1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12
— Никогда не думал, что до такого доживу! — шептал и плакал Борис Исаакович.
— Не волнуйтесь, скоро все это кончится! — успокаивал Джедай. — Наши уже близко.
Они просидели с Борисом Исааковичем до самой ночи, а когда за полчаса до закрытия метро Башмаков засобирался домой, Джедай сказал, что ему торопиться некуда, никто его не ждет и он, пожалуй, переночует у Бориса Исааковича. Через несколько дней Олег Трудович с сумкой продуктов, собранных старательной Катей, приехал на улицу Горького и застал там Каракозина в халате, кашеварящего на кухне. Сам генерал полулежал на диване. К дивану был придвинут ломберный столик, накрытый, точно скатертью, большой картой, испещренной черными и красными изогнутыми стрелками.
— Вы представляете, Олег, они не дают мне прочитать предсмертное письмо Павлова к Сталину!
— Кто?
— КГБ… Или как они там теперь называются?
— Это, наверное, из-за Борьки. Родственники за границей и все такое…
— Хрен тебе с помидорами, — выходя из кухни с кастрюлькой дымящейся каши, сообщил Рыцарь Джедай. — Просто теперь пользование архивом КГБ платное. Пятьсот долларов — и обчитайся… Тысяча — копию снимут.
— Я скоро тебе отдам. Я сейчас на стоянку устроился… — уловив в словах Каракозина упрек, забормотал Олег. — Я вот, наверное, в Таиланд скоро поеду за ангоровыми шапочками…
— Да сиди ты уж лучше дома, Олег Таиландович! Целее будешь. Вскоре Каракозин сдал свою квартиру за триста долларов в месяц и переехал к Борису Исааковичу. На эти деньги они и жили. Башмаков иногда захаживал к ним в гости. Чаще всего Борис Исаакович сидел в кабинете, изредка выходя в просторную гостиную и благосклонно взирая на то, что в ней происходит. А происходили в ней вещи пречудесные. Гостиная была оборудована под штаб партии революционной справедливости. В комнате крепко пахло теплой марганцовкой — это Джедай размножал на ксероксе листовки к очередному митингу. Ксерокс купили, продав орден Белого орла. Как раз в ту пору появилось много публикаций о польских офицерах, расстрелянных в Катыни. Борис Исаакович был абсолютно уверен в том, что расстреляли их немцы, а не наши, и очень негодовал по поводу публикаций польских историков:
— Они бы лучше вспомнили, сколько Пилсудский красноармейцев в лагерях сгноил!
Квартира генерала стала центром бурной политической жизни. Время от времени раздавался звонок — и в гостиной появлялся очередной народный мститель. Войдя в уставленную книгами и антиквариатом гостиную, он, конечно, робел, а обнаружив под ногами наборный паркет, бросался в прихожую снимать ботинки. Но, как справедливо заметил кто-то из мудрых, снятие одной проблемы лишь открывает взору проблему новую. Пришедший начинал мучиться несвежестью или даже дырявостью своих носков. Торопливо схватив пачку листовок и получив информацию о предстоящем митинге, он убегал в массы. Борис Исаакович и Каракозин не пропускали ни одного стоящего митинга или какого-нибудь народного веча. Генерал уже вполне окреп и появлялся в рядах протестующих, в зависимости от сезона, или в шинели с золотыми веточками в петлицах, или в том самом кителе, из-за которого пережил сердечный приступ. Джедай завел специальный флаг с серпом и молотом на свинчивающемся металлическом древке, а также складной картонный плакат со стихами собственного сочинения:
Напрасно радуешься, сэр!
Мы восстановим СССР!
Стихи сопровождались рисунком, тоже выполненным Каракозиным: зубасто, совершенно по-крокодильи улыбающийся американец в полосатых штанах и цилиндре кроит ножницами карту Советского Союза. У Бориса же Исааковича для демонстраций имелся небольшой портрет Сталина. Генерал и Джедай, как говорится, нашли друг друга, но иногда спорили о методах борьбы. Каракозин был за немедленное вооруженное восстание против антинародного режима, а Борис Исаакович — за шествия, гражданское неповиновение, забастовки и как результат — передачу власти до выборов нового президента Верховному Совету…
Как-то раз они потащили с собой Башмакова на народное вече, бушевавшее на Манежной площади, еще не застроенной, не утыканной бронзовым церетеливским зверьем. Олег Трудович сдуру нацепил нежно-палевую замшевую куртку, недавно купленную ему Катей, и ловил на себе косые взгляды плохо одетых и злых людей. Трибуна, украшенная кумачом, еще пустовала. Большие алюминиевые репродукторы, установленные на автобусе, оглушительно бубнили «Марш энтузиастов». Борис Исаакович был в генеральской шинели, а Каракозин — в своем вечном джинсовом костюме. Вступив на тропу политической борьбы, он отпустил бородку, отрастил длинные волосы, схваченные особой узорчатой повязкой. Узор назывался посолонью. Джедай вообще в это время увлекся славянским язычеством и постоянно вступал в споры с монархистами, стыдившими его за красный флаг. В ответ он доказывал, что русские всегда уважали красный цвет и громили ворогов под червонными стягами. Свидетелем одного такого спора и стал Башмаков. Каракозин сцепился с казаком, одетым в мундир явно домашнего производства.
— Значит, говоришь, Митрий Донской под красным флагом, как Чапаев, воевал? Допустим… — поигрывая самодельной нагайкой, строго молвил казак.
— Ты извини, служивый, я в погонах ваших не очень разбираюсь. Ты кто по званию? — уточнил Джедай.
— Разрешите представиться: есаул Гречко, заместитель краснопролетарского районного атамана по связям с общественностью. А ты кто таков?
— Член политсовета партии революционной справедливости.
— Любо. Добрая партия. А серп с молотом тебе на что?
— А чем тебе, служивый, серп и молот не нравятся?
— А вот и не нравятся. Зачем тебе, русскому, как я наблюдаю, человеку, — говоря это, казак покосился на Бориса Исааковича, — значки масонские?
— Дурак ты, ваше благородие! Золотой молот с серпом славянскому вождю Таргитаю с неба упали.
— С неба? Ну-ну… — есаул Гречко снова внимательно посмотрел на Бориса Исааковича, усмехнулся и затерялся в толпе.
Музыка исчезла в площадном гуле. На трибуне, устроенной из грузовика с высокими бортами, начали появляться люди. Башмаков узнал лысого Зюганова, шевелюристого Бабурина, вечно хмурого Илью Константинова… Зюганов подошел к микрофону и заговорил, но ничего не было слышно. Толпа взволновалась.
— Провокация! — побежало по рядам. — Сволочи, ельциноиды трепаные, специально отключили микрофоны… На ступеньках гостиницы «Москва» началось какое-то угрожающее движение, демонстранты, крича «долой!», накатились на цепь омоновцев.
— Пропустите! Да пропустите же! — мимо Башмакова проталкивался толстый подполковник с шипящей рацией в руке.
Олег Трудович узнал в нем того майора, что пробегал мимо во время разгона демократического митинга здесь же, на Манежной, когда Башмаков в последний раз объяснялся с Ниной Андреевной. При воспоминании о Чернецкой он ощутил в сердце остаточный трепет.
— Андрей, — вдруг сказал Борис Исаакович, — вы не совсем точно ответили этому… ну, допустим, есаулу… Таргитаю упали с неба молот, плуг и еще жернова. Из чистого золота, это верно. Но не серп!
— Повезло! — заметил Башмаков.
— Борис Исаакович, иногда в споре можно поступиться мелкой деталью ради большой исторической правды.
— Не думаю. Большая историческая правда держится исключительно на мелких деталях. Но вы не так уж далеко отошли от истины. В первые годы советской власти на гербе действительно были плуг и молот, а позже плуг поменяли на серп. Я думаю, из-за того, что серп выглядит погеральдичнее…
— Ну вот видите!
— Да. А вашу повязку с посолонью я вам, Андрей Федорович, давно уже рекомендую снять. Очень уж на свастику смахивает.
— Это, Борис Исаакович, древний арийский знак.
— Я-то знаю. Но ведь вы это каждому не объясните! — возразил генерал.
Башмаков вдруг уловил некоторую наигранность в их словах и понял, что свой привычный спор они повторяют специально для него, оттачивая аргументы и проверяя реакцию нового человека.
— Но ведь вы же сами ходите со Сталиным.
— Я ценю в нем великого стратега и геополитика.
— А ГУЛАГ?
— ГУЛАГ он искупил победой над Гитлером. И кто вам сказал, что, если бы Ленин прожил лет на двадцать дольше, ГУЛАГа не было бы? Соловки ведь еще при нем появились.
— Но ведь вы это, Борис Исаакович, каждому не объясните.
— Видите ли, Андрей Федорович…
В это время над площадью разнесся громовой треск включенного микрофона. Зюганов поднял над головой руку и зарокотал:
— Товарищи! Преступный режим Ельцина…
До позднего вечера они слушали ораторов и скандировали что-то упоительно антиправительственное. Митинг закончился принятием резолюции о немедленной отставке Ельцина. После этого люди успокоились и пошли по домам. Площадь начала пустеть. Оставались лишь группки тех, кто не успел доспорить:
— …Руцкой? Да что же вы такое говорите! Руцкой такой же мерзавец… Это он расколол коммунистов! А Хасбулатов вообще чечен… Они его специально в оппозицию внедрили. Он провокатор.
— Это ты провокатор!
Самая большая кучка собралась вокруг Каракозина. Джедай пел, наяривая на гитаре:
И чтоб увидеть свет зари
Измене вопреки,
Предателей — на фонари
Вдоль всей Москвы-реки!
Народ подхватывал:
Вдоль всей Москвы-реки,
И Волги, и Оки…
Когда песня закончилась, знакомый уже есаул Гречко обнял Каракозина и достал бутылку водки:
— Сам сочинил?
— Сам.
Потом, когда выпили, казак обнял уже и Бориса Исааковича, бормоча, что ничего против отдельно и конкретно взятых евреев он, конечно, не имеет, но всем им в совокупности не может простить расказачивания.
— Что они на Дону-то творили, нехристи в кожанках! Что творили!
Борис Исаакович согласился: да, расказачивание было трагедией русского народа.
— Казацкого народа, — поправил есаул.
