикасаясь. Виски – напиток, который сначала разглядывают. И лишь когда надоест, пригубливают. Так же, как и красивых женщин. Я вдруг вспомнил, что у меня больше нет ни выходных костюмов, ни приличных пальто. Эта безумная парочка искромсала в клочья весь мой гардероб. Черт бы их всех побрал! И в чем мне теперь ходить в приличные бары? Стало быть, для похода в бар я должен зайти куда-нибудь приодеться. Решено: покупаю себе твидовый костюм. Элегантного синего цвета, три пуговицы, сидит как влитой, идеальная пройма, чуть старомодный – точь-в-точь как у Джорджа Пеппарда в начале шестидесятых[61]. Сорочку голубую. Одного цвета с пиджаком, лишь на тон светлее, «оксфорд», строгий воротничок. Галстук в меленькую полоску, красный с зеленым. Красный – густой, матовый, а зеленый – на грани с синим, как море в шторм. И вот, одевшись в приличном магазине, который приглянулся мне совершенно случайно, я захожу в не менее случайный бар и заказываю двойной виски со льдом. И все эти пиявки, жаббервоги и рыбы с когтями стервятников просто-напросто катятся к дьяволу. Я сижу в синем твиде и пью виски из далекой Шотландии. Краешком сознания я отметил, что клокотание внизу стихло. Возможно, вода перестала подниматься из дыр. А может, дойдя до какого-то уровня, прекратила шуметь. Мне это было до лампочки. Пускай себе поднимается куда хочет. Я уже принял решение выжить и готов проорать это на весь белый свет. Чтобы никакая тварь в этом мире не посмела больше меня терзать и вертеть моей жизнью, как ей вздумается. Но поскольку орать на белый свет в такой темноте смысла не было, я просто вцепился покрепче в скалы и попробовал задрать голову. Толстушка уже вскарабкалась куда выше, чем я предполагал. Не знаю, сколько между нами было метров, но никак не меньше трех-четырех этажей приличного универмага. Где-то на уровне залов женской одежды. А может, и на уровне отделов кимоно[62]. Какой же высоты эта Башня на самом деле? Мы поднялись уже черт знает как высоко, а вершины все нет. Как-то я уже забирался из любопытства – пешком, по лестницам! – на крышу двадцатишестиэтажного небоскреба. Очень похожее чувство. Правда, сейчас я, слава богу, не видел под собою ни зги. Ибо самый крутой альпинист, окажись он на такой высоте без снаряжения и в затрапезных кроссовках, наложил бы в штаны от страха. Для него это все равно, что мыть снаружи окно небоскреба без строительной люльки и страховочной сети внизу. Пока лезешь все выше и выше в слепящую бездну, еще ничего; а чуть остановишься – сразу мысль о пропасти под ногами... Я глянул вверх. Похоже, толстушка еще в пути: далекий фонарик беспорядочно мотало из стороны в сторону. А девчонка и правда отлично лазит по канату, подумал я. Даже на такой высоте, от которой свихнуться можно. Интересно, старик специально устроил нам свидание именно здесь? Нельзя было найти местечка поприличнее? Распятый на скале, я рассеянно думал об этом, пока не послышался крик. Далеко вверху ритмично мигала, как сигнальный фонарь самолета, тусклая желтая искра. Толстушка добралась. Я вцепился одной рукой в трос, другой вытащил из кармана фонарик и посигналил ей в том же ритме. Потом посветил вниз, пытаясь разглядеть уровень воды, но не увидел почти ничего. Такой жалкий луч пробивает тьму лишь на пару метров вокруг. Часы на руке показывали четыре двенадцать утра. Даже не рассвело. Никому еще не принесли утреннюю газету. Электрички не ходят, метро закрыто. Люди на поверхности спят как сурки – и ни о чем, вообще ни о чем на свете не подозревают. Я натянул веревку покрепче, глубоко-глубоко вдохнул и начал медленно карабкаться вверх. 24 КОНЕЦ СВЕТА Площадь Теней Когда я просыпаюсь, дивной погоды, простоявшей три дня, будто и не бывало. Небо снова окутано тучами: солнечный свет прорвался было на землю, но долго погулять ему не дали. Лишь голые деревья вздымают в холодное серое небо осиротевшие ветви, да Река разбрызгивает по округе зябкий плеск. Так и кажется: вот-вот пойдет снег. – Сегодня снега, наверно, не будет, – говорит старик. – Тучи еще не те. Из таких он обычно не сыплет. Я открываю окно и смотрю на пепельно-серые тучи. Из каких снег обычно сыплет, а из каких нет, я, пожалуй, не пойму никогда. Когда я вхожу, Страж греет ноги у большой железной печки. Печка трофейная, точь-в-точь, как в Библиотеке. Сверху – конфорка для чайника или кастрюли, у самого пола – выдвижной ящик для золы, перед топкой – большая металлическая решетка. Страж сидит перед печкой на стуле, придвинув к решетке ноги. Вся комната пропитана паром из чайника вперемешку с терпким запахом дешевого трубочного табака, – надо думать, тоже трофейного, – и от дикой смеси запахов меня начинает мутить. Разумеется, есть в букете и кислая вонь от ног самого Стража. За его стулом – большой деревянный стол, на котором лежит огромный точильный камень, а вокруг разбросаны разные тесаки и топорики. Металл потемневший, натруженный. – Плохо без шарфа, – говорю я. – Шея мерзнет. – Это точно, – почти благодушно кивает Страж. – Хорошо тебя понимаю... – В архиве Библиотеки – куча старых вещей. Я могу оттуда что-нибудь взять? – Ах, вон ты к чему... – соображает он наконец. – Из вещей забирай что хочешь. Тебе – можно. И шарф, и пальто, и что еще пригодится. – А эти вещи действительно ничьи? – Чьи они – не твоя забота, – отвечает он. – Хозяева, если и есть, о них давно уже позабыли. А ты, я слыхал, собрался найти Инструмент? Я киваю. Страж знает все. – Обычно Город таким инструментом не пользуется, – говорит он. – Но если поискать... Работаешь ты старательно. Можешь завести себе Инструмент, если хочешь. Сходи на станцию и спроси у Смотрителя. – На какую станцию? – удивился я. – Электрическую, какую ж еще, – усмехается Страж и тычет в лампочку над головой. – От чего, по-твоему, в Городе свет? От яблок на деревьях? Продолжая усмехаться, он рисует мне на клочке бумаги дорогу к Электростанции. – Пойдешь по южному берегу вверх по Реке. Минут через тридцать увидишь слева старый зерновой амбар без крыши и дверей. Здесь повернешь направо, пройдешь еще немного, обогнешь Холм, ступишь в Лес – и метров через пятьсот ты у Станции. Запомнил? – Кажется, да, – киваю я. – Но разве зимой в Лесу не опасно? Все предупреждают, да и сам я еле живой оттуда вернулся... – Ах, да! – вспоминает он ни с того ни с сего. – Совсем забыл. Я ж сам подвозил тебя на телеге до холма... Ну, и как ты сейчас? Оклемался? – Уже лучше. Спасибо. – Набрался ума-разума? – Да уж... – вздыхаю я. Страж довольно ухмыляется и шевелит ножищами у огня. – Ума набраться – дело хорошее, – сказал он. – Когда люди умнеют, они становятся осмотрительнее. И больше не дают себя поранить. У хорошего лесоруба только одна серьезная рана. Одна. Не больше и не меньше. Понимаешь, о чем я? Я киваю. – А насчет Станции не беспокойся. И стоит на краю Леса, и дорога до самого крыльца. Не заблудишься, да и лесных людей не встретишь. Только не вздумай свернуть с дороги или забрести в Лес за Станцией. Тогда уж точно пиши пропало. – А Смотритель там тоже... лесной? – Нет, этот парень – сам по себе. Не такой, как лесные, и не такой, как жители Города. Весь недоделанный какой-то. В Лес не ходит, в Город носа не кажет. Ни горячо от него, ни холодно. – А что за люди эти лесные? Страж наклоняет голову