Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Василий Шукшин - Рассказы [1958-1974]
Известность произведения: Высокая
Метки: prose_classic, prose_contemporary, prose_su_classics, Рассказ, Сборник, Юмор

Аннотация. В эту книгу талантливейшего русского писателя, актера и сценариста Василия Макаровича Шукшина вошли следующие рассказы: «Чередниченко и цирк», «Приезжий», «В профиль и анфас», «Беседы при ясной луне», «Критики», «Заревой дождь», «Горе», «Хозяин бани и огорода», «Космос, нервная система и шмат сала», «Крепкий мужик», «Мастер», «Материнское сердце», «Мой зять украл машину дров», «Одни», «Осенью», «Срезал», «Солнце, старик и девушка», «Степка», «Сураз», «Упорный», «Вянет, пропадает», «Верую!», «Волки!», «Жена мужа в Париж провожала», «Алеша Бесконвойный».

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 

– Кого ты опять? – спросила жена Филиппа, высокая старуха с мужскими руками и с мужским басовитым голосом. – Бомбят! – Филипп кивнул на репродуктор. – Кого бомбят? – Вьетнамцев-то. Старуха не одобряла в муже его увлечение политикой, больше того, это дурацкое увлечение раздражало ее. Бывало, что они всерьез ругались из-за политики, но сейчас старухе не хотелось ругаться – некогда, она собиралась на базар. Филипп, строгий, сосредоточенный, оделся потеплее и пошел к парому. Паромщиком он давно, с войны. Его ранило в голову, в наклон работать – плотничать – он больше не мог, он пошел паромщиком. Был конец сентября, дуло после дождей, наносило мразь и холод. Под ногами чавкало. Из репродуктора у сельмага звучала физзарядка, ветер трепал обрывки музыки и бодрого московского голоса. Свинячий визг по селу и крик петухов был устойчивей, пронзительней. Встречные односельчане здоровались с Филиппом кивком головы и поспешали дальше – к сельмагу за хлебом или к автобусу, тоже на базар торопились. Филипп привык утрами проделывать этот путь – от дома до парома, совершал его бездумно. То есть он думал о чем-нибудь, но никак не о пароме или о том, например, кого он будет переправлять целый день. Тут все понятно. Он сейчас думал, как унять этих американцев с войной. Он удивлялся, но никого не спрашивал: почему их не двинут нашими ракетами? Можно же за пару дней все решить. Филипп смолоду был очень активен. Активно включился в новую жизнь, активничал с колхозами… Не раскулачивал, правда, но спорил и кричал много – убеждал недоверчивых, волновался. Партийцем он тоже не был, как-то об этом ни разу не зашел разговор с ответственными товарищами, но зато ответственные никогда без Филиппа не обходились: он им от души помогал. Он втайне гордился, что без него никак не могут обойтись. Нравилось накануне выборов, например, обсуждать в сельсовете с приезжими товарищами, как лучше провести выборы: кому доставить урну домой, а кто и сам придет, только надо сбегать утром напомнить… А были и такие, что начинали артачиться: "Они мне коня много давали – я просил за дровами?.." Филипп прямо в изумление приходил от таких слов. "Да ты что, Егор,– говорил он мужику,– да рази можно сравнивать?! Вот дак раз! Тут политическое дело, а ты с каким-то конем: спутал телятину с…" И носился по селу, доказывал. И ему тоже доказывали, с ним охотно спорили, не обижались на него, а говорили: "Ты им скажи там…" Филипп чувствовал важность момента, волновался, переживал. "Ну народ! – думал он, весь объятый заботами большого дела. – Обормоты дремучие". С годами активность Филиппа слабела, и тут его в голову-то шваркнуло – не по силам стало активничать и волноваться. Но он по-прежнему все общественные вопросы принимал близко к сердцу, беспокоился. На реке ветер похаживал добрый. Стегал и толкался… Канаты гудели. Но хоть выглянуло солнышко, и то хорошо. Филипп сплавал туда-сюда, перевез самых нетерпеливых, дальше пошло легче, без нервов. И Филипп наладился было опять думать про американцев, но тут подъехала свадьба… Такая – нынешняя: на легковых, с лентами, с шарами. В деревне теперь тоже завели такую моду. Подъехали три машины… Свадьба выгрузилась на берегу, шумная, чуть хмельная… весьма и весьма показушная, хвастливая. Хоть и мода – на машинах-то, с лентами-то,– но еще редко, еще не все могли достать машины. Филипп с интересом смотрел на свадьбу. Людей этих он не знал – нездешние, в гости куда-то едут. Очень выламывался один дядя в шляпе… Похоже, что это он добыл машины. Ему все хотелось, чтоб получился размах, удаль. Заставил баяниста играть на пароме, первый пустился в пляс – покрикивал, дробил ногами, смотрел орлом. Только на него-то и смотреть было неловко, стыдно. Стыдно было жениху с невестой – они трезвее других, совестливее. Уж он кобенился-кобенился, этот дядя в шляпе, никого не заразил своим деланным весельем, устал… Паром переплыл, машины съехали, и свадьба укатила дальше. А Филипп стал думать про свою жизнь. Вот как у него случилось в молодости с женитьбой. Была в их селе девка Марья Ермилова, красавица, Круглоликая, румяная, приветливая… Загляденье. О такой невесте можно только мечтать на полатях. Филипп очень любил ее, и Марья тоже его любила – дело шло к свадьбе, Но связался Филипп с комсомольцами… И опять же: сам комсомольцем не был, но кричал и ниспровергал все наравне с ними. Нравилось Филиппу, что комсомольцы восстали против стариков сельских, против их засилья. Было такое дело: поднялся весь молодой сознательный народ против церковных браков. Неслыханное творилось… Старики ничего сделать не могут, злятся, хватаются за бичи – хоть бичами, да исправить молокососов, но только хуже толкают их к упорству. Веселое было время. Филипп, конечно, тут как тут: тоже против веньчанья, А Марья – нет, не против: у Марьи мать с отцом крепкие, да и сама она окончательно выпряглась из передовых рядов: хочет венчаться. Филипп очутился в тяжелом положении. Он уговаривал Марью всячески (он говорить был мастер, за это, наверно, и любила его Марья – искусство, редкое на селе), убеждал, сокрушал темноту деревенскую, читал ей статьи разные, фельетоны, зубоскалил с болью в сердце… Марья ни в какую: венчаться, и все. Теперь, оглядываясь на свою жизнь, Филипп знал, что тогда он непоправимо сглупил. Расстались они с Марьей, Филипп не изменился потом, никогда не жалел и теперь не жалеет, что посильно, как мог участвовал в переустройстве жизни, а Марью жалел. Всю жизнь сердце кровью плакало и болело. Не было дня, чтобы он не вспомнил Марью. Попервости было так тяжко, что хотел руки на себя наложить. И с годами боль не ушла. Уже была семья – по правилам гражданского брака – детишки были… А болело и болело по Марье сердце. Жена его, Фекла Кузовникова, когда обнаружила у Филиппа эту его постоянную печаль, возненавидела Филиппа. И эта глубокая тихая ненависть тоже стала жить в ней постоянно. Филипп не ненавидел Феклу, нет… Но вот на войне, например, когда говорили: "Вы защищаете ваших матерей, жен…", Филипп вместо Феклы видел мысленно Марью. И если бы случилось погибнуть, то и погиб бы он с мыслью о Марье. Боль не ушла с годами, но, конечно, не жгла так, как жгла первые женатые годы. Между прочим, он тогда и говорить стал меньше. Активничал по-прежнему, говорил, потому что надо было убеждать людей, но все как будто вылезал из своей большой горькой думы. Задумается-задумается, потом спохватится – и опять вразумлять людей, опять раскрывать им глаза на новое, небывалое. А Марья тогда… Марью тогда увезли из села. Зазнал ее какой-то (не какой-то, Филипп потом с ним много раз встречался) богатый парень из Краюшкина, приехали, сосватали и увезли. Конечно, венчались. Филипп спустя год спросил у Павла, мужа Марьи: "Не совестно было? В церкву-то поперся…" На что Павел сделал вид, что удивился, потом сказал: "А чего мне совестно-то должно быть?" – "Старикам-то поддался". – "Я не поддался, – сказал Павел, – я сам хотел венчаться".