1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15
— Эдит, конечно, не любит, — сказала миссис Скьютон с загробным лукавством.
— Я не заметила между этими местами никакой разницы, — последовал крайне равнодушный ответ.
— На меня клевещут. Об одной только перемене, мистер Домби, я действительно мечтаю, — с жеманным вздохом промолвила миссис Скьютон, — и боюсь, что мне никогда не позволят ею насладиться. Общество не разрешит. Но уединение и созерцание — вот для меня… как это называется…
— Если вы имеете в виду рай, мама, то так и скажите, чтобы вас могли понять, — заметила молодая леди.
— Милая Эдит, — отозвалась миссис Скьютон, — тебе известно, что я всецело завишу от тебя, когда забываю эти отвратительные названия. Уверяю вас, мистер Домби, природа предназначила меня для жизни в Аркадии. В обществе я чувствую себя плохо. Коровы — моя страсть. Всегда я мечтала только о том, чтобы поселиться на ферме в Швейцарии и жить окруженной одними коровами… и фарфором.
Это забавное сопоставление, заставлявшее вспомнить о пресловутом слоне, случайно попавшем в посудную лавку, было принято с полной серьезностью мистером Домби, который заявил, что, по его мнению, природа несомненно весьма респектабельное установление.
— Чего мне недостает, — протянула миссис Скьютон, пощипывая свою морщинистую шею, — так это… сердца. — Замечание устрашающе справедливое, хотя и не в том смысле, какой она ему придавала. — Чего мне недостает — это искренности, доверия, отсутствия условностей и свободных порывов души. Мы до ужаса искусственны. — Это была сущая правда!
— Одним словом, — сказала миссис Скьютон, — природа мне нужна всюду. Это было бы так очаровательно.
— Сейчас природа приглашает нас следовать дальше, мама, если вы согласны, — сказала молодая леди, презрительно скривив красивые губы.
Услыхав этот намек, изнуренный паж, который созерцал компанию из-за спинки кресла, скрылся за ним, словно земля его поглотила.
— Подождите минутку, Уитерс, — сказала миссис Скьютон, когда кресло двинулось вперед; она обращалась к пажу с тем томным достоинством, с каким в былые дни обращалась к кучеру в парике, с букетом величиною с головку цветной капусты и в шелковых чулках. — Где вы остановились, ужасное создание?
Майор остановился в отеле «Ройал» вместе со своим другом Домби.
— Можете навестить нас вечерком, если исправитесь, — просюсюкала миссис Скьютон. — Если мистер Домби окажет нам эту честь, мы будем польщены; Уитерс, вперед!
Майор снова поднес к своим синим губам кончики пальцев, которые покоились на ручке кресла с нарочитой небрежностью — по образцу Клеопатры, а мистер Домби отвесил поклон. Старшая леди удостоила обоих весьма милостивой улыбки и девического помахивания рукой; младшая — тем едва заметным кивком, какого требовала простая вежливость.
Последний взгляд на старое морщинистое лицо матери с пятнами румянца, которые при солнечном свете казались страшнее и отвратительнее, чем мертвенная бледность, и на горделивую красоту дочери, на ее изящную фигуру и благородную осанку пробудил и у майора и у мистера Домби невольное желание посмотреть им вслед, и оба оглянулись одновременно. Паж, изогнувшись не меньше, чем его собственная тень, тяжко трудился позади кресла подобно тарану, подталкивая его в гору; шляпа Клеопатры колыхалась так же, как и раньше, а красавица, шедшая немного впереди, выражала всей своей грациозной фигурой, с головы до пят, все то же полнейшее равнодушие ко всем и ко всему.
— Вот что я вам скажу, сэр, — начал майор, когда они возобновили свою прогулку, — будь Джо Бегсток помоложе, нет на свете женщины, которую он предпочел бы этой женщине в роли миссис Бегсток. Черт побери, сэр, — сказал майор, — она великолепна!
— Вы имеете в виду дочь? — осведомился мистер Домби.
— Разве Джой Б. — брюква, Домби, — сказал майор, — чтобы иметь в виду мать?
— Вы говорили комплименты матери, — возразил мистер Домби.
— Старое пламя, сэр! — хихикнул майор Бегсток. — Дьявольски старое. Ей это приятно.
— Мне она кажется благородной особой, — сказал мистер Домби.
— Благородной, сэр! — повторил майор, останавливаясь и тараща глаза на своего спутника. — Почтенная миссис Скьютон, сэр, приходится сестрой покойному лорду Финиксу и теткой ныне здравствующему. Семья небогатая — в сущности бедная, — и она живет на свою маленькую вдовью часть; но уж коли дело дойдет до происхожденья, сэр!..
Майор сделал росчерк тростью и зашагал вперед, отчаявшись объяснить, до чего дойдет дело, если зайдет так далеко.
— Я заметил, — помолчав, сказал мистер Домби, — что дочь вы назвали миссис Грейнджер.
— Эдит Скьютон, — отвечал майор, снова останавливаясь и высверливая тростью в земле ямку, долженствующую изображать Эдит, — вышла замуж (восемнадцати лет) за Грейнджера из нашего полка. — Майор изобразил его в виде второй ямки. — Грейнджер, сэр, — продолжал майор, постукивая тростью по второму воображаемому портрету и выразительно покачивая головой, — был нашим полковником; чертовски красивый молодец, сэр, сорока одного года. Он умер, сэр, на втором году супружеской жизни.
Майор несколько раз проткнул тростью изображение усопшего Грейнджера и продолжал путь, держа трость на плече.
— Давно это было? — осведомился мистер Домби, снова останавливаясь.
— Эдит Грейнджер, сэр, — отвечал майор, закрывая один глаз, склоняя голову к плечу, переложив трость в левую руку, а правой разглаживая брыжи, — Эдит Грейнджер в настоящее время под тридцать лет. И, черт побери, сэр, — сказал майор, снова водружая трость на плечо и продолжая путь, — это бесподобная женщина.
— Дети были? — спросил затем мистер Домби.
— Да, сэр, — сказал майор. — Был мальчик. Мистер Домби уставился в землю, и лицо его омрачилось.
— Который утонул, сэр, — продолжал майор, — когда ему было лет пять.
— Вот как! — сказал мистер Домби, поднимая голову.
— Опрокинулась лодка, в которую няньке незачем было его сажать, — сказал майор. — Такова его история. Эдит Грейнджер — все еще Эдит Грейнджер; но будь непреклонный старый Джой В., сэр, чуть-чуть помоложе и побогаче, это создание носило бы фамилию Бегсток.
Майор тряхнул плечами и щеками, захохотал и, произнося эти слова, был больше, чем когда бы то ни было, похож на перекормленного Мефистофеля.
— В том случае, полагаю, если бы леди не возражала? — холодно заметил мистер Домби.
— Ей-богу, сэр, — сказал майор. — Бегстоки не ведают такого рода препятствий. Однако справедливость требует отметить, что Эдит могла бы уже раз двадцать выйти замуж, не будь она горда, сэр, — да, горда!
Мнение о ней мистера Домби, если судить по его лицу, не изменилось от этого к худшему.
— В конце концов это великое достоинство, — сказал майор. — Клянусь богом, это высокое достоинство! Домби! Вы сами горды, и ваш друг, старый Джо, уважает вас за это, сэр.
Воздав характеру своего спутника хвалу, которая, казалось, была у него исторгнута силой обстоятельств и неумолимым течением беседы, майор оборвал разговор и пустился в общие рассуждения на тему о том, сколь был он любим и обожаем прекрасными женщинами и ослепительными созданиями.
Через день мистер Домби и майор встретили почтенную миссис Скьютон с дочерью в Галерее минеральных вод; на следующий день они снова их встретили невдалеке от того места, где повстречались в первый раз. После того как они встречались таким образом раза три-четыре, простая вежливость по отношению к старым знакомым требовала, чтобы майор навестил их вечером. Первоначально у мистера Домби не было желания делать визиты, но когда майор заявил о своем намерении, мистер Домби заметил, что с удовольствием будет его сопровождать. Посему перед обедом майор приказал туземцу отправиться к обеим леди, передать привет от него и мистера Домби и сказать, что вечером они будут иметь честь навестить их, если леди будут одни. В ответ на это туземец принес очень маленькую записку, распространявшую очень сильный запах духов, писанную рукою почтенной миссис Скьютон майору Бегстоку и кратко сообщавшую: «Вы — гадкий медведь, и я была бы не прочь отказать вам в прошении, но если вы действительно будете вести себя очень хорошо, — это было подчеркнуто, — можете прийти. Привет от меня (Эдит присоединяет и свой привет) мистеру Домби».
Почтенная миссис Скьютон и ее дочь, миссис Грейнджер, занимали в Лемингтоне квартиру довольно фешенебельную и дорогую, но оставлявшую желать лучшего в смысле размера и удобств: когда почтенная миссис Скьютон ложилась в постель, ноги ее оказывались в окне, а голова — в камине, а служанка почтенной миссис Скьютон ютилась в каком-то чулане позади гостиной, таком крохотном, что принуждена была вползать в него и выползать, словно прелестная змейка, дабы не выставлять напоказ все его содержимое, Уитерс, изнуренный паж, спал в другом доме, под самой крышей соседней молочной, а кресло на колесах — камень этого юного Сизифа — ночевало в сарае той же молочной, где принадлежащие этому заведению куры несли свежие яйца и ночью располагались на сломанной двуколке, несомненно убежденные в том, что она выросла здесь и является чем-то вроде дерева.
Мистер Домби и майор застали миссис Скьютон в позе Клеопатры среди диванных подушек, в очень воздушном одеянии, разумеется, отнюдь не похожую на шекспировскую Клеопатру, которая с годами не увядала[74]. Поднимаясь по лестнице, они слышали звуки арфы, но эти звуки оборвались, когда доложили об их приходе, и теперь Эдит стояла возле арфы, более прекрасная и высокомерная, чем когда-либо. Отличительною чертою этой леди было то, что ее красота бросалась в глаза и утверждала себя без всяких усилий и вопреки ее воле. Леди знала, что она красива; иначе и быть не могло; но, в гордыне своей, как будто относилась к этому пренебрежительно.
Почитала ли она дешевыми те чары, какие могли вызвать лишь восторг, не имевший в ее глазах никакого значения, или же такое поведение помогало ей повысить их цену в глазах поклонников, — те, кто их ценил, редко об этом задумывались.
— Надеюсь, миссис Грейнджер, — сказал мистер Домби, подходя к ней, — не мы повинны в том, что вы перестали играть?
— Вы? О нет!
— Почему же ты в таком случае не продолжаешь, дорогая Эдит? — промолвила Клеопатра.
— Я перестала играть так же, как и начала… так мне захотелось.
Полное равнодушие, с каким это было сказано, — равнодушие, ничего общего не имеющее с вялостью или бесчувственностью, ибо оно было отмечено горделивым умыслом, — великолепно оттенялось той небрежностью, с какою она провела рукой по струнам и отошла в другой конец комнаты.
— Знаете ли, мистер Домби, — сказала ее томная мать, играя ручным экраном, — иногда милая моя Элит не совсем согласна со мною…
— А разве не всегда, мама? — заметила Эдит.
— О нет, милочка! Фи, фи, это разбило бы мне сердце, — возразила мать, пытаясь прикоснуться к ней ручным экраном, каковой попытке Эдит ие пошла навстречу. — Моя милая Эдит не согласна со мной по вопросу об этих строгих правилах хорошего тона, которые соблюдаются в мелочах. Почему мы не бываем более непосредственны? Ах, боже мой! В душе у нас заложены томления, порывы и безотчетные волнения, которые так очаровательны, так почему мы не бываем более непосредственны?
Мистер Домби сказал, что это весьма справедливое наблюдение, весьма справедливое.
— Пожалуй, мы бы могли быть более непосредственны, если бы постарались, — сказала миссис Скьютон.
Мистер Домби считал это возможным.
— Черт возьми, как бы не так, сударыня, — сказал майор. — Этого мы не можем себе позволить. Поскольку мир не населен Дж. Б. — непреклонными и прямодушными старыми Джо, сударыня, копчеными селедками с икрой, сэр, — мы этого не можем себе позволить. Это недопустимо.
— Злой язычник! — воскликнула миссис Скьютон. — Умолкните!
— Клеопатра повелевает, — отозвался майор, посылая воздушный поцелуй, — и Антоний Бегсток повинуется!
— Этому человеку чужда всякая чувствительность! — сказала миссис Скьютон, жестокосердно поднимая ручной экран, дабы заслониться от майора. — Всякое сострадание! А можно ли жить без сострадания? Есть ли что-нибудь более очаровательное? Без этого солнечного луча, озаряющего нашу холодную, холодную землю, — продолжала миссис Скьютон, оправляя кружевную накидку и самодовольно наблюдая, какое впечатление производит ее обнаженная худая рука, — как могли бы мы выносить эту землю? Одним словом, сухой вы человек, — глянула она из-за экрана на майора, — я бы хотела, чтобы мой мир был весь — сердце; а вера — так очаровательна, что я не позволю вам смущать ее, слышите?
Майор отвечал, что со стороны Клеопатры жестоко требовать, чтобы весь мир был сердцем, и в то же время присваивать себе сердца всего мира. Это заставило Клеопатру напомнить ему, что лесть ей несносна, и если он дерзнет еще раз заговорить с ней в таком тоне, она безусловно прогонит его домой.
В это время Уитерс Изнуренный подал чай, а мистер Домби снова обратился к Эдит.
— По-видимому, общества здесь почти нет? — сказал мистер Домби свойственным ему величественным, джентльменским тоном.
— Да, кажется. Мы никого не видим.
— Ах, в самом деле, — откликнулась со своего ложа миссис Скьютон, — в настоящее время здесь нет людей, с которыми нам хотелось бы встречаться.
— Им не хватает сердца, — с улыбкой сказала Эдит. Сумеречная улыбка: так странно сочетались в ней свет и мрак.
— Как видите, милая Эдит посмеивается надо мной! — сказала мать, покачивая головой, которая иной раз покачивалась непроизвольно, словно параличное дрожанье возникало время от времени, протестуя против вспыхивающих бриллиантов. — Злюка!
— Если не ошибаюсь, вы бывали здесь раньше? — спросил мистер Домби. Он по-прежнему обращался к Эдит.
— О, не раз. Кажется, мы бывали всюду.
— Красивые места!
— Да, должно быть. Все так говорят.
— Твой кузен Финикс в восторге от них, Эдит, — вставила мать со своего ложа.
