1 2 3 4 5 6 7 8
— Вкусно, — сказал я. — Простенько, свеженько, бодростью отдает. Классные огурцы. Мне кажется, такая пища куда лучше, чем киви.
Я съел один и принялся за другой. По палате разносился жизнерадостный хруст. Уничтожив без остатка два огурца, я наконец перевел дыхание. Потом вскипятил воду на газовой плитке в коридоре и попил чаю.
— Воды или сока хотите? — спросил я.
— Огурец, — сказал он.
Я улыбнулся.
— Ладно. В морскую капусту вам завернуть?
Он чуть заметно кивнул. Я порезал огурец ножом для фруктов на кусочки, чтобы удобно было есть, и стал накалывать их на зубочистку и класть ему в рот, заворачивая в морскую капусту и макая в соевую пасту. Он брал их в рот и с почти ничего не выражающим лицом глотал, сделав несколько жевательных движений.
— Ну как? Вкусно? — спросил я.
— Вкусно, — сказал он.
— Это хорошо, что вам вкусно. Это доказывает, что вы живы.
В итоге он съел весь огурец. Съев огурец, он захотел пить, и я снова напоил его. Попив воды, он немного спустя захотел по-маленькому, и я достал из-под кровати бутылку и приложил к ее горлышку его член.
Я пошел в туалет, вылил мочу и вымыл бутылку водой. Потом вернулся в палату и допил свой чай.
— Как чувствуете себя? — спросил я.
— Чуть-чуть, — сказал он. — Голова.
— Голова чуть-чуть болит?
Он утвердительно слегка наморщил лицо.
— После операции так и должно быть, наверное. Мне операций не делали никогда, я не знаю.
— Билет, — сказал он.
— Билет? Какой билет?
— Мидори. Билет.
Я молчал, не в силах понять, что он имел в виду. Он тоже какое-то время ничего не говорил. Потом сказал: «Пожалуйста». Мне послышалось, что это было слово «пожалуйста». Он смотрел на меня, раскрыв глаза. Похоже было, что он что-то хочет мне сообщить, о что именно, я никак не мог сообразить.
— Уэно. Мидори, — сказал он.
— Станция Уэно?
Он чуть заметно кивнул.
«Билет — Мидори — пожалуйста — станция Уэно», суммировал я. Но смысл все равно понять не мог. Казалось, что он говорит это, будучи не в себе, но глаза его, напротив, казались более осмысленными, чем незадолго до этого.
Он поднял руку, в которой не было иглы с раствором Рингера, и протянул ее ко мне. Его рука дрожала в воздухе, точно на это уходили все его силы. Я встал и взял его за эту морщинистую руку. Бессильно сжимая мою руку, он повторил: «Пожалуйста».
— И о билете позабочусь, и о Мидори, вы не беспокойтесь, — сказал я, и он уронил руку и изможденно закрыл глаза.
Затем он уснул. Я убедился, что он не умер, вышел из палаты, вскипятил воду и выпил еще чаю. Я осознал, что испытываю симпатию к этому мелкого телосложения мужчине, стоявшему одной ногой в могиле.
Вскоре вернулась жена соседа.
— Все в порядке было? — спросила она у меня.
— Да, ничего не случилось, — ответил я.
Ее муж мирно посапывал во сне.
Мидори вернулась в четвертом часу.
— На скамейке в парке сидела, — сказала она. — Сидела одна и ни с кем не разговаривала, чтобы в голове свободней стало, как ты велел.
— Ну и как?
— Спасибо тебе. Кажется, полегчало немного. Осталась еще какая-то усталость, но по сравнению с тем, как до этого, тело будто легче стало. Я, наверное, гораздо сильнее вымоталась, чем сама думала.
Отец Мидори спал, делать особо было нечего, так что мы пошли к торговому автомату, купили кофе, потом пошли в комнату отдыха и стали пить его там.
Я рассказал Мидори обо всем, что случилось, пока ее не было. Что ее отец, выспавшись, съел половину обеда, потом, глядя, как я ем огурец, тоже захотел и съел один, потом сходил по-маленькому и опять заснул.
— Ну ты даешь! — восхищенно сказала Мидори. — Все с ног сбились оттого, что он не ест ничего, а ты его даже огурец съесть заставил, прямо не верится, честное слово.
— Ну не знаю, это, наверное, потому что я ел очень аппетитно, — довольно сказал я.
— А может потому, что у тебя способность делать так, что людям на душе легче становится.
— Вряд ли, — сказал я со смехом. — Гораздо больше людей наоборот считает.
— Как тебе мой папа?
— Мне нравится. Ни о чем таком поговорить, правда, не получилось, но почему-то кажется, что человек хороший.
— Не буянил?
— Да нет, совсем нет.
— А неделю назад вообще кошмар был, — сказал Мидори, слегка мотая головой. — В голове у него что-то переклинило, и он буйствовал сильно. Стаканом в меня кидает и орет: «Идиотка, чтоб ты сдохла!» С такой болезнью так бывает время от времени. Непонятно, отчего, но порой человек без причины беситься начинает. С мамой тоже так было. Знаешь, что она мне говорила? Ты не моя дочь, говорила, видеть тебя не желаю. У меня аж в глазах в тот момент потемнело. Такая у этой болезни особенность. Мозг подавляется, человек становится раздражительным и начинает нести, чего было и чего не было. Я об этом хоть и знаю, но все равно обидно становится, когда это слышишь. Расстраиваюсь, думаю, я за ними так ухаживаю, стараюсь, почему я такое должна слушать?
— Понимаю, — сказал я. Затем рассказал ей о словах ее отца, смысл которых был мне непонятен.
— Билет? Уэно? — сказала Мидори. — О чем это он? Ничего не понимаю.
— А потом сказал «пожалуйста», «Мидори».
— Для меня о чем-то просил, что ли?
— Или, может, просил съездить на станцию Уэно и купить билет на метро? — сказал я. — Короче, сказал он эти четыре слова в каком-то сумбурном порядке, и я ничего не понял. Тебе станция Уэно ни о чем не напоминает?
— Станция Уэно... — задумалась Мидори. — Станция Уэно мне напоминает, как я два раза из дома сбегала. В третьем и пятом классах начальной школы. Оба раза садилась на метро на Уэно и ехала до Фукусима. Деньги воровала из кассы и сбегала. Злилась тогда из-за чего-то на родителей. В Фукусима моя тетя жила по отцовской линии, и она мне сравнительно нравилась, вот я и ехала к ней. Папа тогда приезжал и увозил меня домой. В Фукусима за мной ездил. Мы с папой садились на метро, покупали в дорогу расфасованные комплексные завтраки и ехали до Уэно. Папа тогда мне так много всего рассказывал, хоть и запинался все время. Про землетрясение в Канто, про то, что во время войны было, про то, как я родилась, в общем, про всякое такое, о чем обычно не говорил. Сейчас вспоминаю, и кажется, что больше мы с ним, кроме как тогда, наедине вдвоем никогда и не говорили. Ты можешь в такое поверить? Мой папа говорил, что во время землетрясения в Канто он находился в самом центре Токио, но так и не понял совершенно, что землетрясение было.
— Ну да? — поразился я.
— Честно, он тогда на велосипеде с прицепом ехал в районе Коисикава и ничего, говорит, не почувствовал. Домой вернулся, а там со всех сторон черепица попадала, а родственники все за балки держатся и трясутся. Папа понять ничего не мог и спрашивал: «А что это вы делаете-то?» На этом папины воспоминания о землетрясении в Канто заканчиваются, — сказала Мидори и засмеялась. — Все папины рассказы о прошлом такие были. Ничего драматического. Одни несуразицы какие-то. Послушать его истории, такое чувство становится, будто за последие пятьдесят или шестьдесят лет в Японии ничего, кроме сплошных недоразумений, не происходило. Что 26-е февраля (бунт курсантов пехотного училища, 26.02.1936; были захвачены резиденция премьер-министра и полицейский департамент и убиты министр внутренних дел и министр финансов; 29-го февраля бунт был подавлен), что война на Тихом океане, все типа того, что надо же, и такое тоже было! Смешно, да? Так мы и ехали из Фукусима до Уэно. Рассказывал он мне это, запинаясь без конца, а в конце всегда говорил так: «Куда ты, Мидори, ни поедешь, везде одно и то же». Я, маленькая еще совсем, слушала это и думала, а может и правда оно так?
— И на этом твои воспоминания о станции Уэно заканчиваются?
— Ага, — сказала Мидори. — А ты из дома сбегал когда-нибудь?
— Нет.
— А почему?
— Да в голову как-то не приходило. Побеги всякие.
— Странный ты все-таки, — она удивленно покачала головой.
— Да ну? — сказал я.
— Короче, мне кажется, что папа тебя хотел попросить обо мне заботиться.
— Что, честно?
— Еще бы. Мне ли не знать, я же чувствую. А ты ему что ответил?
— Ну я ничего не понял и сказал, чтобы он не волновался, что все будет нормально, я и о билете, и тебе позабочусь, чтобы он не переживал.