– "Вот я и спрашиваю,– растерялся Филипп,– не совестно? Старикам уж простительно, а вы-то?.. Мы же так никогда из темноты не вылезем". На это Павел заматерился. Сказал: "Пошли вы!.." И не стал больше разговаривать. Но что заметил Филипп: при встречах с ним Павел смотрел на него с какой-то затаенной злостью, с болью даже, как если бы хотел что-то понять и никак понять не мог. Дошел слух, что живут они с Марьей неважно, что Марья тоскует, Филиппу этого только не хватало: запил даже от нахлынувшей новой боли, но потом пить бросил и жил так – носил постоянно в себе эту боль-змею, и кусала она его и кусала, но притерпелся. Такие-то невеселые мысли вызвала к жизни эта свадьба на машинах. С этими мыслями Филипп еще поплавал туда-сюда, подумал, что надо, пожалуй, выпить в обед стакан водки – ветер пронизывал до костей и душа чего-то заскулила. Заныла, прямо затревожилась. "Раза два еще сплаваю и пойду на обед",– решил Филипп. Подплывая к чужому берегу (у Филиппа был свой берег, где его родное село, и чужой), он увидел крытую машину и кучку людей около машины. Опытный глаз Филиппа сразу угадал, что это за машина и кого она везет в кузове: покойника. Люди возят покойников одинаково: у парома всегда вылезут из кузова, от гроба, и так как-то стоят и смотрят на реку, и молчат, что сразу все ясно. "Кого же это? – подумал Филипп, вглядываясь в людей. – Из какой-нибудь деревни, что вверх по реке, потому что не слышно было, чтобы кто-то поблизости помер. Только почему же – откуда-то везут? Не дома, что ли, помер, а домой хоронить везут?" Когда паром подплыл ближе к берегу, Филипп узнал в одном из стоящих у машины Павла, Марьиного мужа. И вдруг Филипп понял, кого везут… Марью везут. Вспомнил, что в начале лета Марья ехала к дочери в город. Они поговорили с Филиппом, пока плыли. Марья сказала, что у дочери в городе родился ребенок, надо помочь пока. Поговорили тогда хорошо. Марья рассказала, что живут они ничего, хорошо, дети (трое) все пристроились, сама она получает пенсию. Павел тоже получает пенсию, но еще работает, столярничает помаленьку на дому. Скота много не держат, но так-то все есть… Индюшек наладилась держать. Дом вот перебрали в прошлом году: сыновья приезжали, помогли. Филипп тоже рассказал, что тоже все хорошо пока, пенсию тоже получает, здоровьишком пока не жалуется, хотя к погоде голова побаливает. А Марья сказала, что у нее сердце чего-то.,. Мается сердцем. То ничего-ничего, а то как сожмет, сдавит… Ночью бывает: как заломит-заломит, хоть плачь. И вот, видно, конец Марье… Филипп как узнал Павла, так ахнул про себя. В жар кинуло, Паром стукнулся о шаткий припоромок (причал). Вдели цепи с парома в кольца припоромка, заклячили ломиками… Крытая машина пробовала уже передними колесами бревна припоромка, бревна хлябали, трещали, скрипели… Филипп как завороженный стоял у своего весла, смотрел на машину. Господи, господи, Марью везут, Марью… Филиппу полагалось показать шоферу, как ставить на пароме машину, потому что сзади еще заруливали две, но он как прирос к месту, все смотрел на машину, на кузов. – Где ставить-то?! – крикнул шофер. – А? – Где ставить-то? – Да ставь…– Филипп неопределенно махнул рукой. Все же никак он не мог целиком осознать, что везут мертвую Марью… Мысли вихлялись в голове, не собирались воедино, в скорбный круг. То он вспоминал Марью, как она рассказывала ему вот тут, на пароме, что живут они хорошо… То молодой ее видел, как она… Господи, господи… Марья… Да ты ли это? Филипп отодрал наконец ноги с места, подошел к Павлу. Павла жизнь скособочила. Лицо еще свежее, глаза умные, ясные, а осанки никакой. И в глазах умных большая спокойная грусть. – Что, Павел?..-спросил Филипп. Павел мельком глянул на него, не понял вроде, о чем его спросили, опять стал смотреть вниз, в доски парома. Филиппу неловко было еще спрашивать… Он вернулся опять к веслу. А когда шел, то обошел крытую машину с задка кузова, заглянул туда – гроб. И открыто заболело сердце, и мысли собрались воедино: да, Марья. Поплыли. Филипп машинально водил рулевым веслом и все думал: "Марьюшка, Марья…" Самый дорогой человек плывет с ним последний раз… Все эти тридцать лет, как он паромщиком, он наперечет знал, сколько раз Марья переплывала на пароме. В основном все к детям ездила в город; то они учились там, то устраивались, то когда у них детишки пошли… И вот-нету Марьи. Паром подвалил к этому берегу. Опять зазвякали цепи, взвыли моторы… Филипп опять стоял у весла и смотрел на крытую машину. Непостижимо… Никогда в своей жизни он не подумал: что, если Марья умрет? Ни разу так не подумал. Вот уж к чему не готов был, к ее смерти. Когда крытая машина стала съезжать с парома, Филипп ощутил нестерпимую боль в груди. Охватило беспокойство: что-то он должет сделать! Ведь увезут сейчас. Совсем. Ведь нельзя же так: проводил глазами, и все. Как же быть? И беспокойство все больше овладевало им, а он не трогался с места, и от этого становилось вовсе не по себе. "Да проститься же надо было!..– понял он, когда крытая машина взбиралась уже на взвоз.– Хоть проститься-то!.. Хоть посмотреть-то последний раз. Гроб-то еще не заколочен, посмотреть-то можно же!" И почудилось Филиппу, что эти люди, которые провезли мимо него Марью, что они не должны так сделать – провезти, и все. Ведь если чье это горе, так больше всего – его горе, В гробу-то Марья. Куда же они ее?.. И опрокинулось на Филиппа все не изжитое жизнью, не истребленное временем, незабытое, дорогое до боли… Вся жизнь долгая стояла перед лицом – самое главное, самое нужное, чем он жив был… Он не замечал, что плачет. Смотрел вслед чудовищной машине, где гроб… Машина поднялась на взвоз и уехала в улицу, скрылась. Вот теперь жизнь пойдет как-то иначе: он привык, что на земле есть Марья. Трудно бывало, тяжко – он вспоминал Марью и не знал сиротства. Как же теперь-то будет? Господи, пустота какая, боль какая! Филипп быстро сошел с парома: последняя машина, только что съехавшая, замешкалась чего-то… Филипп подошел к шоферу. – Догони-ка крытую… с гробом, – попросил он, залезая в кабину. – А чего?.. Зачем? – Надо. Шофер посмотрел на Филиппа, ничего больше не спросил, поехали, Пока ехали по селу, шофер несколько раз присматривался сбоку к Филиппу. – Это краюшкинские, что ли? – спросил он, кивнув на крытую машину впереди. Филипп молча кивнул. – Родня, что ли? – еще спросил шофер. Филипп ничего на это не сказал. Он опять смотрел во все глаза на крытый кузов. Отсюда виден был гроб посередке кузова… Люди, которые сидели по бокам кузова, вдруг опять показались Филиппу чуждыми – и ему, и этому гробу. С какой стати они-то там? Ведь в гробу Марья. – Обогнать, что ли? – спросил шофер. – Обгони… И ссади меня. Обогнали фургон… Филипп вылез из кабины и поднял руку. И сердце запрыгало, как будто тут сейчас должно что-то случиться такое, что всем, и Филиппу тоже, станет ясно: кто такая ему была Марья. Не знал он, что случится, не знал, какие слова скажет, когда машина с гробом остановится… Так хотелось посмотреть Марью, так это нужно было, важно. Нельзя же, чтобы она так и уехала, ведь и у него тоже жизнь прошла, и тоже никого не будет теперь… Машина остановилась. Филипп зашел сзади… Взялся за борт руками и полез по железной этой короткой лесенке, которая внизу кузова. – Павел…– сказал он просительно и сам не узнал своего голоса: так просительно он не собирался говорить. – Дай я попрощаюсь с ней… Открой, хоть гляну. Павел вдруг резко встал и шагнул к нему… Филипп успел близко увидеть его лицо… Изменившееся лицо, глаза, в которых давеча стояла грусть, теперь они вдруг сделались злые… – Иди отсюда! – негромко, жестоко сказал Павел. И толкнул Филиппа в грудь. Филипп не ждал этого, чуть не упал, удержался, вцепившись в кузов.