Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Виктория Токарева - Рассказы и повести (сборник) [0]
Известность произведения: Низкая
Метки: prose_contemporary, sf_detective

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 

Время от времени все замолкали, за кадром включали песню — тогда один из артистов принимался старательно шевелить губами. Артист, изображающий летчика, спел подобным образом две песни — одну тенором, а другую басом. Когда передача закончилась, диктор стал перечислять фамилии тех, кто эту передачу готовил. Я подумал: хорошо бы всей этой компании приснилась ночью радуга. — Валя! — Нина отложила карандаш. Не выдержала. — Прежде всего я хочу знать, за что ты меня не уважаешь? Все-таки лучше, если бы она была только умная. — С чего ты взяла, что я тебя не уважаю? — Мы договорились в семь. Я ждала до семи пятнадцати, стояла как не знаю кто… Я не говорю уже о любви, хотя бы соблюдай приличия… Последнюю фразу Нина придумала не сама, заимствовала ее из немецкого фильма «Пока ты со мной» с Фишером в главной роли. — Я пришел в семь шестнадцать, тебя не было, — сказал я. — Почему ты пришел в семь шестнадцать, если мы договорились в семь? — Я не мог перейти дорогу: там, возле метро, поворот — и не поймешь, какая машина свернет, какая поедет прямо. — Ну что ты врешь? — Я не вру. — Значит, считаешь меня дурой… — Иногда считаю. Нина посмотрела на меня с удивлением. По ее сценарию я должен был сказать: «Брось говорить глупости, я никогда не считал тебя дурой». Тогда бы она заявила: «И напрасно. Я действительно круглая дура, если потратила на тебя лучшие годы своей жизни». Но я путал карты, и Нине пришлось на ходу перестраиваться. — И напрасно… — сказала она. — Я все вижу. Все. Что там она видит? Будто дело в том, пришел я в семь или в семь шестнадцать. Главное, что я не делаю предложения. — Что ты видишь? — спросил я. — То, что ты врешь, — Нина побледнела сильнее, наверное, действительно не спала ночь. — Когда я говорю правду, ты не веришь. — Ты не думал, что я вчера уйду… Я понял, Нина решила не перестраиваться, а просто сказать мне все, что приготовила для меня ночью. — Ты привык, что я тебя всегда жду. Пять лет жду. Но больше я ждать не буду. Понятно? Вот тут бы надо встать и сделать предложение. Но я молчу. Где-то в казахстанской степи есть сайгаки — такие звери, похожие на оленей. Я их видел в кино. Сайгаки эти жили еще в одно время с мамонтами, но мамонты вымерли, а сайгаки остались и, несмотря на свое древнее происхождение, бегают со скоростью девяносто километров в час. Ленька Чекалин рассказывал, как охотился ночью с геологами на грузовике. Если сайгак попадает в свет фар, он не может свернуть, наверное, потому, что ночью степь очень черная и сайгак боится попасть в черноту. Представляю, что он чувствует, когда бежит вот так, я очень хорошо представляю, поэтому не хотел бы охотиться на сайгака. Но вцепиться в борт грузовика, ощутить всей кожей пространство и видеть в высветленном пятне бегущего древнего зверя я бы хотел. Если бы меня после института на оставили в Москве, я, может, увидел бы все это своими глазами. Но меня оставили в Москве, и я боюсь, что теперь никуда не поеду. А если женюсь на Нине, то вообще, кроме Москвы и Московской области, а также курортных городов Крыма и Кавказа, ничего не увижу. Нина ждала, что я отвечу, но я молчал. — И вообще ты врешь, будто переводишь по вечерам, — грустно сказала она. — Где твои переводы? Хоть бы раз показал… — Нет никаких переводов. Я по вечерам к Леньке хожу, а иногда в ресторан. — Я серьезно говорю, — Нина подошла ко мне. — Ты куда-то уходишь, я… ну, в общем, правда, покажи мне свои переводы. — Да нет никаких переводов, — сказал я серьезно. — Я к Леньке хожу, а тебя не беру, ты мне и так за пять лет надоела. Там другие девушки есть. Нина засмеялась, села возле меня, и я почувствовал вдруг, что соскучился. Мне даже невероятным показалось, что когда-то я обнимал ее. Нина быстро оглянулась на дверь. Я прижал ее к себе, услышал дыхание на своей шее, подумал — правда. — Дурак, вот ты кто. Эту фразу Нина не планировала, и это была ее первая умная фраза. День еще не кончился, и если мне повезет, то я услышу вторую. В шесть часов пришел отец, и все сели за стол. В последнее время каждый раз, когда я прихожу, меня усаживают обедать. Разливая суп, Нинина мама переводила глаза с меня на Нину, с Нины на меня. Ей хотелось понять по нашим лицам, помирились мы или нет. — Разольешь, — предупредил отец. Он сидел за столом в пижамных штанах, хотя жена каждый раз говорила ему, что это не «комильфо». Нинина мама так ничего и не поняла по нашим лицам. Пребывать в неизвестности она больше не могла, поэтому спросила: — Ну как? Нина покраснела. — Мама! — Ну как суп, я спрашиваю. Валя, как вам суп? Суп был нельзя сказать чтобы вкусный, но лучше, чем те, которые я ем в школе. — Ничего, — сказал я. Нинина мама посмотрела на меня с удивлением, потому что только последний хам может есть и хаять то, что ему дают. Бывают такие положения, в которых говорить правду неприличнее, чем врать. Но сегодня надо мной висела радуга. — Очень вкусный, мамочка, — быстро сказала Нина. Это была ее следующая умная фраза. Если так пойдет дело, то сегодня Нина побьет рекорд. — Валя, вы читали в «Правде», как орлы напали на самолет? — спросил отец. Вряд ли он спросил это из соображений такта. Просто знал, что следующий вопрос о супе жена предложит ему, за двадцать пять лет совместной жизни он выучил на память все ее вопросы и ответы. — Читал, — сказал я. — Что, что такое? — заинтересовалась Нина. — Летел пассажирский самолет где-то в горах, кажется. А навстречу ему три орла. Один орел разогнался — и прямо на самолет. — Идиот! — сказала Нинина мама. — Ну, ну… — Нина нетерпеливо заерзала на стуле. — Ну и упал камнем с проломленной грудью, а те два улетели, — закончил отец. — Надо думать, — заметила Нинина мама, которая тоже улетела бы, будь она на месте тех двух орлов. — Только последний дурак бросится грудью на самолет. — Это хорошо или плохо? — Нина посмотрела на меня. — Для орла плохо, — сказал я. — Ничего ты не понимаешь… — Нина стала глядеть куда-то сквозь стену, как Павлов сквозь меня, а я задумался: действительно, хорошо это или плохо? Мог бы я броситься грудью на самолет или улетел, как те два орла?.. — Представляешь, — медленно проговорила Нина, — наверное, он решил, что это птица. Она глядела сквозь стену: в руках забытый кусочек хлеба, лицо растроганное и вдохновенное, глаза светлозеленые, чистые, будто промытые. Если бы знать, что она может поехать за сайгаками, я согласился бы просидеть в этой комнате всю жизнь и никуда не ездить. Согласился