и молча смотрит на меня в упор. – Я, кажется, с самого начала тебе говорил: спрашивать или нет, решаешь ты, а отвечать или нет – моя забота. Я снова киваю. – А, ладно... Все равно отвечать неохота, – машет рукой страж. – А ты, я помню, все со своей тенью хотел встретиться? Ну, как – может, пришла пора? Зимой все тени слабнут. Даже встреча с тобой уже не поставит ее на ноги. – Ей так плохо? – Да нет, не сказал бы... Здорова как лошадь. Я уж ей и разминку даю на свежем воздухе, и кормлю так, что не стыдно. Но зимой, когда холодно и дни короткие, все тени бледнеют. Винить в этом некого. Так природа распорядилась. Мы с тобой тут ни при чем. Да она и сама тебе все расскажет... Он снимает со стены огромную связку ключей, прячет в карман пальто и, зевая, надевает ботинки-снегоходы с железными шипами на подошвах. Мертвая зона, где живет моя тень, расположена ровно на полпути между Городом и остальным белым светом. Я не могу уйти из Города, а моя тень не может в него войти. Вот почему это место – единственное, где могут встретиться тень, потерявшая человека и человек, потерявший тень. Вход на Площадь Теней – через заднюю дверь Сторожки. Вопреки названию, она мало похожа на площадь. Скорее уж – небольшой садик, притиснутый к дому и обнесенный оградой из острых железных пик. Страж достает из кармана ключи, отпирает ворота, пропускает меня и входит сам. Небольшая квадратная площадка упирается в Стену. В одном углу растет старый вяз, под которым стоит простенькая скамейка. Дерево совсем блеклое, живое или нет – непонятно. В дальнем углу, под самой стеной, я вижу небольшой сарайчик, сложенный из битого кирпича и обрезков древесины. Пустое окно забито доской, когда-то служившей трамплином в неведомом бассейне. Трубы нет – стало быть, не отапливается. – Вон там и спит твоя тень, – говорит Страж. – Там, внутри, не так плохо, как ты думаешь. Есть вода, туалет. Комнатка в подвале, так что ветром не задувает. Не гостиница, конечно, но от ветра с дождем спасает. Зайдешь? – Да нет... Здесь поговорю, – отвечаю я. После зловония Сторожки голова раскалывается, и хочется подышать свежим воздухом. – Ну, смотри. – И Страж входит в сарайчик один. Подняв воротник, я сажусь на скамейку и, нервно постукивая каблуками, жду встречи с тенью. На окаменевшей земле местами белеют островки снега. Ближе к вечеру у подножья стены остаются так и не растаявшие сугробы. Немного погодя Страж выходит из сарайчика и, клацая шипами по мерзлой земле, вразвалку идет через площадь ко мне. Моя тень медленно бредет за ним. «Лошадиным здоровьем», о котором говорил Страж, она явно не блещет. Вид изможденный: от лица остались одни глаза под копной давно нечесаных волос. – Ладно, болтайте, – говорит мне Страж. – Накопилось, небось, разговоров. Но смотри, особо не забалтывайся. Как прицепится снова – возись потом с нею... И чего цепляться-то? Все одно отрежу. Я прав или нет? Я киваю. Действительно, все равно ведь отрежет. Просто лишняя работа для него. Мы с тенью глядим, как он запирает ворота и ступает к Сторожке, гремя ботинками. Лишь когда за ним хлопает тяжелая дубовая дверь, тень присаживается рядом со мной на скамейку. И принимается, как и я, постукивать каблуками о землю. На ней грубой вязки расползшийся свитер, рабочие штаны и подаренные мною ботинки. – Ты в порядке? – спрашиваю я. – С чего бы, интересно, мне быть в порядке? – мрачно говорит моя тень. – Холод собачий, жратва как помои... – Я слышал, у тебя бывает разминка на свежем воздухе. – Разминка? – ошалело смотрит на меня моя тень. – Вот, значит, как он это называет... Каждый день он вытаскивает меня отсюда и велит помогать ему, когда он сжигает зверей. Мы нагружаем трупами телегу, отвозим за Ворота, вываливаем в лесу, обливаем керосиновым маслом и сжигаем. Но сначала он оттяпывает им головы. Видал его коллекцию ножей? Да он просто ненормальный, этот мужик, разве не ясно? Дай ему волю -весь белый свет порубает в капусту. – Так он все-таки житель Города? – Да нет, вряд ли. Его, кажется, кто-то нанял. Сжигать зверей для него – удовольствие. Для жителя Города это немыслимо. С начала зимы он их сжег просто ужас сколько. Сегодня утром еще четыре трупа. Сейчас поедем жечь. С полминуты мы молчим, синхронно постукивая каблуками о мерзлую землю. Зимняя пташка, чирикнув, срывается с ветки вяза и улетает. – Твоя Карта дошла до меня, – говорит моя тень. – Нарисована хорошо. И пометки очень ценные. Только поздно. – Да я и так чуть не загнулся, – оправдываюсь я. – Знаю. Но это ничего не меняет. С приходом зимы Карта уже не нужна. Получи я ее раньше, все повернулось бы иначе. И план уже был бы готов... – Какой еще план? – Побега, какой же еще? Или ты думаешь, мне Карта от нечего делать понадобилась? Я качаю головой. – Расскажи побольше об этом Городе, – прошу я. – Какой в нем смысл? Все-таки у тебя почти вся моя память... – Ну, не совсем так, – говорит тень. – У меня, конечно, осталась бо́льшая часть твоей памяти, но я ведь не могу распоряжаться ею как хочу. Для этого нам пришлось бы снова соединиться. Но пока еще нельзя. Иначе мы перестанем общаться, а тогда всему плану конец... Так что я тоже сижу здесь и пытаюсь сообразить, какой смысл у этого Города. – Ну и как? Стало понятнее? – Немного. Но я еще не могу тебе рассказать. Пока не обдумаю все до конца, не смогу четко объяснить. Погоди еще немного. Есть у меня один план, вот-вот додумаю... Не опоздать бы только. Из-за этой проклятой зимы я действительно слабну. Того и гляди, выйдет так, что план планом, а выполнить – сил не хватит. Потому мне и нужна была Карта до начала зимы... Я гляжу на дерево над головой. Меж толстых веток проглядывают лоскутки угрюмых туч. – Но отсюда не убежать, – говорю я. – Разве по Карте непонятно? Все выходы перекрыты. Здесь – Конец Света. Назад не вернуться, вперед не продвинуться. – Я не знаю, что там за конец, но отсюда обязательно должен быть выход. Это я нутром чую. Как будто на небе написано: «Отсюда есть выход». Вот я и думаю: должен быть какой-нибудь способ, вроде птичьего. Куда летят птицы? Наружу. Значит, за Стеной действительно есть внешний мир, а людей из Города туда не пускают. Иначе зачем обносить Город Стеной? А если есть стена, в ней должен быть выход. – Возможно, – вздохнул я. – Он есть, и я его найду. Мы с тобой убежим отсюда. Я в такой дыре загибаться не собираюсь. Тень замолчала и снова застучала каблуком по земле. – Мне сразу ясно было – это Город-урод. Да и сейчас я думаю так же. Но в своем уродстве он гармоничен. Каждая деталь неправильна, но все подходит друг другу, все имеет свой порядок... Примерно вот так. Тень каблуком начертила на земле окружность. – Круг замкнут. Чем дольше я сижу и чего-то жду, тем чаще начинает казаться, будто они правы, а я ошибаюсь. Уж слишком складно у них все подогнано... Понимаешь, о чем я? – Понимаю. Мне иногда тоже так кажется. Что моя жизнь в сравнении с Городом – жалкое недоразумение. – Наоборот! – восклицает тень, рисуя на земле какие-то закорючки. – Это мы правы, а они ошибаются. Мы хотим жить по природе, а они природу переделывают. Ты не должен сомневаться. Верь, пока остаются хоть какие-то силы. Иначе сам не заметишь, как Город проглотит тебя, окончательно и бесповоротно. – Что нормально, что нет – каждый понимает