1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28
— Гриша, Гриша… — задумчиво проговорил Жарынин и пустил струю дыма в потолок. — Я знал его. Выпивали… Актер был, между нами говоря, никакой. Во ВГИК поступил только благодаря внешности: в молодости он смахивал на Столярова. Помните? Но таланта Бог не дал. Брали его лишь в правильные эпизоды: строгий милиционер, честный хозяйственник, вдумчивый партийный руководитель, заботливый старшина роты… Но зато у него была Инна! Поженились они еще студентами — учились на одном курсе. Инна тоже оказалась актриской слабенькой и вскоре ушла из театра редактором на телевидение. Но женщина, доложу я вам, была тектоническая! Даже если бы она была замужем за десятью Гришами, к ней все равно ходили бы любовники. Я тоже как-то смолоду сподобился. Вы никогда не купались в сильный шторм?
— В сильный не приходилось…
— Тогда вы не поймете, что я испытал! Фактически все Гришины друзья и собутыльники, а пить он начал еще в школе, перегостили у нее в постели. Иной раз сидим в Доме кино большим застольем, кутим, балагурим, рассказываем друг другу анекдоты, байки… Вдруг один встает. «Ты куда?» — «Мне надо!» — «Не пустим!» — «Меня женщина ждет!» — смущенно сознается отщепенец. — «Женщина?! — восклицает Гриша. — Это святое! Иди!» Отлучник подхватывается и мчится к Инне. Благо недалеко. Жили они в двух комнатушках в особнячке на Малой Бронной. Красота! Да и муж не накроет — он всегда сидел до самого закрытия ресторана. Но Гришу, тем не менее, Инка любила всем сердцем, заботилась, укладывала пьяного спать, выхаживала после запоев, подыскивала работенку: эпизодики в телефильмах, дубляж… Помните, в «Фантомасе» один из бандитов, лысый такой, мерзкий, говорит голосом Пургача?
— Не помню, — сознался Кокотов.
— Ну, не важно. Инна принадлежала к той особенной, редкой породе женщин, которые в ложесна свои допускают многих, но в сердце лишь одного! Так они и жили: он числился в Театре киноактера, но ошивался обычно в ресторане Дома кино. Она работала в «Останкино», став постепенно довольно влиятельной теледамой: высокое вещательное начальство часто приглашало ее к себе в кабинет и подолгу беседовало, строго предупредив секретаршу: никого не пускать и ни с кем не соединять. А Гриша в долгих паузах между короткими ролями сидел за своим любимым ресторанным столиком, почти у входа, и наслаждался жизнью. Кстати, особых расходов это не требовало: достаточно было заказать двести водки, легкую закуску и ждать. Ведь каждый день кто-то отмечал что-нибудь радостное: запуск картины, окончание съемок или монтажного периода, успешную приемку на худсовете, премьеру, получение премии или «заслуженного», юбилей, наконец. Случались и скорбные застолья: поминки, угрюмая пьянка по поводу провала на худсовете, «заруба» сценария, неудачи на кинопробах… Да мало ли!
А поскольку Гриша предусмотрительно сидел при дверях, он первым и попадал в этот радостный или печальный пьяный вихрь. Бражничать ему приходилось и с народными артистами, и с великими режиссерами… Даже Андрей Тарковский однажды пожаловался Пургачу, что поэт-отец Арсений Александрович устроил ему выволочку за «Андрея Рублева». Ведь татары у него там сидят не на степных низкорослых лошадках, как положено, а чуть ли не на орловских рысаках. «Не понимают они все настоящего искусства!» — горевал создатель «Соляриса». — «Не понимают!» — соглашался Гриша, подливал гению водочки и, чтобы отвлечь его от грустных мыслей, рассказывал последние интимно-творческие новости «Мосфильма».
Он, кстати, знал все сплетни, слухи, свежие анекдоты, пикантные подробности жизни актрис. Ведь не каждый мужчина после шестисот граммов умеет хранить тайны своих побед, добытых во время съемочной экспедиции в гостиничном номере или после фестивального банкета прямо в «Жигулях». А Гриша обладал удивительной особенностью: сколько бы ни выпил, он запоминал все, что говорилось за столом. Сейчас об этой, так сказать, постельной стороне искусства пишут эссе, книги и караваны историй. А тогда только у Гриши и можно было узнать о том, что, например, знаменитая советская актриса с глазами партийной весталки и депутатским значком на лацкане никогда не ложится в постель вдвоем, а только втроем. Даже вчетвером…
Умер Пургач в конце советской власти от цирроза печени, слегка не дожив до пятидесяти. Похороны оказались на удивленье многолюдными: все ведь знали усопшего по застольному общению и любили. Должен заметить: пьяное, пусть и кратковременное братство оставляет в душе некий счастливый, не заживающий гнойничок. И оставляет навсегда. Хоронить пришли народные, заслуженные, лауреаты, секретари, даже некоторые Герои Социалистического Труда, у которых тоже бывали загулы, а покойник оказывался всегда тут как тут — за столиком у дверей. Инна, одетая в строгое, но очень дорогое черное платье, стоя у гроба, принимала соболезнования со скорбным достоинством. Ее лицо было бесстрастно, а неподвижные глаза наполнены слезами. Со всеми пришедшими она обращалась неутешно ровно. И только мужчинам, с которыми у нее прежде случалось, вдова чуть сильнее, чем остальным, пожимала соболезнующую руку.
Траурный митинг снимала камера, выцыганенная Инной в порядке исключения у дружественного останкинского начальства. Выступавшие оказались в сложном положении: сказать перед раскрытым гробом о том, что усопший прожил свою забубённую жизнь в веселом пьянстве и застольном трепачестве, было неловко. Вообще сам жанр надмогильного слова предполагает некий возвышенный вымысел, фантазию о том, какой бы идеальной личностью мог стать окоченевший жмурик при ином стечении судьбоносных обстоятельств… Вы не находите, Андрей Львович?
— Да-да… — согласился Кокотов. — Наверное, говоря лестное прощальное слово умершему, живой человек в душе надеется, что так же снисходительны будут и к нему, когда он… Ну, вы понимаете! В детстве я мечтал поймать жука-оленя. Знаете, такой огромный, с рогами…
— Не знаю, но догадываюсь.
— А у нас в комнате водились только тараканы. Но когда я хоронил большого черного таракана в спичечном коробке, я величал его жуком-оленем! Понимаете?
— Конечно! Мне нравится ход ваших мыслей! — молвил Жарынин, внимательно глядя на соавтора. Затем, раскурив погасшую трубку, режиссер продолжил повествование. — …Первым покойного «жуком-оленем», как вы выразились, коллега, назвал знаменитый режиссер Галлов, некогда с треском выгнавший Пургача с роли за полную творческую невменяемость. Он говорил про талант, трагически не реализованный в силу «общеизвестных обстоятельств», имея в виду, конечно, алкоголизм как стиль жизни. Но следом выступил популярный комик Желдобин, подавший к тому времени документы для выезда на историческую родину. Голосом умирающего Меркуцио он едко упрекнул благополучного Галлова, не взявшего его, комика, — по понятным причинам — в свой новый фильм. Но упрекнул, конечно, не за отказ ему, Желдобину, а за то, что режиссер когда-то непоправимо недооценил умершего Гришу. И совершил огромную ошибку, ведь речь идет не просто о таланте — о большом таланте! И не надо, не надо лукавить, возвысил свой голос репатриант, погубили Гришу Пургача не «общеизвестные», а «общественные» обстоятельства! Конечно, ожидая разрешения на отъезд и опасаясь мести компетентных органов, комик не произнес: «Советская власть». Но все и так поняли его правильно.
Градус, как во время правильных застолий, которые так любил усопший, поднял скандальный кинокритик Берлогов, в последнее время особенно часто навещавший Инку (за него она вскоре и вышла замуж). Он закричал, делая по привычке приятное вдове, что речь идет не о таланте, и даже не о большом таланте, а о гении, губительно и преступно невостребованном временем… Все остальные выступавшие, в зависимости от чувства меры, разделились на тех, кто полагал преставившегося большим талантом, и тех, кто считал его безусловным гением, уснувшим вечным сном. А режиссера Галлова, назвавшего Пургача просто талантом, молчаливо заклеймили цепным псом режима и не подавали руки до самой его смерти.
Бедного же гения отвезли на Востряковское кладбище и зарыли неподалеку от могилы Изольды Извицой, потом долго сотрясали Дом кино такими поминками, что Гришина душа, витая над пьющими собратьями, надо полагать, была глубоко удовлетворена размахом и неисчерпаемостью тризны. Кстати, возле траурного портрета Пургача по русскому обычаю поставили рюмку водки, накрытую ломтиком черного хлеба. Но водка куда-то постоянно исчезала, поэтому приходилось доливать, приговаривая: «Гриша с нами!». Во время поминок, тоже на камеру, много и горячо говорили об ушедшем друге. С каждой выпитой рюмкой масштаб утраты все крупнел и до каких космогонических объемов возрос бы в конце концов — трудно сказать, но в 00.00 ресторан закрылся.
Конечно, похоронно-поминальный гиперболизм на этом бы иссяк… Но Инна с помощью буйного кинокритика Берлогова переработала надгробные речи и спичи друзей в статьи, каковые, пользуясь своими телевизионными связями, и предложила в некоторые периодические издания. Там сочли, что статьи несколько восторженно-коротковаты… и обратились к авторам с просьбой расширить их, разнообразив примерами из творческой жизни покойного. Давно протрезвевшие и отошедшие от ритуального восторга друзья опешили и начали отнекиваться, ссылаясь на занятость. Но нет, шалишь: во-первых, все их хмельные гиперболы записывались на пленку — не отопрешься, а во-вторых, почти каждый был обязан Инне хотя бы одним памятным семяизвержением. И друзья, подумав, благородно покорились. Впоследствии все эти статьи и воспоминания составили книгу «Я шел к вам, люди!», выпущенную издательством «Лесная промышленность», куда на работу перешел один из останкинских руководителей.