бы каждый день общаться с ее мамой, каждый день встречать в школе Сандю — только бы знать, что Нина может поехать. Все думали о своем и молчали, кроме Нининой мамы. Она, очевидно, думала о том, сделаю я сегодня предложение или нет, а вслух рассказывала про соседа, который ушел от жены к другой женщине, несмотря на ребенка, язву желудка и маленькую зарплату. Фамилия этого человека начиналась с буквы «а», звонить ему надо было один раз, поэтому в лицо я его не видел. А жену видел и на месте соседа тоже не посмотрел бы на язву желудка и на маленькую зарплату. — Прожить десять лет и… как вам это нравится?! — возмущалась Нинина мама. — Мне нравится, — сказал я. — На месте вашего соседа я бы раньше ушел. Нина засмеялась. — А как же, по-вашему, ребенок? — поинтересовалась мать. Отец улыбнулся в тарелку. — Уходят от жены, а не от ребенка. Нина снова засмеялась, хотя я ничего смешного не сказал. — Но ведь существуют… — Нинина мама стала искать подходящие слова. Мне показалось, я даже услышал, как заскрипели ее мозги. — Нормы, — подсказал отец. — Нормы, — откликнулась Нинина мама и испуганно посмотрела на меня. Я должен был бы сказать, что, конечно, существуют нормы и долг порядочной женщины строго их соблюсти. Но я сказал: — Какие там нормы, если их друг от друга тошнит? Отец хотел что-то сказать, но тут он подавился и закашлялся. Жена хотела заметить ему, что это не «комильфо», но только махнула рукой и быстро проговорила: — Дядя Боря звал в воскресенье на обед. Пойдем? Значит, меня собираются представить будущим родственникам. — А сегодня вас дядя не звал? — спросил я. — При чем тут сегодня? — не понял отец. — Ни при чем. Просто я жду, может, вы уйдете… Нина бросила вилку и захохотала, а Нинина мама сказала: — Вечно эти молодые выдрючиваются. «Выдрючиваться» в переводе на русский язык обозначает «оригинальничать, стараться произвести впечатление». Странно, сегодня я целый день только и старался быть таким, какой есть, а меня никто не принял всерьез. Контролерша подумала, что я ее разыгрываю, Вера Петровна — что кокетничаю, старик решил, что я обижаюсь, Нина уверена, что я острю, а Нинина мама — что «выдрючиваюсь». Только дети поняли меня верно. Родители ушли. Мы остались с Ниной вдвоем. Нина, наверное, думала, что сейчас же, как только закроется дверь, я брошусь ее обнимать, и даже приготовила на этот случай достойный отпор, вроде: «Ты ведешь себя так, будто я горничная». Но дверь закрылась, а я сидел на диване и молчал. И не бросался. Это обидело Нину. Поджав губы, она стала убирать со стола, демонстративно гремя тарелками. Я вспоминал, что у меня в портфеле лежат для нее цветы, достал их, молча протянул. Нина так растерялась, что у нее чуть не выпала из рук тарелка. Она взяла цветы двумя руками, смотрела на них долго и серьезно, хотя там смотреть было не на что. Потом подошла, села рядом, прижалась лицом к моему плечу. Я чувствовал щекой ее мягкие, теплые волосы, и мне казалось, что мог бы просидеть так всю свою жизнь. Нина подняла голову, обняла меня, спросила таким тоном, будто читала стихи: — Пойдем в воскресенье к дяде Боре? За пять лет я так и не научился понимать ход ее мыслей. — Денег не будет — пойдем. — Какой ты милый сегодня! Необычный. — Не вру, вот и необычный. Зазвонил телефон. Нинины руки лежали на моей шее, и я не хотел вставать, Нина — тоже. Мы сидели и ждали, когда телефон замолчит. Но ждать оказалось хуже. Я снял трубку. — Простите, у вас случайно Вали нет? — робко спросили с того конца провода. Я узнал голос Леньки Чекалина. — Случайно есть, — сказал я. — Скотина ты — вот кто! — донесся до меня моментально окрепший баритон. Ленька тоже узнал меня. Я вспомнил, что обещал быть у него вечером. — Здравствуй, Леня, — поздоровался я. — Чего-чего? — моему другу показалось, что он ослышался, потому что такие слова, как «здравствуй», «до свидания», «пожалуйста», он позабыл еще в школе. — Здравствуй, — повторил я. — Ты с ума сошел? — искренне поинтересовался Леня. — Нет, просто я вежливый, — объяснил я. — Он, оказывается, вежливый, — сказал Ленька, но не мне, а кому-то в сторону, так как голос его отодвинулся. — Подожди, у меня трубку рвут, это было сказано мне. В трубке щелкнуло, потом я услышал дыхание, и высокий женский голос позвал: — Валя! Меня звали с другого конца Москвы, а я молчал. Врать не хотел, а говорить правду — тем более. Сказать правду — значило потерять Нину, которая сидит за моей спиной и о которой я привык беспокоиться. Я положил трубку. — Кто это? — выдохнула Нина. У нее были такие глаза, как будто она чуть не попала под грузовик. — Женщина, — сказал я. Нина встала, начала выносить на кухню посуду. Она входила и выходила, а я сидел на диване и курил. Настроение было плохое, я не понимал почему: я прожил день так, как хотел, никого не боялся и говорил то, что думал. На меня, правда, все смотрели с удивлением, но были со мной добры. Я обнаружил сегодня, что людей добрых гораздо больше, чем злых, и как было бы удобно, если бы все вдруг решили говорить друг другу правду, даже в мелочах. Потому что, если врать в мелочах, по инерции соврешь и в главном. Преимущества сегодняшнего дня были для меня очевидны, однако я понимал, что если завтра захочу повторить сегодняшний день — контролерша оштрафует меня, Вера Петровна выгонит с работы, старик — из очереди, Нина — из дому. Оказывается, говорить правду можно только в том случае, если живешь по правде. А иначе — или ври, или клади трубку. В комнату вошла Нина, стала собирать со стола чашки. — Ты о чем думаешь? — поинтересовалась она. — Я думаю, что жить без вранья лучше, чем врать. Нина пожала плечами. — Это и дураку ясно. Оказывается, дураку ясно, а мне нет. Мне вообще многое неясно из того, что очевидно Санде, Нининой маме. Но где-то я недобрал того, что очевидно Леньке. Ленька закончил институт вместе со мной и тоже нужен был в Москве двум женщинам. Однако он поехал в свою степь, а я нет. Я только хотел. Пройдет несколько лет, и я превращусь в человека, «который хотел». И Нина уже не скажет, что я тонкая натура, а скажет, что я неудачник. — Ты что собираешься завтра делать? — Ломать всю свою жизнь. Нина было засмеялась, но вдруг покраснела, опустила голову, быстро понесла из комнаты чашки. Наверное, подумала, что завтра я собираюсь сделать ей предложение. САМЫЙ СЧАСТЛИВЫЙ ДЕНЬ (Рассказ акселератки) Нам задали классное сочинение на тему: «Самый счастливый день в моей жизни». Я раскрыла тетрадь и стала думать — какой у меня был в жизни самый счастливый день? Я выбрала воскресенье — четыре месяца назад, когда мы с папой утром пошли в кино, а после этого сразу поехали к бабушке. Получилось двойное