— Допустим. Но евреи как нация к ней отношения не имеют. Хотя, конечно, среди большевиков было немало евреев…
— И к лютому убийству государя императора с чадами и домочадцами тоже не имеют отношения? Опять большевички виноваты?
— Да, большевики.
— А надпись еврейская на стеночке расстрельной?
— Надпись была на немецком.
— Врешь!
— Есаул, как вы с генерал-майором разговариваете? — прикрикнул Джедай.
— Виноват… Правда на немецком?
— На немецком, — подтвердил Каракозин и повернулся к Башмакову.
— На немецком! — кивнул тот, хотя понятия не имел, о чем идет речь.
— Ну, тогда все правильно, — заулыбался есаул, — революцию-то на немецкие денежки делали. Ленина с Троцким в вагоне из Германии привезли. И надпись на немецком. Все сходится… Выпьем, Исакыч!..
Когда они уже возвращались домой, Каракозин ядовито спросил:
— Борис Исаакович, значит, нельзя поступаться мелким фактом ради большой исторической правды?
— Нельзя.
— А строчечки-то на стене из Гейне были… «И только лишь взошла заря, рабы зарезали царя…»
— Говорите прямо. Гейне был евреем, так? Вы это, Андрей Федорович, имеете в виду?
— В общем, да.
— А если бы это были строчки из Пушкина или Рылеева? Это меняло бы дело? «Самовластительный злодей, тебя, твой род я ненавижу, твою погибель, смерть детей с жестокой радостью я вижу!»
— Но ведь строчки тем не менее из Гейне. И Юровский был евреем, и Голощекин…
— Ах, Андрей, на все процессы надо смотреть исторически. Не забывайте, у евреев были очень сложные отношения с империей…
— А у вас? — неожиданно для себя спросил Башмаков.
— У меня? Я ведь, Олег Трудович, не еврей. Я — советский человек. И всю жизнь считал, что это очень хорошо.
— А теперь?
— А теперь не знаю… Я всегда считал главным историческую правду. И кажется, ошибался. Главное — миф, который создает себе каждый народ. Русские, например, считают себя освободителями. Евреи — мстителями. Неважно, насколько это соответствует действительности. Так они себя ощущают. Таковы их главные мифы. Русские при каждом удобном случае будут всех освобождать, проливая кровь и не спрашивая, хотят этого другие народы или не хотят. А евреи будут мстить. Если есть реальный повод для мщения — хорошо; если нет — его придумают. Революция — самое лучшее для мщения время. Вот почему так много евреев в любой революции. Вот почему Россия, когда ощущала себя освободительницей, так стремительно росла. Вот почему Германия всегда проигрывала. Нельзя победить, сознаваясь себе в том, что ты захватчик. Но сейчас все меняется… Сейчас у России вообще нет мифа. И в этом катастрофа…
— Значит, все дело только в мифе?! — Каракозин в волнении закинул гитару на спину.
— Да, в мифе, — кивнул генерал.
— Выходит, у какого народа воображение сильнее, тот и прав перед историей и Богом?!
— Перед историей — да. Перед Богом — нет… Кто знает, возможно, на судных весах будут взвешивать не только души, но и целые народы…
19
Эскейпер вдруг почувствовал жажду, отправился на кухню и напился из трехлитровой банки с уксусным грибом, похожим на серую неопрятную медузу. Бабушка Дуня называла его «грип». У Башмакова мелькнула даже мысль прихватить с собой на развод отпочковавшуюся маленькую медузку. И будет у него там, на Кипре, к изумлению слуг, трехлитровая банка с обвязанным серой марлей горлышком, а внутри…
Олег Трудович вздрогнул, почувствовав на своем плече чью-то руку. У него потемнело в глазах, и по телу пробежала знобящая слабость. Только не Катя! Она не должна… У нее же уроки! А с урока уйти она не может ни при каких обстоятельствах. Даже когда Катя была беременна тем, так и не родившимся, ребенком, когда чуть сознание не теряла от токсикоза, все равно с урока не уходила… Башмаков иной раз представлял себе Катю в виде юной комсомолки-партизанки, попавшей в плен к гестаповцам. Они осыпают ее киношными пощечинами, скалят зубы, повторяя: «Пароль! Говори пароль, сволотчь!» А она только молчит в ответ и сверкает ненавидящими глазами.
Башмаков внутренне сознавал, что, окажись он сам в этом воображаемом фашистском застенке, то выдал бы пароль при первом же грубом окрике. Явки, может быть, и не сдал, а пароль точно выдал бы…
Олег Трудович медленно обернулся.
Перед ним стоял улыбающийся Анатолич:
— Испугался?
— Н-немного…
— Ну извини! У тебя «накидушка» тринадцатая есть?
— Была.
— Представляешь, я вчера этому, из третьего подъезда, ну, у которого еще пудель ненормальный, дал на час. Вторые сутки пошли. Точно говорят: какая собака — такой и хозяин!
Башмаков, еще ощущая в ногах игольчатую слабость, взял кухонный табурет, отправился в коридор, достал с антресолей ящик с инструментами и нашел, погремев железяками, «накидушку», сохранившуюся с тех времен, когда он калымил на автостоянке.
— Спасибо! — сказал Анатолич. — Через полчаса отдам.
— Через полчаса не надо, — насторожился Башмаков. — Я скоро уеду. Завтра отдашь.
— Завтра так завтра. Спасибо!
— Назад опять через балкон полезешь или тебе дверь открыть?
— Давай через дверь. Я веревки для гороха натянул, неудобно перелезать. Чуть не свалился. А здорово я тебя напугал?
— Здорово…
Башмаков проводил соседа и закрыл дверь. Потом пощупал пульс — частый-частый. «Напугал, полканавт хренов!»
Было время, они с Анатоличем частенько лазали друг к другу через балкон. Кстати, свой второй, неудавшийся побег Башмаков совершил именно через балкон: вышмыгнул, незамеченный, через квартиру Анатолича. И, уезжая в такси, злорадно воображал, как жена начнет искать его по квартире, пугаясь и недоумевая, куда же мог подеваться муж, никуда вроде не отлучавшийся из дому. Анатолич, тогда еще майор, и жена его Калерия, или просто Каля, появились в доме лет четырнадцать назад. До них в двухкомнатной квартире проживала изможденная женщина с сыном-алкоголиком Герой. Гера запивал раз в полтора месяца, тогда соседка звонила Башмаковым в дверь и строго предупреждала:
— Герка будет деньги занимать — не давайте!
Но он у них ни разу не занимал. Дважды среди ночи плачущая соседка вызывала Башмакова вязать забуянившего Геру полотенцами. Третий раз Олега Трудовича в качестве понятого вызвал милиционер. Скрюченный Гера неподвижно лежал на тахте, залоснившейся до черноты, и лицо его напоминало зачерствевший плавленый сырок. Над покойником склонился врач. На столе стоял граненый стакан, покрытый изнутри коричневым налетом, как от крепкого чая, а рядом валялся шприц с иглой, затертой до желтизны. Размеченный рисками стеклянный цилиндрик и поршень были тоже грязно-коричневого цвета.
— Передозировка, — констатировал врач, распрямляясь.
— Подпишите! — приказал милиционер Башмакову и ткнул пальцем в протокол.
Было лето, и вскоре Башмаковы уехали в Крым по путевкам, которые — как всегда, за полцены — достал Петр Никифорович. А когда вернулись, заметили: дверь соседской квартиры обита красивым темно-вишневым дерматином, перетянутым золотыми шнурочками. Башмаков разбирал чемоданы, ругая Дашку за то, что она забыла в пансионате свои новые пляжные тапочки, как вдруг Катя поманила мужа пальцем и выпроводила на балкон:
— Посмотри, Тунеядыч, тебе полезно!
— Ну повешу я тебе новые веревки! Повешу! — огрызнулся Олег Трудович.
— Нет, ты посмотри, что они сделали!
Собственно говоря, балкон у них с соседями был общий, разделенный посередине упиравшейся в потолок гипсолитовой перегородкой. Башмаков перегнулся через железные перила и заглянул к соседям. Прежде там ничего интересного не наблюдалось: все пространство было тесно заставлено импортными бутылками, которые в пункте не принимались, и только очень редко, раз в год, во двор приезжали на грузовой машине особые стеклотарщики и брали «импорт» по две копейки за штуку. Этого счастливого момента и дожидалась, пылясь, нестандартная посуда на Герином балконе. И вот теперь вместо толпы пыльных емкостей, словно сбившихся на какой-то свой бутылочный митинг, потрясенный Башмаков обнаружил совершенно иную картину. Он увидел новенький навесной шкафчик с зеркалом, небольшой столик, прикрепленный к стене, примерно как в купе поезда, а к перилам с внешней стороны были прихвачены специальными скобами длинные ящики, из которых торчали юные перышки лука. Но больше всего Олега Трудовича поразил установленный у противоположной панели верстачок с тисочками и точильным колесиком. Из специальных ячеек торчали инструменты — отвертки, плоскогубцы, сверла, напильники… Чтобы рассмотреть все эти чудеса получше, Башмаков основательно перегнулся через перила. Как раз в этот момент на балконе появился, насвистывая, коренастый белобрысый мужичок в синей майке и черных сатиновых трусах.
— Здравия желаю, — сказал он, заметив башмаковскую голову в своих владениях.
— Здравствуйте, — отозвался Олег Трудович, понимая, что вот так сразу исчезнуть неприлично. — С новосельем!
— Спасибо.
— Красиво у вас тут теперь стало…
— Теперь — да. Столько грязи пришлось перетаскать. Вас как зовут?
— Олег, — ответил Башмаков и смутился.
Ситуация и в самом деле комическая: ведь обыкновенно имя относится ко всему человеку в целокупности, а не к одинокой голове, торчащей из-за перегородки.
— А меня Николай Анатолич. Предлагаю по чуть-чуть за знакомство! — новый сосед открыл дверцу под верстаком, вынул оттуда початую бутылку «Старки», две рюмочки и тарелочку с солеными домашними сухариками из бородинского хлеба.
Башмаков простер на дружественную территорию руку, с благодарностью принимая рюмочку. они чокнулись и выпили.
— Видел? — с радостным укором спросила Катя, когда он вернулся.
— Да! — откликнулся Башмаков, стараясь не дышать в ее сторону.