по-своему. А у меня украли память, и я не могу сравнить и понять, что есть что. Тень кивает. – Я знаю, ты сейчас не в себе. Но все же попытайся сообразить... Ты веришь в вечный двигатель? – Да нет... По-моему, его не бывает. – Вот и здесь так же. Этот Город, безопасный и совершенный, – все равно что вечный двигатель. Совершенных миров не бывает. А этот мир почему-то есть. Значит, откуда-то он получает энергию для поддержания своего уродства. – Но откуда? – Этого я пока не пойму. Говорю же, все это только версии. Еще нужно обдумать их до конца. Подожди немного. – Ну, расскажи хотя бы версии. Может, я чем помогу. Тень вынимает руки из карманов и, подышав на пальцы, сцепляет их на коленях. – Да нет, у тебя не получится. У меня ведь болит только тело, а ты болеешь изнутри. Сначала ты должен вылечиться. Иначе мы оба превратимся в мусор еще до побега. Мне нужно посидеть и в одиночку все обдумать. А тебе надо прийти в себя, иначе мы не спасем твою задницу. Это сейчас самое главное. – Да, я сейчас не в себе, это правда, – говорю я, разглядывая круг на земле. – Никак не могу определиться. Понять, что за человек я был когда-то. И сколько сил остается, когда забываешь себя... Здесь, в Городе, у которого своя сила и свои ценности. Как и ты, я с приходом зимы тоже слабею. И уже не верю в себя, как раньше... – Да нет же, все не так! – спорит со мной моя тень. – Себя-то ты не теряешь. Просто от тебя скрыли память о том, кто ты на самом деле. Поэтому ты и запутался. Но запомни одно: ты не ошибаешься. Даже если потерял память, твое «я» выведет тебя куда нужно. Оно с тобою всегда, потому что твоему телу для любого поступка нужен вопрос «зачем». А если уж совсем просто, – от себя ты не уйдешь никуда. Ты – это ты. Нужно только верить в себя. Иначе тебя унесет во внешний, чужой мир, и ты не найдешь дорогу обратно до конца жизни. – Я попробую, – обещаю я. Моя тень кивает, поднимает голову, долго разглядывает небо. И, ничего не найдя в нем, закрывает глаза. – Когда я не знаю, куда идти, я всегда вспоминаю птиц, – говорит моя тень. – Глядя на них, я понимаю, что не ошибаюсь. Птицам плевать на порядки в Городе. Ни Стена, ни Ворота, ни зов охотничьего рога не собьют их с пути. Когда звучит рог, ты, надеюсь, смотришь, что в это время делают птицы... Я слышу, как Страж окликает меня. Время свидания истекло. – Ты пока не приходи, – шепчет мне тень на ухо. – Когда надо будет, я сам устрою встречу. Этот Страж себе на уме; будем часто встречаться – обязательно что-нибудь заподозрит. Тогда всему плану конец. Поэтому делай вид, будто у нас с тобой разговор не клеится. Понятно? – Понятно, – киваю я. – Ну как? – спрашивает Страж, когда я возвращаюсь в Сторожку. – Очень весело разговаривать с тенью, которую давно не видел? – Не знаю... – качаю я головой. – Вот и я о том же, – удовлетворенно кивает он. 25 СТРАНА ЧУДЕС БЕЗ ТОРМОЗОВ Еда. Фабрика грез. Западня Лезть по веревке оказалось проще, чем карабкаться по лестнице жаббервогов. Я отталкивался ногами от скалы, то и дело повисая в пространстве, перехватывал веревку повыше, подтягивался и рывок за рывком поднимался вверх. Прямо сцена из «Аламо»[63]. Ну разве что веревка в кино без узлов. На веревку с узлами зритель не клюнет. Время от времени я задирал голову и смотрел на огонек ее фонаря, но не мог разобрать, сколько еще осталось. Рана на животе пульсировала в такт сердцу. Ушибленная голова раскалывалась на куски. Боль не мешала лезть по веревке, но и униматься вроде не собиралась. Луч ее фонаря становился все ярче. Хотя, если честно, мне это только мешало. К темноте я уже привык, а на свету начал соскальзывать, теряя ориентировку. Выступы в скале на свету казались ближе, а тени – глубже. Да и просто слепило глаза. Что ни говори, даже человеческое тело приспосабливается к новым условиям. Стоит ли удивляться тому, что научились вытворять в темноте жаббервоги. Узлов через шестьдесят или семьдесят я наконец дополз до цели и, подтянувшись на руках, выбрался на каменную площадку, как пловец на бортик бассейна. От веревки руки совсем занемели, и подтягиваться пришлось очень долго. Словно я только что проплыл кролем километр или два. Толстушка помогала мне, таща за ремень. – Ну, слава богу! – воскликнула она. – Если б не веревка, мы бы минут через пять утонули. – Очень мило, – выдавил я, без сил распластавшись на земле. – Вода высоко поднялась? Она осветила скалу под ногами, взялась за трос и вытянула его из пропасти. Где-то с узла тридцатого он стал насквозь мокрым. Она была права: проползи мы по лестнице еще пять минут – и нам стало бы некуда торопиться. – Деда нашла? – спросил я. – Конечно, – ответила она. – Он там, в Алтаре. Только ногу вывихнул, когда убегал. – Он что, добирался сюда с вывихнутой ногой? – Ага. Дед крепкий. У нас в семье все выносливые. – Похоже на то, – согласился я. Конечно, я тоже не хлюпик, но на спор с этой парочкой тягаться бы не стал. – Идем! Он нас ждет. Хочет срочно с тобой поговорить. – Взаимно... Я снова взвалил на плечи рюкзак и поплелся за ней к Алтарю. Мы подошли к круглой дырке в скале, нырнули в нее и оказались в просторной пещере. Большая натриевая лампа освещала ее рассеянным желтым сиянием, точно в каком-нибудь бомбоубежище. От выступов на стенах по всей пещере разбегались причудливые тени. Под лампой, закутавшись в одеяло, сидел Профессор. Половину его лица скрывала густая тень. Из-за странного света казалось, будто глаза его провалились в череп, но настрой у старика был веселым и общительным. – Ну что, натерпелся страху? – бодро спросил он. – Я знал, что вода поднимется, но думал, вы появитесь раньше. – Прости, дед, – сказала толстушка. – Я заблудилась на улице, а потом искала его весь день, и мы опоздали на целые сутки... – Ладно, ладно! – махнул рукой Профессор. – Опоздали, не опоздали – теперь уже все равно. – Как это? – не понял я. – Что значит «все равно»? – Не гони лошадей. Сначала давай с тебя пиявок снимем. Если сразу не снять, шрамы останутся. Я сел на землю в метре от него. Толстушка пристроилась сзади, достала из кармана спички, зажгла одну и поднесла к моей шее. Вж-жик! – раздалось за ухом, и сочно-красная, разбухшая от крови пиявка отвалилась, как пробка от винной бутылки, и шмякнулась на землю. Одна за другой пиявки шлепались с меня, и каждую корчившуюся гадину толстушка методично давила кроссовкой. Шея и затылок саднили, как обожженные. Казалось, стоит лишь повернуть голову, и кожа лопнет, точно у помидора. Еще неделя такой жизни – и я, покрывшись ранами с головы до ног, стану ходячим пособием по оказанию первой помощи. Мои красивые цветные фотографии со стрелочками и комментариями будут развешивать в аптеках города как наглядный пример последней стадии трихофитоза[64]. Дырка в животе, шишка на лбу, синяки от пиявок. Добавим сюда невстающий пенис – и картина завершена. – У вас найдется что-нибудь поесть? – поинтересовался Профессор. – Я так торопился, что ничего не захватил. Со вчерашнего дня – на одном шоколаде... Я открыл рюкзак, достал пять-шесть банок консервов, буханку хлеба, флягу с водой и передал старику. Тот жадно отпил из фляги, с прищуром ценителя редких вин исследовал все консервы и оставил себе солонину и персиковый компот. – Присоединяйтесь, – предложил он, но мы