развлечение. Но наша учительница Марья Ефремовна говорит: человек бывает по-настоящему счастлив только в том случае, когда приносит людям пользу. А какая польза людям от того, что я была в кино, а потом поехала к бабушке? Я могла бы не учитывать мнения Марьи Ефремовны, но мне надо исправить оценку в четверти. Я могла бы иметь и тройку в четверти, но тогда меня не переведут в девятый класс, а отправят в ПТУ. Марья Ефремовна предупредила, что сейчас в стране переизбыток интеллигенции и дефицит в рабочем классе, так что из нас будут создавать фонд квалифицированной рабочей силы. Я заглянула в тетрадь своей соседки Ленки Коноваловой. Ленка строчила с невероятной скоростью и страстью. Ее самый счастливый день был тот, когда ее принимали в пионеры. Я стала вспоминать, как нас принимали в пионеры в Музее погранвойск, и мне не хватило пионерского значка. Шефы и вожатые забегали, но значка так и не нашли. Я сказала: «Да ладно, ничего…» Однако настроение у меня испортилось, и я потом была невнимательна. Нас повели по музею и стали рассказывать его историю, ноя ничего не запомнила, кроме того, что мы когда-то делили с японцами какую-то речку и даже разодрались. Однако до войны дело не дошло. А может, я что-то путаю. Я такие вещи вообще не запоминаю. Мне это совершенно не интересно. Однажды мы с мамой отвели домой пьяного ханурика. Он потерял ботинок и сидел на снегу в одном носке. Мама сказала: нельзя его бросать на улице, может, у него несчастье. Мы спросили, где он живет, и отвели его по адресу. От этого поступка была наверняка большая польза, потому что человек спал не на сугробе, а у себя дома и семья не волновалась. Но самым счастливым днем это не назовешь: ну отвели и отвели… Я перегнулась вправо и заглянула в тетрадь Машки Гвоздевой. Она сидит впереди меня. Я там ничего не разобрала, но Машка наверняка пишет, что самый счастливый день был тот, когда у них взорвался испорченный синхрофазотрон и им дали новый. Эта Машка просто помешана на схемах и формулах. У нее выдающиеся математические способности, и она уже знает, куда будет поступать. У нее есть смысл жизни. А у меня единственное, что есть, как говорит Марья Ефремовна, — это большой словарный запас, и я легко им орудую. Поэтому мне в музыкальной школе поручают доклады о жизни и творчестве композиторов. Доклад пишет учитель по музыке, а я его зачитываю по бумажке. Например: «Бетховен — плебей, но все, что он достиг в жизни, он достиг своим трудом…» И еще я объявляю на концертах, например: «Сонатина Клементи, играет Катя Шубина, класс педагога Россоловского». И это звучит убедительно, потому что у меня рост, цвет лица и фирменные вещи. Цвет лица и фирма мне перешли от мамаши, а рост — непонятно откуда. Я где-то читала, что в современных панельно-блочных домах, не пропускающих воздух, созданы условия, близкие к парниковым, и поэтому дети растут, как парниковые огурцы. Машка Гвоздева безусловно попадет в интеллигенцию, потому что от ее мозгов гораздо больше пользы, чем от ее рук. А у меня ни рук, ни мозгов — один словарный запас. Это даже не литературные способности, просто я много знаю слов, потому что я много читаю. Это у меня от папы. Но знать много слов совершенно не обязательно. Мальчишки в нашем классе вполне обходятся шестью словами: точняк, нормалек, спокуха, не кисло, резко, структура момента. А Ленка Коновалова любую беседу поддерживает двумя предложениями: «Ну да, в общем-то…» и «Ну да, в общем-то, конечно…» И этого оказывается вполне достаточно: во-первых, дает возможность говорить собеседнику, а это всегда приятно. Во-вторых, поддерживает его сомнения. «Ну да, в общем-то…», «Ну, в общем, конечно». Неделю назад я слышала по радио передачу о счастье. Там сказали: счастье — это когда что-то хочешь и добиваешься. А очень большое счастье — это когда что-то очень хочешь и добиваешься. Правда, потом, когда добьешься, — счастье кончается, потому что счастье — это дорога к осуществлению, а не само осуществление. Что я хочу? Я хочу перейти в девятый класс и хочу дубленку вместо своей шубы. Она мне велика, и я в ней как в деревянном квадратном ящике. Хотя мальчишки у нас в раздевалке режут бритвой рукава и срезают пуговицы. Так что дубленку носить в школу рискованно, а больше я никуда не хожу. А что я очень хочу? Я очень хочу перейти в девятый класс, поступить в МГУ на филологический и познакомиться с артистом К.К. Мама говорит, что в моем возрасте свойственно влюбляться в артистов. Двадцать лет назад она тоже была влюблена в одного артиста до потери пульса, и весь их класс сходил с ума. А сейчас этот артист разжирел как свинья, и просто диву даешься, что время делает с людьми. Но мама меня не понимает, я вовсе не влюблена в К.К. Просто он играет Д'Артаньяна, и так он замечательно играет, что кажется, будто К.К. - это и есть сам Д'Артаньян — талантливый, неожиданный, романтический. Не то что наши мальчишки: «точняк», «нормалек» и ниже меня на два сантиметра. Я смотрела «Мушкетеров» шесть раз. А Рита Погосян — десять раз. Ее мама работает при гостинице «Минск» и может доставать билеты куда угодно, не то что мои родители — ничего достать не могут, живут на общих основаниях. Однажды мы с Ритой дождались К.К. после спектакля, отправились за ним следом, сели в один вагон метро и стали его разглядывать. А когда он смотрел в нашу сторону, мы тут же отводили глаза и фыркали. Рита через знакомых выяснила: К.К. женат и у него есть маленький сын. Хорошо, что сын, а не дочка, потому что девочек любят больше, а на мальчишек тратится меньше нежности, и, значит, часть души остается свободной для новой любви. У нас с К.К., правда, большая разница в возрасте — двадцать лет. Через пять лет мне будет восемнадцать, а ему тридцать восемь. На пусть это будет его проблемой. А молодость еще никогда и никому не мешала. Рита сказала, что К.