Иди!..– закричал Павел, И еще толкнул, и еще – да сильно толкал. Филипп изо всех сил держался за кузов, смотрел на Павла, не узнавал его. И ничего не понимал. Срезал К старухе Агафье Журавлевой приехал сын Константин Иванович. С женой и дочерью. Попроведовать, отдохнуть. Деревня Новая – небольшая деревня, а Константин Иванович еще на такси прикатил, и они еще всем семейством долго вытаскивали чемоданы из багажника… Сразу вся деревня узнала: к Агафье приехал сын с семьей, средний, Костя, богатый, ученый. К вечеру узнали подробности: он сам – кандидат, жена – тоже кандидат, дочь – школьница. Агафье привезли электрический самовар, цветастый халат и деревянные ложки. Вечером же у Глеба Капустина на крыльце собрались мужики. Ждали Глеба. Про Глеба надо сказать, чтобы понять, почему у него на крыльце собрались мужики и чего они ждали. Глеб Капустин – толстогубый, белобрысый мужик сорока лет, начитанный и ехидный. Как-то так получилось, что из деревни Новой, хоть она небольшая, много вышло знатных людей: один полковник, два летчика, врач, корреспондент… И вот теперь Журавлев – кандидат. И как-то так повелось, что, когда знатные приезжали в деревню на побывку, когда к знатному земляку в избу набивался вечером народ – слушали какие-нибудь дивные истории или сами рассказывали про себя, если земляк интересовался,– тогда-то Глеб Капустин приходил и срезал знатного гостя. Многие этим были недовольны, но многие, мужики особенно, просто ждали, когда Глеб Капустин срежет знатного. Даже не то что ждали, а шли раньше к Глебу, а потом уж – вместе – к гостю. Прямо как на спектакль ходили. В прошлом году Глеб срезал полковника – с блеском, красиво. Заговорили о войне 1812 года… Выяснилось, полковник не знает, кто велел поджечь Москву. То есть он знал, что какой-то граф но фамилию перепутал, сказал – Распутин. Глеб Капустин коршуном взмыл над полковником… И срезал. Переволновались все тогда, полковник ругался… Бегали к учительнице домой – узнавать фамилию графа-поджигателя. Глеб Капустин сидел красный в ожидании решающей минуты и только повторял: "Спокойствие, спокойствие, товарищ полковник, мы же не в Филях, верно?" Глеб остался победителем; полковник бил себя кулаком по голове и недоумевал. Он очень расстроился. Долго потом говорили в деревне про Глеба, вспоминали, как он только повторял: "Спокойствие, спокойствие товарищ полковник, мы же не в Филях". Удивлялись на Глеба. Старики интересовались – почему он так говорил. Глеб посмеивался. И как-то мстительно щурил свои настырные глаза. Все матери знатных людей в деревне не любили Глеба. Опасались. И вот теперь приехал кандидат Журавлев… Глеб пришел с работы (он работал на пилораме), умылся, переоделся… Ужинать не стал. Вышел к мужикам на крыльцо. Закурили… Малость поговорили о том о сем – нарочно не о Журавлеве. Потом Глеб раза два посмотрел в сторону избы бабки Агафьи Журавлевой. Спросил: – Гости к бабке приехали? – Кандидаты! – Кандидаты? – удивился Глеб. – О-о!.. Голой рукой не возьмешь. Мужики посмеялись: мол, кто не возьмет, а кто может и взять. И посматрив с нетерпением на Глеба. – Ну, пошли попроведаем кандидатов,– скромно сказал Глеб. И пошли. Глеб шел несколько впереди остальных, шел спокойно, руки в карманах, щурился на избу бабки Агафьи, где теперь находились два кандидата. Получалось вообще-то, что мужики ведут Глеба. Так ведут опытного кулачного бойца, когда становится известно, что на враждебной улице объявился некий новый ухарь. Дорогой говорили мало. – В какой области кандидаты? – спросил Глеб. – По какой специальности? А черт его знает… Мне бабенка сказала – кандидаты. И он и жена… – Есть кандидаты технических наук, есть общеобразовательные, эти в основном трепалогией занимаются. – Костя вообще-то в математике рубил хорошо,– вспомнил кто-то, кто учился с Костей в школе.– Пятерочник был. Глеб Капустин был родом из соседней деревни и здешних знатных людей знал мало. – Посмотрим, посмотрим,– неопределенно пообещал Глеб.– Кандидатов сейчас как нерезаных собак, – На такси приехал… – Ну, марку-то надо поддержать!..– посмеялся Глеб. Кандидат Константин Иванович встретил гостей радостно, захлопотал насчет стола… Гости скромно подождали, пока бабка Агафья накрыла стол, поговорили с кандидатом, повспоминали, как в детстве они вместе… – Эх, детство, детство! – сказал кандидат.– Ну, садитесь за стол, друзья. Все сели за стол. И Глеб Капустин сел. Он пока помалкивал. Но – видно было – подбирался к прыжку. Он улыбался, поддакнул тоже насчет детства, а сам все взглядывал на кандидата – примеривался. За столом разговор пошел дружнее, стали уж вроде и забывать про Глеба Капустина… И тут он попер на кандидата. – В какой области выявляете себя? – спросил он. – Где работаю, что ли? – не понял кандидат. – Да. – На филфаке. – Философия? – Не совсем… Ну, можно и так сказать. – Необходимая вещь.– Глебу нужно было, чтоб была – философия. Он оживился.– Ну, и как насчет первичности? – Какой первичности? – опять не понял кандидат. И внимательно посмотрел на Глеба, И все посмотрели на Глеба. – Первичности духа и материи.– Глеб бросил перчатку. Глеб как бы стал в небрежную позу и ждал, когда перчатку поднимут. Кандидат поднял перчатку. – Как всегда, – сказал он с улыбкой. – Материя первична… – А дух? – А дух – потом. А что? – Это входит в минимум? – Глеб тоже улыбался.– Вы извините, мы тут… далеко от общественных центров, поговорить хочется, но не особенно-то разбежишься – не с кем. Как сейчас философия определяет понятие невесомости? – Как всегда определяла. Почему – сейчас? – Но явление-то открыто недавно.– Глеб улыбнулся прямо в глаза кандидату.– Поэтому я и спрашиваю. Натурфилософия, допустим, определит это так, стратегическая философия-совершенно иначе… – Да нет такой философии – стратегической! – заволновался кандидат.Вы о чем вообще-то? – Да, но есть диалектика природы,– спокойно, при общем внимании продолжал Глеб.