Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Валентин Пикуль - Нечистая сила [1979]
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_history, История, Роман

Аннотация. «Нечистая сила». Книга, которую сам Валентин Пикуль назвал «главной удачей в своей литературной биографии». Повесть о жизни и гибели одной из неоднозначнейших фигур российской истории - Григория Распутина - перерастает под пером Пикуля в масштабное и увлекательное повествование о самом парадоксальном, наверное, для нашей страны периоде - кратком перерыве между Февральской и Октябрьской революциями

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 

– Дети? – У-у-у… Мал мала меньше. – Детей наделать ума хватило, а работать – так нет тебя? – Сорвав трубку телефона, Галле стал названивать в Общество трудолюбия на Обводном канале, чтобы прислали стражников. – Да, тут одного охламона надо пристроить… Шмыгнув красным носом, нищий швырнул на стол ротмистру открытый спичечный коробок, из которого вдруг побежали в разные стороны клопы, клопищи и клопики – еще детеныши. – Я тебя в «Крестах» сгною! – орал Франц Галле, давя клопов громадным пресс-папье, и с кончиною каждого клопа кабинет его наполнялся особым, неповторимым ароматом… – Честь имею! – сказал «нищий», распахивая на себе шинельку, под которой скрывался мундир. – Я министр внутренних дел Маклаков, а клопов сих набрался в твоем клоповнике… Ну, что? Не дать ли вам, ротмистр, несколько капель валерьянки? Началась потеха: всех арестованных за ночь погнали из камер на «разбор» к самому министру… Одна бесстыжая краля, понимая, что в жизни еще не все потеряно, мигнула Маклакову. – Слышь! – сказала. – Ты со мной покороче. Я ведь тебе не Зизька, которая по пятерке берет, а у самой такой триппер, что ахнуть можно… Я ведь честная, здоровая женщина! – Ах, здоровая? Тогда проваливай… Взломщики сочли Маклакова за своего парня. Он угостил их папиросами, душевно побеседовал о трудностях воровского мастерства. Несколько дней полиция Петербурга находилась в состоянии отупляющего шока. Боялись взять вора-домушника. Страшились поднять с панели пьяного… «Поднимешь, в зубы накостыляешь, а потом окажется, что это сам министр». Маклаков, подлинный мистификатор, являлся в участки то под видом адъютанта градоначальника, то бабой-просительницей, то тренькал шпорами гусарского поручика. Гримировался – не узнаешь! Голос менял – артистически! Петербург хохотал над полицией, а сам автор этого фарса веселился больше всех. Озорная клоунада закончилась тем, что царь сказал Маклакову: – Николай Алексеич, пошутили, и хватит… Я прошу вас (лично я прошу!), окажите влияние на газеты, чтобы впредь они больше не трепали имени Григория Ефимовича… Обывателю не возбранялось подразумевать, что Распутин где-то существует, но он, как вышний промысел, всеобщему обсуждению не подлежит. Натянув на прессу намордник, Маклаков вызвал к себе Манасевича-Мануйлова, которого отлично и давно уже знал по общению с ним в подполье столичных гомосексуалистов. – Ванечка, ты больше о Распутине не трепись, золотко. – Коленька, ты за меня не волнуйся… Влюбленная Пантера совершала немыслимые прыжки и, покорная, ложилась возле ног императрицы, облизывая ей туфли. Царь отверг резолюцию Коковцева, который о Маклакове писал: «Недостаточно образован, малоопытен и не сумеет сыскать доверие в законодательных учреждениях и авторитет своего ведомства». Но что значит в этом мире резолюция? Бумажка… * * * Ванечка зашел на Невском, дом № 24/9, в парикмахерскую «Молле», владелица которой Клара Жюли сама делала ему маникюр. Между прочим, болтая с неглупой француженкой, Манасевич-Мануйлов краем уха внимательно слушал разговоры столичных дам: – Теперь чулки прошивают золотыми пальетками, так что ноги кажутся пронизанными лучами утреннего солнца. – Слава богу, наконец-то и до ног добрались! А то ведь раньше только и слышишь: глаза да глаза… Как будто, кроме глаз, у женщины больше ничего и нету. – А Париж уже помешался на реверах из черного соболя. – Ужас! Следует быть очень осторожной. – Неужели опять обман? – Да! От белой кошки берут шкуру, а от черной кошки берут хвост. Продается под видом egalite «под нутрию»! – С ума можно сойти, как подумаешь… За какого-то зайца под белку я недавно отдала двадцать рублей. – Вам еще повезло! А я за собаку под кошку – пятнадцать и была еще счастлива, что достала… – Главное сейчас в жизни – это муфта. – Да. В нашем жестоком веке без муфты засмеют! – Мне один знакомый молодой человек (так, знаете, иногда встречаемся… как друзья!) рассказывал, что скоро в Сибири перестреляют всего соболя, и тогда мы будем ходить голыми. – Уже ходят! Недавно княгиня Орлова, урожденная Белосельская-Белозерская (та самая, которую Валентин Серов писал на диване, где она на себя пальчиком показывает), вернулась из Парижа… Вы не поверите – ну, чуть-чуть! – Как это, Софочка, «чуть-чуть»? – А так. Прикрыта. Но… просвечивает. – Конечно, ей можно! У нее заводы на Урале, у нее золотые прииски в Сибири. А если у меня муж в отставке без пенсии, а любовник под судом, так тут при всем желании… не разденешься. – Ну, я пошла. Всего хорошего. Человек! – Чего изволите? – Подними мою муфту. Еще раз – до свиданья. – Счастливая! Вы заметили, какой у нее «пароди»? – Это старо. Сейчас Париж помешался на «русских блузках». Конечно, в одной блузке на улицу не выйдешь. К скромной блузочке необходимо приложение. Хотя бы кулон от Фаберже! – В моде сейчас крохотная голова и длинные ноги. – Об этом давно говорят. А к очень маленькой голове нужен очень большой-«панаш» из перьев райских птиц… Человек! – Чего изволите? – Вынеси шляпу… не урони. Ремонт очень дорог… Ванечка небрежным жестом оставил Кларе Жюли пять рублей за маникюр и помог одной даме надеть шубу (из кошки или из собаки – этого он определить не мог), прочтя ей четверостишие: Последний звук последней речи Я от нее поймать успел, Ея сверкающие плечи Я черным соболем одел. Дама оказалась знающей и мгновенно парировала: Настоящую нежность не спутаешь Ни с чем. И она тиха. Ты напрасно бережно кутаешь Мне плечи и грудь в меха… Действуя по наитию, Ванечка подошел к телефону. – Здравствуй, Григорий Ефимыч, – сказал приглушенно. – Не узнал? Это я – Маска… враг твой! Я прямо от Маклакова, он к тебе хорошо относится. За что? Не знаю. Он сказал: «Ванюшка, только не обижай моего друга Распутина…» Встретимся? – Да я в баню собрался, – отвечал Распутин, явно обрадованный тем, что Маклаков к нему хорошо относится. – Ну, пойдем в баню. Я тебе спину потру. – Соображай, парень… Я же с бабами! – Соображай сам: я уже столько раз бывал женщиной, что меня твое бабьё нисколько не волнует. К тому же я еще и женат. – Ладно. Приходи. Я моюсь в Ермаковских. – Это где? Бывшие Егоровские? – Они самые. В Казачьем переулке… у вокзала. Распутина сопровождали семь женщин (четыре замужние, две овдовевшие и одна разведенная). Гришка тащил под локтем здоровущий веник, так что подвоха с его стороны не было. Пошли в баню с приятными легкими разговорами. Ванечка семенил сбоку, слушая. Неожиданно Распутин спихнул его с панели, сказав: – А меня, брат, скоро укокошат… это уж так! – Кто? – спросил Ванечка, испытав зуд журналиста. – Да есть тут один такой… Ой и рожа у него! Не приведи бог… Я вчера с ним мадеру лакал. Человек острый… Интересно было другое. На углу Казачьего переулка стояла грязная баба-нищенка, и Распутин окликнул ее дружески: – Сестра Марефа, а я мыться иду… Не хошь ли? – Рупь дашь, соколик, тогда уступлю – помоюсь. – Трешку дам. Пива выпьем. Чего уж там! Причаливай… Из соображений нравственного порядка я дальнейшие подробности опускаю, как не могущие заинтересовать нашего читателя. Но хочу сказать, что после бани Распутин платье баронессы Икскульфон-Гильденбрандт, пошитое в Париже на заказ, отдал нищенке, а знатную аристократку обрядил в отрепья сестры Марефы. – Горда ты! – сказал ей. – Теперича смиришься… При выходе из бани заранее был расставлен на треноге громадный ящик фотоаппарата, и Оцуп-Снарский (тогдашний фоторепортер Сувориных) щелкнул «грушей» всю компанию Гришки с дамами. – Вот нахал Мишка! – сказал ему Распутин без обиды. – Доспел-таки меня… ну и жук ты! Пошли со мной мадеру хлебать… * * * Под видом интервью, якобы взятого у Распутина, Ванечка со всеми подробностями описал этот Гришкин поход в баню. Борька Суворин «интервью» напечатал в своей газете, за что, как и следовало ожидать, Ванечку потянули на Мойку – в МВД. – Это же подло! – сказал ему Маклаков. – Я дал слово государю, что Распутина трогать не станут, ты дал слово мне, что не обидишь его, и вдруг… сходил и помылся! Ты меня, Ванька, знаешь: шуточки-улыбочки, но и в тюрьму могу засадить так прочно, словно гвоздь в стенку, – обратно уже будет не выдернуть. – Ну что ж, – согласился Манасевич, – травлю Распутина я позже всех начал, мною эта кампания в печати и заканчивается… Влюбленная Пантера проглядывал списки чиновников своего министерства и напоролся на имя князя М. М. Андронникова. – Как? – воскликнул. – И этот здесь? Самое странное, что ни один из столоначальников не мог подтвердить своего личного знакомства с Побирушкой. – Знаем, – говорили они, – что такой тип существует в России, но упаси бог, чтобы мы когда-либо видели его на службе. Маклакова (даже Маклакова!) это потрясло: – Но он уже восемнадцать лет числится по эм-вэ-дэ. Мало того, все эти годы исправно получал жалованье… за что? Неужели только за то, что граф Витте когда-то внес его в список? Стали проверять. Все так и есть: на протяжении восемнадцати лет казна автоматически начисляла Побирушке жалованье, а Побирушка получал его, ни разу даже не присев за казенный стол. Маклаков велел явить жулика пред «грозные очи»: – Чем занимаетесь помимо… этого самого? – Открываю глаза, – отвечал Побирушка бестрепетно. – Как это? – А вот так. Если где увижу несправедливость, моя душа сразу начинает пылать, и я открываю глаза властям предержащим на непорядок… Я уже в готовности открыть глаза и вам! Его выкинули. Побирушка кинулся к Сухомлинову. – Маклаков лишил меня последнего куска хлеба. Если и ваше министерство не поддержит, мне останется умереть с голоду… На этом мы пока с ними расстанемся. 5. Романовские торжества Романовы-Кошкины-Захарьины-Голштейн-Готторпские… Так исторически правильно они назывались! Было серенькое февральское утро 1613 года, когда возок с первым Романовым, ныряя в сугробах, под шум вороньего грая доставил его из Костромы в первопрестольную; болезненный и хилый отрок Михаил, плача от робости, водрузил на себя корону, которая теперь, три столетия спустя, сидела на голове его потомка Николая II… Триста лет – дата юбилейная, и Романовы весь могучий аппарат имперской пропаганды поставили на воспевание романовских торжеств, дабы в народе не иссякала вера в «добрых, премудрых и всемогущих царей-батюшек»! Ну, конечно, где торжества, где хорошие харчи с выпивкой, там без Гришки не обойтись… В Казанском соборе совершал службу патриарх Антиохийский, когда Родзянко (под возгласы молебнов) лаялся с церемониймейстером Корфом на злободневную тему: кому где стоять – где Думе, а где Сенату? Председатель добился, чтобы Сенат задвинули в мышиную тень собора, а на свет божий вытаращились пластроновые манишки «народных избранников», причем Родзянко призвал депутатов «не сдавать занятую позицию». В подкрепление своих слов он вызвал полицию, оцепившую линию думского фронта. Но не успел Родзянко отереть пот с усталого чела, как подошел пристав. – Там какой-то мужик с крестом прется вперед, уже встал перед думскими депутатами и ни в какую не уходит… Распутин занял позицию перед Государственной Думой, перед Государственным Советом, перед Правительствующим Сенатом – в темно-малиновой рубахе из шелка, в лакированных сапогах, а поверх крестьянской поддевки красовался наперсный крест, болтавшийся на цепочке высокохудожественной выделки. – А ты зачем тут? – зловеще прошипел Родзянко. И получил хамский ответ: – А тебе какое дело? – Посмей мне «тыкать»! За бороду вытащу… Родзянко вспоминал: «Распутин повернулся ко мне лицом и начал бегать по мне глазами: сначала по лицу, потом в области сердца… Так продолжалось несколько мгновений. Лично я совершенно не подвержен действию гипноза, испытал это много раз, но здесь я встретил непонятную мне силу огромного воздействия. Я почувствовал накипающую во мне чисто животную злобу, кровь отхлынула к сердцу, и я сознавал, что мало-помалу прихожу в состояние подлинного бешенства». На гипнотический сеанс мужика столбовой дворянин ответил своим гипнотическим сеансом, глядя на варнака с таким напряжением, что, казалось, глаза вылетят прочь и повиснут на ниточках нервов… И что же? Гипноз Родзянки оказался сильнее: Гришка съежился и перешел на «вы»: – Что вам угодно от меня? – спросил он тихо. – Чтобы ты сейчас же убрался отсюда. – У меня билет… от людей, которые повыше вас. – Пошел вон… с билетом вместе! «Распутин искоса взглянул на меня, звучно опустился на колени и начал отбивать земные поклоны. Возмущенный этой наглостью, я толкнул его в бок и сказал: „Довольно тебе ломаться!“ С глубоким вздохом и со словами: „О господи, прости его грех“, Распутин… направился к выходу». А там, на улице, оказывается, его, как важную персону, поджидал автомобиль из царского гаража, выездной лакей в императорской ливрее подал ему великолепную шубу из соболей, какой не мог бы справить себе и Родзянко. Распутин потом со смехом рассказывал: – Я хорошую свинью подложил Родзянке, когда из собора ушел. Меня в собор сам царь звал. Спросит он: «А где ж Григорий?» А меня-то и нетути. Да его, скажут, Родзянко прочь вышиб… Вот смеху-то будет, коли Родзянку тоже домой погонят! В этом году Распутин внял советам друзей и решил усилить свои гипнотические свойства. Тайком, скрываясь от филеров, он посещал кабинет Осипа Фельдмана, который давал ему уроки по влиянию на людей. Но обмануть департамент полиции не удалось, и Белецкий вскоре же установил, что Распутин оказался способным учеником Фельдмана, усилив свойственную ему силу внушения. Шила в мешке не утаишь; по столице стали блуждать слухи, что Распутин уже загипнотизировал царскую семью, теперь он вертит самодержцем как хочет. Эта нелепая сплетня особенно подействовала на главаря черносотенцев – доктора Дубровина, который спешно собрал съезд «союзников», где на высоком научном уровне обсуждался вопрос о «разгипнотизировании загипнотизированных их императорских величеств»! Был даже создан особый комитет, который ничем другим, кроме гипноза, не занимался. В качестве ведущего научного консультанта к работе привлекли ординатора психиатрической клиники приват-доцента В. Карпинского, который, встретясь с Дубровиным, сказал ему так: – Всем вам обещаю бесплатное место в своей клинике… «Разгипнотизирование загипнотизированных» Романовых-Кошкиных-Захарьиных-Голштейн-Готторпских черносотенцам не удалось! * * * А Европа была по-настоящему загипнотизирована событиями на Балканах, искры пожаров долетали до берегов Невы и Одера… Балканские войны 1912–1913 годов мы знаем «на троечку», а ведь наши дедушки и бабушки с невыразимой тревогой раскрывали тогда газеты. В Петербурге ошибочно полагали, что армии южных славян не сдержат натиска Турции; Россия будет вынуждена оказать им поддержку, а заодно откроет для себя и черноморские проливы. Турецкую армию обучали германские инструкторы, во главе ее стоял бравый «паша» фон дер Гольц; в канун войны кайзер вызвал его в Берлин и спросил – все ли готово, чтобы дать взбучку славянам? «Ganz niebel uns» (совсем как у нас), – ответил фон дер Гольц. Турция была вооружена устаревшим оружием – германским, славяне новейшим оружием – французским… Внешне построение балканских войск выглядело нелепо. Болгария, Греция, Сербия и Черногория (неожиданно для Петербурга!) вдрызг разнесли турецкую армию, и та панически бежала, оставляя европейские владения, Македонию и Албанию. Русская публика, приветствуя победы славян, пела на улицах «Шуми, Марица», а в Царском Селе не могли смириться с мыслью, что болгарам достанется лакомый кусок турецкого пирога – Босфор, и потому казаки стегали на улицах публику, в восторге певшую «Шуми, Марица»! Первая Балканская война закончилась. Но не успели составить ружья в пирамиды, как сразу же – без передышки – возникла Вторая Балканская война: Сербия, Греция, Черногория и Румыния набросились теперь на Болгарию (вчерашнюю союзницу), а к ним примкнула и Турция (вчерашняя противница), – эта новая, неряшливо составленная коалиция извалтузила оставшуюся в одиночестве Болгарию. Русская дипломатия явно переоценила свое влияние на Балканах, а дух войны вырвался из повиновения мага Сазонова. – В результате двух военных конфликтов, – рассуждал он, – возникли два политических результата: Румыния с королем, склонным к союзу с Германией, кажется, пойдет на союз с Россией, а Болгария, избитая до крови, отвернется от нас, уже примериваясь к неестественной для славян дружбе с Германией… Довольных не было. Австрия потеряла надежду выйти к греческим Салоникам и нацелилась на захват Албании; Германия с тревогой наблюдала, как в синие воды Босфора рушились каменные быки пангерманского «моста», переброшенного от Берлина до Багдада. Пребывая в «настроении больного кота», кайзер вспоминал слова фон дер Гольца о том, что в Турции, разбитой славянами, «совсем как у нас»… Сложные узлы разрубают мечами! В светлом пиджаке и при галстуке-бабочке (что весьма легкомысленно для министра иностранных дел), Сергей Дмитриевич Сазонов не умел владеть ни лицом, ни голосом, ни жестом (что тоже не характерно для дипломата). Сейчас все его слова выдавали сильное волнение и смятение чувств, крах логики. – Ощущение такое, – говорил он Коковцеву, – будто где-то под полом лежит «адская машина» и я слышу, как часики отщелкивают время, после чего… взрыв! Вся наша работа многих лет, все напряжение дней и бессонные ночи – все насмарку! Коковцев, человек уравновешенный, отвечал: – А в Берлине уже и не скрывают, что траншеи выкопаны. Но меня удивляет, что кайзер неизменно подчеркивает – война будет расовой: битва славянства с миром германцев. Мы присутствуем при завершении ужасающего процесса европейской истории… – Где конец этого процесса?! – воскликнул Сазонов. – Конца не ведаю, – невозмутимо сказал Коковцев, – но зато истоки процесса известны: это 1871 год, это разгром Франции бисмарковской Германией, это унизительное для французов провозглашение Германской империи в Зеркальном зале Версальского дворца, это… ошибки, сделанные лично нами, нашими отцами и нашими дедами еще со времен Венского конгресса! Теперь кайзер утверждал: «Кто не за меня, тот против меня, а кто против меня, того я уничтожу». Россия три раза подряд уступала немцам, чтобы не вызвать всемирного пожара; уступила в 1909‑м, в 1912-м, уступала и сейчас в 1913 году, но в 1914-м уступать будет уже нельзя. Из Берлина дошли слова кайзера: «Если войне суждено быть, то безразлично, кто ее объявит…» – Могу ли я что-либо еще сделать? – спросил Сазонов. – Милый Сергей Дмитриевич, вы уже никогда и ничего не сможете сделать. Вы просто не успеете отскочить в сторону, как эта пороховая бочка, сорвавшись с горы, расплющит вас. – Значит… война? Народы