К. - карьерист. В Америке из-за карьеры стреляют в президентов. И ничего. То есть, конечно, «чего», но еще не такие дела делаются из-за карьеры. Неизвестно — отрицательная это черта или положительная. Мой папа, например, не карьерист, но что-то большого счастья на его лице я не вижу. У него нет жизненного стимула и маленькая зарплата. Недавно я на классном часе докладывала о политической обстановке в Гондурасе. Честно сказать, какое мне дело до Гондураса, а ему до меня, но Марья Ефремовна сказала, что аполитичных не будут переводить в девятый класс. Я подготовилась как миленькая и провела политинформацию. Буду я рисковать из-за Гондураса. Ленка Коновалова перевернула страницу — исписала уже половину тетради. А я все сижу и шарю в памяти своей самый счастливый день. В передаче о счастье я запомнила такую фразу: «Перспектива бессонных ночей за штурвалом комбайна…» Может быть, комбайнер тоже был карьерист. Вообще, если честно, мои самые счастливые дни — это когда я возвращаюсь из школы и никого нет дома. Я люблю свою маму. Она на меня не давит, не заставляет заниматься музыкой и есть с хлебом. При ней я могу делать то же самое, что и без нее. Но все-таки это — не то. Она, например, ужасно неаккуратно ставит иглу на пластинку, и через динамики раздается оглушительный треск, и мне кажется, что иголка царапает мое сердце. Я спрашиваю: «Нормально ставить ты не можешь?» Она отвечает: «Я нормально ставлю». И так каждый раз. Когда ее нет дома, в дверях записка: «Ключи под ковриком. Еда на плите. Буду в шесть. Ты дура. Целую, мама». Я читала в газете, что Москва занимает последнее место в мире по проценту преступности. То есть Москва — самая спокойная столица в мире. И это правда. Я убедилась на собственном опыте. Если бы самый плохонький воришка-дилетант и даже просто любопытный, с дурными наклонностями человек прошел по нашей лестнице и прочитал мамину записку, то получил бы точную инструкцию: ключи под ковриком. Открывай дверь и заходи. Еда на плите — разогревай и обедай. А хозяева явятся в шесть. Так что можно не торопиться и даже отдохнуть в кресле с газетой, а около шести — уйти, прихватив папины джинсы, кожаный пиджак и мамину дубленку, отделанную аляскинским волком. Больше ничего ценного в нашем доме нет, потому что мы — интеллигенция и живем только на то, что зарабатываем. Мама говорит: когда человек боится, что его обворуют, его обязательно обворуют. В жизни всегда случается именно то, чего человек боится. Поэтому никогда не надо бояться. И это точно. Если я боюсь, что меня спросят, — меня обязательно спрашивают. Когда я выхожу из лифта и вижу записку, я радуюсь возможности жить как хочу и ни к кому не приспосабливаться. Я вхожу в дом. Ничего не разогреваю, а ем прямо со сковороды, руками и в шубе. И стоя. Холодное гораздо вкуснее. Горячее — отбивает вкус. Потом я включаю проигрыватель на полную мощность и зову в гости Ленку Коновалову. Мы с ней вырываем из шкафа все мамины платья, начинаем мерить их и танцевать. Мы танцуем в длинных платьях, а ансамбль «Синяя птица» надрывается: «Не о-би-жайся на меня, не обижаа-а-йся, и не жалей, и не зови, не достучишься до любви». А в окно хлещет солнце. Потом Ленка уходит. Я сажусь в кресло, закутываюсь в плед и читаю. Сейчас я читаю две книги: рассказы Хулио Кортасара и пьесы Александра Вампилова. Эти книги маме подарили ее подхалимы. У Вампилова мне очень нравится: «Папа, к нам пришел гость и еще один». А папа отвечает: «Васенька, гость и еще один — это два гостя…» Я читаю и вижу перед глазами К.К., и мне бывает грустно, что все-таки он женат и у нас большая разница в возрасте. А у Кортасара в рассказе «Конец игры» есть слова «невыразимо прекрасно». Они так действуют на меня, что я поднимаю глаза и думаю. Иногда мне кажется, что жить — невыразимо прекрасно. А иногда мне становится все неинтересно, и я спрашиваю у мамы: «А зачем люди живут?» Она говорит: «Для страданий. Страдания — это норма». А папа говорит: «Это норма для дураков. Человек создан для счастья». Мама говорит: «Ты забыл добавить как птица для полета. И еще можешь сказать — жалость унижает человека». Папа говорит: «Конечно, унижает, потому что на жалость рассчитывают только дураки и дуры. Умные рассчитывают на себя». А мама говорит, что жалость — это сострадание, соучастие в страдании, и на нем держится мир, и это тоже талант, который доступен не многим, даже умным. Но спорят они редко, потому что редко видятся. Когда папа вечерами дома — мамы нет. И наоборот. Если мамы нет — папа читает газеты и смотрит по телевизору хоккей. (У нас была няня, которая не выговаривала «хоккей» и произносила «фокея»). Посмотрев «фокею», прочитав газеты, папа требует мой дневник и начинает орать на меня так, будто я глухая или нахожусь в соседней квартире, а он хочет, чтобы я услышала его через стенку. Когда папа кричит, я почему-то не боюсь, а просто хуже понимаю. Мне хочется попросить: «Не кричи, пожалуйста, говори спокойно». Но я молчу и только моргаю. Иногда мама приходит довольно поздно, однако раньше отца. Она видит, что его дубленки нет на вешалке, ужасно радуется. Быстро переодевается в пижаму, и мы с ней начинаем танцевать на ковре посреди комнаты, вскидывая ноги, как ненормальные, обе в пижамах и босиком. У мамы пижама в ромбик, а у меня в горошек. Мы ликуем, но шепотом, сильно разевая рты, и нам бывает невыразимо прекрасно. А когда у мамы библиотечные дни и она целый день дома, готовит еду на несколько дней, а отца нет до позднего вечера, — вот тут-то она появляется у меня в комнате, не учитывая, что мне надо спать, а не разговаривать, и начинает из меня варить воду. Она говорит: — По-моему, он от нас ушел. Я говорю: — А как же кожаный пиджак и джинсы? Без них он не уйдет. — Но он может прийти за ними позже. — Глупости, — говорю я. — От меня он никуда не денется. Однако я пугаюсь, и у меня начинает гудеть под ложечкой и щипать в носу. Я не представляю своей жизни без отца. Я скачусь на одни тройки и двойки. Я вообще брошу школу и разложусь на элементы. Я получаю хорошие оценки исключительно ради отца, чтобы ему было приятно. А мне самой хватило бы и троек. И маме тоже хватило бы. Она рассуждает так: «Три — это удовлетворительно. Значит, государство удовлетворено». — Я с ним разведусь, — говорит мама. — Причина? — Он мне не помогает. Я сама зарабатываю деньги. Сама стою в очередях и сама таскаю кошелки. — А раньше было по-другому? — Нет. Так было всегда. — Тогда почему ты не развелась с ним раньше, десять лет назад? — Я хотела обеспечить тебе детство. — Значит, когда я была маленькая и ничего не понимала, ты обеспечивала мне детство. А сейчас, когда я выросла, ты хочешь лишить меня близкого человека. Это предательство с твоей стороны. — Ну и пусть. — Нет, не пусть. Тогда я тоже не буду с тобой считаться. — У тебя впереди вся жизнь. А мне тоже хочется счастья. Я не понимаю, как можно в тридцать пять лет, имея ребенка, хотеть какого-то еще счастья для себя. Но сказать так — не тактично. И я говорю: — А где ты видела счастливых на вое сто процентов? Вон тетя Нина моложе тебя на пять лет, худее на десять килограмм, однако без мужа живет и ездит каждый день на работу на двух видах транспорта, полтора часа в один конец. И занимается каким-то химическим машиностроением, чтобы заработать на кусок хлеба. А ты — работаешь через дорогу, любишь свою работу, все тебя уважают. Занимаешь свое место в жизни. Вот уже пятьдесят процентов. Я — удачный ребенок. Здоровый и развитый. Еще сорок пять. Ничем не