Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Валентин Пикуль - Битва железных канцлеров [1977]
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_history, История, Роман

Аннотация. В романе «Битва железных канцлеров» отражена картина сложных дипломатических отношений России в период острейших европейских политических кризисов 50 - 70-х годов XIX века. Роман определяется писателем как«сугубо» политический: «Без прикрас. Без вымысла. Без лирики. Роман из истории отечественной дипломатии». Русскому дипломату Горчакову в качестве достойного антипода противостоит немецкий рейхсканцлер Отто Бисмарк.

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 

– Не значит ли, что, вступаясь за Пруссию, воюющую с нами, Россия тем самым выступает против Франции? – Нет! Но мы не позволим усилиться Австрии – ни в союзе с вами против Пруссии, ни в союзе с Пруссией против Франции. – Значит, – сказал Флери, – чтобы достичь благосклонности России, Франции следует помирить вас с Австрией? Жомини рассмеялся над коварною комбинацией: – Вы логичны, Флери! Но если бы все было так просто, как мы говорим… увы. Тут, – добавил он, помолчав, – припутывается старый славянский вопрос. А мы не дадим в обиду балканских друзей ни туркам, ни тем более австрийцам. – Вы проговорились, назвав своих противников. Сделайте же еще один смелый шаг – назовите друзей. – Мы много лет искали их во Франции … 6 августа был день Преображенского полкового праздника. Утром Флери принес царю депешу о блистательной победе французов при Марс-Латуре. Затем прусский посол принц Генрих VII Рейсс явился с депешей о полном разгроме французов под тем же Марс-Латуром. Выйдя к войскам гвардии, император провозгласил здравицу в честь непобедимой немецкой армии: – Французы с дороги на Верден отброшены к Мецу! Но Флери опередил посла Пруссии, и по настроению в войсках царь заметил, что тут уже было всеобщее ликование от успехов французов. Теперь на лицах солдат и офицеров медленно угасали улыбки. Александр II крикнул «ура», но его поддержали лишь несколько голосов. Нависло плотное, непроницаемое молчание. Царь оказался в опасном отчуждении. Он был здесь едва ли не единственным, кого радовали прусские победы, а его армия скорбела о поражении французов… В этот день к генералу Флери подходили совершенно незнакомые русские люди. – Франция, – говорили они, – никогда не погибнет! Но Франции никак нельзя жить без дружбы с нами… Флери отбыл в Париж, оставив поверенным в делах маркиза де Габриака; умный человек, он писал на родину: «Россия нейтральна, но ее нейтралитет дружествен Франции; император тоже нейтрален, но его нейтралитет дружествен Пруссии». * * * Лишь объявив войну, Франция стала готовиться к войне. Призывник с севера ехал через всю страну на юг, чтобы там получить ружье, а навстречу ему из Марселя катил на поезде южанин за ружьем в Руан; то еще полбеды, а вот зуавы ездили экипироваться даже в Алжир – из Европы в Африку, и обратно! Наполеон III рассчитывал, что соберет на Рейне полмиллиона солдат, но с большим опозданием наскребли лишь четверть… На дорогах Франции царил хаос, батальоны, отправленные в Эльзас, застревали под Дижоном, а уздечки от лошадей, посланных на Маас, находились в Ницце… Кое-как все же собрались! Наполеон III, прибыв в конце июля в Мец, взял командование на себя, а его жена осталась в Париже регентшей империи. Еще не все было потеряно. Лучшее, что можно было сейчас сделать, это всеми силами обрушить Шалонскую армию в стык между Южной и Северной Германиями, отсекая от Пруссии богатые людскими резервами области Бадена, Вюртемберга, Баварии и Саксонии, но этого не сделали. Немцы сплотили под знаменами Пруссии ровно полмиллиона солдат, чтобы удушить Францию численностью, умением и железной организацией порядка. Дивизия Дуэ, имея в рядах лишь 5000 солдат, первой угодила под удар 40 000 немцев. Французы сражались великолепно, но их размозжили, их просто растоптали в пыли, и по мертвым телам сразу вошли в Эльзас! Гонимые гранатами гаубиц, будто листья осенним ветром, французы устремились в Лотарингию к Шалонскому лагерю. Возле домов стояли крестьянки и, уперев руки в бока, осыпали уходящих солдат бранью – за то, что оставляют их пруссакам. А немцы шли массами, подобно грозовым тучам, они заполняли горизонт, как неистребимая саранча. На каждый выстрел «мобиля» пруссаки отвечали тремя. Знаменитая атака парижских кирасир надолго запомнилась патриотам Франции: немецкая картечь барабанила по кирасам, словно град в звонкие медные литавры, а юноши все еще понукали лошадей, умиравших под ними в последнем рывке безнадежной атаки… Против французской отваги и доблести Мольтке выдвинул furor teutonicus, проникнутую почином немецкой инициативы. Прусский генштаб давал французам бой не там, где они хотели, а там, где было выгодно и удобно немцам. «Идти врозь, а бить вместе!» – стало для Мольтке формулой. Немецкие колонны, словно лезвия ножниц, разрезали фронты противника и в точно назначенный срок сходились в единый кулак, образуя мощные соединения в тех местах, где французы их не ждали. – Ну, как наши враги? – спросил кайзер у Мольтке. – Они дерутся, как львы, и убегают, как зайцы… Линия Вогезов была оставлена, в ставке Наполеона III возлагали надежды на Мец, Верден, Страсбург – крепости. Из Парижа обворожительная регентша молила мужа о победе. Хоть какой-нибудь – пусть крохотной, но победе. («Это нужно нашему Лулу для получения офицерских шпор».) Император внешне напоминал мертвеца. Если в боях за Ломбардию его пугали кровь и трупы, то теперь он равнодушно закрывал глаза на людские страдания. Временами казалось, что он – военный атташе нейтральной державы, для которой безразлично, кто победит, но долг вежливости требует присутствия при этом кошмаре… Прусская кавалерия фон Бредова продемонстрировала перед Францией, что она тоже умеет умирать на галопирующем марше под батареями, но, умирая, все-таки идет к цели. Генерал фон Штейнмец, герой богемской кампании, укладывал своих солдат на полях битв, будто поленья, его даже устранили с фронта – за безжалостность. Французские полководцы неустанно маневрировали, словно шахматисты на досках, но бравурная сложность перестановок корпусов и армий только запутывала их сознание, не давая дельного результата. Уже чувствовалось, что, заняв город, немцы не собираются покидать его. Вешали заложников, расстреливали крестьян и кюре, сжигали дома с живыми людьми, а возле публичных домов выстраивались длиннющие очереди, и в этих очередях все время дрались баварцы с ганноверцами, мекленбуржцы с пруссаками, саксонцы с голштинцами… Мне трудно определить грань, за которой из войны «оборонительной» немцы вступили в войну захватническую, войну грабительскую. В хаосе маневрирований я не могу разглядеть ту незримую черту, дойдя до которой, французы повели войну освободительную, войну отечественную! Но уже настал роковой и возвышенный момент, когда, ведя борьбу с армией Франции, немцы столкнулись – неожиданно для себя – с сопротивлением народа Франции, который не хотел быть их рабом… А обширные познания немецкой разведки могли привести в состояние столбняка любого дилетанта. Стоило немцам занять французскую деревню, как они с реквизиционными актами в руках быстро расходились по домам крестьян – четкие, безапелляционные и, как всегда, требовательные. Диалог строился таким неукоснительным образом: – Добрый вечер, мсье Бужевиль! Вы не беспокойтесь: с вас тридцать четыре яйца, пять баранов, одна корова, восемь фунтов масла и три кувшина сметаны… Подчистую не грабили: мсье Бужевиль оставался обладателем трех яиц, одного барана и полфунта масла. Спорить было невозможно, ибо немцы, живущие в Берлине, отлично знали экономические возможности французской деревни Лоншер. Ограбив мсье Бужевиля, они дружно топали к дому мадам Пукье, и эта крестьянка потом долго пребывала в наивном недоумении: – Откуда бестии узнали, что у меня было семь кур?.. Об этом надо бы спросить у Штибера! Сейчас он молол кофе для господина Бисмарка, который, сидя в жалкой лачуге, счищал щепкою коровий навоз с ботфорта и говорил: – А будет жалко уходить из Эльзаса и Лотарингии… «Мы разоряем эти хорошенькие города, – писал Штибер домой, – здесь скоро появится тиф и другие болезни». Баварцы, особенно жестокие после выпивки, застреливали детей в колыбелях, а матерей, рыдающих от ужаса, насиловали на глазах отцов и мужей… Бисмарк устал выслушивать жалобы. – Штибер, – говорил он, – разберись с этим сам! Штибер строчил жене: «Мы забираем себе все съестные припасы, громадные количества вина и пива проливаются на землю. Мы вырубаем фруктовые деревья в аллеях и садах. Магазины закрыты, фабрики бездействуют… Вчера в деревне Горс французский крестьянин выстрелил в повозку, наполненную пруссаками. Его подвесили под мышки перед собственным домом и затем медленно прикончили, выпустив в него тридцать четыре пули… У нас имеются отдельные комнаты, чтобы пробовать различные сорта вин: одна для шампанского, другая для бордо, третья для дегустации рейнвейна…» Бродячие певцы распевали на улицах гневные песни, кафе и рестораны были битком забиты немецкою солдатней, всюду слышались марши баварцев: Лишь попадись нам враг — перешибем костяк, а если не замолк — добавь еще разок, да в зубы долбани, да в угол загони… В письмах Густава Флобера кричало невыносимое страдание: «Я умираю от горя. Я провожу ночи, сидя в постели, и стенаю, как умирающий. Каннибалы не навели бы на меня такого ужаса, как прусские офицеры, которые руками в белых перчатках разбивают зеркала, которые знают санскрит и набрасываются на шампанское, которые крадут ваши часы с камина, а затем вам же посылают свои визитные карточки… цивилизованные дикари!» Английский историк Томас Карлейль выспренне возвестил, что в крахе Франции видна рука господня, наказующая галлов за «вырождение», а немцы – это высшая раса, в будущем Германии предначертано создать в Европе «новый порядок» на основе бодрого арийского духа. В ответ на это французский историк Жюль Ренан вступил в открытую переписку с немецкими коллегами, профессурой Германии; он предупреждал, что тевтономания и презрение к другим народам завершатся трагедией для немцев и в будущих поколениях германский расизм будет побежден усилиями всей Европы… Но я начал с Флобера – им же и закончу. «Россия, – писал он в эти дни, – имеет сейчас четыре миллиона солдат», – эта цифра его утешает. Французы стали думать, что только Россия способна спасти их родину, только она способна устоять перед бурей и натиском furor teutonicus… * * * Через тридцать лет, в 1900 году, старый князь Грузинский рассказывал молодому ученому Обручеву… Однажды князя вызвали в Зимний дворец, провели к царю, который поручил ему ехать в прусскую ставку. – Вот тебе три Георгиевских креста