мира еще не хотели верить, что пролог уже отзвучал, – дипломатический оркестр торопливо перелистывал старые затерханные ноты, готовясь начать сумбурное вступление к первому акту великой человеческой трагедии, и безглазый дирижер, зажравшийся маэстро капитал, уже постучал по краю пюпитра: «Внимание… приготовьтесь… сейчас мы начинаем…» * * * В годы Балканских войн Распутин начал влезать в дела международной политики. Вернее, не он начал влезать, а его силком втаскивали в политику, заставляя разговориться о ней… Бульварные газеты повадились брать у него интервью. – Вот ведь, родной, – говорил Распутин, сидя на кровати, из-под которой торчал ночной горшок, – ты тока пойми! Была война там, на энтих самых Балканах. Ну и стали всякие хамы орать: быть войне, быть! А вот я спросил бы писателев: нешто хорошо это? Страсти бы укрощать, а не разжигать. Памятник бы поставить – да не Столыпину, какой в Киеве нонешней осенью отгрохали, – нет, поставить бы тому, кто Россию от войны избавил. Репортер Разумовский перебил его: – Я из газеты «Дым Отечества»… Вот вопрос: вы русский крестьянин, неужели же вам глубоко безразличны страдания ваших же братьев-славян от ига Австрии и Турции? На что Распутин, погладив бороду, отвечал: – А може, я не мене ихнего страдаю. А може, славянам твоим бог свыше дал испытание от турка. Бывал я в Турции, кады по святым местам ездил… А што? Чем плохо? Народец, глядишь, не шатается. Зато славяне твои обокрали меня на вокзале… – Но ведь войны для чего-то существуют! – А для чего? – вопросил Распутин. – Скажи, какая мне выгода, ежели я тебя, мозглявого, чичас исковеркаю и свяжу, как в кутузке? Ведь опосля уснуть – не усну. А вдруг ты, паразит такой, ночью встанешь и меня ножиком пырнешь? Так и война! Победителю мира не видать: спи вполглаза да побежденного бойся. А мы, русские, не в Европу должны поглядывать (што нам ента Европа? Да задавись она!), а лучше в глубь самих себя посмотреть: такие ли уж мы хорошие, чтобы других учить разуму?.. Этот примитивный пацифизм Распутина объяснялся просто: внутренним чутьем он понимал, что вслед за войною придет революция – и неизбежный конец его приятной веселой жизни. Германии он не знал! Но когда ездил в Царицын к Илиодору, то часто посещал колонии немцев Поволжья, где его ошеломили чистота полов, фикусы до потолка и работа сельскохозяйственных машин германского производства. Но больше всего Гришку потрясло то, что немцы-крестьяне пили по утрам… кофе. – Мать честная! – не раз восклицал он. – Утром встал, рожу ополоснул, а ему уже кофий ставят. Не чай, а кофий! Ну, где уж нам, сиволапым, с немаками тягаться? Живем, брат, из кулька в рогожку. А тут еще воевать хотим. Как можно германца победить, ежели он по утрам кофий дует? Соображай сам… В конце 1913 года в Петербург прибыл болгарский царь Фердинанд (из династии Кобургских). Николай II не принял его. Тогда царь Болгарии нагрянул с адъютантами прямо в квартиру Распутина на Английском проспекте, и Гришка даже не удивился: – Чево надо? Папку повидать? Так иди. Повидаешь… После этого император России принял царя Болгарии! * * * От внешней политики перейдем к сугубо внутренней, хорошо засекреченной. Чтобы иметь в доме «своего человека», Распутин выписал из Покровского племянницу Нюрку… Однажды в полдень эта девка разбудила его, крепко спавшего «после вчерашнего». – Дядя Гриша, да встань ты… Машина-то звенит и звенит, уж я надселася – эдак страшно-то, что железки звенят… Это звонил телефон! Календарь показывал декабрь 1913 года. В трубке Распутин услышал голос бывшей премьерши: – Вас беспокоит Александра Ивановна Горемыкина… Сколько уж я спрашивала ваших знакомых, что вы любите больше всего, а они говорят: Григорий Ефимыч готов жить на одной картошке. – Верно! – отозвался Гришка с охотой. – Картошку, да ежели ишо селедочку с молокой, да и лучку туда покрошить, так лучше закуски под мадеру и не придумаешь… – Видно, что вы картофеля еще не ели! Я знаю десять способов его готовки. Вы сами скажете мне горячее спасибо. Связываться со старухой из-за одной картошки не хотелось. – А куды мне? Коль надо, так и в мундире наварим. – Нет, нет, не отрицайте! Это чудо… От старухи было никак не отлипнуть, а картошку она действительно варить умела. Гришка вскоре и сам привык, что картошка на столе должна быть только «горемычного» происхождения. Мадам Горемыкина брала таксомотор и с Моховой на Английский доставляла картофель еще горячим, пар шел! Заметив, что Распутин целует женщин, она тоже решила с ним «похристосоваться». Но Гришка грубейшим образом отпихнул ее с себя: – Не лезь, карга старая! Картошку варишь – и вари! А ежели твоему дохляку-мужу чего и надобно, так скажи прямо… В этом году синодальный официоз «Колокол» благовестил на всю Русь: «Благодаря святым старцам, направляющим русскую внешнюю политику, мы избегли войны и будем надеяться, что святые старцы и в будущем спасут нас от кровавого безумия…» С этой дурацкой статьей в руках оскорбленный Сазонов спрашивал царя: – Разве я уже не министр иностранных дел? Какие такие старцы помогли нашей стране избежать в этом году войны? – Сергей Дмитриевич, ну стоит ли обращать внимание?.. Ну их! Поберегите нервы. Сами знаете, написать все можно! 6. Горемычные истории В истории всегда бывают случаи, которым суждено повторяться. Побирушка с утра пораньше ломился в двери горемыкинской квартиры, на улице трещал зверский мороз, был январь 1914 года. – Откройте, это я… у меня замерзают фиалочки! Мадам Горемыкина накрыла лысину париком. – Опять вы, Мишель? Но мой Жано еще почивает… Иван Логинович Горемыкин появился из спальни, словно старая моль из выдохшегося нафталина. Искал свою челюсть. – Это вошмутительно. Не дадут пошпать шеловеку, который вштупил в девятый дешяток шишни… – Александр Иванович, – прослезился Побирушка, – вы даже не знаете, что вас ждет. – Да ничего меня уже давно не ждет! – Ошибаетесь – вас ждет Распутин и… – Зачем мне этот ваш мужик Распутин? – Ах, не порти мне настроения, – отвечала жена. – Я уже все сделала, что только можно, а ты спрашиваешь – зачем придет Распутин? Значит, так нужно! Мишель, скажите ему главное… – Вы снова станете премьером, – объявил Побирушка. – Какой я премьер? Одной камфарой держусь! – Не притворяйся глупее, чем ты есть на самом деле, – возразила жена. – В конце концов, хотя бы ради уважения ко мне, согласись еще разочек попремьерствовать. Тебе это даже полезно! Взбодришься. Знаю я тебя: еще к молоденьким побежишь… – Если ветру не будет, – отвечал Горемыкин. Побирушка вскоре привел Распутина для «смотрин» будущего визиря. Перед аудиенцией с чалдоном Горемыкин взбодрил себя инъекцией и был вполне доступен для понимания широкой публики. Разговора не было – как-то не получился. Но зато был конец свидания, когда Распутин старца по колену – хлоп-с! – Ну, с богом! Валяй… сойдет. Когда гости удалились, жена сказала: – Вот и все. Это вроде укола. А потом приятно… Горемыкин пребывал в некотором миноре. – Опять я как старая лисья шуба, которую вынимают из нафталина лишь при дурной погоде… А куда они денут Коковцева? * * * С тех пор как Коковцев пожелал Гришке жить в Тюмени, а царица в Ливадии показала ему спину, премьер сознавал, что «сьюрпризы» еще будут, и ничему больше не удивлялся. Владимир Николаевич зачитывал в Думе декларацию правительства, когда Пуришкевич встал и заявил, что ему осточертело словоблудие премьера. Потом, в разгар бюджетных прений, на «эстраду» вылез нетрезвый Марков-Валяй и, грозя Коковцеву пальцем, будто гимназисту, произнес с упреком: «А воровать нельзя…» – Больше в Думу я не пойду, – сказал Коковцев жене. – Меня нарочно оскорбляют, чтобы я сорвался и наговорил нелепостей! Атака на премьера велась одновременно с двух флангов, и за царским столом подал голос молодой и красивый капитан 1-го ранга Саблин, одинаково любезный с царем (с которым он выпивал) и с царицей (с которой он спал). – Я недавно имел беседу с Петром Львовичем Барком, он сказал ясно: пора кончать с «пьяным бюджетом» Коковцева, нельзя вытягивать доход государства на одной водке. – Это возмутительно! – поддержала его Алиса. – Ники, пора указать премьеру, чтобы прекратил спаивать верноподданных. О нас уже и так в Европе говорят небылицы, будто мы употребляем водку в сильную жару ради создания приятной прохлады в комнатах. – Да, это скверно! – согласился царь. – Барк очень разумно рассуждает об экономике государства, – добавил Саблин и, дополнив рюмку царя, пододвинул к императрице тарелку с жирным прусским угрем. – Если послушать Петра Львовича, то, вне всякого сомнения, Коковцев тянет нас в… Вечером он тишком позвонил до дворцовому телефону: – Игнатий Порфирьич, это я… Саблин. Как вы и просили, я сегодня завел разговор о Барке и разлаял Каковцева. – Муссируйте и дальше эти вопросы. Мне нужен Барк! Саблин, беря деньги от Мануса, продолжал атаку: – Барк желает национализации кредита, а Коковцев имеет наглость утверждать, что кредит космополитичен. Барк – лучший друг банкира Митьки Рубинштейна, а Митька свой человек в доме Горемыкиных, и вы знаете, что Митька сделает все, что ни попросит Григорий Ефимыч… Барк уже не раз помогал Распутину! – Ники, ты слышишь? – спросила царица. – Подумай об этом Барке… Коковцев уже столько ласки получил от нас! Дай ему титул графа, и пусть он заберет свою водку и уходит от нас! Саблин опять названивал Манусу: – Кажется, они согласны отдать финансы Барку. – Погодите, – отвечал Манус, – у меня есть еще одна кандидатура. Очевидно, вам предстоит теперь перемешать Барка с навозом и поддерживать того человека, которого я… – Послушайте, – перебил его Саблин, – но я ведь не мальчик. Нельзя же с полного вперед реверсировать машиной назад! В ближайшие дни Коковцев выслушал от царя массу демагогических слов о спаивании бедного народа казенной водкой. – Скажите, – отвечал он, – будет ли бедняк пить меньше, если он узнает, что пьет не казенную, а частную водку? Не забывайте, винную монополию изобрел все-таки не я, а граф Витте,[17] проживающий в блаженстве, а все оплеухи за построение бюджета на «пьяном» фундаменте получаю за него я! На докладе присутствовала и Алиса, листавшая английский журнал «The Ladies Field», в котором освещались помпезная жизнь великосветской женщины, курортный флирт, нравы Монако и Монте-Карло, игра в лаунтеннис, свадьбы принцев с принцессами и путешествия автоамазонок по Африке. Вздохнув, она из этого журнала извлекла прошение Саблина об отводе ему дорогих земель в Бессарабской губернии и протянула бумагу Коковцеву. – Он очень беден, – сказала царица, а царь добавил, что хорошо бы помочь Саблину. – Подпишите его прошение… Коковцев в нескольких словах, на основании законов империи, доказал, что эти казенные земли раздаче в частные руки не подлежат. Императрица гневно порвала прошение. – Когда прошу я (я!), то все мои просьбы незаконны. Дома, снимая фрак, Коковцев сказал жене: – Облава закончилась – я взят на мушку! В среду 28 января премьер делал очередной доклад царю, в конце которого царь заглянул в календарь. – Следующий ваш доклад в пятницу? Отлично… А дома Коковцева ждало письмо Николая II, который начинал его ненужным сообщением, что «в стране намечается огромный экономический и промышленный подъем, страна начинает жить очень ярко выраженной жизнью», за что он, царь, особо благодарен Коковцеву, а в конце письма было сказано, что они останутся хорошими друзьями. В пятницу, как и было договорено, Коковцев сделал доклад. Царя было не узнать. Голова его тряслась, он прятал глаза. Неожиданно искренне расплакался, с губ императора срывались страшные, терзающие признания: – Простите… меня загоняли… эти бабы… с утра до вечера… Одно и то же… Владимир Николаич, я ведь понимаю, что ни Барк, ни Горемыкин ни к черту не нужны мне… Простите, если можете… Я сам не знаю… как… это… случилось! Самому же Коковцеву пришлось и утешать царя: – Не отчаивайтесь! Я понимаю: тут не вы, а иные силы… Был очень сильный мороз. С открытой головой, продолжая плакать, царь проводил Коковцева до крыльца, повторяя: – Ко мне все-таки приставали… простите! Воздух звенел от стужи, снежинки таяли на заплаканном лице императора, мешаясь с его слезами, и в этот момент Коковцев впервые за все эти годы увидел в нем просто человека. 20 января был опубликован указ, что Коковцев увольняется с поста председателя Совета Министров и заодно с поста министра финансов, «нисходя к его просьбе» … Жене Коковцев сказал: – Люди прочтут и решат, что это я сам устроил! Министром финансов сделался ставленник Мануса банкир Барк, а премьером стал Горемыкин, который при знакомстве со своим секретариатом выдал свой первый убийственный афоризм: «Если хотите со мной разговаривать, вы должны молчать…» Друг, не верь слепой надежде, говорю тебе – не верь: горе мыкали мы прежде, горе мыкаем теперь.* * * Альтшуллер, сидя в своей конторе, собирал сведения о русской армии, а заодно, как он сам признался, «хотел заработать» на пушках с паршивым лафетом системы Депора. Тут история темная. Конная артиллерия готовилась получить пушки Шнейдера, но Сухомлинов заказ на эту пушку Путиловскому заводу притормозил, а на полигонных испытаниях он разругал ее, нахваливая пушки с лафетом Депора… Наталья Червинская, вся в модном крэп д’эшине, шпарила на машинке какие-то непонятные для нее бумаги, а на Невском уже начало пригревать мерзлые колдобины снега. – Вы печатайте и дальше, – сказал ей Альтшуллер, – а я немножко пройдусь. Весна, знаете, она всегда волнует меня… Он вышел и больше не вернулся. Альтшуллер был обнаружен в… Вене, а на самом видном месте его питерской конторы остался висеть портрет Сухомлинова с дарственной надписью «Лучшему другу, с которым никогда не приходится скучать!». Военный министр даже обиделся на своего друга: – Как же так? Уехал и забыл попрощаться… Червинская оказалась в этом случае умнее его: – Похоже, что скоро начнется война… В эти дни Степану Белецкому доложили, что его желает видеть доцент Московского университета Михаил Хохловкин. – Не знаю такого. Но пусть войдет, если пришел. Перед ним предстал молодой смущенный человек. – Я прямо из Вены, – сообщил он. – Из Вены? А что вы там делали? – Проходил научную стажировку в тамошнем университете, надеюсь в будущем занять кафедру в Москве по классу германской истории средневековья. Я ученик венского профессора Ганса Иберсбергера, который, в свою очередь, учился в Москве. – Так, слушаю вас. Дальше. – На днях я пришел, как обычно, к профессору Иберсбергеру, а он сказал мне: «Миша, занятия кончились. Вы, как военнообязанный, возвращаетесь домой в Россию, ибо скоро начнется большая война и вы должны явиться в полк…» Я думаю, – закончил доцент, – этот факт должен быть известен правительству! Белецкий отпустил от себя наивного ученого и, сняв трубку телефона, долго думал – кому бы брякнуть? Решил, что генерал Поливанов лучше других отреагирует на это известие. Он ему рассказал о визите Хохловкина и получил ответ: – Плохо, если война. Плохо! Мы к ней не готовы… 7. «Мы готовы!» Борька Ржевский, нижегородский голодранец, уже сидел однажды в тюрьме за «незаконное ношение формы». Вторично он был задержан полицией на перроне Николаевского вокзала, когда выперся из вагона в мундире офицера болгарской армии. – Позвольте, позвольте, – возмутился он. – Нет, это вы позвольте, – резонно отвечали ему. – Но я не позволю хватать себя, офицера… – Позвольте ваши документы! Документы в порядке. Ржевский самым честным образом отгрохал все Балканские войны, получил от царя Фердинанда чин и право носить форму имел. В этой форме, с немыслимым орденом на груди (величиною с десертную тарелку) он без особого трения протерся в кабинет к военному министру Сухомлинову. – Корреспондент «Нового времени», честь имею! – Честь – это в наши дни то, на чем мы держимся. – Так точно, – отвечала шмоль-голь перекатная… Выяснилось, что министру он нужен. Именно он! – В пору великого напряжения умов и накала страстей оголтелого германского милитаризма мы не отступим ни на шаг! – продекламировал Сухомлинов. – Мы должны дать достойный ответ берлинским поджигателям войны… в печати! – Это мне по зубам, – сказал Борька. – Тогда берите перо. Пишите… Кто был автор статьи – никто не знает. Наверное, я так думаю, министр подкидывал идеи, как полешки в плохо горящую печку, а журналист брызгал на них керосином, чтобы ярче горели. Они заранее расписались в победе: «В будущих боях русской артиллерии никогда не придется жаловаться на недостаток снарядов… военно-автомобильная часть поставлена в России весьма высоко. Кто же не знает о великолепных результатах аппаратов Сикорского, этих воздушных дредноутах русской армии!» Два пижона, молодой и старый, заверяли русское общество, что арсеналы полны, солдат всем обеспечен для боя, пусть только сунутся – мы их шапками закидаем… Щеголяя красными штанами, министр диктовал: – Мы с гордостью можем сказать, что для России прошли времена угроз извне. России не страшны никакие окрики. Записали? Особо выделите фразу: Россия готова!.. Идея обороны отложена, русская армия будет активной. Всегда воевавшая только на чужой территории, она совершенно забудет понятие об обороне… Наша армия является сейчас лучшей и передовой армией в мире! Статье придумали заглавие: «РОССИЯ ХОЧЕТ МИРА, НО ГОТОВА К ВОЙНЕ», и ее тут же опубликовали в газете «Биржевые ведомости», вызвав немалую сумятицу мнений в самой России и большой переполох среди недругов. По сути дела, Сухомлинов и Ржевский дали пикантный материал в руки германских шовинистов, и те ускорили гонку событий, доказывая в рейхстаге, что, если войне быть, так лучше ей быть сейчас, нежели позже… Ржевский выходил на большую дорогу журналистики! В Суворинском клубе, где сгущалась слякоть газетной богемы, некто Гейне приучил его к славе и кокаину, а потом… потом Борьку вызвал к себе Белецкий. – Когда вас заахентурили?.. Что ж, польщен иметь ахента из классиков. Приятель ваш Гейне… что о нем скажете? – Инженер из евреев. Кажется, врет, что потомок Гейне… того самого. Ну, пишет стихи. Ужасно бездарные! – А зачем набаламутили, что «мы готовы»? – При чем здесь я? Сухомлинов – голова… – Ну ладно. Оставим классику. Кокаин есть? Вместо «кокаин» Белецкий говорил «хохаин». * * * Петр Дурново, бывший министр внутренних дел, подавлявший революцию 1905 года, повидался с царем… – Государь, – сказал он ему,[18] – в перспективе у нас война с Германией, и это очень страшно для нас. Наш нетрадиционный союз с Францией и Англией противоестествен. – Вилли уже не раз говорил мне. – Кайзер прав! – подхватил Дурново. – Россия и Германия представляют в цивилизованном мире ярко консервативное начало, противоположное республиканскому. Наша война с немцами вызовет ослабление мирового консервативного режима. – Понимаю и это, – тихо отвечал царь, – как понимает и Вилли, но обстоятельства сильнее нас. Нами движет рок! Далее Дурново произнес пророческие слова: – Сейчас уже безразлично, кто победит – Россия Германию или Германия Россию. Независимо от этого в побежденной стране неизбежно возникнет революция, но при этом социальная революция из побежденной страны обязательно перекинется в страну победившую, и потому-то, государь, не будет ни победителей, ни