На следующий день утром он столкнулся с Анатоличем у лифта — тот был одет по форме: с майорскими погонами и артиллерийскими крестиками в черных бархатных петлицах. Башмаков (он тогда работал в «Альдебаране») был в сером финском костюме с металлическим отливом, в рубашке, галстуке и с портфелем. Анатолич уважительно покосился на портфель и спросил:
— А по отчеству как будете?
— Трудович… Странное отчество, правда?
— Нормальное отчество. У нас в дивизии зам. по тылу был, армянин, Петросян… Так его вообще Гамлетом Дездемоновичем звали. И ничего… В воскресенье приглашаем вас на новоселье!
Узнав о приглашении, Катя разволновалась, затеяла пирог с яблоками, и хотя несколько раз звонила матери, консультируясь, пирог не задался, расползся по противню и не пропекся. В последний момент Башмаков был откомандирован в магазин за тортом, и ему повезло: только что привезли страшный дефицит
— «Птичье молоко». Потерпев неудачу с выпечкой, Катя отыгралась на Дашке: надела на нее новенькое китайское платье, все в кружавчиках, и увенчала дочь таким огромным бантом, что при резком порыве ветра ребенка вполне могло унести, как на парусе. Потом жена долго не могла выбрать наряд для себя, советовалась с Башмаковым и дочерью. Олег Трудович порекомендовал золотистое платье, привезенное несколько лет назад Гошей из Стокгольма. Но оно было отвергнуто как слишком шикарное и нескромное для визита к соседям по лестничной площадке. Дашка настаивала на курортном сарафане с глубокой выемкой на спине и получила по попе за дурацкие советы. В результате был надет югославский брючный костюм. Костюм этот добыла одна из родительниц на праздничной распродаже в своем учреждении и предложила его Кате, так как в нервной суматохе схватила не тот размер. Катя долго колебалась: сын обладательницы костюма был жутким лоботрясом, за полугодие у него вырисовывалась твердая двойка по русскому языку. Понятно, что, взяв обновку без переплаты, пришлось бы натягивать ему тройку. Катя долго колебалась — и не устояла. Потом они, как и положено семье, идущей в гости, оснастились коробкой с тортом, слюдяным кульком с тремя гвоздиками и бутылкой шампанского, в последний раз глянули на себя в зеркало (Катя, вздохнув, поправила Дашке бант, мужу галстук), пересекли лестничную площадку и нажали кнопку звонка рядом со свежеобитой дверью. Открыла полногрудая, голубоглазая блондинка в облегающем вишневом платье с несоветским глубоким вырезом:
— Входите, пожалуйста!
Женщины мелькнули друг по другу взглядами, словно поединщики, мгновенно, по одним лишь им ведомым приметам оценивающие шансы противника. Кажется, обе молчаливо сошлись на том, что шансы примерно равны.
— Калерия, — сказала хозяйка, протягивая руку. — Можно просто Каля…
— Очень приятно… Катя.
— Ой, какая девочка! — Каля присела перед Дашкой. — Тебя как зовут?
— Дарья Олеговна, — заявила дочь, в ту пору именовавшая себя почему-то исключительно по имени-отчеству.
— А у нас для тебя дружок имеется. Костя, иди сюда! К нам тут такая хорошенькая девочка в гости пришла!
Никто не отозвался. Зато с кухни появился Анатолич в цветастом переднике:
— Стесняется. Потом придет. Катя, как вы относитесь к «Молоку любимой женщины»?
— Н-не пробовала… А что вы имеете в виду?
— Это вино такое — мы из Германии привезли.
Стол был отменный: несколько затейливых салатов, домашние соленья, заливная рыба, украшенная морковными звездочками, оранжево светившими из мутно-янтарной глубины подрагивавшего желе. Посредине раскинулся большой румяный пирог с белыми грибами. Башмаков не упустил возможность и глянул на жену с привычным упреком: вот ведь какие хозяйки бывают! Катя в отместку показала глазами на балкон: мол, чья бы мычала…
Расселись. Тут из комнаты появился щуплый мальчик в коротких штанишках. Он был острижен наголо — оставался только большой смешной чуб, почти закрывавший глаза. Мальчик тихо сказал «здрасте», перехватил высокомерный взгляд Дашки, покраснел и сел, уставившись в тарелку.
— Ничего, он еще не освоился. Только вчера приехал, — сообщила Каля и погладила ребенка по голове.
— Сколько ему? — спросила Катя.
— Во второй класс ходим. Только вот что-то растем плохо… Ну ничего…
Анатолич принес из холодильника «Посольскую» водку, разлил по рюмкам. На заиндевевшей бутылке, поставленной в центр стола, остались круглые проталины от пальцев. Дамы предпочли «Молоко любимой женщины». Выпили. Закусили. Из разговоров выяснилось, что Костя — сын товарища по артиллерийскому училищу. Койки рядом стояли. Теперь товарищ служит в Мурманске, а до этого сидел в Средней Азии на «точке», там была очень плохая вода, и он испортил себе желудок. Поэтому каждый отпуск ездит в Ессентуки, но в санаторий с женой еще можно, а детей ни за что не принимают. Вот они, проезжая через Москву, и оставили Костю у друзей.
— Как сын нам… — вздохнула Каля.
И в словосочетании «как сын», и в этом вздохе, и в том, как Анатолич виновато взглянул на жену, обозначилась на миг печальная тайна их бездетности.
— Давайте за родителей! — предложила тактичная Катя.
Между разговорами Башмаков оглядел квартиру: мебель обычная, но поражало обилие ковров, ажурных покрывал, леопардовых пледов, в серванте была развернута в полную мощь «Мадонна» — сервиз, без которого из Германии не возвращался ни один офицер. На тарелках, чашках, чайниках, соусницах уныло повторялись одни и те же пасторальные сцены, и почему эта посуда получила название «Мадонна», Башмаков так никогда и не узнал.
— Под Западным Берлином стояли, — доложил Анатолич, перехватив взгляд гостя, — на расстоянии гаубичного выстрела. Полк был рассчитан на пять минут боя с бригадой НАТО…
— Неужели всего на пять минут? — удивилась Катя.
— Но за эти пять минут можно сделать о-очень много! — пропела Каля, улыбаясь.
Дашка быстро наелась одними закусками, тяжко вздохнула, снисходительно посмотрела на Костю, так ни разу и не поднявшего глаз от тарелки, и смилостивилась:
— Ладно, пошли гулять!
Мальчик, просветлев, выскочил из-за стола.
После горячего — нашпигованного мяса под брусничным соусом (каждое блюдо Каля сопровождала подробными кулинарными комментариями) Анатолич вдруг спросил:
— А хотите, я покажу, где родился? Пошли!
Все отправились следом за ним на балкон.
— Во-он, видите, аптека? Там был наш дом. Корову держали, поросят, кур…
— А вон там, где автобусный круг, мой дом был, — сообщила Каля.
— Так вы из одной деревни?
— Ага. Только с разных концов. Деревня Завьялово называлась. И фамилия у нас тоже — Завьяловы. Знаете, Анатолич ко мне на свиданки вон тем оврагом добирался, через капусту. Даже из школы нельзя было вместе возвращаться… Мы тайком, на кладбище встречались! Или в Москву на автобусе ехали: там можно, там все чужие…
— Почему? — спросила Катя.
— Ну как же, он был с другого конца деревни. Лет восемьдесят назад его дед пырнул ножом моего деда… В общем, кровная месть, как у Монтекки и Капулетти.
— Он пырнул, не он пырнул, это не доказано, — уточнил Анатолич, — а вот то, что дедушка Калерии Васильевны, когда бились стенка на стенку, в рукавицу свинчатку засунул, это все знают!
— Вот только не надо искажать исторические факты! — возмутилась Каля. — Свинчатку мой дедушка положил в рукавицу, когда узнал, что твой дедушка своих дружков подговорил…
— Понятно, — кивнул Башмаков, — истоки конфликта теряются в глубинах истории.
— Да, в глубинах… — вздохнула Каля. — а потом приехали бульдозеры и все сломали, все глубины… И нет Завьялова. Одни Завьяловы остались… Из дальнейших рассказов вырисовывалась типичная история подмосковной деревни, сожранной разбухающим городом. Дома снесли, а людей расселили по всей Москве, но, несмотря на это, Коля и Каля не потерялись, а поженились сразу после школы, даже разрешение в райисполкоме пришлось получать. Потом юный муж уехал поступать в училище. Из всех курсантов он был единственным женатиком. Ко всем в училище родители ездили, а к нему супруга. Кстати, чтобы не издевались, он долгое время всем объяснял, что Каля — его сестра. И только когда на третьем курсе оскоромился еще один курсант, он признался.
После окончания училища Анатолича отправили сначала под Смоленск, потом еще куда-то, а затем уже в Германию. Повезло. Из ГДР в Подмосковье. Снова повезло. Хотя, возможно, это везение было связано с тем, что Каля всегда умела подружиться с женами начальников. На скопленное они купили однокомнатную кооперативную квартиру в Печатниках и сразу же стали искать варианты обмена с доплатой, чтобы вернуться в родные места. Тут-то по объявлению и позвонила башмаковская соседка, решившая после смерти Геры переехать в однокомнатную квартиру и подальше от страшного места. Башмаков сразу обратил внимание на то, с каким удовольствием, даже с гордостью Анатолич смотрит на свою жену. Катя потом часто ставила соседа в пример: мол, видишь, как жен любят? В Кале действительно была какая-та особенная, невыразимая словами тайная женская ценность, но не холодная, как в Принцессе Лее, а теплая, домашняя…
Обливаясь слезами и размазывая по лицу сопли, воротились дети. У Кости были сбиты в кровь колени и под глазом оформлялся значительный синяк. Кружева на Дашкином платье были оборваны, а бант напоминал парусную систему после серьезного шторма.
— Что это такое? — рассвирепела Катя. — Платье… Бабушка узнает…
— Дураки, приревновали меня к Коське, — сообщила Дашка, дергая плечиком,
— но мы им тоже дали! Правда, Коська?
— Правда, — кивнул мальчик и с обожанием сквозь слезы посмотрел на подругу.
Костя жил у Завьяловых почти месяц, и все это время они с Дашкой были неразлучны — даже в куклы вместе играли. Он покорно превращался в больного на приеме у зубного врача и отважно пробовал все блюда, приготовленные подружкой из травы, росшей возле подъезда. А в конце концов лишился и своего замечательного чуба, отхваченного ножницами во время игры в парикмахерскую. Когда его увозили в Мурманск, он рыдал.