отказались. После всего пережитого о еде хотелось думать меньше всего на свете. Профессор отломил кусок хлеба, положил на него солонины, со зверским аппетитом сжевал, затем умял полбанки персиков и выдул компот. Я тем временем достал из кармана бутылочку виски и пару раз хорошо глотнул из нее. На душе полегчало. Боль, конечно, не прошла, но от алкоголя, парализовавшего нервы, зажила какой-то отдельной от меня жизнью. – Вы меня просто спасли, – сказал наконец Профессор. – Как правило, я обновляю запасы, чтобы в крайнем случае протянуть здесь два-три дня. Но в последнее время все как-то руки не доходили. Непростительная оплошность. Привыкаешь к мирным размеренным будням – и бдительность притупляется. Отличный урок на будущее. Готовь сани летом, а зонтик в ясный день. Наши предки знали, что говорили. И он разразился утробным смехом. Уох-хо-хо. – Ну, вот вы и подкрепились, – сказал я. – Пора и о деле поговорить. Расскажите с самого начала: чего вы когда-то хотели, что получилось в итоге, чем это теперь чревато, что следует делать мне – словом, рассказывайте все. – Боюсь, в таком случае беседа выйдет слишком, хм... узкопрофессиональной, – с сомнением произнес Профессор. – Ничего. Сложные места излагайте попроще. Главное – чтобы я понял, как все устроено, откуда что пришло и куда идет. – Боюсь, если я расскажу тебе все, ты разозлишься на меня до конца жизни. А я бы этого не хотел... – Я не буду злиться, – пообещал я. И действительно, злиться в моей ситуации было бы слишком непродуктивно. – Прежде всего, я хочу перед тобой повиниться, – сказал Профессор. – Как-никак я использовал тебя для экспериментов без твоего ведома, и ты очень серьезно влип. В этом я глубоко раскаиваюсь. Это не слова. Мне очень жаль, что так получилось. Но я хочу, чтобы ты понимал: моя работа слишком ценна. Она не имеет себе равных. К тому же, такова натура ученого: дай ему неразработанную жилу, и он будет копать, забыв обо всем на свете. Его удел – постоянно отслеживать, куда движется эволюция. Строго говоря, именно чистота научного подхода и толкает вперед мировой прогресс... Ты ведь читал Платона? – Почти нет, – ответил я. – Но насчет чистоты ваших помыслов я уже все уяснил. Ближе к делу. – Извини. Я только хотел сказать, что иногда чистота научного подхода ранит людей. Точно так же, как их ранит чистота природных явлений. Извержения вулканов хоронят города, наводнения уносят тысячи жизней, землетрясения раскалывают кору планеты, как яичную скорлупу. Но никто же не обвиняет Природу в злонамеренности... – Послушай, дед, – подала голос внучка. – Говори короче, иначе мы никуда не успеем. – Да-да, ты права, – спохватился Профессор и потрепал ее по плечу. – Вот только... С чего бы лучше начать? Никогда не умел излагать свои мысли в привычном для людей порядке... – Что за данные вы передали мне для шаффлинга? – Чтобы это объяснить, придется раскапывать, что случилось три года назад... – Уж будьте так любезны, – попросил я. – Я тогда работал в Центральной лаборатории Системы. Но не как штатный сотрудник. Скорее, как руководитель самостоятельной научной бригады. В моем распоряжении была команда из пяти человек, прекрасное оборудование и неограниченные субсидии. И хотя деньги для меня никогда проблемой не были, а работать под чью-то дудку – хуже пытки, столь богатого материала для исследований, какой предоставила мне Система, я бы не получил больше нигде. Ничего в жизни я не хотел так страстно, как увидеть реальные плоды своего труда… Система тогда находилась в очень опасном положении. Какой бы метод шифрования ни предлагали конверторы, кракеры взламывали все коды один за другим. Мы усложняли шифр – они подбирали ключ, и так без конца. Как соседи, которые заборами меряются. Один построил забор – другой, не желая уступать, тут же строит выше. В итоге оба забора получаются такими высокими, что в них уже нет никакого проку. Но остановиться нельзя. Остановишься – проиграл. А у того, кто проиграл, пропадает весь смысл существования. Вот почему Система решила разработать метод шифрования на принципиально иной основе. Идеальный шифр, который невозможно взломать. Над группой ученых, занимавшихся этой проблемой, меня поставили руководителем. И не прогадали. Все-таки я считался – да и до сих пор считаюсь – самым талантливым и целеустремленным нейрофизиологом. Я не писал докладов и не выступал перед Научным Советом, из-за чего эти ослы в академиях меня полностью игнорировали. Однако по уровню знаний о головном мозге со мною не сравнится никто. Система это понимала, оттого и поручила мне руководство процессом. Им требовался новый подход. Не в усложнении метода, не в шлифовке уже наработанных способов, но – в принципиальной смене концепции. А такая работа не под силу школярам, которые чахнут с утра до вечера в лабораториях над бумажками с цифирью да подсчитывают зарплату. Настоящий ученый-творец – человек независимый! – Однако, став членом Системы, вы потеряли свою независимость, не так ли? – уточнил я. – Да, – сбавил тон Профессор. – Именно так... И я это признаю. Жалеть не жалею, но признаю. Не хочу оправдываться – но мне действительно хотелось увидеть результаты своих открытий. К тому времени у меня в голове уже сформировалась стройная теория, но не было способов ее подтвердить. Я уперся в больное место нейрофизиологии: на какой-то стадии экспериментов только на животных уже не протянешь. Ибо даже мозг обезьяны не способен погружаться в собственную память так же глубоко, как человеческий. – И вы использовали нас как подопытных крыс? – Э, погоди, не торопись. Сначала я объясню тебе вкратце мою теорию. Существует расхожее представление: нет шифра, который нельзя сломать. И, в общем, это верно. Любой шифр основан на каком-то принципе. каким бы сложным и изощренным он ни был, этот принцип – не более чем перекресток сознаний многих людей. Понял принцип – разгадал шифр. Больше всего доверия у людей вызывает система «книга для книги», когда двое договариваются, какая строчка на какой странице книги будет служить ключом. Но тут есть одна проблема: если книга найдена – шифр раскрыт. Не говоря уже о том, что оба должны всегда держать книгу под рукой, а это опасно... И вот я подумал: идеальный шифр может быть лишь один. Тот, к которому ни у кого нет ключа. Нужно шифровать информацию через идеальный черный ящик, и расшифровывать, если понадобится, через него же. При этом устройства ящика не знает даже его хозяин. Пользоваться может, а что внутри – не знает. А если знания нет, то и украсть нечего. Просто, не правда ли? – То есть ваш черный ящик – это какие-то глубины психики? – Именно. Но выслушай все до конца. Проблема лишь в том, что каждый действует по своим мотивам. Все люди разные, каждый – неповторимая личность. Но что такое личность? Автономная система мышления, построенная на личном опыте. Проще говоря, наше драгоценное «я». Единственное и ни на что не похожее… Однако нам самим эта система мышления не подвластна. Ни мне, ни тебе. Мы контролируем – вернее, думаем, что контролируем – не более одной пятнадцатой, если не двадцатой доли всего, что происходит у нас в голове. Это даже верхушкой айсберга не назовешь. Вот, например, ответь на такой вопрос: ты смельчак или трус? – Не знаю, – честно ответил я. – Когда