— Так ты, значит, моему папе так пообещал? Что обо мне заботиться будешь?
Говоря это, Мидори искренне смотрела мне прямо в глаза.
— Да нет, — растерянно оправдывался я, — я же не понял, что к чему...
— Да не волнуйся ты, это же шутка. Просто пошутила с тобой, — сказала Мидори и засмеялась. — Ты в такие моменты такой милый!
Допив кофе, мы с Мидори вернулись в палату. Отец Мидори все еще спокойно спал. Я наклонился к нему и услышал тихий звук его дыхания.
Вслед за тем, как солнце клонилось после обеда к закату, лучи солнца за окном окрашивались по-осеннему нежными и спокойными тонами. Птицы собирались в стайки и то прилетали и садились на провода, то куда-то улетали. Мы сидели рядышком в углу палаты и тихонько болтали о том, о сем.
Она посмотрела на мою ладонь и предсказала дожить до ста пяти лет, трижды жениться и погибнуть в автокатастрофе. Я сказал, что жизнь в таком случае мне предстоит весьма неплохая.
В пятом часу отец проснулся, и Мидори села у его изголовья, вытерла пот, дала попить воды и спросила о головной боли. Потом пришла медсестра, измерила температуру, осведомилась о том, как часто он мочится и проверила раствор Рингера. Я посидел в комнате отдыха на диване и посмотрел прямую трансляцию футбола по телевизору.
— Пора идти потихоньку, — сказал я, когда настало пять часов. Затем сказал отцу Мидори:
— Мне сейчас на работу надо идти. Я с шести до пол-одиннадцатого в магазине на Синдзюку пластинки продаю.
Он перевел взгляд в мою сторону и чуть заметно кивнул.
— Я такие вещи показывать не умею, но я тебе честно так благодарна сегодня за все, — сказала мне Мидори в лобби у входа.
— Да не за что, — сказал я. — Но если это как-то поможет, я на следующей неделе опять приду. Тем более с отцом твоим еще разок встретиться хочу.
— Честно?
— В общаге сиди, не сиди, все равно там делать нечего, а тут хоть огурцов поесть можно.
Сложив руки на груди, Мидори пинала каблуком линолеум на полу.
— Хочу с тобой еще разок напиться... — сказала она, слегка опустив голову.
— А порнуха?
— Посмотрим порнуху и напьемся, — сказала Мидори. — И как всегда про неприличные вещи всякие болтать будем.
— Когда я про них болтал? Это ты про них болтала! — возразил я.
— Да какая разница, кто? Будем про неприличные вещи болтать, напьемся до беспамятства и заснем друг у друга в объятиях.
— Что дальше, могу представить, — сказал я со вздохом. — Когда я начну к тебе приставать, ты, типа, будешь отказываться?
— Угу-у, — улыбнулась она.
— В следующее воскресенье тогда приезжай за мной в общагу, как сегодня. Вместе сюда поедем.
— Юбку подлиннее надеть?
— Ну, — сказал я.
Но итоге в следующее воскресенье я в больницу не поехал. Отец Мидори скончался в пятницу утром.
Утром того дня Мидори позвонила мне в пол-седьмого утра.
Загудел зуммер, оповещающий о том, что мне кто-то звонит, и я в пижаме спустился в лобби и поднял трубку.
— Папа только что умер, — сказала Мидори тихим спокойным голосом. Я спросил, могу ли чем-то помочь.
— Спасибо, ничего не надо, — сказала она. — Мы к похоронам привычные. Просто хотела, чтобы ты знал.
Мидори выдохнула воздух, точно вздыхая о чем-то.
— Ты не приезжай на похороны, ладно? Я это не люблю. Не хочу в таком месте с тобой встречаться.
— Понятно, — сказал я.
— Честно меня на порнуху поведешь?
— Конечно.
— Только чтобы грязная-грязная была.
— Ладно. Я ее испачкаю посильнее.
— Ага, ну я тебе тогда позвоню потом, — сказала она. И повесила трубку.
Однако всю следующую неделю никаких вестей от нее не было. В аудитории я ее не встречал, звонков от нее не приходило. Каждый раз вовращаясь в общежитие я с надеждой искал хоть какую-то записку в мой адрес, но ни одного звонка ко мне не было.
Как-то ночью я, чтобы сдержать обещание, попробовал мастурбировать, думая о Мидори, но ничего не получалось. Я поменял ее на Наоко, но и образ Наоко в этот раз особо не помогал. Я почувствовал себя по-дурацки и прекратил это занятие. В итоге я успокоил душу с помощью виски, почистил зубы и лег спать.
В воскресенье утром я написал Наоко письмо. В письме я написал ей об отце Мидори.
"Я ходил в больницу проведать отца студентки, которая учится со мной на одном потоке, и ел там огурцы. Он тоже захотел огурца, и я накормил его, и он с хрустом его съел. Однако через пять дней он утром скончался.
Я до сих пор помню, с каким хрустом он ел тот огурец. Похоже, что смерть человека оставляет после себя маленькие, но удивительные воспоминания.
Когда я открываю глаза по утрам, я вспоминаю ваш с Рэйко птичник. Павлинов и голубей, попугая и индюшку, кроликов. Помню и те желтые плащи с капюшонами, в которых ты и все люди там были в то утро, когда шел дождь.
Когда я вспоминаю о тебе, лежа в теплой постели, мне становится очень радостно. Чувство становится такое, точно рядом со мной, свернувшись калачиком, спишь ты. И я думаю тогда, как бы было здорово, если бы это было на самом деле.
Иногда, бывает, я чувствую себя страшно одиноко, но я веду вполне здоровый образ жизни. Подобно тому, как ты по утрам ухаживаешь за птицами, я каждый день по утрам завожу пружину внутри себя.
Я вылезаю из постели, чищу зубы, бреюсь, завтракаю, переодеваюсь, выхожу из общежития и по пути в университет раз тридцать шесть с силой поворачиваю заводной ключ. Мне тяжело оттого, что я не могу встретиться с тобой, но тем не менее тот факт, что ты существуешь, помогает мне выдерживать жизнь в Токио. То, что я думаю о тебе, лежа в постели, когда просыпаюсь утром, заставляет меня сказать себе: ну что же, давай проживем этот день на совесть. Сам я этого не замечаю, но последнее время я, кажется, стал частенько говорить сам с собой. Похоже, что я бормочу что-то, когда завожу пружину.
Но сегодня воскресное утро, когда пружину можно не заводить. Я закончил стирку и пишу это письмо, сидя у себя в комнате. Когда я допишу это письмо, приклею к нему марку и сброшу в почтовый ящик, до вечера мне совершенно нечего будет делать. В будни я в перерывах между лекциями усердно занимаюсь в библиотеке, так что заниматься учебой по воскресеньям мне отдельно не приходится.
В воскресенье после обеда тихо, мирно и одиноко. Я в одиночку читаю или слушаю музыку. Бывает, что я вспоминаю одну за другой улицы, по которым мы с тобой ходили вдвоем по воскресеньям, когда ты была в Токио. Также я очень ясно помню, в какой одежде ты была. По воскресеньям после обеда я пробуждаю в себе поистине великое множество воспоминаний.
Передавай привет Рэйко. По вечерам порой я жутко скучаю по звукам ее гитары."
Дописав письмо, я опустил его в почтовый ящик, удаленный метров на двести. Потом купил в кондитерской лавке поблизости яичный сэндвич и колу, сел на лавке в парке и съел это вместо обеда.
В парке дети играли в бейсбол. Я убивал время, наблюдая за этим.
Чем глубже становилась осень, тем тем небо становилось голубее и выше, а когда я взглянул вверх, на север по нему протянулись две параллельные полоски самолетных следов, подобные проводам электропоезда.
Я бросил детям подкатившийся ко мне мяч для софтбола, и они поблагодарили меня, приподняв шапки. У большинства юных бейсболистов в игре изобиловали base on balls и steal base (нарушения в бейсболе).
После полудня я вернулся в комнату и стал читать книгу, но сосредоточиться на чтении не смог и стал вспоминать Мидори, глядя в потолок. Я подумал, действительно ли ее отец хотел попросить меня позаботиться о Мидори.
Но конечно же, понять, что он на самом деле хотел мне сказать, я не мог. Вполне возможно, что он принял меня за кого-то другого. В любом случае из-за того, что он скончался утром в пятницу, когда моросил дождь, у меня теперь не осталось никакого способа узнать истину. Я представил, что он, наверное, еще больше уменьшился, когда умер. А потом превратился в горстку пепла внутри крематория.
И все, что он оставил после себя, это книжная лавчонка в обшарпанном торговом ряду и две — по крайней мере одна из них несколько особенная — дочери. Я подумал, какой же на самом деле была его жизнь? С какими мыслями смотрел он на меня, лежа на больничной койке, с изрезанной и затуманенной головой?
Я думал так об отце Мидори, и настроение мое понемногу становилось все мрачнее, и я поспешно снял с крыши белье и решил поехать побродить по Синдзюку, чтобы убить время.