для кронпринца, для Мольтке и Мантейфеля. – Александр II поднял тяжелую шкатулку. – А здесь ровно сотня «Георгиев» для немецких солдат. Передай их кайзеру и скажи, что я буду счастлив, если он по своему усмотрению украсит ими грудь своих храбрецов. А теперь ступай к Горчакову – он вручит тебе секретный пакет. Горчаков вручил пакет со строгим наказом: – Что здесь, вас не должно интересовать, но учтите: нет такого золота в мире, которое бы пожалели Англия или Франция, лишь бы узнать содержание моего письма… В этом письме Горчаков предупреждал Бисмарка о скором денонсировании Парижского трактата. Согласно положению о царских курьерах, Грузинский представился министру императорского двора графу Адлербергу. Для проверки поручения он должен был в точности повторить приказание. Но при повторении царских слов Адлерберг грубо прервал курьера: – Его величество никогда не говорил вам – я буду счастлив, государь лишь сказал – я буду рад. Запомните это и в беседе с королем прусским не ошибитесь… Несмотря на чрезвычайную важность поручения, Грузинский раздобыл себе билет посредством взятки, данной кондуктору. Никакой охраны к нему не приставили, а на таможне в Вержболове еще и обыскали. Зато, едва он пересек границу, в купе сразу вошел прусский солдат с ружьем, не сводивший с посланца глаз. Во время остановок поезда на платформах выстраивался вооруженный караул. И до самого Майнца курьер вспоминал, что не счастлив царь, а только рад… Большая разница! Ясно, что даже в близком окружении царя назревают антипрусские настроения, германофильству царя угрожает серьезная оппозиция. Разбитые вдребезги Навстречу беженцам, спасавшим себя и свой скарб, шагали по обочинам солдаты, воздев над собою ружья с наколотыми на штыки буханками хлеба и жареными индюшками. В садах Франции плодоносяще провисали ветви яблонь. И текли дожди… Шалонская армия маршала Мак-Магона насчитывала 124 000 человек. Наполеон III вполне разумно желал двинуть ее на защиту Парижа, но его остановила жена. «После всех неудач, – писала она, – каковы последствия возвращения в Париж? Что до меня, то я не решаюсь взять на себя ответственность за совет…» 30 августа Мольтке настиг Мак-Магона и отбросил его к стенам маленького городка – это был Седан! Проделав ряд четких маневров, Мольтке начал запирать Наполеона III между Маасом и бельгийской границей. В четыре с половиной часа утра баварцы открыли сражение атакой на деревню Базейль; деревню отстаивала морская пехота; когда ее всю повыбили, из подвалов открыли стрельбу крестьяне во главе с кюре. Баварцы перекололи их штыками, а жителей с детьми уморили дымом в подвалах… На рассвете Мак-Магон нарвался на шальную пулю, и это спасло его от суда истории. Командование принял генерал Дюкро; он еще мог вытащить Шалонскую армию из тисков, чтобы отвести ее к Парижу, нуждавшемуся в защитниках; горнисты проиграли сигнал об отходе. Войска уже отходили, когда в 8 часов утра генерал Вимпфен вынул из кармана письмо военного министра Лебёфа и сказал, что, в случае выбытия Мак-Магона, он имеет право принять армию под свое командование: – Дюкро, ваш сигнал к отходу я отменяю… Дюкро призвал в референты самого Наполеона III и стал доказывать, что армия теряет время. – Франции надоела наша беготня от города к городу. Через три часа немцы будут сброшены с пушками прямо в Маас! На этот выпад Вимпфена Дюкро сказал: – Будем считать себя самыми счастливыми на свете, если, дай бог, к вечеру вытянем свои кишки. Кольцо сомкнулось, и все храбрые атаки кавалеристов Салиньяка и Галифэ оказались бесплодны, хотя и вызвали восхищение Мольтке: – Помирать они еще могут, но побеждать уже не способны… Французская артиллерия была попросту разрушена, словно пришел злой мальчик и разломал игрушки девочки; при взрывах орудия вылетали из лафетов, как перегорелые спички. Началось бегство. Сначала одиночки, затем группы и, наконец, беспорядочные толпы устремились в город, ища среди домов укрытия. Внутри Седана возник хаос. На тесных и кривых улочках перемешались в кашу коровы и пушки, комоды и снарядные фуры. Среди криков и пальбы метались, совсем потерянные, жители города, а солдаты швыряли на мостовые оружие. Раненые лежали на прилавках магазинов, ноги убитых торчали из разбитых витрин разгромленных бистро. Обставив пушками окрестные высоты, немцы методично и нещадно избивали Седан артиллерией; грохот канонады был слышен за много миль от Седана – даже в прусской армии, штурмовавшей крепость Мец. Седан горел… Адъютант генерала Дюкро вдруг поднял руку: – Смотрите! Что это значит? Над башней города трепетал белый флаг. – Не может быть, – обомлел Дюкро, – наверняка это флаг Красного Креста, только крест на нем смыло дождями… Императора он нашел в здании седанской префектуры. – Это я велел поднять белый флаг! Постараюсь при свидании с королем Пруссии выговорить почетные условия сдачи. Дюкро ответил, что великодушие не в характере немцев, лучше выстоять до вечера, а потом рискнуть на прорыв. – Какой прорыв, Дюкро? Вы же видели, что творится на улицах… Армии нет. Она полностью деморализована. Появился и Вимпфен, грозно требуя отставки: – Мне, солдату, невыносимо видеть белый флаг. – Мне тоже… Дюкро, пишите акт о сдаче. Дюкро написал, но подписать его отказался: – Вимпфен погубил армию, пусть и подписывает. Два генерала схватились за шпаги. Наполеон III встал между ними: – Вимпфен, никто не просил вас утром вскрывать письмо военного министра, которое вы таскали в кармане, словно чулочную подвязку любимой дамы. Вы сами влезли в эту историю! Вот и поезжайте к немцам, а Дюкро от этой чести избавим… Все это – в грохоте взрывов, в шипении пламени. На выходе из префектуры Дюкро в бешенстве поддал ногой какой-то мяч и только потом с ужасом разглядел, что это не мяч, а голова ребенка… Седан! Самая черная страница французской истории. * * * Было 10 часов вечера, когда Вимпфен со штабом и адъютантом императора Кастельно прибыли в бедненький замок Доншери на берегу Мааса, где их ожидали победители. Комната для переговоров была украшена зеркалом в простенке и портретом Наполеона I; посреди стоял накрытый дешевой скатертью стол и несколько стульев. Французы, позвякивая саблями, сразу же отошли к окну; немецкие генералы, громыхая палашами и звеня шпорами, сгрудились возле кафельной печки. Мольтке, натянутый, как струна, высоким голосом ликующе прогорланил: – Разбитые вдребезги, ваше сопротивление тщетно! Если не сдадитесь, мы сокрушим вас с первым лучом утренней зари… Бисмарк сел, деловито спросив французов: – Чью шпагу вы сдаете? Франции или Наполеона? За всех поторопился ответить Кастельно: – Мы сдаем шпагу Наполеона… – Ну, хорошо, – сказал Бисмарк, подумав. – Значит, Франция оставила шпагу в своей руке, а это обстоятельство вынуждает нас предъявить вам очень суровые условия. Мольтке, затаив усмешку, обратился к Вимпфену: – Знаете ли, сколько у нас пушек? Их ровно шестьсот девяносто, и каждая имеет свою цель в Седане… Во мраке ночи пролился бурный, освежающий ливень. Вимпфен подписал капитуляцию. Только три тысячи храбрецов штыками пробили дорогу в Бельгию, а 83 000 французов сдались в плен (победители уже не знали, куда складывать трофейные ружья). Утром 2 сентября Бисмарк взгромоздился на свою рыжую кобылу и тронулся навстречу Наполеону III; он ехал под дождем вдоль аллеи, обсаженной старыми вязами; на его голове расплылась в блин белая солдатская бескозырка. Вдали показалось открытое ландо, в котором сидел, укрытый дождевиком, поникший император Франции. Бисмарк дал кобыле шенкеля, и она, показав заляпанное грязью брюхо, взвилась на дыбы. Выхватив палаш, канцлер отсалютовал своему пленнику. – Нет, – крикнул он хрипло, простуженно, – вы не Христос, а я не Пилат… Помните, вы говорили, что каждый политик подобен высокой колонне. Пока она торчит на пьедестале, никто не берется ее измерить. Но стоит ей рухнуть, как все накидываются измерять ее высоту… Вы рухнули, сир! Свернув с аллеи, он поскакал прочь, давя копытами лошади кочны неубранной капусты, растаптывая стебли гниющей спаржи. Берлин ликовал! Королева Августа часто появлялась на балконе замка, не уставая раскланиваться перед депутациями верноподданных. Своего лакея-лотарингца, знавшего французскую кухню, она отправила под Кассель, где в замке Вильгельмсгёе отвели покои для пленного императора. «Корми его досыта, – наказала Августа, – как и он кормил в Париже моего короля». 4 августа в замке появился Наполеон III, швырнул в угол кепи. – Что вам угодно? – сразу же спросили его. – Только покоя… О, и библиотека! Чья она? – Жерома Бонапарта, вашего дяди. – Как раньше назывался Вильгельмсгёе? – Наполеонсгёе. – Прекрасно! – сказал Наполеон… Здесь его навещал железный канцлер Бисмарк. О чем они беседовали – это осталось тайной истории. * * * Париж слишком бурно воспринял известие о драме в Арденнах; было еще темно, когда протопал батальон Национальной гвардии (составленный из одних лавочников-буржуа). – Отречения! – вопили они. – Требуем отречения… Следом прошел батальон парижских пролетариев: – Не отречения, а – свержения… Долой! Рассвет 4 сентября Евгения встретила словами: – Не уготован ли мне эшафот, как и Марии-Антуанетте? В шесть утра она прослушала мессу. Потом председательствовала в совете министров. Разговоры велись полушепотом, словно в Тюильри лежал покойник. Телеграммы с фронта поступали одна тревожнее другой. Парижский губернатор Трошю сказал, что он, как верный бретонец и благочестивый католик, отдаст за императрицу свою жизнь, но посоветовал сейчас не появляться на публике. – Пожалуй, – сказала женщина, уходя… Вокруг Тюильри стояли, чего-то выжидая, тысячи парижан. Компаньонка Лебретон подала на подносе остывший завтрак. Евгения Монтихо, не отходя от окна, съела тартинку. Был третий час дня, когда к ней проникли послы – венский князь Мёттерних и сардинский граф Коста Нигра (давний обожатель). Венец сказал, что оставил карету на набережной – к ее услугам. – Хорошо, – отвечала Монтихо. – Французская история повторяется. Но я не стану ждать, когда мне отрубят голову… Она появилась возле решетки Тюильри: толпа сразу заградила ей выходы к набережной. Пришлось вернуться. Лебретон где-то отыскала связку ключей от картинных галерей Лувра; через торжественные залы они вышли на площадь Сен-Жермен л’Оксерруа, где народу было немного. Меттерних и Нигра поспешили к набережной, обещая вернуться за женщинами с посольской каретой. Уличный гамен вдруг радостно закричал: – Вот же она! Вот наша императрица… Лебретон остановила проезжавший мимо фиакр. Монтихо, как испуганная кошка, пружинисто запрыгнула в глубину кареты. – Боже, – обомлел кучер, – кого везут мои клячи! С недобрым намеком он похвастал, что у него дома есть кухонная «гильотинка» для нарезания сыра. Но не дай бог подставить под нее