Дочь слегка повернула изящную головку и, чуть-чуть приподняв брови, словно с кузеном Финиксом следовало считаться меньше, чем с кем бы то ни было из смертных, снова перевела взгляд на мистера Домби.
— Мне надоели эти окрестности — надеюсь, к чести для моего вкуса, — сказала она.
— Пожалуй, у вас есть для этого основания, сударыня, — ответил он, посматривая на висевшие и разбросанные вокруг рисунки, в которых он узнал окрестные пейзажи, — если эти прекрасные зарисовки сделаны вами.
Красавица ничего ему не ответила и сидела, сохраняя вид поразительно надменный.
— Я не ошибся? — спросил мистер Домби. — Их рисовали вы?
— Да.
— И вы играете, как я уже знаю.
— Да.
— И поете?
— Да.
На все эти вопросы она отвечала со странной неохотой и словно борясь с собой, что уже было отмечено, как характеристическая особенность ее красоты. Однако она не была смущена и вполне владела собой. Не было у нее, по-видимому, и желания уклониться от разговора, ибо она не отводила взора от собеседника и — поскольку это было для нее возможно — оказывала ему знаки внимания, даже тогда, когда он молчал.
— По крайней мере у вас много средств против скуки, — сказал мистер Домби.
— Каково бы ни было их действие, — отвечала она, — теперь вы знаете все. Больше никаких у меня нет.
— Могу ли я познакомиться с ними? — с напыщенной галантностью осведомился мистер Дом6и, полошив рисунок, который держал в руке, и указывая на арфу.
— О, разумеется! Если хотите!
С этими словами она встала, прошла мимо кушетки матери, бросив в ее сторону высокомерный взгляд — взгляд мимолетный, но (если бы кто-нибудь его видел) выражавший очень многое и затененный той сумеречною улыбкой, которая улыбкой не была, — и вышла из комнаты.
Майор, получив к тому времени полное прощение, придвинул к Клеопатре маленький столик и сел играть с нею в пикет. Мистер Домби, не зная этой игры, подсел к ним поучиться, пока не вернулась Эдит.
— Надеюсь, мы услышим музыку, мистер Домби? — сказала Клеопатра.
— Миссис Грейнджер любезно обещала, — сказал мистер Домби.
— А! Это очень приятно. Объявляете игру, майор?
— Нет, сударыня, — сказал майор. — Не могу.
— Вы варвар, — отозвалась леди, — испортили мне игру. Вы любите музыку, мистер Домби?
— Чрезвычайно, — был ответ мистера Домби.
— Да. Музыка очень приятна, — сказала Клеопатра, глядя на свои карты. — В ней столько сердца… смутные воспоминания о прошлом существовании… и многое другое… поистине очаровательно. Знаете, — хихикнула Клеопатра, перевертывая валета треф, который был ей сдан вверх ногами, — если что-нибудь могло бы побудить меня оборвать нить жизни, то только желание узнать, в чем же тут дело и что это значит; столько есть волнующих тайн, от нас сокрытых! Майор, ваш ход!
Майор сделал ход, а мистер Домби, подсевший, чтобы обучаться, вскоре пришел бы в полное замешательство, если бы хоть какое-нибудь внимание обращал на игру, но он сидел, гадая, когда же вернется Эдит.
Наконец она вернулась и подошла к арфе, а мистер Домби встал и, стоя подле нее, слушал. Он не был любителем музыки и понятия не имел о тем, что она играет, но он видел, как она склоняется над арфой и, быть может, слышал в звучании струн какую-то далекую, понятную одному ему, музыку, которая укрощала чудовище железной дороги и смягчала его жестокость.
Клеопатра за пикетом не дремала. Глаза у нее блестели, как у птицы, и взор не был прикован к картам, а пронизывал комнату из конца в конец, останавливаясь на арфе, исполнительнице, слушателе — на всем.
Окончив играть, высокомерная красавица встала и, приняв благодарность и комплименты мистера Домби с таким же видом, как и раньше, подошла к роялю.
Эдит Грейнджер, любую песенку, только не эту! Эдит Грейнджер, вы очень красивы, и туше у вас блестящее, и голос глубокий и звучный, но только не эту песенку, которую его покинутая дочь пела его умершему сыну!
Увы! Он ее не узнает; а если бы и узнал, какая песенка могла бы взволновать этого черствого человека? Спи, одинокая Флоренс, спи! Пусть безмятежны будут твои сны, хотя ночь стала темной и тучи надвигаются и грозят разразиться градом!
Глава XXII
Кое-что о деятельности мистера Каркера-заведующего
Мистер Каркер-заведующий сидел за конторкой, как всегда приглаженный и вкрадчивый, просматривая те письма, какие надлежало ему распечатать, делая на них пометки и распоряжения, которых требовало их содержание, и распределяя их небольшими пачками, чтобы переправить в различные отделения фирмы. В то утро писем поступило немало, и у мистера Каркера-заведующего было много дела.
Вид человека, занятого такой работой, просматривающего пачку бумаг, которую он держит в руке, раскладывающего их отдельными стопками, приступающего к другой пачке и пробегающего ее содержание, сдвинув брови и выпятив губы, — распределяющего, сортирующего и обдумывающего, — легко может внушить мысль о каком-то сходстве с игроком в карты. Лицо мистера Каркера-заведующего вполне соответствовало такой причудливой мысли. Это было лицо человека, который старательно изучил свои карты, который знаком со всеми сильными и слабыми сторонами игры, мысленно отмечает карты, падающие вокруг него, знает в точности, каковы они, чего им недостает и что они дают, и который достаточно умен, чтобы угадать карты других игроков и никогда не выдавать своих.
Письма были на разных языках, но мистер Каркер-заведуюший читал все. Если бы нашлось что-нибудь в конторе Домби и Сына, чего он не мог прочесть, значит не хватало бы одной карты в колоде. Он читал с молниеносной быстротой и комбинировал при этом одно письмо с другим и одно дело с другим, добавляя новый материал к пачкам — примерно так же, как человек сразу распознает карты и мысленно разрабатывает комбинации после сдачи. Пожалуй, слишком хитрый как партнер и бесспорно слишком хитрый как противник, мистер Каркер-заведующий сидел в косых лучах солнца, падавших на него через окно в потолке, и разыгрывал свою партию в одиночестве.
И хотя инстинктам кошачьего племени, не только дикого, но и домашнего, чужда игра в карты, однако мистер Каркер-заведующий с головы до пят походил на кота, когда нежился в полоске летнего тепла и света, сиявшей на его столе и на полу, словно стол и пол были кривым циферблатом солнечных часов, а сам он — единственной цифрой на нем. С волосами и бакенбардами, всегда тусклыми, а в ярком солнечном свете более бесцветными, чем обычно, и напоминающими шерсть рыжеватого в пятнах кота; с длинными ногтями, изящно заостренными и отточенными, с врожденной антипатией к малейшему грязному пятнышку, которая побуждала его иной раз отрываться от работы, следить за падающими пылинками и смахивать их со своей нежной белой руки и глянцевитой манжеты, — мистер Каркер-заведующий, с лукавыми манерами, острыми зубами, мягкой поступью, зорким взглядом, вкрадчивой речью, жестоким сердцем и пунктуальностью, сидел за своей работой с примерной настойчивостью и терпением, словно караулил возле мышиной норки.
Наконец все письма были разобраны, за исключением одного, которое он отложил для особо внимательного просмотра. Заперев в ящик более конфиденциальную корреспонденцию, мистер Каркер-заведующий позвонил.
— Почему вы являетесь на звонок? — так встретил он брата.
— Рассыльный вышел, и я его должен заменить, — был смиренный ответ.
— Вы — заменить его? — пробормотал заведующий. — Вот как! Это делает мне честь! Возьмите!
Указав на кучки распечатанных писем, он презрительно повернулся в кресле и сломал печать письма, которое держал в руке.
— Мне не хочется беспокоить вас, Джеймс, — сказал брат, собирая письма, — но…
— Вы хотите мне что-то сказать! Я так и знал. Ну?
Мистер Каркер-заведующий не поднял глаз и не перевел их на брата, он по-прежнему не отрывал их от письма, которого, однако, не развертывал.
— Ну? — резко повторил он.
— Меня беспокоит Хэриет.
— Хэриет? Какая Хэриет? Я не знаю никого, кто бы носил это имя.
— Она нездорова и очень изменилась за последнее время.
— Она очень изменилась много лет назад, — отозвался заведующий, — вот все, что я могу сказать.
— Мне кажется,.. если бы вы согласились меня выслушать…
— Зачем мне вас выслушивать, брат Джон? — возразил заведующий, делая саркастическое ударение на последних двух словах и вскидывая голову, но не поднимая глаз. — Повторяю вам, много лет назад Хэриет Каркер сделала выбор между своими двумя братьями. Она может в нем раскаиваться, но должна остаться при нем.
— Поймите меня правильно. Я не говорю, что она в нем раскаивается. С моей стороны было бы черной неблагодарностью намекать на что-нибудь подобное, — возразил тот. — Хотя, поверьте мне, Джеймс, я огорчен ее жертвой так же, как и вы.
— Как я! — воскликнул заведующий. — Как я?
— Огорчен ее выбором, — тем, что вы называете ее выбором, — так же, как вы им рассержены, — сказал младший.
— Рассержен? — повторил тот, показывая все свои зубы.
— Недовольны. Подставьте любое слово. Вы знаете, что я хочу сказать. Ничего оскорбительного нет в моих словах.
— Оскорбительно все, что вы делаете, — отвечал брат, внезапно бросив на него грозный взгляд, который через секунду уступил место улыбке, еще более широкой, чем та, что обычно растягивала его губы. — Будьте добры взять эти бумаги. Я занят.
Его вежливость была настолько язвительнее гнева, что младший двинулся к двери. Но дойдя до нее и оглянувшись, он сказал:
— Когда Хэриет тщетно пыталась ходатайствовать за меня перед вами в период вашего первого справедливого негодования и первого моего позора и когда она ушла от вас, Джеймс, чтобы разделить мою несчастную участь и, под влиянием ложно направленной любви, посвятить себя обесчещенному брату, потому что, кроме нее, у него никого не было и он обречен был на гибель, — тогда она была молода и красива. Мне кажется, если бы вы увидели ее теперь, если бы вы повидались с нею, — она бы вызвала у вас восхищение и жалость.
Заведующий наклонил голову и оскалил зубы, словно в ответ на какую-нибудь незначительную фразу собирался сказать: «Ах, боже мой! Да неужели?» — но не проронил ни слова.
— Тогда мы думали, и вы и я, что она выйдет замуж и будет жить счастливо и беззаботно, — продолжал брат. — О, если бы вы знали, как радостно отказалась она от этих надежд, как радостно пошла по тропе, ею избранной, и ни разу не оглянулась, — вы бы никогда не сказали, что ее имя вам незнакомо! Никогда!
Снова заведующий наклонил голову и оскалил зубы, как бы говоря: «Право же, это замечательно! Вы меня удивляете!» И снова он не произнес ни звука.
— Могу я продолжать? — робко спросил Джон Каркер.
— Идти своей дорогой? — отозвался улыбающийся брат. — Да, сделайте милость.
Со вздохом Джон Каркер пошел к двери, но голос брата удержал его на дороге.
— Если она пошла и продолжает радостно идти своим путем, — сказал заведующий, бросив на конторку все еще не развернутое письмо и глубоко засунув руки в карманы, — можете ей передать, что я так же радостно иду своим путем. Если она ни разу не оглянулась, можете ей передать, что иногда я оглядываюсь, чтобы припомнить, как она перешла на вашу сторону, и что мое решение не менее твердо, — тут он очень сладко улыбнулся, — чем мрамор.
— Я ничего ей не говорю о вас. Мы никогда не упоминаем вашего имени. Раз в году, в день вашего рождения, Хэриет неизменно говорит: «Вспомним о Джеймсе и пожелаем ему счастья». Но больше мы ничего не говорим.
— В таком случае, — отозвался тот, — будьте добры сказать это самому себе. Повторяйте почаще, как урок, дабы в разговоре со мной избегать этой темы. Я не знаю никакой Хэриет Каркер. Такой особы нет на свете. Быть может, у вас есть сестра — радуйтесь этому. У меня ее нет.
Мистер Каркер-заведуюший снова взял письмо и с насмешливо-учтивой улыбкой махнул, указывая на дверь. Развернув его, когда брат вышел, и мрачно поглядев ему вслед после его ухода, он уселся поудобнее в своем кресле и начал внимательно читать письмо.
Оно было написано рукой его могущественного шефа, мистера Домби, и послано из Лемингтона. Хотя все прочие письма мистер Каркер быстро просматривал, это письмо он читал медленно, взвешивая каждое слово и напрягая все силы, чтобы отгадать его истинный смысл. Прочитав его один раз, он начал снова перечитывать и отметил следующие места: «Перемена оказалась для меня благотворной, и я еще не расположен назначить день возвращения»… «Я хочу, чтобы вы, Каркер, постарались как-нибудь приехать сюда ко мне и лично доложили, как идут дела»… «Я забыл сказать вам о молодом Гэе. Если он не уехал на „Сыне и наследнике“ или если „Сын и наследник“ еще в доках, пошлите какого-нибудь другого молодого человека, а его оставьте пока в Сити. Я еще не решил».
— Вот неудача! — проговорил мистер Каркер-заведующий, растягивая рот, словно он был сделан из резины. — Ведь Гэй уже далеко!
Однако это место в постскриптуме снова привлекло его внимание и зубы.
— Кажется, — сказал он, — мой добрый друг капитан Катль мельком заметил, что в тот день Гэй был взят на буксир. Как жаль, что он так далеко!
Он сложил письмо и сидел, играя им, постукивая по столу и вертя его так и этак, — проделывая, быть может, то же самое и с его содержанием, — когда мистер Перч, рассыльный, тихонько постучал в дверь, вошел на цыпочках и, сгибаясь всем корпусом при каждом шаге, словно для него величайшим удовольствием было отвешивать поклоны, положил на стол какие-то бумаги.
— Угодно ли вам сказать, что вы заняты, сэр? — спросил мистер Перч, потирая руки и почтительно склоняя голову к плечу, словно чувствуя, что не подобает ему держать ее высоко в присутствии такой особы, и желая убрать ее по возможности подальше.
— Кто меня спрашивает?