– А природу определяет философия. В качестве одного из элементов природы недавно обнаружена невесомость. Поэтому я и спрашиваю: растерянности не наблюдается среди философов? Кандидат искренне засмеялся. Но засмеялся один… И почувствовал неловкость. Позвал жену: – Валя, иди, у нас тут… какой-то странный разговор! Валя подошла к столу, но кандидат Константин Иванович все же чувствовал неловкость, потому что мужики смотрели на него и ждали, как он ответит на вопрос. – Давайте установим,– серьезно заговорил кандидат,– о чем мы говорим. – Хорошо. Второй вопрос: как вы лично относитесь к проблеме шаманизма в отдельных районах Севера? Кандидаты засмеялись. Глеб Капустин тоже улыбнулся. И терпеливо ждал, когда кандидаты отсмеются. – Нет, можно, конечно, сделать вид, что такой проблемы нету. Я с удовольствием тоже посмеюсь вместе с вами…– Глеб опять великодушно улыбнулся. Особо улыбнулся жене кандидата, тоже кандидату, кандидатке, так сказать.– Но от этого проблема как таковая не перестанет существовать. Верно? – Вы серьезно все это? – спросила Валя. – С вашего позволения,– Глеб Капустин привстал и сдержанно поклонился кандидатке. И покраснел.– Вопрос, конечно, не глобальный, но, с точки зрения нашего брата, было бы интересно узнать. – Да какой вопрос-то? – воскликнул кандидат. – Твое отношение к проблеме шаманизма.– Валя опять невольно засмеялась. Но спохватилась и сказала Глебу: – Извините, пожалуйста. – Ничего,– сказал Глеб.– Я понимаю, что, может, не по специальности задал вопрос… – Да нет такой проблемы! – опять сплеча рубанул кандидат. Зря он так. Не надо бы так. Теперь засмеялся Глеб. И сказал: – Ну, на нет и суда нет! Мужики посмотрели на кандидата. – Баба с возу – коню легче,– еще сказал Глеб.– Проблемы нету, а эти…Глеб что-то показал руками замысловатое,– танцуют, звенят бубенчиками… Да? Но при желании… – Глеб повторил: – При же-ла-нии-их как бы нету. Верно? Потому что, если… Хорошо! Еще один вопрос: как вы относитесь к тому, что Луна тоже дело рук разума? Кандидат молча смотрел на Глеба. Глеб продолжал: – Вот высказано учеными предположение, что Луна лежит на искусственной орбите, допускается, что внутри живут разумные существа… – Ну? – спросил кандидат.– И что? – Где ваши расчеты естественных траекторий? Куда вообще вся космическая наука может быть приложена? Мужики внимательно слушали Глеба. – Допуская мысль, что человечество все чаще будет посещать нашу, так сказать, соседку по космосу, можно допустить также, что в один прекрасный момент разумные существа не выдержат и вылезут к нам навстречу. Готовы мы, чтобы понять друг друга? – Вы кого спрашиваете? – Вас, мыслителей… – А вы готовы? – Мы не мыслители, у нас зарплата не та. Но если вам это интересно, могу поделиться, в каком направлении мы, провинциалы, думаем. Допустим, на поверхность Луны вылезло разумное существо… Что прикажете делать? Лаять по-собачьи? Петухом петь? Мужики засмеялись. Пошевелились. И опять внимательно уставились на Глеба. – Но нам тем не менее надо понять друг друга. Верно? Как? – Глеб помолчал вопросительно. Посмотрел на всех.– Я предлагаю: начертить на песке схему нашей солнечной системы и показать ему, что я с Земли, мол. Что, несмотря на то что я в скафандре, у меня тоже есть голова и я тоже разумное существо. В подтверждение этого можно показать ему на схеме, откуда он: показать на Луну, потом на него. Логично? Мы, таким образом, выяснили, что мы соседи. Но не больше того! Дальше требуется объяснить, по каким законам я развивался, прежде чем стал такой, какой есть на данном этапе… – Так, так.– Кандидат пошевелился и значительно посмотрел на жену.Это очень интересно: по каким законам? Это он тоже зря, потому что его значительный взгляд был перехвачен; Глеб взмыл ввысь… И оттуда, с высокой выси, ударил по кандидату. И всякий раз в разговорах со знатными людьми деревни наступал вот такой момент – когда Глеб взмывал кверху. Он, наверно, ждал такого момента, радовался ему, потому что дальше все случалось само собой. – Приглашаете жену посмеяться? – спросил Глеб. Спросил спокойно, но внутри у него, наверно, все вздрагивало. – Хорошее дело… Только, может быть, мы сперва научимся хотя бы газеты читать? А? Как думаете? Говорят, кандидатам это тоже не мешает… – Послушайте!.. – Да мы уж послушали! Имели, так сказать, удовольствие. Поэтому позвольте вам заметить, господин кандидат, что кандидатство – это ведь не костюм, который купил – и раз и навсегда. Но даже костюм и то надо иногда чистить. А кандидатство, если уж мы договорились, что это не костюм, тем более надо… поддерживать. – Глеб говорил негромко, но напористо и без передышки – его несло. На кандидата было неловко смотреть: он явно растерялся, смотрел то на жену, то на Глеба, то на мужиков… Мужики старались не смотреть на него.– Нас, конечно, можно тут удивить: подкатить к дому на такси, вытащить из багажника пять чемоданов… Но вы забываете, что поток информации сейчас распространяется везде равномерно. Я хочу сказать, что здесь можно удивить наоборот. Так тоже бывает. Можно понадеяться, что тут кандидатов в глаза не видели, а их тут видели – кандидатов, и профессоров, и полковников. И сохранили о них приятные воспоминания, потому что это, как правило, люди очень простые. Так что мой вам совет, товарищ кандидат: почаще спускайтесь на землю. Ей-богу, в этом есть разумное начало. Да и не так рискованно: падать будет не так больно. – Это называется – "покатил бочку", – сказал кандидат, – Ты что, с цепи сорвался? В чем, собственно… – Не знаю, не знаю,– торопливо перебил его Глеб,– не знаю, как это называется – я в заключении не был и с цепи не срывался. Зачем? Тут,оглядел Глеб мужиков,– тоже никто не сидел – не поймут, А вот и жена ваша сделала удивленные глаза… А там дочка услышит. Услышит и "покатит бочку" в Москве на кого-нибудь. Так что этот жаргон может… плохо кончиться, товарищ кандидат. Не все средства хороши, уверяю вас, не все. Вы же, когда сдавали кандидатский минимум, вы же не "катили бочку" на профессора. Верно? – Глеб встал.– И "одеяло на себя не тянули". И "по фене не ботали". Потому что профессоров надо уважать-от них судьба зависит, а от нас судьба не зависит, с нами можно "по фене ботать". Так? Напрасно. Мы тут тоже немножко… "микитим". И газеты тоже читаем, и книги, случается, почитываем… И телевизор даже смотрим. И, можете себе представить, не приходим в бурный восторг ни от КВН, ни от "Кабачка "13 стульев". Спросите, почему? Потому что там – та же самонадеянность. Ничего, мол, все съедят. И едят, конечно, ничего не сделаешь. Только не надо делать вид, что все там гении. Кое-кто понимает… Скромней надо. – Типичный демагог-кляузник,– сказал кандидат, обращаясь к жене.Весь набор тут… – Не попали. За всю свою жизнь ни одной анонимки или кляузы ни на кого не написал.– Глеб посмотрел на мужиков: мужики знали, что это правда.– Не то, товарищ кандидат. Хотите, объясню, в чем моя особенность? – Хочу, объясните. – Люблю по носу щелкнуть – не задирайся выше ватерлинии! Скромней, дорогие товарищи… – Да в чем же вы увидели нашу нескромность? – не вытерпела Валя.– В чем она выразилась-то? – А вот когда одни останетесь, подумайте хорошенько. Подумайте – и поймете.– Глеб даже как-то с сожалением посмотрел на кандидатов.– Можно ведь сто раз повторить слово "мед", но от этого во рту не станет сладко. Для этого не надо кандидатский минимум сдавать, чтобы понять это. Верно? Можно сотни раз писать во всех статьях слово "народ", но знаний от этого не прибавится. Так что когда уж выезжаете в этот самый народ, то будьте немного собранней. Подготовленной, что ли. А то легко можно в дураках очутиться. До свиданья. Приятно провести отпуск… среди народа.