палец… Монтихо опустила на лицо густую сетку вуали. Лебретон вспомнила адрес своего зубного врача Томаса Эванса – американца, жившего в Париже. Дантиста дома не оказалось. Он появился к вечеру. Монтихо ему сказала: – Увы, это я! Счастье так переменчиво… Появился и доктор Крэн (англичанин). – Вы уже непопулярны, – деликатно намекнул он. – А что у вас есть, помимо этой вуали и пары перчаток? – Еще два носовых платка. – И все? – Еще паспорт, который в последнюю минуту передал Меттерних, но по ошибке он выписан на чье-то мужское имя. – Ложитесь спать, – распорядился Эванс… В половине пятого утра Монтихо была уже на ногах. Поверх платья из черного кашемира набросила плащ с узким белым воротничком, надела шляпу «дерби» с вуалью. – Я готова, – сказала она. – А вы? Лошади быстро миновали предместья Парижа, в сельской глуши сделали первую остановку. Эванс с Крэном зашли в дорожный трактир, где как следует выпили и закусили. Вернулись в фиакр с бутылкой дешевого вина и стаканами; женщинам дали по ломтю хлеба и кольцо жирной булонской колбасы. – Все это, – сказала Монтихо, с удовольствием закусывая, – напомнило мне бедную юность. Боже, неужели это была я? Мне казалось, нет птички, которая бы не пела для меня… К полудню лошади выдохлись. В живописной местности Аганто врачи купили последний номер парижского «Фигаро». – Ну, и что там написано обо мне? – О вас ни слова, – мрачно ответил Крэн. – Что ж, так всегда кончается слава. – А в Париже уже республика, – прочитал Эванс. – Выходит, я вовремя удрала. Моя голова не годится для ящика с отрубями… Кто же возглавил правительство? – Губернатор Парижа – генерал Трошю. – Подлец! – сказала Монтихо. – Еще вчера он ползал в ногах, как червяк, и лизал мой подол, давая клятвы не оставить меня в беде… Теперь этот бабник поставил свою кровать прямо на вершину баррикады! Ну и свинья же этот Трошю… За 30 франков купили новый экипаж, впрягли в него свежих лошадей. С резвостью, отмахивая хвостами жалящих слепней, лошади покатили беглянку к морю. Евгения не считала свое дело погибшим: лишь бы кончилась война, а там она вернется… Из Пасси путь лежал в приморский Довиль. В номере дешевой гостиницы для моряков она сразу рухнула на постель: – Какие пышные подушки! Это даже слишком роскошно для меня. Почему я не хозяйка этого отеля? Будь я женою местного нотариуса, мне бы уж не пришлось волноваться… О, из окна я вижу берега Англии, где встречу сына! Надеюсь, – сказала она компаньонке, – что мой муженек, страдающий почками, скоро так надоест Бисмарку, что он его прогонит подальше… Лежа, она сбросила с ног туфли, упавшие на пол, и сразу уснула. Эванс обнаружил в соседней гавани Трувиля яхту «Газель» английского полковника Джона Бургойна, путешествовавшего по белу свету. Бургойн согласился перегнать яхту в Довиль. Здесь он принял на борт императрицу с компаньонкой и сразу поднял паруса. Ла-Манш встретил их страшной бурей (во время которой трагически погиб со всем экипажем британский фрегат «Кэптэн».) Но полковник оказался замечательным спортсменом: его маленькая «Газель» стойко выдержала удары волн и ветра. 9 сентября яхта вошла в устье реки Солент; на берегу Англии тихо блеяли курчавые овечки. Оглушенная штормом, экс-императрица Франции первым делом опустилась в траву, долго расчесывала гребнем длинные мокрые волосы, скрипящие от морской соли. Из ближайшего трактира ей принесли сэндвич и газету; она узнала, что ее сын уже здесь, а муж еще в немецком плену. Королева Виктория прислала за беглянкою экипаж; через два часа быстрой гонки по отличным твердым шоссе Евгения Монтихо была на вилле Чизльхерст, где порывисто обняла сына. – Лулу, Лулу, – шептала она, целуя мальчика в глаза, – неужели, милый Лулу, тебе не носить короны Франции?.. …Через несколько лет она пожалела два шиллинга и купила ему кавалерийскую сбрую в лавке подержанных вещей. В жестокой схватке с зулусами подпруга лопнула, и Лулу погиб, исколотый африканскими стрелами, из-за двух шиллингов, которых для него пожалела мать… Евгения Монтихо умерла в 1920 году – одинокой и мрачной старухой, всеми давно забытая. Флоту быть в Севастополе Была теплая дождливая осень, которую Горчаков проводил в Царском Селе… С наивным видом он спросил Милютина: – Вы, как военный министр, объясните, что там происходит? Базен туда, Мольтке сюда. Читаю газеты – не разберусь. Милютин снисходительно пояснил: – Быстрая мобилизация – гарантия победы. Наполеон хотел вломиться за Рейн и разом покончить с немцами. Но опоздал. Они разбили Мак-Магона и Базена по отдельности, вклинились между ними, не дав им соединиться. Шалонская армия сдалась при Седане, а Базена они заперли в Меце… Вкратце так! Пожевав впалыми губами, Горчаков сказал: – Кто вам атташирует в прусской ставке? Драгомиров? – Нет, граф Голенищев-Кутузов… По его мнению, количество фронтовых ужасов должно отвратить всех немцев от военного ремесла на сотню лет вперед. Так он пишет. – Они же там… кормятся, – фыркнул Горчаков. Пришла телеграмма: 18 сентября осажденный Париж закрыл ворота, а ставка прусского кайзера перенесена в Версаль. – Но я, – сказал Горчаков, – не могу желать и поражения Пруссии, ибо это повлекло бы усиление венских позиций! 24 сентября в Царском Селе появился Тьер, весь в черном. Еще с порога, трагически заломив руки, он крикнул: – Спасите Францию от поругания! – Садитесь, – вежливо ответил Горчаков. – Францию может спасти только Франция. Вы, мсье, опоздали не только с мобилизацией, но и с призывом к России о помощи… Тьер сейчас объезжал столицы Европы, хлопоча о посредничестве к заключению мира. Горчаков сообщил, что по его настоянию царь недавно отправил письмо кайзеру, прося Вильгельма I не быть слишком суровым с побежденными. – Но его величество, государь мой, предупредил меня при этом, что его дядя Вилли слишком упоен победами армии и без аннексий и контрибуций уходить из Франции не пожелает. – Что отвечал вам кайзер из Версаля? – Ответа еще не последовало… ждем! В сопровождении маркиза де Габриака он повез высокого гостя на прием к царю в Зимний дворец. Всю дорогу маркиз молчал, зато Тьер болтал без умолку, обвиняя в войне бонапартизм и суля новую республику. («Горчаков, – писал он в мемуарах, – любящий похвалиться свободою от предрассудков, признался мне, что республика, как таковая, страха в него не вселяет…») Александр Михайлович спросил Тьера: – Может ли Франция, столь великая прежде, оказать немцам сопротивление? Ваши поражения опечалили всех в России, мы с тревогой взираем на возрастание немецкой мощи. Карета дробно стучала колесами по булыжникам. – Если Россия возглавит политику мира в Европе, властолюбию Берлина будет положен конец. А Франция обладает еще немалым источником сил и богатств, чтобы стать приятной союзницей великой России… – Ах, – отвечал Горчаков, – если бы эти речи да слышать от Франции раньше. Но время альянсов еще не пришло. Александр II принял Тьера без сантиментов: – Вы просите вмешательства? Но слова бессильны. Берлин присмиреет, если ему погрозят оружием. А кто это сделает?.. Считайте, что наш призыв к гуманности и справедливости – это пока самая действенная помощь Франции. Горчаков неожиданно задал Тьеру вопрос: – А как вы относитесь к потере Эльзаса и Лотарингии? Будь я на вашем месте, я бы отдал их немцам… временно. Ответ из прусской ставки на призыв России к гуманности не поступал очень долго. Тьер нервничал. Среди ночи он был вызван на Певческий мост. Горчаков бодрствовал. – Версаль наконец-то ответил государю, – сообщил он. – Имейте мужество снести унижение. Мы просили Пруссию не отрывать кусков от Франции, но решать этот вопрос будем не мы, а победители из Norddeutschebundeskanzlei Бисмарка… Заметив на рукаве Тьера траурную повязку, русский политик со строгим упреком выговорил ему: – Рано вы начали носить траур по Франции. – О, – воскликнул Тьер, – если б только Франция! А то ведь на днях скончалась моя горячо любимая мадам Доон. – Простите, это… – Моя теща. Ах, какая дивная дама! Отпустив Тьера, Горчаков долго не мог опомниться: – Впервые в жизни я вижу человека, влюбленного в тещу. Это ведь тоже оперетта, но под похоронную музыку… * * * Жомини совершил нечто вроде глубокой политической разведки – по тылам Европы, посетил и Англию, которую ненавидел. Измотанный качкой, на голландском пароходе он вернулся домой. – Ну, и каковы же выводы? – спросил его канцлер. – Европа в смятении. Денонсируйте Парижский трактат без боязни. Англия ограничится лишь суровой нотацией… Горчаков опустился на колени перед иконой, в тиши кабинета было слышно, как хрустнули его коленные суставы. – Господи, – взмолился он, – укрепи меня… Близился миг, которого он ждал 14 долгих лет! В кабинете царя был созван секретный совет. Горчаков сказал, что поражение Наполеона III устранило с политического горизонта одного из главных виновников Парижского трактата 1856 года. Россия должна провести ревизию этого документа. – Мы честно исполняли тяжкие условия трактата, сохраняя нейтралитет Черного моря даже тогда, когда иные страны под разными предлогами вводили в наше море не только корабли, но и целые эскадры. Англия – главная нарушительница нейтралитета! Наконец, у нас нет флота, а враждебной Турции сохранено право держать флоты в Проливах и в Архипелаге. Пора нам разорвать трактат, благо он превратился в дешевую бумагу… Все министры поддержали мнение Милютина, который предложил – ради осторожности – сначала снестись для консультаций с державами, подписавшими Парижский трактат, а уж потом (только потом) действовать сообразно их реакции. Эта оглядка по сторонам возмутила Горчакова: – В Каноссу не пойдем! Пока я буду выклянчивать согласие на денонсирование Парижских протоколов, Севастополь по самые уши зарастет тиною… Нет! Односторонним волевым действием мы поставим мир перед свершившимся фактом. Царь, до этого помалкивавший, сказал: – Я ведь помню, что за этим же столом четырнадцать лет назад мною была проявлена… трусость. Это моя личная слабость, а потому я даю ей то название, какого она и заслуживает. Но сейчас я всецело за твердую позицию князя Горчакова… 19 октября – в день лицейской годовщины, словно справляя тризну по ушедшим друзьям юности, – Горчаков выступил с циркуляром, объявляя всему миру, что Россия отказывается от соблюдения статей трактата о нейтрализации Черного моря. Жомини предупредил его: – Ждите! Сейчас на вас обрушатся молнии. – А мне, поверьте, совсем не страшно. Я ведь знаю, что изнутри России я буду поддержан всеобщим мнением от самых низов народа – повсеместно и поголовно… Протесты сразу посыпались, как мусор из дырявого мешка. Посол королевы Виктории не находил слов, чтобы выразить возмущение, обуявшее прегордый Альбион: – Ваш циркуляр встречен в Лондоне с ужасом! Выстояв под словоизвержением, князь сказал: – Чрезвычайно