Переполненная людьми воскресная улица меня успокоила. Я пошел в набитый людьми, как метро в час пик, книжный магазин «Кинокуния» и купил «Свет в августе» Фолкнера (William Faulkner, «Light in August»), затем пошел в наиболее шумное, как мне показалось, джаз-кафе, где, слушая пластинки Орнета Кольмана и Бада Пауэла (Ornette Colman, Bud Powell), выпил горячего и крепкого, но невкусного кофе и стал читать только что приобретенную книгу.
В пол-шестого я закрыл книгу, вышел из кафе и по-простому поужинал. Тут мне подумалось, сколько же еще десятков, сколько сотен таких воскресений мне еще предстоит? «Тихое, мирное, одинокое воскресенье», сказал я вслух. Я не завожу пружину по воскресеньям.
Глава 8
Но мыши ведь не любят...
В ту неделю я сильно порезал руку. Я не знал, что стекло в перегородке между полками с пластинками было треснутым. Кровь окрасила ладонь в красный цвет, и вытекало ее так много, что мне самому было удивительно.
Управляющий принес несколько полотенец и перевязал ими мою ладонь вместо бинта. Он позвонил по телефону и узнал номер больницы скорой помощи, которая работала ночью.
Человеком он был не самым приятным, но в таких ситуациях реагировал быстро. Больница, к счастью, находилась неподалеку, но еще до того, как мы дошли до нее, полотенце успело насквозь пропитаться бурой кровью, и просочившаяся кровь капала на асфальт.
Люди в замешательстве расступались перед нами. Они, похоже, думали, что меня ранили в какой-то драке. Сильной боли не было. Лишь непрестанно лилась кровь.
Врач с ничего не выражающим лицом избавил меня от окровавленного полотенца и остановил кровь, накрепко перетянув запястье, затем продезинфицировал и зашил рану. Он велел мне зайти еще раз на следующий день.
Когда мы вернулись в магазин, управляющий сказал, что зачтет мне выход на работу, и велел идти домой. Я сел на автобус и поехал в общежитие. Я пошел в комнату Нагасавы. Из-за раны нервы у меня были на взводе, и хотелось с кем-то поговорить, да и с ним я не встречался, как мне казалось, уже довольно давно.
Он оказался у себя и пил пиво, глядя по телевизору передачу по испанскому языку. Увидев мою руку в бинтах, он спросил, что случилось. Я ответил, что ничего особенного, просто слегка поранился. Он предложил мне выпить пива, я отказался.
— Уже кончается, подожди чуть-чуть, — сказал Нагасава и стал отрабатывать испанское произношение. Я сам вскипятил воду и заварил себе чаю в пакетиках. Испанка зачитала пример:
— Такой сильный дождь идет впервые. В Барселоне смыло несколько мостов.
Нагасава повторил за ней пример вслух и сказал:
— Дурацкий какой-то пример. В передачах по иностранным языкам все примеры в основном такие. Сплошная чушь.
Когда передача по испанскому закончилась, Нагасава выключил телевизор и достал из миниатюрного холодильника еще одно пиво.
— Не помешал я тебе? — спросил я.
— Мне? Вовсе нет. Я как раз от скуки помирал. Пиво точно не будешь?
Я ответил, что не буду.
— Кстати, результаты экзаменов объявили недавно. Прошел, — сказал Нагасава.
— Это ты про мидовские экзамены?
— Ну, официально называется «экзамен первого разряда по найму государственных служащих дипломатической службы», идиотизм какой-то, да?
— Поздравляю, — сказал я и протянул ему левую руку.
— Спасибо.
— Хотя ты-то и не мог не пройти.
— Так-то оно так, — засмеялся Нагасава, — но когда тебя признают, это все-таки действительно здорово.
— В МИД как поступишь, за границу поедешь?
— Да нет, сперва год внутри страны обучаешься. Потом уже на какое-то время за границу пошлют.
Я пил чай, он со смаком потягивал пиво.
— Я этот холодильник, если хочешь, тебе отдам, когда съезжать буду, — сказал Нагасава. — Тебе же нужен? С ним и пиво холодное пить можно.
— Если дашь, возьму. Но тебе он разве не нужен? Ты же все равно квартиру будешь снимать.
— Да не гони. Я отсюда как съеду, холодильник себе побольше куплю и заживу по-человечески. Четыре года я терпел, пока тут жил. Видеть больше ничего, чем тут пользовался, не смогу. Что надо будет, все тебе отдам. Телевизор, термос, радио.
— Не откажусь ни от чего, — сказал я. Потом взял в руки учебник испанского, лежавший на столе. — Испанский учить начал?
— Ну. Лишний иностранный язык не помешает. У меня вообще к языкам от рождения способности. Я и французский самоучкой освоил, а знаю почти в совершенстве. Это как игра. У одной правила выучил, в остальных то же самое. То же и с бабами.
— Как у тебя в жизни все по полочкам разложено, — съязвил я.
— Ну что, банкет как-нибудь закатим? — сказал Нагасава.
— Не на баб опять охотиться, надеюсь?
— Да нет, просто поедим. С Хацуми втроем в ресторан нормальный пойдем и покутим. Экзамен мой отметим. Местечко подороже найдем. Все равно все батя оплатит.
— А чего ты вдвоем с Хацуми тогда просто не поужинаешь, раз такое дело?
— Лучше будет, если и ты придешь, что мне, что Хацуми, — сказал Нагасава.
Это уже было в точности как с Кидзуки и Наоко.
— Как поедим, я к Хацуми спать поеду, так что просто поужинаем втроем, и все.
— Ну если вы вдвоем так хотите, я пойду, — сказал я. — Но у тебя какие планы вообще насчет Хацуми? Как обучение закончится, ты же за границу поедешь и, может, несколько лет не вернешься. А Хацуми как?
— Это ее проблема, не моя.
— Что-то я тебя не пойму.
Сидя за письменным столом, поставив локти на крышку стола, он отпил пива и зевнул.
— Скажем так, я ни на ком жениться не собираюсь и Хацуми об этом четко говорю. Так что она может выйти замуж, за кого хочет. Я удерживать не буду. Хочет меня ждать, не выходя замуж, пусть ждет.
— Ну и ну! — поразился я.
— Считаешь, гад я?
— Считаю.
— В мире справедливости даже в принципе нет. Это не моя вина. Изначально все так устроено. Я Хацуми не обманывал ни разу. Я ей четко сказал: в этом плане я человек отвратительный, так что если не нравится — давай расстанемся.
Нагасава допил пиво и закурил.
— Тебе в жизни страшно никогда не бывает? — спросил я.
— Слушай, я тоже не такой тупой, — сказал он. — Мне тоже в жизни, бывает, страшно становится. А как иначе? Но только я этого за аксиому принять не могу. Я иду, пока идется, используя сто процентов моих сил. Беру, что хочу, чего не хочу, не беру. Это и называется жить. Застряну где-то — тогда еще раз подумаю. Общество с неравными возможностями, с другой стороны, это общество, где ты можешь проявить свои способности.
— Как-то это черезчур эгоцентрично получается.
— Я зато не сижу и не жду, когда мне с неба что-то упадет. Я для этого все усилия прилагаю. Я усилий прилагаю больше тебя раз в десять.
— Это уж наверное, — согласился я.
— Я поэтому иногда вокруг оглядываюсь, и мне противно становится. Ну почему эти люди не прилагают усилий, почему не прилагают сил, а только ноют?
Я недоуменно посмотрел Нагасаве в лицо.
— А мне вот видится, что все люди вокруг вкалывают, как проклятые, не разгибаясь. Или я не так что-то вижу?
— Это не усилия, а просто работа, — коротко сказал Нагасава. — Я не про такие усилия говорю. Под усилиями я подразумеваю нечто более основательное и целенаправленное.
— Например, определиться с трудоустройством и со спокойной душой начать учить испанский?
— Да, вот именно! Я до весны испанский одолею. Английский, немецкий, французский уже выучил, итальянский доканчиваю. Без усилий, думаешь, это возможно?
Он курил, а я думал об отце Мидори. Я думал, что отец Мидори и представить бы, наверное, не смог, что можно начать учить испанский по телеурокам. И того, какая разница между усилиями и работой, ему тоже наверняка и в голову не приходило. Слишком он был занят, чтобы думать об этом. И работы было невпроворот, и за дочкой в Фукусима надо было ездить.
— Ну так как, в субботу если банкет устроим, сойдет? — сказал Нагасава.
— Сойдет, — ответил я.
Избранным Нагасавой местом был тихий респектабельный французский ресторан за Адзабу. Нагасава назвал свое имя, и нас проводили в отдельную комнату внутри.
На стенах маленькой комнаты висело штук пятнадцать фресок. Пока не приехала Хацуми, мы с ним обсуждали романы Джозефа Конрада и пили вкусное вино. Нагасава был в сером фирменном костюме, я был в крайне простецкой фланелевой куртке.