болеешь один процент. Вот тебе уже девяносто шесть процентов счастья, остается четыре процента… Но где ты видела счастливых на сто процентов? Назови хоть кого-нибудь. Мама молчит, раздумывает — кого назвать. И в самом деле — никто не счастлив на все сто процентов. «В каждой избушке свои погремушки». Или как я где-то вычитала: «У каждого в шкафу свой труп». Но маму не утешает чужое недосчастье. Она хочет свои недостающие четыре процента вместо первых пятидесяти. Сидит на моей постели и дрожит, как сирота. Я говорю: — Ложись со мной. Я тебя присплю. Она ложится ко мне под одеяло. Ступни у нее холодные, и она сует их мне в ноги, как эгоистка. Но я терплю. На мой глаз капает ее слеза. Я опять терплю. Я ее очень люблю. У меня даже все болит внутри от любви. Но я понимаю, что, если начать ее жалеть, она раскиснет еще больше. И я говорю: — Поди посмотри на себя в зеркало при свете дня. Ну кому ты нужна, кроме нас с папой? Ты должна жить для нас. Но вообще, честно сказать, я считаю: человек должен быть эгоистом. Карьерист и эгоист. Чтобы ему было хорошо. А если одному хорошо, то и другим вокруг него тоже хорошо. А если одному плохо, то и остальным пасмурно. Так ведь не бывает, чтобы человек горел на костре, а вокруг него ближние водили хороводы. Тихо скрипит ключ, это папа осторожно вводит ключ в замок, чтобы нас не разбудить. Потом он на цыпочках входит в прихожую, стоит какое-то время, видимо, раздевается. И так же на цыпочках идет в свою комнату, и половицы виновато поскрипывают. Как-то бабушка сказала, что папа себя не нашел. И когда он ступает на цыпочках, мне кажется — он ходит и ищет себя, не зажигая свет, заглядывая во все углы. И мне его ужасно жалко. А вдруг и я не найду себя до сорока лет и не буду знать, куда себя девать. Заслышав папины шаги, мама успокаивается, и засыпает на моем плече, и дышит мне в щеку. Я обнимаю ее и держу как драгоценность. Я лежу и думаю: хоть бы она скорее растолстела, что ли… Я мечтаю, чтобы мои родители постарели и растолстели, тогда — кому они будут нужны, толстые и старые? Только друг другу. И мне. А сейчас они носятся колбасой, худые и в джинсах. Мне иногда кажется, что одна нога каждого из них зарыта, а другой они бегут в разные стороны. Но куда убежишь с зарытой ногой? Между прочим, у Ленкиной мамаши вообще нет мужа, трое детей — все от разных отцов, слепая бабка, две кошки и щенок. Однако у них в доме шумно, хламно и весело. Может быть, потому, что Ленкиной мамаше некогда в гору глянуть. Когда у человека остается свободное время, он начинает думать. А если начать думать, обязательно до чего-нибудь додумаешься. Однажды, год назад, на нашей улице маленький мальчишка попал под машину. Все побежали смотреть, а я побежала домой. Я тогда ужасно испугалась, но не за себя, а за моих родителей. Я и сейчас боюсь: вдруг со мной чтонибудь случится, попаду под машину или вырасту и выйду замуж? На кого я их оставлю? И что они будут делать без меня?.. Загоруйко подошел к Марье Ефремовне и сдал тетрадь. Наверное, для него самый счастливый день будет тот, когда «битлсы» снова объединятся в ансамбль. Загоруйко знает все современные зарубежные ансамбли: «Кисеи», «Квины», «Бони М». А я только знаю: «Бетховен плебей…», серенаду Шумана по нотам и кое-что по слуху. Я посмотрела на часы. Осталось шестнадцать минут. Раздумывать больше некогда, иначе мне поставят двойку, не переведут в девятый класс, и я буду токарь-наладчик или буду швея-мотористка. Швея с большим словарным запасом. Я решила написать, как мы сажали вокруг школы деревья. Где-то я прочитала: каждый человек за свою жизнь должен посадить дерево, родить ребенка и написать книгу о времени, в котором он жил. Я вспоминала, как тащила полное ведро чернозема, чтобы засыпать в лунку и дерево лучше прижилось. Подошел Загоруйко и предложил: — Давай помогу. — Обойдусь, — отказалась я и поволокла ведро дальше. Потом я высыпала землю в лунку и разжала ладони. На ладонях был след от дужки ведра — глубокий и синий. Плечи ныли, и даже ныли кишки в животе. — Устала, — сообщила я окружающим с трагическим достоинством. — Так и знал! — ехидно обрадовался Загоруйко. — Сначала пижонила, а теперь хвастаться будет. Противный этот Загоруйко. Что думает, то и говорит, хотя воспитание дано человеку именно для того, чтобы скрывать свои истинные чувства. В том случае, когда они неуместны. Но что бы там ни было, а дерево прижилось и останется будущим поколениям. И, значит, за содержание Марья Ефремовна поставит мне пятерку, а ошибок у меня почти не бывает. У меня врожденная грамотность. Я снова посмотрела на часы. Осталось одиннадцать минут. Я встряхнула ручкой, она у меня перьевая, а не шариковая, и принялась писать о том дне, когда мы с папой пошли утром в кино, а после поехали к бабушке. И пусть Марья Ефремовна ставит мне что хочет. Все равно ни эгоистки, ни карьеристки из меня не получится. Буду жить на общих основаниях. Я написала, что кинокомедия была ужасно смешная, с Дефюнесом в главной роли, и мы так хохотали, что на нас даже оборачивались, и кто-то постучал в мою спину согнутым пальцем, как в дверь. А у бабушки было как всегда. Мы сидели на кухне и ели очень вкусную рыбу. (хотя мама утверждает, что бабушкина рыба — несоленая и пахнет аммиаком, будто ее вымачивали в моче). Но дело ведь не в еде, а в обстановке. Меня все любили и откровенно мною восхищались. И я тоже всех любила на сто процентов и тем самым приносила огромную пользу. У меня глаза папины, у папы — бабушкины — карие, бровки домиком. Мы глядели друг на друга одними и теми же глазами и чувствовали одно и то же. И были как дерево: бабушка — корни, папа — ствол, а я — ветки, которые тянутся к солнцу. И это было невыразимо прекрасно. Конечно, это был не самый счастливый день в моей жизни. Просто счастливый. А самого счастливого дня у меня еще не было. Он у меня — впереди. СТО ГРАММ ДЛЯ ХРАБРОСТИ Окно светилось золотисто-оранжевым светом, и в этом рассеянном золоте была видна девушка. Она сидела на краешке стула, прислонив к себе арфу, и серебряные звуки летели над вечерним двором. Младший научный сотрудник Никитин сидел в доме напротив, в своей однокомнатной квартире, и, положив руки на подоконник, а голову на руки, смотрел в окно. Почти все девушки, которых он знал — его знакомые и знакомые знакомых, — ходили в джинсах, подвернутых над сапогами по моде «диверсантка», курили сигареты, умели водить машину, умели ругаться, как слесарь-водопроводчик, и это составляло свой шарм и было даже модно. Было модно быть слегка грубой и независимой, девушкойподростком, L'enfant terrible, что в переводе означает «ужасный ребенок». Эта, в доме напротив, была не подростком