А тут началась как раз перестройка. Инна из фрагментов кинофильмов, где в эпизодах мелькнул Пургач, семейных любительских съемок, похоронных речей и прочего склеила документальный фильм «Отрубленные крылья», получивший бесчисленное количество премий и дипломов на всех кинофестивалях. Из фильма следовало, что без преувеличения главная вина советской власти перед русским искусством — это погубленный дар Гриши Пургача. Общественность была взволнована и потрясена, особенно рассказом воротившегося на неисторическую родину Желдобина про то, как Гриша плакал у него на плече от невозможности реализовать свой талант в проклятой совдепии. Комик звал, звал его с собой в эмиграцию, но Гриша, русский душою, не мог покинуть любимую родину и свой столик при ресторанных дверях. Личным распоряжением президента Горбачева Григорию Пургачу было присвоено звание заслуженного артиста СССР (посмертно) и выделены средства для организации в квартире гения мемориального музея.
Ельцин, как известно, не любивший Горбачева, едва придя к власти, тут же присвоил покойному звание народного артиста России, подчеркнув тем самым, что его предшественник в искусстве ни ухом ни рылом. Более того, президент отдал под музей не две комнаты, как это сделал Горбачев, а весь особнячок на Малой Бронной, намекая на колхозную прижимистость Мишки-комбайнера. Инна стала директором музея, а буйный кинокритик Берлогов — главным научным консультантом. Были учреждены фонд и премия Григория Пургача, организован ежегодный международный кинофестиваль, носящий его имя.
Но тут разразился чудовищный скандал. Невероятный! Роясь в архивах КГБ и собирая материал к своей монографии «В застенках Красного Вавилона», один дотошный исследователь по фамилии Анчутиков внезапно обнаружил, что Гриша, оказывается, много лет был осведомителем на договоре. Проще говоря, стукачом, и обо всем, что слышал в застолье от пьяных деятелей культуры, оперативно докладывал куда следует, получая за это деньги. В картотеке КГБ он проходил под кличкой «Наливайко». Такой удар поверг бы в прах кого угодно, но только не Инну. Она решительно взялась за дело. Вскоре на Первом канале телевидения, сразу после вечерних новостей, показали документальный фильм «Геенна огненного гения», в котором речь шла о том, что великого актера Пургача погубила не просто советская власть как таковая, а конкретно — Лубянка.
Где-то отрыли бывшего кагэбэшника, работающего теперь шефом службы безопасности мебельного салона… Вроде вашего Ларичева, коллега! И он со слезами на глазах оправдывался перед телезрителями: мол, если бы ему сказали, что выпивающий студентик ВГИКа, которого прихватили на спекуляции валютой, — гений, он никогда не стал бы его вербовать! Но ведь никто же не предупредил, даже не намекнули! Да и сам студентик на вербовку пошел охотно, проявив в работе очевидные осведомительские таланты, прежде всего — феноменальную память. Из него вообще мог выйти Штирлиц или Ким Филби, если бы не жуткая тяга к спиртному…
Надо ли объяснять, что эта иезуитская версия спецслужб была жестоко осмеяна создателями документальной ленты?
— Необходимость стучать сначала на сокурсников, потом на творческих собутыльников страшно тяготила Гришу! — скорбно уточняла в кадре вдова, сидя у пылающего камина. — И муж, чтобы анестезировать больную совесть, стал пить. Много пить… Это был его вызов времени, открытый бунт против безжалостного тоталитаризма!
Про то, как много и что именно он пил, подробно, со знанием дела рассказывали видные деятели театра и кино, можно сказать, легенды отечественной культуры. В результате Гришин гений, который, может, и спускается на землю раз в столетие, погиб, удавленный безжалостным зеленым змием! В заключение выступил скорбный директор ФСБ. Он извинился перед российским народом за погубленный талант Пургача и предложил за счет спецслужб воздвигнуть ему памятник в Москве.
Некоторые горячие головы, в особенности кинокритик Берлогов и комик Желдобин, потребовали, чтобы фигуру несчастного титана поставили не где-нибудь, а прямо на Лубянке, под окнами ФСБ, на том самом месте, где прежде высился Железный Феликс, и чтоб стоял Бронзовый Пургач вечным укором заплечных дел мастерам. Но позже, поостыв и посоветовавшись, выбрали другое место — в скверике возле Театра киноактера, где Гриша частенько разминался пивом, перед тем как идти к основному месту работы — в Дом кино. Там, в скверике, он теперь и сидит, как прежде сидел при дверях…
— Вот такая история! — грустно закончил Жарынин. — А вы?! Распетушились: творческая судьба… диссиденты… Как маленький, ей-богу!
— И никто против этой подлой мистификации не протестовал?
— Никто.
— А вы?
— Я? Я даже написал воспоминания о том, как на меня повлиял Пургач. Хотя на самом деле это было, разумеется, не влияние, а возлияние. Но все не так просто. Знаете, есть тут одна онтологическая закавыка. Старый злюка Сен-Жон Перс как-то заметил: бездарность не требует доказательств, а гениальность недоказуема. Улавливаете мысль? Бездаря легко перепутать с гением, особенно в непосредственной житейской близости. Этим и пользуются…
— Ужасно! — воскликнул Кокотов.
— Выше голову, соавтор! Из той лагерной истории, которую вы мне рассказали, может получиться отличный сценарий!
— А «Гипсовый трубач»? — обидчиво спросил писатель.
— «Гипсовый трубач» тоже пригодится. Итак, продолжим…
Однако в этот вдохновенный миг зазвонил на тумбочке телефон. Жарынин, поморщившись, снял трубку и просиял:
— Она уже здесь!
— Кто?
— Телемопа!
Глава 29
Триумф Телемопы
В холле соавторов нетерпеливо ждал Огуревич. Он был явно взволнован. Мускулистые щеки в тревоге напряжены. На розовой лысине сквозь пушок, выращенный усилием воли, виднелись капельки пота.
— Телевидение приехало! — пугливо улыбаясь, сообщил он.
— Это я вызвал! — со значением объяснил Жарынин.
— Зачем?
— Но вы же просили помочь!
— Я? Да, конечно… Но лишняя огласка…
— Не повредит! Примите, Аркадий Петрович, для храбрости сто грамм внутреннего алкоголя — и вперед! Расскажите всему прогрессивному человечеству о мерзком рейдере Ибрагимбыкове и его чудовищных планах! Про то, как призаняли у него деньжат, можете умолчать.
— Я? Но ведь… Нет… Я не умею перед камерой. Я растеряюсь и скажу что-нибудь не то…
— Какие вы, однако, в торсионных полях робкие! Лучше бы осторожничали, когда вкладывали стариковские деньги в «чемадурики».
— Дмитрий Антонович, вы меня неправильно поняли. Я должностное лицо и заинтересованное. Мне неловко. Лучше, если выступит общественность. Вы, например, как режиссер и человек… Ян Казимирович… Ящик… Бездынько. Он отлично говорит!
— Бездынько? Это хорошо. Златоуст! А мы с коллегой послушаем, мы приехали сюда сценарий сочинять! Скажите еще спасибо, что я сюда телевидение вызвал!
— Спасибо, но…
— Никаких «но»… Пойдемте, пойдемте, Андрей Львович, — режиссер подхватил писателя под руку и повлек в сторону. — Нас ждет шалунья Синемопа. Итак, мы остановились на том, что Лева втянут подругой в антисоветский заговор и взят в КГБ…
— Разве? — удивился Кокотов, но, поймав на себе суровый взгляд соавтора, поправился: — Да… Его вызывают на допрос…
— …И бьют за расхищение социалистической собственности, — громко добавил жестокий кинематографист.
— Постойте! — донесся жалобный голос Огуревича. — Я забыл вам сказать. У меня есть свободный «люкс»…
— Неужели? — Жарынин остановился и резко обернулся к директору. — А прежде вы клялись, что «люкса» нет и не предвидится!
— Я держал его для Меделянского.
— Так что же?
— Он задерживается в Брюсселе.
— Правда?
— Правда! — подтвердил Аркадий Петрович, глядя в пространство остекленевшими от честности глазами.
— Когда я могу переехать в «люкс»?
— Хоть сейчас.
— Ну, тогда ладно, так и быть! Пойдемте, Андрей Львович, на баррикады эфира!
Соавторы бодро направились к выходу и не видели, что произошло дальше. А жаль! Из-за колонны вышла ражая Зинаида Афанасьевна и вплотную подошла к супругу.
— Я правильно поступил, рыбонька? — жалобно спросил Огуревич.
— Правильно! — кивнула «рыбонька» и коротким ударом в корпус отправила мужа в нокдаун.
— За что? — согнувшись и задыхаясь, взмолился Аркадий Петрович.
— Я знаю, кого ты хотел поселить в «люксе»! Лапузину! Дрянь!
…После полутемного холла яркий уличный день заставил Кокотова зажмуриться. Открыв глаза, он обнаружил перед входом автобус с надписью «ТВ-Плюс». Неторопливый бородатый оператор в пятнистой форме спецназовца и высоких десантных башмаках укреплял на треноге камеру. Делал он это с таким угрюмым лицом, словно устанавливал станковый пулемет, чтобы перекрошить, к чертовой матери, всех окружающих. Молоденький звукооператор в бейсболке, разматывая провода, поглядывал на него с некоторой опаской.
Поодаль толпились насельники. Тихо переговариваясь, они внимательно следили за происходящим. Два древних солиста ансамбля песни и пляски Красной Армии обменивались мнениями о том, как удивительно со времен их активной плясовой молодости изменилась военная форма. А некогда знаменитая телевизионная красавица, народная дикторша Жиличкина, усохшая почти до энтомологических размеров, восхищалась тем, насколько преобразились телекамеры, которые прежде напоминали средних размеров шкаф, поставленный на колесики и снабженный объективом величиной с супницу.
На скамейке, развалившись, сидел благодушный Агдамыч. Наблюдая телевизионную суету с тихой мудростью вовремя похмелившегося русского человека, он при этом бдительно следил за сохранностью привинченных латунных табличек. В отдаленье по аллее нервно бегал Жуков-Хаит, иногда он останавливался, доставал из кармана бумажку, заглядывал в нее и снова устремлялся вперед.
— Кого ждем? — спросил Жарынин, подходя к оператору и осматривая камеру ревнивым взором профессионала.
— Имоверова.
— Ого! Вы слышали? — режиссер обернулся к соавтору. — Лицо канала!
— Да, — кивнул Кокотов. — Сильный ход!
Имоверов был знаменитым телеведущим, можно сказать, звездой, и тот факт, что останкинский однокурсник прислал для репортажа именно его, говорил о многом.
— А где он?
— Едет, — отозвался оператор таким голосом, словно массовый расстрел он собирался начать конкретно с Имоверова, едва тот появится.