Мы прождали минут пятнадцать, когда пришла Хацуми. Она была со вкусом накрашена, в ушах были серьги из золота, на ней было стильное платье небесного цвета, на ногах были красные туфли строгого фасона, похожие на обувь для бала. Я сделал комплимент цвету ее платья, она сообщила, что это называется «midnight blue».
— Как тут шикарно! — сказала Хацуми.
— Папа когда в Токио приезжает, обязательно тут обедает. Я и раньше тут бывал. Я, правда, такую дорогую еду не особо люблю, — сказал Нагасава.
— А что так, здорово ведь, если иногда! Правда, Ватанабэ? — сказала Хацуми.
— Ага, главное, если только самому не платить за все, — сказал я.
— Отец со своей женщиной сюда всегда приходит, — сказал Нагасава. — У него же женщина в Токио.
— Да? — сказала Хацуми.
Я сделал вид, что ничего не слышал, и продолжал пить вино.
Вскоре пришел официант, и мы заказали еду. На первое заказали суп, на второе Нагасава заказал себе блюдо из утки, мы с Хацуми — из окуня.
Заказ несли довольно долго. Мы пили вино и болтали о том, о сем. Сперва Нагасава заговорил о мидовских экзаменах. Говорил, что большинство сдающих были такими отбросами, что хотелось их лицом в болото окунуть, но были среди них и нормальные люди. Я спросил, было ли это отношение меньше или больше, чем в обычном обществе.
— Да то же самое, конечно, — само собой разумеющимся тоном сказал Нагасава. — Куда ни пойди, везде то же самое. Так оно было, есть и будет.
Когда вино в бутылке закончилось, Нагасава заказал еще одну, а себе попросил двойной скотч.
Потом Хацуми опять заговорила о девушке, с которой хотела меня познакомить. У нас с Хацуми это было вечной темой. Она все хотела познакомить меня с «очень симпатичной младшекурсницей из клуба», а я каждый раз увиливал.
— Такая девочка хорошая, красавица к тому же. Давай я ее в следующий раз приведу, и вы встретитесь? Она тебе обязательно понравится.
— Не надо, — сказал я. — Я слишком бедный, чтобы с девушками из твоего универа встречаться. И денег у меня нет, и говорить нам с ней не о чем будет.
— Да нет же! Она скромная и очень хорошая! Не зазнайка какая-нибудь.
— Ну встретился бы разок, Ватанабэ, — поддержал ее Нагасава. — Никто же тебя с ней спать не заставляет.
— Естественно! Ни в коем случае! Она же девочка еще, я точно говорю! — сказала Хацуми.
— Как ты уже упоминала.
— Да, как я уже упоминала, — рассмеялась Хацуми. — Но Ватанабэ, бедный ты или не бедный, это же ни при чем совсем. Конечно, и у нас на курсе лицемерки и зазнайки всякие есть, но остальные же все нормальные девочки. И едят в обед в столовой за 250 иен.
— Вот прикинь, Хацуми. У нас в универе тоже обед есть "А", "Б" и "В", "А" за 120 иен, "Б" за 100 и "В" за 80. Если я вдруг беру "А", на меня все вот такими глазами смотрят. А если у меня не хватает на "В", я ем лапшу за 60 иен. Как ты думаешь, будет нам с ней о чем говорить?
Хацуми громко рассмеялась.
— И правда, дешево. Сходить, что ли, у вас поесть? Но ты, Ватанабэ, такой хороший мальчик, вам с ней обязательно будет, о чем говорить. да и откуда ты знаешь, может ей тоже понравится за 120 иен обедать?
— Вот это вряд ли, — сказал я, смеясь. — Никому такая еда не нравится. Выхода другого нет, вот и едят.
— Ты не суди о нас по тому, что мы едим. Конечно, у нас в университете много девочек из крутых и богатых семей, но много и порядочных девушек, которые к жизни серьезно относятся. Не все хотят только с теми с парнями водиться, только на спортивных машинах ездят.
— Это-то и я, конечно, знаю.
— У него девушка есть, — сказал Нагасава. — Но о ней этот парень ни слова не рассказывает. Такой скрытный, просто кошмар. Сплошные загадки.
— Это правда? — спросила у меня Хацуми.
— Правда. Но никаких особенных загадок тут нет. Просто обстоятельства такие запутанные, что говорить не хочется.
— Опасная женщина какая-то? Ты расскажи, я, может, посоветую чего.
Я пропустил это мимо ушей, попивая вино.
— Видала, скрытный какой? — сказал Нагасава, попивая третий скотч. — Этот парень если чего решил не говорить, нипочем не скажет.
— Жалко, — сказала Хацуми, кладя в рот кусочек паштета. — Вот подружились бы вы той мледшекурсницей, мы бы сегодня двойное свидание устроили.
— Партнерами бы потом спьяну поменялись.
— Язык у тебя без костей.
— И вовсе нет. Ты Ватанабэ нравишься.
— Нравиться это одно, а это же совсем другое, — спокойным голосом сказала Хацуми. — Ватанабэ не такой человек. Он тем, что ему принадлежит, дорожит. Я это знаю. Я потому и хочу его с девушкой познакомить.
— Да мы с Ватанабэ до этого дечонками менялись уже. Было или не было?
Нагасава с безразличным лицом допил виски и заказал еще одно.
Хацуми положила вилку с ножом и слегка протерла рот салфеткой. Потом посмотрела мне в лицо.
— Ватанабэ, ты правда это сделал?
Я не знал, что ответить, и молчал.
— Скажи честно, все нормально, — сказал Нагасава.
Я подумал, вот попал! У Нагасавы была манера выводить окружающих из себя, когда он бывал пьян. И сегодня он выводил не меня, а Хацуми.
И то, что я это понимал, заставляло меня чувствовать себя тем более неудобно.
— Хотелось бы послушать. Это интересно, — сказала мне Хацуми.
— Я пьяный был, — сказал я.
— Все нормально, я тебя не осуждаю. Просто хочу послушать, как это было.
— В баре на Сибуя как-то пили с ним и разговорились с двумя девушками, которые туда повеселиться пришли. Они в каком-то специализированом вузе учились и тоже пьяные были, ну мы и пошли в ближайший мотель. А ночью он ко мне стучит, говорит, давай девчонками поменяемся, и я к нему в комнату пошел, а он ко мне.
— А девушки не возмущались?
— Они же тоже пьяные были, да и им самим, в принципе, все равно было, кто с кем.
— Была на то соответствующая причина, — молвил Нагасава.
— Какая причина?
— Девчонки эти, видишь, больно разные были. Одна хорошенькая, другая страшная. Вот такая причина. Я так подумал, что это несправедливо будет. Я же себе красивую взял, а Ватанабэ что, не хочется с красивой, что ли? Вот и поменялись. Так, Ватанабэ?
— Ну, — сказал я.
Хотя сказать по правде, мне та девушка, что была менее симпатичной, понравилась больше. И говорить с ней было интересно, и характер у нее был неплохой. После секса мы с ней довольно весело беседовали, лежа в постели, и тут пришел Нагасава со своим предложением об обмене.
Я спросил ее, не против ли она, она согласилась, сказав, что если нам так хочется, то давайте. Она, наверное, решила, что я хотел переспать с той, что была покрасивее.
— Понравилось? — спросила меня Хацуми.
— Меняться?
— Ну и это, и вообще.
— Не то чтобы как-то по-особому понравилось, — сказал я. — Так себе. Когда с девчонками вот так спишь, особо нравиться нечему.
— Тогда зачем это делать?
— Потому что я его совращаю, — сказал Нагасава.
— Я Ватанабэ хочу услышать, — резко сказала Хацуми осуждающим тоном. — Почему он это делает?
— Иногда так с женщиной переспать хочется, что невозможно терпеть, — сказал я.
— Ты же говоришь, у тебя девушка есть, которая тебе нравится, с ней нельзя, что ли? — сазала Хацуми, подумав.
— Сложные обстоятельства.
Хацуми вздохнула.
В это время дверь открылась, и внесли еду. Перед Нагасавой поставили жаркое из утки, передо мной и Хацуми появились тарелки с блюдами из окуня. На тарелке раздельно лежали отваренные овощи, политые соусом. Затем официант ушел, и мы вновь остались втроем.
Нагасава стал аппетитно есть утку, отрезая по кусочку и запивая ее виски. Я попробовал шпинат. Хацуми не прикоснулась к еде.
— Ватанабэ. Я не знаю, что у тебя за обстоятельства, но тебе такое поведение не идет, и не похоже это на тебя, как ты считаешь? — сказала Хацуми.
Она положила руки на стол и неотрывно смотрела на меня.
— Да, — сказал я, — иногда я сам так думаю.
— Тогда почему не перестанешь?
— Иногда очень не хватает человеческого тепла, — откровенно сказал я. — Когда не могу ощутить тепло чьего-то тела, иногда невыносимо одиноко становится.