трус, когда смельчак... Сразу не скажешь. – Вот и с сознанием так же: сразу не скажешь. В зависимости от ситуации, ты всякий раз непроизвольно выбираешь между двумя крайностями – смелостью и трусостью, и принимаешь решение в один миг. Для этого в тебе заложена специальная программа. Но ты эту программу не знаешь. Тебе это просто не нужно. И без этого знания прекрасно живешь и работаешь сам по себе. Вот это и есть черный ящик. Иначе говоря, у каждого из нас в голове скрыто нечто вроде огромного кладбища мамонтов, куда мы сами проникнуть не можем. Если не рассуждать о тайнах Вселенной, это – последняя terra incognita[65] в истории человечества... Впрочем, нет – даже не кладбище. Ведь то, что кануло в Лету, там не задерживается. Скорее уж, это фабрика грез! Туда попадают бесчисленные обрывки воспоминаний, мыслей, намерений. Они скручиваются в волокна, которые, в свою очередь, сплетаются в нити, а уже нити образуют единую ткань Системы. То есть буквально Ткацкая Фабрика. Мануфактура! Хозяин – ты сам. Но, к сожалению, посетить свое хозяйство не можешь. Для этого тебе надо выпить специальное лекарство, как в «Алисе в стране чудес»... Ах, Кэрролл! Гениальная книга. – То есть Фабрика кроит образцы поведения, которые мы волей-неволей копируем? – Совершенно верно, – кивнул старик. – Иными словами... – Секундочку! – перебил я его. – Дайте спросить. – Да-да, конечно. – Я понимаю, о чем вы. Но все-таки... Образцы нашего поведения не могут разрастаться настолько, чтобы подменять решения, которые мы принимаем в жизни! Например, проснувшись утром, я решаю, чем запивать гренки – молоком, кофе или чаем, – как мне захочется в этот момент, просто по настроению, разве нет? – Совершенно верно! – снова закивал Профессор. – Ибо существует и вторая проблема: наше сознание все время меняется. Как огромная энциклопедия, в которую каждый день вносят новую правку. Чтобы стабилизировать человеческое сознание, нам и нужно устранить эти две проблемы. – Проблемы? – удивился я. – Какие ж это проблемы? По-моему, мы говорим о естественном человеческом поведении... – Ну-ну, – примирительно улыбнулся Профессор. – Это уже вопрос теологический. Ведь мы сталкиваемся с проблемой детерминизма: определяется ли наше поведение свыше – или каждый свой шаг мы делаем сами? Конечно, наука нового времени много занималась вопросом о наличии в человеке свободной воли. Но что это за зверь – ответа нет до сих пор. Никому еще не удалось подобрать ключ к Фабрике Грез у нас в голове. И Фрейд, и Юнг предлагали много гипотез, но в итоге они всего лишь придумали язык, на котором об этом можно рассуждать. А что такое свободная воля, так и не определили. они лишь придали разговорам о человеческой психике школярско-философский оттенок. Уох-хо-хо... И старик снова залился своим странным смехом. Мы с толстушкой терпеливо ждали, когда он дохохочет. – По характеру, я реалист, – продолжал Профессор. – И согласен с древними: богу богово, а кесарю кесарево. По мне, метафизика – просто светский треп о понятиях. Прежде чем лишать реальности все подряд, необходимо решить массу вопросов, для начала собрав их в каком-то ограниченном пространстве. Взять, например, проблему черного ящика. Ты можешь вообще не прикасаться к нему, а просто пользоваться им, как любым другим инструментом. Однако, – Профессор поднял указательный палец, – здесь возникают две проблемы, о которых я говорил. Первая – спонтанность твоих поступков в окружающем мире, а вторая – изменения, которые происходят внутри черного ящика по мере накопления твоего жизненного опыта. К сожалению, эти проблемы решить весьма и весьма непросто. Поскольку и то, и другое, как ты верно заметил, для человека совершенно естественно. Человек живет, приобретая опыт каждую минуту и каждую секунду. Прекратить этот процесс – значит умереть... Когда я понял это, у меня возникла идея. Что если в какой-то момент зафиксировать состояние черного ящика? Пускай потом оно меняется как угодно – но мы сохраним его слепок, чтобы, обращаясь к черному ящику, вызывать ранее сохраненное состояние. Что-то вроде мгновенной заморозки продуктов. – Погодите, – сказал я. – Выходит, в человеке могут уживаться сразу два сознания? – Вот именно! – воскликнул старик. – Именно так. Ты быстро соображаешь. Впрочем, я так и думал... Да, ты правильно уловил. Сознание А сохраняется. Потом оно изменяется, переходя от фазы к фазе – A’, A’’, А’’’ и так далее. как будто у тебя в правом кармане часы стоят, а в левом идут, и ты достаешь те, которые тебе сейчас нужны. Так мы решаем одну проблему. Похожим образом можно решить и другую. Для этого нужно у замороженного сознания А отключить возможность выбора на внешнем уровне. Понятно? – Нет, – сказал я. – Не понятно. – Другими словами, мы лишаем сознание кожицы, как дантист соскабливает с зуба эмаль. Убираем все лишнее, чтобы исключить любые помехи. И оставляем только самую суть – так сказать, ядро сознания. Затем берем его, уже без кожицы, и замораживаем, погружая в колодец. Бульк! Это и есть принцип шаффлинга в первом приближении. Теория, которую я, в основном, разработал еще до того, как связался с Системой. – То есть, для этого нужна операция на мозге? – Да, операция необходима, – кивнул Профессор. – Хотя, возможно, впоследствии мы научились бы обходиться и без нее. Используя какие-нибудь внешние воздействия, вроде гипноза. Но пока это невозможно. Сейчас мы умеем воздействовать на мозг электрошоком, меняя направление токов в нейронной сети. довольно заурядная операция – не сложнее тех, что уже делаются на мозге пациентов с измененной психикой. Электрические разряды в мозгу взаимно компенсируются, а следовательно... Можно, я опущу научные термины? – Опускайте, – разрешил я. – Оставьте только самое главное. – Короче говоря, мы ставим перемычку на нервных узлах. Что-то вроде стрелки на железной дороге. А рядом вживляем электрод с микробатарейкой, чтобы, подавая сигналы, менять положение перемычки. – Так значит, у меня в мозгах батарейка? – Конечно. – Ч-черт знает что! – не выдержал я. – Но это не так страшно, как ты думаешь. Эта штука не больше горошины. На свете много людей, которым вживили и более крупные имплантаты. Но вот что важно: замороженное сознание, или остановившиеся часы – это цепь, замкнутая на себя: попав в нее, не сможешь осознавать собственные мысли. Пока ты внутри – ты не ведаешь, что думаешь и творишь. А все это для того, чтобы у тебя не появилось соблазна исправить свое сознание, как тебе хочется. – Вот как? А вы позаботились о том, чтобы защитить мое сознание от облучения? Как мне сказал ваш хирург после операции, облучение сильно влияет на мозг. – Да, было такое предположение. Ни на чем не основанное. Никто его специально не проверял. Но, видишь ли... В прошлый раз ты спрашивал меня об экспериментах на людях. Признаюсь, мы и вправду провели несколько таких опытов. Потому что не могли рисковать ценнейшим материалом, который вы, конверторы, собой представляли. Система отобрала десять человек. Мы подвергли их операции и посмотрели, что получилось. – И что это были за люди? – Этого нам не говорили. Для нас это были просто десять молодых парней. Ничем не болевшие, с коэффициентом интеллекта выше ста двадцати, как мы и запрашивали. Кто они – мы