— Видите ли, сэр, — тихим голосом сказал мистер Перч, — сейчас, сэр, никто, о ком стоило бы говорить. Мистер Джилс, мастер судовых инструментов, сэр, зашел, говорит, по делу о каком-то платеже, но я ему намекнул, сэр, что вы чрезвычайно заняты, чрезвычайно заняты.
Мистер Перч кашлянул, прикрывшись рукой, и ждал дальнейших распоряжений.
— Еще кто-нибудь?
— Я, сэр, — сказал мистер Перч, — не брал бы на себя смелость докладывать, сэр, что есть еще кто-нибудь, но этот самый мальчишка, который был здесь вчера, сэр, и на прошлой неделе, опять вертится поблизости; и ужасно это несолидно, сэр, — добавил мистер Перч, сделав паузу, чтобы притворить дверь, — когда он насвистывает воробьям во дворе и заставляет их отзываться на свист.
— Вы говорили, что он хочет получить работу, не так ли, Перч? — спросил мистер Каркер, откидываясь на спинку кресла и глядя на служителя.
— Видите ли, сэр, — сказал мистер Перч, снова кашлянув в руку, — он действительно так говорил, что нуждается в месте, и полагает, что ему можно было бы дать какую-нибудь работу в доках, раз он умеет удить рыбу, но…
Мистер Перч покачал головой, выражая этим крайнее свое недоверие.
— Что он говорит, когда приходит? — спросил мистер Каркер.
— Сэр, — сказал мистер Перч, еще раз кашлянув в руку, каковым кашлем он всегда выражал свое смирение, если другого способа не мог придумать, — его замечания обычно сводятся к тому, что он выражает почтительное желание увидеть одного из джентльменов и что он хочет зарабатывать на жизнь. Но, видите ли, сэр, — добавил Перч, понизив голос до шепота и повернувшись, дабы для сохранения тайны толкнуть дверь рукой и коленом, словно можно было ее притворить еще плотнее, хотя она была уже закрыта, — трудно стерпеть, сэр, когда такой мальчишка шныряет здесь и говорит, что его мать была кормилицей молодого хозяина нашей фирмы и по этому случаю он надеется, что наша фирма о нем позаботится. Право же, сэр, — заметил мистер Перч, — хотя миссис Перч кормила в ту пору грудью самую цветущую девчурку, какую мы когда-либо дерзали прибавить к нашему семейству, я бы не осмелился намекнуть, что она способна доставить материнское молоко фирме, хотя бы это и было желательно!
Мистер Каркер оскалил на него зубы, как акула, но сделал это с видом рассеянным и озабоченным.
— Быть может, — почтительно заметил мистер Перч, после короткого молчания и снова кашлянув, — мне следовало бы ему сказать, что, если он появится здесь еще раз, его посадят в тюрьму и оттуда не выпустят! Но, право же, я его побаиваюсь, сэр, и мог бы дать в этом присягу, потому как я по натуре своей робок и нервы у меня расшатаны нынешним положением миссис Перч.
— Покажите мне этого парня, Перч, — сказал мистер Каркер. — Приведите его сюда!
— Слушаюсь, сэр. Прошу прощения, сэр, — сказал мистер Перч, задержавшись у двери, — с виду он грубоват, сэр.
— Неважно. Если он здесь, приведите его. Затем я приму мистера Джилса. Попросите его подождать.
Мистер Перч поклонился и, закрыв дверь столь старательно и заботливо, словно не собирался возвращаться сюда в течение недели, отправился на поиски во двор, к воробьям. Когда он ушел, мистер Каркер стал в излюбленную свою позу перед камином и уставился на дверь; он подобрал нижнюю губу, изобразил улыбку, обнажившую верхний ряд зубов, и как-то странно насторожился.
Рассыльный не замедлил вернуться в сопровождении лары тяжелых сапог, которые, шагая по коридору, грохотали, как ящики. Бесцеремонно бросив: «Ну, пошевеливайся!» — весьма необычное обращение в его устах, — мистер Перч ввел крепко сложенного пятнадцатилетнего парня с круглым красным лицом, круглой коротко остриженной головой, круглыми черными глазами, округлыми руками и ногами и круглым туловищем, который, довершая округлость своей фигуры, держал в руке круглую шляпу, лишенную полей.
Повинуясь кивку мистера Каркера, Перч, введя посетителя к этому джентльмену, поспешил удалиться. Как только они остались лицом к лицу, мистер Каркер, не произнеся ни единого слова, схватил мальчика за горло и начал трясти так, что голова его, казалось, вот-вот сорвется с плеч.
Вне себя от изумления, мальчик дико таращил глаза на душившего его джентльмена с великим множеством белых зубов и на стены комнаты, как будто твердо решил, что последний его взгляд, если его действительно задушат, проникнет в тайну, за разоблачение коей он расплачивается столь жестоко. Наконец он ухитрился вымолвить:
— Что вы, сэр? Отпустите меня, пожалуйста, отпустите!
— Отпустить тебя! — сказал мистер Каркер. — Как? Да разве ты не в моих руках?
В этом не могло быть сомнения, как и в том, что эти руки держали его крепко.
— Собака! — сквозь стиснутые зубы процедил мистер Каркер. — Я тебя задушу!
Байлер захныкал: да неужели? О нет, не задушит! И зачем ему это?.. И почему бы не задушить кого-нибудь равного по силе, а не его? Однако Байлер был укрощен необычайным приемом, ему оказанным, и когда голова его перестала раскачиваться и он посмотрел джентльмену в лицо, или, вернее, в зубы, и увидел, как тот на него оскалился, он до такой степени забыл о своем мужестве, что заплакал.
— Я вам ничего не сделал, сэр! — сказал Байлер, он же Роб, он же Точильщик и неизменно — Тудль.
— Негодный мальчишка! — сказал мистер Каркер, медленно отпуская его и отступая на шаг, чтобы принять излюбленную свою позу. — Что у тебя было на уме, когда ты осмелился явиться сюда?
— Ничего плохого не было у меня на уме, сэр, — захныкал Роб, одной рукой хватаясь за шею, а другой вытирая глаза. — Я больше никогда не приду, сэр. Я хотел только получить работу.
— Работу, вот как, юный Каин? — повторил мистер Каркер, пристально в него всматриваясь. — Да разве ты не самый ленивый бездельник в Лондоне?
Обвинение, весьма задевавшее мистера Тудля-младшего, столь соответствовало его репутации, что он ни одним словом не мог его опровергнуть. Поэтому он стоял, глядя на джентльмена с видом испуганным, униженным и покаянным. И можно было заметить, что он зачарован мистером Каркером и ни на секунду не отводит от него своих круглых глаз.
— Разве ты не вор? — сказал мистер Каркер, заложив руки в карманы.
— Нет, сэр, — взмолился Роб.
— Вор! — сказал мистер Каркер.
— Право же, нет, сэр, — хныкал Роб. — Я никогда не занимался такими делами, как воровство, сэр, верьте мне. Я знаю, что сбился с пути, сэр, с тех пор как стал охотиться за птицами. Конечно, могут сказать, — в припадке раскаяния продолжал мистер Тудль-младший, — что певчие птицы — невинная компания, но никто не знает, какие это зловредные пичужки и до чего они могут довести человека.
По-видимому, его они довели до вельветовой куртки и весьма изношенных штанов, необычайно короткого красного жилета, похожего на нагрудник, из-под которого виднелась синяя клетчатая рубашка, и до вышеупомянутой шляпы.
— Дома я и двадцати раз не бывал после того, как эти птицы приворожили меня, — сказал Роб, — а с тех пор прошло уже десять месяцев. Как же мне идти домой, когда всем тошно на меня смотреть? Понять не могу, — тут Байлер разревелся всерьез, утирая глаза обшлагом куртки, — почему я давным-давно не пошел и не утопился.
Все это, не исключая его недоумения, почему он не совершил сего последнего славного подвига, мальчик высказал так, словно зубы мистера Каркера вытягивали из него слова, а он не мог скрыть что бы то ни было под сокрушительным огнем этой неотразимой батареи.
— Нечего сказать, славный молодой джентльмен! — промолвил мистер Каркер, покачивая головой. — Для тебя, милейший, конопля уже посеяна![75]
— Право же, сэр, — отозвался злосчастный Байлер, снова разревевшись и снова прибегнув к обшлагу куртки, — иной раз мне все равно, даже если бы она выросла. Все мои несчастья начались с увиливанья, сэр; но что мне было делать, как не увиливать?
— Что, что? — переспросил мистер Каркер.
— Увиливать, сэр. Увиливать от школы.
— То есть ты делал вид, будто идешь туда, а на самом деле не шел? — сказал мистер Каркер.
— Да, сэр; это и значит увиливать, сэр, — с великим сокрушением отвечал бывший Точильщик. — Меня гоняли по улицам, сэр, когда я шел туда, и колотили, когда я туда приходил. Вот я и увиливал, прятался, с этого и началось.
— И ты говоришь, — сказал мистер Каркер, снова схватив его за горло, придерживая на расстоянии вытянутой руки и несколько секунд разглядывая его молча, — что ищешь работы?
— Я был бы благодарен, сэр, если бы меня взяли на пробу, — слабым голосом отвечал Тудль-младший.
Мистер Каркер-заведуюший толкнул его в угол — мальчик покорно подчинился, едва осмеливаясь дышать и не сводя глаз с его лица, — и позвонил.
— Попросите мистера Джилса.
Мистер Перч был слишком почтителен, чтобы выразить удивление или обратить внимание на фигуру в углу, и дядя Соль явился немедленно.
— Мистер Джилс, — с улыбкой сказал Каркер, — садитесь. Как поживаете? Надеюсь, по-прежнему в добром здравии?
— Благодарю вас, сэр, — ответил дядя Соль, доставая бумажник и протягивая несколько банкнотов. — Никаких болезней у меня нет, кроме старости. Двадцать пять, сэр.
— Вы пунктуальны и точны, мистер Джилс, — отозвался улыбающийся заведующий, отыскивая в одном из многочисленных ящиков бумагу и расписываясь на обороте, в то время как дядя Соль смотрел поверх него, — как ваши хронометры. Совершенно верно.
— По списку я вижу, что о «Сыне и наследнике» сведений не поступало, — сказал дядя Соль, и голос у него, всегда нетвердый, задрожал сильнее.
— О «Сыне и наследнике» сведений не поступало, — ответил Каркер. — Кажется, погода была ненастная, мистер Джилс, и, должно быть, судно отклонилось от курса.
— Дай бог, чтобы оно было невредимо! — сказал дядя Соль.
— Дай бог, чтобы оно было невредимо, — согласился мистер Каркер, беззвучно шевеля губами, чем снова вызвал дрожь у наблюдательного юного Тудля. — Мистер Джилс, — добавил он вслух, откидываясь на спинку кресла, — должно быть, вы очень скучаете без племянника?
Дядя Соль, стоя подле него, кивнул головой и глубоко вздохнул.
— Мистер Джилс, — сказал Каркер, поглаживая своей мягкою рукою подбородок и поднимая глаза на мастера судовых инструментов, — вы были бы менее одиноки, держа у себя в лавке какого-нибудь молоденького парнишку, а мне оказали бы услугу, если бы временно приютили такого паренька. Да, разумеется, — быстро добавил он, предупреждая ответ старика, — торговля идет небойко, это мне известно, но пусть он занимается уборкой, чистит инструменты, — словом, исполняет черную работу, мистер Джилс. Вот он — этот мальчишка!
Соль Джилс сдвинул очки со лба на нос и посмотрел на Тудля-младшего, стоявшего навытяжку в углу; голова его сейчас (как и всегда) имела такой вид, словно ее только что извлекли из ведра с холодной водой; короткий жилет быстро поднимался и опускался, обнаруживая его смятение, а глаза впивались в мистера Каркера, не замечая будущего хозяина.
— Вы его возьмете к себе, мистер Джилс? — спросил заведующий.
Старый Соль, отнюдь не в восторге от такого предложения, ответил, что рад случаю оказать хотя бы маленькую услугу мистеру Каркеру, чье желание для него равносильно приказу, и что Деревянный Мичман почтет за счастье принять у себя в каюте любого гостя по выбору мистера Каркера.
Мистер Каркер обнажил верхние и нижние десны, вызвав сильнейшую дрожь у зоркого Тудля-младшего, и с величайшей учтивостью поблагодарил мастера судовых инструментов за любезность.
— Стало быть, так я им и распоряжусь, мистер Джилс, — сказал он, вставая и протягивая руку старику, — пока не решу, что мне с ним делать и чего он заслуживает. Так как я считаю себя ответственным за него, мистер Джилс, — тут он широко улыбнулся Робу, который затрепетал при виде этой улыбки, — вы мне доставите удовольствие, если будете внимательно за ним следить и сообщать о его поведении мне. Сегодня по дороге домой я заеду к его родителям — это почтенные люди — и спрошу кое о чем, чтобы проверить то, что он сам рассказывает о себе, а затем, мистер Джилс, я пришлю его к вам завтра утром. До свидания!
Его напутственная улыбка обнажила такое количество зубов, что старый Соль смутился и почувствовал какую-то неловкость. Домой он шел, размышляя о бушующем море, гибнущих кораблях, тонущих людях, о старой бутылке мадеры, которая так и не увидит света, и о других печальных вещах.
— Ну, малый! — сказал мистер Каркер, опуская руку на плечо юного Тудля и вытаскивая его на середину комнаты. — Ты меня слышал?
— Да, сэр.
— Быть может, ты понимаешь, — продолжал его патрон, — что если ты когда-нибудь меня обманешь или подведешь, то лучше было тебе и в самом деле утопиться раз навсегда, прежде чем сюда являться?
Казалось, ни в одной отрасли знания не было ничего, что бы Роб мог понять лучше, чем эту истину.
— Если ты мне сказал хоть одно лживое слово, — продолжал мистер Каркер, — не попадайся мне на глаза. Если же нет, то можешь подождать меня где-нибудь поблизости от дома своей матери. Отсюда я уйду в пять часов и поеду туда верхом. Теперь дай мне адрес.
Роб продиктовал его медленно, и мистер Каркер записал. Роб даже повторил его еще раз, букву за буквой, словно считал, что пропуск какой-нибудь точки или черточки повлечет за собой его погибель. Затем мистер Каркер выпроводил его из комнаты, и Роб, вплоть до последнего момента не сводя своих круглых глаз с патрона, скрылся из виду.
Мистер Каркер-заведующий совершил в течение дня великое множество дел и одарил своими зубами великое множество людей. В конторе, во дворе, на улице и на бирже зубы блестели и торчали устрашающе. Подошел шестой час, а с ним и гнедая лошадь мистера Каркера, и зубы, сверкая, направились к Чипсайду.