— Мне, в общем, так кажется, — встрял Нагасава. — Ватанабэ нравится какая-то девушка, но по каким-то причинам сексом они заниматься не могут. Поэтому секс он воспринимает как нечто отдельное и справляется с этим на стороне. И что тут плохого? Вполне разумно. Нельзя же запереться в комнате и одним онанизмом заниматься?
— Но если ты правда любишь эту девушку, разве нельзя потерпеть, Ватанабэ?
— Может и можно, — сказал я и поднес ко рту политую сливочным соусом рыбину.
— Тебе мужских сексуальных проблем не понять, — сказал Нагасава Хацуми. — Вот я, например, уже три года с тобой встречаюсь, и все это время сплю то с одной девчонкой, то с другой. Но у меня об этих девушках никаких воспоминаний не остается. Ни имен, ни лиц не помню. С каждой ведь только по разу сплю. Встретился, переспал, расстался — вот и все. Что в этом плохого?
— Что я в тебе не переношу, так это вот этот твой эгоизм, — негромко сказала Хацуми. — Проблема не в том, спишь ты с другими девушками или не спишь. Я разве хоть раз на тебя сердилась за то, что ты с другими девушками развлекаешься?
— Это развлечением даже назвать нельзя. Это просто игра, вот и все. Никто же не страдает.
— Я страдаю, — сказала Хацуми. — Почему тебе меня одной не хватает?
Нагасава некоторое время молча болтал в руке стакан с виски.
— Не хватает. Это совсем другого порядка вещи. Есть в моем теле какая-то жажда, от которой мне всего этого хочется. Если ты от этого страдаешь, извини. Дело вовсе не в том, что мне тебя одной не хватает. Но я кроме как с этой жаждой жить не могу, это и есть я. Ничего с этим не сделаешь.
Хацуми наконец взяла вилку с ложкой и начала есть рыбу.
— Но Ватанабэ по крайней мере в это не втягивай.
— Мы с Ватанабэ в чем-то похожи, — сказал Нагасава. — Ватанабэ тоже, как и я, подлинного интереса ни к кому, кроме себя, не испытывает. Есть между нами и разница, конечно, типа эгоист или не эгоист. Но ни к чему, кроме того, что он сам думает, что он сам чувствует и как он сам поступает, у него интереса нет. Поэтому он может воспринимать себя в отрыве от других. Вот этим мне Ватанабэ и нравится. Только этот парень сам этого четко осознать не может и потому мечется и страдает.
— А кто не страдает, кто не мечется? — сказала Хацуми. — А ты, что ли, никогда не мечешься и не страдаешь?
— И я, конечно, тоже и мечусь, и страдаю. Но я это могу воспринимать как испытание. Если мышь током бить, она тоже научится ходить по пути, где меньше страдать приходится.
— Но мыши ведь не любят.
— Мыши не любят, — повторил Нагасава и посмотрел на меня. — Круто! Жаль, сопровождения музыкального не хватает. Оркестра, там, с двумя арфами.
— Не паясничай. Я сейчас серьезно говорю.
— Мы сейчас едим, — сказал Нагасава. — И Ватанабэ с нами. Я считаю, что приличнее будет серьезные разговоры перенести на другой раз.
— Может я пойду? — спросил я.
— Останься. Так будет лучше, — сказала Хацуми.
— Раз уж выбрались, так съедим спокойно десерт да пойдем, — сказал Нагасава.
— Да мне все равно.
После этого мы некоторое время продолжали есть в тишине. Я съел рыбу без остатка, Хацуми недоела половину. Нагасава первым расправился с уткой и продолжал пить виски.
— Вкусная рыба, — сказал я, но никто ничего не ответил. Впечатление было такое, как если бы я бросил маленький камешек в глубокую пещеру.
Со стола се убрали и принесли лимонный шербет и кофе «Espresso». Нагасава и к тому, и к другому лишь слегка притронулся и сразу закурил. Хацуми к лимонному шербету даже не притронулась. Делать нечего, подумал я, съел шербет без остатка и стал пить кофе.
Хацуми смотрела на свои руки, сложив их на столе, как первоклассница. Как и все, что принадлежало к ее телу, ее руки тоже были аккуратными и изящными и выглядели благородно.
Я подумал о Наоко и Рэйко. Что-то они сейчас делают? Я подумал, что может быть, Наоко читает книгу, а Рэйко играет на гитаре «Norwegian wood». Внутри меня крутила водовороты отчаянная тоска по их маленькой квартире, в которую мне хотелось вернуться. Что я здесь делаю?
— Общее у нас с Ватанабэ то, что мы не требуем от других, чтобы они нас понимали, — сказал Нагасава. — В этом наше отличие от остальных. Другие волнуются, как бы сообщить окружающим о своих делах. Но я не такой, и Ватанабэ тоже не такой. Пусть нас никто не понимает, нам все равно. Я это я, прочие это прочие.
— Правда? — спросила у меня Хацуми.
— Да ну, — сказал я, — я не настолько сильный человек. Мне не будет все равно, если меня никто не сможет понять. Есть люди, с которыми я хотел бы иметь взаимное понимание. Просто я думаю, что если остальные люди в какой-то степени не могут меня понять, то ничего с этим, наверное, не сделаешь. Я это осознаю. Так что он неправ, мне не все равно, поймет меня кто-то или нет.
— Смысл почти тот же, как в том, что я сказал, — сказал Нагасава, беря в руку чайную ложку. — Серьезно, то же самое. Разница, как между поздним завтраком и ранним обедом. Еда та же, время то же, только называется по-разному.
— Нагасава, а мое понимание тебе тоже не особо нужно? — спросила Хацуми.
— Я смотрю, до тебя никак не доходит, что я говорю, а человек ведь понимает кого-то потому, что для него наступает момент, когда это должно произойти, а не потому, что кто-то желает, чтобы его поняли.
— Стало быть, если я хочу, чтобы кто-то правильно меня понимал, это плохо? Вот ты конкретно.
— Да нет, не так уж и плохо, — ответил Нагасава. — Душевные люди это зовут любовью. В смысле, если ты, к примеру, хочешь меня понять. Но моя система существенно отличается от систем, по которым живут другие люди.
— А ты меня, значит, не любишь?
— Просто ты мою систему...
— Плевала я на твою систему! — громко крикнула Хацуми. Она никогда не повышала голоса ни до этого, ни после, кроме того единственного раза.
Нагасава нажал кнопку звонка сбоку стола, и официант принес счет. Нагасава вручил ему кредитную карту.
— Извини, Ватанабэ, что сегодня так получилось, — сказал он. — Я поеду Хацуми провожу, ты дальше сам поступай, как хочешь.
— Да я в порядке. И ужин был классный, — сказал я, но никто на это никак не отреагировал.
Официант принес кредитку и счет, Нагасава сверил суммы и расписался авторучкой. Мы встали и вышли наружу. Нагасава хотел было выйти на дорогу и поймать такси, но Хацуми остановила его.
— Спасибо. Я сегодня с тобой вместе больше быть не хочу. Не надо меня провожать. Спасибо за ужин.
— Как хочешь, — сказал Нагасава.
— Я Ватанабэ попрошу меня проводить, — сказала Хацуми.
— Как хочешь, — сказал Нагасава. — Только Ватанабэ тоже такой же, как я. Парень он добрый и мягкий, но любить кого-то всей душой он неспособен. Там всегда где-то что-то сломано, и ничего, кроме жажды. Я-то это знаю.
Я остановил такси, усадил Хацуми первой и сказал Нагасаве:
— Ну я ее провожу тогда.
— Ты извини, — извинился Нагасава, но голова его, казалось, была уже занята чем-то другим.
— Куда? Эбису? — спросил я у Хацуми. Там была ее квартира. Хацуми мотнула головой в сторону. — Поедем где-нибудь выпьем тогда?
— Угу, — кивнула она.
— Сибуя, — сказал я таксисту.
Хацуми сидела, забившись в угол на заднем сиденье такси, сложив руки на груди и закрыв глаза. Ее маленькие сережки чуть заметно поблескивали каждый раз, когда машину трясло.
Ее платье цвета «midnight blue» точно специально было изготовлено под полумрак заднего сиденья такси. Накрашенные неяркой помадой ее губы красивой формы изредка искривлялись, точно собираясь произнести какой-то монолог, но передумав. Глядя на такой ее облик, мне казалось, что я понимаю, почему Нагасава избрал ее своей подругой.
Девушек красивее Хацуми было сколько угодно. Нагасава мог обладать сколькими угодно из них. Но внутри девушки по имени Хацуми было нечто, способное расшевелить душу человека. Она вовсе не прикладывала больших усилий, чтобы расшевелить собеседника. Распространяемая ею сила была крошечной, но вызывала отклик в душе собеседника.
Пока мы ехали на такси до Сибуя, я все время наблюдал за ней и пытался понять, что представлял из себя тот эмоциональный всплеск, который она поднимала в моей душе. Но понять, что это было, мне так и не удалось.