вам благодарен! Вы дали мне возможность прослушать эрудированную лекцию по международному праву… Некоторые моменты на эту тему я даже освежил в памяти. На пороге уже стоял австрийский посол Хотек: – Вена прочла ваш циркуляр с крайним удивлением! – И только-то? Право, не узнаю гордой Вены… Лондон более выдержал свой характер, придав лицу Дизраэли выражение Горгоны. Но, господин посол, прошу помнить, что Россия на Черном море плавала и будет плавать. Лично вам, как чеху, я напомню о чешских демонстрациях в Праге, где ваши собратья по крови приветствуют возрождение русского флота… Явился и скромный де Габриак – от правительства Франции, которое из Парижа бежало в Бордо. Горчаков улыбнулся: – Дорогой маркиз, вы же понимаете, что ваш протест выглядит наивно. Я послал циркуляр в Бордо не из политической необходимости, а лишь из чувства элементарной вежливости. От посла Италии он отделался одним ударом, напомнив, что в разгар боев под Севастополем итальянцы зарились на Крым: – Откуда у вас эти захватнические потуги?.. Горчакова навестил и посол далекого Вашингтона: – Америка никогда не признавала условий Парижского трактата. Эскадры флота Соединенных Штатов в вашем распоряжении. Скажите слово, и наши мониторы появятся на Босфоре, готовые залпами по сералю султана Турции расплатиться с Россией за все услуги, которые она оказала президенту Аврааму Линкольну в его борьбе с Южными Штатами… – Я тронут, – сказал Горчаков. – Передайте благодарность конгрессу. Но война ограничится порханием бумаг. Потом все бумаги подошьют в дела архивов, а мы, успокоив нервы валерьянкой, приступим к возрождению Черноморского флота. Когда все бомбы взорвались и осколки пронесло над головой Горчакова, он сел к столу и вдогонку за циркуляром разослал по столицам Европы ответные ноты. В них он решительно подтвердил, что ни при каких обстоятельствах российская нация не откажется от принятого решения! Твердый тон – это был самый верный тон. Все попытки давления Горчаков смело отметал. Англия предложила созвать конференцию. – Без колебаний, – согласился на это Горчаков. – Но при условии, что конференция не сделает даже слабой попытки сомневаться в суверенности наших прав на Черное море… * * * В зале министерства накрыли стол для торжественного банкета. С бокалом шампанского выступил седенький Тютчев: Князь, вы сдержали ваше слово! Не двинув пушки, ни рубля, В свои права вступает снова Родная русская земля. И нам завещанное море Опять свободною волной, О кратком позабыв позоре, Лобзает берег свой родной. Лондонская конференция, как и предвидел Горчаков, превратилась в обычную говорильню; английские дипломаты прочитали Филиппу Ивановичу Брунову нудную нотацию на тему о том, что «вечность» договоров следует уважать. Пока «юркий Дизи» долбил его клювом в темя, Брунов сладко подремывал. Посол в Лондоне был слишком стар, и нотация не подействовала… Горчаков переживал триумф! Его кабинет был засыпан тысячами телеграмм. Канцлера отовсюду поздравляли с дипломатической победой – во славу отчизны. Писали люди разные – чиновники и педагоги из глухой провинции, восторженные курсистки и офицеры дальних гарнизонов, студенты и артисты, писатели и художники. В театре при его появлении публика встала, аплодируя ему. Горчаков к титулу князя получил приставку – светлейший… Жмурясь от удовольствия, он слушал похвальные стихи в свою честь: И вот: свободная стихия, — Сказал бы наш поэт родной, — Шумишь ты, как во дни былые, И катишь волны голубые И блещешь гордою красой. Здесь тютчевские строчки волна перемывала заодно с пушкинскими, словно гальку на морском берегу. Севастополь пробуждался от заколдованного сна… В громадной витрине магазина Дациаро на улице Гоголя был выставлен большой портрет «светлейшего» Горчакова; прохожие останавливались, судачили: – Горчаков-то… смотри какой, а? – Старый дядька. Уже слепенький. – Так что? Гляди, какого дёру всем задал… Под Парижем без перемен В обворованном немцами Понт-а-Муссоне царил уже настоящий голод. Штибера навестил племянник маршала Даву, не евший три дня: старый француз выпросил в канцелярии Бисмарка кусок хлеба для своей старой жены. Обозы с провиантом отстали. Бисмарк ехал с герцогом Шверинским и американским атташе Шериданом – тоже голодные как волки. Всевышний где-то послал канцлеру пяток яиц. Зайдя за угол дома, Бисмарк выпил два – сырыми, а три яйца он честно принес на ладони: – Это вам, герцог, это вам, атташе, а одно мне… И он с удовольствием проглотил третье! Через «Вогезскую дыру» немцы уже прорвались к Парижу, а ключ от Парижа, крепость Мец, еще оставался в руках Франции. Было уже холодно, ноги солдат засасывала мокрая глина. Армия маршала Базена, державшая оборону Меца, давно сидела на скудном пайке (каждый день в гарнизоне резали 250 лошадей). Однажды рано утром майор Ганс Кречман увидел, что от фортов Меца едет к ним на лошади юный французский офицер. – Не стрелять! – скомандовал майор солдатам. – Этот каналья пьян и наверняка едет к нам сдаваться… Но офицера шатало в седле – от слабости, от потери крови из ран, кое-как перевязанных. Он вскинул руку к кепи: – Вам со стороны виднее наше положение, так будьте откровенны, майор: можем ли мы еще сражаться? – Да. Но без успеха, – ответил Кречман. Офицер снова качнулся в седле: – Тогда продолжим… нам лучше умереть. Бисмарк переслал Базену прокламацию, в которой выразил недоверие к генералу Трошю и намекнул, что ему удобнее договориться с Базеном, поставленным еще властью императора. Базен решил, что канцлер поможет ему захватить власть над Францией… Мольтке смеялся: «Мец я не стану трактовать под политическим углом зрения – для меня это прежде всего крепость». Вечером 27 октября Базен сдал Мец с гарнизоном в 173 000 человек. Немцы требовали знамена. Но французы в самый последний момент сунули их в пламя костров. Теперь все кончено. Немецкие войска, избавленные от осады Меца, усилили армию, осаждавшую Париж. Окончания нервов этой войны пучком сходились сейчас в тихом Версале, где на Провансальской улице в доме № 12, под вывеской Norddeutschebundeskan-zlei, лежал под одеялом Бисмарк, «равномерно сохраняя, – как он говорил, – теплоту тела». Версаль настигли жестокие холода, в его улицах бушевали снежные вьюги… * * * Офицеры прусского генштаба негласно делились на два ранга – боги и полубоги. Мольтке – уже бог, да еще какой! Но Бисмарк немало терпел от полубогов: генералы не прощали ему, что в 1866 году, после битвы при Садовой, он не дал им вломиться в богатую Вену. – Но теперь-то пошел он к чертовой матери со своей дурацкой политикой. Прусские интересы разрешит только меч! Бисмарка нельзя допускать к делам войны: что он в ней смыслит? Разве он проливал кровь? Вы говорите – шрам на лице? Так это он неудачно открыл бутылку зубами и порезался… Бисмарк слышал эти слова генерала фон Подбельского, обращенные им к Роону; канцлер сознавал – под стенами Парижа предстоит борьба, какая уже была под стенами Вены. Бисмарк въехал в Версаль вслед за королем, который остановился в городской префектуре, роскошно отделанной изнутри. В листовках немцы обещали версальцам «ограждение личности и собственности, общественных памятников и произведений искусства». На деле это выглядело так: солдаты вламывались в любой дом, жрали и пили что хотели и, все разграбив, перемещались в другой. На версальцев была наложена контрибуция в 400 000 франков; город Короля-Солнца превратился в нечто среднее между казармой и борделем. Беспробудное веселье не угасало в офицерском ресторане Ганка, в отеле на улице Резервуар, где можно было встретить пьяных королей, герцогов и принцев Германии, головы которых украшали уже не короны, а железные прусские каски. Версаль был переполнен агентами Штибера; переодетые в блузы пролетариев и сюртуки буржуа, они шныряли повсюду, ловя каждый вздох скорби французов; тюрьма была набита недовольными. Доблестный префект Рамо публично отказался пожать руку Бисмарку – простили. В ответ на приглашение к столу кайзера он сказал: «Будем считать, что меня не звали», – простили. Наконец Рамо не выдержал: «Ну и свиньи же вы, господа» – тогда его посадили… Всех жителей Штибер принудил заполнить анкеты, от француженок требовал указать точный возраст. Женщины были поражены, что посторонний мужчина, пришелец из чужой страны, желает знать их лета, о которых не догадываются даже мужья и любовники… Бисмарк появлялся в походной канцелярии, на нем был халат из черного атласа на желтой подкладке, подпоясанный толстым белым шнуром. Его окружали чиновники пропаганды и продажные журналисты, через которых канцлер воздействовал в угодном ему духе на газеты – немецкие и европейские. Если какая-либо статья казалась ему удачной, он говорил: – Надо, чтобы она наплодила нам деток… Ему подавали омлет с вареньем и шабли, Штиберу – цыпленка в белом вине с бутылкой бургундского. Их трапезу охраняли два бугая-жандарма – столь высоченных, что, привстав на цыпочки, они раскуривали сигары от газовых рожков, светивших под самым потолком. Бисмарк не скрывал от Штибера серьезности положения: хотя треть Франции уже захвачена немцами, но страна, имевшая массу традиций, боевых и революционных, устрашала его сопротивлением народа. А что в Париже? – Говорят, там свирепствует голод. Что ж, население должно страдать от войны. Тем скорее оно предпочтет капитуляцию. Мы оставим французам одни глаза, чтобы они могли оплакать свою судьбу. Без победы над Францией не может возникнуть Германская империя… Ешьте, Штибер, и пейте! Боги и полубоги добились того, что военные советы ставки проходили без участия Бисмарка; идеи канцлера проталкивал упрямый, но недалекий Роон. Бисмарк желал от генералов скорейшей победы, иначе в ход войны могла вмешаться Россия. Германские газеты уже прискучили обывателям стереотипною фразой: «Под Парижем без перемен». Бисмарк писал: «Возможность европейского вмешательства была для меня источником тревоги и нетерпения в связи с затягивающейся осадой». Уже в который раз он с угрозою спрашивал Мольтке: – Когда же вы подвезете осадные «бруммеры» Круппа, чтобы они смели с лица земли эту «Мекку цивилизации»? Мольтке ссылался на протяженность коммуникаций и трудности доставки осадных парков; корректный и невозмутимый доктринер, он полагал, что Париж «сдохнет и так – от голода». Бисмарк настаивал на формуле: голод+бомбежки=победа! Он угрожал королю, что, если в ближайшие дни Париж не подвергнется бомбардировке, он сразу же подаст в отставку. – Бисмарк, – отвечал кайзер, – коли вы похитили с неба огонь, то вам, как Прометею, кто-то ведь должен клевать печенку… Ладно, так и быть, я переговорю с Рооном. Роон геройски протолкнул по рельсам к самым стенам Парижа тяжелую артиллерию. Но 400 «бруммеров», обложенные терриконами в 100 000 бомб, еще молчали. Бисмарк встречал