и не диверсанткой, она была только девушка. Девушка — ангел, и аксессуары у нее были ангельские: арфа. Никитин смотрел и смотрел. Он сидел в полной темноте, чтобы быть невидимым другой стороной. Вот она встала… Потянулась, как нормальный человек. Подошла к окну и посмотрела на Никитина. Он мигом соскользнул с подоконника, присел на корточки. Замер. Потом взглянул. Занавески в золотом окне были задернуты. Никитин выпрямился, хрустнув коленками. Включил свет, и этот свет явил однокомнатную квартиру холостякарадиолюбителя. Вокруг лежали какие-то металлические части, тянулись проводки и провода всех возможных сечений, и было впечатление, что Никитин стоит среди обломков рухнувшего самолета. И лицо у него было как у летчика, потерпевшего аварию на необитаемом острове. Никитин постоял какое-то время, потом шагнул к телефону и одним духом набрал семь цифр. Затаил дыхание. — Я слушаю вас, — прозвучал голос, серебряный, как арфа. Никитин молчал. — Я ничего не слышу, — доверчиво сказал голос. — А я молчу, — сказал Никитин. — Почему? — Видите ли… Вы меня совсем не знаете… И даже не представляете… Я ваш сосед… Из дома напротив… — Ну почему не представляю? У вас полосатые занавески. В семь пятнадцать утра вы делаете гимнастику с гантелями. А в семь тридцать пять пьете молоко прямо из пакета. — Значит, вам меня тоже видно? — Тоже. — И вечером? — И вечером. Никитин вытер лоб рукавом. — А как вас зовут, сосед напротив? — Женя… То есть Евгений Палыч… Ну, в общем, Женя. — А меня Наташа. Помолчали. — А что вы делаете сегодня вечером? — осмелел Женя. — Может, пойдем походим? — Заходите. Мы и решим. Может, действительно пойдем и походим. — А когда? — Да хоть сейчас, — предложила Наташа. — Подъезд пять, квартира двенадцать? — уточнил Никитин. — А откуда вы знаете? — поразилась Наташа. — Вычислил. Я же математик-программист. Я и адрес ваш вычислил, и телефон. — А меня? — Разве можно вычислить мечту? — полуспросил-полуответил Никитин. — Жду, — тихо сказала Наташа и положила трубку. Никитин стоял и слушал гудки, еще не понимая, но предчувствуя, что случилось счастье. Через двадцать минут Никитин вышел из своей квартиры. На нем была польская полосатая рубашка, югославский галстук, розовый в черную крапинку, и синий финский костюм. Пиджак он застегнул на все три пуговицы. Сбегая со своего пятого этажа, Никитин посмотрел мимоходом в оконное стекло, на свое отражение. Отражение его несколько задержало. Никитин неуверенно потрогал галстук. Потом так же неуверенно спустился еще на один лестничный марш и подошел к двери на третьем этаже, которая была простегана малиновой кожей и украшена блестящими кнопками. Позвонил. Звонок затейливо звякнул. Дверь отворил Гусаков. На нем был стеганый халат, какие носили адвокаты в дореволюционной России. Гусаков был член-корреспондент, член четырех королевских обществ, руководитель научного центра, в котором среди прочих трудился и Никитин в чине младшего научного сотрудника. У Гусакова была квартира номер 69, а у Никитина 96, и почтальон часто путал ящики. Гусакову писали чаще раз в шестьсот. Он был нужен и в нашей стране и за рубежом, во всех четырех королевствах, поэтому Никитин довольно часто возникал перед стеганой дверью. К нему привыкли. Может быть, даже Изабелла, жена Гусакова, думала, что он — почтовый работник. Она поверхностно улыбалась Никитину. Он тоже вежливо улыбался и всякий раз пытался понять ее возраст: тридцать или шестьдесят. — Здравствуйте, Валерий Феликсович! — поздоровался Никитин. — Здравствуйте, Женя, — поздоровался Гусаков, глядя в пустые руки Никитина. — Извините, пожалуйста… У меня несколько неожиданный вопрос. Разрешите? — Валяй, неожиданный… — Валерий Феликсович, вот вы объездили весь мир. Скажите: этот галстук идет к этой рубашке? — Как корове седло, — откровенно определил Гусаков. — Сюда нужен сплошной. — Сплошной? — потерянно переспросил Никитин. — Прошу, — пригласил Гусаков и первым пошел в глубь своей квартиры. Никитин двинулся следом. Все стены квартиры были увешаны ключами разнообразных размеров и назначений. Здесь были ключи от амбарного замка и ключи от города Антверпена. — На свидание? — поинтересовался Гусаков, шагая мимо ключей. — Да, — сознался Никитин. — Влюбился? — с завистью спросил Гусаков. — Вы знаете… она совсем другая, чем все. — Это всегда вначале так кажется. — Нет, — Никитин остановился и остановил Гусакова. — Все это все. А она — это она. Гусаков открыл шкаф. Гардероб у него был, скажем прямо, богаче, чем у Никитина, и выбор галстуков шире. Одних сплошных — штук четырнадцать. — Надевайте! — Гусаков протянул ему галстук из своей коллекции. — Неудобно, — сознался Никитин. — Дарю! Видимо, Гусакову понравилась роль деда-мороза. Он повязал галстук широким роскошным узлом на тощей высокой шее Никитина. Потом снял с плечиков золотистый замшевый пиджак. — А вот это будет в тон галстуку. — Ой, что вы? Я не возьму! А вдруг запачкаю? — А ты не пачкай. Гусаков обрядил Никитина в пиджак и отступил на шаг, прищурившись. Перед ним стоял совершенно иной Никитин, чем тот, который пришел десять минут назад. От нового Никитина веяло другими городскими привычками, как будто он только что вернулся из самого красивого королевства и у него в портфеле лежит новенькая пара хрустальных башмачков, тридцать седьмой размер. — Вам очень идет, — позавидовал Гусаков. — Мне он, пожалуй, маловат… — Я вам сегодня же верну, — испугался Никитин. Он боялся, что ему подарят пиджак и сердце не справится, лопнет от благодарности. — Можно и завтра, — успокоил Гусаков. Он играл роль деда-мороза, а не сумасшедшего, и пиджак из антилопы он дарить не собирался. То, что это была антилопа, а не свинья, нигде не было написано, но все же благородное происхождение пиджака каким-то образом читалось и как бы перемещало обладателя в другой социальный слой. В комнату заглянула Изабелла. — Влюбился, — объяснил Гусаков происходящее. — На свидание идет. — Да? — тихо и глубоко обрадовалась Изабелла, всматриваясь в Никитина, как бы ища в нем приметы избранности. — А почему такое лицо? — Я боюсь, — сознался Никитин. — Мы с ней, откровенно говоря, почти не знакомы… Гусаков открыл бар, налил полстакана виски. Протянул. — Спасибо, — поблагодарил Никитин. — Только я не пью. — А вам никто и не предлагает пить. Это маленький допинг. Как лекарство. Никитин послушно выпил и закашлялся. Постоял в некоторой прострации, потом пошел — в той же самой прострации. Закрыл за собой дверь. — Странный, — сказала Изабелла. — Есть немножко, — подтвердил Гусаков. — Но способный. Любит науку, а не себя в науке. — А почему бы тебе не назначить его на место Кошелева? — предложила Изабелла. — А