Лишь спустя двенадцать или тринадцать лет я осознал, что это было. Я был на улице Santa Fe в штате Нью-Мексико, чтобы взять интервью у какого-то художника, и на закате дня зашел в пиццерию поблизости и смотрел на прекрасное, словно чудо, заходящее солнце, жуя пиццу и запивая ее пивом.
Весь мир окрасился красным цветом. Все, что было доступно моему взгляду, вплоть до моей руки, тарелки, стола, окрасилось красным цветом. Все предметы были одинакового нежно-алого цвета, точно их окатили с головы до ног соком каких-то экзотических фруктов.
Среди этого ошеломительного предзакатного сияния я внезапно вспомнил Хацуми. И тогда я понял, чем на самом деле был вызванный ею тогда в моей душе водоворот. Это была невосполнимо утраченная и неспособная никогда быть восполненной ничем радость детства.
Я уже оставил эту горячую, чистую и невинную радость где-то далеко в прошлом и очень долгое время прожил, даже не вспоминая о том, что она когда существовала во мне. То, что расшевелила во мне Хацуми, было долгое время спящей внутри меня «частью меня самого». Когда я осознал это, мне стало грустно до слез. Она была по-настоящему, по-настоящему особенной женщиной. Кто-нибудь обязан был спасти ее, все равно как.
Но ни я, ни Нагасава не смогли ее спасти. Хацуми — как рассказывали мне многие люди — достигнув какого-то этапа в жизни, точно вдруг что-то осознав, покончила с собой. Спустя два года после того, как Нагасава уехал в Германию, она вышла замуж за другого, а спустя еще два года вскрыла себе вены бритвой.
Человеком, сообщившим мне о ее смерти, был, конечно же, Нагасава. Он прислал мне письмо из столицы Западной Германии Бонна.
«Со смертью Хацуми что-то сломалось, и от этого нестерпимо грустно и больно. даже такому человеку, как я.»
Я порвал это письмо в мелкие клочки и никогда ему больше не писал.
Мы зашли в небольшой бар и выпили по несколько рюмок чего-то. Ни я, ни Хацуми почти ничего не говорили. Мы сидели друг напротив друга, как уставшие друг от друга супруги, пили и ели поп-корн. Потом в баре стало людно, и мы решили выйти наружу и погулять. Хацуми хотела заплатить, но я возразил, что предложение было мое, и расплатился сам.
Когда мы вышли наружу, ночной воздух был весьма холодным. Хацуми шла рядом со мной в своем светло-сером кардигане. Цели никакой у нашей прогулки не было, и я шел по ночной улице, сунув руки в карманы брюк. Гуляем, прямо как с Наоко, вдруг подумал я.
— Ватанабэ, а тут поблизости в биллиард есть где поиграть? — сказала внезапно Хацуми.
— Биллиард? — удивленно переспросил я. — Ты и в биллиард играешь?
— Угу, еще как. А ты?
— Играю, в принципе. Но не так чтобы хорошо.
— Тогда пошли.
Мы нашли поблизости биллиардную и зашли туда. Это было небольшое заведение в тупике переулка. Внутри биллиардной парочка в виде Хацуми в стильном платье и меня в голубой фланелевой куртке и форменном галстуке выглядела весьма нелепо, но Хацуми нисколько не обращала на это внимания, она выбрала кий и натерла его конец мелом. Затем она вынула из сумочки заколку и приколола волосы на лбу, чтобы не мешались во время игры.
Мы сыграли две партии, но как она и предупреждала, играла она великолепно, а я тем более не мог нормально играть из-за повязки на руке, так что обе партии Хацуми выиграла с разгромным счетом.
— Здорово играешь, — восхищенно сказал я.
— С виду не подумаешь, да? — улыбнулась Хацуми, тщательно прицеливаясь по мячу.
— Где ты так научилась?
— Мой дедушка вообще поиграть любил и биллиард дома держал. Так мы с детства как к нему идем, так со старшим братом вдвоем за биллиард. А когда подросли, с нами дедушка уже серьезно занимался. Хороший был человек. Умный, красивый. Сейчас умер уже. Он всегда хвастался, что в Нью-Йорке когда-то давно с Дианой Дурбин (Deana Durbin) встречался.
Она загнала подряд три шара и промазала по четвертому. Я с трудом загнал один шар, а по следующему промазал, хотя он был совсем простой.
— Это все из-за повязки твоей, — утешила меня Хацуми.
— Да нет, просто не играл давно. Два года и пять месяцев кий в руки не брал.
— Так точно помнишь?
— Друг мой умер ночью того дня, когда мы с ним в биллиард играли, вот и помню.
— И ты поэтому после того бросил в биллиард играть?
— Да нет. Таких особых намерений не было, — ответил я, подумав. — Просто повода не случалось в биллиард играть. Вот и все.
— А как твой друг умер?
— Авария.
Она забила несколько шаров подряд. Глаза ее были очень серьезными, когда она решала, куда направить шар, и удары по шарам она наносила точно выверенными усилиями. Я глядел, как она откидывает назад аккуратно уложенные волосы, поблескивая золотыми сережками, ставит ноги в туфлях, похожих на бальную обувь, в нужную позицию и бьет по шару, поставив стройные красивые пальцы на сукно стола, и эта обшарпанная биллиардная казалась мне частью какого-то аристократического клуба.
Мы впервые были с ней вдвоем одни, и это был замечательный опыт для меня. Находясь с ней вместе, я почувствовал, будто моя жизнь поднялась на ступеньку верх. Когда закончилась третья партия — и третью партию она, конечно же, тоже выиграла — рана на моей руке слегка разболелась, и мы решили остановиться.
— Извини. Не надо было заставлять тебя играть... — сказала Хацуми с неподдельным беспокойством.
— Да ничего страшного. Рана-то пустяковая. Да и здорово было, — сказал я.
Когда мы уходили, хозяйка биллиардной, сухощавая женщина средних лет, сказала:
— Да у вас талант, девушка.
— Спасибо, — сказала Хацуми, улыбаясь. Затем она расплатилась.
— Больно? — спросила у меня Хацуми, когда мы вышли.
— Да не особенно, — сказал я.
— А если рана открылась?
— Да все нормально будет.
— Да нет, пошли-ка ко мне. Я посмотрю твою рану. Все рано повязку сменить надо, — сказала Хацуми. — У меня дома и бинты есть, и лекарства. Да и отсюда недалеко.
Я сказал, что не стоит, так как все не настолько серьезно, чтобы так переживать, но она упорно твердила, что надо посмотреть, не открылась ли рана.
— Или тебе неприятно со мной находиться? Может, тебе не терпится домой вернуться? — шутливо спросила Хацуми.
— Вот уж нет, — сказал я.
— Тогда не упрямься и пошли ко мне, тут пешком два шага.
До дома Хацуми на Эбису от Сибуя было пятнадцать минут пешего ходу. Квартира ее была не сказать чтобы шикарная, но довольно приличная, и там были и маленькое лобби, и лифт. Хацуми усадила меня за стол на кухне и сходила переодеться в комнату сбоку. Теперь на ней были толстовка с надписью «Prinston University» и джинсы, а симпатично поблескивавших до этого сережек видно не было.
Она принесла откуда-то аптечку, разбинтовала на столе мою руку, убедилась, что рана не разошлась, продезинфицировала рану и снова наложила чистые бинты. Делала она все довольно искусно.
Где ты стольким вещам научилась? — спросил я.
— Я когда-то в добровольной организации этим занималась. Там всему научилась, медпомощь и все такое, — сказала Хацуми.
Закончив перевязку, она принесла из холодильника две банки пива. Она выпила полбанки, я полторы. Затем Хацуми показала мне фотографию младшекурсниц из одного с ней клуба. Там действительно было несколько симпатичных девушек.
— Если захочешь подругу завести, скажи. Познакомлю мигом.
— Так и сделаю.
— Ты меня за сводню, наверное, считаешь, скажи честно?
— Есть немного, — честно ответил я и засмеялся. Хацуми тоже засмеялась. Смеяться ей очень шло.
— Что ты обо всем думаешь? Про нас с Нагасавой.
— В каком смысле, что я думаю?
— Как мне быть дальше?
— А что толку от моих слов? — сказал я, потягивая пиво, охлажденное ровно настолько, чтобы приятно было пить.
— Ничего страшного. Скажи, что ты думаешь.
— Я бы на твоем месте с ним расстался. А потом нашел бы кого-нибудь, мыслящего более душевно, и зажил бы с ним счастливо. Как бы ни стараться видеть в нем только хорошие стороны, встречаясь с ним, счастья достигнуть невозможно. Он живет не для того, чтобы стать счастливым или сделать счастливым кого-то. Когда с ним находишься вместе, с ума начинаешь сходить. На мой взгляд то, что ты с ним встречаешься уже три года, это само по себе чудо. Мне он, конечно, тоже по-своему нравится. Он интересный человек, и я считаю, что есть в нем и прекрасные стороны. У него есть способности и сила, за которыми таким, как я, и не угнаться никогда. И все-таки то, как он мыслит и как он живет, это ненормально. Когда я с ним говорю, у меня иногда такое чувство становится, будто я все время на одном месте кручусь и барахтаюсь. Хоть он и живет точно так же, как я, но он все равно поднимается все вверх и вверх, а я так и барахтаюсь на месте. И от этого ужасная пустота ощущается. Короче, сама система совсем другая. Ты понимаешь?