побежденных, как не будет и нас с вами. Но, – выделил Дурново, – любая революция в России выльется в социалистические формы! Николай II пожал плечами. Дурново продолжал: – Я много лет посвятил изучению социальной доктрины и говорю на основании антигосударственных учений. Германский кайзер отлично знаком с идеями социализма, и потому он столь часто напоминал вам, что военное единоборство монархических держав, каковы наши, вызовет неизбежный крах обеих монархий… Так думаю не я один! Поговорите хотя бы со Штюрмером. – Я знать не желаю этого вора, – ответил царь. – Вор, может быть. Но думает одинаково со мною. – Штюрмер – германофил! – А почему вы не скажете этого же про меня? – Вы, Петр Николаич, истинно русский. Дурново даже засмеялся, довольный: – Совершенно верно. Истинно русский дворянин, я вынужден стать отчаянным германофилом. Поверьте, что, страдая за сохранение вашего престола, я становлюсь еще при этом самым горячим поклонником Германии… А что мне еще остается делать? Дурново нечаянно раскрыл секрет «германофильства» русских монархистов: не любовь к Германии двигала ими – страх перед грядущей революцией пролетариата, вот что заставляло их нежно взирать на Германию, грохочущую солдатскими сапогами. – Не знаю, – сказал Дурново, поднимаясь, – убедил я вас или нет, но если имя графа Витте хоть что-нибудь для вас еще значит… он один из ярых противников войны с немцами. Николай II неожиданно вспылил: – Витте я никогда не позволял в своем присутствии выражать те мысли, которые я позволил выразить вам. – Благодарю за доверие, государь. А жаль… Витте, правда, выступал против войны, но, в отличие от Дурново, граф был подлинным германофилом (уже без кавычек). Витте любил Россию, как столоначальник обожает свою канцелярию, где перед ним ходят на цыпочках, а он получает чины и наградные. Германия нравилась Витте порядком, отсутствие которого в России графа всегда раздражало. Спору нет, немцы посыпают дорожки песочком, никто не справляет нужды в кустах, а германские ватеры вызывали у Витте чувство восхищения. Помимо сказочной виллы в Биаррице Витте – с помощью кайзера! – обрел в Германии большое имение, где и собирался провести остаток своих дней. Великий финансист не доверял своих денег даже Швейцарии – они лежали в банках Берлина, под надежной охраной кайзеровского «порядка». «Коли возникнет война, – говорили ему русские, – кайзер все ваши деньги секвеструет». «Быть того не может, – отвечал Витте, – чтобы кайзер и наш император решились воевать между собой. Это было бы актом самоубийства не только двух монархий, но и двух миров, без которых жизнь человечества вообще немыслима…» Он читал немецкие газеты, где говорилось о «резком оживлении расового инстинкта» у славян; пангерманцы указывали, что грядущая битва будет расовой битвой, настала «пора всех славян выкупать в грязной луже позора и бессилия…». Витте гулял по дорожкам, посыпанным чистым песочком. В кустах никто не сидел! * * * «Новое оружие – новая тактика», – плох тот генерал, который забыл об этом… И десяти лет не прошло со времени войны с Японией, а густые колонны пехоты уже рассыпались в цепи, батареи скатились с высот и укрылись в низинах, кавалерийская лава с полного аллюра распалась на эскадроны, а над ними (все замечая и всему угрожая) поплыли рыбины дирижаблей и закружились аэропланы. Вот-вот должен был родиться новый вид артиллерии – зенитной, а ко всем тревогам людской жизни XX век прибавлял еще и «воздушную тревогу». В океанах настойчиво стучали дизели подводных лодок, поглощая жидкое топливо, соляры и мазуты, турбинные агрегаты выводили корабли в долгие плавания… Война стучалась в дверь, а Сухомлинову хотелось побыть в роли главнокомандующего, чтобы в Потсдаме поставить кайзера на колени. Дядю Николашу в угол он уже поставил – надо его теперь высечь! Еще в декабре 1910 года Сухомлинов затеял военную игру на тему «нападение Германии на Россию». Он запланировал ловушку для великого князя, чтобы тот при всех выявил свою бестолковость, но дядю Николашу предупредили о готовящейся каверзе, и царь тогда запретил играть. Армия учится на маневрах. Генералы учатся побеждать во время военной игры – игры, похожей на шахматную, но построенной на твердом основании учета боевых возможностей, своих и противника. В апреле 1914 года Сухомлинов снова решился на игру, дабы всем стала ясна его мудрость как военачальника. Играли в Киеве, причем был созван весь цвет русского генералитета. Тема игры актуальная: война России с Германией и Австрией. – Господа, начнем побеждать, – призвал министр. Он выступал в роли русского главковерха, а против него играли за Австрию и Германию генштабисты Янушкевич и Алексеев, с «русской армией» Сухомлинова бились опытные вояки – Брусилов, Жилинский, Иванов, Гутор и прочие. В самый разгар игры «наступление» Сухомлинова было остановлено арбитрами: – У вас больше нету снарядов. Стойте! – Мои арсеналы, вы знаете, полны. – Вы их исчерпали до последнего снаряда. – Но заводы мои работают. – Они не справляются с заказами фронта… «Русскую армию» начали загонять в тылы России. – Что вы на меня жмете, господа? – Но у нас, – отвечали генералы, двигая фишки дивизий «противника», – арсеналы еще не иссякли. Наши заводы работают… – Я не могу так играть! – отказался Сухомлинов. Он запретил проводить разбор игры, и генералы разъезжались по своим округам в поганейшем настроении: игра показала неготовность России к войне с немцами. Министр вернулся в столицу, где сделал все, чтобы печальные результаты киевской игры не дошли до широкой публики… Тут его навестил Побирушка. – Как порядочный человек, я вижу цель жизни в том, чтобы открывать людям глаза на все несправедливости нашего мира… – Превосходно! Благородно! Достойно подражания! – И сейчас я хочу открыть глаза вам, – заявил Побирушка. – Я долго молчал, страдая, но больше молчать на стану. Знайте: ваша Екатерина Викторовна давно живет с Леоном Манташевым! – Как живет? – Плотски. – Зачем? – Не знаю. – Не верю. Такой приятный человек, миллионер… – Одно другому не мешает, – заверил его Побирушка. Сухомлинов, кажется, прозрел: – Благодарю… То-то я не раз замечал: даю сто рублей – жена тратит тысячу, даю тысячу – тратит десять тысяч. – Вот именно! – подхватил Побирушка, указательным пальцем изображая в воздухе черту, которая должна стать итоговой… Сухомлинов резко поднялся из кресла. – Сейчас пойду и устрою ей страшный скандал! Ушел. Из супружеских комнат слышались крики, женский плач, мольбы и клятвы (Побирушка наслаждался). Но тут появились оба – и к нему. Красный, как и его штаны, министр кричал: – Как вам не стыдно порочить честную женщину? Катенька мне все сказала. Она и господин Манташев – добрые друзья… Вон! – Вон! – повторила Екатерина Викторовна. – За все наше добро… ходил тут, ел, пил… Ноги чтоб вашей не было! – Чтоб не было! – подхватил министр. – А еще князь… Потомок царей Кахетии… Непристойно! Возмутительно!.. Этого Побирушка никак не ожидал. Его выперли прочь из квартиры Сухомлинова, а точнее – от самого носа забрали жирную кормушку Военного министерства. «Вот после этого и открывай глаза людям!» Он вернулся домой едва не плача. Переживал страшно: – Пропали мои лошадиные шкуры… Что делать? Говорят, на Кавказе обнаружены ценные залежи марганца. Может, заняться их разработкой? Ах, люди, люди… не любите вы правды! Раздался спасительный звонок от Червинской, которая о скандале у Сухомлиновых уже знала в подробностях. – Плюньте на все, – сказала она, – и приезжайте ко мне. У меня сейчас… хвост! Без шуток. Самый настоящий. Пушистый. Ласковый. И хочет напиться. Берите вино – приезжайте… Побирушка приехал. На диване сидел толстый молодой человек без пиджака, с очень хитрым выражением лица. Наталья Илларионовна слишком интимно обращалась с этим господином. – Вот это и есть мой хвостик… Знакомьтесь! Побирушке выпал приятный случай представиться орловскому депутату, лидеру думской фракции правых – Хвостову. – А почему вас в Думе не слыхать? – спросил он. – Да знаете, – помялся Хвостов, – просто нет желания трепаться напрасно. А темы для речи еще не нащупал… Побирушка выставил бутылки с рейнвейном из портфеля. – Бурда! – сказал Хвостов. – Колбасники нальют в бутылки воды из своего заплеванного Рейна и продают нам под видом рейнвейна. – Вот и тема, – намекнул Побирушка. – Сейчас немцев ругать очень модно и выгодно… Выступите с трибуны Думы! В бутылках была все-таки не вода, и Хвостов, опьянев, стал позволять себе нескромные поглаживания госпожи Червинской под столом, тогда она встала и заняла ему руки гитарой. – У него хороший голос, вот послушай, – сказала она Побирушке, а Хвостов запел приятным баритоном: Разбирая поблекшие карточки, окроплю запоздалой слезой гимназисточку в беленьком фартучке, гимназисточку с русой косой… В этот момент он был даже чем-то симпатичен и, казалось, заново переживал юность, наполненную еще не испохабленной лирикой провожания гимназистки в тихой провинции, где цветет скромная сирень, а на реке перекликаются колесные пароходы… С остервенением Хвостов рванул зыбкие струны: Все прошло! Кто теперь вас ревнует? Только вряд ли сильнее меня. Кто теперь ваши руки целует, и целует ли так же, как я?.. Закончил и окунул лицо в растопыренные пальцы. – Черт возьми, – сказал лидер правых, – жизнь летит, а еще ничего не сделано… для истории! Для нее, для проклятой! Побирушка, расчувствовавшись, заметил Хвостову: – Алексей Николаич, вы такой умный мужчина, с вами так приятно беседовать, слушайте, а почему бы вам не претендовать на высокий пост… скажем, в эм-вэ-дэ? – Спросу на нас пока нету, но… мы готовы! 8. Герои сумерек Сергей Труфанов (бывший Илиодор) выбрал в жены красивую девушку из крестьянок, и газеты Синода сразу забили в набат: вот зачем он отрекся от бога – чтобы бог ему блудить не мешал! Между тем Серега вел здоровый образ жизни, жену любил, вином не баловался, по весне поднимал на хуторе пашню. Газеты публиковали его фотографии, где он в пальто и в меховой шапке сидит возле избы, а подле него стоит ядреная молодуха в белом пуховом платке. В руке Сергея Труфанова – палка вечного странника, а узкие змеиные глаза полны злодейского очарования и хитрости… Неожиданно, будто с луны свалился, притопал на Дон корреспондент американского журнала «Метрополитэн». – Америка заплатит шесть тысяч долларов. Продайте нам свои мемуары о похождениях вместе с Гришкой Распутиным. – Я не пишу мемуаров, – скромно отвечал Илиодор… Он писал их по ночам, когда на полатях сладко спала юная жена. Изливая всю желчь против «святого черта», выплескивал на бумагу яростные брызги памяти. Заодно с Гришкой он крамольно изгадил и царя с царицей, а это грозило по меньшей мере сразу тремя статьями – 73, 74 и 103… Ночью в оконце избы постучали, из тьмы выступило безносое лицо Хионии Гусевой. – Благослови, батюшка, – сказала она, показав длинный кинжал. – Есть ли грех в том, что заколю Гришку во славу божию, как пророк Илья заколол ложных пророков Вааловых? – Греха в том нету, касатушка, – отвечал Серега. Еще зимой он организовал женский заговор против Распутина, во главе заговора встала одна врачиха из радикальной интеллигенции, желавшая охолостить Гришку по всем правилам хирургии, но заговор был раскрыт полицией в самом начале, и по слухам Серега знал, что Распутин сделался малость осторожнее. Он дал Хионии денег, проводил убогую странницу до околицы. – Кишки выпускай ему не в Питере, а в Покровском: дома он всегда чувствует себя в полной безопасности… Гусева заехала на рудники сибирской каторги, где с 1905 года сидел ее брат-революционер, сосланный за убийство полицейского. Хиония раскрыла ему свои планы, и брат ответил: – Жалко мне тебя, Хионюшка, бабье ль это дело – ножиком распутника резать? Но я знаю, ты ведь упрямая… Она появилась в Покровском и стала выжидать Распутина. Русские газеты называли ее потом – «героиня наших сумерек». * * * Настало роковое лето 1914 года, душное и грозовое. Распутин, как солдат со службы, приехал на побывку в родное село, усердно высек сына Дмитрия, потаскал за волосы Парашку («чтоб себя не забывала»), потом остыл, и Хиония Гусева видела его едущим на телеге с давним приятелем монахом Мартьяном, причем Гришка сидел на мешке со свежими огурцами, а Мартьян держал на весу полное ведро с водкой, которая расплескивалась на ухабах, а Распутин при этом кричал: «Эх, мать-размать, гляди, добро льется…» Вечером, никому не давая уснуть, Распутин заводил сразу три граммофона, а потом пьяный вышел на двор, где рассказывал прибывшим из Питера филерам, как его любит Горемыкин, зато не любит великий князь Николай Николаевич. Дневник филерского наблюдения отметил приезд в Покровское жены синодского казначея Ленки Соловьевой – толстая коротышка, она скакала вокруг Гришки, крича: «Ах, отец… отец ты мой!» Распутин тоже прыгал вокруг коротышки, хлопая себя по бедрам, восклицая: «Ах, мать… мать ты моя!» Через несколько дней в далеком Петербурге Степан Белецкий знакомился с подробностями: «В 8 часов вечера Распутин вышел из дома с красным лицом, выпивший, с ним Соловьева, сели в экипаж и поехали далеко за деревню в лес; через час вернулись, причем Распутин был очень бледным… Приехала еще Патушинская, жена офицера. Соловьева и Патушинская, обхватив Распутина с двух сторон, повели его в лес, а он Патушинскую держал за… Обедал из одной тарелки с сыном, руками доставал из тарелки капусту и клал ее себе в ложку, а потом отправлял в рот… Был дождь, в селе много грязи. Жена сказала, чтобы не шлялся. Он послал ее к черту и долго шлялся по грязи… Вечером вылез в окошко на двор, а Патушинская вылезла через другое окно, она подала ему знак рукою, после чего они оба удалились во мрак и до утра пропали…» Случайно Распутин повстречал на улице села питерского репортера Абрама Давидсона, спросил – чего он здесь шныряет? – Да так, Ефимыч, занесло к тебе в поисках темы. Не дашь ли мне сам матерьяльца похлеще? – Я вот как дам тебе сейчас… Убирайся вон! Давидсон не уехал, а засел в соседней избе возле окошка и все видел… Все! Распутину сказали, что пришла телеграмма. Он встал из-за стола в одной рубахе и пошел к воротам, где его поджидала Хиония Гусева, накрытая большим черным платком. – Тебе чего, безносая, надоть? – спросил Гришка. – Подай милостыньку, – просипела Гусева. Гришка достал кошелек из штанов, ковырялся в нем пальцем, отделяя медь от серебра. Вдруг черный платок слетел с Гусевой и накрыл его с головой. Последовал удар кинжалом прямо в живот, и Распутин со страшным криком побежал. Смахнув с себя платок, он увидел, что из распоротого живота волочатся кишки. Тогда, остановясь, он стал поспешно запихивать их в свою утробу. – Нет, милый, не уйдешь! – настигла его Гусева. Распутин схватил полено и одним мощным ударом выбил нож из ее руки. Тут набежали люди, Гусеву схватили и стали избивать насмерть. Давидсон спас женщину от самосуда и, придерживая Гришку за локоть, помог ему подняться на крыльцо. – А-а, это ты, Абрашка! – узнал его Распутин. – Оно и ловко, что ты не уехал… Давай, стропали в газеты по всему миру, что меня хотели убить, но я выживу, выживу, выживу… В царский дворец полетела телеграмма: КАКА ТА СТЕРВА ПРНУЛА В ЖИВОТ ГРЕГОРИЙ. Телеграф отстучал немедленный ответ: СКОРБИМ И МОЛИМСЯ АЛЕКСАНДРА… Гришку срочно отвезли в тюменскую больницу, а Хионию запихнули в одиночку тюменской тюрьмы. По рукам придворных дам ходила тогда фотография: Распутин в кальсонах сидит на больничной кровати, низко опустив голову и уронив безвольные руки, из густой бороды торчит длинный унылый нос, а по низу карточки его рукой писано: НЕ-ВЕДАМО ЧТО С НАМИ УТРЕ ГРЕГОРИЙ. Врачи находили его положение серьезным, была сделана сложная операция. Распутин твердил: – Выживу… выживу… выживу… Газеты публиковали телеграммы-бюллетени о здоровье «нашего старца» в таких почтительных тонах, будто речь шла о драгоценном здравии государственного мужа. Николай II вызвал Влюбленную Пантеру и учинил разнос за это покушение: – Чтобы впредь подобного никогда не было! – Слушаюсь, ваше величество, – отвечал Маклаков… Поправившись, Гришка со значением говорил: – Безносая – дура, сама не знала, кого пыряет. Чую, что тут рука видна Илиодора… Серега-то, гад, гуляет! Опередил меня: не я ему, а он мне, анахтема, кишки выпустил… Газеты тут же подхватили эти слова. Труфанов, ощутив опасность заранее, начал собираться в дальнюю дорогу. Первым делом он побрился, примерил на себя платье жены, повязался ее платком, и получилась баба… Не просто баба, а красивая баба! * * * Витте по обыкновению проводил летний сезон на германских курортах близ Наугейма. Уже попахивало порохом, и разговоры отдыхающих, естественно, вращались вокруг политики… Среди фланирующей публики Витте случайно встретил питерского чиновника из министерства земледелия – Осмоловского. – Сейчас, – сказал ему Витте, – в России только один человек способен распутать сложную политическую обстановку. – Кто же этот человек-гений? – Распутин, – убежденно отвечал Витте. Бедного человека даже зашатало, и он, горячась, стал доказывать графу, что это чепуха: если даже политики мира бессильны, то как может предотвратить войну безграмотный мужик, едва умеющий читать по складам? Витте ответил ему так: – Вы не знаете его большого ума. Он лучше нас с вами постиг Россию, ее дух и ее исторические стремления. Распутин знает все каким-то чутьем, но, к сожалению, он сейчас ранен, и его нет в Царском Селе… Эти слова Витте насторожили наших историков. Они стали сверять и проверять. С некоторыми оговорками историки все же признали за истину, что, будь Распутин тогда в Петербурге, и войны могло бы не быть! Академик М. Н. Покровский писал: «Старец лучше понимал возможное роковое значение начинавшегося!» Я просматривал поденные записи филеров, ходивших за Распутиным по пятам, и под 1915 годом наткнулся на такую запись: «Год прошлый, – говорил Гришка филерам, – когда я лежал в больнице и слышно было, что скоро будет война, я просил государя не воевать и по этому случаю переслал ему штук двадцать телеграмм, одну послал очень серьезную, за которую хотели меня предать суду. Доложили об этом государю, а он ответил: „Это наши семейные дела, и суду они не подлежат…“! А наша «красивая баба» с узкими змеиными глазами, источавшими зло и лукавство, благополучно добралась до Петербурга, где с Николаевского вокзала на извозчике прокатилась до Финляндского, откуда утренний поезд повез «ее» дальше, минуя лесистые просторы прекрасной страны Суоми. Имея на руках подложный паспорт и два заряженных браунинга, «красивая баба» сошла с поезда в Улеаборге, отсюда «она» пароходиком добралась до пограничного города Торнео… Ночью пограничник видел, как в четырех верстах выше таможни тень женщины метнулась к реке. – Стой, зараза! Стрелять буду… Но «баба» отвечала ему уже с другого берега: – Эй, парень! Скажи своему начальству, что Серега Труфанов, бывший иеромонах Илиодор, благополучно пересек границу Российской империи, и теперь я плевать на всех вас хотел… За пазухой он таил драгоценное сокровище – рукопись книги по названию «СВЯТОЙ ЧЕРТ, или ПРАВДА О ГРИШКЕ РАСПУТИНЕ». * * * А пока Гришка валялся в больнице, залечивая распоротый живот, в Сараеве грянул суматошный выстрел сербского гимназиста Гаврилы Принципа, который позже позволил Ярославу Гашеку начать роман о похождениях бравого солдата Швейка такими словами: «А Фердинанда-то ухлопали…» Сейчас читать Гашека смешно. Но тогда люди не смеялись. Начинался кризис. Июльский. Трагический. Неповторимый. 