Так как никто при всем желании не может в этот час быстро ехать верхом в Сити — в сутолоке и среди такой толпы — и так как мистер Каркер подобного желания не имел, он подвигался не спеша, пробираясь между повозками и каретами, по мере сил избегая луж и грязи на чересчур обильно политой мостовой и с величайшим трудом стараясь не испачкать себя и своего коня. Пустив лошадь шагом и посматривая на прохожих, он вдруг встретил круглые глаза коротко остриженного Роба, впившиеся ему в лицо так, словно они ни на секунду от него не отрывались, а сам мальчик, подпоясавшись туго скрученным носовым платком, напоминавшим пятнистого угря, всем своим видом свидетельствовал о том, что готов следовать за мистером Каркером, какую бы скорость тот ни счел нужным развить.
Так как это внимание, хотя и лестное, было необычно и привлекало любопытство прохожих, мистер Каркер воспользовался менее запруженной и более чистой дорогой и пустил лошадь рысью. Роб немедленно перешел на рысь. Вскоре мистер Каркер испробовал легкий галоп; Роб по-прежнему не отставал. Затем полный галоп; мальчику это было нипочем. Когда бы мистер Каркер ни оборачивался, он неизменно видел, как младший Тудль поспевает за ним, по-видимому без особого труда, и работает локтями, следуя похвальному приему джентльменов-профессионалов, состязающихся в беге на пари.
Это нелепое преследование свидетельствовало, однако, о влиянии, которому подчинился мальчик, а посему мистер Каркер, делая вид, будто его не замечает, продолжал путь к дому мистера Тудля. Здесь он замедлил шаг коня, а Роб забежал вперед, показывая, куда нужно сворачивать; когда же мистер Каркер подозвал стоявшего у ворот человека, чтобы тот присмотрел за лошадью во время его посещения одного из зданий, выстроенных на месте Садов Стегса, Роб почтительно придерживал стремя, пока заведующий слезал с лошади.
— Ну, сэр, — сказал мистер Каркер, взяв за его плечо, — идем!
Блудный сын явно опасался посетить родительское жилище, но так как мистер Каркер подталкивал его, ему ничего не оставалось, как открыть надлежащую дверь и смириться, когда его ввели в круг братьев и сестер, собравшихся в несметном количестве за семейным чаем. При виде блудного сына во власти незнакомца эти нежные родственники дружно подняли вой, который столь глубоко пронзил сердце блудного сына, увидевшего среди них свою мать, бледную и дрожащую, с младенцем на руках, что и его голос присоединился к хору.
Не сомневаясь, что незнакомец был если не мистером Кетчем[76] собственной персоной, то во всяком случае одним из его сподвижников, все юные члены семейства завыли еще громче, а самые молодые из них, не в силах совладать с наплывом чувств, свойственных этому возрасту, попадали на спину, словно птички, испуганные ястребом, и начали неистово брыкаться. Наконец бедная Полли, повысив голос, промолвила дрожащими губами:
— О Роб, бедный мой мальчик, что же это ты натворил?
— Ничего, мама, — жалобным голосом воскликнул Роб, — спроси этого джентльмена.
— Не пугайтесь, — сказал мистер Каркер, — я хочу оказать ему услугу.
Услыхав такую весть, Полли, которая еще не плакала, теперь расплакалась. Старшие Тудли, по-видимому собравшиеся идти на выручку, разжали кулаки. Младшие Тудли сбились в кучу у материнской юбки и, прикрываясь пухлыми ручонками, поглядывали на своего отчаянного брата и его неведомого друга. Все благословляли джентльмена с прекрасными зубами, который хотел оказать услугу одному из Тудлей.
— Этот мальчик, — сказал мистер Каркер, обращаясь к Полли и тихонько встряхивая Роба, — этот мальчик — ваш сын, да, сударыня?
— Да, сэр, — приседая, всхлипнула Полли, — да, сэр.
— Боюсь, что он дурной сын? — сказал мистер Каркер.
— Для меня он никогда не был дурным сыном, сэр, — возразила Полли.
— А для кого же? — спросил мистер Каркер.
— Он был сорванец, сэр, — ответила Полли, удерживая младенца, который судорожно размахивал руками и ногами, стараясь броситься на Байлера сквозь разделявшее их пространство, — и попал в дурную компанию; но я надеюсь, что он понял, как это худо, сэр, и теперь будет вести себя хорошо.
Мистер Каркер окинул взглядом Полли, опрятную комнату, опрятных детей, простодушную тудлевскую физиономию, позаимствовавшую черты и у отца и у матери и повторенную многократно вокруг него; по-видимому, он достиг цели своего посещения.
— Кажется, вашего мужа нет дома? — сказал он.
— Да, сэр, — ответила Полли. — Сейчас он на линии.
Услыхав это, блудный Роб, казалось, почувствовал величайшее облегчение, хотя, сосредоточив все свое внимание на патроне, он по-прежнему почти не сводил глаз с лица мистера Каркера и лишь изредка бросал украдкой скорбный взгляд на мать.
— В таком случае, — сказал мистер Каркер, — я вам расскажу, как я встретился с вашим сыном, и кто я такой, и что я намерен для него сделать.
Все это мистер Каркер рассказал по-своему, сообщив, что сначала он хотел обрушить на дерзкую его голову всевозможные беды за вторжение в контору Домби и Сына, что он смягчился, приняв во внимание его молодость, выраженное им раскаяние и его родных; что он опасался сделать опрометчивый шаг, оказав помощь мальчику, — шаг, который мог вызвать осуждение людей благоразумных, — но что он сделал его на свой страх и риск, и только он один отвечает за последствия; и что прошлая связь матери Роба с семейством мистера Домби никакого отношения к этому не имеет; и что мистер Домби никакого отношения к этому не имеет, но от него, мистера Каркера, зависит все. Воздав должное самому себе за свою доброту и в такой же мере получив должное от всех присутствующих членов семьи, мистер Каркер намекнул — впрочем, довольно прозрачно, — что безграничная верность, привязанность и преданность Роба являются навеки его достоянием и на меньшее он не согласен. И этой великой истиной сам Роб проникся до такой степени, что, глядя на своего патрона и проливая слезы, струившиеся по щекам, он с чрезвычайной энергией кивал своею лоснящейся головой; казалось, что она вот-вот сорвется с плеч, как и утром в руках того же патрона.
Полли, которая провела бог весть сколько бессонных ночей по вине своего беспутного первенца и не видела его уже несколько недель, готова была упасть на колени перед мистером Каркером-заведующим, как перед добрым гением, невзирая на его зубы. Но так как мистер Каркер собрался уходить, она только поблагодарила его, вознося материнские молитвы и благословляя его — благодарность столь щедрая (ведь она исходила из глубины сердца и к тому же была ответом на услугу, оказанную не кем-нибудь еще, а именно мистером Каркером), что тот мог бы, не скупясь, дать сдачу и все-таки остаться в барышах.
Когда этот джентльмен прокладывал себе путь к двери сквозь толпу детей, Роб подошел к матери и заключил и ее и младенца в покаянные объятия.
— Теперь я буду очень стараться, милая мама. Честное слово, буду! — сказал Роб.
— Ох, постарайся, дорогой мой мальчик! Я уверена, что ты постараешься ради нас и ради самого себя! — целуя его, воскликнула Полли. — Но ведь ты вернешься поговорить со мной, когда проводишь этого джентльмена?
— Не знаю, мама. — Роб замялся и опустил глаза. — Отец… когда он придет домой?
— Не раньше двух часов ночи.
— Я вернусь, мама! — воскликнул Роб. И, прорвавшись сквозь пронзительные вопли братьев и сестер, приветствовавших это обещание, он вышел вслед за мистером Каркером.
— Вот как! — сказал мистер Каркер, слышавший этот разговор. — У тебя плохой отец?
— Нет, сэр! — ответил удивленный Роб. — Нет на свете отца лучше и добрее.
— В таком случае, почему же ты не хочешь его видеть?
— Большая разница между отцом и матерью, сэр, — запинаясь, сказал Роб. — Сейчас он вряд ли поверит, что я хочу исправиться, хотя он желал бы поверить, я это знаю… ну, а мать — она всегда верит хорошему, сэр; во всяком случае, я знаю, что моя мать верит, да благословит ее бог!
Рот мистера Каркера растянулся, но он не сказал ни слова, пока не сел на лошадь и не отпустил человека, присматривавшего за нею, после чего пристально поглядел с седла на внимательное и настороженное лицо мальчика и произнес:
— Ты придешь ко мне завтра утром, и тебе покажут, где живет тот старый джентльмен, — старый джентльмен, которого ты видел у меня сегодня, — и куда ты отправишься, о чем ты уже слышал.
— Хорошо, сэр, — отозвался Роб.
— Я чрезвычайно интересуюсь этим старым джентльменом, и ты, любезный, служа ему, служишь мне, понимаешь? Да, — добавил он торопливо, ибо заметил, как оживилась при этом круглая физиономия подростка, — вижу, что ты понимаешь. Я хочу знать все об этом старом джентльмене, как он живет изо дня в день; потому что я желаю быть ему полезным, а главное, я хочу знать, кто его навещает. Понимаешь?
По-прежнему настороженный, Роб снова кивнул:
— Да, сэр.
— Мне бы хотелось знать, что у него есть друзья, которые о нем заботятся и не покидают его, — ведь он, бедняга, очень одинок теперь, — и что они любят и его и его племянника, который уехал из Англии. Быть может, его навестит одна совсем юная леди. О ней мне особенно хочется знать все.
— Я постараюсь, сэр, — сказал мальчик.
— И помни, — отозвался его патрон, наклоняясь, чтобы приблизить свою осклабленную физиономию к лицу мальчика и похлопать его по плечу рукояткой хлыста, — помни, что о моих делах ты не должен говорить никому, кроме меня.
— Никому на свете, сэр, — ответил Роб, покачивая головой.
— Ни здесь, — сказал мистер Каркер, указывая на дом, откуда они только что вышли, — ни где бы то ни было. Я проверю, можешь ли ты быть преданным и благодарным. Я тебя испытаю!
Оскал зубов и движение головы помогли ему вложить в эти слова не только обещание, но и угрозу, после чего он отвернулся от Роба, чьи глаза были прикованы к нему, словно он приворожил и душу и тело мальчика, и тронулся в путь. Но, отъехав на небольшое расстояние и снова убедившись, что его верный паж, подпоясанный так же, как и раньше, по-прежнему его сопровождает на потеху многочисленным прохожим, он остановил лошадь и приказал ему убираться восвояси. С целью убедиться в повиновении мальчика, он повернулся в седле и следил, как тот удаляется. Любопытно, что даже сейчас Роб не мог окончательно отвести глаз от патрона и, поминутно оглядываясь, чтобы посмотреть ему вслед, выносил бесконечные толчки и пинки от прохожих, но относился к ним, одержимый одной великой мыслью, совершенно равнодушно.
Мистер Каркер-заведующий ехал шагом с беззаботным видом человека, который удовлетворительно покончил со всеми делами этого дня и перестал о них думать. Благодушный и приветливый в высшей степени, мистер Каркер проезжал по улицам и тихонько напевал песенку. Он как будто мурлыкал: он был чрезвычайно доволен.
И вдобавок мистер Каркер, так сказать, нежился мысленно у камина. Уютно свернувшись клубочком у чьих-то ног, он готов был сделать прыжок, растерзать, рвануть или погладить бархатной лапкой — в зависимости от собственного желания и обстоятельств. Нет ли какой-нибудь птички в клетке, которая требует его внимания?
«Очень молодая леди! — думал мистер Каркер-заведующий, напевая песенку. — Да! Когда я в последний раз ее видел, она была маленькой девочкой. Припоминаю, что у нее темные глаза и темные волосы и милое лицо, очень милое лицо! Пожалуй, она хорошенькая».
Еще более приветливый и любезный, напевая песенку, так что все его многочисленные зубы вибрировали ей в тон, мистер Каркер прокладывал себе дорогу и, наконец, свернул в темную улицу, где находился дом мистера Домби. Он так был занят, оплетая сетями милые лица и обволакивая их паутиной, что вряд ли думал о том, куда приехал, пока не окинул взглядом холодный ряд высоких домов и не остановил поспешно лошадь в нескольких ярдах от двери. Но дабы объяснить, почему мистер Каркер поспешно остановил лошадь и на что он взирал с немалым удивлением, необходимо слегка уклониться в сторону.
Мистер Тутс, освободившись от ига Блимберов и вступив во владение частью своего мирского богатства, «которую, — как имел он обыкновение в течение последнего своего полугодового искуса сообщать мистеру Фидеру каждый вечер, словно новое открытие, — которую душеприказчики не смогли у него отнять», принялся с великим усердием изучать науку жизни. Воодушевленный благородным стремлением сделать блестящую и славную карьеру, мистер Тутс меблировал прекрасную квартиру, устроил в ней спортивный уголок, украшенный изображениями призовых лошадей, которыми он вовсе не интересовался, и диваном, который производил на него удручающее впечатление. В этом очаровательном убежище мистер Тутс посвятил себя изящным искусствам, возвышающим и облагораживающим жизнь; главным его наставником был примечательный субъект, по прозванию Бойцовый Петух, о коем всегда можно было услышать в таверне «Черный барсук» и который в самую жаркую погоду ходил в мохнатом белом пальто и три раза в неделю колотил мистера Тутса кулаками по голове, получая скромное вознаграждение — десять шиллингов шесть пенсов за визит.
Бойцовый Петух — настоящий Аполлон в Пантеоне мистера Тутса — представил ему маркера, обучавшего игре на бильярде, лейб-гвардейца, обучавшего фехтованью, содержателя конюшен, обучавшего верховой езде, корнуэльского джентльмена, постигшего все тайны гимнастики, и еще двух-трех друзей, не менее сведущих в изящных искусствах. Под их покровительством мистер Тутс не мог не делать быстрых успехов, и под их руководством он принялся за работу.
Но как бы это ни случилось, однако случилось так, что эти джентльмены еще не утратили блеска новизны, а мистер Тутс, сам не ведая причины, уже почувствовал смущение и беспокойство. Зерно его было с шелухой, которую даже Бойцовые Петухи не могли выклевать; мрачных великанов, вторгавшихся в его досуг, даже Бойцовые Петухи не могли сбить с ног. Казалось, ничто не влияло так благотворно на мистера Тутса, как беспрестанное посещение дома мистера Домби, где он оставлял свои визитные карточки. Ни один сборщик налогов в британских владениях — этой обширной территории, где никогда не заходит солнце и где сборщик налогов никогда не ложится спать[77] — не наносил визитов с большей регулярностью и настойчивостью, чем мистер Тутс.