Башмаковы и Завьяловы стали дружить: отмечали вместе праздники, ездили на пикники — у Анатолича был «москвичонок». Дашка любила ходить к тете Кале серьезно поговорить о жизни. Потом Анатолича отправили служить в Таджикистан. В квартире поселились какие-то их дальние родственники, но с ними отношения ограничивались «здрасте» и «до свидания». Завьяловы же появлялись раз в год и то проездом в санаторий. Вернулись они насовсем, когда вовсю шла перестройка, будь она неладна. За Анатоличем, уже полковником, стала заезжать черная «Волга», функционировавшая, правда, по принципу маршрутного такси — рядом жили еще три офицера Генштаба, где служил теперь башмаковский сосед. К большому праздничному обеду в честь их возвращения Катя, взяв реванш, очень удачно испекла огромный пирог с визигой. Пили за Москву, за скорейшие лампасы: должность у Анатолича была теперь генеральская, а перспективы — необыкновенные.
— Растешь! — похвалил Башмаков.
— Перестройка. Кадры решают все! — усмехнулся полковник.
В Таджикистане он прокоптился, стал еще поджарее и белобрысее, а Каля, наоборот, располнела, но осталась такой же белолицей, словно и не жила под палящими лучами. Кстати, встретила она их в пестром восточном халате и угостила настоящим пловом из казана. В Таджикистане у Анатолича был замполит, помешанный на аквариумных рыбках. А дело это заразное — и в квартире Завьяловых появился огромный аквариум.
— Рекомендую, лучше всякой релаксации оттягивает… Я когда из Афгана возвращался, потом часами сидел. Поглядишь-поглядишь — и отмокнешь…
— А что, посылали?
— Да, в командировку…
— Ну и как там?
— Горы…
Однажды (Анатолич дохаживал свои последние полковничьи дни) к Завьяловым снова приехал Костя. Дашка к тому времени у матери уже косметику таскала и плакала по ночам из-за того, что у подружки-одноклассницы ноги длинней и грудь наливистей. А Костя, хоть и был старше Дашки, так и остался щуплым, по-детски одетым мальчуганом с большим чубом. Только этот мальчуган неимоверно вытянулся и перерос даже Башмакова. Дашка посидела с ними немножко и засобиралась в кино.
— Возьми Костю, — шепнула ей Катя.
Дашка изобразила на лице презрительное недоумение, что в последнее время делала в ответ на любое замечание матери. И ушла. Костя, покраснев, сделал вид, что ничего особенного не произошло.
— Ваши планы на будущее, юноша? — чтобы замять неловкость, спросил Башмаков. — Чему посвятим жизнь?
— Борьбе с дураками! — буркнул Костя и вышел из комнаты.
— Какие могут быть у нас планы? — ответил за него Анатолич. — Есть такая профессия — Родину защищать.
— От кого? — удивилась Катя.
— Найдется от кого! — успокоил Анатолич.
— Если очень искать, то, конечно, найдется! Устроили тут Верхнюю Вольту с атомным оружием…
— Понятно. Газетки читаем. Новое мышление: армия не нужна, офицеры все — садисты и дармоеды…
— Ну, не знаю… Мои ученики из армии все какие-то изломанные возвращаются. Если бы у меня был сын, я бы его в армию не отдала!
— А я бы отдала! — вздохнула Каля.
— Неужели?! — поддела Катя с чувством превосходства рожавшей женщины над нерожавшей.
— Да, отдала бы! — твердо сказала Каля и строго глянула на соседку. — Нам бойцы после «дембеля» письма пишут и в гости приезжают…
— А у меня один выпускник вернулся из армии и сказал: накоплю денег, куплю ружье, поеду в часть и застрелю старшину! — почти радостно сообщила Катя.
— Очень вы тут в Москве все нервные! — пожала полными плечами Каля.
— Да уж куда нам до деревни Завьялово!
— Девочки, не ссорьтесь! — взмолился Башмаков.
Но было поздно.
После того неудачного разговора и Дашкиного небрежения Костей отношения между соседями похолодали. Нет, они не поссорились, но как-то само собой вышло так, что очередной праздник отмечали уже врозь. С Анатоличем Башмаков частенько встречался в лифте — размолвка жен на их отношениях особо не отразилась. Иногда они перекидывались несколькими фразами. В августе 91-го, когда на перекрестках стояли бронемашины, они снова столкнулись в лифте. На Анатоличе была полевая форма, на боку болтался планшет.
— В народ стрелять будете? — улыбаясь, спросил Башмаков.
— Вы сами себя смотрите не перестреляйте, демократы хреновы! — вздохнув, ответил полковник.
— Пиночет-то у вас хоть есть? — не остался в долгу Олег Трудович.
— Пиночета еще заслужить надо!
Вскоре Башмаков встретил Анатолича в штатском.
— В отпуске?
— Сократили.
— За что?
— Ни за что. Просто демократам артиллерия не нужна. Из Царь-пушки херачить будут…
— И куда ты теперь?
— Черт его знает… Соображу. Голова есть. Руки тоже. Прокормимся.
И сообразил — нанялся охранять автомобильную стоянку, которую буквально за неделю воздвиг на пустыре, как поговаривали, некий кавказец. Там давно уже планировалась детская площадка, и несколько мамаш ходили по квартирам, собирая подписи под воззванием к Гавриилу Попову, странному тогдашнему градоначальнику, похожему больше на хитроумного корчмаря-процентщика. Воззвание бесследно сгинуло где-то в канцелярских лабиринтах, а самую активную мамашу ввечеру прищучили в лифте и так пугнули, что весь ее темперамент иссяк. Стоянка была окружена сетчатым забором с колючей проволокой поверху, а посредине на пятиметровых стальных сваях, наподобие лагерной вышки, установили газетный киоск с надписью «Союзпечать», служивший сторожкой. Стоянка довольно быстро наполнилась машинами — в основном новенькими «Жигулями» и разнообразными подержанными иномарками. Имелся даже «линкольн» длиной в пол-улицы. А вроде совсем недавно покойный Уби Ван Коноби, привезший из загранкомандировки подержанную «симку», зарабатывал хорошие деньги, сдавая ее «Мосфильму» на время съемок кино про западную жизнь. А теперь по столице косяками летали «мерседесы», «ниссаны», «ауди» и «БМВ», в которых восседали неизвестно откуда вдруг возникшие крепкие парни с короткими стрижками и золотыми цепями на бычьих шеях…
На эту стоянку и устроился сторожем Анатолич. Соседи почти не виделись. Башмаков как раз наладился ездить в Польшу, а когда бывал дома, то с утра до вечера мотался по городу, набирая товар. Умников, сметающих для перепродажи все, что попадется под руку, развелось множество — и прилавки стояли пустые, как зимние поля. После катастрофы с приборами ночного видения Олег Трудович как-то забрел с бутылочкой к соседу — пожаловаться на жизнь. И тогда Анатолич предложил:
— А иди ты к нам!
На следующий день он поднял Башмакова в семь утра, и они пошли.
Хозяин приехал после обеда. В ворота вполз «крайслер» с затемненными стеклами. Дверь открылась, и показалась сначала коротенькая ножка в лакированном ботинке, потом огромный живот, обтянутый белой рубашкой, и наконец лысая голова с усами.
— Здравствуйте, Шедеман Хосруевич! — Анатолич зачем-то стащил шапку с головы.
— Здравствуй. Как тут дела?
— Нормально. Вот, вы просили человека найти… Я нашел.
Башмаков вышел из-за спины Анатолича и встал, переминаясь с ноги на ногу. Так неловко и тревожно в последний раз он чувствовал себя, когда его утверждали заведующим отделом на бюро райкома партии и покойный Чеботарев, постукивая прокуренными пальцами по знаменитой зеленой книжечке, смотрел на него строго-пытливым взором.
Шедеман же Хосруевич уставился на Башмакова внимательными, черными, как маслины, глазами.
— Пьющий?
— Нет. Только по праздникам.
— Смотри!
Так Башмаков начал работать на автостоянке: выписывал квитанции, открывал-закрывал ворота, если выдавалось спокойное время, помогал Анатоличу делать мелкий ремонт. Его удивляло, что, прослужив столько лет в армии, Анатолич вместе с формой словно снял с себя и все эти годы. Даже выправка сразу куда-то исчезла. Ходил он теперь сутулясь, а разговаривал тихо и чуть насмешливо:
— Мадам, можно не любить своего мужа. Но не любить свою машину…
— С чего вы взяли, что я не люблю мою машину?
— А вот посмотрите! — Анатолич, словно шпагу из ножен, извлекал из мотора масляный щуп. — Видите?
Ниже риски «min» набухала черная капля мертвой машинной лимфы.
— Ой! А у вас есть масло?
— Только для вас, мадам!
Первое время они трудились спокойно. Зарплата была неплохая. Кое-что удавалось выручить, пуская кого-нибудь без квитанции на постой. Кроме того, Башмаков изредка прирабатывал срочной мойкой или мелким ремонтом. Поначалу его пугали и раздражали здоровенные парни в черных кожаных куртках. Моешь такому, скажем, «БМВ», а он нервно ходит вокруг, то и дело срывая с пояса попискивающий пейджер или, как ствол, выхватывая из кармана «мобилу»:
— Нет, не освободился… Связался тут с одним козлом, никак машину не вымоет! Да ладно тебе! Ага, умный… Смотри, чтоб тебя не грохнули, пока я еду!
Башмаков, трепеща всем своим миролюбивым телом, ускорял помывку как только мог, а потом, приняв от бандюка шуршик, благодарно улыбался и ощущал в пояснице внезапную слабость, обрекавшую туловище на непроизвольный заискивающий, совершенно халдейский поклон. Но потом, когда свежепомытая машина отруливала со стоянки, на Олега Трудовича наваливался стыд, даже стыдобища. Нечто подобное, наверное, наутро испытывает добропорядочная дама, по роковому стечению обстоятельств отдавшаяся смердящему, запаршивевшему бомжу. Однажды вечером, лежа уже в постели, он смотрел по телевизору какой-то фильм про революцию. Там юная дворяночка выходит замуж за чекиста, простого деревенского парня. И вот свадьба, по-сельски пьяная и горластая. Мать невесты, ломая аристократические руки, жалуется родственнику, бывшему графу:
— Боже! У нас в доме… Эти… Видел бы мой покойный муж! Скажите, граф, что происходит? Ведь за моей дочерью ухаживал молодой князь Одоевский!