9. Июльская лихорадка С тех пор как существует история человечества, королей и герцогов резали, топили, прищемляли в воротах, травили словно крыс, и это было в порядке вещей. Но теперь в убийстве эрцгерцога Фердинанда германские политики увидели удобный повод для развязывания войны… Впрочем, пока все было спокойно, и Сазонов лишь 18 июля вернулся с дачи; чиновники встретили его словами: – Австрия ожесточилась на Сербию… Сазонов повидался с германским послом Шурталесом. – Если ваша союзница Вена желает возмутить мир, то ей предстоит считаться со всей Европой, а мы не будем спокойно взирать на унижение сербского народа… Еще раз подтверждаю, что Россия стоит за мир, но мирная политика не всегда пассивна! 20 июля ожидался приезд в Петербург французского президента Пуанкаре, и в Вене решили подождать с вручением ультиматума Белграду, чтобы вручить его лишь тогда, когда Пуанкаре будет находиться в пути на родину, оторванный от России и от самой Франции… Это был ловкий ход венской политики! * * * 20 июля … Газеты в этот день писали об устройстве шлюзов на реке Донец, о пожаре моста возле Симбирска, о судебном процессе г-жи Кайо, застрелившей редактора газеты за клевету на ее мужа. Николай II во флотском мундире поднялся на борт паровой яхты «Александрия»; с ним были жена и дочери. Подали завтрак, во время которого император много курил, бросая папиросы за борт. Французскому послу Палеологу он сказал: – Говорят, у моего кузена Вилли что-то давно болит в ухе. Я думаю, не бросилось ли воспаление уже на мозг? За кофе было доложено о подходе эскадры. Воды финского залива медленно утюжил громадный дредноут «Франс», за ним шел «Жан Барт», рыскали контрминоносцы эскорта. Кронштадт глухо проворчал, салютуя союзникам. Раймонд Пуанкаре подошел на катере, принятый у трапа самим царем. «Александрия» взяла курс на Петергоф, и дивная сказка открылась во всем великолепии. Обмывая золотые фигуры скульптур, фонтаны взметали к небу струи прохладной сверкающей воды, просвеченной лучезарным солнцем. – Версаль, – сказал Пуанкаре. – Нет, Версаль хуже… Вечером в старинном зале Елизаветы президента ошеломили выставкой придворного света. Женские плечи несли на себе полыхающий ливень алмазов, жемчугов, бериллов и топазов. Алиса ужинала подле Пуанкаре, одетая в белую парчу с глубоким декольте, которое было закинуто бриллиантовой сеткой. «Каждую минуту, – отметил Палеолог, – она кусает себе губы, видимо, борется с истерическим припадком…» Пуанкаре произнес речь по вдохновению, а Николай II – по шпаргалке. Возвращаясь из Петергофа ночным поездом, Палеолог просмотрел свежие питерские газеты. – Обратите внимание, – подсказал секретарь, – сегодня забастовали в столице заводы, работающие на военную мощь. – Их подстрекают германские агенты, – ответил посол. * * * 21 июля … Пуанкаре в Зимнем дворце принимал послов и посланников, аккредитованных в Петербурге. Первым подошел граф Пурталес, и президент задержал его руку в своей, расспрашивая немецкого посла о его французских предках. Палеолог подвел к президенту английского посла, сэра Джорджа Бьюкенена; это был спортивного вида старик с надушенными усами и с неизменной свастикой в брошке черного галстука. Пуанкаре заверил Бьюкенена в том, что русский царь не будет мешать англичанам в делах персидских. Наконец, ему представили графа Сапари – посла австрийского, которому Пуанкаре выразил вежливое сочувствие по случаю убийства сербами герцога Фердинанда. – Но случай в Сараеве не таков, чтобы его раздувать. Не забывайте, посол, что в России у сербов много друзей, а Россия издавна союзна Франции. Нам следует бояться осложнений! Сапари откланялся молча, будто не имел языка. Сербскому послу Спалайковичу Пуанкаре сказал: – Я думаю, все обойдется… Вечером французское посольство давало обед русской знати, а петербургская Дума угощала офицеров французской эскадры. Играли оркестры, дамы много танцевали, от изобилия свезенных корзин с розами и орхидеями было тяжко дышать… В этот день полиция провела массовые аресты среди рабочих, выступавших за мир. Берлин получил депешу Пурталеса, в которой тот докладывал кайзеру о беседе с Сазоновым: «Вы уже давно хотите уничтожения Сербии!» – говорил Сазонов. Возле этой фразы Вильгельм II сделал отметку: «Прекрасно! Это как раз то, что нам требуется». * * * 22 июля … Страшная жара, а в Петергофе свежо звенят фонтаны. После завтрака Пуанкаре отбыл в Красное Село, где раскинули шатры для гостей, а гигантское поле на множество миль заставили войсками – вплотную. На трибунах полно было публики, белые платья дам казались купами цветущих азалий. Пуанкаре в коляске объезжал ряды солдат, рядом с ним скакал император. Потом был обед, который давал президенту Николай Николаевич – будущий главковерх. Палеолога за столом обсели по флангам две черногорки, Милица и Стана Николаевны, непрерывно трещавшие: – Вы возьмете от немцев обратно Эльзас и Лотарингию, а наш папа, король Черногорский, пишет, что его армия соединится с русской и вашей в Берлине… Германию мы уничтожим! – Внезапно они смолкли, будто их мгновенно запечатали пробками. – Простите, посол, но… сюда смотрит императрица! Палеолог посмотрел на Алису: она медленно покрывалась красными пятнами, и черногорки более уже не беспокоили посла. Потом был балет (Кшесинская свела всех с ума)… Русские войска сегодня маршировали перед Пуанкаре под звуки лотарингского марша, ибо президент был родом из Лотарингии, которую в 1871 году Бисмарк похитил у Франции. * * * 23 июля … Прощальный обед на палубе дредноута «Франс»: над банкетными столами, простираясь в сизые хляби морей, вытянулись стальные хоботы башенных установок; короткий и теплый шквал растрепал цветочные клумбы на палубе корабля… Пуанкаре бросил последнюю фразу: «У наших стран один общий идеал мира!» После чего вместе с царем он поднялся на мостик, чтобы в тиши штурманских рубок обкатать последние сомнения перед решительным прыжком в пропасть. Императрица, сидя на палубе в кресле, указала Палеологу на соседнее, приглашая посла к беседе. – Я ужасно боюсь грозы. Эта музыка… «Со страдающим видом она указывает мне на оркестры эскадры, которые близ нас начинают яростное аллегро, подкрепляемое медными инструментами и барабанами». Палеолог велел капельмейстеру играть потише, но тот, не поняв, совсем остановил оркестр. – Так лучше, – сказала императрица. Взрослая дочь Ольга подошла к матери и учинила ей, кажется, выговор за бестактное поведение в гостях. Посол отметил «надутые губы» Алисы и завел пустую речь об удовольствии морских путешествий. С мостика, жестикулируя, спустились Николай II и Пуанкаре, оркестры снова заполнили рейды гимнами. Караул матросов, крепко шлепая ладонями по прикладам, отбил салютацию, президент стал прощаться… Тысячи людей проводили глазами эскадру, за которой низко над водою стлался бурый неприятный дым. А когда эскадра растворилась в сумерках моря, Австрия вручила Сербии ультиматум – провокационный! Эту бумагу состряпали в Вене так, что, не имей Белград даже крупицы гордости, он все равно отказался бы принять венские условия. Принять такой ультиматум равносильно отказу Сербии от своей независимости… В этот же день кайзер очень крупно проболтался: – Разве Сербия государство? Ведь это банда разбойников… Надо покрепче наступать на ноги всей этой славянской сволочи! Сербские министры, прижатые к стенке, переслали ультиматум в Петербург, прося о помощи, а сами сели составлять ответную ноту, на писание которой Вена отпустила им 48 часов. * * * 24 июля … В полдень Сазонов посетил французское посольство, где за завтраком встретился с Палеологом и Бьюкененом. – Нам нужно быть твердыми, – сказал Палеолог. – Твердая политика – война, – ответил Сазонов. Бьюкенен дал понять, что Англия желала бы остаться нейтральной («Но мы постараемся сдерживать германские притязания»). В три часа дня в Елагином дворце собрался совет министров. Коллегиально решили: провести мобилизацию округов, направленных против Австрии, а Сербии дать отеческий совет – в случае вторжения австрийцев отступить, сразу призывая в арбитры великие державы. На крыльце Елагина дворца поджидал решения посол Спалайкович. – Пока еще ничего не ясно, – сказал ему Сазонов, садясь в автомобиль. В министерстве у Певческого моста его ждал германский посол Пурталес с красным носом и слезящимися глазами. – А мы не оставим сербов в беде, – предупредил его Сазонов. – А мы не оставим нашу союзницу Австрию. – Ради чего? Ради ее балканских аппетитов? – Послушайте, – нервно заговорил Пурталес, – австрийскому императору Францу-Иосифу осталось жить совсем немного, и неужели Петербург не даст ему умереть спокойно? – Ради бога! – воскликнул Сазонов. – Пускай он помирает! Весь мир только и делает, что удивляется его долголетию. – Вы, русские, просто не любите Австрии… – А почему мы, русские, должны любить вашу Австрию, которая принесла нам зла больше, чем турки? Сазонов отдал распоряжение, чтобы (втайне) срочно вычерпали 80 000 000 рублей, хранившихся в германских банках. В этот день германские послы в Лондоне и Париже, угрожая Европе «неисчислимыми последствиями», вручали ноты, в которых было сказано: в конфликте пусть разбираются Вена с Белградом. * * * 25 июля … Столичные вокзалы уже трещали; дачники метались как угорелые, не в силах решить, что им делать – отдыхать на дачах или трепыхаться в городском пекле; масса офицеров, загорелых и восторженных, скрипя новенькими портупеями, осаждали поезда дальнего следования, их провожали сородичи – с цветами, веселые, нервно-приподнятые. Никто ничего не знал, а пресса крупно выделила слова Сазонова: АВСТРО-СЕРБСКИЙ КОНФЛИКТ НЕ МОЖЕТ ОСТАВИТЬ РОССИЮ БЕЗУЧАСТНОЙ… В Царском Селе было уже известно, что Германия проводит скрытую общую мобилизацию. Царь на общую не решился – он стоял за частичную. Тринадцать армейских корпусов против Австрии были подняты по тревоге. Но было еще не ясно туманное поведение туманного Альбиона… Бьюкенену Сазонов сказал конкретно: – Ваша четкая позиция, осуждающая Германию, способна предотвратить войну. Если вы заявите на весь мир, что поддержите нас и Францию, войны не будет. Если не сделаете этого сейчас, прольются реки крови, и вы, англичане, не думайте, что вам не придется плавать в этой крови… Решайтесь! Лондон не сказал «нет». Лондон не сказал «да». В это время сербский президент Пашич (точно в назначенный срок) вручил ответное послание на австрийский ультиматум венскому послу в Белграде – барону Гизлю. Сербское правительство выявило в своей ноте знание международных законов и кровью своего сердца, омытого слезами матерей, создало такой документ, который можно считать самым блистательным актом всей мировой дипломатии… Это был подлинный шедевр! Белград с тонкими оговорками принял девять пунктов ультиматума. И не принял только десятого пункта, в котором Вена требовала силами австрийских войск навести «порядок» на сербской территории. Венский посол мельком глянул на ноту, увидел, что там что-то не принято, и… потребовал паспорта. У них все уже было готово к отъезду: багаж увязан, архивы заранее упакованы. Вечером австрийская миссия покинула Белград, а это означало разрыв отношений… Киевский, Одесский, Казанский и Московский военные округа вставали под ружье; по России катились грохочущие эшелоны. Вагоны шли привычной линией, Подрагивали и скрипели; Молчали желтые и синие, В зеленых плакали и пели.* * * 26 июля … Сазонов жаловался Палеологу: – Неужели события уже вырвались из наших рук и мы, дипломаты, больше не можем управлять политикой? Петербург еще в силах уговорить австрийцев, но… подозреваю, что Германия обещала Вене слишком большой триумф самолюбия. Больше уступать нельзя! Уступив еще раз, Россия теряет титул великой державы и скатится в болото держав второстепенных… У нас тоже есть самолюбие! В этот день царь вместе с дядей Николашей появился в Думе, дабы внушить стране мысль о своем единении с народом. Было много речей, много слез и ликований. Но встала и покинула зал заседаний фракция социал-демократов, которая имела смелость по-ленински твердо выступить против войны. «Эта война, – говорили думцы-ленинцы в своей декларации, – окончательно раскроет глаза народным массам Европы на действительные источники насилий и угнетений, от которых они страдают, и… теперешняя вспышка варварства будет в то же время и последней вспышкой!» * * * 27 июля … Сазонов так издергался, что от него остался один большой нос, уныло нависавший над галстуком-бабочкой. Он еще был способен предвидеть события. Но уже не мог управлять ими. Время виртуозных комбинаций, где не только одно междометие, но даже пауза в разговоре имели значение, – это золотое время дипломатии кончилось… В кабинет министра ломилась яростная толпа журналистов. «Что им сказать? Я уже сам ничего не знаю…» Он долго кашлял, потом сказал: – Можете метать стрелы и молнии в Австрию, но я вас умоляю не трогать пока в печати Германию – этим вы разрушите мою комбинацию, которая еще способна спасти нам мир. Увы, никакой «комбинации» у него уже не было… * * * 28 июля … Бьюкенен совещался с Сазоновым, а в приемной министра встретились Палеолог и Пурталес. – Еще день-два, – сказал Палеолог немцу, – и, если конфликт не будет улажен, возникнет катастрофа, какой мир еще не ведал. Если ваше правительство столь миролюбиво, как об этом оно не раз заявляло, так окажите воздействие на Австрию. – Я призываю бога в свидетели, – отвечал Пурталес, зажмурившись, – что Германия всегда стояла на страже мира. Мы не злоупотребляли силой. Иcтория покажет, что Германия всегда права. – Очевидно, – пикировал Палеолог, – положение очень дурное, если возникла необходимость уже взывать к суду истории… Бьюкенен выходит от Сазонова, Пурталес входит к Сазонову, а в приемной министра появляется австрийский посол Сапари. – Можете ли вы сообщить, что происходит? – Коляска катится, – прищелкнул пальцами Сапари. – Это уже из Апокалипсиса, – ответил ему Бьюкенен… Сазонов признался Палеологу, что ему стало трудно сдерживать горячку Генштаба: там боятся опоздать с мобилизацией. Пуанкаре еще плыл во Францию на дредноуте, и Палеолог не имел с ним связи. Он, как и Бьюкенен, умолял Сазонова не давать повода Германии для активных действий. – Немцы уже мобилизуются! – отвечал Сазонов. – А мы еще гуляем, сунув руки в карманы, и поплевываем, как франты… Кайзер (с большим опозданием) ознакомился с ответом Сербии на венский ультиматум. Он был потрясен железной логикой и примирительным тоном. Белградская нота мешала кайзеру катить бочку с порохом дальше. Он крепко задумался и даже признал: – Это вполне достойный ответ. Если б я получил такую ноту, я бы на месте Вены счел себя вполне удовлетворенным… Вильгельм II посоветовал Вене ограничиться захватом Белграда и сразу же начать мирные переговоры с сербами. Белград в те времена лежал на самой черте границы с Австрией (его отделяла от Австрии только река Сава). Совет кайзера запоздал: австрийцы уже понаставили на берегу Савы батареи и по телеграфу передали сербам объявление войны… Но еще никто не верил, что война началась. Не верил и Николай II, отправивший кайзеру телеграмму, в которой умолял его помешать австрийцам «зайти слишком далеко». * * * 29 июля … Пурталес пришел к Сазонову и зачитал ему наглое требование германского рейхсканцлера, чтобы Россия прекратила военные приготовления, иначе Германия, верная своей миролюбивой политике, ополчится против варварской агрессии России. Сазонов вскочил из-за стола – весь в ярости: – Теперь я понял, отчего Австрия так непримирима… Это вы! Вы стоите за ее спиной и подталкиваете на бойню… В ответ Пурталес, натужно и хрипло, прокричал: – Я протестую против неслыханного оскорбления… На стол министра легла свежая телеграмма: австрийцы открыли огонь по Белграду, рушатся здания, в огне погибают жители. – Первая кровь наша, славянская, – сказал Сазонов. Янушкевич, начальник Генштаба, все же уговорил царя на всеобщую мобилизацию. Палеолога об этом предупредили: «Россия не может решиться на частичную мобилизацию, ибо наши дороги и средства связи таковы, что проведение частичной мобилизации сорвет планы общей, когда явится нужда в ее необходимости…» Вечером генерал Добророльский прибыл на Главпочтамт, имея на руках указ царя о всеобщей мобилизации. Всю публику из здания попросили немедленно удалиться. В пустынном зале сидели притихшие телеграфистки, понимая, что сейчас произойдет нечто ужасное. Добророльский, поглядывая на часы, взволнованно гулял по каменному полу почтамта. Остались считанные минуты, и вся Россия ощетинится штыками… Звонок! Вызывали его к телефону. Говорил Сухомлинов: – Отставить передачу указа! Государь император получил телеграмму от кайзера, который заверяет, что сделает все для улаживания конфликта… Мобилизация возможна лишь частичная! Император принял это решение личной (самодержавной) властью. Он поверил, что Вильгельм II озабочен сохранением мира. * * * 30 июля … «Не стройте крепостей – стройте железные дороги», – завещал Мольтке-старший своему племяннику Мольтке-младшему, который стоял сейчас во главе германской военной машины. Одно дело – мобилизация в России, другое – в Германии, где эшелоны катятся как по маслу. Утром встретились Сазонов, Сухомлинов и Янушкевич, удивленные, что царь так легко подпал под влияние Берлина. Но частичная мобилизация срывала план всеобщей – об этом и рассуждали… Сазонов сказал Шантеклеру: – Владимир Александрович, позвоните государю. Сухомлинов позвонил в Петергоф, но там ответили, что царь не желает разговаривать. Вторично барабанил туда Янушкевич. – Ваше величество, я опять об отмене общей мобилизации, ибо ваше решение может стать губительным для России… Николай II резко прервал его, отказываясь говорить. – Не вешайте трубку… здесь и Сазонов! Тихо свистнув в аппарат, царь сказал: – Хорошо. Давайте мне Сазонова. Сазонов настоял на срочной с ним аудиенции, царь согласился принять его. Но до отъезда в Петергоф он повидал Пурталеса, крайне растерянного и жалкого, который пробормотал ему: – Я должен что-то сообщить Берлину, однако моя голова уже не работает. Весьма нелепо, но я прошу вас посоветовать мне, что я могу предложить своему правительству. Это было даже смешно. Сазонов взял лист бумаги, быстро начертал ловкую формулу примирения, которая обтекала острые углы конфликта, как вода обтекает камни в горной реке: «ЕСЛИ АВСТРИЯ, ПРИЗНАВАЯ, ЧТО АВСТРО-СЕРБСКИЙ ВОПРОС ПРИНЯЛ ОБЩЕЕВРОПЕЙСКИЙ ХАРАКТЕР, ОБЪЯВИТ СЕБЯ ГОТОВОЙ ВЫЧЕРКНУТЬ ИЗ СВОЕГО УЛЬТИМАТУМА ПУНКТЫ, КОТОРЫЕ НАНОСЯТ УЩЕРБ СЕРБИИ, РОССИЯ ОБЯЗЫВАЕТСЯ ПРЕКРАТИТЬ ВОЕННЫЕ ПРИГОТОВЛЕНИЯ… Он вручил запись Пурталесу. – Пожалуйста. Я всегда к вашим услугам. – Благодарю, – с мрачным видом отвечал посол. Потом министр отъехал в Петергоф, где его поджидал удрученный император. Сазонов стал доказывать, что приостановкой общей мобилизации расшатывается вся военная система, графики трещат, военные округа запутаются. Война, говорил министр, вспыхнет не тогда, когда мы, русские, ее пожелаем, а лишь тогда, когда в Берлине кайзер нажмет кнопку… Николай II ответил ему: – Вилли ввел меня вчера в заблуждение своим миролюбием. Но я получил от него еще одну телеграмму… угрожающую! Он пишет, что снимает с себя роль посредника в споре, и, – прочитал царь далее, – «вся тяжесть решения ложится на твои плечи, которые должны нести ответственность за войну или за мир»! Сазонов разъяснил, что кайзер только затем и взял на себя роль посредника, дабы под шумок, пока мы тут с вами балаганим, закончить военные приготовления. В ответ на это царь спросил: – А вы понимаете, Сергей Дмитриевич, какую страшную ответственность возлагаете вы сейчас на мои слабые плечи? – Дипломатия свое дело сделала, – отвечал Сазонов. Царь долго молчал, покуривая, потом расправил усы: – Позвоните Янушкевичу… пусть будет общая! Было ровно 4 часа дня. Сазонов передал приказ царя Янушкевичу из телефонной будки, что стояла в вестибюле дворца. – Начинайте, – сказал он, и тот его понял… Схватив телефон, Янушкевич вдребезги разнес его о радиатор парового отопления. Еще и поддал по аппарату сапогом. – Это я сделал для того, чтобы царь, если он передумает, уже не мог бы повлиять на события. Меня нет – я умер! Все телеграфы столицы прекратили частные передачи и до самого вечера выстукивали по городам и весям великой империи указ о всеобщей мобилизации. Россия входила в войну! * * * 31 июля … На улицах, хотя еще никто и никого не победил, уже кричали «ура», а между Потсдамом и Петергофом продолжалась телеграфная перестрелка: «Мне технически невозможно остановить военные приготовления», – оправдывался Николай II, на что кайзер тут же ему отстукивал: «А я дошел до крайних пределов возможного в моем старании сохранить мир…» День прошел в сумятице вздорных слухов, в нелепых ликованиях. Этот день имел ярчайшую историческую концовку. Часы в здании у Певческого моста готовились отбить колдовскую полночь, когда явился Пурталес. Сазонов понял – важное сообщение. Он встал. – Если к двенадцати часам дня первого августа Россия не демобилизуется, то Германия мобилизуется полностью, – сказал ему посол. Сазонов вышел из-за стола. Гулял по мягким коврам. – Означает ли это войну? – спросил небрежно. – Нет. Но мы к ней близки… Часы пробили полночь. Пурталес вздрогнул: – Итак, завтра. Точнее, уже сегодня – в полдень! Сазонов замер посреди кабинета. На пальце вращал ключ от бронированного сейфа с секретными документами. Думал. – Я могу сказать вам одно, – заметил он спокойно. – Пока останется хоть ничтожный шанс на сохранение мира, Россия никогда и ни на кого не нападет… Агрессором будет тот, кто нападет на нас, а тогда мы будем защищаться! Спокойной ночи, посол. 