— Я понимаю, — сказала Хацуми и достала из холодильника еще пива.
— К тому же, когда он поступит в МИД, и обучение внутри страны у него закончится, что если ему тогда надолго за границу придется уехать? Что ты тогда будешь делать? До конца будешь ждать? Он ведь, по-моему, ни на ком жениться не хочет.
— Я тоже знаю.
— Больше мне тогда сказать нечего.
— Угу, — кивнула Хацуми.
Я медленно наполнил стакан пивом и стал пить.
— Я с тобой когда в биллиард играл, вдруг подумал, — сказал я. — У меня ни братьев, ни сестер ведь не было, я единственным ребенком рос, но никогда мне ни одиноко не было, ни брата или сестру никогда иметь не хотелось. Казалось, что и одному неплохо. Но когда мы только что в биллиард играли, вдруг подумал, вот хорошо бы у меня такая сестра была, как ты. Чтобы и умная была, и красивая, чтобы ей платье цвета «midnight blue» хорошо шло и сережки золотые, и чтобы в биллиард играть умела.
Радостно улыбаясь, Хацуми посмотрела мне в лицо.
— По крайней мере из того, что я за этот год от других слышала, от твоих слов мне радостней всего. Честно.
— Поэтому мне тоже хочется, чтобы ты была счастлива, — сказал я, чувствуя, что краснею. — Но вот ведь странно. С кем угодно, кажется, ты могла бы быть счастлива, но почему ты так привязана к такому, как Нагасава?
— Это, наверное, та ситуация, когда никакого выхода нет. Сама с этим ничего поделать не могу. Как сказал бы Нагасава: «Сама виновата, я тут ни при чем».
— Да уж, он бы так и сказал, — согласился я.
— Понимаешь, Ватанабэ... Я не такая уж умная. Я наивная и упрямая женщина. Ни системы, ни кто виноват, меня не касается. Мне достаточно выйти замуж, каждую ночь спать в объятиях хорошего человека и родить от него ребенка. Вот и все. Вот и все, чего я хочу.
— А то, чего он добивается, это совсем другое.
— Но люди ведь меняются, разве нет? — сказала Хацуми.
— В смысле, когда в общество выходят, с жизненными трудностями сталкиваются, страдают, взрослеют?
— Ну да. Кто знает, может быть, вдали от меня его чувства ко мне изменятся?
— Так можно об обычных людях рассуждать, — сказал я. — С обычным человеком, может быть, так бы оно и было. Но он ведь другой. У него такие сильные убеждения, каких мы себе представить не можем, и он их изо дня в день все усиливает. Если где-то ему достается, он от этого старается стать еще сильнее. Чем кому-то спину показать, он скорее слизняка готов проглотить. Чего ты вообще можешь ожидать от такого человека?
— И все-таки, Ватанабэ, сейчас мне ничего не остается, кроме как ждать, — сказала Хацуми, подперев подбородок двуми руками, поставив локти на стол.
— Ты настолько любишь Нагасаву?
— Люблю, — не колеблясь ответила она.
— Э-хе, — вздохнул я. Затем допил пиво. — Когда настолько кого-то любишь, что можешь так уверенно об этом сказать, это здорово.
— Я просто наивная и упрямая женщина, — опять сказала Хацуми. — Еще пиво будешь?
— Да нет, хватит уже. Пора идти потихоньку. Спасибо тебе и за повязку, и за пиво.
Я встал и обулся в прихожей. В это время зазвонил телефон. Хацуми посмотрела на меня, потом на телефон, потом опять на меня. Сказав: «Пока», я открыл дверь и вышел. Когда дверь тихонько закрывалась, мне в глаза бросился облик Хацуми, поднимающей трубку телефона. Это был последний раз, когда я ее видел.
Когда я вернулся в общежитие, было пол-двенадцатого. Я направился прямиком в комнату Нагасавы и постучал. Я постучал раз десять, пока до меня наконец дошло, что сегодня суббота.
На ночь с субботы на воскресенье Нагасава каждую неделю получал разрешение не ночевать в общежитии под предлогом того, что идет спать к родственникам.
Я вернулся в комнату, развязал галстук, снял куртку и брюки и повесил их на вешалку, переоделся в пижаму и почистил зубы. Затем я вспомнил, что завтра же снова воскресенье. Чувство было такое, словно воскресенье наступало с интервалом дня в три. А еще через два воскресенья мне исполнится двадцать лет. Я завалился в постель и погрузился в мрачные мысли, глядя на календарь на стене.
Утром в воскресенье я, как обычно, сел за стол и стал писать письмо Наоко. Я пил кофе из большой кружки, слушал старую пластинку Майлза Дэйвиса и писал длинное письмо.
За окном шел мелкий дождь, и в комнате было холодно, как в аквариуме. От свитера, который я только что вытащил из ящика с одеждой, пахло средством от моли. В верхней части окна на стекле неподвижно сидела жирная муха. Ветра, похоже, не было, так что флаг Японии безвольно свисал, обмотавшись вокруг флагштока, не шевелясь, точно полы тог древнеримских сенаторов. Неизвестно откуда взявшаяся тощая рыжая собачонка тщедушного вида бегала по лужайке и обнюхивала подряд все цветы, тыкаясь в них носом. Я никак не мог понять, чего ради собака бегает и нюхает цветы в такой дождливый день.
Сидя за столом, я писал письмо, а когда перевязанная рука начинала болеть, смотрел на поливаемую дождем лужайку.
Сперва я написал, что сильно порезал руку на работе в магазине пластинок, а потом написал о том, что в субботу вечером Нагасава, Хацуми и я втроем устроили нечто вроде банкета в честь успешной сдачи Нагасавой экзамена на звание дипломата. Я рассказал ей, какой это был ресторан и какие блюда там подавали. Я написал о том, что еда была отличной, но ситуация по ходу дела сложилась несколько странная.
Я поколебался, писать ли о Кидзуки в связи с нашим с Хацуми походом в биллиардную, но в итоге решил все-таки написать. Я почувствовал, что написать об этом необходимо.
"Я отчетливо помню последний шар, который Кидзуки забил в тот день — в день, когда он умер. Это был довольно трудный шар, и бить надо было от борта, и я и подумать не мог, что он его забьет.
Было это, наверное, совпадение, но шар пошел по точной траектории, и белый шар слегка ударился о красный, так что даже звука никакого не раздалось, и в итоге этот удар оказался последним в нашей партии. Это было так чисто и впечатляюще, что и сейчас оно у меня как перед глазами. И после этого почти два с половиной года я в биллиард не играл.
Но в тот вечер, когда я играл в биллиард с Хацуми, я до конца первой партии не вспоминал о Кидзуки, и для меня это было немалым шоком. Еще бы, ведь я после его смерти думал, что буду вспоминать о нем каждый раз, когда буду играть в биллиард. И все же я даже не вспомнил о нем до самого момента, когда после партии стал пить колу из автомата. А вспомнил я про Кидзуки потому, что в биллиардной, куда мы с ним часто ходили, тоже был автомат с колой.
Оттого, что я не вспомнил о Кидзуки, у меня появилось ощущение, будто я совершил что-то скверное по отношению к нему. Тогда у меня было такое чувство, словно я его предал.
Однако, вернувшись в общежитие, я подумал так. С тех пор прошло уже два с половиной года. Но ему ведь еще все те же семнадцать лет. И все же это не значит, что воспоминания о нем во мне стали менее яркими. То, что принесла его смерть, все еще отчетливо хранится во мне, и что-то из этого стало даже отчетливее, чем было тогда.
Вот что я хотел бы сказать. Мне уже почти двадцать, и что-то из того, что было общего у нас с Кидзуки в семнадцать и восемнадцать лет, уже исчезло, и как ни вздыхай, больше оно не вернется. Больше этого я объяснить не могу, но верю, что ты сможешь понять то, что я чувствую и хочу сказать. Также я думаю, что кроме тебя этого никто больше не поймет.
Я еще больше думаю о тебе, чем думал до сих пор. Сегодня идет дождь. Дождь в воскресенье меня немного раздражает. Когда идет дождь, я не могу стирать, а значит, не могу и погладить белье. Ни погулять, ни на крыше поторчать. Все, что я могу сейчас делать, это сидя за столом слушать по несколько раз «Kind of Blue», поставив проигрыватель на повтор, да глядеть на поливаемую дождем территорию.
Как я тебе писал до этого, я не завожу пружину по воскресеньям. Из-за этого письмо вышло черезчур длинное. Буду уже заканчивать. Потом надо будет пойти в столовую пообедать. Пока."
Глава 9
Люблю тебя, как весенний медвежонок
На лекции на следующий день Мидори опять не показалась. Я терялся в догадках, что могло случиться. С тех пор, как она звонила мне в последний раз, прошло уже десять дней. Я хотел уже позвонить к ней домой, но вспомнил, как она сказала, что позвонит сама, и передумал.