— Что происходит? — отвечает граф, жадно поедая свадебный студень. — Революция, сударыня! И скажите еще «спасибо», что этот вахлак на вашей дочери женится — мог бы и просто так… По праву торжествующего хама!
После окончания фильма и последовавших за этим необязательных супружеских объятий Башмаков спросил Катю:
— А ты бы могла?
— Что?
— Отдаться торжествующему хаму?
— Почему бы и нет? Он же победитель, — ответила Катя и повернулась к мужу спиной.
С тех пор Олег Трудович и смирился. Он словно чувствовал себя тайным аристократом, вынужденным скрывать свое происхождение в городе, захваченном торжествующими хамами. И если раньше, общаясь с клиентами, он с трудом удерживал на лице предупредительную улыбку и казнился потом за свои халдейские поклоны, то теперь, наоборот, стал получать даже какое-то мучительное удовольствие от собственной угодливости, ибо теперь это была никакая не угодливость, а умелая конспирация, требовавшая ума, артистичности, железной воли.
Довольно долго они жили спокойно. И вдруг как-то ночью кто-то свинтил с машин несколько зеркал и спер из салона магнитолу. Произошло все очень быстро: перекусили кабель-воздушку, и свет на площадке вырубился. В темноте воров не заметили. Шедеман Хосруевич устроил страшный разнос и вычел стоимость украденного из зарплат сторожей. Тогда, поразмышляв, Анатолич приволок большой моток кабеля и протянул его к соседнему дому. Но в течение месяца все было спокойно. И вдруг, как раз в их дежурство, снова посреди ночи погас свет. Анатолич выждал несколько минут — мол, пусть увлекутся — и врубил запасной источник: в ярком внезапном свете заметались фигурки в гимнастерках. Они бросились к ограде, но Анатолич выскочил из дежурки, скатился по металлической лестнице и громовым командным голосом рявкнул:
— Отставить! Ко мне! Бегом!
Наверное, человек в армии и в самом деле становится чем-то вроде дистанционно управляемой машины, надо только знать частоту, на которой подаются команды. Анатолич знал. К изумлению Башмакова, давно уже подзабывшего это особое армейское безволие, солдаты остановились и, словно влекомые неведомой силой, побрели к бывшему полковнику.
— Становись! — скомандовал Анатолич, когда бойцы приблизились. Они покорно построились. Четверо. Даже автоматически разобрались по росту. Анатолич несколько раз прошелся мимо строя, приказал одному застегнуть воротник. Потом отобрал у другого большие садовые ножницы с заизолированными длинными ручками.
— Умельцы! Из автобата?
— Так точно.
— Так я и думал… Олег Трудович, записывай фамилии!
Башмаков вынул из нагрудного кармана карандашик и бланк квитанции.
— Кормят, что ли, плохо? — спросил Анатолич, внимательно оглядывая злоумышленников.
— Так точно, — вразброд ответили бойцы.
— В тюрьме еще хуже кормить будут! Матери дома дни считают до возвращения детушек, а детушки с метровыми елдами в игрушки играют. — Анатолич хищно щелкнул ножницами. — А за такие игрушки три года не глядя дают. Комбат у вас все еще Суровцев или заменился?
— Суровцев… Мы больше не будем!
— Это вы, сержант, прокурору расскажете. Девок ваших, пока сидеть будете, всех разберут и перетопчут… Командир знает, что вы сюда повадились?
— Нет, не знает… Он ничего не знает! Ничего… — испуганным хором ответили бойцы.
— Я-а-асно. Получку-то офицерам дают?
— Нет. Четыре месяца не дают.
— Злые ходят?
— Злы-ые…
Анатолич несколько раз прошелся вдоль жалкой шеренги. Бойцы стояли испуганные и следили за бывшим полковником глазами, полными мольбы. Башмакова поразило, что они даже не помышляли о бегстве. Анатолич остановился, внимательно и долго посмотрел каждому в глаза и сказал:
— Олег Трудович, не надо записывать фамилии.
Потом он достал бумажник, отсчитал сначала пять купюр, потом, подумав, одну вернул назад в кожаные складки и всунул деньги в нагрудный карман сержанту:
— Поровну. И чтобы больше здесь я вас никогда не видел — под трибунал пойдете!
— Спаси-ибо, — нестройно пробасили бойцы.
— На здоровье, — ответил Анатолич ласково, а потом вдруг рявкнул грозно:
— Ра-авняйсь! Смир-рна! Нале-е-во! В расположение части строевым шагом арш!
И бойцы, лупя асфальт и показательно вытягивая мыски, замаршировали к выходу. Анатолич долго глядел им вслед, а когда они скрылись за деревьями, тихо попросил:
— Трудыч, будь другом, за водкой сбегай! Они пили до утра, и в первый раз Анатолич, всегда отличавшийся завидной умеренностью в алкогольных вопросах, напился в стельку. Он скрипел зубами, стучал кулаком по столу, хватал Башмакова за грудки:
— Ты мне объясни, что происходит! Что?! У меня отец в Померании погиб! Дядька без ног пришел! Мы Берлин взяли! А потом все отдали! Все!!! Армию в помойку выбросили. У этих пацанов на прошлой неделе лейтенант застрелился. Мне рассказали… Денег нет. Двое детей. Он целый день в ангаре с техникой, а жена… А что ей еще делать? Ну, плюнут ей в матку — зато детей и мужа можно накормить! Лейтенантик узнал — и из табельного шлепнулся! Знаешь, сколько таких самошлепов теперь в армии? Все время шлепаются! Эпидемия! Я ведь, когда меня выкинули после беспорочной службы, тоже хотел… Но сначала… Понимаешь, если б каждый, перед тем как шлепнуться, пошел бы и хоть одну только гниду прикончил! Хоть одну! В Кремле или еще где-нибудь… Может, все бы по-другому у нас было? Как считаешь, Трудыч?
— Н-не исключено… Но ты-то никого ведь не шлепнул!
— Никого. Не могу! Калька ни разу ни на одного мужика даже не глянула! Куда она без меня? Но за это на том свете я буду вариться в походном котле. Знаешь, здоровый такой, на колесах? А черт мне будет по башке поварешкой лупить и приговаривать: «Варись, сапог, варись, трус поганый!»
— Д-допустим… Но у лейтенанта-то жена, скажем интеллигентно, на других смотрела, а он все равно никого в Кремле не шлепнул. Парадокс?
— Парадокс-с!
— А вообще, хоть один офицер хоть какого-нибудь самого завалящего демократа шлепнул?
— Не слышал.
— И я не слышал. Парадокс?
— Парадокс-с…
Потом они обнялись и пели:
Соловьи, соловьи, не тревожьте солдат!
Пусть солдаты немно-ого поспят!
— А знаешь, Анатолич, как мы в райкоме эту песню переделывали?
— Как?
— А вот так:
Комары, комары, не тревожьте солдат,
Пусть солдаты орлом посидят!
А что война для комара,
Ведь комару пожрать пора…
— Вот так вы в своих райкомах страну орлом и просидели… — грустно молвил Анатолич. — Переделали!
— А вы в своих генштабах?
— И мы…
Утром, сдавая дежурство, они заплетающимися языками, перебивая друг друга, рассказали сменщикам о случившемся. Пока выпивали на дорожку, приехал хозяин: кто-то оперативно стукнул ему на пейджер. В ворота медленно вполз «крайслер». Как всегда, показалась сначала нога, потом живот и наконец — голова с усами. Хозяин был в ярко-красном кашемировом пиджаке и галстуке-бабочке. Сквозь затемненные стекла автомобиля просматривался женский силуэт. Судя по одежде и сыто-невыспавшемуся лицу, Шедеман Хосруевич прибыл прямо из ночного клуба.
— Зачем отпустил? — сурово спросил он.
— Отпустил и отпустил, — с необычной суровостью буркнул Анатолич.
Хозяин подозрительно понюхал воздух, оценил амплитуду покачивания подчиненных и потемнел:
— Пили?
— Пили, — с вызовом ответил Анатолич.
— Чуть-чуть, — уточнил Олег Трудович.
— Я тебя уволил, — сообщил Шедеман Хосруевич сначала почему-то Башмакову, а затем продолжил кадровую чистку: — И тебя… Я думал, ты, полковник, серьезный человек, а ты — пьяный ишак!
— Кто ишак? — Анатолич шагнул к хозяину.
В это время дверь машины распахнулась, и оттуда с томной неторопливостью явилась пышноволосая девица в облегающем платье из золотистого плюша. Впрочем, какая там девица! Кожа на ее немолодом уже лице была ухожена до лоснящейся ветхости, глаза ярко накрашены, а светлые волосы кудрились с неестественной регулярностью.
«Парик», — догадался Башмаков.
— Шедеман, — она топнула ногой, обутой в черный замшевый ботфорт, — хватит, поехали!
Если бы не голос, Олег Трудович так, наверное, никогда бы и не узнал в этой Шедемановой подруге Оксану — свою первую, «недолетную» любовь. Они встретились взглядами. Да, это были те же глаза — светло-голубые, но только уже не лучистые, а словно бы выцветшие. Оксана равнодушно скользнула взглядом по Башмакову, не узнавая, передернула плечами и повторила:
— Поехали домой! Я хочу спать, я устала…
— Поехали. — Шедеман Хосруевич покорно стал затрамбовываться в машину и, багровея от неравной борьбы с животом, прохрипел: — Больше я вас здесь не видел!
— Да пошел ты, чурка долбаный! — ответил Анатолич.
Машина уехала.
— Не узнала! — облегченно вздохнул Башмаков.
Они отправились домой, прихватив по пути еще бутылку. Русский человек последователен — он должен напиться до ненависти к водке.
— При советской власти хрен бы ты водку в восемь утра купил! — высказался Анатолич, оглаживая поллитру.
— Это точно. А жить было все-таки веселее! Парадокс?
— Парадокс-с. Идем ко мне!
— А Калька ругаться не будет?
— Нет, не будет.
— Парадокс?
— Никакого парадокса. мы войдем тихонько, она и не проснется.
Дверь Анатолич открывал старательно тихо, пришептывая:
— Без шума, без пыли слона схоронили…
Калерия, в длинном черном халате с усатыми китайскими драконами, встречала их на пороге.
— Ого! — сказала она, оценивая состояние мужа. — С горя или с радости?