Из-за куртины показался Болтянский. Он шаркал, повиснув на руке рослого молодого красавца, одетого в дорогие джинсы, серые кроссовки из змеиной кожи и голубую куртку от «Бербери».
— Это Кешенька, Иннокентий — мой правнучек! — с гордостью сообщил Ян Казимирович, обращаясь одновременно к соавторам, старческому коллективу и телевизионщикам.
Правнук с легкой досадой поклонился, повернувшись к общественности. У него была высокая чубастая стрижка и загорелое спортивное лицо, излучавшее беспредметную доброжелательность.
— А похож-то! Ну вылитый! Две капли! — воскликнула Жиличкина, хотя говоря по совести, особенной схожести между дзядом и правнуком не было, если не считать неуловимой польской несгинелости.
Ян Казимирович церемонно представил Иннокентию Жарынина и Кокотова. Их имена и профессиональные заслуги, благоговейно перечисленные фельетонистом, произвели на плейбоя примерно такое же впечатление, как залетевшая на экран мобильника эсэмэска с рекламой меховой распродажи. Затем Болтянский, трепеща от гордости, сообщил, что Кеша служит в юридическом отделе российско-германской фирмы «Дохман и Грохман».
— А чем занимается ваша фирма? — робко полюбопытствовал автор «Кентавра желаний».
— А почему тут телевидение? — не ответив, спросил правнук.
— Это Дмитрий Антонович вызвал! — с готовностью объяснил Ян Казимирович.
— Зачем?
— Кешенька, я же тебе рассказывал, — заволновался старичок, — у нас хотят отобрать «Ипокренино»!
— Кто?
— Ибрагимбыков! Ты забыл?
— Ах да! Вспомнил… Но это невозможно!
— К сожалению, возможно, Иннокентий! — возразил Жарынин.
— Но ведь это же дом ветеранов!
— Подумаешь, дом ветеранов! Оборонные заводы захватывают, — наддал режиссер.
— Странно, что рейдеры еще до атомных станций не добрались! — встрял Андрей Львович, гордясь сказанным.
— Вы полагаете, телевидение поможет? — усомнился правнук.
— А вы думаете, нет? — недоверчивость юриста явно разозлила режиссера.
— Надо привлечь общественное мнение! — воскликнул Кокотов.
— Лучше привлечь к уголовной ответственности этого… Как ты сказал, дедушка?
— Ибрагимбыкова.
— Вот-вот… его! А телевидение бесполезно.
— Матка боска! — всплеснул руками Ян Казимирович. — Вот времена! Раньше — печать была огромной силой! После моего фельетона в «Правде» «Нет крепдешина — возьмите керосина!» Лаврентий Павлович посадил всю коллегию Министерства торговли. Всех до единого! А сейчас? Беззаконное время!
— Почему беззаконное? Будет суд… Наймите хорошего адвоката! Кстати, когда суд?
— Двадцать первого.
— Время еще есть. Может, все образуется. Закон на вашей стороне.
— Иннокентий, мне странно слышать такое от юриста. Вы разве не знаете наших судов? — возмутился Жарынин. — Там, если проплатить, могут запросто женщине дать срок за мужеложство!
— Сказано, конечно, смешно, но вы сильно преувеличиваете! Все не так трагично, — возразил правнук. — А где, кстати, ваш Меделянский? Он председатель фонда — вот пусть и борется!
— Вы даже знаете нашего главного сострадальца? — усмехнулся режиссер.
— Не знаком, но наслышан.
— Он в Брюсселе. Судится.
— А разве они не вернулись?
— Нет. Задерживаются!
— Странно… А Лапузина здесь?
— Здесь. Вон ее красный «Крайслер»! — Жарынин махнул рукой в сторону стоянки.
— Вы с ней знакомы? — ревниво уточнил автор «Кандалов страсти».
— Конечно! У нее очень сложный раздел имущества. Я ее консультировал.
— Кешенька, ты обещал и нам помочь! — взмолился любимый фельетонист Сталина.
— Ладно, я позвоню Огуревичу. Но пока акции лежат у меня в сейфе, ничего плохого быть не может.
— Какие акции? — насторожился Жарынин.
Но в этот момент к зданию лихо подрулил большой серебристый джип. Первой из него выпорхнула юная длинноногая блондинка с мелкими и влажными, словно прямо из-под душа, светлыми кудряшками. Ее коротенькая юбка заканчивалась как раз там, откуда начинается вызов общественной морали. Старички ветхо крякнули, с грустью вспомнив каждый о своем. Старушки посмотрели на одноприютников с осуждением и закручинились о невозможном. Следом выгрузилась полная дама средних лет, вся затянутая в черный кожаный костюм, точно авиатор начала прошлого века. Это сходство дополняли похожий на шлем парик и большие темные очки, поднятые на лоб. Она осмотрелась и разрешающе кивнула: только после этого показался Имоверов — атлетически сложенный парень с движениями усталой балерины. Одет он был в бирюзовый пиджак и пеструю шелковую рубашку с распахнутым воротом. Лицо канала осмотрелось, шумно вдохнуло ипокренинский воздух и произнесло, томно растягивая слова:
— И эту красоту хотят отнять! Ну, мы им сейчас покажем!
Между тем водитель джипа вынул из багажника складные стул и столик. Разложил их. На стул тут же уселся Имоверов, а на столик влажная блондинка определила гримерный чемоданчик. Ведущий откинулся, как в парикмахерской, а она, взяв кусочек губки, начала осторожно накладывать тон. Кожаная дама, видимо, редакторша, не теряя времени, достала из сумочки исписанные странички, присела на корточки и принялась читать заготовленный текст, почти вставив свои артикулирующие губы в ухо звезде.
Из-за колонны высунулся Огуревич и жалобно поманил Кокотова.
— Передайте Дмитрию Антоновичу! Пусть не рассказывает о том, как мы вкладывали деньги в «чемадурики»! — попросил он, держась за живот.
— Передам!
— И пусть обязательно скажет, что у нас живут двадцать народных артистов. Хорошо?
— Хорошо.
— Вы думаете, телевидение нам поможет?
— Конечно!
— Когда это все закончится?! — всхлипнул Аркадий Петрович, исчезая.
А Кокотов вдруг задумался о том, что же будут воровать друг у друга люди, когда на последнем этапе антропогенеза перейдут в корпускулярно-волновое состояние? Видимо, найдут что…
Тем временем загримированный Имоверов поднялся со стула. Влажная блондинка, уложив его русые волосы, теперь поправляла ему пиджак и ворот рубашки, а кожаная дама дошептывала текст, но вдруг лицо знаменитости исказилось обидой, он замотал головой, что-то сердито буркнул гримерше, вытряхнул губы редакторши из своего уха и скрылся в джипе, хлопнув дверцей. Оператор в сердцах сплюнул и погладил камеру, словно пулеметчик, уговаривающий сам себя погодить со стрельбой, пока враг не подойдет ближе. Престарелая общественность заволновалась. Даже опытный Жарынин нехорошо нахмурился и достал из кармана мобильник.
Но кожаная дама, чтобы всех успокоить, подняла руку и громко объявила:
— Не волнуйтесь! Сейчас начнем съемку! Кто будет говорить?
— Я! — выступил вперед старый фельетонист.
— Не стоит, дедушка! — ласково упрекнул Кеша.
— Надо, внучек! Если не мы, то кто же?
— А вы у нас кто? — участливо спросила кожаная, приготовив блокнот и ручку.
— Иван Болт! — Ян Казимирович почему-то решил отрекомендоваться своим прославленным газетным псевдонимом.
— Тот самый?! — в восторге воскликнула дама.
— Конечно! — побагровел от удовольствия старик, а Кокотов подивился подкованности телевизионщиков.
— Замечательно! Кто еще?
— Ящик. Где Ящик?.. — Ян Казимирович начал беспокойно озираться.
— Не волнуйтесь! Мы вас и так снимем, без ящика… — успокоила редакторша, видимо, решив, что ветеран тревожится из-за своего малого роста. — Кто еще?
— Я буду говорить! — объявил режиссер, выступив вперед.
— Вы? Кто вы?
— Жарынин.
— Господи, не узнала! Будете богатым… Отлично! Ой, ну как же я такого человека не узнала! — запереживала кожаная дама.
Дмитрий Антонович незаметно бросил на соавтора короткий взгляд, исполненный скромного торжества.
— А можно в стихах? — выступил вперед лысый, как кегля, комсомольский поэт, одетый в зеленую штормовку с выцветшей надписью «Братск».
— Нужно в стихах! — обрадовалась редакторша. — Как вас зовут?
— Верлен…
— Даже так?!
— …Тимофеевич Бездынько.
— Надо же! Просто какая-то кунсткамера знаменитостей!
— Я… Я буду говорить! Запишите! — Из-за спин вдруг раздался воспаленный голос Жукова-Хаита.
— Вы?! Да у нас сегодня настоящее созвездие! Только что помнила вашу фамилию… Забыла! Дурацкая работа!
— Жуков-Хаит!
— Ну конечно же — Жуков-Хаит… Ах ты, господи!
И тут Кокотов наконец догадался, что кожаная дама никого на самом деле не знает, а просто валяет профессиональную дурочку, чтобы расположить к себе обитателей «Ипокренина», где, как ей объяснили, нашли последний приют состарившиеся знаменитости. Жарынин тоже понял это и отвел глаза в гневном смущении. Однако редакторша энергично увлекла всех желающих выступить в отдаленье, спрашивала их о чем-то и строчила в блокноте. Наконец из джипа появился на свет Имоверов. На нем теперь были фиолетовые брюки, шелковый пиджак цвета взбесившейся канарейки и черная майка с меткой «Армани».
— Ну, вот я и готов! — Он встал перед камерой. — Как я вам теперь?
— Потрясающе! — воскликнула кожаная, насельники одобрительно закивали, а оператор, зверски прищурив левый глаз, взялся за камеру.
Паренек в бейсболке угодливо подал звезде микрофон, а тот принял его точно скипетр. Черенок микрофона был вставлен в кубик, на гранях которого красовалась разноцветная аббревиатура «ТВ-Плюс».
— Ну, кто первый? — ласково спросило лицо канала.
— Он! — Кожаная показала на Болтянского.
— Я, — выступил вперед старичок.
Редакторша подскочила к ведущему, показала ему страничку в своем блокнотике и еще что-то дополнительно доложила в ухо.
— Ага! — радостно кивнул Имоверов. — Работаем!
Оператор посмотрел на него глазами пулеметчика, у которого в разгар боя кончились патроны.