не знали. Результаты экспериментов оказались, в общем, удовлетворительными: из десяти человек у семи перемычка работала нормально. А троих заклинило: либо включилось только одно из двух сознаний, либо сознания перемешались. – И что же сделали с теми, у кого они перемешались? – Разумеется, их вернули в нормальное состояние. Без всяких последствий. Оставшихся семерых направили на обследование, которое выявило ряд проблем – как технических, так и связанных с психикой испытуемых. Первая – проблема узнаваемости сигнала, который подается на перемычку. Сначала мы использовали просто пятизначные числа. Но – непонятно почему – у некоторых испытуемых перемычка сработала от запаха винограда. выяснилось, когда на обед им подали виноградный сок... Толстушка прыснула в кулачок, но мне было не до смеха: с тех пор как в меня заложили способность к шаффлингу, я стал очень странно реагировать на запахи. Например, всякий раз, когда я слышал ее духи с ароматом дыни, у меня в голове раздавались какие-то потусторонние звуки. Тут уж не до веселья, когда не знаешь, от какого запаха могут отключиться твои мозги. – Тогда мы решили подавать между цифрами еще и звуковые сигналы. Ибо мозг испытуемых то и дело реагировал на запахи так же, как на цифровые сигналы. Но оставалась и другая проблема. У некоторых замороженное сознание не включалось, даже если перемычка срабатывала. Как выяснилось, это было связано с их индивидуальными особенностями. Ядра их сознаний оказались чересчур нестабильными. Это были здоровые, умные люди, которые никак не обнаруживали свою личность. Либо же наоборот: личность достаточно выражена, но человек не упорядочивает ее своей волей. Работать с такими было невозможно... Тогда-то и стало ясно, что далеко не всякого можно обучить шаффлингу. Тут мало просто имплантации. Необходимо, чтобы человек был сам к этому предрасположен… В итоге у нас осталось три человека. У этих троих перемычка безупречно срабатывала по сигналу, и замороженное сознание функционировало стабильно и эффективно. После месяца работы с ними мы получили добро на проведение Эксперимента. – И всем нам вживили средство для шаффлинга? – Совершенно верно. По результатам различных тестов и собеседований из пятисот человек мы отобрали двадцать шесть психически независимых людей, способных хорошо контролировать свои поступки и эмоции. Это заняло очень много времени и сил, поскольку одними тестами и собеседованиями дело, конечно, не ограничилось. На каждого из этих двадцати шести Система завела досье, куда были занесены все данные об их рождении, школьной успеваемости, семейном положении, особенностях сексуального поведения и другие сведения – вплоть до количества принимаемого алкоголя. Вот почему я знал о твоей жизни практически все. – Непонятно одно, – сказал я. – Насколько я слышал, ядра сознаний хранятся в архиве Системы. Как такое возможно? – Для сознания каждого из вас мы создали копию – так сказать, действующую модель. Все эти копии хранятся в архиве Системы. – Что – абсолютно точную копию сознания? – Нет, конечно. Но поскольку кора была снята аккуратно, копия от оригинала почти не отличается. Модель представляет собой трехмерную голограмму. В то время техническая база у нас была еще слабоватой. Однако современные компьютеры могут создавать достаточно сложные модели, чтобы имитировать все функции Фабрики Грез. Иными словами, мы подходим к проблеме фиксации отображения... Но это долгий разговор, не будем об этом. Способ копирования был принят такой: считывая электрические импульсы твоего мозга, мы загружаем их образцы в компьютер. Поскольку организация импульсов в цепочки, а цепочек в сгустки происходит по-разному, образцы всякий раз отличаются. Их отличия бывают как статистически значимыми, так и случайными. Это определяет компьютер. Ничего не значащие образцы он удаляет, а осмысленные фиксирует в качестве базовых. Так повторяется несколько миллионов раз – кадр за кадром, как на кинопленке. Наконец, когда мы решаем, что набор образцов больше не изменится, мы закладываем его в черный ящик. – Вы хотите сказать, что воспроизводите человеческий мозг? – О, нет, ни в коем случае. полностью Человеческий мозг воспроизвести невозможно. Мы только фиксируем кадры сознания, пробегающие за определенный промежуток времени, но та гибкость, с которой мозг обращается с самим временем, нам недоступна... Но что самое интересное – я научился запускать эту кинопленку. Мы с толстушкой переглянулись. – Да-да! Я могу видеть, что происходит в ядре человеческого сознания. Такого еще не делал никто. Это считалось невозможным. А у меня – получилось. Угадай, как? – Не знаю, – ответил я. – Я показываю человеку материальный объект, а затем фиксирую реакцию его мозга на зрительное раздражение. Получаемые сигналы отцифровываю, а по цифрам выстраиваю точки изображения. Поначалу изображение очень размыто. Но в ходе настройки всплывает все больше подробностей, и в итоге на мониторе воспроизводится именно та картинка, которую видит испытуемый. Конечно, все не так просто, как я описываю. На самом деле это долгий и сложный процесс. Но, в общем, что-то вроде этого. Так, картинка за картинкой, изображение в компьютере начинает двигаться. Все-таки замечательная штука компьютер – что ему ни прикажешь, все исполнит... В компьютер с сохраненными образцами мы вводим сам черный ящик и получаем превосходный видеоряд того, что происходит в нашем сознании. Разумеется, очень отрывочный и хаотичный видеоряд. В таком виде он еще не содержит никакого смысла. Чтобы в нем появился смысл, его нужно отредактировать. Как и любой сценарий. Мы накапливаем сцены, фрагменты и эпизоды. Режем, клеим, что-то выбрасываем, что-то оставляем. И в итоге получаем Сюжет. – Сюжет? – А чего ты удивляешься? Лучшие музыканты переводят свое сознание в звуки, художники – в краски и формы, писатели – в слова. Вот и здесь так же. При этом, поскольку это перевод, абсолютно точной передачи, само собой, не происходит. Конечно, даже через самые яркие и отчетливые картинки мы не постигнем чужого сознания в целом. Но бо́льшую часть сознания мы улавливаем, и это действительно очень удобно. Кроме того, поскольку само это редактирование не имеет практической цели, идеальная точность здесь и не требуется. Я занимаюсь этим просто для удовольствия. – Для удовольствия? – До войны я работал помощником режиссера в кино, и набил руку на подобном занятии – выстраивать порядок из хаоса. Благодаря этому я и смог запереться в своей лаборатории и продолжить работу в одиночку. Что я там делал – не знает никто. Все созданные видеоряды я уносил домой и хранил, как бесценное сокровище. – Значит, по каждому из двадцати шести сознаний вы создали отдельный фильм? – Именно. Каждому такому «нейрофильму» я дал свое название, которое стало паролем к породившему его черному ящику. Как ты знаешь, твой пароль – «Конец света». – Знаю. Всегда удивлялся, почему у меня такой странный пароль. – Об этом чуть позже, – сказал профессор. – Как бы то ни было, об этих двадцати шести фильмах пока не узнала ни одна живая душа. Я никого в это не посвящал, чтобы на этом этапе мои исследования уже не имели никакого отношения к Системе. Проект Системы я успешно завершил, результаты Эксперимента на живых людях для себя