рассветы в ярости от того, что проснулся сам, а не был разбужен грохотом канонады. Жене он сообщал: «Роон болен от досады на интриги, направленные против бомбардировки… Царственное безумие от успеха ударило в корону; именем Мольтке прикрываются другие…» Наконец канцлер созвал пресс-бюро и наказал своим подопечным изготовить статью, способную вызвать бурю возмущения в Германии против нерешительности богов и полубогов генштаба: – И пусть эта статья наплодит крикливых деток… 27 декабря была страшная метель; в вихрях снегопада «бруммеры» открыли огонь по Парижу, по его улицам и бульварам, по театрам и кафешантанам, по госпиталям и музеям («к вящей радости благочестивых прусских пасторов и чувствительных берлинских дам, с громким воплем требовавших от военных разрушения этого Вавилона»). От имени временного правительства Франции в Версаль срочно прибыл Жюль Фавр – адвокат, защищавший когда-то Орсини и Березовского. Фавр не знал, что за столом ему прислуживает Штибер, переодетый в ливрею лакея. Он не знал и того, что в доме на Королевском бульваре, где его поместили, находится прусская тайная полиция. Адвокат о многом уже проболтался перед своим любезным «лакеем», но Бисмарк не желал вступать в переговоры до тех пор, пока ему точно не станет известно положение внутри Парижа после бомбардировки: – Хоть бы одну вчерашнюю газету из Парижа! – Вы ее получите, – обещал Штибер… Штибер сразу же кинулся в ватерклозет, где уничтожил всю туалетную бумагу. Жюлю Фавру пришлось подтираться теми газетами из Парижа, которые он захватил с собою в дорогу. Потом Штибер извлек наружу испачканные клочья бумаги, прополоскал их в тазу с теплой водой, высушил на столе и предъявил Бисмарку для прочтения, а канцлер отнес их к его величеству. Вильгельм I вычитал, что одна из бомб угодила в Коллеж де Франс, причем профессор истории сказал студентам после взрыва: «Если это вас не очень беспокоит, будем продолжать…» Через артиллерийскую оптику Бисмарк обозревал крыши предместий Парижа, он видел полеты бомб, оставлявших в небе след, будто их траекторию проводили рейсфедером. – Охота обошлась Пруссии чудовищных денег, – сказал он. – Но зато приятно смотреть на зверя, зная, что зверь мертв. «Железо и кровь» политики Бисмарка обращались для семейства Круппов в самое вульгарное золото. Каждый убитый парижанин обходился прусской казне в 150 000 франков! * * * Прусская военная каста видела в Бисмарке только штабс-офицера кавалерийского полка (не велика шишка!). Из потемок стратегии боги еще не разглядели, что Бисмарк-политик давно не отстает от их грозной фаланги, а время от времени даже усиливает ее шаг. Под стенами Парижа сначала разругались, а потом помирились Бисмарк и Мольтке… В следующей войне, по мнению Мольтке, Германии предстоит борьба на два фронта – с Францией и Россией! Мольтке требовал от Бисмарка согласия на оккупацию всей Франции, а для себя власти на войне – такой же диктаторской, какой в дни мира обладал канцлер. Бисмарк со всеми потрохами выдал Большому генеральному штабу своего старого приятеля Роона, и с этого момента прусский генштаб стал главной силой в его же, бисмарковской политике… Но канцлер не соглашался на захват всей Франции. – Если вы решили, что армия устала, – доказывал Мольтке, – так она готова повторить войну от самого ее начала. – Дело не в этом, – отвечал Бисмарк. – Помимо ослабленной Франции, существует набирающая силы Россия, а эта кляузная страна никогда не позволит растереть Францию в порошок. – Если не всю Францию, – говорил Мольтке, – так что же вы, Бисмарк, дадите немцам после всех громких побед армии? – Достаточно Эльзаса и Лотарингии. – Мец! – выкрикнул Мольтке гортанно. – Неужели вам нравится этот плевый городишко? – Мец для меня – крепостной глясис, за которым я могу спрятать целую армию. Владея Мецем, я всегда держу двери Франции открытыми настежь… входи и хватай Париж за глотку! Стратегия согласовывала свои планы с политикой, а Германия обретала свое единство в прусской казарме. Будущее обсуждалось в грохоте пушек, составленных одна к другой так плотно, словно бутыли в винном погребе. Империя – железом и кровью Париж в блокаде! Начало голода было отмечено появлением в лавках консервов; на их этикетках красовались английские надписи: «Boiled beef» (вареная говядина). В ресторанах подавали угрей и пескарей, выловленных в Сене гаврошами. Появились продуктовые карточки на мясо. Наконец железные шторы на витринах мясных лавок опустились разом – мяса больше нет! Дольше всех удержались в продаже вино, кофе и шоколад. Бисмарк роскошествовал в Версале, а парижане получали 15 граммов риса или гороха, 20 граммов овса, 30 граммов рубленой соломы. Русский очевидец писал: «Ели собак, кошек, мышей и крыс, которые по вкусу напоминали смесь свинины с куропаткой. Кошки продавались за 20 франков, крыса стоила до четырех. Фунт волчьего мяса нельзя было достать дешевле 30 франков, зелени – ни за какие деньги, молоко на три четверти разбавлялось водою». А зима выдалась суровая, запасы угля быстро иссякли, парижане жгли мебель, сводили под корень старые деревья парижских бульваров. Возле промерзлых очагов все чаще находили умерших стариков и детей – они умирали первыми. На рождество случайно попавшие в Париж крестьяне просились у немцев выпустить их в провинцию, к семьям, – Бисмарк наотрез отказал: «Чем полнее картина страданий, тем полнее чувство победы. Сожаление недопустимо – оно мешает достижению цели…» Париж связывался с миром полетами воздушных шаров. Крупп моментально отреагировал на это явление, и в цехах Эссена родилась задранная в небо пушка – первая в мире зенитка. Парижане запускали почтовых голубей. Бисмарк велел доставить из Германии надрессированных ястребов – над крышами Монмартра возникали трагические воздушные поединки. Париж боролся и жил! По вечерам открывались театры, оркестры продолжали, как и раньше, исполнять музыку немецких композиторов. На деньги, собранные артистами, рабочие отлили пушку и назвали ее «Бетховен». Вдоль набережной Сены, как и раньше, букинисты раскидывали свои лотки. В промерзлых лабораториях химики трудились над изготовлением похлебки из желатина, а физики изобрели для фортов мощный дуговой прожектор. Отлично сражалась морская пехота, ставшая костяком обороны, и Национальная гвардия; франтиреры ходили в штыковые атаки там, где сейчас расположен знаменитый аэродром Ле-Бурже. К французам примкнули итальянские отряды Джузеппе Гарибальди; на подступах к Парижу плечом к плечу сражались русские добровольцы и польские эмигранты… Однажды пехотинец тащил на себе мешок с землею, чтобы уложить его в бруствер. Вдруг немецкий снаряд сорвал ношу со спины, и мешок сам собою шлепнулся точно в нужное место. Француз, даже не удивясь, сказал вдогонку снаряду: – Конечно, спасибо тебе, но я ведь еще не устал! Жаль, что этой фразы не слышал Штибер. Сейчас он был озабочен писанием утешительных писем жене, которая подозревала его в частых изменах. Штибер уверял супругу, что сохранит себя в святости: «Невозможно представить, как здесь всех нас ненавидят, особенно женщины… Француженка плюнула бы в лицо той, которая бы мне улыбнулась. Будь спокойна, мое сокровище: при всем желании я не в силах изменить тебе…» * * * Бисмарк завел речь об империи сразу после Седана, когда сопровождал короля в его объезде поля сражения. Проезжая по трупам павших, он сказал, что необходимо добиться превосходства прусской короны надо всеми коронами немецких земель, а это возможно лишь при создании Германской империи. Кронпринц Фридрих, настроенный романтичнее отца, поддержал канцлера, но Вильгельм I ответил, что старая добрая Пруссия всегда только и делала, что дубасила немцев Германии, – как же теперь ему, наследнику былой прусской славы, вдруг именоваться «германским» именем? Направляя свою массивную кобылу вослед королевской Веранде, Бисмарк не уступал: он говорил, доказывал, горячился… Основной признак империи – единство подчинения и централизация власти; упрятать всех немцев под одну корону – вот его заветное желание. – Прекратите, Бисмарк! – велел ему король… Несколько дней он не мог смотреть на канцлера без отвращения. Кронпринцу Фридриху он сказал, негодуя: – Мое сердце, сынок, не выдержит, если прекрасное имя Пруссия растворится в бурлящем котле по имени Германия, которое всегда было враждебно Берлину и священным прусским порядкам… Бисмарк предлагал оставить в Германии целостность титулов королей и герцогов, учитывая, что под скипетром императора они особенно-то не разгуляются. Вильгельм I потихоньку сдавался на соблазны. Но вопрос перешел в область грамматики: король желал стать не германским императором, а лишь императором Германии. Бисмарк утверждал, что никогда не было императора Рима, а был римский император. Король сослался на рапорты 5-го Калужского полка, шефом которого состоял: – Там везде пишется – император России. Бисмарк завел беседу о форме дательного падежа имени прилагательного. Кайзер вспыхнул: – Прекратите учить меня, как младенца. На помощь призвали переводчика с русского на немецкий – гофрата Луи Шнейдера,[12] и под суровым взором канцлера он подтвердил, что рапорты Калужского полка переведены неверно: надо – всероссийский император, а не император России. – Но я хочу быть лишь императором Германии! Когда же и кронпринц пожелал проявить свои наблюдения над грамматикой, отец грубо хряснул кулаком по столу: – А ты кричи «хох», когда тебя попросят… Вильгельм I не догадывался, что корона, в сущности, венчает не его голову: коронация – это лишь повод для закрепления победы прусского милитаризма. Бисмарк велел подготовить для церемонии Зеркальный зал Версальского дворца. Но канцлер не учел того, что в нескольких минутах ходьбы от этого зала находился и Зал для игры в мяч, где прозвучала клятва Великой французской революции! Штибер был в мелком поту: сколько французов предстояло выселить из Версаля, чтобы не вздумали помешать коронованию: остальные жители дали друг другу слово, что запрут двери на засовы и не покажутся на улицах (это Штибера вполне устраивало)… Настал полдень 18 января 1871 года. Бисмарк облачился в белый мундир кирасира при золотом поясе, натянул высоченные ботфорты с бронзовыми блямбами. Канцлер по праву занял место подле самого алтаря, над которым колыхались складки победных стягов. Когда к нему приблизился прифранченный, благоухающий Мольтке, он тихо шепнул ему на ухо: – Вы не волнуйтесь:генштаб остается прусским … В Зеркальный зал были допущены только чины высшего генералитета, только германские государи. Держа в руке каску, старый король поднялся на возвышение алтаря. Яркий солнечный свет щедро проливался в высокие арки окон, дробясь под потолком в сверкающих люстрах; из-под боевых шлемов виднелись бороды фронтовиков и гладкобритые личины богов