— Яков Казимирович, — игриво спросила телезвезда, — не отдадим ведь рейдерам «Ипокренино»? Москву-то врагам не отдали!
— Ян Казимирович, — обидчиво поправил знаменитый фельетонист.
— Ну конечно, конечно же, Ян… — Ведущий метнул нехороший взгляд в кожаную даму, а та виновато уткнулась в свой блокнот. — Ян Казимирович, не отдадим «Ипокренино»? Москву-то врагам не отдали!
— Не отдадим! — затвердевшими от волнения губами ответил бравый дед.
— А говорят, когда-то вы писали в «Правду» фельетоны под псевдонимом «Иван Болт» и могли снять с работы любого министра. Все хапуги Советского Союза боялись вас как огня!
— Писал… Мог… Боялись… — телеграфически подтвердил Болтянский.
— Так в чем же дело? Сразите врага штыком сатиры! Или силы теперь уж не те? Или нет пороха в пороховницах?
— Порох-то есть! — обиделся Болт. — Сталина нет! Да и «Правда» уже не та…
Кожаная дама сделала удивленные глаза, Имоверов слегка нахмурился и зашел с другого бока:
— Ян Казимирович, вы ведь по корням-то поляк?
— Поляк. Но я советский поляк!
— Это, конечно, ясно… — вздохнуло лицо канала, чувствуя, что разговор приобретает идеологическую пакостность. — Откуда вы родом?
— Род Болтянских из-под Збыхова… — бодро ответил дед.
Кеша, до этого с иронией наблюдавший за бенефисом прадедушки, вдруг сморщил лоб, и на его лице появилось то страдальческое выражение, с каким америкосы произносят свое: «O, no!». И действительно, случилось худшее: голос старого фельетониста сделался вдруг каким-то патефонным — и началось:
— Мой дед Станислав Юзефович Болтянский попал в Сибирь за участие в польском восстании. В Тобольске он женился на дочке ссыльного поляка Марысе…
— Однако вернемся из генеалогических недр истории в настоящее! — бодро попытался исправить ситуацию Имоверов.
Но не тут-то было!
— …О, это была романтическая история! Он стрелялся из-за нее с офицером Захариным, был ранен и шел под венец с неподвижной рукой на черной перевязи…
В глазах кожаной дамы возник ужас, она панически замахала руками, но остановить Болта было невозможно. Однако Кокотов и не слушал ветерана. Нет, он, умирая сердцем, следил за тем, как из дубовых дверей выпорхнула Наталья Павловна в белом ломком плащике и с тем же самым крокодиловым портфельчиком в руке. Походкой сильфиды, опаздывающей на бизнес-ланч, она направилась к красному дамскому «Крайслеру», села в машину и, лихо развернувшись, уехала. При этом Лапузина даже не взглянула на телевизионное священнодействие. Иннокентий, кстати, тоже пристально смотрел в ее сторону, даже сделал такое движение, словно хотел догнать Наталью Павловну, но не решился оставить прадедушку в трудную минуту…
— …женился он, вопреки воле отца, уже не на польке, а на русской — дочери купца второй гильдии Антонине Коромысловой…
— Стоп-стоп-стоп! — замахала руками редакторша. — Ян Казимирович, мы же договорились: очень коротко и по существу! Вы поняли?
— Понял!
— Тогда работаем! Тишина!
— …У них было четыре сына: Бронислав, Мечислав, Станислав. Я четвертый, младший.
Бедный Иннокентий покраснел и, стыдясь, отвернулся.
— Стоп! — приказала кожаная. — Нам не нужна история вашего почтенного семейства! Нам нужны сегодняшние проблемы. Вы поняли меня?
— Понял. Когда грянула революция, мне было всего семь лет, но я хорошо помню, как отец, сильно болевший, призвал нас к своему одру и сказал…
— Стоп! Хватит! — взвизгнула дама и мягко упрекнула Имоверова: — Алексей, ну спросите вы хоть что-нибудь! Не молчите! Работаем!
— Ян Казимирович, а как вы тут вообще поживаете? Как вас кормят? — душевно поинтересовалась звезда.
— Плохо кормят. Сосиски стали вот такусенькие! — ветеран показал полпальца — Нет, я что-то не то говорю… Пусть лучше Бездынько… А где Ящик?
— Дался же вам этот ящик! Хорошо, спасибо, Яков Казимирович, достаточно! — поблагодарила кожаная. — Кто следующий?
— Я! — выступил вперед Жуков-Хаит…
Редакторша шепотом проинструктировала Имоверова, тот приосанился и спросил строгим голосом:
— Так кто же хочет, Федор Абрамович, отнять у ветеранов культуры легендарное «Ипокренино»?
— Инородцы! — рявкнул он так, что старичков откинуло назад, а лицо кожаной исказил политкорректный ужас.
Даже влажная блондинка, которая сидела в кресле и отрешенно полировала ногти, недоуменно вздернула головку, так вскидываются сонные пассажиры на неприличное словцо, брякнутое кем-то в автобусе. Зато оператор, довольный, ухмыльнулся.
— Какие еще инородцы? — оторопел Имоверов.
— Те же самые, что и Великую Россию сгубили! Вы знаете, как фамилия бандита?
— Ну и как?
— Ибрагимбыков! — с отвращением произнес Жуков-Хаит. — А как фамилия нашего директора, знаете?
— Как же?
— О-гу-ре-вич!
— Я белорус! — жалобно пискнул из-за колонны Аркадий Петрович.
— Знаем мы таких белорусов! — демонически захохотал Федор Абрамович. — Это кавказско-еврейский заговор! Русский человек у себя в стране бесправен. Почему у татар есть свое министерство культуры, а у русских нет? За что бились на Куликовом поле? А?! За что? Вы мне можете объяснить?
— На Куликовом? Не могу… — растерялась звезда.
— Включишь телевизор — ни одного славянского лица! — вдохновенно продолжил Жуков-Хаит. — Сплошь инородцы! Это что? Это виртуальный геноцид русского народа! И вы за это ответите!
— Я не инородец! — взмолился ведущий, и в самом деле скорее похожий на пригожего скифского юношу, воспитанного развратным греком.
— Вы еще хуже!
— Почему?
— Сами знаете!
— Стоп-стоп! — как-то даже нехотя произнесла кожаная дама. — Федор Абрамович, вы что такое нам тут говорите?! Мы о чем сюжет пишем? Об «Ипокренине», которое хотят отнять у стариков! А вы? Вот когда мы будем снимать о ксенофобии, мы к вам обязательно снова приедем. А сейчас ближе к теме! По этому поводу вам есть что сказать?
— Есть! Слушайте все! Только русская национальная власть наведет в стране порядок! — воззвал Жуков-Хаит. — Нет чужебесию! Долой чужекратию и мужеложство! Смерть Хазарии! Слава России! Я все сказал! — Выкрикнув последнее, он вскинул руку и, чеканя шаг, пошел прочь.
— А он у вас нормальный? — спросила кожаная дама, в отчаянье, как шапку, сдвинув набекрень свой парик.
— Не волнуйтесь, он скоро перекоробится… — робко успокоил ее кто-то из старичков.
— Перекоробится? Ну разве что… А пока все какую-то ересь несут! Прямо не знаю, что и делать! Хоть уезжай…
— Ну где же Ящик? Скорее найдите Ящика! Он все правильно скажет! — воскликнули сразу несколько ветеранов.
— Можно теперь я в стихах! — жалобно попросился Бездынько.
— Вы? — редакторша недоверчиво посмотрела на его ветхую штормовку с надписью «Братск». — Обязательно. Потом. Давайте-ка вы, Дмитрий Антонович, выручайте! Объясните по-человечески, что здесь происходит?
Жарынин неторопливо выступил вперед. Лицо его было исполнено суровой торжественности, ноздри слегка раздувались, а глаза светились огнем правдолюбия.
— Взгляните вокруг, какая красота! — Он широко распахнул руки. — «Ипокренино» — это не только природная, историческая и культурная жемчужина Подмосковья, это пристань чудесных талантов, всю жизнь бороздивших океан вдохновения и заслуживших священное право на тихую гавань. Последнюю гавань в своей отданной стране жизни… И эта гавань в опасности!
— Замечательно! — воскликнул Имоверов, невольно захваченный мощной метафорой. — Так что же за коварные гольфстримы угрожают этой тихой гавани?
— Правильно! Именно — «гольфстримы»! — внезапно вернувшись, встрял Жуков-Хаит, но его коллективно зашикали и оттеснили.
— …Наш святой долг, — крепчая голосом, продолжил речь Жарынин, — наша задача — сберечь эту жемчужину и передать в надежные руки новых поколений творцов, поэтов, музыкантов, художников. Нет, не гольфстримы угрожают нам, а наглое криминальное рейдерство. Ибрагимбыков — запомните это имя! Имя человека, впрочем, нет, не человека…
Кто-то тихонько тронул Кокотова за плечо, он обернулся: Валентина Никифоровна протянула ему узкий конверт, от которого исходили тонкие ароматические флюиды.
— Просили передать! — сказала она с лукавым сочувствием.
— Спасибо… От кого?
Но бухгалтерша уже повернулась к нему спиной и скрылась в толпе ветеранов.
«Интересно, — подумал писатель, — эти конверты уже продаются с душистой пропиткой, или они насыщаются волнующим запахом, хранясь в пределах красивой дорогой женщины?» Размышляя, он надорвал заклеенный конверт и вынул втрое сложенный листок. Летящим, но разборчивым почерком там было написано:
Уважаемый Андрей Львович!
Возможно, я больше не вернусь в «Ипокренино». Это зависит от результатов сегодняшних переговоров. Но так или иначе, я была рада встретить Вас и вспомнить юность. Вы меня, конечно, не узнали. Хотя скажи я Вам всего одно слово — и Вы, конечно, вспомнили бы все!..
Но не важно. Пусть это останется тайной. Жизнь без тайн скучна. На всякий случай — прощайте! Прощайте, прощайте, прощайте, герой моих фантазий!