10. «Побольше допинга!» Настало 1 августа… Утром кайзер накинул поверх нижней рубашки шинель гренадера и в ней принял Мольтке («как солдат солдата»). Германские грузовики с запыленной пехотой в шлемах «фельдграу» уже мчались по цветущим дорогам нейтральных стран, где население никак их не ждало. Часы пробили полдень, но графа Пурталеса в кабинете Сазонова еще не было. Германский посол прибыл, когда телеграфы известили мир о том, что немцы уже оккупировали беззащитный Люксембург и теперь войска кайзера готовы молнией пронизать Бельгию… Пурталес спросил: – Прекращаете ли вы свою мобилизацию? – Нет, – ответил Сазонов. – Я еще раз спрашиваю вас об этом. – Я еще раз отвечаю вам – нет… – В таком случае я вынужден вручить вам ноту. Нота, которой Германия объявила войну России, заканчивалась высокопарной фразой: «Его величество кайзер от имени своей империи принимает вызов…» Это было архиглупо! – Можно подумать, – усмехнулся Сазонов, – мы бросали кайзеру перчатку до тех пор, пока он не снизошел до того, что вызов принял. Россия, вы знаете, не начинала войны. Нам она не нужна! – Мы защищаем честь, – напыжился граф Пурталес. – Простите, но в этих словах – пустота… Только сейчас Сазонов заметил, что Пурталес, пребывая в волнении, вручил ему не одну ноту, а… две! За ночь Берлин успел снабдить посла двумя редакциями ноты для вручения Сазонову одной из них – в зависимости от того, что он скажет об отмене мобилизации. Черт знает что такое! Пурталес допустил чудовищный промах, какой дипломаты допускают один раз в столетие. Объявив России войну, Пурталес сразу как-то ослабел и поплелся, шаркая, к окну, из которого был виден Зимний дворец. Неожиданно он стал клониться все ниже и ниже, пока его лоб не коснулся подоконника. Пурталеса буквально сотрясало в страшных рыданиях. Сазонов не сразу подошел к нему, хлопнул его по спине. – Взбодритесь, граф. Нельзя же так отчаиваться. Пурталес, горячо и пылко, заключил его в свои объятия. – Мой дорогой коллега, что же теперь будет? – Проклятие народов падет на Германию. – Ах, оставьте… при чем здесь мы с вами? На выходе из министерства Пурталеса поставили в известность, что для выезда его посольства завтра в 8 часов утра будет подан экстренный поезд к перрону Финляндского вокзала. Сборы были столь лихорадочны, что посол оставлял в Петербурге свою уникальную коллекцию антиков… В четыре часа ночи его разбудил Сазонов, говоривший по телефону из министерства: – Кажется, нам никак не расстаться. Дело вот в чем. Наш государь только что получил очередную телеграмму от вашего кайзера, который просит царя, чтобы русские войска ни в коем случае не переступали германской границы. Я никак не могу уложить в своем сознании: с одной стороны, Германия объявила нам войну, а с другой стороны, эта же Германия просит нас не переступать границы… – Этого я вам объяснить не могу, – ответил Пурталес. – В таком случае извините. Всего вам хорошего. На этом они нежно (и навсегда) расстались… В эти дни в Германии застрелился близкий друг детства кайзера – граф фон Швейниц. Он был таким же русофилом в Германии, каким П. Н. Дурново был германофилом в России. Самые умные монархисты Берлина и Петербурга отлично понимали, что в этой войне победителей не будет – всех сметут революции! В 1914 году все почему-то были уверены, что революция начнется в Германии… * * * – Побольше допинга! – восклицал Сухомлинов. – Германия – это лишь бронированный пузырь. Моя Катерина просто кипит! В доме сам черт ногу сломает! Лучшие питерские дамы устроили из моей квартиры фабрику. Щиплют корпию, режут бинты… Лозунг наших великих дней: все для фронта! Все для победы! Ему с большим трудом удалось скрыть бешенство, когда стало известно, что все-таки не он, а дядя Николаша назначен верховным главнокомандующим. Петербург уже давно не ведал такой адской жарищи, а Янушкевич уже завелся о валенках и полушубках. – Помилуйте, с меня пот льет. Какие валенки? – Еще подков с шипами. На случай гололедицы. – Да мы через месяц будем в Берлине! – отвечал министр… На Исаакиевской площади озверелая толпа громила германское посольство – уродливый храм «тевтонского духа», к проектировке которого приложил руку и сам кайзер, за все бравшийся. С крыши летели на панель бронзовые кони буцефалы, вздыбившие копыта над русской столицей. Толпа крушила убранство посольских покоев, рубила старинную мебель, под ломами дворников с хрустом погибала драгоценная коллекция антиков графа Пурталеса… Морду в кровь разбила кофейня, зверьим криком багрима: «Отравим кровью воды Рейна! Громами ядер на мрамор Рима!» Масса русских семейств, отдыхавших на германских курортах, сразу оказалась в концлагерях, где их подвергали таким гнусным издевательствам, которые лучше не описывать. Берлин упивался тевтонской мощью, немецкие газеты предрекали, что это будет война «четырех F» – frisher, frommer, frцlicher, freier (война освежающая, благочестивая, веселая и вольная). Кайзер напутствовал гвардию на фронт словами: – Еще до осеннего листопада вы вернетесь домой… Сухомлинов, как и большинство военных того времени, тоже верил в молниеносность войны. Скоро из Берлина в составе русского посольства вернулся военный атташе полковник Базаров; в министерстве он попросил дать ему свои отчеты с 1911 по 1914 год. – Читал ли их министр? Я не вижу пометок. – Подшивали аккуратно. Но… не читали. Базаров отшвырнул фолиант своих донесений. – Это преступно! – закричал он, не выбирая выражений. – На кой же черт, спрашивается, я там шпионил, вынюхивал, подкупал, тратил тысячи? Я же предупреждал, что военный потенциал немцев превосходит наш и французский, вместе взятые… Бравурная музыка лилась в открытые настежь окна. Маршировала русская гвардия – добры молодцы, кровь с молоком, косая сажень в плечах, – они были воспитаны на традициях погибать, но не сдаваться… Ах, как звучно громыхали полковые литавры! И поистине светло и свято Дело величавое войны. Серафимы, ясны и крылаты, За плечами воинов видны… Сухомлинов названивал в Генштаб – Янушкевичу: – Ради бога, побольше допинга! Екатерина моя кипит… Такие великие дни, что хочется рыдать от восторга. Я уже отдал приказ, чтобы курорты приготовились для приема раненых. Каждый защитник отечества хоть разочек в жизни поживет как Ротшильд. – Владимир Александрыч, – отвечал Янушкевич, – люди по три-четыре дня не перевязаны, раненых не кормят по сорок восемь часов. Бардак развивается по всем правилам великороссийского разгильдяйства. Без петровской дубинки не обойтись! Пленные ведут себя хамски – требуют вина и пива, наших санитаров обзывают «ферфлюхте руссен»! А наша воздушная разведка… – Ну что? Здорово наавиатили? – А наша артиллерия… – Небось наснарядили? Дали немчуре жару? – Я кончаю разговор. Неотложные дела. – Допингируйте, дорогой. Побольше допинга! Империя вступала в войну под истошные вопли пьяниц, с ужасом узнавших из газет о введении сухого закона и спешивших напоследки надраться так, чтобы в маститой старости было что рассказать внукам: «А то вот помню, когда война началась… у-у, что тут было!» Мерно и четко шагала железная русская гвардия. Под грохот окованных сапог кричали женщины «ура» и в воздух чепчики бросали… Вздувается у площади за ротой рота, У злящейся на лбу вздуваются вены. Постойте, шашки о шелк кокоток Вытрем, вытрем в бульварах Вены! Из храмов выплескивало на улицы молебны Антанты: – Господи, спаси императора Николая… – Господи, спаси короля Британии… – Господи, спаси Французскую Республику… Литавры гремели не умолкая, и дождем хризантем покрывались брусчатые мостовые «парадиза» империи. Самое удивительное, что добрая половина людей, звавших сейчас солдат «на Берлин!», через три года будет кричать: «Долой войну!» А газетчики надрывались: – Купите вечернюю! Страшные потери! Кайзер уже спятил! Наши войска захватили парадный мундир императора Франца-Иосифа… Звонок. «Что вы, мама?» Белая-белая, как на гробе глазет. «Оставьте! О нем это, Об убитом телеграмма. Ах, закройте, Закройте глаза газет». На пороге кабинета Сазонова уже стоял Палеолог: – Умоляем… спасите честь Франции! Август 1914 года. Битва на Марне. Немцы перли на Париж. * * * Август четырнадцатого– героическая тема нашей истории, если наше прошлое правильно понимать… Об этом писали, пишут и еще будут писать. Известно, что русская армия мобилизовывалась за сорок дней, а германская за семнадцать (это понятно, ибо русские просторы не сравнить с немецкими). Далее следует чистая арифметика: 40–17 = 23. За эти двадцать три дня кайзер должен успеть, пройдя через Бельгию, поставить Францию на колени, а потом, используя прекрасно работающие дороги, перебросить все свои силы против русской армии, которая к тому времени только еще начнет собираться возле границ после мобилизации. Антанта потребовала от Петербурга введения в бой наших корпусов раньше сроков мобилизации, дабы могучий русский пластырь, приставленный к Пруссии, оттянул жар битвы на Марне в дикие болота Мазурии… Читателю ясна подоплека этого дела! А речь идет о знаменитой армии Самсонова. «Он умер совершенно одиноким, настолько одиноким, что о подробностях его последних минут никто ничего достоверного не знает». Наши энциклопедии подтверждают это: «Погиб при невыясненных обстоятельствах (по-видимому, застрелился)». Для начала мы разложим карту… Вот прусский Кенигсберг, а вот польская Варшава; если между ними провести линию, то как раз где-то посередине ее и находится то памятное место, где в августе 1914 года решалась судьба Парижа, судьба Франции, судьба всей войны. 11. Зато Париж был спасен Александр Васильевич Самсонов был генерал-губернатором в Туркестане, где осваивал новые площади под посевы хлопка, бурил в пустынях артезианские колодцы, в Голодной степи проводил оросительный канал. Он был женат на красивой молодой женщине, имел двух маленьких детей. Летом 1914 года ему исполнилось пятьдесят пять лет. Вместе с семьей, спасаясь от ташкентской жары, генерал кавалерии Самсонов выехал в Пятигорск – здесь его и застала война… Сухомлинов срочно вызвал его в Петербург: – Немцы уже на подходах к Парижу, и французы взывают о помощи. Мы должны ударить по Пруссии, имея общую дирекцию – на Кенигсберг! Вам дается Вторая армия, которая от Польши пойдет южнее Мазурских болот, а Первая армия двинется на Пруссию, обходя Мазурию с севера. Командовать ею будет Павел Карлович Ренненкампф. – Нехорошее соседство, – отвечал Самсонов. – Мы друг другу руки не подаем. В японской кампании, когда шли бои под Мукденом, я повел свою лаву в атаку, имея соседом Ренненкампфа. Я думал, он поддержит меня с фланга, но этот трус всю ночь просидел в гальюне и даже носа оттуда не выставил… – Ну, это пустое, батенька вы мой! – Не пустое… После атаки я пришел к отходу поезда на вокзал в Мукдене, когда Ренненкампф садился в вагон. В присутствии публики я исхлестал его нагайкой… Вряд ли он это позабыл! Народные толпы осаждали редакции газет. Парижане ждали известия о наступлении русских, а берлинцы с минуты на минуту ожидали, что германская армия захватит Париж… Всю ночь стучал телеграф: французское посольство успокаивало Париж, что сейчас положение на Марне изменится – Россия двумя армиями сразу вторгается в пределы Восточной Пруссии!.. Россия не «задавила немцев количеством». Факты проверены: кайзеровских войск в Пруссии было в полтора раза больше, нежели русских. Немецкий генерал Притвиц, узнав, что корпус Франсуа вступил в бой, велел ему отойти, но получил заносчивый ответ: «Отойду, когда русские будут разгромлены». Отойти не удалось – бежали, бросив всю артиллерию. Но перед этим Франсуа нахвастал по радио о своей будущей победе над русскими. «Ах, так?..» – и немецкие генералы погнали солдат в атаку «густыми толпами, со знаменами и пением». Немцы пишут: «Перед нами как бы разверзся ад… Врага не видно. Только огонь тысяч твинтовок, пулеметов и артиллерии». Это был день полного разгрома германской армии, а в летопись русской боевой славы вписывалась новая страница под названием ГУМБИНЕН! Черчилль признал: «Очень немногие слышали о Гумбинене, и почти никто не оценил ту замечательную роль, которую сыграла эта победа…» Зато эту победу как следует оценили в ставке кайзера Вильгельма II: – Притвица и Франсуа в отставку, – повелел он. Русские вступали в города, из которых немцы бежали, не успев закрыть двери квартир и магазинов; на плитах кухонь еще кипели кофейники. А стены домов украшали яркие олеографии, изображавшие чудовищ в красных жупанах и шароварах, с пиками в руках; длинные волосы сбегали вдоль спин до копчика, из раскрытых пастей торчали клыки, будто кинжалы, а глаза – как два красных блюдца. Под картинками было написано: «Это русский! Питается сырым мясом германских младенцев»… На бивуаке в ночном лесу Самсонов проснулся оттого, что тишину прорезало дивное пение сильного мужского голоса. Конвойные казаки поднимались с шинелей. – А поёть лихо. Пойтить да глянуть, што ли! Светила луна, на поляне они увидели германского офицера с гладко бритым, как у актера, лицом, который хорошо поставленным голосом изливал свою душу в оперной арии. – Оставьте его, беднягу, – велел Самсонов казакам. – Он, видимо, не перенес разгрома своей армии… Бог с ним! Париж и Лондон умоляли Петербург – жать и жать на немцев, не переставая; из Польши в Пруссию, вздымая тучи пыли, носились автомобили; обвешанные аксельбантами генштабисты чуть ли не в спину толкали Самсонова: «Союзники требуют от нас – вперед!» Александр Васильевич уже ощутил свое одиночество: Ренненкампф после битвы при Гумбинене растворился где-то в лесах и замолк… – Словно сдох! – выразился Самсонов. – Боюсь, как бы он не повторил со мной штуки, которую выкинул под Мукденом. * * * Оказывается, в германских штабах знали о столкновении двух генералов на перроне мукденского вокзала – и немцы учитывали даже этот пустяк. Сейчас на место смещенных Франсуа и Притвица кайзер подыскивал замену… Он говорил: – Один нужен с нервами, другой совсем без нервов! Людендорфа взяли прямо из окопов (с нервами), Гинденбурга из уныния отставки (без нервов). Армия Самсонова, оторвавшись от тылов, все дальше погрязала в гуще лесов и болот. Не хватало телеграфных проводов для наведения связи между дивизиями. Обозы безнадежно отстали. Узкая колея немецких железных дорог не могла принять на свои рельсы расширенные оси русских вагонов. Из-за этого эшелоны с боеприпасами застряли где-то возле границы, образовав страшную пробку за Млавой. – Если пробка, – сказал Самсонов, – пускай сбрасывают вагоны под откос, чтобы освободить пути под новые эшелоны… Варшава отбила ему честный ответ, что за Млавой откоса не имеется. Солдаты шагали через глубокие пески – по двенадцать часов в день без привального роздыха. «Они измотаны, – докладывал Самсонов. – Территория опустошена, лошади давно не ели овса, продовольствия нет…» Армия заняла Сольдау: из окон пучками сыпались пули, старые прусские мегеры с балконов домов выплескивали на головы солдат крутой кипяток, а добропорядочные германские дети подбегали к павшим на мостовую раненым и камнями вышибали им глаза. Шпионаж у немцев был налажен превосходно! Отступая, они оставляли в своем тылу массу солдат, переодетых в пасторские сутаны, а чаще всего – в женское платье. Многих разоблачали. «Но еще больше не поймано, – докладывали в Генштаб из армии. – Ведь каждой женщине не станешь задирать юбки, чтобы проверить их пол…» Самсонов карманным фонарем освещал карту. – Но где же этот Ренненкампф с его армией? Первая армия не пошла на соединение со Второй армией; Людендорф с Гинденбургом сразу же отметили эту «непостижимую неподвижность» Ренненкампфа; Самсонов оказался один на один со всей германской военщиной, собранной в плотный кулак… Гинденбург с Людендорфом провели бессонную ночь в деревне Танненберг, слушая, как вдали громыхает клубок боя. Им принесли радиограмму Самсонова, которую удалось раскодировать. Людендорф подсчитал: – Самсонова от Ренненкампфа отделяет сто миль… Немцы начали отсекать фланговые корпуса от армии Самсонова, а Самсонов, не зная, что его фланги уже разбиты, продолжал выдвигать центр армии вперед – два его корпуса ступили на роковой путь! Армия замкнулась в четырехугольнике железных дорог, по которым войска Людендорфа и маневрировали, окружая ее. Правда, здесь еще не все ясно. Из Мазурских болот до нас дотянулись слухи, что поначалу Самсонова в окружении не было. Но, верный долгу, он верхом на лошади проскакал под пулями в «мешок» своей окруженной армии. При этом он якобы заявил