Мистер Тутс никогда не поднимался наверх и всегда выполнял одну и ту же церемонию в дверях холла, разряженный специально для этой цели.
— О, с добрым утром! — такова была первая фраза мистера Тутса, обращенная к слуге. — Для мистера Домби, — была следующая фраза мистера Тутса, и он протягивал визитную карточку. — Для мисс Домби, — была следующая его фраза, и он протягивал вторую карточку.
Затем мистер Тутс поворачивался, как бы собираясь уйти, но слуга уже знал его и знал, что он не уйдет…
— Прошу прощения, — говорил мистер Тутс, как бы внезапно осененный одной мыслью. — Дома ли молодая особа?
Слуга полагал, что дома, но не был в этом уверен. Затем он дергал колокольчик, звонивший в верхнем этаже, смотрел на лестницу и говорил:
— Да, она дома и спускается сюда.
Затем появлялась мисс Нипер, а слуга удалялся.
— О! Как ваше здоровье? — говорил мистер Тутс, хихикая и краснея.
Сьюзен благодарила его и отвечала, что здорова.
— Как поживает Диоген? — гласил следующий вопрос мистера Тутса.
Право же, прекрасно. С каждым днем мисс Флоренс привязывается к нему все сильнее. Мистер Тутс неизбежно начинал хихикать, словно откупоривали бутылку, наполненную шипучим напитком.
— Мисс Флоренс здорова, сэр, — добавляла Сьюзен.
— О, это не имеет никакого значения, благодарю вас! — был неизменный ответ мистера Тутса; и, произнеся эти слова, он всегда спешил удалиться.
Несомненно, у мистера Тутса была на уме какая-то туманная мысль, побуждавшая его заключить, что, если удастся ему со временем получить руку Флоренс, он познает блаженство и счастье. Несомненно, мистер Тутс какими то окольными путями пришел к этому выводу и на нем остановился. Сердце его было ранено; он был потрясен, он был влюблен. Как-то вечером он сделал отчаянную попытку и просидел всю ночь, сочиняя акростих в честь Флоренс, каковой замысел растрогал его до слез. Но он так и не продвинулся дальше слов «Фиал моей души», — тут его покинуло вдохновение, в порыве коего он предварительно написал начальные буквы остальных шести строк.
Измыслив этот хитроумный и ловкий прием — ежедневно оставлять мистеру Домби визитную карточку, — мозг мистера Тутса больше ничего не изобрел касательно предмета, пленившего его чувства. Но глубокомысленные размышления, наконец, убедили мистера Тутса в том, что весьма существенно было бы снискать расположение мисс Сьюзен Нипер, а затем намекнуть ей о своем душевном состоянии.
Легкое и шутливое ухаживание за этой леди, казалось, было тем способом, к которому следовало прибегнуть в этой начальной стадии романа, чтобы привлечь ее на свою сторону. Будучи не в силах принять окончательное решение, он посоветовался с Бойцовым Петухом, не посвящая сего джентльмена в свою тайну, но лишь уведомив его, что некий друг из Йоркшира написал ему (мистеру Тутсу), спрашивая его мнения об этом вопросе. Бойцовый Петух ответил, что его мнение всегда было таково — «Ступай и побеждай», и далее: «Когда противник перед тобой, а времени у тебя в обрез, ступай и действуй», после чего мистер Тутс принял эти слова за иносказательное подтверждение своей собственной точки зрения и героически решил поцеловать на следующий день мисс Нипер.
Итак, на следующий день мистер Тутс, надев чудеснейшие произведения, созданные Берджесом и Ко, отправился с этой целью к дому мистера Домби. Но когда он приблизился к месту действия, мужество ему изменило, и хотя он подошел к двери в три часа пополудни, было уже шесть, когда он постучал в дверь.
Все шло, как всегда, вплоть до того момента, когда Сьюзен сказала, что ее молодая хозяйка здорова, а мистер Тутс сказал, что это не имеет никакого значения. К ее изумлению, мистер Тутс вместо того чтобы вылететь после этих слов, как ракета, замялся и захихикал.
— Быть может, вам угодно подняться наверх, сэр? — спросила Сьюзен.
— Ну, что ж, пожалуй, я войду! — сказал мистер Тутс.
Но вместо того чтобы подняться наверх, дерзкий Тутс, когда дверь на улицу была закрыта, неуклюже рванулся к Сьюзен и, обняв это прелестное создание, поцеловал ее в щеку.
— Проваливайте! — крикнула Сьюзен. — Не то я вам глаза выцарапаю!
— Еще разок! — сказал мистер Тутс.
— Убирайтесь отсюда! — воскликнула Сьюзен, отталкивая его. — Да еще такой блаженный, как вы! Дальше уж некуда! Проваливайте, сэр!
Сьюзен не считала опасность серьезной, ибо смеялась так, что едва могла говорить, но Диоген, на лестнице, слыша шорох у стены и шарканье ног и видя сквозь перила, что происходит борьба и кто-то чужой вторгся в дом, пришел к иному выводу, бросился на помощь и в одно мгновение вцепился в ногу мистеру Тутсу.
Сьюзен взвизгнула, захохотала, распахнула парадную дверь и побежала вниз; дерзкий Тутс, спотыкаясь, выбрался на улицу вместе с Диогеном, вцепившимся в панталоны, словно Берджес и Ко состояли у него в поварах и приготовили ему этот лакомый кусочек в виде праздничного угощения. Диоген, отброшенный в сторону, несколько раз перекувырнулся в пыли, снова вскочил, завертелся вокруг ошеломленного Тутса, намереваясь укусить его еще раз, а мистер Каркер, остановивший лошадь и державшийся поодаль, с великим изумлением наблюдал эту суматоху у двери величественного дома мистера Домби.
Мистер Каркер продолжал следить за потерпевшим поражение Тутсом, пока Диогена не позвали в дом и не захлопнули дверь, а мистер Тутс, приютившись в ближайшем подъезде, стал обвязывать разорванные панталоны дорогим шелковым носовым платком, который являлся дополнением к его пышному наряду, надетому для этого визита.
— Простите, сэр, — подъехав к нему, сказал мистер Каркер с любезнейшей улыбкой. — Надеюсь, вы не пострадали?
— О нет, благодарю вас, — ответил мистер Тутс, подняв раскрасневшееся лицо, — это не имеет никакого значения.
Мистер Тутс не прочь был прибавить, если бы только мог, что ему это очень понравилось.
— Если собака вцепилась зубами вам в ногу, сэр, — начал Каркер, показывая свои собственные зубы.
— Нет, благодарю вас, — сказал мистер Тутс, — все прекрасно. Все в полном порядке, благодарю вас.
— Я имею удовольствие быть знакомым с мистером Домби, — заметил Каркер.
— В самом деле? — отозвался зарумянившийся Тутс.
— Быть может, вы мне разрешите в его отсутствие, — сказал мистер Каркер, снимая шляпу, — извиниться за этот неприятный случай и полюбопытствовать, каким образом это могло произойти.
Мистер Тутс столь обрадован такой учтивостью и приятной возможностью заключить дружбу с другом мистера Домби, что достает бумажник с визитными карточками, воспользоваться которыми он не упускает случая, и вручает свое имя и адрес мистеру Каркеру; последний отвечает на эту любезность, дав ему в свою очередь визитную карточку, после чего они расстаются.
Засим мистер Каркер медленно проезжает мимо дома, посматривая на окна и стараясь разглядеть задумчивое лицо за занавеской, наблюдающее за детьми в доме напротив; лохматая голова Диогена появляется рядом с этим лицом, и собака, сколько ее ни успокаивают, лает, и ворчит, и рвется к мистеру Каркеру, словно готова броситься вниз и разорвать его в клочья.
Молодец, Ди, неразлучный со своей хозяйкой! Тявкни еще и еще разок, задрав голову, сверкая глазами и. гневно разевая пасть, чтобы его схватить! Еще разок, пока он, не спеша, проезжает мимо! У тебя прекрасный нюх, Ди, — там кот, дружок, кот!
Глава XXIII
Флоренс одинока, а Мичман загадочен
Флоренс жила одна в большом мрачном доме, и день проходил за днем, а она по-прежнему жила одна; и голые стены смотрели на нее безучастным взглядом, словно, уподобляясь Горгоне, они приняли решение обратить молодость ее и красоту в камень.
Ни один волшебный дом в волшебной сказке, затерянный в чаще дремучего леса, никогда не рисовался бы нашему воображению более уединенным и заброшенным, чем этот реально существовавший дом ее отца, мрачно глядевший на улицу; по вечерам, когда светились соседние окна, он был темным пятном на этой скудно освещенной улице; днем — морщиной на ее никогда не улыбающемся лице.
У врат этого жилища не было двух драконов на страже, которые в волшебной легенде обычно стерегут находящуюся в заключении оскорбленную невинность; но не говоря уже о злобной физиономии с гневно раздвинутыми тонкими губами, которая взирала с арки над дверью на всех приходящих, здесь была чудовищная, фантастическая ржавая железная решетка, извивающаяся и искривленная, словно окаменевшее дерево у входа, расцветающая копьями и винтообразными остриями и украшенная с обеих сторон двумя зловещими гасильниками, которые как будто говорили: «Забудьте о свете все входящие сюда».[78] Никаких кабалистических знаков не было выгравировано на портале, и все же дом казался таким заброшенным, что мальчишки рисовали мелом на изгороди и тротуаре, в особенности за углом, где была боковая стена, и малевали чертей на воротах конюшни, а так как их иной раз прогонял мистер Таулинсон, они в отместку рисовали его портрет с горизонтально торчащими из-под шляпы ушами. Шум замирал под сенью этой крыши. Духовой оркестр, появлявшийся на улице раз в неделю по утрам, никогда не издавал ни звука под этими окнами; и все подобного рода бродячие музыканты, вплоть до шарманщика с бедной маленькой писклявой слабоумной шарманкой с глупейшими танцорами-автоматами, вальсирующими и раздвижных дверях, как будто сговорившись, обходили этот дом и избегали его, как место безнадежное.
Чары, лежавшие на нем, были более разрушительны, чем те, что на время погружали в сон заколдованные замки, но в момент пробуждения в них жизни покидали их, не причинив никакого вреда.
Унылое запустение безмолвно свидетельствовало об этом на каждом шагу. Портьеры в комнатах, грузно обвисая, утратили прежнюю свою форму и висели, как тяжелые гробовые покровы. Гекатомбы мебели, по-прежнему нагроможденной в кучи и сверху прикрытой, съежились, как заключенные в темницу и забытые в ней люди, и мало-помалу меняли своей облик. Зеркала потускнели, словно от дыхания лет. Рисунок ковров поблек и стал туманным, как память о незначительных событиях этих лет. Доски, вздрагивая от непривычных шагов, скрипели и дрожали. Ключи ржавели в замочных скважинах. Сырость показалась на стенах, и по мере того, как проступали пятна, картины как будто отступали вглубь и прятались. Гниль и плесень завелись в чуланах. Грибы росли в углах погребов. Пыль накапливалась, неведомо откуда и как появившись, о пауках, моли и мушиных личинках разговор шел ежедневно. Любознательного черного таракана частенько находили на лестнице или в верхнем этаже, неподвижного, словно недоумевающего, как он сюда попал. Крысы в ночную пору поднимали писк и возню в темных галереях, прорытых ими за панелью.
Мрачное великолепие парадных комнат, смутно видимых в неверном свете, пробивающемся сквозь закрытые ставни, только укрепляло представление о зачарованном жилище. Львиные лапы, покрытые потускневшей позолотой, украдкой высовывались из-под чехлов; очертания мраморных бюстов зловеще обрисовывались сквозь покрывала; часы никогда не шли, а если случайно их заводили, шли неправильно и били неземной час, которого нет на циферблате; неожиданное позвякивание люстр пугало сильнее, чем набат; приглушенные звуки и ленивые струи воздуха обтекали эти предметы и призрачное сборище других вещей, покрытых саванами и чехлами и принявших фантастические формы. Но помимо всего прочего, была здесь большая лестница, где так редко ступала нога хозяина дома и по которой поднялся на небо его маленький сын. Были здесь и другие лестницы и коридоры, по которым никто не ходил неделями; были две запертые комнаты, связанные с умершими членами семьи и с воспоминаниями о них, шепотом передававшимися; и все в доме, кроме Флоренс, видели нежную фигуру, скользящую в уединении и мраке, которая своим присутствием вызывала интерес и любопытство к неодушевленным вещам.
Ибо Флоренс жила одна в заброшенном доме, и день проходил за днем, а она по-прежнему жила одна, и холодные стены смотрели на нее безучастным взглядом, словно, уподобляясь Горгоне, они приняли решение обратить молодость ее и красоту в камень.
Трава начала прорастать на крыше и в трещинах фундамента. Мох пятнами растекался по подоконникам. Куски известки отваливались от стенок бездействовавших дымоходов и летели вниз. Верхушки двух деревьев с закопченными стволами засохли, и голые сучья торчали над листвой. Во всем доме белое стало желтым, а желтое — почти черным; и после кончины бедной леди дом постепенно превращался в какое-то темное пятно на длинной скучной улице.
Но Флоренс цвела здесь, как прекрасная дочь короля в сказке. Книги, музыка и ежедневно приходившие учителя были единственным ее обществом, если не считать Сьюзен Нипер и Диогена, из коих первая, присутствуя на уроках своей молодой хозяйки, сама делалась не на шутку ученой, а второй, поддавшись, быть может, тому же смягчающему воздействию, клал голову на подоконник и в летние утра безмятежно смотрел на улицу, то открывая, то закрывая глаза; иногда навострял уши, бросая многозначительный взгляд вслед какой-нибудь беспокойной собаке, запряженной в тележку и лаявшей не переставая, а иногда, охваченный гневным и безотчетным воспоминанием о враге, который мерещился ему где-то по соседству, бросался к двери, откуда после шумной возни возвращался рысцой, со свойственным ему забавным благодушием, и снова клал морду на подоконник, а вид у него был такой, будто он оказал услугу обществу.