Н. Лапузина
От мысли, что он больше никогда не увидит Наталью Павловну и не узнает, почему стал героем ее фантазий, Кокотов оцепенел. Все его существо наполнилось детской знобящей досадой, а на глазах едва не выступили слезы, но именно в этот обидный момент раздался шквал аплодисментов, вернувших писателя к действительности. Андрей Львович оторвался от записки и огляделся: хлопали все — насельники, Огуревич, Зинаида Афанасьевна, Евгения Ивановна, обе бухгалтерши, Имоверов, кожаная дама, влажная блондинка, оператор, водитель джипа… Даже Агдамыч, начавший было отвинчивать таблички, отложил отвертку и бил мозолистыми ладонями, издавая звуки, похожие на стук копыт. Жарынин, по-оперному приложив руку к груди, раскланивался, точно дорогостоящий виртуоз на благотворительном концерте.
— Ну, после таких слов, дорогие телезрители, — вдохновенно лепетал Имоверов, глядя в камеру, — я за судьбу «Ипокренина» совершенно спокоен!
— Гениально! — сказала редакторша. — Сейчас подснимем планы, перебивочки и помчимся монтировать.
— Когда эфир? — строго спросил режиссер.
— Сегодня в двадцать два пятнадцать. Не пропустите!
— Не пропустим!
Оператор тем временем снял камеру с треноги, водрузил себе на плечо, огляделся и пошел на Агдамыча, который снова вооружился отверткой и снимал со скамеек таблички.
— Обязательно подснимите Ласунскую! — посоветовал кто-то из старичков.
— И она тоже здесь? — изумилась кожаная дама, на этот раз, кажется, искренне — зная, о ком речь.
— Конечно здесь!
— Где, где она?
— В зимнем саду.
— И панно наше тоже подснимите! — раздалось сразу несколько голосов.
— Какое панно?
— В столовой. Это работа самого Гриши Гузкина!
— Да вы что! — удивился Имоверов. — Я недавно брал у него интервью в Нью-Йорке.
— Как он там? — снисходительно спросил Жарынин.
— А вы с ним знакомы?
— Был знаком. В молодости.
— Он в порядке. Его триптих «Мастурбирующие пионеры» музей Гогенхайма купил за три миллиона долларов.
— Вот бы продать и наш «Пылесос»! — воскликнул Чернов-Квадратов.
— Почему? — удивилась кожаная дама.
— Да тошно смотреть на эту халтуру!
Тем временем к Имоверову робко приблизилась Жиличкина и робко протянула ему блокнотик.
— Вам что, бабушка? — участливо спросил повелитель эфира.
— Автограф, если можно! — пугливо шепнула она.
Слово «автограф» как молния поразило старческую общественность, и через мгновенье лицо канала было окружено галдящей толпой. Сморщенные руки протягивали ему для росчерка блокнотики, газеты, бланки анализов, просто клочки бумаги… И только обиженный Бездынько остался гордо в стороне.
Жарынин поглядел на эту стихийную автограф-сессию с ревнивым недоумением и проговорил:
— Х-м… Триумф Телемопы! А как вам моя финальная гипербола?
— Супер! — отозвался Кокотов, скрывая неведенье.
— Погодите! — Режиссер достал из кармана мобильник и набрал номер. — Эдик! Спасибо, отработали по полной. Слушай, ты им скажи, когда будут монтировать, чтобы меня сильно не резали! Ладно? Ты настоящий друг! С меня танкер водки…
Воспрянувший Огуревич, все еще держась за живот, гостеприимно увел съемочную бригаду в столовую. Когда соавторы двинулись следом, приковылял запыхавшийся Ящик, а с ним Злата Воскобойникова. Нарядная старушка держала в руках букетик лиловых недотрог. Старый чекист, тяжело дыша, кинулся к Жарынину:
— Мне сказали, я должен выступать перед телевидением…
— Поздно, Савелий Степанович, съемка закончилась!
— Как закончилась? — чуть не заплакал ветеран.
— Где же вы были? Вас так все искали!
— Я… Мы… — В его старинных слезящихся глазах мелькнула мужская потаенная гордость. — Мы со Златой гуляли там, за прудами, у старой беседки… — Он неопределенно махнул рукой.
— Что ж, ничего не поделаешь. Сен-Жон Перс говорил: лучше любовь без славы, чем слава без любви. Пойдемте, ей-богу, обедать…
Глава 30
Космическая плесень
Обед стал настоящим апофеозом Жарынина. Радостный Огуревич, поколебавшись, приказал в честь внезапного праздника выдать насельникам из поминальных запасов: кавалерам — по рюмке жуткой водки, дамам — по бокалу ркацители, еще не сделавшегося уксусом, но уже переставшего быть вином. Имоверов почти тотчас умчался в «Останкино» на запись новой передачи «Семейные тайны», по большому секрету сообщив всем, что сегодняшняя тема называется «Сантехника вызывали?» и посвящена спонтанным изменам скучающих домохозяек.
Телебригада задержалась на полчаса, подсняла перебивки и виды старческой повседневности, наскоро пообедала, причем бородатый оператор успел так напиться, что в микроавтобус его, недвижного, грузили вместе с камерой. Кожаная дама, садясь в машину, лепетала, что она буквально очарована «Ипокренином», спрашивала, нельзя ли на недельку заехать сюда отдохнуть и попить чудесной минеральной воды. Польщенный Огуревич, тоже успевший хорошенько принять из внутренних резервов, горячо ее приглашал, обещая кроме полноценного отдыха научить редакторшу усилием воли выращивать недостающие фрагменты организма. Он с упорной галантностью, опрометчиво не замечая бдительных взглядов Зинаиды Афанасьевны, предъявлял телевизионщице свою поросшую пухом лысину, чем неподдельно женщину заинтересовал. Как только бригада уехала, директор был немедленно уведен женой в семейный застенок до выяснения.
Во время обеда насельники толпами шли к Жарынину, чокались с ним, восхищались его красноречием, гордились. Даже сама Ласунская, одетая во что-то античное, издалека подняла бокал в честь Дмитрия Антоновича. Его выступления она, конечно, сидя, как обычно, в оранжерее, не слыхала, но об ораторской победе режиссера ей много и жарко рассказывали взволнованные одноприютники. Баловень успеха, вставая, кланялся, со сдержанным достоинством отвечал на восторженные общественные поздравления и лишь изредка посылал соавтору краткие ироничные взоры пресыщенного триумфатора. Ян Казимирович немного взревновал к славе соседа по столу и начал громко рассказывать, как после его фельетона «Подрезанные крылья Родины» чуть не посадили знаменитого авиаконструктора Скамейкина. Однако бывшего вершителя судеб, великого и ужасного Ивана Болта никто не слушал. Торжество, конечно, попытался испортить Жуков-Хаит. Появившись к концу обеда, он истерично заявил, что насельники напрасно ликуют: мировое еврейство, захватившее российское телевидение, никогда не допустит появления отснятого сюжета в эфире, и очень скоро, а именно в 22:15, все в этом смогут убедиться. Впрочем, на него снова зашикали и прогнали.
— Скорей бы уж перекоробился! — вздохнула Татьяна, выставляя тарелки с усиленными порциями макарон по-флотски.
Когда соавторы вернулись в номера, там ждала их, загадочно улыбаясь и вертя на пальце ключ, Валентина Никифоровна.
— А вам, Дмитрий Антонович, вышел «люкс»! — со значением сказала она, покосившись на Кокотова. — Аркадий Петрович сказал — можно переселяться.
— Валечка, ты мне поможешь устроиться? — спросил Жарынин сытым голосом.
— Конечно! — бестрепетно отозвалась она.
— Андрей Львович, — приказал триумфатор, — не расслабляйтесь, нам еще работать!
— Я сегодня что-то устал… — промямлил писатель.
— С чего бы это? — дернула плечом бухгалтерша.
— На том свете отдохнете! — хохотнул тиран.
Автор «Полыньи счастья», обиженный повелительным тоном режиссера, зашел в свой номер, упал на кровать и занемог в сердечном огорчении. Сначала он думал о предстоящем обследовании у Оклякшина, потом перечел записку Натальи Павловны, оборвавшей долгожданный чувственный росток, впервые после развода пробившийся в его душе. Росток, конечно, глупый, ненужный, ничем не оправданный, но тем не менее придававший пребыванию здесь, в «Ипокренине», некий тайно-нежный смысл. Мысли огорченного Андрея Львовича невольно потекли в прошлое, перед ним, дробясь и прихотливо, как у Дали, соединяясь, всплыли добытые женщины: детские поцелуи Валюшкиной, рыжий лисенок Таи, испуганные глаза Лены, внеземные ягодицы Лорины, предательский язык Вероники…
Чтобы отвлечься, Кокотов включил телевизор, который долго кряхтел, прежде чем посветлел экраном и показал картинку. Шел фильм из цикла «Занимательная уфология». Действительный член Академии Внеземных Контактов Суслопаров, топорща бороду и тараща безумные глаза, жутко увеличенные диоптриями, рассказывал о том, как на чердаке фабричной общаги нашли мумифицированного пришельца размером с выкидыш, получивший в научных кругах имя «Васенька». Андрей Львович вспомнил, что еще на заре своего литературного поприща, будучи женат на Елене, тоже набросал рассказик про инопланетян, вложив в него тайный протест против трудового насилия, лютовавшего в семье Обиходов. Потом он несколько раз переделывал текст, а в середине 90-х, расхрабрившись, послал окончательный вариант знаменитым фантастам братьям Срубацким и трепетно ждал отзыва…
Назывался рассказ «Космическая плесень». История вот какая: в Москве, в спальном районе Гулябино жили в блочном доме на одной лестничной клетке, в равноценных квартирах две простые русские семьи — Ивановы и Петровы. Все у них было одинаковое: в комнатах стояли неотличимые гарнитуры-стенки «Весна» и телевизоры «Рубин», на шестиметровых кухнях вибрировали облупившиеся холодильники «Бирюса», на балконах квасилась в бочонках капуста и торчали беговые лыжи «Старт». У подъезда ржавели две старинные «копейки», зеленая и красная. Окна выходили на обширный пустырь, а за пустырем неумолчно гудела и мелькала огнями Окружная дорога.
Жили обе семьи скромно — от зарплаты до зарплаты. И если, допустим, в декабре Ивановы занимали до получки у Петровых, то, скажем, в феврале, случалось наоборот. В каждой ячейке общества по удивительной симметричности судьбы росли близнецы — мальчик и девочка. Ходили они, как нарочно, в пятый класс одной школы. Понятно, что подъездная молва детей давно пересватала — оставалось только вырасти.