-Глеб усмехнулся и не торопясь вышел из избы. Он всегда один уходил от знатных людей. Он не слышал, как потом мужики, расходясь от кандидатов, говорили: – Оттянул он его!.. Дошлый, собака. Откуда он про Луну-то так знает? – Срезал. – Откуда что берется! И мужики изумленно качали головами. – Дошлый, собака, Причесал бедного Константина Иваныча… А? – Как миленького причесал! А эта-то, Валя-то, даже рта не открыла, – А что тут скажешь? Тут ничего не скажешь. Он, Костя-то, хотел, конечно, сказать… А тот ему на одно слово – пять. – Чего тут… Дошлый, собака! В голосе мужиков слышалась даже как бы жалость к кандидатам, сочувствие. Глеб же Капустин по-прежнему неизменно удивлял. Изумлял, Восхищал даже. Хоть любви, положим, тут не было. Нет, любви не было. Глеб жесток, а жестокость никто, никогда, нигде не любил еще. Завтра Глеб Капустин, придя на работу, между прочим (играть будет), спросит мужиков: – Ну, как там кандидат-то? И усмехнется. – Срезал ты его,– скажут Глебу. – Ничего,– великодушно заметит Глеб.– Это полезно. Пусть подумает на досуге. А то слишком много берут на себя… Солнце, старик и девушка Дни горели белым огнем. Земля была горячая, деревья тоже были горячие. Сухая трава шуршала под ногами. Только вечерами наступала прохлада. И тогда на берег стремительной реки Катуни выходил древний старик, садился всегда на одно место – у коряги – и смотрел на солнце. Солнце садилось за горы. Вечером оно было огромное, красное. Старик сидел неподвижно. Руки лежали на коленях – коричневые, сухие, в ужасных морщинах. Лицо тоже морщинистое, глаза влажные, тусклые. Шея тонкая, голова маленькая, седая. Под синей ситцевой рубахой торчат острые лопатки. Однажды старик, когда он сидел так, услышал сзади себя голос: – Здравствуйте, дедушка! Старик кивнул головой. С ним рядом села девушка с плоским чемоданчиком в руках. – Отдыхаете? Старик опять кивнул головой. Сказал; – Отдыхаю. На девушку не посмотрел. – Можно, я вас буду писать? – спросила девушка. – Как это? – не понял старик. – Рисовать вас. Старик некоторое время молчал, смотрел на солнце, моргал красноватыми веками без ресниц. – Я ж некрасивый теперь,– сказал он. – Почему? – Девушка несколько растерялась.– Нет, вы красивый, дедушка. – Вдобавок хворый. Девушка долго смотрела на старика. Потом погладила мягкой ладошкой его сухую, коричневую руку и сказала: – Вы очень красивый, дедушка. Правда. Старик слабо усмехнулся: – Рисуй, раз такое дело. Девушка раскрыла свой чемодан. Старик покашлял в ладонь: – Городская, наверно? – спросил он. – Городская. – Платют, видно, за это? – Когда как, вообще-то, Хорошо сделаю, заплатят. – Надо стараться. – Я стараюсь. Замолчали. Старик все смотрел на солнце. Девушка рисовала, всматриваясь в лицо старика сбоку. – Вы здешний, дедушка? – Здешный. – И родились здесь? – Здесь, здесь. – Вам сколько сейчас? – Годков-то? Восемьдесят. – Ого! – Много,– согласился старик и опять слабо усмехнулся.– А тебе? – Двадцать пять. Опять помолчали. – Солнце-то какое! – негромко воскликнул старик. – Какое? – не поняла девушка. – Большое. – А-а… Да. Вообще красиво здесь. – А вода вона, вишь, какая… У того берега-то… – Да, да. – Ровно крови подбавили. – Да.– Девушка посмотрела на тот берег.– Да. Солнце коснулось вершин Алтая и стало медленно погружаться в далекий синий мир. И чем глубже оно уходило, тем отчетливее рисовались горы. Они как будто придвинулись. А в долине – между рекой и горами – тихо угасал красноватый сумрак. И надвигалась от гор задумчивая мягкая тень. Потом солнце совсем скрылось за острым хребтом Бубурхана, и тотчас оттуда вылетел в зеленоватое небо стремительный веер ярко-рыжих лучей. Он держался недолго – тоже тихо угас. А в небе в той стороне пошла полыхать заря. – Ушло солнышко,– вздохнул старик. Девушка сложила листы в ящик. Некоторое время сидели просто так – слушали, как лопочут у берега маленькие торопливые волны. В долине большими клочьями пополз туман. В лесочке, неподалеку, робко вскрикнула какая-то ночная птица. Ей громко откликнулись с берега, с той стороны. – Хорошо,– сказал негромко старик. А девушка думала о том, как она вернется скоро в далекий милый город, привезет много рисунков. Будет портрет и этого старика. А ее друг, талантливый, настоящий художник, непременно будет сердиться: "Опять морщины!.. А для чего? Всем известно, что в Сибири суровый климат и люди там много работают. А что дальше? Что?.." Девушка знала, что она не бог весть как даровита. Но ведь думает она о том, какую трудную жизнь прожил этот старик. Вон у него какие руки… Опять морщины! "Надо работать, работать, работать…" – Вы завтра придете сюда, дедушка? – спросила она старика. – Приду,– откликнулся тот. Девушка поднялась и пошла в деревню. Старик посидел еще немного и тоже пошел. Он пришел домой, сел в своем уголочке, возле печки, и тихо сидел – ждал, когда придет с работы сын и сядут ужинать. Сын приходил всегда усталый, всем недовольный. Невестка тоже всегда чем-то была недовольна. Внуки выросли и уехали в город. Без них в доме было тоскливо. Садились ужинать. Старику крошили в молоко хлеб, он хлебал, сидя с краешку стола. Осторожно звякал ложкой о тарелку – старался не шуметь. Молчали. Потом укладывались спать. Старик лез на печку, а сын с невесткой уходили в горницу. Молчали. А о чем говорить? Все слова давно сказаны, На другой вечер старик и девушка опять сидели на берегу, у коряги. Девушка торопливо рисовала, а старик смотрел на солнце и рассказывал: – Жили мы всегда справно, грех жаловаться. Я плотничал, работы всегда хватало. И сыны у меня все плотники. Побило их на войне много – четырех. Два осталось. Ну вот с одним-то я теперь и живу, со Степаном. А Ванька в городе живет, в Бийске. Прорабом на новостройке. Пишет; ничего, справно живут. Приезжали сюда, гостили. Внуков у меня много, Любют меня. По городам все теперь… Девушка рисовала руки старика, торопилась, нервничала, часто стирала. – Трудно было жить? – невпопад спрашивала она. – Чего ж трудно? – удивлялся старик.– Я ж тебе рассказываю: хорошо жили. – Сыновей жалко? – А как же? – опять удивлялся старик.– Четырех таких положить – шутка нешто? Девушка не понимала: то ли ей жаль старика, то ли она больше удивлена его странным спокойствием и умиротворенностью. А солнце опять садилось за горы. Опять тихо горела заря. – Ненастье завтра будет,– сказал старик. Девушка посмотрела на ясное небо: – Почему? – Ломает меня всего. – А небо совсем чистое. Старик промолчал. – Вы придете завтра, дедушка? – Не знаю,– не сразу откликнулся старик.– Ломает чего-то всего, – Дедушка, как у вас называется вот такой камень? – Девушка вынула из кармана жакета белый, с золотистым отливом камешек. – Какой? – спросил старик, продолжая смотреть на горы. Девушка протянула ему камень. Старик, не поворачиваясь, подставил ладонь. – Такой? – спросил он, мельком глянув на камешек, и повертел его в сухих, скрюченных пальцах.