Так жила Флоренс в своем пустынном доме, отдаваясь невинным занятиям и мыслям, и ничто не нарушало ее покоя. Теперь она могла спускаться в комнаты отца и думать о нем и смиренно льнуть к нему своим любящим сердцем, не боясь быть отвергнутой. Она могла смотреть на вещи, окружавшие его в скорби, и могла прикорнуть у его кресла и не страшиться того взгляда, который так хорошо запомнила. Она могла оказывать ему маленькие знаки внимания и заботы — собственноручно приводить для него все в порядок, ставить букетики на письменный стол, заменять их новыми, так как они засыхали один за другим, а он все не возвращался, ежедневно приготовлять что-нибудь для него и робко оставлять возле обычного его места какую-нибудь вещь, напоминающую о ее присутствии. Сегодня это была раскрашенная подставочка для его часов; назавтра она боялась оставить ее здесь и приносила какую-нибудь другую безделушку собственного изделия, которая меньше бросалась в глаза. Быть может, просыпаясь среди ночи, она вздрагивала при мысли о том, что он вернется и сердито отшвырнет безделушку; и в туфлях на босу ногу, с сильно бьющимся сердцем, бежала вниз и забирала ее. Иногда она только прижималась лицом к его письменному столу и оставляла на нем слезу и поцелуй.
По-прежнему никто об этом не знал. Если слуги не обнаружили этого во время ее отсутствия — а все они относились к комнатам мистера Домби с благоговейным ужасом, — тайна была так же сокрыта в ее груди, как и то, что тайне предшествовало. Флоренс прокрадывалась в комнаты отца в сумерках, рано утром и в те часы, когда прислуга обедала или ужинала внизу. И хотя каждый уголок в них делался красивее и веселее благодаря ее заботам, она входила и выходила бесшумно, как солнечный луч, с тою лишь разницей, что оставляла за собою свет.
Призраки сопровождали Флоренс в ее блужданиях по гулкому дому и сидели с нею в опустевших комнатах. Жизнь ее была как бы волшебным видением, ее одиночество рождало мысли, способствовавшие тому, что эта жизнь становилась фантастическою и нереальною. Она так часто мечтала о том, как сложилась бы ее жизнь, если бы отец мог ее полюбить, что иногда на секунду почти верила в это и, отдавшись полету фантазии, казалось, вспоминала, как они вместе оберегали могилу ее брата, как беззаветно разделили между собой его сердце, как их соединило дорогое воспоминание о нем; как часто они беседуют о нем и как добрый отец, глядя на нее ласково, говорит об их общей надежде и уповании на бога. Случалось — она воображала, будто ее мать жива. О, счастье — броситься ей на шею и прильнуть к ней всей любящей и доверчивой душой! И снова уныние заброшенного дома, когда надвигается вечер и нет никого!
Но была одна мысль, вряд ли ясная для нее самой, но упорная, которая поддерживала Флоренс в ее усилиях и укрепляла постоянством цели ее преданное юное сердце, подвергавшееся столь жестоким испытаниям. К ней в душу, как и в души тех, кого заставляют страдать тяжкие несчастья, связанные с нашей смертной природой, закрались торжественные надежды, возникшие в туманном мире за пределами этой жизни, и, словно тихая музыка, нашептывали они о встрече ее брата с матерью в той далекой стране, о том, что оба они помнят о ней, нашептывали о том, что они любят ее и ей сочувствуют, и о том, что им известно, как она проходит свой земной путь. Для Флоренс сладким утешением было отдаваться этим мыслям вплоть до того дня, когда ей пришло в голову — это случилось вскоре после того, как она в последний раз видела отца у него в комнате, поздней ночью, — когда ей пришло в голову, что, тоскуя по его сердцу, для нее закрытому, она может восстановить против него души умерших. Может быть, безумно, нелепо, ребячливо было так думать и дрожать от полуосознанной мысли, но в этом сказалась ее любящая натура; и с того часа Флоренс старалась залечить жестокую рану в груди и думать только с надеждой о человеке, чья рука нанесла эту рану.
Отец не знал — с той поры она убедила себя в этом, — как сильно она его любит. Она была очень молода, у нее не было матери, и ей было неведомо — либо по своей вине, либо по вине случая, — как открыть ему, что она его любит. Она будет терпеливой, постарается овладеть со временем этим искусством и достигнуть того, чтобы он лучше узнал свое единственное дитя.
Это стало целью ее жизни. Утреннее солнце освещало поблекший дом и встречало в душе его одинокой хозяйки это решение по-прежнему ярким и свежим. Это решение воодушевляло ее во всех повседневных занятиях; ибо Флоренс надеялась, что чем больше знаний она приобретает, тем приятнее будет отцу, когда он узнает ее и полюбит. По временам с тоскою и со слезами она сомневалась, преуспела ли она хоть в чем-нибудь настолько, чтобы радостно удивить его, когда они станут друзьями. Иногда она старалась угадать, нет ли такой отрасли знания, которая может заинтересовать его больше, чем другие. И всегда, за книгами, нотами, рукоделием, во время утренних прогулок и вечерних молитв, она видела перед собой свою всепоглощающую цель. Странное занятие для ребенка — изучать путь к сердцу жестокого отца.
Когда летние сумерки сгущались в ночь, по улице проходило много беззаботных пешеходов, которые смотрели с противоположной стороны улицы на мрачный дом и видели в окне юную фигуру, столь не вязавшуюся с этим домом; ее глаза были устремлены на загорающиеся звезды, и беспокоен был бы сон прохожих, если бы они знали, о чем она так упорно размышляет. Репутация дома, якобы посещаемого привидениями, не улучшилась бы у тех робких обывателей, которых поражал его мрачный вид, если бы они могли прочесть его историю на хмуром фасаде, когда они проходили мимо, занятые повседневными своими делами и опасливо оглядываясь. Но Флоренс преследовала свою священную цель, о которой никто не подозревал и в достижении которой никто ей не помогал; она думала только о том, как заставить отца понять, что она его любит, и ни на мгновение даже в мыслях его не упрекала.
Так жила Флоренс одна в заброшенном доме, и день проходил за днем, а она по-прежнему жила одна, и скучные стены смотрели на нее безучастным взглядом, словно, уподобляясь Горгоне, они приняли решение обратить молодость ее и красоту в камень.
Как-то утром Сьюзен Нипер стояла перед своей молодой хозяйкой, которая складывала и запечатывала написанное ею письмо, и всем своим видом показывала, что она знает и одобряет его содержание.
— Лучше поздно, чем никогда, дорогая мисс Флоренс, — сказала Сьюзен, — и, по моему мнению, даже визит к этим старым Скетлсам будет даром небесным.
— Очень мило со стороны сэра Барнста и леди Скетлс, Сьюзен, — отозвалась Флоренс, мягко поправляя фамильярное замечание этой молодой леди по адресу упомянутого семейства, — с такою любезностью возобновить приглашение.
Мисс Нипер, которая была, вероятно, самой фанатической особой в мире и вносила свои пристрастья во все дела, большие и малые, постоянно объявляя войну обществу, поджала губы и покачала головой, как бы выражая протест против любого намека на бескорыстие Скетлсов и готовность доказать на суде, что за свою любезность они будут щедро вознаграждены присутствием Флоренс.
— Уж они-то знают, что делают! — пробормотала мисс Нипер, втягивая носом воздух. — Можете не сомневаться в Скетлсах!
— По правде говоря, Сьюзен, мне не особенно хочется ехать в Фулем, — задумчиво промолвила Флоренс, — но следовало бы съездить. Пожалуй, так будет лучше.
— Гораздо лучше, — вставила Сьюзен, снова выразительно качнув головой.
— И хотя, — продолжала Флоренс, — я бы предпочла поехать, когда там никого нет, а не теперь, во время вакаций, когда в доме гостит молодежь, все-таки я с благодарностью приняла приглашение.
— А я скажу на это, мисс Флой: веселитесь! — отвечала Сьюзен. — Ах, цербер!
Это последнее восклицание, которым мисс Нипер в ту пору частенько заканчивала фразы, относилось, по предположениям лиц, обитавших ниже уровня холла, к мистеру Домби и выражало страстное желание мисс Нипер высказать сему джентльмену благосклонное свое мнение о нем. Она никогда не объясняла этого восклицания, и, стало быть, в нем была прелесть тайны, не говоря уже о чрезвычайной выразительности.
— Как долго нет никаких известий об Уолтере, Сьюзен! — помолчав, заметила Флоренс.
— Долго, мисс Флой! — отозвалась ее служанка. — А Перч, — он только что приходил сюда за письмами… но какое значение имеет, что он говорит! — воскликнула Сьюзен, покраснев и замявшись. — Много он знает!
Флоренс быстро подняла глаза, и румянец залил ее лицо.
— Если у меня, — сказала Сьюзен Нипер, явно преодолевая какое-то тайное беспокойство и тревогу, глядя в упор на свою молодую хозяйку и в то же время стараясь раздуть в себе гнев при воспоминании о безобидном мистере Перче, — если у меня не больше мужества, чем у этого глупейшего из мужчин, я готова впредь никогда не гордиться своими волосами, заложить их за уши и носить простой чепец без всяких оборок, пока смерть не избавит меня от моего ничтожества. Я, быть может, не амазонка, мисс Флой, и не хотела бы так себя уродовать, но во всяком случае, надеюсь, я не из тех, кто отчаивается.
— Отчаивается! В чем? — в ужасе воскликнула Флоренс.
— Да ни в чем, мисс, — сказала Сьюзен. — Ах, боже мой, ни в чем! Все дело только в этой козявке, Перче, которого всякий может раздавить одним пальцем, и, право же, это было бы счастьем для всех, если бы кто-нибудь над ним сжалился и оказал ему эту услугу.
— В чем он отчаивается? Корабль погиб, Сьюзен? — сильно побледнев, спросила Флоренс.
— Нет, мисс, — ответила Сьюзен. — Посмел бы он только сказать мне это в лицо! Нет, мисс, но он бормочет что-то о дурацком имбире, который мистер Уолтер должен был прислать миссис Перч, и печально покачивает головой и выражает надежду, что, может быть, имбирь еще будет получен, но, во всяком случае, говорит, теперь уж он никак не поспеет к сроку, но может пригодиться к следующему разу, и, право же, — продолжала мисс Нипер с гневным презрением, — этот человек выводит меня из терпения, потому что хотя я и много могу вынести, но я не верблюд и, насколько мне известно, — минутку подумав, добавила Сьюзен, — не дромадер.
— Что он еще говорит, Сьюзен? — с беспокойством спросила Флоренс. — Вы мне расскажете?
— Да как бы я могла не рассказать вам все до последнего слова, мисс Флой! — сказала Сьюзен. — Так вот, мисс, он говорит, что уже болтают об этом корабле, и что не бывало еще случая, чтобы о корабле, пустившемся в такое плавание, так долго не было никаких известий, и что жена капитана заходила вчера в контору и казалась немного встревоженной, но ведь это всякий мог бы сказать, мы это и раньше знали.
— Перед отъездом я должна навестить дядю Уолтера, Сьюзен, — быстро сказала Флоренс. — Надо повидаться с ним сегодня утром. Пойдемте сейчас же, Сьюзен!
Так как мисс Нипер не нашла никаких возражений против этого предложения и вполне его одобрила, они быстро собрались в путь, вышли на улицу и направились к Маленькому Мичману.
То состояние духа, в каком бедный Уолтер шел к капитану Катлю в день, когда вексель попал к маклеру Броли и когда приказ о наложении ареста мерещился ему даже на церковных шпилях, очень напоминало состояние Флоренс, которая шла сейчас к дяде Солю; разница была лишь в том, что Флоренс страдала еще сильнее при мысли, не была ли она сама виновницей опасностей, обрушившихся на Уолтера, и мучительной тревоги у всех, кому он был дорог, в том числе и у нее самой. Мерещилось ей, что все возвещает неуверенность и беспокойство. Флюгеры на шпилях и крышах таинственно намекали на шторм и, словно призрачные пальцы, указывали на гибельные волны, где, быть может, плавали обломки потерпевших крушение судов, и на них убаюкивались беспомощные люди, погружаясь в сон, такой же глубокий, как бездонные воды. Когда Флоренс добралась до Сити и проходила мимо беседующих между собою джентльменов, она боялась услышать, что они говорят о корабле и сообщают о его гибели. Суда на картинах и гравюрах, борющиеся с набегающими волнами, приводили ее в ужас. Дым и облака, хотя и плывшие медленно, плыли слишком быстро, по мнению встревоженной Флоренс, и вызывали опасение, что в этот момент буря бушует в океане.
Неизвестно, была ли Сьюзен Нипер так же взволнована, но поскольку внимание ее было сосредоточено на стычках с мальчишками всякий раз, как им приходилось пробиваться в толпе, — ибо между нею и этой разновидностью человечества существовала врожденная антипатия, которая неизменно давала о себе знать, когда бы им ни случилось столкнуться, — вряд ли у нее оставалось время для каких-либо умствований.
Поравнявшись с Деревянным Мичманом, стоявшим на противоположной стороне, и стараясь улучить момент, чтобы перейти улицу, они в первую минуту удивились: у двери старого мастера они увидели круглоголового мальчишку с толстой физиономией, обращенной к небу, который, пока они смотрели на него, неожиданно засунул в свой огромный рот по два пальца каждой руки и с помощью такого приспособления, приманивая высоко летавших голубей, издал на редкость пронзительный свист.
— Старший сын миссис Ричардс, мисс, — сказала Сьюзен, — и крест ее жизни!
Полли заходила поведать Флоренс о воскресших надеждах на своего сына и наследника, и потому Флоренс была подготовлена к этой встрече; итак, воспользовавшись удобной минутой, они обе перебежали улицу, не обращая больше внимания на мучителя миссис Ричардс. Этот любитель спорта, не ведая об их приходе, снова издал свист еще громче, а потом заорал вне себя от возбуждения: «Бродяги! Го-о-оп! Бродяги!», каковое обращение столь подействовало на совестливых голубей, что, раздумав лететь прямехонько в какой-нибудь город на севере Англии, — а таково было, по-видимому, первоначальное их намерение, — они стали кружиться и замедлять лет, после чего первенец миссис Ричардс снова пронзил их свистом и заорал, заглушая уличный шум: «Бродяги! Го-о-оп! Бродяги!»
Из этого восторженного состояния он был неожиданно выведен и возвращен на землю тычком мисс Нипер, впихнувшей его в лавку.
— Так вот как ты раскаиваешься! А миссис Ричардс терзалась из-за тебя столько месяцев! — сказала Сьюзен, входя вслед за ним. — Где мистер Джилс?