— С горя. Нас уволили, — сообщил Башмаков.
— Понятно. Спать будете или допивать?
— Честно? — Анатолич посмотрел на жену долгим, любящим взглядом.
— Честно!
— Допивать.
— Хорошо, я сейчас закуску порежу. Сколько у вас выпивки?
— Айн бутыльсон, — сообщил почему-то не по-русски Башмаков.
— Но это последняя. Договорились?
Каля накрыла им стол и ушла.
— Парадокс! — восхитился Башмаков. — Моя, знаешь, что бы сейчас сделала?
— Что?
— Страшно сказать! А твоя… Счастливый ты мужик! — Олег Трудович вдруг
встрепенулся. — Слушай, а какая у Кальки грудь?
— Что ты имеешь в виду? — сурово уточнил Анатолич.
— Форму я имею в виду. А что еще можно иметь в виду? Нарисуй!
— Зачем?
— Это для науки. Ты рисуй, а я буду клас… клафиссицировать…
— Мою жену классифицировать могу только я. Ты понял? Или объяснить?
— Эх ты! — Башмаков обиделся до слез. — Ну ударь! Бей соседа!
— Ладно тебе… Но про такие вещи ты меня больше не спрашивай! Миримся?
— Не сердишься?
— Нет.
— Парадокс?
— Парадокс-с.
Они пожали друг другу руки и поцеловались.
— А с Катериной ты сам виноват. Женщину нужно баловать! Подарки дарить. Если ты сегодня к ней с подарком придешь, она слова тебе не скажет.
— С каким подарком?
— С любым. Подари ей… — Анатолич окинул глазами комнату. — Да хоть рыбок… Рыбок ей подари!
— Зачем?
— Во-от! Поэтому у тебя с Катькой и не ладится! Подарок дарят не «зачем», а «почему»!
— Почему?
— Потому что любят!
Анатолич принес с кухни литровую банку и, вооружившись сачком, долго гонялся по аквариуму за увертливыми рыбками, взметая со дна хлопья ила.
— Погоди, сейчас они успокоятся. Знаешь, Трудыч, если и в самом деле люди рождаются после смерти в другом самовыражении, я бы хотел меченосцем родиться. Ты посмотри! — он ткнул пальцем в ярко-алую рыбку с черным шпаговидным хвостом. — Красавец!
Наконец рыбки были пойманы. Башмаков, прижав банку к груди, налетая на косяки, двинулся к выходу.
— Нет, ничего ты в подарках не понимаешь! Нужен сюрприз. Она должна открыть глаза, а на тумбочке — рыбки… Понял?
— Нет.
— Объясняю: лезешь через балкон. Она думает, что ты вообще еще не пришел домой… А ты пришел — и с рыбками!
— Парадокс?
— Парадокс-с.
Эта идея страшно воодушевила Башмакова. Он легко, словно воздушный акробат, перескочил на свою половину балкона, после чего Анатолич, перегнувшись через перила, подал ему банку.
— Погоди! Посошок…
Он сбегал за рюмочками, и они выпили как тогда, в первый день знакомства.
Больше Олег Трудович ничего не помнил. Проснулся он оттого, что душа устала плутать по ярким, головокружительным лабиринтам пьяного сна. Он несколько раз пытался выбраться из лабиринта, но попадал в новые и новые сюжетные извивы, оканчивавшиеся тупиками, пока не ухватился за тонкую серебряную ниточку, она-то и вывела его на волю. Башмаков открыл глаза и увидел родной потолок с пятном от неудачно открытой бутылки шампанского. А серебряной ниточкой оказался Дашкин голосок:
— Ой, какие рыбки! Откуда?
— Это подарок. А где мама?
— Десятые классы в Суздаль повезла. Еще вчера! Мама же тебе говорила… Не пей столько — козленочком будешь!
В середине дня заглянул бодрый Анатолич со здоровенной сумкой картошки и двумя бутылками пива:
— Ты как?
— Нормально, — ответил Башмаков слабым голосом.
— Может, похмелишься?
— Нет! — в ужасе поперхнулся Башмаков, борясь с тошнотой.
— Ну смотри… Звонил Шедеман и сказал, что погорячился. Велел на работу выходить. Такого с ним еще ни разу не было!
— Значит, узнала, — прошептал Башмаков. — Парадокс…
20
Телефон зашелся частыми междугородными звонками. «Дашка!» — сообразил эскейпер и потянулся к трубке. Но поднять все-таки не решился: говорить с дочерью как ни в чем не бывало он не мог. Ситуация в общем-то подловатая: дочка где-то там, в Богом забытой бухте Абрек, посреди скудного и сурового быта, готовится произвести на свет первенца, а ее папаша, можно сказать, без пяти минут дедушка, собирает манатки, чтобы с юной любовницей отлететь на Кипр — к вечно теплому морю, под сень олеандровых кущ, в рододендроновые ароматы, на самовозносящуюся к небесам кровать…
«Потом напишу и все объясню!» — решил он.
Телефон смолк на полугудке. И Башмаков постарался затолкать мысль о дочери подальше, в безответственную глубину сознания, как затолкал некогда память о той, последней встрече с Оксаной. Он, между прочим, это умел — заталкивать неприятности в самый дальний, темный, редко посещаемый закоулок памяти, туда, где клубились, теснясь, как в узилище, тени самых гнусных событий его жизни, а также страшные сны, наподобие того жуткого сна про отца и безногого Витеньку. Но иногда эти изгнанные воспоминания нагло врывались в светлую часть минувшего. Чаще всего это случалось во время бессонницы или длинной скучной дороги, но иногда совершенно ни с того ни с сего. Олег Трудович мог безмятежно мыть после ужина посуду — как вдруг цепочка ленивых предпостельных мыслеформ обрывалась, и из мрачных глубин всплывали лучащиеся презрением Оксанины глаза или высовывалась циклопическая рука инвалида Витеньки с пороховой отцовской наколкой: «Труд». Башмакова сотрясал озноб, он мотал головой, отгоняя назойливое воспоминание, и даже мог заверещать тонкой скороговоркой:
— Нет-нет-нет-нет!
— Что с тобой, Тапочкин? — удивлялась Катя.
— Ничего. Желудок что-то крутит…
Не мог же он объяснить ей, что как раз в этот момент вдруг вспомнил про Оксану или про то, как уходил от нее, Кати, через балкон к Нине Андреевне!
Честно говоря, Башмаков никогда бы и не решился на вторую попытку к бегству, если бы не одно важное обстоятельство: жена ему изменила. И это нарушило, уничтожило многолетнюю семейную традицию, в соответствии с которой Олег Трудович являл собой грешащую, даже свинячащую, но неизменно прощаемую сторону, а Катя, наоборот, стерильно чистую и без устали прощающую. Нельзя сказать, что измена жены потрясла или уничтожила его, нет, произошло нечто другое. Так случается иногда с новой мебелью… Допустим, на новеньком столе вдруг обнаруживается белесый и непоправимый след от утюга. Этот след можно закрыть вазой, салфеточкой или скатеркой, но он все равно время от времени будет лезть в глаза и постепенно приближать к мыслям, что мебелишка уж свое отслужила, застарела и пора бы ее, наконец, сменить!
После тридцати Катя превратилась в Екатерину Петровну. Девичья, довольно долго сохранявшаяся худоба преобразилась в зрелую стройность со всеми необходимыми женской фигуре обогащениями. Башмаков во время воскресных семейных прогулок даже перехватывал примерочные взгляды прохожих самцов, но в жене он был уверен, как можно быть уверенным в собственных частях тела, хотя причину такой безоглядной уверенности, если бы его попросили, объяснить бы не смог. Даже успокаивая брошенного Джедая, Башмаков тем не менее испытывал к нему легкое презрение и чувство безусловного превосходства.
И ведь если кому-нибудь рассказать, что все дело исключительно в конфигурации груди, никто не поверит! Но все совпадает. Форма «киви» сообщает женщине: сильный характер, преданность и постоянство, злопамятность. И лишь потом, когда все выяснилось, он новыми глазами взглянул на привычную Катину грудь и вдруг обнаружил в ней еле уловимую грушевидность. А «груша» — это, как известно, самая неприятная форма, свидетельствующая о непостоянстве и своенравии. Впрочем, вполне возможно, что эта грушевидность померещилась ему от огорчения.
Вообще, преподавательская работа сильно повлияла на Екатерину Петровну. К примеру, привыкшая стоять к доске передом, а к классу задом, она научилась чувствовать ситуацию спиной. После ужина, склонившись над раковиной с грязной посудой, жена часто выговаривала Дашке за очередную тройку или скверное поведение на уроке, но если Башмаков имел неосторожность успокаивающе подмигнуть провинившейся, то немедленно следовал громовый окрик:
— А ты, добрый папа, пожалуйста, не лезь! Олег Трудович тоже обладал спинной чувствительностью, но в гораздо меньшей степени. Иной раз, сидя возле своего любимого аквариума (а все началось с той банки, подаренной Анатоличем), Башмаков вдруг начинал ощущать знобкую неуютность, а когда оборачивался — обнаруживал жену, которая, по всем приметам, уже давненько стояла у него за спиной.
— Тебя хоть что-нибудь, кроме этого (кивок на аквариум), в жизни интересует?
— Конечно! — отвечал Башмаков с вымученной игривостью, вставал и шел обнимать жену.
Но с таким же успехом можно было обнимать памятник Крупской на Сретенке. Это совсем не означало, что Екатерина Петровна полностью потеряла плотскую заинтересованность в муже. Напротив, интерес стал мощнее и требовательнее, но… как бы поточнее выразиться… локальнее. Да, именно локальнее. Прежде ночное соединение являло собой лишь последнее звено в цепи прожитого дня, а чаще недели или двух. И в этом последнем звене соединялось все: ссоры и примирения, бытовые обиды и мелкие коммунальные радости, жизненные удачи и провалы. Теперь же это стало совершенно самостоятельным, почти изолированным от всего остального актом. Так в тонущем пароходе залитые мертвой водой отсеки совершенно не сообщаются с другими, в них можно еще жить и даже обниматься. Кроме того, Екатерина Петровна больше не ждала милостей от мужа, а брала их ласковой, но твердой рукой.