Кошелева куда? — На пенсию. Или на повышение. Гусаков посмотрел на жену, вернее, сквозь жену, обдумывая предложение. — А не рано? — усомнился Гусаков. — Человек все должен получить в этой жизни своевременно. Пока ему этого хочется. Вон на Кубе, все министры молодые. — Так то Куба, — раздумчиво проговорил Гусаков. — Там климат другой. Там бананы растут. Никитин тем временем пересек двор. Решительно вошел в пятый подъезд. Поднялся пешком на третий этаж. Подошел к квартире двенадцать. Постоял. Потом повернулся, так же решительно зашагал обратно. На углу синими буквами было написано «Синяя птица» и под надписью нарисована птица, но какая именно — непонятно. Никитину было не до птицы. Он вошел в кафе и спросил официантку: — У вас нет чего-нибудь немножко выпить? Грамм пятьдесят? — У нас не распивочная, — высокомерно ответила официантка. — Простите, а где ближайшая распивочная? — В магазине. Очередь в винный отдел была длинная, но текла довольно бодро, и Никитин довольно скоро предстал перед продавщицей Нюрой. На Нюре был синий берет, белый халат, и под глазом — давний, уже выцветший синяк. Может быть, Нюра разодралась с недисциплинированным покупателем. — Скажите, пожалуйста, а у вас такие маленькие бутылочки есть? — спросил Никитин и, раздвинув большой и указательный палец, показал размер бутылочки. — Мерзавчики, — подсказали за спиной. — Да, мерзавчики, — подтвердил Никитин. — Нет! — ответила Нюра, как бы обижаясь на невыполнимое требование. — А чуть побольше? — Чекушка, — подсказали за спиной. — Да. Чекушка. — Нет! — Не задерживайте! — потребовали в очереди. — Тут люди на работу торопятся! Никитин послушно отошел от прилавка. Остановился в растерянности. — Может, скооперируемся? — спросил, подходя, благообразный господин с бородкой, похожий на члена Государственной думы. А может, и бывший член. — Мне тоже не нужно целой бутылки. Возьмем и разольем, кому сколько надо. Никитин повернулся к Нюре. — В очередь! — потребовали за спиной. — Но я же стоял! Ведь я стоял? — спросил Никитин у Нюры, восстанавливая справедливость. — Как очередь решит, — распорядилась Нюра. Она сама ничего единолично не решала и была как бы частью текучего коллектива, именуемого «очередь». Никитин махнул рукой на справедливость и встал в хвост. — Какое безобразие! — привычно возмутился господин с бородкой. — Вот мне надо немножко спирта для компресса. А в аптеке без рецепта не дают… И тут появился Федя. На его лице и одежде отчетливо читалась вся его прошлая и настоящая жизнь. — Давай возьму! — предложил Федя, дергая за пятерку, выступающую из пальцев Никитина. Не дожидаясь ответа и, видимо, не нуждаясь в нем, Федя взял деньги и пошел в начало очереди. — Бутылочку, Нюра! — он протянул пятерку через головы. — В очередь! — потребовала очередь. — Для больного беру, — объяснил Федя и взял бутылку, так же через головы. Видимо, у него с Нюрой была своя мафия. Отнес Никитину бутылку и рубль сорок сдачи. — Пошли! — скомандовал он. — Стакан у меня есть. Трое вышли из магазина. По улице шел транспорт и пешеходы. Текла своя уличная жизнь. — Давай во двор, — предложил Федя и первым направился под арку. Остановились возле песочницы под детским грибом. Два мальчика дошкольного возраста строили из песка тоннель. — Здесь неудобно, — сказал Никитин. Перешли за угол дома. За углом стояли высокие баки с пищевыми отходами. Господин достал портмоне, стал копаться в мелочи. — Вот, — он протянул Феде три монеты. — Здесь шестьдесят копеек. Мне совсем чуть-чуточку. Федя вытащил из кармана стакан, обтер его изнутри полой пиджака, откупорил бутылку и отлил немножко в стакан. Посмотрел. Подумал и, в результате размышлений, аккуратно отлил половину стакана обратно в бутылку. — Держи, — сказал он, протягивая. — Тут ровно на шестьдесят. Господин взял стакан и пошел. — Э! Ты куда? — удивился Федя. — Домой. Мне собаке надо компресс сделать. Ее кошка оцарапала, объяснил господин. — А стакан? Что он тебе, дары природы? Он, между прочим, денег стоит. — Сколько? — Полтинник. Господин снова покопался в своем портмоне. Достал пятьдесят копеек. Отдал Феде и ушел. — От жлобяра! — возмутился Федя. — Собака, значит, — из стакана, а люди — из бутылки. Он отметил ногтем свою долю. Выпил. Проверил. Сделал еще два глотка, после чего протянул Никитину. — На! — Ой! Как-то я не могу, — смутился Никитин. — А ты вдохни воздуху, — проинструктировал Федя. Никитин послушно вдохнул. — Задержи! Никитин задержал. — Пей! Никитин сделал несколько глотков. — Выдыхай! Никитин закашлялся. — Нюхай! Федя достал из кармана пыльный кусок огурца, сунул под нос Никитину, подержал и положил обратно в карман. — Ну как? Разлилось? — заботливо спросил Федя. Никитин прислушался к себе. — Разлилось, — неуверенно сказал он. — Может, еще сбегать? — предложил Федя. — Спасибо. Не стоит. Вообще-то я не пью… — сознался Никитин. — Я тоже. — Нет, правда. Это я только сегодня. Для храбрости. — В суд, что ли, вызывают? — Да нет… Представляете… ее окно прямо против моего окна. И вот ночь. Звезды. И она играет из «Щелкунчика» танец феи Драже. Никитин стал перебирать в воздухе пальцами, показывая, как она играет. — Вот и у меня драже, — сказал Федя. — Давай еще бутылку возьмем. — Сейчас подумаю. — Подумай, — согласился Федя. — Нет! Не надо! Все! — Никитин решительно рассек рукой воздух. — Не боюсь! Вот сейчас встану и пойду! — Куда? — не понял Федя. — К ней. — В гости? — уточнил Федя. — В гости! — А что ж с пустыми руками! Надо бутылочку купить! — Идея… — Бутылочку и банку шпрот, — Федя усовершенствовал идею. — Духи! — растолковал Никитин. — Как же я сам не догадался… Перед прилавком парфюмерного магазина стояла одна только женщина, но Федя, не умеющий ждать в очередях, отодвинул ее плечом. — Простите, — извинился он. — На самолет опаздываем. Женщина посмотрела на Федю в вегоневой старушечьей кофте, потом на Никитина в изысканном замшевом пиджаке, и на ее лице проступили следы усилий: видимо, она пыталась объединить этих двоих в одну компанию, но у нее не объединялось. Женщина пожала плечом и отошла от прилавка. — Скажите, пожалуйста, какие у вас самые лучшие духи? — спросил Никитин у продавщицы. — Тройной бери, тройной, — подсказал Федя. — «Клема», пятьдесят рублей, — ответила продавщица. — Сколько? — не поверил Федя. — Пятьдесят, — невозмутимо повторила продавщица. — Что? Да за такие деньги я сам в коробочку залезу! — Вряд ли купят, — усомнилась продавщица, оглядывая Федю с ног до головы, со спортивных кед до потертой макушки. — Вам платить или в кассу? — спросил Никитин. — В кассу. Никитин подошел к кассе. Федя устремился следом. — Не балуй ее, Женя. Не балуй. Она тебе потом на голову