штабистам: «Я буду там, где мои солдаты…» Курсировавшие по рельсам бронеплатформы осыпали армию крупнокалиберными «чемоданами». Прусская полиция и местные жители, взяв на поводки доберман-пинчеров (натасканных на ловле преступников), рыскали по лесам, выискивая раненых. Очевидец сообщает: «Добивание раненых, стрельба по нашим санитарным отрядам и полевым лазаретам стали обычным явлением». В немецких лагерях появились первые пленные, которых немцы кормили бурдой из картофельной шелухи, а раненым по пять-шесть дней не меняли повязок. «Вообще, – вспоминал один солдат, – немцы с нами не церемонятся, а стараются избавиться сразу, добивая прикладами». Раненый офицер К., позже бежавший из плена, писал: «Пруссаки обращались со мной столь бережно, что – не помню уж как – сломали мне здоровую ногу… Во время пути они курили и рассуждали, что делать со мною. Один предлагал сразу пристрелить „русскую собаку“, другой – растоптать каблуками мою физиономию, третий – повесить…» Людендорф беседовал с пленными на чистом русском языке, а Гинденбург допрашивал их на ломаном русском языке: – Где ваш генерал Самсонов? – Он остался с армией. – Но вашей армии уже не существует. – Армия Самсонова еще сражается… В лесах и болотах, простреленная на просеках пулеметами, на переправах встреченная броневиками, под огнем тяжелой крупповской артиллерии, русская армия не сдавалась – она шла на прорыв! Документы тех времен рисуют нам потрясающие картины мужества и героизма русских воинов… По ночам, пронизав тьму леса прожекторами, немцы прочесывали кусты разрывными пулями, рвавшимися даже от прикосновения к листьям. Это был кошмар! Гинденбург с Людендорфом (оба уже с нервами!) признали открыто, что русский солдат стоек необычайно. Германские газеты тогда писали: «Русский выдерживает любые потери и дерется даже тогда, когда смерть является для него уже неизбежной». Самсонов, измученный приступом астмы, выходил из окружения пешком, спички давно кончились, и было нечем осветить картушку компаса; солдаты шли во мраке ночи, держа друг друга за руки, чтобы не потеряться; среди них шагал и Самсонов. «В час ночи он отполз от сосны, где было темнее. В тишине щелкнул выстрел. Офицеры штаба пытались найти его тело, но не смогли». Известие о гибели Самсонова не сразу дошло до народа; еще долго блуждали темные легенды, будто его видели в лагере военнопленных, где он, переодетый в гимнастерку, выдавал себя за солдата. Вдова его, Екатерина Александровна Самсонова, под флагом Красного Креста перешла линию фронта, и немцы (весьма любезно) показали ей, где могила мужа. Она узнала его лишь по медальону, внутри которого он хранил крохотные фотографии ее самой и своих детей. Самсонова вывезла останки мужа на родину. Александр Васильевич был погребен в селе Егоровка Херсонской губернии… В одной из первых советских книг, посвященных гибели его героической армии, сказано с предельной четкостью: «Над трупом павшего солдата принято молчать – таково требование воинской этики, и никто не может утверждать, что генерал Самсонов этой чести не заслужил!» * * * Задолго до начала этой войны Фридрих Энгельс пророчески предвидел ее. «И, наконец, для Пруссии-Германии невозможна уже теперь никакая иная война, кроме всемирной войны. И это была бы всемирная война невиданного раньше размера, невиданной силы. От восьми до десяти миллионов солдат будут душить друг друга и объедать при этом всю Европу до такой степени дочиста, как никогда еще не объедали тучи саранчи». Энгельс предсказывал, что в конце этой бойни короны цезарей покатятся по мостовым и уже не сыщется охотников их подбирать… Так оно и было: первая мировая война расшатала престолы – по мостовым Петербурга, Берлина и Вены, громыхая по булыжникам, катились короны Романовых, Гогенцоллернов и Габсбургов… В битве народов, длившейся четыре года, один погибший приходился на 28 человек – во Франции, в Англии – на 57 человек, а Россия имела одного убитого на 107 человек. Прорыв армии Самсонова заранее определил поражение Германии, и те из немцев, кто умел здраво мыслить, уже тогда поняли, что Германия победить не сможет… Ныне гибель армии Самсонова брошена на весы беспристрастной истории: мужество наших солдат спасло Париж, спасло Францию от позора оккупации! Немцы проиграли войну не за столом Версаля в 1918 году, а в топях Мазурских болот – еще в августе 1914 года! Да, армия погибла. Да, она принесла себя в жертву. Сегодня наши историки пишут: «Восточнопрусская операция стала примером самопожертвования русской армии во имя обеспечения общесоюзнической победы…» Так строится схема исторической справедливости. Других мнений не может быть! Финал пятой части Концлагерь в Пруссии для военнопленных. Средь прочих, взятых в плен под Сольдау, находился и поручик Колаковский. С неба сыпал снежок, было зябко и постыло; на помойной яме ковырялись голодные солдаты и, хряпая кочерыжки турнепса, рассуждали: – Это уж так! У нас дома помойка, так – мама дорогая, жить можно. А с немецкой помойки ворона и та с голодухи околеет… Колаковский шагнул к колючей проволоке. – Я хочу видеть ваше немецкое начальство. – Зачем? – спросил часовой. – У меня важное сообщение… Лагерному начальству он заявил, что по убеждениям является мазепинцем, ратуя за освобождение Украины от гнета москалей, верит в то, что Украина не только даст миру терриконы сала и цистерны горилки, но и снабдит Европу глубоким интеллектом Пелипенок и Федоренок. Лагерная машина увезла его в Аллештейн, где с Колаковским долго беседовал, прощупывая его, капитан германской армии Скопник (из галицийских украинцев). Убедясь, что ненависть Колаковского к русским не имеет предела, Скопник отправил мазепинца в Инстербург, а там его взял в обработку опытный агент германского генштаба Бауэрмейстер, который говорил по-русски, как мы с вами, читатель… Шнапс был берлинский, а сало на закуску, естественно, хохлацкое (толщиной в пять пальцев). – Я коренной петербуржец, – сказал немец за выпивкой. – Мое ухо не выносит нового имени Петроград, от такого русифицирования столица лучше не станет. Моя мамочка умерла в Питере, а мой брат пал за будущее Германии и… вашей Хохландии! – Прозит, – отвечал Колаковский, чокаясь. Подвыпив, Бауэрмейстер с мазепинцем «спивали»: Распрягайте, хлопцы, коней та лягайте почивать, а я пийду в сад зелений, в сад криниченьку копать… Бауэрмейстер сказал, что свой глубокий интеллект Пелипенки и Федоренки могут развивать до нескончаемых пределов только под благодатной тенью, которую дает штык германского гренадера. – Даже если вам удастся обрести автономию, вам без нашего брата Фрица делать не хера, ибо Россия сразу придушит вас! – Какие могут быть сомнения? – отвечал Колаковский. – Я ведь не маленький, сам понимаю, что дважды два – четыре… Договорились. Бауэрмейстер существенно дополнил: – Много лет мы работаем ноздря в ноздрю с одним вашим полковником – и ему хорошо, и нам не вредно… В Вильне есть такой шантанчик Шумана, где бывает (запомните!) мадам Столбина, любовница этого полковника… Там и встретитесь! Поручик спросил, когда его переправят в Россию. – Вы нужны не здесь, а в России, потому задержки не будет. Сейчас у нас готовят большую партию пленных для обмена на наших. Жаль, что у вас руки-ноги целы – отправили бы еще раньше… Затем он развернул перед поручиком такую заманчивую картину жизни русского полковника, работавшего на кайзера, что Колаковскому стало не по себе. Доверясь пленному, Бауэрмейстер, дабы умалить его страхи перед расплатой, сказал: – Чепуха! У меня мамочка до войны (даже мамочка!) не раз провозила из России в Германию важные секретные бумаги. Правда, что этот полковник, о котором я говорил, служил тогда как раз на границе в Вержболове жандармским начальником… Был уже декабрь 1914 года, когда после длительного пути (морем в Швецию, оттуда через Финляндию) прибыла в Петербург большая партия пленных, в основном калеки – на костылях. Встреча их на Финляндском вокзале была небывало торжественная. Гремели духовые оркестры, произносились речи, дамы дарили цветы, инвалидов закармливали обедами в вокзальном ресторане. Колаковский, зажав под локтем небольшой пакетик с «личными вещами», прошел по Невскому, дивясь тому, что жизнь столицы шумела, как в мирные дни (только поубавилось пьяных). Возле подъезда Главного штаба он сказал дежурному офицеру: – Я поручик Двадцать третьего Низовского пехотного полка Яков Колаковский, вырвался из плена германского, имею очень важное для страны сообщение… Доложите обо мне кому следует. Офицер приветливо щелкнул каблуками: «Прошу вас…» Через лабиринт коридоров и лестниц Колаковский следовал в отдел контрразведки, которая сидела на горах ценных материалов и всякого хлама, не брезгуя иногда услугами даже таких подонков, как Манасевич-Мануйлов… Колаковского выслушали, но решили проверить: – Повторите, пожалуйста, то место своих показаний, где вы рассказали о том, что брат Бауэрмейстера погиб на фронте. Колаковский повторил. Его арестовали. Питерскую квартиру Бауэрмейстеров во время войны берегла их гувернантка Сгунер; в эту же ночь к ней нагрянули с обыском. Нашли то, что надо. Бауэрмейстеры через шведскую почту известили гувернантку о том, что их третий брат пал смертью храбрых на русском фронте. Таким образом, подтвердилось показание Колаковского. За него взялся глава контрразведки генерал М. Л. Бонч-Бруевич (позже генерал-лейтенант Советской Армии, родной брат известного большевика-ленинца). – Итак, – сказал он, – вы прибыли, чтобы взорвать мост под Варшавой и устроить покушение на главковерха. Нас больше интересует этот полковник… вам назвали его фамилию? – Мясоедов! Я о нем до этого ничего не слышал, и Бауэрмейстер в разговоре даже упрекнул меня: «Что ж вы, газет не читаете? Такой шум был, Мясоедов даже с Гучковым стрелялся, а Борьке Суворину в скаковом паддоке ипподрома морду при всех намылили…» – Значит, Мясоедов… Ну что ж. Превосходно. * * * Когда вдова Самсонова перешла через фронт, дабы узнать о судьбе мужа, вместе с нею увязался в эту рискованную поездку и Гучков, постоянно прилипавший ко всяким военным неприятностям. Немцы, конечно, знали о роли Гучкова в Думе, и его переход линии фронта был обставлен должными формальностями. Возле проволочных заграждений лидера партии октябристов поджидал патруль во главе со штабным обер-лейтенантом… Морозило. Жестко скрипел снег. Обер-лейтенант неожиданно спросил по-русски: – Александр Иваныч, а вы меня не узнали? – Нет. Я вас впервые вижу. – Конечно, – сказал немец, – военная форма очень сильно изменяет облик человека. Но я вас знаю. Хорошо знаю. Говорил он без тени акцента, как прирожденный русак, и Гучков спросил – жил ли он в России? Офицер засмеялся: – Конечно же! Я состоял на службе в вашем эм-вэ-дэ. – Кем же выбыли? – О-о! Я был в охране Гришки Распутина, и он-то, конечно, сразу же признал бы меня… даже в этой шинели. Я ведь частенько бывал и в Думе, помню ваше выступление в защиту немцев-колонистов Поволжья и Крыма… Мало того, мы с вами лично знакомы! Гучков – хоть убей – никак не мог вспомнить. – Простите, а кто же нас знакомил? – Борис Владимирович Штюрмер. – Пожалуйста, напомните подробности. Обер-лейтенант не стал делать из этого тайны: – Это было в разгар июльского кризиса, на квартире Штюрмера на Большой Конюшенной… У вас в Думе накануне было закрытое заседание комиссии по обороне. Вопрос касался, если не ошибаюсь, запаса снарядов для Брест-Литовской крепости. Штюрмер представил меня вам как иностранного журналиста. – Выходит, я при вас излагал секретные дела? – Что поделаешь! – засмеялся немецкий офицер. – Вы же были уверены, что я русского языка не знаю, а Штюрмеру, очевидно, было неловко выдавать меня за агента охраны Гришки Распутина… Прощаясь с Гучковым, обер-лейтенант спросил: – Вы будете публиковать о нашей беседе? – Что вы! Не дай-то бог, если Россия узнает… – Всего доброго, – протянул немец руку. – И вам так же, – отвечал Гучков, пожимая ее. Эта история все-таки была предана гласности! * * * Янушкевич, побывав в Ставке, навестил Сухомлинова. – Порнографией не интересуетесь? – спросил он. У самого носа министра очутилась карточка голой женщины, с бокалом вина лежащей в постели. Сухомлинов с радостью узнал свою знакомую – графиню Магдалину Павловну Ностиц. – Подозревается в шпионаже, – облизнулся Янушкевич. – Но почему она у вас голая? – Другой фотографии в архивах не нашли. А эту отняли у… Впрочем, не буду называть. Важно, что он ее «употребил». А вчера на Суворовском (дом № 25) арестовали двух дамочек, которые принимали у себя гостей не ниже генерал-майора. Арестовывал их полковник, так они не хотели его даже пускать. – Что они так разборчивы? – спросил Сухомлинов. – Шпионки! Им сам бог велел разбираться в чинах. – А к чему вы меня интригуете? – Я не интриган, – сказал Янушкевич, интригуя. – Просто вам следует знать, если не как министру, то хотя бы как мужу… – Ну… бейте! – отчаялся Сухомлинов. – Арестованные дамы были подругами вашей Екатерины Викторовны, которая часто навещала их квартиру на Суворовском… – Тьфу! Янушкевич суетился не зря: креатура главковерха великого князя Николая Николаевича, он уже начал активную кампанию по смещению Сухомлинова с поста военного министра. Уходя, он добавил: – А ваш бывший адъютант опять отличился… – Кто? – Да этот пройдоха Мясоедов. – А при чем здесь я? – возмутился Сухомлинов. – Сразу как началась война, он появился у меня с прошением. Мол, примите на службу. Готов пролить кровь. До последней капли. И так далее. Ну, я сказал: обычным путем, голубчик… На этот раз устраивайтесь без моей протекции. Вот он и служит. А что с ним? – У меня был корреспондент газеты «Таймс» Уилтон… Ехал он в Варшаву, в вагоне-ресторане к нему подсел какой-то полковник с пенсне на носу. Ну, ясное дело, разговорились. Полковник сразу стал крыть на все корки… кого бы вы думали? – Не знаю. – Вас. – Меня? – Да… Уилтон на первой же станции позвал с перрона жандарма и говорит, что один русский полковник – явно германский шпион, ибо русский не стал бы так лаять своего военного министра. Полковника арестовали, выяснилось – Мясоедов! – Ну и что? – А ничего. Извинились. И он поехал дальше. Хищники, воры, предатели, мародеры, изменники, развратники, пьяницы… все смешалось и закружилось в ночи русской политической реакции, праздновавшей свой последний праздник перед тем, как исчезнуть с лица земли русской. Леонид Андреев Часть шестая Пир во время войны (Осень 1914-го – осень 1915-го) Прелюдия. 1. Все ставки на Ставку. 2. Штаб-квартира империи. 3. Убиение «невинных» младенцев. 4. Поклонение святым мощам. 5. Открытые семафоры. 6. «А нам наплевать!» 7. Мелочи жизни. 8. Кесарю – кесарево. 9. Мафия – в поте лица. 10. Практика без теории. 11. Заготовка дров. Финал. Прелюдия к шестой части В канун войны один наш историк сидел как-то в садике у Донона за обедом и «слышал за ближайшим трельяжем громкий смех и чей-то голос, принадлежавший по оборотам и акценту, очевидно, не только какому-то дремучему еврею, но и человеку явно неграмотному. Субъект этот, оказавшийся Аароном Симановичем, рассказывал историю своей жизни», не забывая держать напоказ оттопыренный палец, чтобы все видели в его перстне бриллиант в пятнадцать каратов. – Что делать бедному еврею, если Россия начала войну с Японией? Я закрыл в Киеве лавку по скупке подержанных вещей и купил сразу два сундука карт. По дороге на войну, до самого Иркутска, я подбирал заблудших красавиц и на каждой крупной станции фотографировался с ними в элегантных позах. Что нужно воину на фронте? Водки он и сам себе добудет. Ему нужны карты и женщины. Я обеспечил господ офицеров покером, интересными открытками и хорошим борделем. Не скрою – разбогател… Но… дурак я был! Решил честно играть в «макаву» и спустил целый миллион. – А чем же сейчас занимаетесь? – спросили его. – Ювелир… придворный ювелир! – Как же вы, еврей, проникли ко двору? – Моя жена была подругой детства графини Матильды Витте, а царица покупает бриллианты только у меня… Как? А вот так. Допустим, камень у Фаберже стоит тысячу. Я продаю за девятьсот пятьдесят. Царица звонит по телефону Фаберже, а тот говорит, что Симанович продешевил… Ей приятно. Мне тоже. – Какая же вам-то выгода? – Навар большой. Вот царица. Вот бриллиант. Вот я… – А на что же вы тогда живете, если камень обходится вам в тысячу, а продаете царице себе в убыток? Симанович обмакнул губы в бокал с красным вином. – Я играю… наперекор судьбу! Это «наперекор судьбу» развеселило компанию, а историка поразила «полная атрофия возмущения» слушателей: в их присутствии оскорблялась русская армия, умиравшая на полях Маньчжурии, а никто из них не догадался треснуть «поставщика ея величества» по его нахальной фарисейской роже… Лакей шепнул историку: – Это секретарь и приятель Гришки Распутина. Так эти два имени, имя Распутина и имя Симановича, прочно сцепились воедино. А что их соединяло? * * * Еврейский народ дал миру немало людей различной ценности – от Христа до Азефа, от Савонаролы до Троцкого, от Спинозы до Бен-Гуриона, от Ламброзо до Эйнштейна… Да, были среди евреев великие философы-свободолюбцы, и были средь них великие палачи-инквизиторы. Русское еврейство могло гордиться революционерами, художниками, врачами, учеными и артистами, имена которых стали нашим общим достоянием. Но это лишь одна сторона дела; в пресловутом «еврейском вопросе», который давно набил всем оскомину, была еще изнанка – сионизм, уже набиравший силу. Сионисты добивались не равноправия евреев с русским народом, а исключительных прав для евреев, чтобы – на хлебах России! – они жили своими законами, своими настроениями. Не гимназия была им нужна, а хедер; не университет, а субботний шабаш. Сионизм проповедовал, что евреям дарована «вечная жизнь», а другим народам – «вечный путь»; еврей всегда «у цели пути», а другие народы – лишь «в пути к цели». Раввины внушали в синагогах, что весь мир – это лестница, по которой евреи будут всходить к блаженству, а «гои» (неевреи) осуждены погибать в грязи и хламе под лестницей… Вот страшная философия! Сионизм, кстати, никогда не выступал против царизма, наоборот, старался оторвать евреев от участия в революции, и потому главные идеологи еврейства находили поддержку у царского правительства. Единственное, в чем царизм мешал еврейской буржуазии, так это воровать больше того, нежели они воровали. А воровать и спекулировать они были большие мастера, и тут можно признать за ними «исключительность»… Из поражения первой революции евреи вынесли очень тяжелый багаж: разрыв Бунда с ленинской партией РСДРП(б), замкнутость и нетерпимость к неиудеям, кустарный подход к революции, ставка на свое «мессианство», кружки местечковой самообороны (та же «черная сотня», только еврейская!), масса жаргонной литературы и усиленная эмиграция. Царизм в эти годы был озабочен не столько тем, что евреи заполняют столичные города, сколько тем, что евреи активно и напористо захватывают банки, правления заводов, редакции газет и адвокатские конторы. От взоров еврейской элиты, конечно же, не укрылось всерастущее влияние Распутина на царскую семью, и они поняли, что, управляя Распутиным, можно управлять мнением царя. Аарон Симанович вполне годился для