Да, Катя сильно изменилась. Ее слегка подкрашенные глаза излучали теперь не нежное изумление перед жизнью, но спокойное и чуть насмешливое презрение умной, волевой и недоласканной женщины. Было и еще одно немаловажное обстоятельство: жена довольно быстро сделала карьеру — стала завучем. Она была строга: прийти к ней на урок, не выполнив домашнего задания, мало кто отваживался.
Однажды Олег Трудович по какой-то бытовой надобности зашел к жене в школу часов эдак в шесть. Коридоры были уже пустынны, классные комнаты безмолвны, и лишь из кабинета литературы доносился какой-то гул. Он заглянул: за партами сидели старшеклассники, в основном парни, человек десять, и хором бубнили:
На свете счастья нет, но есть покой и воля.
Давно завидная мечтается мне доля —
Давно, усталый раб, замыслил я побег
В обитель дальную трудов и чистых нег…
Выяснилось: Екатерина Петровна их всех наказала и распорядилась пятьдесят раз прочитать вслух и хором невыученное дома стихотворение, а сама ушла по делам в учительскую. Башмакова поразил не тот факт, что его жена налагает на детей наказание, напоминающее епитимью (времена-то были еще советские), а то обстоятельство, что ученики даже в ее отсутствие не пытались схитрить и покорно бубнили:
Пора, мой друг, пора! покоя сердце просит…
Катю Башмаков нашел в кабинете завуча — она занималась с каким-то шалопаем. Кстати, жена очень прилично прирабатывала репетиторством, так что даже в самые лучшие времена, когда Башмаков защитил диссертацию и стал начальником отдела, получали они примерно одинаково. О более поздних временах — когда, благодаря знаменитому бандиту Коровину, школа стала лицеем — и говорить нечего! Лицей облюбовали «новые русские». По утрам школьный подъезд напоминал подъезд посольства, устроившего дипломатический прием: иномарки цугом. Так что в последние годы кормилицей в семье в основном была Екатерина Петровна.
Став добытчицей, она даже слегка тронулась характером. Например, семейные деньги (так повелось сразу после свадьбы) лежали всегда в хлебнице, и каждый брал столько, сколько потребуется. И вдруг однажды они исчезли. Олег Трудович, в ту пору безработный, с ужасом обнаружил это, снаряжаясь за пивом. Он деликатно спросил у супруги, не с разгулом ли организованной преступности связано то, что она поменяла место хранения семейных средств. Но Катя твердо и даже надменно ответила, что деньги достаются ей слишком тяжело («Попробуй порепетируй с жертвами бытового алкоголизма!»), а Башмаков этого не понимает и, как все безработные и низкооплачиваемые персонажи, склонен к транжирству.
Был и другой случай. Однажды Каракозин, только что брошенный Принцессой, запил, забуянил, и Олег Трудович повез его домой да и остался там ночевать. Кате он позвонил поздно, натяжеле и поэтому довольно невнятно объяснил причину своего отсутствия в супружеской постели. На следующий день по возвращении домой он был демонстративно, в присутствии Дашки, лишен недавно справленной замшевой куртки, причем с унизительной мотивировкой: ты, мол, на такую куртку не зарабатываешь, и вообще от тебя одни убытки. И наверное, оттого, что в Катиных словах содержалась изрядная доля истины, Башмакову стало особенно, буквально до слез, обидно. Правда, через день жена одумалась, даже извинилась и куртку вернула, но рана в душе осталась…
Теперь, собственно, об измене. Конечно, никого Олег Трудович не заставал при непосредственном любодействе, это вообще случается не так часто, как можно заключить из романов и кинофильмов. Он даже не обнаруживал очевидных знаков супружеской неверности, как-то: позднее возвращение домой со следами неумеренных лобзаний на теле или письмо с перечислением интимных подробностей незабываемого свидания. Он не встречал Катю идущей на улице в обнимку с посторонним мужчиной. Женщины вообще в этом деле гораздо бдительнее и таких глупостей, как помада на воротничке или тихо излучаемый волосатым торсом запах чужой «шанели», они себе не позволяют. Олег Трудович обнаружил факт измены исключительно дедуктивным методом. А началось все с того, что в лицее возник новый преподаватель истории, Вадим Семенович. Впрочем, он работал там и раньше, но почасовиком — появлялся два раза в неделю и в жизни педколлектива специального участия не принимал, хотя уже и тогда производил на Катю некоторое впечатление. А тут вдруг он перешел на полную ставку. Фамилию его Башмаков так и не выяснил. Зачем? Разве с помощью фамилии соперник вторгается в принадлежащую тебе женщину?
О великом Вадиме Семеновиче жена стала рассказывать все чаще и все восторженнее. Конечно, можно было насторожиться уже тогда: ведь если речь заходила о новом историке, сдержанная обычно Екатерина Петровна вдруг утрачивала всю свою холодную насмешливость и живописала Вадима Семеновича с такой горячностью, что даже вызывала снисходительную усмешку Дашки. Причины же восторгов сводились к следующему. Вадим Семенович был вегетарианцем и каратистом. Как-то раз он поспорил с учителем физкультуры: у кого пресс крепче — и прямо в учительской на глазах педагогов предложил спор этот разрешить, так сказать, практически. Когда физрук ударил его кулаком в живот, он даже не пошатнулся, а вот когда Вадим Семенович таким же способом проверил тренированность пресса физрука, тот скрючился и повалился на пол. Далее, у Вадима Семеновича была своя собственная концепция мировой истории. Он считал, что не было никакого древнего мира, никаких Древних Греций и Римов, — все это результат путаницы в хронологии и неточных переводов первоисточников. Он утверждал, что европейская история началась с Диоклетиана, создавшего первую империю со столицей в Никомедии.
— Погоди, — обалдел, впервые услышав об этом, Олег Трудович. — А Колизей? А Парфенон?! А пирамиды?!!
— Пирамиды — это усыпальницы византийских императоров. Колизей был построен после завоевания Карлом Великим Италии, а Парфенон — это вообще храм Пресвятой Девы, сооруженный в Афинском княжестве в XIV веке!
— А Гомер? — Олег Трудович напрягал школьную память.
— А Гомер — это граф Сент-Хомер, писавший на самом деле о подвигах крестоносцев!
— М-да…
— И татаро-монгольского нашествия, между прочим, не было…
— Совсем?
— Совсем.
— А что было?
— Была казачья орда — регулярные войска. От слова «орднунг» — порядок. Население платило подать на содержание войска. Потом по недоразумению это стали считать данью. А Батый — это казацкий атаман, батя…
— Ни хрена себе батя!
Оказалось, новый учитель устроил для коллег своего рода спецсеминар, и Екатерина Петровна старательно записывала весь этот бред в тетрадочку. Полистав конспекты, Башмаков обнаружил вдобавок, что Иисус Христос — это на самом деле император Юлиан-философ, чья мумия до сих пор под именем фараона Ра-Мессу Миамуна хранится в Каире. Первыми забили тревогу родители одиннадцатиклассников: детям ведь в институты поступать. Они вызвали какую-то комиссию. Комиссия, посидев на уроке и послушав, как Вадим Семенович доказывал, будто Куликовская битва случилась не на Куликовом поле, а в центре нынешней Москвы — в Кулишках, постановила: запретить учителю истории морочить голову подрастающему поколению. Но они плохо знали Вадима Семеновича. тот дошел до замминистра просвещения Акмолова и в течение трехчасовой аудиенции (сначала ему было выделено пять минут) убедил руководителя в том, что под именем Ивана Грозного на самом деле скрываются три разных царя, а Степан Разин был последним Рюриковичем, подло изведенным интриганами Романовыми. Акмолов дал указание в порядке эксперимента разрешить в лицее преподавание двух альтернативных курсов истории, причем ученики могли выбирать сами. Но родители, боясь, что приемным комиссиям трудно будет объяснить, что Чингисхан и Рюрик — это одно и то же лицо, не пускали детей к Вадиму Семеновичу. И эксперимент прекратился как-то сам собой.
— Власть тьмы! — заявил по этому поводу неугомонный историк на педагогическом совете.
Но своеобычным взглядом на мировую историю достоинства Вадима Семеновича не исчерпывались. Он, по словам Екатерины Петровны, был тем былинным типом мужчины, который соединяет в себе мощь духа с необыкновенными рукотворными способностями. Когда в конце 80-х на учительскую зарплату стало невозможно жить, он, освоив искусство кладки каминов, зарабатывал очень приличные деньги. Камины Вадим Семенович украшал мрамором и гранитом, каковые совершенно бесплатно добывал на огромной свалке камнетесных отходов в Долгопрудном, под Москвой. Он уверял, что Микеланджело при желании мог бы там, в Долгопрудном, найти кусок мрамора для еще одного Давида с пращой. И наверное, чтобы окончательно добить мужа, Екатерина Петровна рассказала, какой Вадим Семенович неповторимый отец. Он разработал особую музыкальную программу, вобравшую в себя все — от реконструированного свиста гуанчей до Губайдуллиной, и заставлял свою жену во время беременностей каждый день слушать музыку. Более того, рожала она в присутствии мужа, и не просто как-нибудь там, а в воду! И вот результат: оба сына обладают абсолютным слухом, кроме того, старший самостоятельно выучил санскрит, а младший (в восемь лет!) иллюстрирует Борхеса. Но и это еще не все. Одну из четырех комнат своей квартиры Вадим Семенович превратил с спортзал с тренажерами и шведской стенкой, причем сделал все это своими руками!
А квартиру, между прочим (рассказывая это, Екатерина Петровна глянула на мужа особенным образом), Вадим Семенович получил вместо своей двухкомнатной хрущевки очень оригинальным способом. Он написал письмо Горбачеву о том, что внутри собственной семьи ставит уникальный эксперимент: воспитывает детей как гармоничных сверхлюдей коммунистического будущего — и на тридцатиметровой жилплощади продолжать его не может. Необходимо по меньшей мере сто квадратных метров. Горбачев, естественно, никоим образом не отреагировал. Тогда Вадим Семенович сделал вот что: на Красной площади, возле Исторического музея, он разбил палатку, написал на транспаранте свои требования, залег и объявил голодовку, а дети, стоя снаружи, всячески поддерживали отца: младший исполнял на скрипке концерты Моцарта, а старший декламировал на санскрите Калидассу. Палатка простояла всего четверть часа до прихода милиции, но этого хватило, чтобы сюжет об умирающем с голоду отце двух вундеркиндов появился в СNN. Горбачев в это время был с женой и своим новым мышлением за границей, кажется в Германии, и на итоговой пресс-конференции сразу несколько журналистов, страдальчески морща лбы, задали вопросы о судьбе голодающих вундеркиндов. Горбачев как-то выкрутился, ссылаясь на отсутствие альтернативы реформам, но Раиса Максимовна, фигурявшая за границей в виде покровительницы детей и изящных искусств, по прилете домой страшно наорала на Ельцина, который как раз в ту пору выступал первым секретарем московского горкома партии. С этого, если верить Вадиму Семеновичу, и началась вражда, в конечном счете погубившая не только самого Горбачева, но и целый Советский Союз! А квартиру им дали буквально через несколько дней, в хорошем доме на Таганке; на одной лестничной площадке с ними оказались космонавт, народная артистка и сын кремлевского парикмахера.