сядет. Бери тройной. Все из одной бочки. Поверь… — Она арфистка, — произнес Никитин и поднял палец. — Артистка… — с пренебрежением повторил Федя. — Знаю я их. Им черную икру и брильянты подавай. А где ты ей брильянты возьмешь? Ты кем работаешь? — Математик. — И я математик. Вот и считай… Никитин тем временем расплатился, отдал чек и получил «Клема» в изумрудной коробочке. Федя понял, что дело сделано и уже ничего нельзя переменить. — Красиво, — похвалил он. — Обмыть надо. Ресторан «Гавана» был оформлен изнутри всевозможными циновками, деревяшками, с учетом латиноамериканского фольклора. Сплошные экзотические занавески полностью скрывали широкий Ленинский проспект за окном, и у Никитина было впечатление, что он не в Москве, а в Гаване. Певица за окном пела «Бессаме муча», что значит «целуй меня, девушка». — Сколько прекрасного заложено в людях, — философствовал Никитин. Взять хотя бы нас. Ведь мы же совсем не знакомы. А как вы ко мне отнеслись… С каким участием… Федя скромно подвинул Никитину тарелку с салатом. — Или вот, — продолжал Никитин, поставив локоть в тарелку. — Валерий Феликсович — член-корреспондент. Член четырех королевских обществ! Я его спрашиваю: подходит галстук? А он мне пиджак дал. А почему? Потому что он по-настоящему интеллигентен. Ведь что такое интеллигентность? Это не количество знаний. Сейчас все все знают. Настоящая интеллигентность это доброжелательность! Каждый человек прекрасен до тех пор, пока он не докажет тебе обратное. Вот мы с вами, в сущности, не знакомы. А вы проявили ко мне доброжелательность: время теряете, слушаете меня. Потому что вы — по-настоящему интеллигентный человек. — Я такой, — согласился Федя. — А этот жлоб… Собака… Собака, значит, — из стакана, а люди — прямо из бутылки. Не люблю я таких людей! Не уважаю! — Я тоже, — легко согласился Никитин и выпил половину фужера. — И начальник твой жлоб! — разоблачил Федя. — Всучил пиджак, а теперь всю жизнь попрекать будет. — Ну что вы, он не будет… — Глазами, — Федя слегка вытаращил свои глаза. — Так и будет все время показывать: я тебе пиджак дал, я тебе пиджак дал… Вот я у Петровича трешку взял, говорю: «С получки отдам». А он говорит: «Можешь не отдавать». Ну я и не отдал. Так он мне теперь глазами все время показывает, что я ему должен «спасибо» говорить. Тьфу! Знал бы — отдал бы! Вот так и начальник твой. — Он не такой, — заступился Никитин. — Не та-акой… — передразнил Федя. — Что ж он тебе пиджак-то с пятном дал… — Где пятно? — Никитин стал себя оглядывать. — А вот… На локте действительно было совсем свежее, влажное пятно. — А раньше не было, — удивился Никитин. — Что же делать? — Можно вывести, — успокоил Федя. — Спиртным надо. Федя взял салфетку, окунул сев фужер с портвейном и потер салфеткой рукав. Пятно из бледно-серого стало темно-коричневым. — Вот! Высохнет, ни фига не будет заметно, — пообещал Федя. — И здесь немножко, — Никитин показал пятнышко возле кармана. Федя замыл и там. — Я тебе друг? — спросил Федя. — Друг! — Никитин убежденно кивнул головой. — Так вот. Слушай меня. Отдай-ка ты ему этот пиджак. Пусть он им подавится. — Правильно, — согласился Никитин. — Надо сейчас же вернуть, а то вдруг запачкаю. — Официант! — Федя щелкнул пальцами в воздухе, как кубинец. — Бутылку крепленого и банку килек! С собой! Друзья подошли к подъезду. Никитин еще раз при электрическом свете осмотрел пиджак. На нем горели размытые, почти черные пятна, похожие очертаниями на контуры Каспийского моря. — Все равно видно, — огорчился Никитин. — Не высохло еще, — успокоил Федя. — Высохнет, ни фига не будет заметно. — Знаете что, Федя, а может быть, вы отнесете? — попросил Никитин. А то мне как-то… Вы скажите, что я заболел. А это обязательно высохнет. И поблагодарите. А? — Лицо Никитина приняло мучительное выражение. — Давай, — легко согласился Федя. — А куда нести? — Третий этаж, возле лифта. Справа. Федя взял пиджак и пошел в подъезд. Лифт не работал, и Федя отправился пешком. Он шел и считал лестничные пролеты за этажи. Третьим этажом у него оказался второй. Федя позвонил в дверь возле лифта. Открыла бабушка в платочке, маленькая и уютная, похожая на лесного человечка. — Академик дома? — спросил Федя. — Какой академик? — не поняла бабушка. — Ну, мужик твой. — Нету. — На. Держи. — Федя протянул пиджак. — Женька прислал. — Ча во это? — «Чаво», — передразнил Федя. — Слепая, что ли? Пинжак. Высохнет, ни фига не будет заметно. Премного благодарны. — Федя сунул ей в руки пиджак. — А Женька гриппом заболел. На больничном сидит. Так что спасибо… Никитин стоял на том же самом месте, где он только что расстался с Федей, и смотрел на Наташино окно. Окно светилось золотисто-оранжевым светом, как спелая виноградина на солнце, и казалось, что там течет совсем другая жизнь — чистая, невинная, исполненная высокого смысла. Никитин смотрел на окно и испытывал острое чувство — торжественное и щемящее одновременно. Он никогда прежде не знал в себе такого чувства. Правда, и таким пьяным он тоже никогда не был. Появился Федя. — Все! — с удовлетворением сказал он. — Отдал! — А он чего? — А его нету. Я его бабе отдал. Ну и дуру же он себе нашел! А где бутылка? Выпил? — Ну что вы! Вот она, — бутылка стояла на асфальте возле ног Никитина. — А вон Наташа! Никитин показал на окно. Федя из вежливости посмотрел по направлению пальца. — Слушай, а может, Нюрку позовем? — обрадовано предложил Федя. — Посидим, попоем, твоя поиграет, а моя попоет. — Давайте в следующий раз. А сейчас… вы понимаете… Я с Наташей не совсем знаком и приведу с собой еще двух совершенно посторонних людей. Это неудобно… — Можно и без Нюрки, — не обиделся Федя. — Нет, Федя. Все равно неудобно, — мягко и настойчиво возразил Никитин. — Большое вам спасибо за все. До свидания. Никитин повернулся и пошел. — Жень, постой! — Федя подбежал к нему и стал на его пути. Никитин остановился. — Жень, я тебе друг? — Друг. — Так вот, слушай меня. Не ходи. Она тебя обженит. Вот зуб даю — обженит. — И очень хорошо. — Женя! — Федя приложил руку к сердцу. — Я старше тебя, у меня опыт… Я уже про эту бабу все понял. Я тебе все про твою жизнь могу рассказать; ты с работы вернешься, устал как черт, так она тебя домой не пустит. Приведешь товарища, сядешь поговорить, так она нос воротит! Детей от тебя будет прятать, будто ты Гитлер… А еще я тебе скажу: она на тебя в прокуратуру на принудлечение подаст. Не ходи, Женя! Мой тебе совет — не ходи! — Она не такая, — возразил Никитин. — Она нам обрадуется. Мы сейчас придем и скажем: «Здравствуйте, нам без вас одиноко». Она скажет: «А мне без вас». Мы скажем: «А мы вам духи принесли. Подарок из Франции».

The script ran 0.028 seconds.