Однако на этом сходство заканчивалось. Жена Иванова Нюра, знатная мотальщица с сильным, требовательным телом и железным характером, за годы совместной жизни вымуштровала мужа Петю как солдата. Вернувшись с работы из автобусного парка, он тут же включался в домашнее производство: по первой команде выносил помойное ведро, выбивал во дворе ковер, переклеивал обои, чинил потекший кран, строил подсобный шкафчик или мастерил на балконе цветник… В недолгие часы досуга Петр Иванов любил полежать под своим «Жигулем». Мало того, близнецов Нюра с детства тоже приспособила к безропотной домашней пользе, и если они не хлопотали с матерью по хозяйству, то помогали отцу чинить автомобиль.
А вот Анюте Петровой, худосочной медсестре с синдромом вечной женской усталости, воспитать мужа Ваню в духе внутрисемейной пригодности не удалось. Придя домой от токарного станка, Иван определялся на тахту и превращался в лежачий памятник заслуженному отдыху: пил пиво, смотрел телевизор и, постепенно ужиная, отходил ко сну. А бедная Анюта, наломавшись в больнице, прибегала домой, кормила мужа и впрягалась в семейный воз: до ночи стряпала, штопала, обстирывала, обглаживала… Мало того, близнецы тоже росли полными бездельниками, шкодливыми и бесполезными. Подражая отцу, они не мыли посуду, не мели пол и не убирали за собой игрушки.
Когда становилось невмоготу, Анюта по-соседски закрадывалась к Нюре — поплакаться. Сидят, потягивают помаленьку черноплодную настойку. Мотальщица выпьет, разомлеет, начнет учить соседку, как следует тренировать у мужа трудовой рефлекс с помощью премиального допуска к женской телесности, потом окинет сочувственным взором Анютину худощавость, вздохнет и нальет бедняжке еще рюмочку — для утешения. У Петровых-то в доме крепкого спиртного не держали, так как хозяин был запойный и мог даже с пива улететь в недельное автономное свинство. Зато Иванов капли в рот не брал. Так они и жили…
И вот однажды ночью Анюта, допоздна застиравшись в ванной, пошла прилечь перед глажкой на диван и увидела странный луч, блуждавший по темной комнате, чертя на стене фиолетовые загогулины. Сначала она подумала, что Иван по обыкновению уснул, не выключив телевизор. Но нет: экран был погашен, а свет шел с улицы. Испуганная медсестра попыталась растолкать мужа, но тот спал, как павший за Родину. Женщина осторожно вышла на балкон и обомлела: над пустырем зависла, опершись на три мощных световых столба, огромная летающая тарелка. В круглые иллюминаторы глазели зеленые инопланетяне. И вот что странно: Окружное шоссе, оживленное даже ночью, вдруг опустело, вымерло: ни огонька, ни звука, ни шороха…
Звездолет висел над землей, испуская фиолетовые лучи, шарившие окрест подобно щупальцам. Один луч забрался в квартиру к Петровым, второй — к Ивановым, которые всей проснувшейся семьей толпились на своем балконе, дружно удивляясь внеземному контакту. Петр, опершись на цветочный ящик, рассказывал пытливым детям о монизме Вселенной.
Но тут проснулись малолетние Петровы, заверещали и стали пулять в НЛО из рогатки: дочь подает камешки, а сын стреляет. Разбуженный криками, Иван тоже вышел на балкон, пивным взглядом оценил неопознанную невидаль и хмуро молвил:
— Хреновое у нас ПВО!
Будто услышав эти слова, звездолет завибрировал, тонкие лучи втянулись внутрь корабля, световые столбы заклубились, зеленые пришельцы в иллюминаторах прощально замахали лапками, и тарелка мгновенно исчезла, сжавшись в точку на небосводе. И вот что удивительно: Окружное шоссе сразу ожило: замелькали фары, загудели моторы…
Взволнованные очевидцы, стоя на балконах, долго обсуждали чудесное событие. Петра Иванова интересовало, на каком топливе летают инопланетяне, а Ивана Петрова — что пьют на других планетах. Потом сидели у телевизоров, ожидая экстренного выпуска новостей, но про космический корабль, севший на пустыре в районе Гулябино, не было ни слова. В газетах тоже не оказалось ничего интересного, кроме очередного замужества эстрадной пенсионерки. И что уж совсем странно: приподъездные старушки слыхом не слыхивали о ночном визите космических братьев. Посовещавшись, соседи решили, что стали жертвой групповой галлюцинации, навеянной выступлениями в эфире полунормальных экспертов по паранормальным явлениям.
Фантастическое событие стало забываться, но дней через десять в обеих квартирах на стенах, где шарили лучи, появилось по фиолетовому пятну, вроде как плесень от сырости. Пятна росли, густели и вскоре сделались похожи на ворсистые настенные коврики, еще встречающиеся в простодушных домах.
Конечно, Нюра тут же отмобилизовала мужа и близнецов на борьбу с неположенной нарослью. Они взялись за дело ответственно, чего только не испробовали: стиральные порошки, мыльные эмульсии, антисептики, антибиотики, пестициды. Упорный Иванов долбил, шкурил, скоблил — бесполезно: фиолетовое нечто вскоре снова появлялось как ни в чем не бывало. Травили серной и соляной кислотой, на некоторое время помогало, но затем пятно вновь расползалось по стене. Наконец продвинутый Петр смекнул подогнать из автобусного парка кислородные баллоны и выжег проблемное место автогеном, а заодно заварил детям сломанный велосипед. Плесень отступила. Сначала караулили: вдруг снова появится. Нет, извелась безвозвратно. Нюра, воспользовавшись трудовой распаленностью мужа, заставила его еще сделать ремонт в комнате.
Зато у Петровых все было как обычно: Иван лежал на диване и, потягивая пиво, смотрел по телевизору свою любимую передачу «Поле чудес», в которой усталый шут Якубович, закатывая от природы грустные глаза, предлагал гостям студии угадать неизвестное слово и заработать кругленькую сумму. Но участники капитал-шоу, прежде чем начать наобум называть буквы, зачем-то вперебой одаривали ведущего презентами: домашними вареньями, соленьями, печеньями, вязаными носками, варежками, кружевами, постельным бельем, самодельными музыкальными инструментами, самописными картинами, художественными поделками из глины, дерева, металла и прочих, самых неожиданных природных материалов, а также иными чудесами изобретательного провинциального досуга. Собственно, «Поле чудес» Иван смотрел только из-за этих приношений, а какое именно слово таилось в непроницаемых квадратиках, ему было, честно говоря, наплевать.
Изредка, открывая новую бутылку пива, лежачий токарь бросал взор на пятно, которое разрослось по стене и заворсилось, будто плед. Анюта сначала пыталась отмыть стену самостоятельно, потом попросила помощи у детей, но куда там: близнецы только прицельно плевали в космическую плесень. Тогда бедняжка слезно обратилась за помощью к мужу. «Ага, вот сейчас все брошу и займусь!» — ответил тот, повернулся к стене и уснул.
Так прошел месяц. Непотревоженное нечто охватило уже всю стену и стало похоже на декоративный гобелен. Более того: ворсинки зашевелились, как живые. Меняя цвета от розового до фиолетового, они давали изображение созвездий, планет, задумчивых насекомых, диковинных агрегатов, чертежей и значков вроде иероглифов.
Петров, хватив для храбрости пол-литра под огурчик, позвонил в передачу «Верю — не верю!» и рассказал об удивительной плесени. Но его подняли на смех в прямом эфире. Иван выругался, осерчал и запил, а когда вернулся в объективную реальность, жена сказала, что к ним уже неделю ходят какие-то странные люди, но она через дверь им отвечает, мол, в доме не прибрано, имея в виду, конечно, запойную неприглядность мужа.
— Пустить?
— Пусти, — разрешил он, страдая похмельным безволием.
Вскоре появились два юрких америкоса, говоривших по-русски с одесским акцентом. Они представились сотрудниками некоммерческого фонда «Космос для всех», изучили кудлатую плесень, перемигнулись и предложили выкупить у Перовых квартиру по самой высокой рыночной цене. Анюта обмерла от счастья: в соседнем подъезде продавалась такая же «двушка», но гораздо дешевле. Значит, можно будет переехать, избавившись от настенной гадости, да еще на оставшиеся деньги сделать ремонт и обновить мебель. Но Иван, не покидая лежбища, ответил, что жилплощадь родительская, отец получил ее от завода «Красный фрезер», простояв в очереди пятнадцать лет, а отчий кров не продается. Одесские америкосы загрустили и неохотно откланялись.
На следующий день к Петровым приехали два других американца, говоривших по-русски с сильным гарвардским акцентом. Они отрекомендовались представителями НАСА, тщательно осмотрели плесень, как раз выкинувшую россыпь иероглифов, и пообещали за квартиру сначала двойную, а потом тройную цену. Анюта заликовала, прикинув, что можно будет переехать в трехкомнатную квартиру, продававшуюся на пятом этаже, сделать ремонт, поменять мебель и прикупить дачку в ближнем Подмосковье. Но Иван, которому загадочные картины, возникавшие от шевеления ворсинок, стали доставлять эстетическое удовольствие, ответил, что родное гнездо не отдаст и за сто миллионов, имея в виду, конечно, рублевый эквивалент. Деньги тогда были легкомысленные, лотерейной расцветки и со многими нулями — 10 000, 20 000, 50 000. Послы недоброй воли смутились и вышли вон. Анюта взвыла от фрустрации, но потом, вспомнив советы Нюры, вымылась шампунем «Одалиска», надела единственный пеньюар и всю ночь, по-девичьи шаля, уговаривала мужа уступить квартиру американцам за тройную цену.
Утром чуть свет раздался звонок, и в дверь вошел сухощавый наголо обритый янки с военной выправкой, застегнутой в дорогой штатский костюм. Он вообще не говорил по-русски, но с ним была переводчица, похожая на строгую учительницу английского языка. Как и положено джентльмену, гость сказал: «How do you do?», спросил, всегда ли в Москве такая дерьмовая погода, и объявил, что Пентагон готов немедленно купить у них квартиру за сто миллионов баксов. Иван посмотрел на него с удивлением. Он-то вчера брякнул про сто миллионов фигурально, даже поэтически — примерно в том смысле, в каком поют за праздничным столом про «златые горы и реки полные вина». Но питомцы деловитой протестантской этики поняли буквально, причем им даже в голову не пришло, что речь идет о рублях, ибо другой валюты, кроме долларов, они просто не знают.
— Сто миллионов зелени, говоришь? — повторил невозмутимый токарь, поскреб волосатую грудь и задумался, сколько же раз надо выиграть у Якубовича в «Поле чудес», чтобы сгрести такую сумму.