и полубогов генштаба. Из штатских присутствовал один Вилли Штибер, похожий сейчас на жалкую мышь, случайно угодившую на кошачью свадьбу. Бисмарк доверил сыщику высокую честь: в этом зале он представлял народные массы будущей Германии! Взявшись за эфесы оружия, генералы были готовы воскликнуть «хох-хох-хох», когда герцог Баденский стал зачитывать прокламацию торжественного акта немецкой истории. Бисмарк заранее напрягся, еще не зная, как сладят в документе с этой паршивой грамматикой. Но герцог прокричал славу: – …императору Вильгельму Первому! Так что ни вашим, ни нашим. И сразу взметнулся к люстрам мерцающий частокол сабель и палашей, толпа генералов сдвинулась вокруг алтаря, приветствуя рождение нового светила. В позе титана, свершившего большой труд, Бисмарк плотно врос в паркет перед императором, которого он же и породил! Но Вильгельм I, обозленный потерей титула прусского короля, кажется, так и не понял, какое важное событие свершилось сегодня в этом сверкающем Зеркальном зале… Свершилось окончательное объединение Германии под крышей империи. Грубая сила, сила железа и крови, породила новое государственное образование. В самом центре Европы, между Францией и Россией, образовалось жесткое сцепление немецких княжеств в единой империи – без прежних буферных прокладок. Теперь от балтийского Мемеля до Эльзаса, от гаваней Киля до отрогов Альп, вооруженная до зубов, пролегла новая Германия – бисмарковская! Эта империя была все тем же прусским королевством, только увеличенным в размерах, но с прежними повадками Гогенцоллернов: захватить что-либо и поскорее переварить, чтобы другим не осталось. Новой была лишь корона – имперская, и что рейхсканцлер Бисмарк сейчас сколачивал, то полиция рейха тут же бдительно охраняла! Тогда говорили: – Бисмарк делает Германию великой, а немцев – маленькими… Русский аристократ князь Витгенштейн, прибывший из Парижа, рассказал царю, что все слухи о голоде – ерунда. – Я зашел в ресторан и заказал устрицы. «А омары сыщутся?» – спросил я просто так, ради любопытства. «Для русских всегда», – ответил гарсон, и я поглощал омара под грохот немецкой артиллерии… Поверьте, это было незабываемо! Все так, но Витгенштейн не сказал, чего стоил ему этот обед, и умолчал о том, что устрицы с омарами были доставлены для богачей Парижа на воздушном шаре. Прусского посла, принца Генриха VII Рейсса, царь предупредил: – Мир, основанный на унижении побежденного, это не мир, а лишь краткое перемирие между двумя войнами. Вы закончите войну парадным банкетом, но Европе уже не спать спокойно… На все просьбы царя умерить рваческие аппетиты к Франции кайзер «со слезами» отвечал, что он рад бы всей душой, но вынужден уступить своим «верноподданным». В этой мерзкой демагогии не следует, читатель, выискивать напористого влияния Бисмарка – кайзер и сам был хорош гусь! Итак, дело за добычей. Бисмарк требовал не только Эльзас и Лотарингию с крепостью Мец, но и 7 миллиардов контрибуции. Тьер соблазнял его в обмен на контрибуции расплатиться заморскими колониями – Пондишери (в Индии) или Кохинхиной (Вьетнамом), на что канцлер отвечал ему так: – Германии колонии не нужны. У нас нет флота, чтобы их охранять. Колонии хороши лишь для того, чтобы ссылать туда безработных столичных чиновников. Для немцев колонии – роскошь, словно у польских аристократов, которые спят без простыней, но зато таскают собольи шубы… Позже он признавался: «Я не желал Меца, сплошь населенного французами, но меня принудили взять его генералы; если б Базен не сдал вовремя Меца, нам бы пришлось даже снимать осаду с Парижа». Срок перемирия подходил к концу, а переговоры с Тьером и Фавром затянулись; Тьер упрямился. – Мне уже надоело ваше красноречие, – сказал Бисмарк. – Покончим с этим, иначе я стану говорить по-немецки. – В течение часа он произносил речь по-немецки. – Теперь переведу… Сотни тысяч ваших пленных наполняют наши казематы от Ульма и Ингольштадта до Кольберга и Данцига. Восемь недель подряд мы держали их на голой земле, прямо под дождем. Мы их кормили овсяной баландой и турнепсом, который жрут одни свиньи. Отныне весь свет им стал немил! Что, если я снова раздам им трофейные ружья и всех верну лично императору Наполеону Третьему? Он, уверяю вас, придет. Он придет и свернет вам шеи. – Не острите так кровожадно, – ответил Тьер. – Ладно, – расщедрился Бисмарк, – мы вернем вам эльзасский Бельфор, но за это Париж откроет ворота для нашей армии… Это был плевок в лицо Франции! Бисмарк человек не мелочный, и для него прогулка по Елисейским полям ничего не значила. Просто канцлер хотел расплатиться с генералами за то, что пять лет назад не позволил им промаршировать по венскому Пратеру… 1 марта, грохоча сапогами, немецкие армии под сводами Триумфальной арки вошли в «Мекку цивилизации», и в этот день Париж одержал над ними замечательную победу! Словно по мановению волшебника, закрылись двери и окна, на витрины с лязгом опустились жалюзи. Немцы маршировали через мертвый город… Тишина, безлюдье, пустота – только грохот сапог по камням: буц-буц, бац-бац! На дверях кафе висели надписи: «Закрыто по случаю национального траура». Немецкая армия, согласно конвенции, заняла пространство между Сеною и площадью Согласия, от предместья Сент-Оноре до авеню Терн, – и будь уверен, читатель, дальше этой демаркационной линии ни один пруссак носа не выставил… боялись! Вечером Париж не ожил: нигде ни огонька, ни одного фиакра или омнибуса, театры пустовали, кабаре заперты, всюду отчаянное молчание кладбища. Вильгельм I невольно вспомнил свои молодые годы, когда в 1814 году он вступал в Париж: – О, тогда было все иначе, даже нельзя сравнивать. А теперь мечтаю об одном: как бы поскорее отсюда убраться… Всего 62 часа продолжалась оккупация части Парижа, и немцы оставили Париж, пристыженные французской солидарностью, раздраженные своим смехотворным триумфом. * * * Впрочем, Бисмарк все-таки повидался с одним парижанином. Это был пролетарий, уже в летах. Он спросил канцлера: – Судя по карикатурам, вы и есть Бисмарк? – Да, я Бисмарк. – Выстрелить не могу, но могу плюнуть… – Знаешь, приятель, – ответил Бисмарк, вытираясь, – это все-таки честнее, нежели было в Австрии, где венские чиновники выклянчивали у меня прусские ордена… Ступай, храбрец! Накануне Война обошлась Германии в 2 700 000 000 марок, а Франции она стоила 9 820 000 000 франков. Тьер всплескивал руками – где взять еще семь миллиардов, чтобы насытить золотом прусские банки? Французам помогла Россия: из Петербурга светлейший канцлер энергично нажал на Бисмарка, и контрибуции были снижены до пяти миллиардов… Раскрутив перед собой глобус, Горчаков резко остановил его вращение и щелкнул по Франции: – Публичный опыт людоедства подходит к концу. Но даже агония Франции способна вызвать потрясение основ мира. – И все-таки, – сказал Тютчев, – Европа не может не испытывать сердечного ущемления при таком глубоком падении прежнего величия страны поэтов и философов, вкуса и грации. – Вы забыли упомянуть – и революций! Франция пошла на войну, неся в своих ранцах заветы республики… Тютчев писал дочери Ане Аксаковой: «Эта война, каков бы ни был ее исход, расколет Европу на два лагеря, более чем когда-либо враждебных: социальную революцию и военный абсолютизм». Поэт умел предвидеть события: ранней весной мир был извещен, что возникла Парижская коммуна – первый опыт диктатуры пролетариата. Поражение правительства – не есть поражение нации. На обломках погибающей в хаосе империи Наполеона зарождалось нечто новое – грандиозное и величественное. Оскорбленный нашествием германских полчищ, народ Франции сам хотел решать судьбу Франции! Тютчев и Горчаков были немало удивлены, прослышав, что их близкие друзья не скрывают своего сочувствия парижским коммунарам… Канцлер обедал в Зимнем дворце; за царским столом сидел и флигель-адъютант Логгин Зедделер, только что прикативший из Берлина; царь расспрашивал его о своем дяде. – Ваш. дядя великолепен! Он принял меня в комнате, загроможденной цветами… столько цветов я никогда еще не видел. Кайзера в благоухании окружали его генералы – Мольтке, Подбельский, Штейнмец, Белов, Штош, Тресков. А ваша ангельская тетушка Августа каталась между нами на инвалидной колясочке и угощала всех испанскими мандаринами. – Испанскими! – громко захохотал царь. – Все-таки, черт побери, они своего добились. Недаром же Бисмарк подсовывал Мадриду своего принца Гогенцоллерн-Зигмаринена. Горчаков, уткнувшись в тарелку, буркнул: – Стоило ли устраивать возню из-за мандаринов? Александр II понял его недобрый намек. – Светлейший, – холодно сказал он канцлеру, – на французах лежит клеймо дьявола… Коммуна! Вы не думайте, что ее коммунистических ответвлений нету у нас, в России… Зедделер вспоминал: «Обед был очень изысканный, государь много шутил с метрдотелем из французов, называя его коммунаром; перед каждым блюдом он, смеясь, спрашивал – не отравлено ли оно коммуною?» Горчаков испортил царю настроение, сообщив, что Бисмарк, ведя переговоры с Тьером, вступил в сношения и с руководителями Парижской коммуны… – Откуда у вас эти гнусные сведения? – От нашего посла в Лондоне. – От Брунова? Не сошел ли он там с ума? – Ему сообщил об этом сам Наполеон! Бывший император сказал, что поражен выкрутасами жонглера Бисмарка. – Я тоже, – сознался царь, мрачнея… Берлин поставил над этим фактом густую дымзавесу; Бисмарк утешал Горчакова нелепой идеей, что, мол, Парижская коммуна «является по существу не чем иным, как осуществлением идеальной прусской коммунальной организации». Сбросив очки на стол, Горчаков долго смеялся… Его навестил маркиз де Габриак, принесший телеграмму от Жюля Фавра, умолявшего канцлера обломать рога Бисмарку. «Пруссия, – писал он, – становится пособницей Парижской коммуны!» Горчаков не стал даже вникать: – Дорогой маркиз, я лучше вас знаю, что Бисмарк может стать собутыльником самого Вельзевула в пекле огненном, но он никогда не станет коммунистом! Тютчев в эти дни разлюбил мир германских «иллюзий» и начал ратовать за франко-русское сближение. Не станем думать, что в этом порыве сердца, не было политической логики. – Истина, – говорил поэт, – никогда не может быть окончательной: за освоением первой следуют поиски второй, а потом третьей. Истина – это постоянный процесс уничтожения старого и возрождения нового… * * * Все это время Горчаков колебался: он то возлагал робкие надежды на сопротивление Коммуны германской армии, то вдруг переходил к резкому поруганию коммунаров. Винить ли нам «светлейшего» за это? Канцлер великой Российской империи просто не понимал, что сейчас в Париже пролетариат оформляет контуры государства нового типа, отличного от государств буржуазного порядка. Пройдет сорок лет, и Ленин напишет: «Дело Коммуны – это дело социальной революции, дело полного политического и экономического освобождения трудящихся… И в этом смысле оно бессмертно!» 