В четверг той недели я столкнулся в столовой с Нагасавой. Он пришел с подносом с едой в руках, сел рядом со мной и сказал, что извиняется за все, что в тот раз произошло.
— Да все в порядке, уж я-то поел на славу, — сказал я. — Банкет, правда, получился, что ни говори, странноватый.
— Да не говори, — сказал он.
Некоторое время мы продолжали есть молча.
— Мы с Хацуми помирились, — сказал он.
— Правильно, — сказал я.
— Я и тебе, кажись, лишнего наговорил?
— Чего это с тобой, раскаиваться никак вздумал? Нездоровится тебе, что ли?
— Очень может быть, — сказал он и пару раз чуть заметно кивнул. — Хацуми говорит, ты ей со мной расстаться советовал?
— Само собой.
— Оно и правильно.
— Она очень хороший человек, — безразлично сказал я, поглощая соевый бульон.
— Я знаю, — сказал Нагасава, вздыхая. — Настолько хорошая, что для меня, пожалуй, даже слишком.
Когда зажужжал зуммер, оповещающий о том, что мне кто-то звонит, я спал, как убитый. У меня тогда был что называется самый сон. Поэтому я никак не мог сообразить, что к чему. Ощущение было такое, будто пока я спал, моя голова погрузилась в воду, и мозги размокли.
Взглянув на часы, я увидел, что была четверть седьмого, но было это утро или день, определить было невозможно. Невозможно было даже вспомнить, какой сегодня день недели. Я выглянул в окно и увидел, что флаг на флагштоке поднят не был. Из этого я заключил, что время сейчас несколько более позднее, чем шесть часов пополудни. Видимо, поднятие государственного флага тоже весьма полезная вещь.
— Ватанабэ, ты сейчас свободен? — спросила Мидори.
— Сегодня какой день недели?
— Пятница.
— Сейчас вечер?
— Само собой. Вот ты странный. Вечер сейчас, э-э, шесть часов восемнадцать минут.
Все-таки вечер, подумал я. Ну да, я же заснул, пока читал книгу, лежа на кровати. Пятница — я быстро прикинул. В пятницу вечером работы нет.
— Время есть. Ты где сейчас?
— Станция Уэно. Я сейчас на Синдзюку поеду, давай там встретимся?
Мы договорились о месте и времени встречи, и я повесил трубку.
Когда я приехал в DUG, Мидори уже сидела в самом конце стойки бара и пила. На ней под белым мятым мужским плащом со стоячим воротником были тонкий желтого цвета свитер и синие джинсы. На запястье у нее было два браслета.
— Чего пьем?
— «Tom Collins» (джин, лимонный сок, сахар и содовая), — сказала Мидори.
Я заказал виски с содовой и лишь тогда заметил большую сумку у ее ног.
— Я путешествовала. Только возвращаюсь, — сказала она.
— Куда ездила?
— Нара и Аомори.
— За один раз? — пораженно спросил я.
— Ну прям, какая бы я ни была необыкновенная, как я за раз в Нара и Аомори съезжу? По отдельности съездила. За два раза. В Нара с парнем моим, в Аомори одна смоталась.
Я отпил глоток виски с содовой и поджег сигарету во рту у Мидори.
— Намучалась? Похороны и все такое.
— Да похороны — дело нехитрое. Мы к этому привычные. Оделся в черное да сиди себе с серьезной рожей, а люди вокруг все как надо сделают. Родственник наш да соседи сами и выпивку купили, и суси приготовили, и утешили, и поплакали, и потрепались, и вещи покойного разделили, как захотели, все просто. Тот же пикник. Сравнить с тем, как я мучалась каждый день, за больным ухаживала, так пикник и только. Намучались, как только могли, уже и слез никаких не осталось, что у сестры, что у меня. Сил никаких нет и даже плакать не можем, честное слово. А окружающие это видят и возмущаются, какие в этой семье дочери бессердечные, ни слезинки не прольют. А мы тогда назло тем более не плачем. Можно и притвориться, что плачешь, ничего сложного, но мы так ни за что не сделаем. Злость потому что берет. Все только и ждут, что мы плакать будем, так что мы тем более не плачем. Мы с сестрой в этом сходимся. Хоть у нас характеры и совсем разные.
Мидори подозвала официанта, позвякивая браслетами, и заказала еще «Tom Collins» и блюдце фисташек.
— Как похороны закончились, и все разошлись, мы с сестрой вдвоем до утра «Масамунэ» пили. Где-то полторы больших бутылки. Всех вокруг ругали, на чем свет стоит. Вот он дегенерат, дерьмо собачье, пес паршивый, свинья, лицемер, жулик, так и трещали до конца. И полегчало ведь.
— Да уж наверное.
— Потом напились, завалились в постель и заснули без задних ног. По телефону кто-то звонит, а мы ноль внимания и сопим себе дальше. Потом как проснулись, суси на двоих заказали, посоветовались и решили. Закроем на какое-то время магазин и будем делать то, что хотим. До сих пор мы так упирались, уж это-то мы можем себе позволить? Так что сестра решила со своим пожить спокойно, а я со своим решила на три дня с двумя ночевками съездить куда-нибудь.
Сказав это, Мидори на некоторое время замолчала и почесала край уха.
— Ты извини, что я грубо так говорю.
— Да ерунда. Вот почему ты в Нара, значит, поехала.
— Ну да, мне всегда Нара нравилась.
— Оторвались там?
— Не-а, ни разу, — сказала она и вздохнула. — Не успели в гостиницу приехать и чемоданы бросить, у меня месячные начались сразу.
Я не удержался от смеха.
— И ничего смешного! На неделю раньше начались, прикинь! Я чуть не расплакалась, честное слово. Он тоже злится, аж воет... Его разозлить легко очень. А что я сделаю? Я же не специально. А у меня эти дела к тому же обильные очень. И боли сильные. Мне первые дня два вообще ничего не хочется делать. Мы, когда такое дело, встречаться не будем, ладно?
— Да я бы и рад, а как я об этом узнаю? — спросил я.
— А я тогда как у меня месячные начнутся, первые дня два или три красную шапку носить буду. Тогда ведь понятно будет? — сказала Мидори, смеясь. — Как увидишь меня в красной шапке, даже если на улице встретишь, делай вид, что не узнал, и смывайся.
— Вот лучше бы все женщины в мире так и делали, — сказал я. — Ну и чем вы в Нара занимались?
— А что было делать, с оленями поигрались, туда-сюда походили да вернулись, ужас какой-то, честное слово. Поссорились с ним и до сих пор после этого больше не виделись. Ну, вернулась потом в Токио, дня два или три дурака поваляла да решила съездить куда-нибудь спокойно одна и поехала в Аомори. У меня друзья есть в Хиросаки, так я на пару дней у них остановилась, а потом в Симогита съездила и в Таппи. Хорошие там места очень. Я как-то один раз к карте того района комментарии писала. Ты в тех местах бывал?
Я ответил, что не бывал.
— Знаешь, — Мидори отпила глоток «Tom Collins» и почистила фисташку, — пока одна каталась, все время про тебя думала. Хотелось, чтобы ты рядом со мной был.
— Почему?
— Почему? — переспросила Мидори и посмотрела на меня так, точно глядя в пустоту. — В каком смысле, почему?
— Почему меня, говорю, вспоминала?
— Потому что нравишься ты мне, почему же еще? Какая еще причина может быть? Кому же хочется, чтобы рядом человек был, который не нравится?
— Но у тебя же парень есть, с какой стати тебе обо мне думать? — сказал я, медленно попивая виски с содовой.
— Раз парень есть, то что, и вспомнить тебя нельзя?
— Ну я же не в этом смысле...
— Слушай, Ватанабэ, — сказала Мидори, тыкая в мою сторону большим пальцем. — Я тебя предупреждаю, у меня сейчас внутри за месяц всякой всячины накопилось, и все перепуталось и бурлит по-страшному. Так что ты, пожалуйста, больше меня не грузи. А иначе я прямо здесь разреветься могу, а я если плакать начну, то всю ночь реву. Или ты не против? Я как зверь плачу, окружающее все не воспринимаю, честное слово.
Я кивнул и больше ничего говорить не стал. Потом заказал второй виски с содовой и стал есть фисташки. Трясся шейкер, сталкивались друг с другом стаканы, гремел извлекаемый из аппарата лед, а за всем этим пела старую песню про любовь Сара Воган (Sarah (Lois) Vaughan).
— Да у нас с ним и отношения ухудшились после той ерунды с тампоном, — сказала Мидори.
— Что еще за ерунда с тампоном?
— Ну, месяц назад где-то пили как-то я, он и его друзья, человек пять или шесть. И я рассказала, как в соседнем доме женщина чихнула, а у нее в этот момент тампон выскочил. Смешно ведь?
— Смешно, — согласился я, смеясь.
|
The script ran 0.017 seconds.