Его самоуглубленность вызвала нервное нетерпение гостей. Американец побагровел и стал что-то сердито молотить переводчице, та кивнула и строго сказала:
— Соглашайтесь! Это хорошая цена. Больше не дадут — Конгресс не утвердит. Но генерал Мак-Даун может еще от себя лично добавить пятьсот долларов…
— Мы согласны-ы-ы!.. — истошным голосом закричала Анюта и бухнулась мужу в ноги.
— Забирай… — нехотя махнул он рукой.
Переводчица, оказавшаяся к тому же нотариусом, выложила на стол заготовленный договор купли-продажи. Иван осмотрел контракт со всех сторон, проверил даже на просвет, а потом велел жене вызвать в качестве понятых соседей, которые недавно взяли в банке кредит и в бумагах соображали. Пришли Ивановы в полном составе, глянули купчую, поняли, о чем речь, и ороговели. А Петров, уже занеся над договором любезно подсунутый «монблан», вдруг покачал головой и спросил:
— Деньги с собой?
— Наличные в вашей квартире просто не поместятся, — объяснила переводчица. — Мы перечислим на счет.
— У нас нет счета! — всхлипнула Анюта.
— Мы немедленно вам откроем и выдадим золотую карточку. В каком банке предпочитаете?
— Лучше в офшоре, — потребовал токарь.
Иван не знал значения слова «офшоры» (в «Поле чудес» оно ему ни разу не попадалось), но он часто слышал по телевизору, что умнейшие люди России хранят деньги именно там.
— Of course! — уважительно кивнул генерал.
— Дядя, а можно малёк кэшом? — нагло попросили двойняшки Петровы.
— Please, children! — Мак-Даун протянул им пять новеньких стодолларовых купюр.
Задумчивый правообладатель снова занес «монблан» над договором и снова помедлил:
— Обмыть-то принес?
— Obmyth? — генерал вопросительно посмотрела на переводчицу.
— Maybe, house warming? — пожала плечами она.
— No problems! — рявкнул Мак-Даун и проставился бутылкой полувекового скотча.
— Как они только хлещут эту олифу? — удивился Иван, когда счастливые покупатели удалились.
— Гады! — буркнул Петр, налил себе полный стакан и впервые в жизни запил.
А сильная женщина Нюра между тем плакала у окна, неотрывно глядя на пустырь, где приземлялась тарелка. Близнецы тщетно успокаивали мать, обещая хорошо учиться.
…Прошло время, но раны не залечило. Каждое утро Ивановы придирчиво изучают стену, орошают выжженный бетон витаминами роста и удобрениями, надеются: вдруг вернется упущенное счастье. Нет, плесень не возвращается. Выходя из подъезда, они хмуро избегают насмешливых соседских взглядов и стараются не смотреть на новенькую секцию, аккуратно вставленную на место петровской «двушки», сплавленной в США на танкере «Леди Годива».
Когда президента Ельцина в Давосе спросили, почему русские сами не воспользовались уникальным посланием инопланетной цивилизации, уступив этот исторический шанс Америке, он ответил, что в России для этого еще недостаточно общечеловеческих ценностей, а публичные места не оборудованы пандусами для инвалидов. Да и вообще, не важно, кто первым законтачит с братьями по разуму, главное, чтобы это были порядочные земляне. Ему долго хлопали, потом объявили Человеком Столетия и взяли в Мировое правительство с совещательным голосом.
А Петровы живут теперь в своем замке на Майорке, Иван неделями лежит на диване, когда-то принадлежавшем Сулейману Великолепному, пьет монастырское пиво, которое ему на самолете доставляют из Зальцбурга, и смотрит телевизор во всю стену. Иногда они всей семьей выходят в море на авианосной яхте «Гулябино». Светская молва давно сосватала подросших близнецов с испанскими инфантами.
…Однако братья Срубацкие, издававшие журнал «Это — фантастика!», сурово отклонили «Космическую плесень». В редакционном заключении они корили автора за романтизацию пресловутого русского «авось», принесшего «этой стране», в отличие от сказочного Иванушки-дурачка, неисчислимые беды. Кокотов был уличен также в злобном антиамериканизме, за которым, как правило, скрывается неполноценная зависть к дивным успехам заокеанской сверхдержавы. Впрочем, братья посоветовали Андрею Львовичу не отчаиваться и поискать себя на путях общечеловеческой прозы. А он и не собирался отчаиваться из-за мелкой литературной неудачи. Подумаешь! Так себе, полбеды. Настоящая беда грянула позже, когда он связался с фондом Сэроса.
Глава 31
Однажды в России
Из неподвижной задумчивости писателя вывела «Песня Сольвейг». Впервые за два дня его старенькая «Моторола» дала о себе знать. После подлого ухода вероломной Вероники телефон звонил редко. Автор «Полыньи счастья» вел унылый одиночный образ жизни. Нет, сначала Кокотов, конечно, возжаждал отомстить и позвонил Лорине Похитоновой. Поэтесса ответила молодым, ничуть не изменившимся голосом и с радостью согласилась на свидание. Лучше бы она этого не делала. То, что прежде было роскошным избытком женственности, волновавшим кровь, превратилось в пожилое обременение, обвислое и отталкивающее. Но особенно поразили ее руки — морщинистые, с огромными артрозными суставами и кровавым маникюром, точно Лорина, как хищная птица, кого-то до смерти закогтила. Перехватив взгляд бывшего любовника, она грустно улыбнулась искусственными, посиневшими у десен зубами, вздохнула и сказала:
— Зато я теперь много пишу!
«Мд-а, — дважды не войти в один арык!» — подумал писатель и нажал зеленую кнопку:
— Алло?!
— Вы там что, умерли? — сварливо спросил Жарынин. — Прошло полтора часа! Мы будем сегодня работать или нет?
— Почему умер? Откуда у вас мой телефон? — насторожился Кокотов.
— Вы об этом спрашиваете меня — старого нелегала? Я знаю о вас все! Приходите немедленно!
…Дверь «люкса», в отличие от других, была обита темно-зеленым дерматином. VIP-апартаменты состояли из гостиной и спальни, а на самом деле — из двух обычных номеров, соединенных между собой арочным проходом. Вместо второго туалета имелась маленькая кухонька с электроплитой. Мебель, телевизор, холодильник и все прочее выглядело не таким древним, как в остальных помещениях, а на полу лежали ковры с вытоптанным орнаментом. Входя, наблюдательный писатель успел ревниво заметить в санузле, выдержанном в изысканных кофейных тонах, свою геополитическую шторку. Однако доносившееся оттуда все то же знакомое неисправное журчание немного примирило его с обидной действительностью.
Жарынин в стеганом шелковом халате полулежал на диване, покрытом голубым синтетическим мехом, и курил трубку. Он был похож на восточного владыку, который полудремлет после объятий любимых наложниц. И действительно, в комнате стоял едва уловимый запах недавно ушедшей женщины. Но Дмитрий Антонович не дремал, нет, напротив, в нем, вдохновленном недавним торжеством, ощущалось кипение веселой творческой злобы.
— Отдохнули? — бодро спросил режиссер.
— А вы?
— Ладно, не ехидничайте! Мы в ответе за тех, кого приучили.
— Где же Регина Федоровна? — невинно поинтересовался Кокотов.
— У нее отгул.
— От вас?
— Неплохо! Очень неплохо! Мне нравится, что вы сегодня сердитый. Значит, дело у нас пойдет. Итак, что мы имеем?
— Трудно сказать…
— А имеем мы, Андрей Львович, насколько я помню, студента Леву, приехавшего на педагогическую практику в пионерский лагерь. Так?
— Так.
— Лева — хороший такой мальчик, аккуратный, правильный. И он влюбляется в лагерную художницу. Первая страсть. Томленье юной души и зов созревшего организма.
— Почему именно в художницу? — насупился писатель.
— Ну не в повариху же?! Вы-то ведь в художницу влюбились! А Лева разве хуже вас? Нет, он лучше. Герои всегда лучше своих авторов. Как мы ее назовем?
— Называйте как хотите…
— Бодрее, мой друг! Мы творим вечное! А назовем мы ее Наталья… Как?
— Не надо! — взмолился Кокотов.
— Не надо — так не надо. Мы назовем ее, как и вашу подружку, Тая. Не волнуйтесь, потом поменяем. Это — пока, чтобы не перепутать.
— Хорошо — пусть Тая…
— Кто такая Тая? Думаем! Она хиппи. Настоящая. Состоит в подпольной организации. У нее с Левой летний случайный роман. Она ведь девушка опытная. Хипповки в этом отношении были абсолютно раскованные. Я в молодости встречался с одной — дочкой генерала. Что вытворяла! Боже, страшно вспомнить! Для нашей Таи этот роман — всего лишь игра, эпизод, прихоть пресыщенного тела. А вот для Левы, невинного мальчика, это — космическое чувство, на всю жизнь. Согласны?
— Не совсем…
— Возражайте, умоляю вас, возражайте!
— Да, Тая опытная, даже немного развращенная, но душой она стремится к чистоте. Она устала от животных порывов плоти, наркотиков, от оргий. — Кокотов бросил в соавтора гневный взгляд. — Она рисует ангелов…
— Почему ангелов? — спросил Жарынин, отводя глаза.
— А вы хотите, чтобы она чертей рисовала?
— Ладно, пусть ангелов. И что?
— А то, что наш Лева со своей неопытной страстью для нее, возможно, — единственный шанс вернуться к нормальной жизни, снова соединить в гармонии порывы тела и души…
— Можно подумать, это кому-то когда-то удавалось! — горько усмехнулся режиссер.
— Вам не нравится то, что я говорю?
— Нет, мне как раз нравится! Искусство, как заметил Сен-Жон Перс, — это придуманная правда. Итак, у наших героев назревает что-то серьезное. И Тая нарочно томительно длит допостельный период их отношений. Ох, как они это умеют! Как умеют! Она искренне хочет снова стать той чистой, допорочной девушкой, какой была когда-то. Она надеется. По вечерам, после отбоя, они встречаются в зарослях сирени, возле старенького гипсового трубача, и нежно, почти невинно целуются. Вы довольны?
— Доволен.
— Ах, эта летняя нежность! Она дает ему покурить травку. В первый раз. Представляете? Как я это сниму, как сниму: падающее звездное небо, кружащаяся каруселью сирень, оживающий гипсовый мальчик, смеющееся лицо Таи… Тысячи лиц! А может, назовем ее Никой?