72 дня французской истории стали историей нашего будущего: в восстании парижских коммунаров уже таился «зачаток Советской власти». Мы помним, что художник Курбе обрушил наземь Вандомскую колонну – искусный символ милитаризма и угнетения; огромная бронзовая «дылда» высотою в 45 метров рухнула на площадь, и сама эта площадь была переименована в Интернациональную. Но уже от самых первых дней Коммуны она испытывала сопротивление контрреволюции. На той же Вандомской площади протестующе демонстрировали журналисты, биржевики, политики и офицеры. Впереди них, помахивая тросточкой, вышагивал высокий элегантный человек с благообразными чертами лица. Это был Дантес – убийца Пушкина! Сейчас объединялись силы реакции, и Бисмарк с Тьером, и Тьер с Бисмарком должны были стать «дантесами» Парижской коммуны… …Бисмарк провел первую бессонную ночь. Под утро, оглушенный ликерами и крепкими сигарами, он сообразил, что, не отвергая сношений с Коммуной, можно смелее шантажировать Тьера на переговорах о мире. Бисмарк стал делать вид, будто признает правомочность Коммуны говорить от имени всей Франции: – Но коммунары даже не заглянули в банк Парижа, а там в подвалах завалялись последние три миллиарда франков… Тьер силами версальской армии не мог расправиться с Парижем, и его беспомощность вызвала бешенство Мольтке: – Вот что получается, когда за военные дела берутся дилетанты! Неужели так уж трудно устроить кровавую баню! Я вижу, что Тьер в нас нуждается, но он нас… стыдится. – Зато, – сказал Бисмарк, – он сразу стал уступчивее в переговорах. Когда эта шельма размякнет совсем от страха, будьте готовы снова бомбардировать Париж… Тьеру при свидании с ним канцлер заявил: – А ведь я человек добрый! Так и быть. Я репатриирую пленных французов, а как их лучше использовать – это уж ваша забота… Бисмарк помог Тьеру собрать армию в 130 000 штыков. Мольтке блокировал Париж с востока и севера своими войсками. В одну из ночей немцы тихо раздвинули фронт, через брешь пропустили версальцев на Париж – со стороны, откуда коммунары не ждали нападения. Первая в мире диктатура пролетариата не сдавалась! Коммунары дали последний и решительный бой на кладбище Пер-Лашез; здесь, вместе с детьми и женщинами, прижатые к горящей стене, они были расстреляны из трескучих наполеоновских митральез. Версальцы побросали живых и мертвых в ямы, а сверху облили их негашеной известью и керосином. Только тогда в городе Франкфурте-на-Майне Тьер оформил окончательный договор с Германией. На пороге кабинета Горчакова предстал сияющий маркиз де Габриак и поздравил канцлера с финалом «этого кошмара Европы». Мысли Горчакова занимало другое. Он без нужды передвинул чернильницу с места на место. – Как по-вашему, – спросил он, – что во Франкфуртском договоре сыграло решающую роль: желание немцев насытить свои домны лотарингской рудой или… чистая стратегия? – Наши железные руды перенасыщены фосфором, что затрудняет их обработку. Скорее немцев больше соблазнила стратегическая выгода, нежели экономика. – Я такого же мнения, – кивнул канцлер. – Но где вы наберете пять миллиардов, чтобы избавиться от оккупации? – Французы скупы, но обожают траты на пустяки. Если все пустяки, вроде мыла, зонтиков, табака, проезда по дороге, обложить налогом, – Франция быстро воспрянет… Даже великий Пастер, на время забыв о микробиологии, засучил рукава и взялся за выделку пива, чтобы на рынках Европы французское пиво победило отличное немецкое. В своем патенте на изобретение Пастер писал: «Это будет пиво национального реванша …» Он своего достиг: французское пиво стало лучше баварского! Страна начинала накопление денег… * * * Всюду гремели песни Фрейлиграта, «певца нации»: Hurrah, Germania, sfolzes Weib, Hurrah, die grosse Zeit! (Да здравствует Германия, гордая дева, Да здравствует великое время!) Теперь Бисмарк мог и поблагодушествовать: – Политика – наука о возможном. Все, что лежит за гранью возможного, это жалкая литература для тоскующих вдов, которые давно потеряли надежду выйти замуж… Наконец-то устроились по-домашнему. Серое огромное здание рейхстага на Вильгельмштрассе – там с трибуны рявкает на всех канцлер, а позади Бранденбургских ворот на Кёнигсплатце воздвигнуто красное здание Большого генштаба – там заключен мозг армии, в тиши кабинетов шуршат секретные карты. – А мне скучно, – удивлялся Бисмарк. – Великие дела свершены. Империя создана. Она признана. Ее боятся. Мои слова внушают миру уважение. Мое молчание приводит всех в трепет. Другие, когда им скучно, дуются в карты. Охотятся на зайцев. Это не для меня! Вот если бы уложить опять жирного кабана… вроде Франции, тогда бы я, кажется, снова ожил… Начиналось опруссачивание Германии: не Германия поглощала Пруссию – нет, сама Пруссия, заглотав Германию, растворяла ее в своем организме. Мольтке, родом мекленбуржец, еще смолоду был опруссачен, а теперь не противился и германизации. Этот сложный процесс прошел для него безболезненно, в то время как другие берлинские генералы, заматеревшие в пруссомании, не могли даже точно определить, где они теперь находятся… Мольтке подступал к Бисмарку с вопросом: – Можете ли вы, как политик, гарантировать генштабу, что Франция не станет грозить нам реваншем? – Я смело гарантирую обратное: Франция всегда будет стремиться к реваншу. Моя задача – держать ее в изоляции, делая несоюзоспособной. Ваша задача – не ждать, когда она размахнется, а всегда быть готовым к превентивной войне. – Благодарю! Выходит, все плоды наших побед – это ближайшие полвека жить в казармах, имея ружья заряженными. – Да, – вздохнул Бисмарк, – таковы перспективы будущих двух-трех поколений немцев… Войны лишь укрепят нацию! Мольтке, зардевшись, как юноша, тихо сознался, что в революцию 1848 года он испытал сильное душевное потрясение. – Какое же? – удивился Бисмарк. – Я уже собрал вещи, хотел бежать в Австралию, где, по моим расчетам, еще лет двести не будет никаких революций. – Мольтке, что бы вы делали в Австралии? – Я бы разводил там белые розы… на продажу. – Какие там, к черту, розы? Там овцы, Мольтке. – Ну разводил бы овец. Какая разница? – Вы очень наивный человек. – Возможно, – согласился Мольтке. – Теперь-то я вижу, что моя слабость могла бы стать непоправимой бедой… – Для всей Германии! – подхватил Бисмарк. Парижская коммуна оставила шрам на его сердце; сразу же после «кровавой бани» канцлер обратился к кабинетам Европы с призывом воссоздать Священный союз монархов против коммунизма и Интернационала. Опасность коммунизма, предупреждал Бисмарк, лишь притушена, но огонь где-то еще полыхает внизу, угрожая вновь вырваться наружу. «Призрак бродит по Европе – призрак коммунизма!» – эти слова проняли канцлера до озноба в костях… Бисмарк развил свой план: «Используя страх перед Интернационалом, восстановить Россию против Франции, как страны Коммуны и красных вообще, и завоевать на свою сторону Австрию». Пресловутая роль жандарма Европы, в которой обвиняли николаевскую Россию, теперь должна перейти к бисмарковской Германии! Александр II летом 1871I года пил воды в Эмсе; из тиши курортной благодати он горячо поддержал проект Бисмарка. Затевалось нечто удушающее… Горчаков говорил Тютчеву: – Я уже наблюдал однажды кошмарное видение из Апокалипсиса. Это было в пору моей юности – в Лондоне… По улицам, грохоча и почти разваливаясь, промчался дилижанс с пьяным кучером, а внутри дилижанса вовсю дрались пассажиры. Европа напоминает мне сейчас этот сумасшедший дилижанс… * * * Горчаков все чаще обращался к балканским делам, где мир славянства боролся за свободу и самостоятельность. – Надежды наших братьев славян на Россию – это как земное тяготение, от которого никому не избавиться. Оно существует, независимо от того, как мы к нему относимся… На балканские дела приходилось посматривать, увы, через очки венской политики. Впрочем, Австрии уже не было! Задерганный страхом перед венгерской революцией, Франц-Иосиф без боя сдал «немецкие» позиции и венчал себя в Будапеште мадьярской короной. Он рискнул на ортодоксальный «дуализм»: вместо Австрии возникла новая страна – Австро-Венгрия, появление которой давно предрекал Бисмарк… Горчаков вошел к царю с докладом: – Из неофициальных источников мною получены сведения, что в Зальцбурге встречаются кайзер Вильгельм Первый и император Франц-Иосиф, дабы продемонстрировать забвение прошлого. Австрийского кесаря сопровождает венгерский премьер Дьюла Андраши, желающий прочного боевого союза с Германией. – Союза… против кого? – Возможен один вариант – против России. – Документы в Зальцбурге подписаны? – Кажется, ограничились поцелуями и устными заверениями. Но теперь в полный рост поднимается фигура графа Андраши, а он, предупреждаю вас, злейший недруг России… – Хорошо, я вытряхну душу из германского посла! Но когда царь спросил Генриха VII Рейсса, о чем шла беседа в Зальцбурге, берлинский посол отделался фразой: – Мы обещали Австрии нашу верную дружбу. – Принц, – обозлился царь, – будьте точнее. – Точнее, мы обещали Австро-Венгрии… будущее! Горчаков расшифровал ситуацию: – Бисмарк наглядно демонстрирует, что Германия в новом ее качестве способна сама выбирать союзников, а Россия пусть издали любуется на ее амуры с Веною… Мы тоже, – сказал канцлер, – должны показать Германии, что у нас есть прекрасная невеста по имени Франция. – О чем вы? Франция повержена. – Франция – да, но не народ Франции… Осенью 1872 года в Берлине ждали с визитом императора Франца-Иосифа, а русского царя-батюшку даже не пригласили. На летних маневрах Балтийского флота, в паузах между залпами, когда броненосцы разрушали целевые щиты, Александр II, не выдержав, сказал германскому послу: – Принц Рейсе, разве в Берлине (залп!) не хотят видеть меня вместе (залп!) с австро-венгерским монархом?.. …Горчаков спал в купе вагона, который увозил его в швейцарский Веве; сон канцлера был по-старчески легок и тревожен. Под ним стучали колеса, визжали рельсы, в стакане с морсом, взятым в дорогу из Питера, дребезжала чайная ложечка, на которой, если приглядеться, еще можно различить стершийся герб маменьки канцлера – Елены Васильевны. Он проснулся от того, что где-то с немецким акцентом произнесли трижды «Гортчакофф». Поезд стоял возле станции за Нюрнбергом. Кондуктор протянул телеграмму – царь требовал канцлера в Каноссу (в Берлин!). Вещи быстро вынесли на перрон. Горчаков присел на громадный кофр, снял цилиндр и долго смотрел, как вдалеке, в синей изложине гор, тают огни последнего вагона. Ему было нехорошо от дурных предчувствий. Поездка в Каноссу Франция заделывала «Вогезскую дыру» новыми фортами, а это значило, что Германия в будущем пойдет на Париж через Бельгию, почему Бельгия и стала укреплять крепости Намюр и Литтих, – сразу