того, чтобы стать главным рычагом управления: он признал израильскую программу Базельского конгресса, исправно платил подпольный налог – шекель и был полностью согласен с тем, что «этническая гениальность» евреев дает им право порабощать другие народы. В этом же духе он воспитывал и своих сыновей; старший сын, Шима Симанович, учился в Технологическом институте и однажды проговорился среди студентов: «А мой папа фрак надел, с Распутиным опять в Царское Село поехал – чего-то насчет Думы хотят потрепаться…» Но студенты оказались не лишены чувства чести, как это случилось с публикой у Донона, и они надавали Шиме пощечин… Недавно, в 1973 году, у нас писали: «Принято считать, будто царем и царицей управлял Распутин. Но это лишь половина правды. Правда же состоит в том, что очень часто Николаем II… управлял Симанович, а Симановичем – крупнейшие еврейские дельцы Гинцбург, Варшавский, Слиозберг, Бродский, Шалит, Гуревич, Мендель, Поляков. В этом сионистском кругу вершились дела, влиявшие на судьбу Российской империи». Знайте об этом! * * * Это было еще перед войной – Симановича призвали в кагал финансовой олигархии. Присутствовали миллионер Митька Рубинштейн, Мозес Гинзбург, разжиревший в 1904 году на поставках угля нашей порт-артурской эскадре, были барон Альфред Гинцбург – золотопромышленник, видный юрист Слиозберг, сахарозаводчик Лев Бродский (друг Сухомлинова по Киеву), строители железных дорог Поляковы, держатели акций и ценных бумаг, раввины, издатели, банкиры и прочие воротилы. Сначала они спросили Симановича – как и при каких обстоятельствах он познакомился с Распутиным? – Давно, еще в доме Милицы Николаевны, когда принес ей показать камни на продажу, Распутин был там… Потом встречался с ним в Киеве – как раз в дни убийства Столыпина. – Как Распутин относится лично к тебе? Симанович предъявил кагалу фотографию Распутина с его личной дарственной надписью «Лутшаму ис явреив». – А как он относится к еврейскому вопросу? – Он не понимает этого вопроса, но ему очень нравится, что мы всегда при деньгах. Он это уважает в людях! Симановичу было сказано: – Скоро будет война… Мы, иудеи, не имеем причин желать России победы в предстоящей войне с Германией, и чем позорнее будет поражение России, тем нам, иудеям, будет это приятнее. Мы сейчас затеваем великое дело, на которое нами жертвуются неслыханные суммы денег… Согласись помочь нам, и ты станешь богат, тебя запишут в еврейские памятные книги «пинкес», и твое имя да будет памятно во веки веков средь детей Израиля! Но ты можешь и погибнуть, – предупредили его. – Однако мы это предусмотрели. К тебе будет приставлена охрана из девяти вооруженных людей, которые станут сопровождать тебя всюду, где бы ты ни был, но они так ловки и опытны, что ты их даже никогда не заметишь… Тут же было решено, что отныне Распутин тоже ставится под особую еврейскую охрану и все покушения на него должны отводиться сразу же, в чем должен помочь Симанович, которому вменялось неустанно следить за Гришкой и его окружением. Симанович запротоколировал слова барона Гинцбурга. «Ты имеешь прекрасные связи, – сказал он ему, – ты бываешь в таких местах, где еще никогда не ступала нога еврея. Бери же на помощь Распутина, с которым ты находишься в столь близких отношениях. Было бы грех не использовать такие обстоятельства. Возьмись за работу, и если ты сделаешься жертвой своих стараний, то вместе с тобою погибнет и весь (?!) еврейский народ…» Странная речь, не делающая чести уму барона! Симанович задал кагалу насущный вопрос: – Что конкретно я могу Распутину обещать? – Что он хочет… наши средства колоссальны. Если понадобится, то откроются банки Чикаго и Лондона, Женевы и Вены. А помимо денег ты обещай Распутину землю в Палестине и райскую жизнь до глубокой старости на средства нашей еврейской общины… В конце совещания сионисты решили завлечь Распутина в гости, дабы выведать наглядно, не является ли Гришка замаскированным антисемитом. Такая встреча состоялась (еще до покушения Хионии Гусевой) в доме барона Гинцбурга, и если верить Симановичу, то при появлении Распутина все банкиры и адвокаты дружно плакали, жалуясь, что их, бедных (миллионеров!), притесняют. Ответные слова Гришки дошли до нас в такой форме: – А вы куды смотрите? Ежели вас жмут, так подкупайте всех. Эвон, предки-то ваши: даже царей подкупали! Нешто мне вас уму-разуму учить? А я помогу… Ништо! «После конференции состоялся ужин. Распутин собирался сесть рядом с молодой и красивой женой Гинцбурга. Хозяин дома, который знал славу Распутина как бабника, очень просил меня, – вспоминал Симанович, – сесть между его женой и Распутиным… После встречи с еврейскими представителями Распутин уже не скрывал свое расположение к евреям». Спору нет, Гришка сионистом не стал, а его полемика с антисемитами отныне строилась на прочной зубоврачебной основе (весьма существенной, если учитывать, что Гришка всю жизнь страдал зубами); он заводил речь так: – А ты пломбы ставил? Ты зубы лечил? – Ну, ставил. Ну, лечил. – Небось сверлили тебе? – Сверлили… страшно вспоминать. – Пломбы-то держатся? Не вываливаются? – Ну, держатся. А при чем здесь жиды? – А кто тебе сверлил? А кто пломбу ставил? Вить ежели всех жидов перебить, так мы совсем без зубов останемся… Сионисты начали с того, что бесплатно вставили Распутину полный набор искусственных зубов. – Такой великий и умный человек, – внушал ему Симанович, – не должен думать о деньгах. Зачем отвлекаться от государственных проблем? Только скажите – и деньги будут. – А где возьмешь? – Это уж мое дело… Судьбы международных капиталов вообще запутанны. Но они трижды запутаннее, когда проходят через руки сионистов. Ибо деньги в этих случаях выносит наружу в самых неожиданных местах, словно они прошли через фановые глубины канализации. Распутин скоро обнаглел! Он поступал с евреями-банкирами как грабитель со случайными прохожими. Стало уже правилом, что, встречаясь на улице с Гинзбургом или Гинцбургом, Гришка бесцеремонно распахивал на них шубы, забирал бумажник, дочиста обчищал карманы, не забывая при этом оставить ограбленным один полтинничек. – Это тебе на извозчика, чтобы до дому добрался… Рубинштейн вскоре открыл на Марсовом поле контору, назначения которой никто не знал. Она ведала финансовым снабжением не самого Распутина, а лишь обслуживанием его окружения. Если кто просил у Гришки денег, он отсылал таких на Марсово поле. – Идите к Митьке… он умный… он даст! 1. Все ставки на ставку После заживления распоротого живота Распутин лишь 12 сентября вернулся из Сибири в столицу, где очень легко убедил царицу, что умудрился выздороветь лишь благодаря «божественному попечению». По сути дела, все решено без него! Война объяла Россию, и он, который всегда войны боялся, в туманных выражениях давал понять, что страну ожидают большие несчастья. Однако сухой закон Гришка от души приветствовал, а на «Вилле Родэ» ему подавали водку в чайнике, искусно загримированную от полицейского надзора под колер крепкого чая. Хлебнув из стакана, в который предусмотрительно была опущена чайная ложечка, Гришка говорил: – Это хорошо, что прижали нашего брата. А то бы мы, грешные, совсем спились. Эта война, погоди, ишо поправит нам мозги! В стране возникло неудобство двоевластия: Ставка иногда брала верх в решениях, подавляя своим авторитетом правительство, а порой и царя. Сразу же после возвращения Распутина в столицу Алиса сообщила мужу, что черногорки Милица и Стана хотят сделать главковерха царем в Польше или в Галиции. «Григорий, – писала она, – ревниво любит тебя, и для него невыносимо, чтобы Н. играл какую-то роль…» Подначивать тоже надо уметь. – Газетку нельзя раскрыть, – жаловался Распутин царице, – куды ни сунешься, везде «верховный», быдто на Николае свет клином сошелся. А царя опосля ево поминают… Русская армия победно топала на Львовщину. – Эка жмут! – говорил Распутин. – Похоже, что дядя Николаша и впрямь спешит стать царем галицийским… Умом он понимал, что влияние Ставки на жизнь страны огромно, и телеграммой обратился к главковерху с просьбой разрешить ему побывать в Ставке; Николай Николаевич отбил ему ответ: «Приезжай – выпорю». Распутин не хотел верить, что его могут выпороть; он дал вторичную телеграмму, а главковерх вторично отвечал ему: «Приезжай – повешу» … И повесил бы! В Ставке размещался эшафот с виселицей, никогда не пустовавшей. Вешали без суда и следствия пойманных с поличным спекулянтов, мародеров, аферистов-поставщиков, интендантов, шпионов, дезертиров. – Начну с маленьких, – говорил верховный, – авось и до главного упыря доберусь. Но прежде линчевания я буду лично пороть Распутина в столице на Марсовом поле, чтобы при этом непременно играл оркестр балалаечников Андреева, а синодского жида Саблера заставлю распевать при народе «аллилуйя»… Большой силой в Петербурге стали посольства Англии и Франции – с их послами, влияние их отзывалось на оперативных планах русской армии. Гришка решил дать «руководящие указания» Палеологу, как следует вести себя Франции во время войны. Палеолог получил от него листок бумаги, угол которой был оборван; листок украшала абракадабра каких-то прерывистых линий. – Расшифруйте, – сказал посол, – а заодно отдайте бумагу на анализ: я хочу знать, что здесь было оторвано… Лаборатория посольства дала ответ: писано на бланке царского дворца, оторван угол с императорским гербом, из чего следует, что происхождение письма из Царского Села решили скрыть. Вскоре секретарь закончил работу, и Палеологу был предъявлен внятно изложенный текст распутинского поучения: Давай бох по примеру жить расси Оне укоризна страны На примерь нестожества сей минут евит бох евленье силу увидете рать силу небес победа с вами и вас роспутин После сложнейшей обработки текста с помощью словарей и психиатров дипломаты выяснили, что Распутин хотел сказать следующее: «Дай вам бог жить по примеру России, а не критикой нашей страны. Скоро бог явит силу. Французская армия победит». – Сдайте в архив посольства, – велел Палеолог. – И уже пора заводить на Распутина досье… В этом году за Гришкой установил пристальное наблюдение и российский Генштаб, анализируя его окружение, исследуя потаенные каналы его связей. Теперь Гришка был просвечен со всех сторон, словно вражеский дредноут, плывущий в гуле битвы под ослепительным блеском неприятельских прожекторов… Плыл в гибель! * * * В декабре военная мощь России стала замедлять ход, как усталый локомотив, из которого выпустили пар и воду. Военная игра в Киеве отрепетировала поражение Сухомлинова: воевать без патронов и снарядов нельзя – стой, армия! Зато, боже мой, как танцевала Малечка Кшесинская: тридцать два fouette подряд – без передышки… Читатель удивлен таким резким переходом от снарядного голода на фронте к балету, но я и сам удивлен не меньше. Дело в том, что артиллерией ведал великий князь Сергей Михайлович, точнее – Кшесинская, которая с ним сожительствовала (а заодно уж и с великим князем Андреем Владимировичем – менее чем с двумя «великими» не стоило ей и возиться!). Даже царица была возмущена. «Скоро ли Сергей будет смещен со своего поста? – писала она мужу. – Кшесинская опять в этом замешана – она вела себя, как m-me Сух., – брала взятки и вмешивалась в артиллерийское управление…» Сухомлинов, невзирая на ненависть, которую питал к нему главковерх, сидел на боевых доспехах нерушимо – как идол. Но царица (женщина неглупая) поняла: «В сущности, – писала она, – он там сидит также для того, чтобы спасти Кшесинскую и Сергея Михайловича…» Сухомлинов позвонил в главное артиллерийское управление и нарвался на генерала Кузьмина-Караваева, которому стал жаловаться, что на фронте пушкари «расснарядили» все арсеналы, а заводы не справляются с требованиями фронта. Подскажите, что нам делать? Ответ ученого генерала Кузьмина-Караваева можно было бы высечь на его надгробном памятнике. – Заключайте мир, дураки! – отвечал он министру… На что Сухомлинов дал ответ – из области анекдотов: – Вот бы мою Катерину назначить к вам начальником: снарядов и патронов было бы у нас – хоть всю жизнь стреляй… Артиллерия в один день войны пожирала 45 000 снарядов (только в обороне), а заводы давали в день самое большее 13 000 снарядов. Скоро навалилась новая беда: нет винтовок, а у кого есть винтовка, нет патронов. Янушкевич докладывал министру из Ставки: «Волосы дыбом при мысли, что по недостатку патронов и винтовок придется покориться Вильгельму… Много людей без сапог отмораживают ноги… Там, где перебиты офицеры, начались массовые сдачи в плен». На фронт срочно отъехала жена Сухомлинова с «царскими подарками», в раздаче которых ей доблестно помогал патриотически настроенный Манташев… Сухомлинов рассказывал Николаю II: – Жена, государь, честно скажу, взбодрила меня. Сейчас врачи уложили ее в постель, но она снова рвется на фронт… вместе с патриотом Манташевым! Теперь очередь за «теплыми подарками». Катерина в восторге ото всего, что ей показали на фронте… Ставка ему сообщала, что 900 000 мобилизованных (почти миллион человек!) сидят в бараках на казенной каше, но отправить на фронт их нельзя, ибо не во что обмундировать; запасных отправляли на передовую в гражданской одежде, прикрыв ее сверху шинелями, ратники ехали с палками – ехали под германские пулеметы. К министру явился гневно пыхтящий Родзянко. – Владимир Александрыч, на фронте нечем стрелять. – Патроны… просто жрут их! Но меры уже приняты. Родзянко сказал – заранее продуманное: – Мне кажется, общественность России будет приветствовать ваш добровольный уход в отставку. – У нас все кипит, – отвечал Сухомлинов совсем непродуманно. – Как я могу оставить министерство в такой момент, когда все кипит? Вы посмотрите, что у меня на столе творится… Шантеклер бодренько докладывал в Ставку: «Мое дамское начальство, на удивление всем, показывает пример энергии и кипучей деятельности. Вчера жена опять помчалась в Москву: чего-то здесь нельзя достать, ну и покатила…» От себя добавлю, что ее сопровождал миллионер Манташев, жертвующий для победы тысячу валенок. Пессимисты тогда говорили: – Ну вот! Опять выяснилось, что мы были не готовы. Оптимисты отвечали им – даже с бравадой: – А что вы удивляетесь, машер? Быть неготовым – это же извечное состояние нашей империи… Вы только не волнуйтесь: еще годик-два-три, и, глядишь, все завертится как надо. Что вы? Или истории не знаете? Так было всегда. На этом мы и держимся! * * * Главная квартира Ставки – в Барановичах… В тупик железнодорожных путей загнали штабные вагоны; несколько бараков, шатер походной церкви, все ограждено высоченным забором. Две безбожно декольтированные дамы, неизвестно откуда свалившиеся, служили пикантным соусом к завтраку дяди Николаши. Сухой закон, зверюга страшный, рычал и здесь – главковерх ограничил себя бутылкой шартреза, да и ту не допил – на донышке осталось. Потом вместо утренней физзарядки было деловое битье морды полковнику и бравый энергичный «лещ» какому-то генерал-майору: – Расстреливать за отступление! Ни шагу назад… Кумир московской буржуазии, идеал мужчины в розовых сумерках первогильдийских спален, Николай Николаевич как полководец неинтересен, ибо работу за него проводили ученые генштабисты. Но его железная воля, «укрепленная» частым употреблением коньяков и морфия, помогала ему безжалостно задраивать пробоины фронта живым человеческим материалом. А германские самолеты, словно глумясь над людскими страданиями, забрасывали русских солдат почтовыми открытками. Каждая из них была разделена на две части. В левой части изображался подтянутый кайзер. С метром в руках он деловито измерял калибр германского снаряда. В правой части открытки был представлен стоящий на коленях унылый царь. С аршином в руках он измерял Гришке Распутину ту важную деталь, на которую с кровельными ножницами покушался Митька Блаженный… В Берлине решили использовать семейную распрю Романовых – борьбу между дядей и племянником за должность главнокомандующего. На русских солдат хлынул с неба ливень немецких листовок: «СОЛДАТЫ. В самых трудных минутах своей жизни обращается к вам, солдатам, ваш царь. Возникла сия несчастная война против воли моей: она вызвана интригами великого князя Николая Николаевича… я не согласился бы на объявление войны, зная наперед ее печальный исход для матушки-России… Солдаты! Отказывайтесь повиноваться вашим вероломным генералам, обращайте оружие на всех, кто угрожает жизни и свободе вашего царя, безопасности и прочности дорогой Родины. Несчастный ваш царь – НИКОЛАЙ». Ставку навестил генерал Джунковский, у которого в сознании был небольшой вывих – относительно Распутина. – Гришка – это сложнее, нежели мы думаем, – сказал он главковерху. – Это орудие тайного масонского сообщества, которое использует Распутина в целях разрушения нашего государства. Перед войной в Брюсселе состоялся международный конгресс масонов, а в резолюции съезда один пункт был целиком посвящен Распутину, и сказано: вполне пригоден для целей свержения цезарей… Николай Николаевич ответил Джунковскому: – Чепуха! При чем здесь масоны? Я сам виноват. Во время революции, когда мы все, чего греха таить, растерялись, я решил, что царю полезно слышать «глас божий – глас народный»… Вот и втащил жулика в Александрию. Теперь же, сколько ни бубню царю, что Гришку надо убрать, получаю непроницаемый взгляд и сухой ответ: «Я все знаю, но не надо вмешиваться в мои семейные дела…» * * * 2 января 1915 года, время – 17.20… Ударил гонг, и дачный поезд из Царского Села тронулся в столицу. Вырубова ехала в первом от паровоза вагоне, до Петербурга оставалось шесть верст… «Вдруг раздался страшный грохот, и я почувствовала, что проваливаюсь куда-то вниз головою и ударяюсь о землю, ноги же запутались, вероятно, в трубы отопления, и я чувствовала, как они с хрустом переломились». Вырубовой не повезло – под нею провалился пол вагона, и, пока поезд не остановили, женщину волокло между колес по шпалам. С помощью казаков ее высвободили из обломков. Вырубову рвало кровью. Она просила позвонить царице и родителям… Первой ее навестила надменная княгиня Орлова, облаченная в костюм сестры милосердия. Аристократка приложила к глазам лорнетку, сказала: «Отбегалась, матушка!» – и ушла. Любимая врачиха царицы, княгиня Гейдройц, ложкой раздвигала губы Вырубовой, проливала мимо рта дорогой коньяк и грубо орала: – Да разожмите свои зубы, черт бы вас побрал! Студенты-санитары запихнули искалеченную в теплушку, где ее с трудом отыскал генерал Джунковский; он сказал, что царица с дочерьми найдут минутку (!), чтобы с ней проститься (!). – Вам камфару давали? – спросил он. – Умираю… дайте святого причастия. – Ну, я не священник, – ответил Джунковский… В больнице ей ампутировали ступню. Предупредили, что если не поможет, то отхватят и выше – до колена. Но почему не придет Распутин, который, аки Христос, избавит ее от страданий? По ночам она орала: «Отец, отец… помоги… помолись за меня!» Гришка пришел однажды в палату, и Вырубова выпалила ему в лицо, что он обманщик: если б мог, то положил бы предел ее боли… – Жить будешь, – посулил Распутин, – но калекой! Гришке было сейчас не до нее: он хотел поставить императора во главе Ставки, пусть царь застрянет в делах военных, а тогда он с царицей приберет к рукам все внутренние дела империи. Всюду теперь Распутин трубил: «Коль немца нам не осилить, знать, Николаша богу неугоден…» Ставка тоже не дремала, и средь генералов уже не раз возникала мысль устранить Гришку самым конкретным способом – пулей! С фронта прибыл ротмистр Образцов, который и засел на «Вилле Родэ», подкарауливая Распутина в общем зале ресторана… Но револьвер дал осечку, свора охранников накинулась на Образцова, офицер встал в дверях ресторана и, прощелкав полный барабан нагана, заявил спокойно: – Убью любого, кто шевельнется… не подходить! Он накинул шинель и отбыл на фронт – в окопы. – Осечка? – говорил Распутин. – Это не осечка. Меня сам бог бережет… Ерунда все… Напузырь-ка мне заварки из чайника! 