— Нет!
— Что — нет?
— Никакой травки. Мы же решили: она хочет с помощью Левы стать другой. Совсем другой. Неужели не понятно?! — возмутился Кокотов.
— Да, пожалуй… Вернувшись со свидания в свою мансарду…
— Почему в мансарду? — вздрогнул прозаик.
— А где еще должна жить художница? Конечно в мансарде. Вернувшись, она ложится в кровать и вспоминает себя девочкой, доброй и чистой. Засыпает и видит сон. Ей лет десять. С папкой для рисования и коробкой карандашей она входит в совершенно пустой музей. Длинная галерея. Тая медленно идет, с детским изумлением разглядывая мраморную наготу богов и богинь. И вдруг впереди, в нише, где должен стоять Аполлон, она видит… Кого?
— Не знаю…
— Эх вы! Она видит нашего гипсового трубача! Понимаете? Как, а? Хорошо?
— Хорошо, — кивнул писатель.
— Она бросается к нему. И тут происходит невообразимое. Буквально на наших глазах, приближаясь к трубачу, Тая превращается из девочки в девушку. Ах, как я это сниму! Шаг — и ей уже двенадцать. Еще шаг — четырнадцать. Третий шаг — шестнадцать… Вообразили?
— Угу, — кивнул автор, полуприкрыв глаза и представив себе, как Наталья Павловна превращается из девочки в женщину.
— Но и это еще не все! — жутким голосом, словно рассказывая байку из склепа, продолжил Жарынин. — Мраморные фигуры в галерее тоже преображаются: боги — в корявых мужиков с вздыбленными фаллосами, а богини — в бесстыдно вожделеющих шлюх с отвисшими грудями… И вся эта кошмарилья тянется к нашей Тае похотливыми руками, всеми силами стараясь не пустить ее к гипсовому трубачу, который, в свою очередь, превращается в…
— Леву! — воскликнул писатель.
— Правильно!
— Ну это прямо фрейдизм какой-то!
— Разумеется! Без фрейдизма и еврейской судьбы нынче в искусстве делать нечего!
— А Лева у нас разве еврей? — удивился Кокотов.
— Это надо обдумать. Итак, повзрослевшая на бегу Тая достигает Левы, но едва они протягивают друг к другу руки, раздается…
— Крик петуха! — хихикнул автор романа «Кентавр желаний».
— А вот и нет! Звук утреннего горна. Помните? Та-та-та-та, та-та…
— Еще бы! — заулыбался Андрей Львович и пропел на мотив пионерской побудки:
Вставай-вставай, дружок!
С постели на горшок.
Вставай-вставай!
Порточки надевай!
— Вот именно! И волшебство заканчивается. Монстры снова становятся музейными статуями. Лева — гипсовым трубачом в нише. И только Тая остается взрослой. С тем и просыпается. Сколько, кстати, ей тогда было?
— Лет двадцать пять…
— И вот она, двадцатипятилетняя, пробуждается, потягивается так, что сквозь сорочку видны крупные соски. Нет, лучше пусть спит голая! Как вы думаете?
— Мне все равно! — буркнул Кокотов, странно глянув на соавтора.
— Она потягивается, встает, озаряется молодой утренней улыбкой. Свежее утро. Горн зовет на зарядку. На подоконнике — букет сирени от Левы.
— Она живет в мансарде — и, значит, окна выходят на крышу.
— Уели! Хорошо — букет лежит на пороге. Вместо того чтобы мелко придираться, сами придумали бы хоть что-нибудь! Ну? Что дальше?
— Дальше?
— Да, дальше!
— Не знаю…
— Кокотов, вы будете работать или паразитировать на моем таланте?
— Я… Паразитировать? — От возмущения писатель окончательно стряхнул с себя унылое оцепенение, охватившее его после письма Натальи Павловны. — Хорошо! Допустим, однажды Тая не приходит на свидание к гипсовому трубачу.
— Почему?
— К ней приехали.
— Кто?
— Друзья.
— Отлично! К ней приехали друзья-хиппи. От кого он это узнает? — строго спросил Жарынин.
— А это важно?
— Конечно!
— Ну, не знаю… От пионера, допустим.
— Лучше — от пионерки. Она тайно влюблена в своего вожатого. Такое могло быть?
— Вряд ли… — засомневался Кокотов. — Знаете, все-таки педагогическая этика…
— Да не в вас, успокойтесь, она влюблена, а в нашего Леву.
— Теоретически, конечно, могло. Когда я преподавал в школе, в меня была влюблена девятиклассница Галахова.
— Если бы Набоков рассуждал теоретически, он бы не спёр «Лолиту» и не прославился бы на весь мир!
— А разве Набоков спёр «Лолиту»? — оторопел писатель.
— Конечно спёр!
— У кого?
— У Хайнца фон Эшвеге-Лихберга! Экий же вы темный, коллега! Ладно, вернемся к сюжету. Лева узнал, что к Тае приехали друзья-хиппи. Дальше?
— Ну, приехали, расположились в лесу, на поляне, развели костер, выпивают, курят, поют под гитару…
— Главное — они говорят. Помните эту прекрасную чушь, которую мы несли в те благословенные годы? Дальше так жить нельзя! Не хватает воздуха! За границей люди живут по-настоящему! Надо бороться! Идиоты!
— Погодите, так вы же сами пострадали от советской власти! — удивился Кокотов.
— Пострадал. Правильно. И горжусь! Это только бездарность страдает от геморроя, а талант всегда страдает от власти. Любой. Назовите мне гения, не пострадавшего от власти! Не назовете!
— Пожалуй! — согласился Андрей Львович, вспомнив, как ему всучили унизительную «двушку» на Ярославском шоссе.
— Но вернемся к сюжету. Нам с вами не хватает остроты! Из этого свободолюбивого брюзжания золотой молодежи конфликта не вытащишь! Думайте! Они должны сказать что-то такое, что перевернет сюжет! Ну!
— Не знаю…
— Вы не писатель!
— А кто?
— Аннабель Ли!
— Я уйду! — вспылил Кокотов и вскочил.
— Останьтесь и думайте!
— Ну что уж такого страшного они могли там сказать! Они же не подпольщики. Они же не хотят убить Брежнева, в самом-то деле!
— Во-от! Молодчага! Именно! Убить Брежнева! Один из приехавших, сын генерала КГБ, вдруг ни с того ни с сего предлагает убить Брежнева! У отца есть наградной пистолет. И Лева это слышит! Он ревниво следит из темноты за Таей и ее друзьями…
— Ну, так уж и Брежнева… — насторожился писатель.
— А кого? Суслова? Про него уже никто не помнит. А Брежнев — это, батенька мой, бренд! Одни брови чего стоят! Но суть не в этом. Непонятно: говорят они все это всерьез или стебаются. Сынок генерала напился, накурился и ляпнул, чтобы на девушек произвести впечатление. Помните, как мы болтали в молодости с друзьями и подружками? Вполдури. Сейчас так говорят в эфире. А гибель государства, чтоб вы знали, коллега, начинается с телевизионного диктора, который иронизирует, читая новости. Это конец! Дальше — чертополох в алтаре…
— А мне кажется, тут важнее другое.
— Что именно?
— С этой компанией приехал парень, с которым у Таи что-то было…
— Ага! Прекрасно! Как назовем?
— Данька, — не без колебаний предложил Андрей Львович.
— Отлично!
— Данька пытается восстановить прошлые отношения, это для нее он говорит про Брежнева. Он хочет обнять Таю, она сначала сопротивляется, но потом, ослабев от алкоголя, уступает…
— Да, пьяная дама себе не хозяйка, — согласился режиссер.
— …Они встают и уходят от костра в ночь. Лева крадется следом и видит, как Данька срывает с Таи одежду, как она бьется в его объятьях, мерцая во тьме беззащитной наготой. Он смотрит и беззвучно плачет…
— Ну и зачем нам все эти сопли?
— А разве не нужны?
— Нет, Лева ничего не увидел. Пусть теперь помучится! Самая страшная ревность — это ревность того, кто не уверен в измене. Вдруг она оттолкнула этого Даньку? Или наоборот, расцарапала ему в пароксизме страсти спину!
— А почему он ничего не увидел?
— Потому что его спугнули.
— Кто?
— Соперник. Нам нужен соперник внутри лагеря.
— Зачем? — удивился писатель.
— Сейчас поймете! Итак, в Таю влюблен еще один вожатый. Назовем его Станиславом… Стасик… Подловатое такое имя. Он тоже пытался ухаживать за нашей героиней. И соперники дерутся.
— Кто дерется? Их у нас трое.
— Лева и Стасик. Они дерутся, как вы с вашим однокурсником, умершим от пьянства. Но дерутся, заметьте, не из-за стихов, а из-за женщины, что гораздо архетипичнее, коллега! Где дерутся?
— Лучше — у костра во время вожатского праздника.
— У костра? Отлично! Ах, как я это сниму! Огонь придаст сцене пещерный аромат векового противоборства самцов из-за вожделенной самки! И для всех неожиданностью станет победа Левы, хотя Стасик гораздо здоровее. Однако наш тихоня-студент, оказывается, занимается боксом!
— Лучше карате. Тогда все карате увлекались, даже муж Людмилы Ивановны…
— Чей муж?
— Не важно. Я тоже ходил в подпольную секцию.
— Вы? — изумился Жарынин.
— Я, — подтвердил Кокотов, распрямив плечи и умолчав о том, что посетил всего две тренировки: после чудовищного удара ногой в челюсть он бросил это опасное занятие.
— Итак, наш Лева могучим ударом побеждает соперника, — возбужденно продолжил режиссер.
— Но ведь это, кажется, уже было. В «Коллегах» у Аксенова, например, — засомневался писатель.
— Забудьте слово «было»! Навсегда забудьте! Умоляю! В искусстве было все. Вы же не отказываетесь от понравившейся вам женщины только потому, что у нее до вас «было»? С вами-то будет по-другому, если вы настоящий мужчина. И в искусстве все будет по-другому, если вы настоящий художник. Ясно?
— Ясно. А Стасик, значит, обиделся, «затаил хамство», как у Зощенко?
— Вам разве нравится Зощенко?
— А что?
— Ничего. И вот наступает карнавал.
— Значит, и мой карнавал пригодился? — самодовольно заметил Андрей Львович.
|
The script ran 0.021 seconds.