началась всеобщая гонка вооружений. Парижские газеты истошно призывали: «Француженки, не бойтесь рожать много детей! Из них мы воспитаем поколение мстителей…» Французы никак не могли смириться с видом рубах из белой парусины, в которых щеголяли по их земле оккупанты. Немцам же было все ясно: они уйдут из Франции, когда сполна получат пять миллиардов. Теперь только качай да качай… К делу выкачки денег из французов Бисмарк приспособил своего доверенного банкира, хитроумного и наглого Гирша Блейхредера. – Мой банкир лучше любого насоса, – хвастал канцлер. – Он зачахнет на своей работе, но не оставит ее, пока последний француз не отдаст ему своего последнего сантима… Германский генштаб уже закончил разработку плана нападения на Россию. Это был план превентивной войны на два фронта. Решительный бросок на Париж через нейтральную Бельгию, после чего, оставив на Западе прах и пепел руин, победоносная германская армия быстро устремляется на Восток, где еще только начинает пробуждаться «колосс на глиняных ногах»… Бисмарк подверг этот план суровой критике: – О какой войне с Россией вы, Мольтке, рассуждаете? Россия не имеет объектов, захватив которые вы могли бы пировать победу. Допустим, вы дошли до Волги… даже до Урала, а что дальше? Осталось одно – повернуть домой. Но я не уверен, что вы донесете до Берлина мешок со своими костями. Сейчас Бисмарк занимался активным сватовством Германии с Австро-Венгрией, а граф Андраши обещал стать сильным и коварным политиком, какого Вена не имела со времен Меттерниха. Берлин учитывал, что мадьярская федерация стала плотиной, о которую должны разбиться мощные волны славянского моря. Разделив власть в стране поровну с немцами, будапештская аристократия ни в чем не желала уступить славянам, как третьей силе в лоскутной империи Габсбургов. Вчерашний борец за свободу венгров, заслуживший от немцев смертный приговор через повешение, граф Андраши не желал свободы для чехов, поляков, русинов и сербов; он цинично заявлял: «Австро-Венгрия – как перегруженная хламом ладья: брось в нее горсть дерьма или золота – в любом случае она сразу потонет…» Бисмарк подозвал к себе любимого пса Тираса и, поглаживая собаку за ушами, логично рассуждал: – Австрию мы сейчас загоним на Балканы, где она обязательно столкнется с сопротивлением России, желающей славян освободить… Так что не волнуйтесь, Мольтке: я не бездельник, и у меня всем в Европе найдется масса всякой работы! * * * Опередив на день Франца-Иосифа, царь прибыл в Берлин, одетый в прусский мундир, и обнял любимого дядю-кайзера в мундире Калужского пехотного полка. Немецкие генералы, соблюдая давний потсдамский обычай, благоговейно целовали руки царя. На платформе вокзала, отдавая честь, стоял и Бисмарк; завидев вылезающего из вагона Горчакова, он сказал Бюлову: – Вот и невский Демосфен, который не перепрыгнет даже канавы, чтобы не полюбоваться в ней своим отражением. – Разве он так красив? – Если меня называют бульдогом, то Горчакова я отношу к породе мопсов. Мы оба с ним из собачьей породы! В любом случае Европа ужаснется, когда мы сцепимся в клубок… Прибыл и Франц-Иосиф со стройным графом Андраши в мадьярском доломане. Бисмарк сказал английскому послу: – Вы где-нибудь видели такое? Впервые в истории собрались закусить и выпить в защиту мира сразу три монарха. Я образую из них живописную группу вроде трех граций Кановы. Конечно, им не терпится поболтать за выпивкой. Но только пусть они не воображают себя государственными людьми… Горчаков считал, что Священный союз монархов давно погребен на свалке истории и возрождать его – это как эксгумировать разложившийся труп из могилы. Но когда канцлер заикнулся об этом, царь грубо прервал его: – Я надену русский Георгий, австрийский Марии-Терезии, прусский Pour le merite – и Союз Трех Императоров сокрушит любую коммуну. Отныне моя политика – вся на моей груди! Горчаков не понял – трезвый он или пьяный? Впрочем, у Александра II достало ума вскоре же заметить, что в Берлине он оказался на положении непрошеного гостя. Владыка ведущей державы мира прискакал, как мальчик, за вкусным гостинцем, а его взяли и высекли. Все почести сознательно преподносились Францу-Иосифу с его роскошными бакенбардами. Императоры говорили между собой – без канцлеров, а канцлеры – без императоров. Бисмарк так ловко обставил дело, что если он беседовал с Андраши, то не было Горчакова, если беседовал с Горчаковым, то не было Андраши… Царь, явно подавленный, спросил: – Как у вас, светлейший? – Плохо, – сказал Горчаков. – За нашей спиной происходит какой-то тайный сговор о Балканах, думаю, что на этот раз не как в Зальцбурге – не только устно, но и письменно. – А, плевать! – отреагировал царь… За свою долгую жизнь Горчаков повидал разные переговоры. Бывало, и сам говорил часами, чтобы только ничего не сказать. Но в берлинском свидании слова неслись, как мутные ручьи, и лишь в одном собеседники были откровенны и солидарны – в решении оградить себя от угрозы коммунизма. Во всем этом Горчакову запомнился один яркий момент. Начальник русского генштаба фельдмаршал Берг подошел к начальнику германского генштаба фельдмаршалу Мольтке и сердечно поздравил его с тем, что даже армия Японии реорганизуется на прусский лад. – Да, наши заслуги признаны всем миром, – скромно отозвался Мольтке. – Но самое интересное, что Франция вводит всеобщую воинскую повинность тоже по прусскому образцу. Я не скрою, что поведение Франции нас уже настораживает… Бисмарк фиксировал: «Андраши мил и весьма приятен. Что касается этого старого дурака (!), то он действует мне на нервы своим белым галстуком и своими претензиями на остроумие. Он привез с собой белую бумагу, много чернил и хочет здесь писать, но я не обращаю на это никакого внимания». Горчаков ничего не хотел писать! Он нашел случай повидаться с французским послом в Берлине виконтом Гонто-Бироном. – Помните, – сказал он ему, – что у вас много друзей в России, и Россия людоедству не помощница. Но нас устроит союз с вами в том случае, если Франция не будет беспомощной. – Благодарю. А как истолковать ваш приезд сюда? – Как мое личное поражение… Андраши с подкрашенными губами и помадным румянцем, как стареющая красавица, еще жаждущая «разбития сердец», буквально по пятам ходил за Горчаковым, говоря, что Австрия не питает никаких вожделений к Балканам, а это значило, что он, сукин сын, туда полезет. Когда царь и вся свита затискались в вагон, Александр II вдруг «обрадовал» Горчакова: – Решено! В следующую весну Петербург навестит мой дядя с Бисмарком и Мольтке… А каковы ваши впечатления? – Из этой незабвенной встречи я, государь, выношу огромные нравственные последствия, – сказал канцлер. Царь не понял иронии. Горчакову казалось, что он сильно поглупел. Впрочем, царь много пил. А когда едешь в Каноссу, надо не пьянствовать, а посыпать главу золой и пеплом. Жаловаться в этом царском эшелоне было некому. * * * – Это ужасно! – жаловался он Тютчеву. – Я чувствовал себя так, словно меня раздели, обмазали дегтем, вываляли в пуху и перьях, а потом, посадив на шест, пронесли через весь город. При этом я вспоминаю, что с одним американским оратором именно так и поступили. Когда его позже спрашивали, как он себя чувствовал, он отвечал: «Если бы не все те почести, которые мне оказывали, все было бы великолепно!»… Тютчев отлично разбирался в тонкостях политики: – Бисмарк боится «коалиции Кауница», какая была в Семилетней войне, когда наша армия била Фридриха Великого. Но Священный союз в прежнем меттерниховском составе особенно вреден России при наличии мощной Германии… Теперь, писал Тютчев, «во имя Drang nach Osten немцы не прочь упрятать Россию за Урал. Разгулявшемуся милитаризму душно в нынешней узенькой рамке». Поэты живут нервами, и 4 декабря Тютчева хватил удар: резко ухудшилось зрение, левая рука отказала ему. Федора Ивановича мучили головные боли. В постели его застало известие, что Наполеон III при смерти. Писать он не мог – Эрнестина Тютчева записывала его слова: Спасенья нет в насильи и во лжи, Как ни орудуй ими смело, Для человеческой души, Для человеческого тела. На следующий день Тютчев встал; невзирая на протесты семьи, сам отнес стихотворение в редакцию газеты «Гражданин». Дни перед Новым годом он был в состоянии сильного нервного подъема. 1 января 1873 года поэт вышел на последнюю прогулку. Что с ним было, он не помнил… Когда очнулся, увидел над собой яркие звезды, падающий снег и толпу прохожих, обступивших его. Молодая женщина с руками в пышной муфте склонилась над ним, и он увидел, как прекрасно ее лицо. – Что с вами, сударь? – певуче спросила она. – C’est mon… Se’ dan,[13] – ответил поэт. Бегом из Каноссы – Седан не должен повториться, – предупредил Горчаков. – Франция должна быть сильной, сильной, очень сильной… Такими словами он встретил нового французского посла – генерала Шарля Лефло, сухощавого седовласого старца. – Очевидно, в этом есть необходимость для вас? – Да, – не стал скрывать Горчаков… Народом Франции нельзя было не восхищаться. Французы поняли, что победить оккупантов оружием они не в силах, но зато способны изгнать их прочь досрочной выплатой контрибуции. Франция напрягалась в небывалом финансовом усилии. Требовалось собрать денег столько, что если бы 20-франковые монеты сложить в ряд на земле, они бы вытянулись на 3262 мили. Если сумму контрибуции оформить в виде куба из чистого золота, то его грань равнялась бы 4 метрам 25 сантиметрам. В подземельях парижского банка, обитых железом и похожих изнутри на отсеки броненосцев, монеты лежали навалом, как овес в амбарах. Слитки золота напоминали груды кирпичей. Газовые горелки, дрожа от напряжения, освещали это мрачное царство, где владычили лишь три вида живых существ – казначеи, пауки да кошки, забегавшие сюда погадить. На случай ограбления была продумана система быстрого затопления подвалов водою. Воры, если они станут спасаться по винтовой лестнице, будут сразу погребены под лавиной морского песка, который ринется на них сверху… Близился час расплаты, когда Франция, перестав работать на Германию, сможет вновь жить для себя! Но за Ла-Маншем, в замке Чизльхерст, Наполеон III думал иначе – Франция должна жить снова для него. – Не забывай о нашем Лулу, – внушала ему жена. Тьер был крайне непопулярен во Франции, и потому надежды на реставрацию казались осуществимы. Высадка с берегов Англии вооруженных десантов бонапартистов на берега Франции была запланирована на 20 марта 1873 года: Наполеон III хотел повторить «Сто дней» своего дяди, Наполеона I. Ради этого триумфа он согласился на операцию по раздроблению камней в мочевом пузыре и умер от большой дозы хлорала, избавив народ Франции от новых потрясений… Наполеона III погребли в том мундире, который был на нем при Седане! * * *

The script ran 0.004 seconds.