– Кремешок это. Это в войну, когда серянок не было, огонь из него добывали. Девушку поразила странная догадка: ей показалось, что старик слепой. Она не нашлась сразу, о чем говорить, молчала, смотрела сбоку на старика. А он смотрел туда, где село солнце. Спокойно, задумчиво смотрел. – На… камешек-то,-сказал он и протянул девушке камень. – Они еще не такие бывают. Бывают: весь белый, аж просвечивает, а снутри какие-то пятнушки. А бывают: яичко и яичко – не отличишь. Бывают: на сорочье яичко похож – с крапинками по бокам, а бывают, как у скворцов,– синенькие, тоже с рябинкой с такой. Девушка все смотрела на старика. Не решалась спросить: правда ли, что он слепой. – Вы где живете, дедушка? – А тут не шибко далеко. Это Ивана Колокольникова дом,– старик показал дом на берегу,– дальше – Бедаревы, потом – Волокитины, потом – Зиновьевы, а там уж, в переулочке,– наш. Заходи, если чего надо. Внуки-то были, дак у нас шибко весело было. – Спасибо. – Я пошел. Ломает меня. Старик поднялся и пошел тропинкой в гору. Девушка смотрела вслед ему до тех пор, пока он не свернул в переулок. Ни разу старик не споткнулся, ни разу не замешкался. Шел медленно и смотрел под ноги. "Нет, не слепой,– поняла девушка.– Просто слабое зрение". На другой день старик не пришел на берег. Девушка сидела одна, думала о старике, Что-то было в его жизни, такой простой, такой обычной, что-то непростое, что-то большое, значительное. "Солнце – оно тоже просто встает и просто заходит,-думала девушка.-А разве это просто!" И она пристально посмотрела на свои рисунки. Ей было грустно. Не пришел старик и на третий день и на четвертый. Девушка пошла искать его дом. Нашла. В ограде большого пятистенного дома под железной крышей, в углу, под навесом, рослый мужик лет пятидесяти обстругивал на верстаке сосновую доску. – Здравствуйте,– сказала девушка. Мужик выпрямился, посмотрел на девушку, провел большим пальцем по вспотевшему лбу, кивнул: – Здорово. – Скажите, пожалуйста, здесь живет дедушка… Мужик внимательно и как-то странно посмотрел на девушку. Та замолчала. – Жил,– сказал мужик.– Вот домовину ему делаю. Девушка приоткрыла рот: – Он умер, да? – Помер.– Мужик опять склонился к доске, шаркнул пару раз рубанком, потом посмотрел на девушку.– А тебе чего надо было? – Так… я рисовала его, – А-а.– Мужик резко зашаркал рубанком. – Скажите, он слепой был? – спросила девушка после долгого молчания. – Слепой. – И давно? – Лет десять уж. А что? – Так… Девушка пошла из ограды, На улице прислонилась к плетню и заплакала. Ей было жалко дедушку. И жалко было, что она никак не сумела рассказать о нем. Но она чувствовала сейчас какой-то более глубокий смысл и тайну человеческой жизни и подвига и, сама об этом не догадываясь, становилась намного взрослей. Степка И пришла весна – добрая и бестолковая, как недозрелая девка. В переулках на селе – грязь по колено. Люди ходят вдоль плетней, держась руками за колья. И если ухватится за кол какой-нибудь дядя из "Заготскота", то и останется он у него в руках, ибо дяди из "Заготскота" все почему-то как налитые, с лицами красного шершавого сукна. Хозяева огородов лаются на чем свет стоит: – Тебе, паразит, жалко сапоги замарать, а я должен каждую весну плетень починять?! – Взял бы да накидал камней, если плетень жалко. – А у тебя что, руки отсохли? Возьми да накидай… – А тогда не лайся, если такой умный. А ночами в полях с тоскливым вздохом оседают подопревшие серые снега. А в тополях, у речки, что-то звонко лопается с тихим ликующим звуком: пи-у. Лед прошел на реке. Но еще отдельные льдины, блестя на солнце, скребут скользкими животами каменистую дресву; а на изгибах речных льдины вылезают синими мордами на берег, разгребают гальку, разворачиваются и плывут дальше – умирать. Шалый сырой ветерок кружится и кружит голову… Остро пахнет навозом. Вечерами, перед сном грядущим, люди добреют. Во дворах на таганках потеют семейные чугуны с похлебкой. Пляшут веселые огоньки, потрескивает волглый хворост. Задумчиво в теплом воздухе… Прожит день. Вполсилы ведутся неторопливые, необязательные разговоры – завтра будет еще день, и опять будут разные дела. А пока можно отдохнуть, покурить, поворчать на судьбу, задуматься бог знает о чем: что, может, жизнь – судьба эта самая – могла бы быть какой-нибудь иной, малость лучше?.. А в общем-то и так ничего – сойдет. В такой-то задумчивый, хороший вечер, минуя большак, пришел к родному селу Степан Воеводин. Пришел с той стороны, где меньше дворов, сел на косогор, нагретый за день солнышком, вздохнул, И стал смотреть на деревню. Он, видно, много отшагал за день и крепко устал. Долго сидел так, смотрел. Потом встал и пошел в деревню. Ермолай Воеводин копался еще в своей завозне – тесал дышло для брички. В завозне пахло сосновой стружкой, махрой и остывающими тесовыми стенами. Свету в завозне было уже мало. Ермолай щурился и, попадая рубанком на сучки, по привычке ласково матерился. …И тут на пороге, в дверях, вырос сын его – Степан. – Здорово, тять. Ермолай поднял голову, долго смотрел на сына… Потом высморкался из одной ноздри, вытер нос подолом сатиновой рубахи, как делают бабы, и опять внимательно посмотрел на сына. – Степка, что ли? – Но… Ты чо, не узнал? – Хот!.. Язви тя… Я уж думал, причудилось. Степан опустил худой вещмешок на порожек, подошел к отцу… Обнялись, чмокнулись. – Пришел? – Пришел. – Чо-то раньше? Мы осенью ждали. – Отработал… отпустили пораньше. – Хот… Язви тя!.. – Отец был рад сыну, рад был видеть его. Только не знал, что делать, – А Борозя-то живой ишо,– сказал. – Ну? – удивился Степан. Он тоже не знал, что делать. Тоже рад был видеть отца.– А где он? – А шалается где-нибудь. Этта в субботу вывесили бабы бельишко сушить – все изодрал. Разыгрался, сукин сын, и давай трепать… – Шалавый дурак. – Хотел уж пристрелить его, да подумал; придешь – обидишься… Присели на верстак, закурили. – Наши здоровы? – спросил Степан. – Ничо, здоровы. Как сиделось-то? – Ничо, хорошо. Работали. – В шахтах небось? – Нет, зачем – лес валили. – Ну да.– Ермолай кивнул головой.– Дурь-то вся вышла? – Та-а…– Степан поморщился.– Не в этом дело, тять. – Ты вот, Степка…– Ермолай погрозил согнутым прокуренным пальцем.Понял теперь: не лезь с кулаками куда не надо. Нашли, черти полосатые, время драться… Тут без этого… – Не в этом дело,– опять сказал Степан. В сарайчике быстро темнело. И все так же волнующе пахло стружкой и махрой. Степан встал с верстака, затоптал окурок… Поднял свой хилый вещмешок. – Пошли в дом, покажемся, – Немая-то наша,– заговорил отец, поднимаясь,– чуток замуж не вышла.Ему все хотелось сказать какую-нибудь важную новость, и ничего как-то не приходило в голову. – Ну? – удивился Степан. И смех и грех… Пока шли от завозни, отец рассказывал: – Приходит один раз из клуба и маячит мне: жениха, мол, приведу, Я, говорю, те счас такого жениха приведу, что ты неделю сидеть не сможешь. – Может, зря? – Чо зря? Зря… Обмануть надумал какой-то – и выбрал полегче. Кому она к шутам нужна такая. Я, говорю, такого те жениха приведу… – Посмотреть надо было жениха-то. Может, правда… А в это время на крыльцо вышла и сама "невеста" – крупная девка лет двадцати трех. Увидела брата, всплеснула руками, замычала радостно. Глаза у нее синие, как цветочки, и смотрела она до слез доверчиво. – Мэ-эмм, мм,– мычала она и ждала, когда брат подойдет, и глядела на него сверху, с крыльца… И до того она в эту минуту была счастлива, что у мужиков навернулись слезы. – Вот те и "мэ",– сердито сказал отец и шаркнул ладонью по глазам.Ждала все, крестики на стене ставила – сколько дней осталось,– пояснил он Степану.