обобщил – и больше не собирался напрягать мозги ради чьих-то корпоративных интересов. Я хотел вернуться к творческой жизни и свободе. Сегодня заниматься одним, завтра другим – каждой наукой понемногу. То акустикой, то френологией[66], то нейрохирургией... Как ветер подует, короче говоря. Но когда работаешь на кого-то, это невозможно. Поскольку дальнейшее развитие Проекта уже требовало чисто технической возни – я заявил Системе, что ухожу. Система не приняла моей отставки: я знал слишком много. Больше всего они боялись, что я перебегу к кракерам – и весь замысел шаффлинга лопнет как мыльный пузырь. Ибо вся Система мыслит и действует по принципу «кто не с нами, тот против нас». Меня попросили: подожди три месяца, можешь вести у нас любые исследования, можешь вообще не работать, а мы будем платить тебе премиальные. Дескать, через три месяца мы достроим сверхнадежную систему защиты информации – тогда и уходи. И хоть я страшно не люблю, когда мне связывают руки, все это звучало неплохо. Я согласился и еще три месяца занимался у них чем хотел... Сидеть без дела я не привык, и в свободное время придумал кое-что еще. К перемычкам в ваших мозгах я подвел еще одну цепь, третью – с уже отредактированной мною версией вашего сознания. – На кой черт вам это понадобилось? – Ну, во-первых, было интересно, как это на вас отразится. Страшно любопытно было узнать, как будет функционировать сознание человека, если его отредактировал посторонний. С подобным вопросом человечество еще не сталкивалось. А во-вторых – пускай это и побочный мотив, – я подумал: раз Система поступает со мной, как ей хочется, я буду поступать с ней так же. Грубо говоря, я подвел к вашим мозгам «секретную кнопку», о которой Система не подозревает. – Из-за такой ерунды вы прорубили в моих мозгах тоннель для своего паровоза? – Да-да, я знаю! – воскликнул Профессор. – Я очень виноват. Я не должен был этого делать. Но пойми: любопытство для ученого – вещь неодолимая. Конечно, мне тоже жутко слышать о том, как биологи сотрудничали с нацистами в концлагерях, ставя опыты на живых людях. Но в глубине сознания копошилась мысль: если уж я все равно этим занимаюсь, почему бы не выполнить работу еще искуснее, еще эффективнее? Любой ученый, которому предлагают для изучения организм живого человека, испытывает страшный соблазн. К тому же то, что я сделал, вовсе не ставило вашу жизнь под угрозу. Я лишь добавил одну цепь к имеющимся двум. Небольшое изменение токов в цепях никак не увеличивает нагрузку на мозг. Это как из тех же букв составлять другие слова. – Но в итоге все, кроме меня, умерли. Почему? – Этого я и сам не понял, – вздохнул Профессор. – Действительно, двадцать пять из двадцати шести конверторов, получивших имплантанты для шаффлинга, умерли. Одинаковой смертью. Как будто их судьбы были скреплены одной печатью. Каждый заснул в своей постели, а утром не проснулся. – Что же, выходит... Завтра утром я тоже умру? – А вот с тобой все не так просто, – возразил Профессор, поежившись в своем одеяле. – Двадцать пять человек умерли в промежутке от года до полутора после имплантации. А ты живешь уже тридцать девятый месяц – и при этом прекрасно справляешься с шаффлингом. Это наводит на мысль, что в тебе есть нечто особенное. Некое свойство, которого не было у других. –В каком это смысле – особенное? – Погоди-погоди. Сначала ответь: испытывал ли ты какие-нибудь странные ощущения после операции – и до сих пор? Слуховые или зрительных галлюцинации, обмороки и так далее? – Да нет... – пожал я плечами. – Разве что запахи стали резче. Особенно фруктовые. – Ну, так было и у всех остальных. Фруктовые запахи действительно воздействуют на перемычку. Не знаю, почему, но это факт. Но кроме этого – ни видений, ни обмороков? – Нет, – пожал я плечами. – Вот как? – Профессор задумался. – То есть совсем ничего необычного? – Ну... Иногда кажется, будто ко мне возвращается какое-то скрытое воспоминание. Раньше оно всплывало в голове случайными обрывками, и я не придавал этому значения. Но пока мы сюда добирались, это воспоминание держалось во мне очень долго и отчетливо. Я даже знаю, что его вызвало. Звук бурлящей воды. Только это была не галлюцинация. Совершенно четкое воспоминание... – Ошибаешься! – перебил Профессор. – Ты пережил это как воспоминание, но это – всего лишь мост. – Какой еще мост? – Мост, который ты выстроил у себя в голове между собственной личностью – и твоим же сознанием, которое я в тебя поместил, отредактировав по-своему. Спасая себя, ты перешел через пропасть, которая их разделяет. – Что-то я не пойму. Раньше такого со мной не случалось. Почему же это произошло сейчас? – Потому что я включил секретную кнопку – и перевел твою перемычку на третью цепь... Но давай по порядку. Иначе ты ничего не поймешь. Я достал из кармана виски и снова сделал глоток. Похоже, дела мои шли куда хуже, чем я боялся. – Первые восемь конверторов умерли один за другим. Система срочно вызвала меня и попросила установить причину их смерти. Мне, конечно, не хотелось снова связываться с конторой. Но, как ни крути, то были мои технологии, да и речь шла о жизни и смерти людей, – в общем, я не смог отказаться. Стал выяснять обстоятельства смерти, изучил отчеты о вскрытии. Как и прежние жертвы, все восемь человек умерли одинаково, – и совершенно непонятно, почему. Ни в организме, ни в мозгу не нашли никаких повреждений. Все они просто уснули и во сне перестали дышать. Так, будто умерли своей смертью. С абсолютно спокойными лицами. – То есть вы так и не установили причину смерти? – Нет. Я мог лишь строить предположения. Все восемь человек были конверторами, способными к шаффлингу. Значит, на случайность эти смерти уже не спишешь. Нужно искать какое-то объяснение. Это долг ученого, в конце концов... И вот к чему я пришел. С одной стороны, могло случиться так, что перемычка в их мозгу ослабла, сгорела или исчезла. Из-за чего два сознания смешались, и мозг не справился с такой перегрузкой. С другой стороны – если предположить, что перемычка в порядке, – само ядро сознания, пусть даже на короткое время, могло сорваться с цепи. А этого человеческий мозг в принципе вынести не может. Профессор натянул одеяло до самого горла и помолчал. – Это всего лишь версии, – продолжал он. – Доказательств никаких нет. Но я думаю, произошло либо что-то одно – либо и то, и другое сразу. – И даже вскрытие ничего не показало? – Видишь ли, человеческий мозг – не тостер и не стиральная машина. Вскрой его – ни кнопок, ни проводов не увидишь. А поскольку речь идет о невидимом глазу переключении тока, вытащить перемычку и посмотреть, что случилось, практически невозможно. В живом мозгу я бы еще разобрался. Но после его смерти – безнадежно. Тем более, когда на нем ни ранок, ни опухолей. Идеально чистые мозги… Тогда мы собрали в лаборатории десять человек из тех, кто выжил, и тщательно их обследовали. Сканировали их мозг, переключали с одного сознания на другое, чтобы проверить работу перемычки. Уточняли, не было ли у них в последнее время галлюцинаций и обмороков. И никаких отклонений не нашли. Все конверторы были здоровы и занимались шаффлингом без проблем… Напрашивался вывод: скорее всего, погибшим шаффлинг был противопоказан из-за каких-то врожденных дефектов. Что