Роб, бросив возмущенный взгляд на мисс Нипер, смягчился при виде вошедшей Флоренс, поднес пальцы к волосам, приветствуя последнюю, и сказал первой, что мистера Джилса нет дома.
— Приведи его домой, — повелительно сказала мисс Нипер, — и передай ему, что здесь моя молодая леди.
— Я не знаю, куда он пошел, — сказал Роб.
— Так вот как ты раскаиваешься! — воскликнула Сьюзен с язвительным упреком.
— Ну, как же я могу пойти и привести его, если не знаю, куда идти? — захныкал затравленный Роб. — Можно ли быть такой неразумной!
— Мистер Джилс сказал, когда он вернется? — спросила Флоренс.
— Да, мисс, — отвечал Роб, снова прикладывая пальцы к волосам. — Он сказал, что будет дома сейчас же после полудня; часа через два, мисс.
— Он очень беспокоится о своем племяннике? — осведомилась Сьюзен.
— Да, мисс, — отозвался Роб, предпочитая обращаться к Флоренс и пренебрегая Нипер. — Я бы сказал, что он беспокоится, очень беспокоится. Он и четверти часа не проводит дома, мисс. Пяти минут не может посидеть на месте. Он слоняется, как… ну, совсем как бродяга, — сказал Роб, наклонившись, чтобы посмотреть в окно на голубей, и уже поднес было пальцы ко рту, собираясь свистнуть, но вовремя удержался.
— Вы знаете друга мистера Джилса, которого зовут капитан Катль? — осведомилась Флоренс после недолгого раздумья.
— Того, что с крючком, мисс? — откликнулся Роб, выразительно согнув левую руку. — Да, мисс. Он здесь был третьего дня.
— А с тех пор не бывал? — спросила Сьюзен.
— Нет, мисс, — ответил Роб, по-прежнему обращаясь к Флоренс.
— Быть может, Сьюзен, дядя Уолтера пошел туда, — сказала Флоренс, обращаясь к ней.
— К капитану Катлю, мисс? — вмешался Роб. — Нет, мисс, он не туда пошел. Он приказал передать капитану Катлю, если тот зайдет, как он удивлен, что капитана не было вчера, и просил, чтобы капитан Катль подождал здесь, пока он вернется.
— Вы знаете, где живет капитан Катль? — спросила Флоренс.
Роб ответил утвердительно и, обратившись к засаленной пергаментной книге, лежавшей на конторке, вслух прочел адрес.
Флоренс снова повернулась к своей служанке и начала совещаться с ней вполголоса, а круглоглазый Роб, памятуя о тайном приказе своего патрона., смотрел и слушал. Флоренс предложила отправиться к капитану Катлю, узнать от него самого, как он относится к отсутствию известий о «Сыне и наследнике», и если удастся, то привести его сюда, чтобы утешить дядю Соля. Сначала Сьюзен слегка возражала, ссылаясь на большое расстояние; но когда ее хозяйка упомянула о наемной карете, она взяла назад свое возражение и дала согласие. Разговор продолжался несколько минут, прежде чем они пришли к такому заключению, а в это время таращивший глаза Роб внимательно следил за обеими собеседницами и прислушивался то к одной, то к другой, словно его назначили быть судьей в споре.
Наконец Роб был послан за каретою, а посетительницы остались в лавке; когда он вернулся, они сели в экипаж, наказав передать дяде Солю, что непременно заглянут к нему на обратном пути. Роб, провожавший взглядом карету, пока она не скрылась из виду, как скрылись и голуби, с сосредоточенным видом уселся за конторку и, дабы сохранить в памяти все, что произошло, записал это на маленьких клочках бумаги, не скупясь на чернила. Можно было не опасаться, что эти документы выдадут что бы то ни было, если случайно будут потеряны, ибо задолго до того, как просыхали чернила, слова превращались для Роба в непроницаемую тайну, словно он ни малейшего участия не принимал в их написании.
Пока он был поглощен этой работой, наемная карета, преодолев неслыханные препятствия в виде разводных мостов, немощеных улиц, непроезжих каналов, караванов бочек, огородов, засаженных бобами, маленьких прачечных и других подобных препон, коими изобилует эта местность, остановилась на углу Бриг-Плейс. Выйдя здесь из кареты, Флоренс и Сьюзен Нипер пошли по улице, отыскивая обитель капитана Катля.
К несчастью, случилось так, что в этот день у миссис Мак-Стинджер происходила генеральная уборка. В такие дни миссис Мак-Стинджер пробуждал ото сна полисмен, стучавший в дверь без четверти три утра, а она редко ложилась спать раньше двенадцати часов ночи. Главная цель этой процедуры заключалась, по-видимому, в том, что на рассвете миссис Мак-Стинджер выносила всю мебель в садик, весь день слонялась по дому в патенах[79], а в сумерки снова вносила мебель в дом. Эта церемония приводила в великий трепет голубят — юных Мак-Стинджеров, которым в таких случаях не только некуда было ступить, но и обычно доставалось немало ударов клювом от родительницы, пока продолжался торжественный обряд.
В тот момент, когда Флоренс и Сьюзен Нипер появились у двери миссис Мак-Стинджер, сия достойная, но грозная особа тащила по коридору Александра Мак-Стинджера — двух лет и трех месяцев от рождения — дабы насильно поместить его в сидячем положении на тротуаре; лицо у Александра почернело, ибо он задыхался после заслуженного наказания, а в таких случаях холодная тротуарная плита обычно оказывалась прекрасным средством для восстановления сил.
Чувства миссис Мак-Стинджер, как женщины и матери, были оскорблены, когда она подметила сострадательный взгляд Флоренс, обращенный на Александра. Посему миссис Мак-Стинджер, отдавая предпочтение этим благороднейшим побуждениям нашей натуры перед нездоровым желанием удовлетворить любопытство, встряхнула Александра и надавала ему пощечин еще до применения тротуарной плиты, а также и во время оного и никакого внимания не обратила на посторонних.
— Простите, сударыня, — сказала Флоренс, когда ребенок снова обрел дыхание и начал им пользоваться. — Это дом капитана Катля?
— Нет, — сказала миссис Мак-Стинджер.
— Это не девятый номер? — нерешительно спросила Флоренс.
— Кто говорит, что это не девятый номер? — возразила миссис Мак-Стинджер.
Сьюзен Нипер тотчас вмешалась и попросила объяснить, что хочет сказать миссис Мак-Стинджер, и известно ли ей, с кем она разговаривает.
Миссис Мак-Стинджер в отместку смерила ее взглядом.
— Хотела бы я знать, что вам нужно от капитана Катля? — сказала миссис Мак-Стинджер.
— Хотели бы? В таком случае сожалею о том, что ваше любопытство не будет удовлетворено, — отрезала мисс Нипер.
— Тише, Сьюзен, прошу вас! — сказала Флоренс. — Быть может, сударыня, вы будете так любезны и сообщите нам, где живет капитан Катль, раз он живет не здесь.
— Кто говорит, что он живет не здесь? — возразила неумолимая Мак-Стинджер. — Я сказала, что это не дом капитана Катля, и это не его дом; и сохрани бог, чтобы он когда-нибудь стал его домом, потому что капитан Катль не умеет управляться с домом и не заслуживает иметь дом, — это мой дом; а если я сдаю верхний этаж капитану Катлю, то никакой благодарности я от него не вижу и мечу бисер перед свиньей.
Делая эти замечания, миссис Мак-Стинджер повысила голос, имея в виду окна верхнего этажа, и резко выпаливала каждое обвинение, словно из ружья с великим множеством стволов. Когда прозвучал последний выстрел, послышался голос капитана, слабо протестующего из своей комнаты:
— Тише там, внизу!
— Если вам нужен капитан Катль, вон он! — сказала миссис Мак-Стинджер, сердито махнув рукой.
Когда Флоренс без дальнейших разговоров отважилась войти, а Сьюзен последовала за нею, миссис Мак-Стинджер вновь начала прогуливаться в своих патенах, а Александр Мак-Стинджер (по-прежнему на тротуарной плите), который замолк было, прислушиваясь к беседе, заревел снова, развлекаясь во время этой мрачной процедуры, проделываемой совершенно машинально, созерцанием улицы с наемною каретой в конце ее.
Капитан сидел в своей комнате, засунув руки в карманы и подобрав ноги под стул, на очень маленьком пустынном островке среди океана мыльной воды. Окна у капитана были вымыты, стены вымыты, печка вычищена, и все, кроме печки, было мокрым и блестящим от песка и жидкого мыла, а воздух насыщен запахом этого москательного товара. Среди такого унылого пейзажа капитан, выброшенный на свой остров, скорбно созерцал водное пространство и как будто ждал, что подплывет какой-нибудь спасительный барк и заберет его.
Нет слов, чтобы описать изумление капитана, когда он, обратив растерянную физиономию к двери, увидел Флоренс, появившуюся со своей служанкой. Так как красноречивая миссис Мак-Стинджер заглушила все прочие звуки, он поджидал гостя не более редкого, чем слуга из трактира или молочник; и теперь, когда появилась Флоренс и, подойдя к границам острова, подала ему руку, капитан вскочил, пораженный ужасом, словно предположил на секунду, что перед ним находится какой-нибудь юный член семьи Летучего Голландца[80].
Однако самообладание тотчас же к нему вернулось, и первой заботой капитана было переправить ее на сушу, что он благополучно и совершил одним движением руки. Выйдя затем в открытое море, капитан Катль обхватил за талию мисс Нипер и перенес также и ее на остров. Затем капитан Катль с великим уважением и восторгом поднес руку Флоренс к своим губам и, отступив немного (ибо остров был недостаточно велик для троих), обратил к ней сияющую физиономию, поднимаясь над мыльной водой словно новая разновидность Тритона.
— Конечно, вы удивлены, видя нас здесь, — с улыбкой сказала Флоренс.
Бесконечно осчастливленный капитан в ответ поцеловал свой крючок и пробормотал, словно эти слова были изысканным и утонченным комплиментом:
— Держись крепче!
— Но я не была бы спокойна, — продолжала Флоренс, — если бы не узнала от вас, что вы думаете о милом Уолтере — теперь он мне брат, — и есть ли основания бояться за него, и будете ли вы ежедневно навещать и утешать его бедного дядю, пока мы не получим известий об Уолтере?
При этих словах капитан Катль как бы машинально схватился рукой за голову, на которой не было жесткой глянцевитой шляпы, и пришел в смущение.
— Вы боитесь за Уолтера? — спросила Флоренс капитана, который не мог глаз отвести от ее лица (так был он им восхищен), тогда как она в свою очередь смотрела на него пристально, желая увериться в искренности его ответа.
— Нет, Ограда Сердца, — сказал капитан Катль, — я не боюсь! Такой мальчик, как Уольр, выдержит немало бурь. Такой мальчик, как Уольр, принесет счастье этому самому бригу. Уольр, — продолжал капитан, и глаза его заблестели, когда он хвалил своего молодого друга, а крючок поднялся, предвещая прекрасное изречение, — Уолтер — это) как говорится, внешнее и видимое знамение внутренней и духовной силы, а когда найдете это место — отметьте.
Флоренс, которая не совсем поняла изречение, хотя капитан, по-видимому, считал его полным глубокого смысла и весьма многозначительным, кротко смотрела на него, ожидая продолжения.
— Я не боюсь, Отрада моего Сердца, — повторил капитан. — Штормы в тех широтах на редкость сильные, этого нельзя отрицать, и, быть может, их относило, относило и загнало на другой конец света. Но судно надежное, и мальчик надежный, и, слава богу — капитан отвесил поклон, — не так-то легко разбить сердца из дуба, находятся ли они на бриге или в груди. У нас имеются и те и другие, а это обещает благополучный исход, и потому пока я ничуть не боюсь.
— Пока? — повторила Флоренс.
— Ничуть, — отвечал капитан, целуя свою железную руку, — а прежде чем я начну бояться, Отрада моего Сердца, Уольр нам напишет с острова или из какого-нибудь порта, и все придет в полный порядок и исправность. Что же касается старого Соля Джилса, — тут капитан заговорил торжественно, — которого я буду крепко поддерживать и не покину, пока смерть нас не разлучит, и когда буйный ветер дует, дует, дует[81] — перелистайте катехизис (вставил в скобках капитан), и там вы найдете эти слова, — если для Соля Джилса будет утешением выслушать мнение моряка, у которого хватит ума справиться с любым делом, какое он вздумает взять на абордаж, и которому чуть голову не проломили в годы ученья, и чье имя Бансби, так этот самый человек выскажет ему у него же в гостиной такое мнение, что совсем его оглушит. Да! — хвастливо заметил капитан Катль. — Оглушит так, как если бы его ударили головой об дверь!
— Приведем к нему этого джентльмена и послушаем, что он нам скажет! — воскликнула Флоренс. — Не поедете ли вы сейчас с нами? Нас ждет карета.
Снова капитан схватился рукой за голову, на которой не было жесткой глянцевитой шляпы, и пришел в смущение. Но в этот самый момент случилось в высшей степени замечательное событие. Дверь открылась без всяких предупреждений и, по-видимому, сама собой; упомянутая жесткая глянцевитая шляпа влетела в комнату, как птица, и тяжело опустилась у ног капитана. Затем Дверь захлопнулась так же быстро, как распахнулась, и никаких объяснений этого чуда не воспоследовало.
Капитан Катль поднял свою шляпу и, осмотрев ее с любопытством и удовольствием, начал вытирать рукавом. Занимаясь этим делом, капитан зорко взглянул на своих посетительниц и сказал вполголоса:
— Видите ли, я хотел нестись к Солю Джилсу на всех парусах вчера и сегодня утром, но она… она унесла ее и спрятала. Вот в чем дело.
— Господи помилуй, кто же это сделал? — спросила Сьюзен Нипер.
— Хозяйка дома, дорогая моя, — хриплым шепотом ответил капитан, знаком предлагая соблюдать осторожность. — Мы с ней поспорили из-за мытья шваброй вот этой палубы, а она… — сказал капитан, посматривая на дверь и испуская протяжный вздох, — короче говоря, она лишила меня свободы.
— О! Хотела б я, чтобы она имела дело со мной! — воскликнула Сьюзен, раскрасневшись от возбуждения. — Я бы ей показала!