– Любит всех, как дура. Степан нахмурился, поднялся по ступенькам, неловко приобнял сестру, похлопал ее по спине… А она вцепилась в него, целовала в щеки, в лоб, в губы. – Ладно тебе,– сопротивлялся Степан и хотел освободиться от крепких объятий. И неловко ему было, что его так нацеловывают, и рад был тоже, и не мог оттолкнуть сестру. – Ты гляди, – смущенно бормотал он. – Ну, хватит, хватит… Ну, все… – Да пусть уж,– сказал отец и опять вытер глаза.– Вишь, соскучилась. Степан высвободился наконец из объятий сестры, весело оглядел ее. – Ну как живешь-то? – спросил. Сестра показала руками – "хорошо". – У ей всегда хорошо,– сказал отец, поднимаясь на крыльцо.– Пошли мать обрадуем. Мать заплакала, запричитала: – Господи-батюшка, отец небесный, услыхал ты мои молитвы, долетели они до тебя… Всем стало как-то не по себе. – Ты, мать, и радуисся и горюешь – все одинаково,– строго заметил Ермолай.– Чо захлюпала-то? Ну, пришел теперь, радоваться надо. – Да я и радуюсь, не радуюсь, что ли… – Ну и не реви. – Здоровый ли, сынок? – спросила мать.– Может, по хвори какой раньше-то отпустили? – Нет, все нормально. Отработал свое, отпустили. Стали приходить соседи, родные. Первой прибежала Нюра Агапова, соседка, молодая, красивая баба с круглым, добрым лицом. Еще в сенях говорила излишне радостно и заполошно: – А я гляжу из окошка-то: осподи-батюшка, да ить эт Степан пришел?! И правда – Степан… Степан улыбнулся ей: – Здорово, Нюра. Нюра обвила горячими руками соседа, прильнула наголодавшимися вдовьими губами к его потрескавшимся, пропахшим табаком и степным ветром губам… – От тебя, как от печки, пышет,– сказал Степан.– Замуж-то не вышла? – А где они тут, женихи-то? Два с половиной мужика на всю деревню. – А тебе что, пять надо? – Я, может, тебя ждала? – Нюра засмеялась, – Пошла к дьяволу, Нюрка! – возревновала мать.– Не крутись тут – дай другим поговорить. Шибко чижало было, сынок? – Да нет,– стал рассказывать Степан.– Там хорошо. Я, например, здесь раз в месяц кино смотрю, так? А там – в неделю два раза. А хошь – иди в красный уголок, там тебе лекцию прочитают: "О чести и совести советского человека" или "О положении рабочего класса в странах капитала". – Что же, вас туда собрали кино смотреть? – спросила Нюра весело, – Почему?.. Не только, конечно, кино… – Воспитывают,– встрял в разговор отец.– Мозги дуракам вправляют. – Людей интересных много,– продолжал Степан.– Есть такие орлы!.. А есть образованные. У нас в бригаде два инженера было… – А эти за что? – Один – за какую-то аварию на фабрике, другой – за драку. Дал тоже кому-то бутылкой по голове… – Может, врет, что инженер? – усомнился отец. – Там не соврешь. Там все про всех знают. – А кормили-то ничего? – спросила мать. – Хорошо, всегда почти хватало. Ничего. Еще подошли люди. Пришли товарищи Степана. Стало колготно в небольшой избенке Воеводиных. Степан снова и снова принимался рассказывать: – Да нет, там, в общем-то, хорошо! Вы здесь кино часто смотрите? А мы – в неделю два раза. К вам артисты приезжают? А к нам туда без конца ездили. Жрать тоже хватало… Один раз фокусник приезжал. Вот так берет стакан с водой… Степана слушали с интересом, немножко удивлялись, говорили "хм", "ты гляди", пытались сами что-то рассказать, но другие задавали новые вопросы, и Степан снова рассказывал. Он слегка охмелел от долгожданной этой встречи, от расспросов, от собственных рассказов. Он незаметно стал даже кое-что прибавлять к ним. – А насчет охраны строго? – Ерунда! Нас последнее время в совхоз возили работать, так мы там совсем почти одни оставались. – А бегут? – Мало. Смысла нет. – А вот говорят: если провинился человек, то его сажают в каменный мешок… – В карцер. Это редко, это если сильно проштрафился… И то – уркаганов, а нас редко. – Вот жуликов-то, наверно, где! – воскликнул один простодушный парень.Друг у дружки воруют, наверно?.. Степан засмеялся. И все посмеялись, но с любопытством посмотрели на Степана. – Там у нас строго за это,– пояснил Степан.– Там если кого заметют, враз решку наведут… Мать и немая тем временем протопили баню на скорую руку, отец сбегал в лавочку… Кто принес сальца в тряпочке, кто пирожков, оставшихся со дня, кто пивца-медовухи в туеске – праздник случился нечаянно, хозяева не успели подготовиться. Сели к столу затемно. И потихоньку стало разгораться неяркое веселье. Говорили все сразу, перебивали друг друга, смеялись… Степан сидел во главе стола, поворачивался направо и налево, хотел еще рассказывать, но его уже плохо слушали. Он, впрочем, и не шибко старался. Он рад был, что людям сейчас хорошо, что он им доставил удовольствие, позволил им собраться вместе, поговорить, посмеяться… И чтоб им было совсем хорошо, он запел трогательную песню тех мест, откуда только что прибыл: Прости мне, ма-ать, За все мои поступки, Что я порой не слушалась тебя-а!.. На минуту притихли было; Степана целиком захватило чувство содеянного добра и любви к людям. Он заметно хмелел. Эх, я думала-а, что тюрьма д это шутка, И этой шуткой сгубила д я себя-а! – пел Степан. Песня не понравилась – не оценили чувства раскаявшейся грешницы, не тронуло оно их… – Блатная! – с восторгом пояснил тот самый простодушный парень, который считал, что в тюрьме – сплошное жулье.– Тихо вы! – Чо же, сынок, баб-то много сидит? – спросила мать с другого конца стола. – Хватает. И возник оживленный разговор о том, что, наверно, бабам-то там несладко. – И вить дети небось пооставались. – Детей – в приюты… – А я бы баб не сажал! – сурово сказал один изрядно подвыпивший мужичок.Я бы им подолы на голову – и ремнем! – Не поможет,– заспорил с ним Ермолай.– Если ты ее выпорол – так? – она только злей станет. Я свою смолоду поучил раза два вожжами – она мне со зла немую девку принесла. Кто-то поднял песню. Свою. Родную: Оте-ец мой был природный пахарь, А я работал вместе с им… Песню подхватили. Заголосили вразнобой, а потом стали помаленьку выравниваться. …Три дня, три ноченьки старался - Сестру из плена выруча-ал… Увлеклись песней – пели с чувством, нахмурившись, глядя в стол перед собой. Злодей пустил злодейку пулю, Уби-ил красавицу сестру-у. Взошел я на гору крутую, Село-о родное посмотреть: Гори-ит, горит село родное, Гори-ит вся родина-а моя-а!.. Степан крепко припечатал кулак в столешницу. – Ты меня не любишь, не жалеешь! – сказал он громко.– Я вас всех уважаю, черти драные! Я сильно без вас соскучился. У порога, в табачном дыму, всхлипнула гармонь – кто-то предусмотрительный смотался за гармонистом. Взревели… Песня погибла. Вылезали из-за стола и норовили сразу попасть в ритм "подгорной". Старались покрепче дать ногой в половицу. Бабы образовали круг и пошли и пошли с припевом. И немая пошла и помахивала над головой платочком. На нее показывали пальцем, смеялись… И она тоже смеялась – она была счастлива. – Верка! Ве-ерк! – кричал изрядно подпивший мужичок.– Ты уж тогда спой, ты спой, чо же так ходить-то! – Никто его не слышал, и он сам смеялся своей шутке – просто закатывался. Мать Степана рассказывала какой-то пожилой бабе: – Кэ-эк она на меня навалится, матушка, у меня аж в грудях сперло. Я насилу насилу вот так голову-то приподняла да спрашиваю: "К худу или к добру?" А она мне в самое ухо дунула: "К добру!" Пожилая баба покачала головой: – К добру? – К добру, к добру. Ясно так сказала: к добру, говорит. – Упредила. – Упредила, упредила, А я ишо подумай вечером-то: "К какому добру,думаю,– мне суседка-то предсказала?" Только так подумала, а дверь-то открывается – и он вот он, на пороге, – Господи, господи,– прошептала пожилая баба и вытерла концом платка повлажневшие глаза.