Почти каждый день за ужином Олег слышал о Вадиме Семеновиче все новые и новые достопримечательные подробности. То он швырнул через бедро забредшего в школу агрессивного бомжа, то перевел двоечников на раздельное питание — и успеваемость сразу же метнулась вверх, а то к 8 Марта каждой лицейской даме написал по акростиху. Екатерине Петровне досталось вот такой:
Когда я встретил вас —
Ах, как сказать мне это? —
То в этот самый час
Я вздрогнул, как от света.
— Правда, здорово: «Я вздрогнул, как от света»? — Катя была в таком восторге, точно преподавала не литературу, а какое-нибудь домоводство и стихов прежде не читывала. Но и тогда Олег Трудович ничего не заподозрил!
А потом на зимние каникулы Башмаков с Дашкой поехали в дом отдыха под Новгород. Екатерина Петровна занималась русским языком с сыном туристического агента, и тот расплатился путевками. Поначалу с Дашкой должна была ехать она сама, но потом вдруг возникла проблема с оформлением методического кабинета — и в дом отдыха был отправлен безработный и потому безропотный в ту пору Олег Трудович. Когда они вернулись, Башмаков сразу почувствовал некую перемену, но только через несколько дней сообразил, в чем дело: жена ничего больше не рассказывала о Вадиме Семеновиче.
— А как поживает ваш великий Вадим Семенович? — спросил он с живейшим и совершенно невинным интересом.
— При чем здесь Вадим Семенович? — насторожилась Екатерина Петровна.
— Да так, я на отдыхе, знаешь, поразмышлял, сопоставил кое-что и пришел к довольно странному выводу… — Олег Трудович сделал многозначительную паузу. — Сказать?
— Говори. Я тебя слушаю, — побледнела жена.
— Так вот, я пришел к выводу, что Ленин и Леннон — это одно и то же лицо, просто историки немножко напутали, — вывалил Олег Трудович и, восхищенный своим остроумием, заржал.
— Какой же ты дурак! — не поднимая глаз и очень тихо сказала жена.
Больше об учителе истории они не говорили. Не придал Олег Трудович значения и некоторой интимной подробности. Жена стала как-то совсем уж к нему нетребовательна, и конечный результат размеренных супружеских объятий почти перестал ее интересовать. Ну, как если бы взявшую накануне олимпийское золото бегунью заставляли участвовать в рутинном клубном кроссе. Но это Олег Трудович понял гораздо позже. А ведь был еще целый ряд дополнительных признаков. Например, Катя стала допоздна засиживаться в школе, ссылаясь на трудности, связанные с введением новых программ по литературе. Вскоре она нашла какого-то ученика, жившего чуть ли не за окружной дорогой, и стала ездить к нему, тратя по часу в один конец, хотя всегда до этого предпочитала заниматься репетиторством у себя в кабинете. Возвращалась она домой поздно и такая усталая, что почти сразу ложилась спать, даже если в мойке возвышалась гора грязной посуды, — а это уж совсем было на нее не похоже!
Накануне 23 февраля Башмаков, в который раз объявив войну животу и решив начать по утрам бегать, залез в поисках своей старой, райкомовских времен, «олимпийки» в медвежий угол гардероба и вдруг обнаружил там алую глянцевую коробку с очень красивым галстуком от Диора. Сам он галстуков почти не носил, достаточно натерев ими шею еще во времена райкомовской молодости, и предпочитал теперь разные там свитерочки и маечки. Но тем не менее в его мозгу забрезжило некоторое обидное недоумение. Он положил коробку на кухонный стол и стал ждать возвращения жены.
— Это не тебе! — холодно сказала она, войдя и увидев галстук.
— А кому?
— Вадиму Семеновичу.
— Да? — усмехнулся Башмаков.
Смысл и назначение усмешки заключались в том, что в прошлом году жена к 8 Марта получила в подарок в школе какой-то дешевенький дезодорант, годный лишь на то, чтобы освежать воздух в туалетной комнате.
— Да, — твердо ответила Екатерина Петровна, мгновенно расшифровав и отринув башмаковскую иронию. — В школе мужчин трое, а нас — сам знаешь, поэтому на собранные деньги можно подарить что-нибудь приличное. Вопросы еще есть?
— Вопросов нет.
— Ты, Тапочкин, с возрастом глупеешь.
Вечером, уже в постели, жена вдруг тронула его за плечо:
— А тебе что, галстук понравился?
— Понравился.
— Хорошо. Оставь себе. Вообще-то я хотела тебе одеколон подарить. Но если тебе понравился галстук…
— Спасибо. — Башмаков хотел дурашливо погладить жену по голове, но наткнулся на бугорчатые бигуди.
Тому, что Катя стала каждый день накручиваться на бигуди, он тоже не придавал значения. Как-то, вернувшись с птичьего рынка с прикупленными рыбками, Олег Трудович открыл своим ключом дверь и обнаружил на вешалке тещино пальто. Посещения Зинаиды Ивановны Башмаков не любил, ибо она с некоторых пор смотрела на зятя так, точно тот был не просто бесталанным безработным, а патологическим бездельником, которого ее родная дочь вынуждена кормить чуть ли не грудью.
— И не думай даже, — ругалась теща. — Выбрось из головы! Куда ты уйдешь? Кому ты нужна?
— Нет, я все скажу, все…
— Только попробуй! Ты что, совсем уже дура? У тебя — дочь. И муж какой-никакой. Только попробуй!
За несколько дней до этого разговора Башмаков спросил жену, почему она в последние дни ходит странно задумчивая, прямо-таки натыкаясь на мебель, и даже умудрилась два раза посолить борщ.
— Влюбилась, что ли?
— Я поссорилась с Вожжой, — был ответ.
Речь шла о директрисе лицея Вожжаевой, которую Башмаков видел всего пару раз мельком, но сразу понял: эта надзирательница вырабатывает стервозность в промышленном количестве, как большая ГЭС — электричество. Конфликт с ней был вполне закономерен, но уйти из-за этого из лицея! Сейчас! И он, мысленно поблагодарив тещу за верные установки, что было большой редкостью, отправился выпускать в аквариум петушка-самца, купленного взамен сдохшего. Петушки у него почему-то не приживались. Только-только петушок, переливаясь благородным ультрамарином и подрагивая пышными плавниками, устроится в уголочке и начнет, пуская пузыри, строить гнездо, как глядь — поутру уже плавает блеклый, вверх брюхом. Олег Трудович покупал нового — результат тот же. А бедная самочка с квадратным, распертым икрой брюшком неутешно слонялась по аквариуму, не находя себе места.
Катя тоже вдруг очень погрустнела и поблекла. Она перестала ездить к ученику за окружную. Перестала задерживаться в школе. Перестала накручиваться каждый вечер. Однажды, прибежав вечером со стоянки перекусить, Башмаков застал ее голой в спальне, она с ненавистью разглядывала себя в зеркале. В тот момент, когда Башмаков вошел, Екатерина Петровна как раз, подперев ладонями свои довольно большие груди, пыталась придать им девичью приподнятость. Увидев супруга, Катя отпустила их — и они тут же распались в пышном бессилии. (Кстати, именно в этот момент Олег отметил появившуюся некоторую их грушевидность.) На мужа Екатерина Петровна глянула так, точно он персонально и был виноват в том, что время ее не щадит.
— К сорока женщина должна утрачивать пол, — вздохнув, молвила она.
— Ну а пока ты его еще не утратила, — похотливо прогундосил Башмаков и начал расстегиваться.
— Отстань, Тапочкин… Весной, по сложившейся традиции, в садике, прилегающем к лицею, был родительский субботник, куда, понятное дело, Катя откомандировала Башмакова. И там, сгребая прелую листву, собирая банки из-под пива и одноразовые шприцы, Олег Трудович от одной болтливой родительницы узнал потрясающую новость: знаменитый Вадим Семенович жутко оскандалился. Историк спутался со старшеклассницей по имени Лолита (голову надо родителям отрывать за такие имена!) и по взаимной любви сделал ей ребенка. Теперь он развелся с женой и на днях по специальному разрешению префектуры должен с беременной школьницей расписаться. В лицее Вадим Семенович, конечно, после всего этого больше не работает. Но самое интересное то, что с женой-то он формально развелся, а расходиться вовсе не собирается, более того — Лолита уже живет в его квартире, каждый день слушает по особой программе музыку, а сам Вадим Семенович вместе с бывшей женой собирается присутствовать при ее родах, и рожать она будет непременно в воду, причем в морскую, заказанную на специальной фирме!
— А вы разве не знали? — удивилась родительница.
— Конечно, знал. мне просто интересна ваша версия! — отозвался Башмаков, пораженный тем, что ни жена, ни тем более дочь даже словом не обмолвились об этом потрясающем происшествии…
— Это правда? — строго спросил он за ужином.
— Что? — побледнела Катя и взглянула почему-то на Дашку.
— Что твой хваленый Вадим Семенович…
— Да. Он оказался подлецом! — тихо ответила Екатерина Петровна.
— А Лолитка — дура трахнутая! — выпалила дочь. Но и тогда Олег Трудович ничего не понял и ни о чем не догадался. Мужская доверчивость в своей тупой неколебимости может быть сравнима разве что с необъяснимой верой русских людей в очередного проходимца, засевшего в Кремле. Понимание обрушилось на него внезапно, однажды вечером, когда он отдыхал перед аквариумом, наблюдая грустную самочку, потерявшую своего очередного супруга-петушка. Башмаков успокаивал самочку, обещал в воскресенье купить ей сразу двух мужей — для более легкого освобождения от икорного бремени.
|
The script ran 0.024 seconds.