это за дефекты, решено было выяснить как можно скорее – до того, как процедура шаффлинга претерпит очередную модификацию... Но мы ошиблись. Через месяц умерло еще пятеро, в том числе – трое из тех, кто прошел обследование. Не успели мы признать их здоровыми, как они вдруг взяли и умерли безо всяких видимых причин. Мы были в шоке. Из двадцати шести испытуемых уже погибла половина. Значит, дело не в пригодности. Причина гораздо глубже. получалось, что использование двух сознаний в одном мозгу в принципе невозможно. Я предложил Системе заморозить проект, извлечь перемычки из мозгов еще живущих и запретить использование шаффлинга, иначе это приведет к гибели всей группы конверторов. Но Система заявила, что это невозможно, и мое предложение отклонили. – Почему? – Сообщили, что шаффлинг зарекомендовал себя как чрезвычайно эффективный метод. И что после всего, чего мы достигли с его помощью, сразу отказаться от него невозможно: это полностью парализует Систему. А поскольку пока не факт, что умрут и остальные, выживших можно использовать как объекты для дальнейших исследований. Что я мог возразить? – Значит, я единственный, кто остался жив? – Именно так. Я оперся затылком о стену пещеры и, рассеянно глядя в потолок, почесал небритую щеку. Когда я брился в последний раз? Ох, должно быть, и вид у меня... – А почему не умер я? – На этот счет у меня тоже есть гипотеза, – ответил Профессор. – На основе других гипотез. Однако я чувствую: истина где-то здесь... Видимо, ты обладаешь способностью находиться в нескольких сознаниях сразу. До сих пор ты об этом не знал. И, сам того не ведая, жил и спокойно пользовался своим «я» то в одном, то в другом измерении. Как в той моей истории с часами. В отличие от остальных, перемычка существовала в тебе естественным образом чуть не с рождения. И твой мозг давно уже выработал иммунитет к подобным перегрузкам. Что-то в этом роде. – С чего вы это взяли? – Пару месяцев назад я просмотрел заново все двадцать шесть нейрофильмов. И заметил странную вещь: твое кино было самым цельным. Связный сюжет, никаких нестыковок. Идеальная история, по которой можно писать книгу и снимать мелодраму. Но у остальных двадцати пяти ничего подобного не наблюдалось. Сплошной хаос. Как ни редактируй, никакого сюжета не отследишь. Словно смотришь один за другим какие-то непонятные сны. Фантастическая разница – как между мазней ребенка и картиной профессионального художника... Я долго думал, почему так вышло. Такое впечатление, будто ты сам понемногу редактируешь свое кино. Иначе откуда бы в потоке картинок вдруг проступила такая четкая структура? Но тогда получается, что ты проник на Фабрику Грез – и начал лепить образы своими руками. Разумеется, тоже неосознанно. – Ерунда какая-то, – сказал я. – Как это могло получиться? – Причины могут быть разные, – ответил Профессор. – Детские переживания, тяжелые отношения в семье, чрезмерное самолюбие, обостренное чувство вины... Как бы то ни было, для тебя характерно постоянное стремление забираться в собственный панцирь. Так или нет? – Может быть, – пожал я плечами. – Ну и что? – Да ничего. Точнее, если бы тебя не затянули в Эксперимент – ничего бы с тобой не случилось, жил бы себе долго и счастливо. Но в том то и дело: в реальной жизни всегда что-нибудь да случается. Хочешь ты этого или нет, но теперь от тебя зависит, куда пойдет дальше вся эта идиотская информационная война. Система уже запускает вторую очередь Проекта, где в качестве базовой модели – ты. Тебя выжмут как лимон, изучат под микроскопом каждую клетку твоего мозга. Во что это выльется, не знаю. Я не все понимаю в этом мире, но уверен: уютнее тебе не станет. Вот почему я пытаюсь тебе помочь. – Помочь? – горько усмехнулся я. – Теперь, когда вы дезертировали из Проекта? – Но я же говорил, что не собираюсь передавать кому-либо результаты исследований. Бог знает, сколько новых жертв они повлекут за собой. Мне и так уже снятся кошмары... Когда находиться в Системе стало совсем невмоготу, я построил подземную лабораторию и спрятался там от людей. Чтобы ни Система, ни кракеры, ни прочая дрянь не могли до меня дотянуться. На деле все эти гигантские корпорации – жалкие пигмеи, не способные думать ни о чем, кроме собственной выгоды... – Но зачем было устраивать всю эту канитель? Вызывать меня под липовым предлогом, поручать запрещенный шаффлинг... – Я хотел убедиться в верности своей гипотезы до того, как Система или кракеры свернут тебе мозги набекрень. Если мои догадки верны, тебя еще можно было бы спасти. В данных, которые я передал тебе для конвертации, был заложен сигнал для твоей перемычки. Когда ты приступил к шаффлингу, твой мозг переключился сперва на сознание 2 и сразу же после этого – на сознание 3. – То есть на ваш сценарий? – Точно, – кивнул Профессор. – Но что подтверждает вашу гипотезу? – Различия между цепями. Сам того не ведая, ты свое сознание контролировал. Поэтому и со вторым сознанием у тебя проблем не возникало. Однако у третьего сознания, поскольку его редактировал я, разница с предыдущими стала более значительной. И на эту разницу ты должен был как-то среагировать. Я же должен был измерить эту реакцию, чтобы ты мог четче представить силу, характер и источник того, что ты сам упрятал на дно твоего сознания. – Должен был? – Да-да, должен был. Теперь все бесполезно. Кракеры спелись с жаббервогами и разгромили мою лабораторию. Все мои материалы уничтожены. Когда эти изверги ушли, я заглянул в лабораторию и увидел, что все по-настоящему ценное пропало. После этих сволочей ничего не осталось. Я теперь не в состоянии что-то замерить. Они унесли даже нейрофильмы. – И все это как-то связано с концом света? – Строго говоря, это не конец всего света. Свет кончится не вокруг нас с тобой. Конец света наступит внутри одного человека. – Не понимаю. – Ну, то есть, в ядре твоего сознания. То, что рисует твое сознание, – и есть конец света. Откуда это появилось на дне твоего сознания, я уж не знаю. Но это так. Внутри тебя – целый город, в котором мир подходит к концу. Или, глядя с другой стороны: твое сознание живет в конце света. На том свете нет почти ничего из этого мира. Тамнет ни времени, ни пространства, ни жизни, ни смерти; нет понятия ни о морали, ни об эго в точном смысле слова. Человеческое «я» там контролируют звери. – Звери? – Да, звери,– подтвердил Профессор. – В том городе живут единороги. – И эти единороги как-то связаны с черепом, который вы мне передали? – Это копия. Неплохо получилось, да? От настоящего не отличишь. Я сделал его по мотивам твоего нейрофильма. Пришлось попотеть! Не ищи в нем особого смысла, я создал его из чистой любви к френологии. Тебе в подарок. – Секундочку, – перебил я. – Как я понял, где-то внутри меня существует еще один мир. Вы его откорректировали и, придав ему более отчетливую форму, ввели в третью цепь моего мозга. Затем вы переключили меня на эту цепь и заставили делать шаффлинг. Правильно? – Пока правильно. – Дальше. Я закончил шаффлинг, третья цепь для меня автоматически перекрылась, я вернулся на первую цепь... – Стоп! Здесь ты ошибаешься, – оборвал меня профессор, потирая шею. – Если бы так, то все было бы просто. Но увы, третья цепь автоматически не перекрывается.

The script ran 0.029 seconds.