– Надо же! Бабы втащили на круг Ермолая. Ермолай недолго думая пошел вколачивать одной ногой, а второй только каблуком пристукивал… И приговаривал: "Оп-па, ат-та, оп-па, ат-та". И вколачивал и вколачивал ногой так, что посуда в шкафу вздрагивала. – Давай, Ермил! – кричали Ермолаю,– У тя седня радость большая – шевелись! – Ат-та, оп-па,– приговаривал Ермолай, а рабочая спина его, ссутулившаяся за сорок лет работы у верстака, так и не распрямилась, и так он и плясал – слегка сгорбатившись, и большие узловатые руки его тяжело висели вдоль тела. Но рад был Ермолай и забыл все свои горести – долго ждал этого дня, без малого пять лет. В круг к нему протиснулся Степан, сыпанул тяжкую, нечеткую дробь: – Давай, тять… – Давай – батька с сыном! Шевелитесь! – А Степка-то не изработался – взбрыкивает. – Он же говорит: им там хорошо было. Жрать давали… – Там дадут – догонют да еще дадут. – Ат-та, оп-па!..-приговаривал Ермолай, приноравливаясь к сыну. Плясать оба не умели, но работали ладно – старались. Людям нравилось, смотрели на них с удовольствием, Так гуляли. Никто потом не помнил, как появился в избе участковый милиционер. Видели только, что он подошел к Степану и что-то сказал ему. Степан вышел с ним на улицу. А в избе продолжали гулять: решили, что так надо, наверно, явиться Степану в сельсовет – оформить всякие там бумаги. Только немая что-то забеспокоилась, замычала тревожно, начала тормошить отца. Тот спьяну отмахнулся. – Отстань, ну тя! Пляши вон. Вышли за ворота. Остановились. – Ты что, сдурел, парень? – спросил участковый, вглядываясь в лицо Степана. Степан прислонился спиной к воротному столбу, усмехнулся: – Чудно? Ничего… Бывает. – Тебе же три месяца сидеть осталось! – Знаю не хуже тебя… Дай закурить. Участковый дал ему папиросу, закурил сам. – Пошли. – Пошли. – Может, скажешь дома-то?.. А то хватятся… – Сегодня не надо – пусть погуляют. Завтра скажешь. – Три месяца не досидеть и сбежать!.. – опять изумился милиционер. – Прости меня, но я таких дураков еще не встречал, хотя много повидал всяких. Зачем ты это сделал? Степан шагал, засунув руки в карманы брюк, узнавал в сумраке знакомые избы, ворота, прясла… Вдыхал знакомый с детства терпкий весенний холодок, задумчиво улыбался. – А? – Чего? – Зачем ты это сделал-то? – Сбежал-то? А вот-пройтись разок… Соскучился. Сны замучили. – Так ведь три месяца осталось! – почти закричал участковый.– А теперь еще пару лет накинут. – Ничего… Я теперь подкрепился. Теперь можно сидеть. А то меня сны замучили -каждую ночь деревня снится… Хорошо у нас весной, верно? – Н-да…– раздумчиво сказал участковый. Долго шли молча, почти до самого сельсовета. – И ведь удалось сбежать!.. Один бежал? – Трое. – А те где? – Не знаю. Мы сразу по одному разошлись. – И сколько же ты добирался? – Две недели. – Тьфу!.. Ну, черт с тобой, сиди. В сельсовете участковый сел писать протокол. Степан задумчиво смотрел в темное окно. Хмель прошел. – Оружия нет? – спросил участковый, отвлекаясь от протокола. – Сроду никакой гадости не таскал с собой, – Чем же ты питался в дороге? – Они запаслись-те двое-то… – А им по сколько оставалось? – По много… – Но им-то хоть был смысл бежать, а тебя-то куда черт дернул? – Ладно, надоело! – обозлился Степан. – Делай свое дело, я ж тебе не мешаю. Участковый качнул головой, склонился опять к бумаге. Еще сказал: – А я, честно говоря, не поверил, когда мне позвонили. Думаю: ошибка какая-нибудь – не может быть, чтоб на свете были такие придурки. Оказывается, правда. Степан смотрел в окно, спокойно о чем-то думал. – Небось смеялись над тобой те двое-то? – не вытерпел и еще спросил словоохотливый милиционер. Степан не слышал его. Милиционер долго, с любопытством смотрел на него. Сказал: – А по лицу не скажешь, что дурак.– И продолжал сочинять протокол. В это время в сельсовет вошла немая. Остановилась на пороге, посмотрела испуганными глазами на милиционера, на брата… – Мэ-мм? – спросила брата. Степан растерялся: – Ты зачем сюда? – Мэ-мм?! – замычала сестра, показывая на милиционера. – Это сестра, что ли? – спросил тот. – Ну… Немая подошла к столу, тронула участкового за плечи и, показывая на брата, руками стала пояснять свой вопрос: "Ты зачем увел его?!" Участковый понял. – Он… он,– показал на Степана, – сбежал из тюрьмы! Сбежал! Вот так!..Участковый показал на окно и показал, как сбегают.– Нормальные люди в дверь выходят, а он в окно – раз, и ушел. И теперь ему будет…Милиционер сложил пальцы в решетку и показал немой на Степана.– Теперь ему опять вот эта штука будет! Два! – Растопырил два пальца и торжествующе потряс ими.Два года еще! Немая стала понимать… И когда она совсем все поняла, глаза ее, синие, испуганные, загорелись таким нечеловеческим страданием, такая в них отразилась боль, что милиционер осекся. Немая смотрела на брата. Тот побледнел и замер – тоже смотрел на сестру. – Вот теперь скажи ему, что он дурак, что так не делают нормальные люди… Немая вскрикнула гортанно, бросилась к Степану, повисла у него на шее… – Убери ее, – хрипло попросил Степан. – Убери! – Как я ее уберу?.. – Убери, гад! – заорал Степан не своим голосом,– Уведи ее, а то я тебе расколю голову табуреткой! Милиционер вскочил, оттащил немую от брата… А она рвалась к нему и мычала. И трясла головой. – Скажи, что ты обманул, пошутил… Убери ее! – Черт вас!.. Возись тут с вами, – ругался милиционер, оттаскивая немую к двери.– Он придет сейчас, я ему дам проститься с вами! – пытался он втолковать ей.– Счас он придет!..– Ему удалось наконец подтащить ее к двери и вытолкнуть.– Ну, здорова! – Он закрыл дверь на крючок.– Фу-у… Вот каких ты делов натворил – любуйся теперь. Степан сидел, стиснув руками голову, смотрел в одну точку. Участковый спрятал недописанный протокол в полевую сумку, подошел к телефону. – Вызываю машину – поедем в район, ну вас к черту… Ненормальные какие-то. А по деревне серединой улицы бежала, спотыкаясь, немая и горько плакала. Она торопилась всем сказать, закричать всем, которые пляшут и не знают, что брата опять зачем-то хотят увезти. Она торопилась. Сураз Спирьке Расторгуеву – тридцать шестой, а на вид – двадцать пять, не больше. Он поразительно красив: в субботу сходит в баню, пропарится, стащит с недельную шоферскую грязь, наденет свежую рубаху – молодой бог! Глаза ясные, умные… Женственные губы ало цветут на смуглом лице. Сросшиеся брови, как вороньго крыла, размахнулись в капризном изгибе. Черт его знает!.. Природа, тоже иногда шутит. Ну зачем ему? Он и сам говорит: "Это мне – до фени". Ему все фени. Тридцать шесть лет – ни семьи, ни хозяйства настоящего. Знает свое – машинничать да к одиноким бабам по ночам шастать. Шастает ко всем подряд, без разбора. Ему это – тоже "до фени". Как назло кому: любит постарше и пострашнее. – Спирька, дурак ты, дурак, хоть рожу свою пожалей! К кому поперся – к Лизке корявой, к терке!.. Неужели не совестно?

The script ran 0.013 seconds.