2. Штаб-квартира империи В начале войны Гришка прочно обосновался на Гороховой улице (дом № 64, квартира № 20), и обычная питерская квартира стала «штаб-квартирой империи». Легче было выяснить, что думает сейчас Сухомлинов, нежели узнать номер телефона Распутина – 646‑46, который не указывался в городских справочниках, да и сам адрес Гришки был засекречен. Чтобы замаскировать его от излишнего любопытства публики, царь изменил ему фамилию – по паспорту он Новый. Распутинское жилище выдавало лишь особое оживление шпиков, несколько автомобилей возле подъезда да усиленная охрана дома, которую узнавали по серым тужуркам, по кепкам особой формы… Понимая, что целостность его шкуры во многом зависит от Степана Белецкого, он сам позвонил ему однажды. – Слышь, хватит встречаться то у Мануса, то у Побирушки, давай сповидаемся как следоваит – в ресторане. – Я не могу. У меня сын болен, – отвечал Белецкий. – А я помолюсь. Глядишь, и поправится… Рядом, округлив глаза, стояла жена Белецкого. – Вешай трубку, – приказала она. Степан повесил трубку, начал перед ней оправдываться: – Не думай обо мне так… Я же знаю, какая это гадина! Через мои руки ежедневно проходят филерные листки – день за днем, час за часом. А я ведь, Ольга, клялся тебе перед богом… Начался 1915 год; филеры шли за Гришкою по пятам, точно фиксируя его шаги, слова, обеды, выпивки, встречи: Распутин на 50 минут посетил бани в д. № 3 по 4-й Рождественской ул., но был ли один или с кем-либо, наблюдение не установило. Распутину принесли 1000 рублей от поставщика угля на флот Мозеса Гинзбурга. Аарон Симанович принес Распутину несколько бутылок вина. В этот вечер был вечер в честь каких-то евреев, освобожденных Распутиным из тюрьмы, пели песни, плясали и кому-то аплодировали. Фон-Бок с неизвестным привез Распутину ящик вина. Распутин с неизвестной женщиной проведен в д. № 15/17 по Троицкой улице к кн. Андронникову (Побирушке). Выхода его не видели, в 4 с половиной утра пришел домой в компании 6 пьяных мужчин (с гитарой), которые пробыли до 6 утра, пели и плясали. Утром никого не принимал, так как спал. Распутин вышел из д. № 1 по Спасской ул. от Соловьевых с двумя дамами и на таксомоторе уехал от наблюдения. Приходила Е. К. Ежова просить его содействия по устройству ей подряда по поставке белья для армии на 2 млн. рублей. Около часу ночи… компания пела песни, плясала, стучала, и все пьяные вышли с Распутиным и отправились неизвестно куда. Распутин встречен на Гороховой и проведен нами до дома № 8 по Пушкинской улице к проститутке Трегубовой, а оттуда в баню. Еврей Поган принес ему икону и кружку для установки в прихожей Распутина для сбора пожертвований в пользу фронта. Распутин в 1 час ночи привел к себе женщину… Распутин проведен в дом № 18 по Садовой улице к окончившему курс Московского университета кандидату наук А. С. Филиппову. Около 10 часов вечера стали собираться к Распутину. Пришел Митька Рубинштейн с бабой. Была слышна игра на гитаре и пляска, они кому-то аплодировали. Было слышно, что Распутина вызывают в Царское Село. Но так как он еще не проспался после вчерашнего, то гости не советовали ему в таком неудобном виде ехать, между собой вели разговоры: «Что-то наш царь последнее время избаловался!» Распутин посылал швейцариху к массажистке, но та отказалась. Тогда пошел к портнихе Кате (18 лет), обещал ей дать 50 рублей. Распутин послал телеграмму Саблеру: «Милай дорогой вчера беседовал о тебе с Мамой…» Привел к себе на квартиру проститутку и запер в комнате, но прислуга (Нюрка?) ее выпустила. Инженер Мендель Нейман просил Распутина устроить ему высочайшее помилование за подкуп в укрывательстве от воинской повинности. Распутин с проституткой Трегубовой приехал домой на моторе И. П. Мануса пьяный. Страстно целовал Трегубову, а затем жену швейцара опять посылал за портнихой Катей (18 лет), но ее дома не было. Ломился в квартиру массажистки, но там ему не открыли и через дверь кричали, что позовут полицию… К этому добавлю, что вдовая царица Мария Федоровна, проживая в Киеве, тоже подключилась к шпионажу. Похаживая по квартире в кальсонах, Распутин никогда бы не подумал, что прекрасная княжна Шервашидзе с длинными ногтями, покрытыми перламутровым лаком, не только чистит для него на кухне селедку – она еще и является тайным агентом императрицы Гневной! А за все годы войны Распутин ни копейки не истратил на еду и питье. Он сам и вся его семейка совершенно не знали, сколько стоит хлеб или керосин. Паразиты не ведали, как это бегать в лавку за продуктами, стоять в очередях. Было заведено, что гости должны нести в дом Распутина кто что может – вот и тащили, начиная от кислой капусты и огурцов до анчоусов и ананасов. Это был официальный паразитизм. * * * Навестим и мы, читатель, «штаб-квартиру империи». – Эй-эй! Вы к кому? – спрашивают нас филеры в подъезде. – Мы-то? А мы к Григорию Ефимычу. – А-а-а… Третий этаж. Дверь нам открывает Нюрка – племянница Распутина. «А вам назначено?» – задает она вопрос, будто мы явились на прием к врачу. Сядем же в сторонке на продавленный диван, обтянутый коричневым кретоном, и оглядимся. Общество в основном дамское. Мунька Головина, покуривая папиросу, кажется здесь самой скромной, самой тихой и самой бледной. Но в ней поражает отсутствие лифа, ибо ее повелитель не терпит «титишников» (как в простонародье назывались тогда бюстгальтеры). Трепещут складки модного креп д’эшина на платьях дам, мерцают соболя и шиншиллы, горят бриллианты самой чистой воды, в прическах колышутся тонкие эгретки. А разговоры странные – о концессиях на Мурманскую железную дорогу! Оставим дам. Очень интересен стол. Громадный самоварище клокочет паром. Распутин каждой бабе кладет в стакан по два куска рафинаду. Дамы тянут к нему свои стаканы, ибо считается, что от перстов Гришки проистекает благодать. Звенят ложечки, слышен смех. На столе – кавардак: початый торт, возле него миска с кислой капустой, грудой навалены обкусанные баранки и черные сухари. Много вареной картошки. А рядом с нею, словно принцесса на бандитском пиру, затаилась свежая клубника от Елисеева. Распутин восседает чин по чину во главе стола, на нем крестьянский армяк на подкладке из алой парчи. После чаепития все дамы, как по команде, хватают со стола посуду, тащат ее на кухню и начинают мыть, показывая свое усердие. Нюрка при этом не моет – она лишь указывает графиням и княгиням, как надо мыть! Спрашивается, зачем же тогда сама Нюрка? В основном она предназначена для снимания трубки телефона, звонящего непрестанно. Нюрка с этой машинкой уже освоилась и сердито кричит в трубку: – Ета хто? Хенерал? А вам назначено? Нету, – врет она, – и кады придет – не знаю… Говорю вам, что нету его! С лестницы квартиру оглашает звенящий голос: – Спаситель ждет ли возлюбленную свою? У Распутина сразу портится хорошее настроение: – Вот зараза… Говорил, чтоб ноги ее не было! Вваливается Ольга Лохтина в платье из мешковины, на голове клобук, а на шее – двенадцать Евангелиев, как вериги, которые висят на скорбном вервии, шелестя прочитанными страницами. – Гляди! – завопила она, вздымая над собой коробку с тортом. – Гляди, что принесла: сверху беленько, а снизу черненько… – Чтоб ты треснула, – с надрывом произносит Распутин, объясняя окружающим: – Ну, никак не отвязаться! Сама, стерва, к Илиодору липнула, а теперь меня облипает. Лохтина ползла на коленях, хватала его за рубаху. – Бородусик мой… херувимчик сладенький… освяти! Распутин рвал из ее пальцев подол рубахи. – Ой, не гневи… отстань, сатана! – Брильянтовый… душечка моя… освяти! – Ух, курва, не доводи до греха. А то, видит бог, я так тебе врежу, что домой опять с синяком поскачешь. – Алмазик мой… драгоценный! В данной ситуации я целиком на стороне Распутина – терпеть можно, но… до каких пор! Гришка развернулся и шмякнул дуру об печку. Все двенадцать Евангелиев, порхая страницами, как крылья райских птичек, прошелестели по комнате вроде божьего дуновения… Раздался смачный треск – это Лохтина приложилась затылком к изразцам печи, прожаренной так, что плюнь – зашипит. Распутин заправлял за поясок раздерганный подол рубахи. – И завсегда так? – говорил с обидой. – Все хорошо, но энта вот дура притащится, и у меня нервиев уже на нее не хватает… Сколь я лупил ее, суку, страшно подумать! Нет, лезет, стерва, будто я весь липовым медом намазан… Явился семинарский учитель из провинции, которого далее прихожей Нюрка не пустила. Шепотком, часто всхлипывая, рассказывал о своих обидах, просил защиты. Распутин выслушал кое-как, широко взмахнув лиловыми рукавами шелковой рубахи. – Ох, не люблю я просвещениев разных… Ну, ладно. – Шаркая шлепанцами, прошел к себе в кабинет, где основу мебели составляли два необходимых предмета – здоровущая кровать и жиденький столишко. Присев, накостылял по бумаге палок и крючков, вынес «пратецю» к учителю. – Ступай к Саблеру… Он все знает. – При этом сунул еще и пятерку. – Вижу, что худ ты. Держи. – Что вы, что вы! Как можно… – Держи, коли я говорю… и больше не ходи! Только разобрался с «просвещением», как вдруг двери настежь: вкатилась, очевидно, прямо с поезда, какая-то деревенская баба с мешком за плечами и сразу – в ноги к нему бултых: – Помоги, батюшка, в уборную мне попасть. – Эва! – отвечал Распутин, призывая гостей в свидетели. – Совсем рехнулась… в каку таку тебе уборную? – В абнакнавенну, – отвечала та, бия поклоны. Распутин к ее желаниям отнесся вполне философски: – Коль прижало, так по коридору налево – ступай… Подкинув на спине мешок, бабка поднялась. – Да мне ину надобно. На вокзале чтоб. Слыхал ли? – Так што? За руку мне отводить тебя? – Мне бы… подкормиться, родима-ай. Выяснилось: заела бабку нужда в деревне, а одна ее землячка устроилась в городе на хорошем месте – прислужницей при вокзальной уборной, и вот бабка нагрянула – за протекцией. – Где адрес мой взяла? – спросил Гришка. – Священник, дай ему боженька здоровьица. – Горе мне с вами, – отвечал Распутин, вручая бабке «пратецу» к начальнику Николаевского вокзала: «Милай дарагой не аткажис прозьба бедную уборная можешь устрой Грегорий». – Иди, шалява! – сказал он, выставляя бабку с мешком за двери. А вот уже и новый проситель. Стоял перед ним старичок в вицмундире, боязливо помаргивая. – Что? Небось и тебе приспичило? – Батюшка, мне бы в сенаторы… Бывал я губернатором в западных областях, да злые люди, подчиненные, оклеветали меня. – И верно! Воровал. Не спорь – по глазам вижу. – Оклеветали… Помоги, кормилец. Замолвь словечко. – Не! За тебя не стану. Не понравился ты мне. Проваливай! Снова звонок. Нюрка побежала отворять двери. Дамы видели, что в прихожей, не раздеваясь, ходят, словно хищники в клетке, очень важные гости: блестит изморозь на енотовых шубах, стучат в руках трости, а голоса – крепкие, здоровые, настоятельные. – Дядь Гриша, – вбежала Нюрка, – это тебя… – Да не пойду я с ними, – заартачился Распутин. В двери просунулась квадратная голова Мануса, он блеснул золотыми коронками зубов, сказал тихо, но уверенно: – Григорий Ефимыч. Таксомотор. Ждет. Отдельный. Кабинет. Заказан. Разговор. Предстоит. Серьезный. А певички будут… Распутин оглянулся на своих дам. – Да у меня ж гости, ядрена вошь… Нюрка, имевшая с этого дела, кажется, свою личную выгоду, грубо схватила всемогущего дядю за подол, выпихнула его в переднюю. Нахлобучила на него бобровую шапку. Распутин безвольно растопырил руки, девка напялила на него роскошную шубу, приговаривая: – Нет, пойдешь, коль обещал. Да чтобы мне дома ночевал! Матри, не загуляй, как нонеча. Тады опять Федоровне нажалуюсь… Какой Федоровне? Жене – Прасковье Федоровне? Или царице – Александре Федоровне? Распутин ушел, а дамы стали посматривать на часы, говоря одна другой, что в связи с этой войной у них столько дел… вообще тяжело! А по комнатам, задрав хвосты, разгуливали серые, рыжие, белые, черные кошки – любимицы Распутина, и время от времени кошки шипели, чем-то недовольные. Парашка приезжала в Петербург не чаще чем один раз в году, да и то не задерживалась. При жене Распутин себя ни в чем не стеснял, продолжая вести обычный образ жизни. Жена не обращала на это никакого внимания и даже не раз говорила при гостях: «С него на всех хватит и мне кусочек останется». В последний свой приезд она оставила в Питере подросших дочерей – Матрену и Варвару; гостил и сын Дмитрий, о котором Распутин говорил: «От бога он дурачок: палец покажи – смеется!» На Гороховой быт Распутина окончательно оформился, а Мунька Головина (министр его внутренних дел) посильно помогала ему. Заметив неуступчивость какой-либо дамы, Мунька иногда отзывала ее в сторонку. – Предупреждаю по-дружески, что Григорий Ефимыч ваши просьбы исполнить не может. Без любви нет у него силы, а без силы нет удачи. Понимаю, что боитесь изменить мужу, но поймите, что старец не грязнит, а лишь освящает тело… Уж я-то знаю: все мужчины в этот момент думают только о себе, а наш старец думает о боге. Откройтесь ему и познаете великую тайну! * * * Но бывала на Гороховой пожилая дама, на которую Гришка не кричал «пошто без декольты пришла?». Она появлялась неизменно с черного хода, со стороны кухни, и не сразу поднимала с лица плотную сетку непроницаемой вуали. «Посторонних нету?» – спрашивала… Это была графиня Матильда Витте, жена экс-премьера. В один из дней она позвонила Симановичу, чтобы он навестил ее мужа. Витте уже превратился в мешок из дряблой кожи, внутри которого загнивали немощные суставы и сухожилия, но еще интриговал, желая вернуть себе власть над громадной страной. – У меня созрел план, который вас заинтересует, – сказал он Симановичу, – а еврейский вопрос, сами знаете, всегда был для меня очень дорог. Я хочу нейтрализовать влияние газеты «Новое Время», устройте мне тайное свидание с Григорием Ефимовичем! «Новое Время», верная заветам А. С. Суворина, ругала не только евреев, но и самого графа. «При этом, – вспоминал Симанович, – Витте должен был обещать мне, что, если нам удастся провести его опять к управлению государственным кораблем, он будет сотрудничать с нами (читай – сионистами)… Он согласился еврейский вопрос поставить на первый план!» Симанович уговорил Вульфа Хайта съехать с квартиры, а ключ от хайтовской квартиры переслал графу. В определенный день, в условиях глубокой тайны, здесь встретились трое. Из уха его сиятельства торчал клок ваты. – Воспаление, – пожаловался граф. – Не дает покоя… Сразу перешли к делам. Витте сказал, что немилость двора к нему сейчас сильно возросла, ибо он всюду открыто вещает о глупости этой войны. Распутин – через стол – поцеловал графа. – Вишь ты, – сказал, – я тоже войны боюся. Но что делать? Папа не меня, а других слухал. Каго же нам, как не тебя, Виття, наверх вздымать, чтобы войны не стало?.. Витте завел речь о «Новом Времени»: – Самая популярная газета в России и самая вредная. Она травила меня и евреев, а сейчас призывает народ отдать все силы войне… Необходимо ее обезвредить! Положение семьи Сувориных в финансовом смысле сейчас затруднительно. Мне известно, что они уже ходили к Барку и хлопотали о выдачи им правительственной ссуды под залог суворинских акций. – Я в энтих акцах ни шиша не смыслю, Виття. – Вы только поддержите нас, – ответил Витте загробным голосом, – а уж с акциями Сувориных мы сами разберемся… Вы можете собрать шекель с евреев? – спросил он Симановича. – Хоть завтра. Деньги будут. Сколько угодно. – Отлично. Завтра же начинаю… потихоньку. План был прост. Витте станет подпольным хозяином газеты, которая превратится в рупор банкиров-сионистов. А так как «Новое Время» читала вся Россия (от царя до дворника), то следовало ожидать, что скоро евреи научат тетю Дашу, как выпекать мацу, а дяде Васе они подскажут, как ему лучше всего веселиться на празднике йом-кипур… Но Распутин никак не мог вытянуть Витте из затяжной отставки! «Если я уберу Горемыкина и назначу Витте, – говорил Николай II, – это для всего мира прозвучит как сигнал военной слабости России… как мирное предложение Германии! Меня убьют мои же генералы, убьют вместе с женой, как убили в своем время сербского короля Александра с его Драгой!» На Гороховой у Распутина собрались дельцы сионистского мира, они притащили с собой скульптора Наума Аронсона, который с большим пылом взялся увековечить нетленные черты старца. – Кошельки-то вы пошире разиньте, – сказал Распутин. – Вам же польза будет. Эвон, мне Сазонов Егорка сказывал: в Америке ваш брат уже все газетки скупил, оттого евреи что хотят, то и делают… Сенаторы тамошни знай себе поворачиваются! За кулисами русской политики Витте действовал так энергично, будто ему еще жить да жить. Но вскоре понял, что дни его сочтены, и суворинские акции уступил Митьке Рубинштейну (о чем семья Сувориных, конечно, не знала). Жестоко отомстив газете за ругань, граф Витте умер от воспаления уха, перешедшего в менингит. «Новое Время» юридически уже находилось в сионистских руках, но Рубинштейн еще не знал, как приступить к делу практически. Пока что он принюхивался к газете через своего давнего агента Манасевича-Мануйлова, который, кстати, информировал и Степана Белецкого, а тот… молчал, потому что уже получил анонимку: «Делай, что хочешь, сажай, кого хочешь, а нас не трогай. Иначе измордуем и оплюем». Это была мафия… 3. Убиение «невинных» младенцев Оставив терзать Францию, весь 1915 год Германия посвятила перемалыванию русских фронтов. Немцы пустили «рвотные» газы, австрийцы вели подлый огонь разрывными пулями. От таких пуль раны (я их видел) страшные. Теперь, если брали в плен австрияка, в подсумке которого лежали пачки «дум-дум», его расстреливали на месте. Вена объявила, что за каждого австрийца будут убиты два русских пленных. В феврале 1915 года Николай Николаевич издал приказ: за каждого убитого в Австрии пленного он будет вешать четырех, благо «у нас австрийских пленных на это хватит». Чтобы спасти положение, верховный мотался по фронтам, страшно материл офицеров, срывал погоны с плеч генеральских, револьвером гнал людей в бесплодные атаки. Про него рассказывали, что вечером он с бычьим хлыстом в руке залетел в ресторан Варшавы, где кутили «окопники», и ударами хлыста всех офицеров, словно собак, разогнал по своим частям… Неосвещенные промерзлые вагоны вывозили с фронта искалеченных, в теплушках лежали гробы с мертвыми офицерами, а на гробах сидели денщики, дело которых – доставить «его благородие» родственникам для захоронения. Пятый день в простреленной голове поезда выкручивают за изгибом изгиб.

The script ran 0.007 seconds.