— Думаете, что показали бы, дорогая моя? — отозвался капитан, недоверчиво покачивая головой, но явно восхищаясь отчаянной храбростью непреклонной красавицы. — Не знаю. Плавание трудное. С нею очень нелегко справиться, дорогая моя. Никогда, знаете ли, не угадаешь, какой курс она возьмет. Сейчас она идет круто к ветру, а через минуту делает поворот на вас. А уж если ею овладеет… — продолжал капитан, и на лбу у него выступил пот. Только свистом можно было энергически закончить фразу, и потому капитан нерешительно свистнул. После этого он опять покачал головой и, снова восхищенный безумной смелостью мисс Нипер, робко повторил: — Думаете, что показали бы, дорогая моя?
Сьюзен ответила только сдержанной улыбкой, но такой вызывающей, что трудно сказать, как долго упивался бы ее созерцанием капитан Катль, если бы Флоренс, охваченная тревогой, не повторила своего предложения отправиться немедленно к оракулу Бансби. После такого напоминания о долге капитан Катль плотно нахлобучил глянцевитую шляпу, взял другую сучковатую палку, которой заменил подаренную Уолтеру, и, предложив руку Флоренс, приготовился прорваться сквозь вражеский строй.
Однако случилось так, что миссис Мак-Стинджер уже изменила курс и повернула совсем в другую сторону; по замечанию капитана, она проделывала это нередко. Ибо, спустившись вниз, они убедились, что эта примерная женщина выколачивает у входной двери циновки, в то время как Александр, сидя по-прежнему на тротуарной плите, смутно вырисовывается в облаке пыли. И столь была поглощена миссис Мак-Стинджер своими домашними делами, что начала колотить еще сильнее, когда мимо проходил капитан Катль со своими спутницами, и ни словом, ни жестом не отозвалась на их присутствие. Капитан был так доволен этим удачным побегом — хотя вытряхивание циновок подействовало на него, как солидная доза нюхательного табаку, и заставило расчихаться до слез, — что едва мог поверить своему счастью и по дороге от двери до кареты не раз посматривал через плечо, явно опасаясь преследования со стороны миссис Мак-Стинджер.
Однако они благополучно добрались до угла Бриг-Плейс, не потерпев ни малейшего ущерба от этого грозного брандера; и капитан, взобравшись на козлы, — ибо галантность воспрепятствовала ему ехать в карете с леди, хотя его о том и просили, — взял на себя обязанность лоцмана, указывая извозчику путь к судну капитана Бансби, которое называлось «Осторожная Клара» и стояло на якоре у Рэтклифа.
После прибытия в гавань, где корабль этого прославленного командира находился среди пяти сотен своих товарищей, чьи перепутанные снасти напоминали чудовищную паутину, по которой прошлись щеткой, капитан Катль появился у окна кареты и предложил Флоренс и мисс Нипер сопутствовать ему на борт, заметив, что Бансби в высшей степени мягкосердечен по отношению к леди и их появление на борту «Осторожной Клары» будет способствовать скорее, чем что бы то ни было, приведению в гармонию необъятного его ума.
Флоренс охотно согласилась; и капитан, взяв ее маленькую ручку своей огромной лапой, повел ее по очень грязным палубам с таким покровительственным, отеческим, горделивым и церемонным видом, что приятно было на него смотреть; наконец, подойдя к «Кларе», они убедились, что это осторожное судно (стоявшее последним в ряду) убрало сходни, и футов шесть воды отделяют его от ближайшего соседа. Из объяснений капитана Катля выяснилось, что с великим Бансби, так же как и с ним самим, жестоко обращается его квартирная хозяйка, и когда ее обхождение превосходит меру его терпения, он, прибегая к последнему средству, разверзает между ними эту пропасть.
— «Клара», э-хой! — крикнул капитан, поднеся руку ко рту.
— Э-хой! — как эхо, откликнулся юнга, взбегая наверх.
— Бансби на борту? — осведомился капитан громовым голосом, словно находился на расстоянии полумили, а не двух ярдов.
— Да, да! — в тон ему крикнул юнга.
Затем юнга перебросил доску капитану Катлю, который заботливо ее приладил, перевел Флоренс, а потом вернулся за мисс Нипер. Итак, они стояли на палубе «Осторожной Клары», где на вантах, развеваясь, сушились принадлежности туалета вместе с несколькими языками и макрелью.
Поднимаясь медленно над стенкой каюты, показалась человеческая голова — и к тому же очень большая — с одним неподвижным глазом на лице цвета красного дерева и одним вращающимся, как бывает на некоторых маяках. Эта голова была украшена косматыми волосами, напоминавшими паклю, которые не имели определенного тяготения к северу, востоку, югу или западу, но тяготели ко всем четвертям компаса и к каждому его делению. Вслед за головой появился лишенный всякой растительности подбородок, воротничок рубашки с шейным платком, суконная лоцманская куртка и пара суконных лоцманских штанов с таким широким поясом, что он мог заменить жилет; пояс был украшен массивными деревянными пуговицами, похожими на шашки. Когда обнаружилась нижняя часть этих панталон, Бансби появился как на ладони: руки в карманах необъятной величины, взгляд устремлен не на капитана Катля или леди, а на топ мачты.
Глубокомысленный вид этого философа, дюжего и плотного, с чрезвычайно красным лицом, на котором, казалось, как на троне водрузилась молчаливость, не противоречил его характеру, коему это качество было весьма свойственно, и почти устрашил капитана Катля, хотя они и состояли в дружеских отношениях. Шепнув Флоренс, что Бансби ни разу в жизни не выражал удивления и, по-видимому, даже не знает, что это значит, капитан наблюдал, как тот созерцает топ и окидывает взглядом горизонт; когда же вращающийся глаз, казалось, обратился в его сторону, капитан сказал:
— Бансби, дружище, как дела?
Послышался грубый, хриплый голос, который как будто не имел отношения к Бансби (во всяком случае лицо его ничуть не изменилось):
— А, приятель, как поживаете?
В то же время правая рука Бансби, вынырнув из кармана, пожала руку капитану и снова отправилась в карман.
— Бансби, — сказал капитан, сразу приступив к делу, — вот вы, человек большого ума, человек, который может высказать свое мнение. Вот, молодая леди, желающая выслушать это мнение касательно моего друга Уольра, равно как и другой мой друг, Соль Джилс, — к нему вам стоит приблизиться на расстояние оклика, — который, будучи человеком науки, каковая есть мать изобретательности, не знает никаких законов. Бансби, хотите сделать мне одолжение, повернуть через фордевинд и отправиться с нами?
Прославленный командир, который, судя по выражению его лица, всегда высматривал что-то в бесконечной дали и не имел ни малейшего зрительного представления о предметах, находившихся в пределах десяти миль, не дал никакого ответа.
— Вот человек, — сказал капитан, обращаясь к своим прекрасным слушательницам и указывая крючком на командира, — человек, который падал с мачт чаще, чем кто бы то ни было на свете; человек, с которым произошло несчастных случаев больше, чем со всеми моряками в Морском госпитале; человек, чья голова перенесла в прошлом удары стольких брусьев, досок и болтов, сколько потребуется вам в Четем-Ярде на постройку увеселительной яхты; и, однако — я уверен, — этим путем он приобрел свои суждения, ибо равных им нет ни на суше, ни на море!
При этой похвале флегматический командир выразил некоторое удовлетворение легким движением локтей; но, находись его лицо в той же дали, куда устремлялся его взгляд, зрители узнали бы о его мыслях не меньше, чем сейчас.
— Приятель! — неожиданно сказал Бансби, наклоняясь и засматривая под перекладину, заслонявшую ему горизонт, — что будут пить эти леди?
Капитан Катль, чья деликатность была задета таким вопросом, поскольку он касался Флоренс, отвел мудреца в сторону и, объяснив ему что-то на ухо, отправился с ним вниз; чтобы его не обидеть, капитан выпил рюмочку, а Флоренс и Сьюзен, заглядывая в открытый люк, видели, как мудрец, с трудом протискиваясь между койкой и очень маленькой медной печкой, налил также и себе. Вскоре они вернулись на палубу, и капитан Катль, радуясь успеху своей затеи, повел Флоренс к карете, а Бансби следовал за ним, сопровождая мисс Нипер, которую он, словно некий унылый медведь, обнимал рукой, покрытой лоцманским сукном (к великому негодованию этой молодой леди).
Капитан усадил своего оракула в экипаж и в восторге от того, что залучил его и водворил сей великий ум в наемную карету, не мог удержаться, чтобы не поглядывать на Флоренс в окошечко за спиной кучера и не выражать своего восхищения улыбками, а также постукиваньем себя по лбу, намекая ей, что мозг Бансби работает усиленно. Тем временем Бансби, все еще обнимая мисс Нипер (ибо его друг, капитан, не преувеличил его мягкосердечия), неизменно сохранял торжественную осанку и никакого внимания не обращал ни на нее, ни на кого бы то ни было.
Дядя Соль, вернувшись тем временем домой, встретил их у двери и немедленно ввел в маленькую заднюю гостиную, странно изменившуюся с отъездом Уолтера. На столе и по всей комнате были разложены морские и географические карты, по которым удрученный мастер судовых инструментов снова и снова прослеживал путь пропавшего без вести судна и за минуту до их прихода измерял с помощью циркуля, все еще бывшего у него в руке, как далеко должно было отнести корабль, если его занесло в то или иное место, и старался убедить себя, что много времени должно пройти, прежде чем надежда угаснет.
— Если его отнесло сюда… — говорил дядя Соль, пытливо глядя на карту, — но нет, это почти невозможно. Или если шторм загнал его сюда… но это невероятно. Или есть какая-то надежда, что оно изменило курс настолько, что… но даже я не могу этому верить!
Бросая эти отрывистые фразы, бедный старый дядя Соль странствовал по разостланному перед ним огромному листу и не находил на нем точки, позволяющей ему питать надежду и достаточно большой, чтобы на ней уместилось острие циркуля.
Флоренс сразу заметила — трудно было бы не заметить, — что со стариком произошла какая-то странная перемена, и хотя он стал еще беспокойнее и рассеяннее, чем прежде, однако наряду с этим чувствовалась удивительная решимость, приводившая ее в недоумение. Чудилось ей — он говорит бессвязно и наобум, ибо, когда она выразила сожаление по поводу его отсутствия утром, он сначала отвечал, что заходил к ней, но, по-видимому, тотчас же готов был взять эти слова назад.
— Вы заходили ко мне? — сказала Флоренс. — Сегодня?
— Да, дорогая моя юная леди, — отвечал дядя Соль, смущенно посмотрев на нее и затем отведя взгляд. — Я хотел еще разок увидеть и услышать вас, прежде чем…
— Прежде чем?.. Прежде чем что? — спросила Флоренс, положив руку ему на плечо.
— Разве я сказал «прежде чем»? — отозвался старый Соль. — Ну, в таком случае, должно быть, я хотел сказать, прежде чем мы получим вести о моем дорогом мальчике.
— Вы нездоровы, — нежно сказала Флоренс. — Вы так встревожены. Я уверена, что вы нездоровы.
— Я здоров, — возразил старик, сжимая правую руку и вытягивая ее, чтобы показать Флоренс, — здоров и крепок, как только может пожелать человек в мои годы. Видите? Не дрожит! Разве тот, кому она принадлежит, не способен на такую же решимость и стойкость, как многие другие моложе его? Думаю, что способен. Увидим.
Не столько слова его, хотя они ей и запомнились, сколько тон произвел на Флоренс такое впечатление, что она готова была в ту же минуту поведать о своем беспокойстве капитану Катлю, если бы капитан не воспользовался этой минутой для того, чтобы разъяснить обстоятельства дела, касательно коего требовалось мнение проницательного Бансби, и обратиться к сему авторитетному лицу с просьбой изречь таковое.
Бансби, чей глаз по-прежнему был обращен к какой-то точке на полпути между Лондоном и Грейвзендом, раза три протягивал правую руку, облеченную в грубое сукно, дабы в поисках вдохновения обвить ею прелестную талию мисс Нипер; но так как эта молодая особа в раздражении своем поместилась за другим концом стола, мягкое сердце командира «Осторожной Клары» не встретило отклика на свой порыв. После нескольких неудачных попыток командир, ни к чему не обращаясь, заговорил, или, вернее, голос в нем произнес самопроизвольно и совершенно независимо от него самого, словно Бансби был одержим охрипшим духом:
— Меня зовут Джек Бансби!
— Ему нарекли имя Джон! — вскричал восхищенный капитан Катль. — Слушайте!
— И если я что скажу, — после некоторого раздумья продолжал голос, — я от этого не отступлю.
Капитан, стоявший об руку с Флоренс, кивнул слушателям, как будто хотел пояснить: «Сейчас он себя покажет. Вот что я имел в виду, когда привел его».
— Отчего же? — продолжал голос. — Почему не сказать? Не все ли равно? Кто может сказать иначе? Никто! Итак — стоп!
Доведя свои рассуждения до этого пункта, голос сделал остановку и отдохнул. Затем снова заговорил, очень медленно:
— Считаю ли я, ребята, что этот «Сын и наследник» мог затонуть? Возможно. Утверждаю ли я это? А что именно? Если шкипер выходит из пролива святого Георга[82], держа курс на Дауне, что лежит перед ним? Пески Гудуина. Ему незачем непременно налетать на пески, но он может налететь. Держитесь по курсу этого наблюдения. Это уже не мое дело. Итак, стоп, держите бодро вахту и желаю вам удачи!
Тут голос удалился из задней гостиной и вышел на улицу, увлекая с собой командира «Осторожной Клары» и сопутствуя ему с подобающей поспешностью на борт судна, где тот мгновенно лег соснуть и дремотой освежил свой ум.
Ученики мудреца, вынужденные самостоятельно применять его указания согласно принципу, являвшемуся основным стержнем треножника Бансби, а быть может, и кое-кого из других оракулов, переглянулись слегка растерянно. А Роб Точильщик, который, позволив себе невинную вольность, подглядывал и подслушивал через окно в потолке, потихоньку спустился с крыши в полном недоумении. Однако капитан Катль, чье восхищение командиром Бансби еще усилилось — если это только возможно, — когда тот столь блестяще оправдал свою репутацию и торжественно разрешил все сомнения, принялся разъяснять, что Бансби вполне уверен, что у Бансби нет никаких опасений, и мнение, высказанное таким человеком, рожденное таким умом, является якорем самой Надежды, и якорная стоянка вполне надежна. Флоренс старалась поверить, что капитан прав, но Нипер, крепко стиснув руки, решительно качала головой и питала к Бансби доверия не больше, чем к самому мистеру Перчу. По-видимому, философ оставил дядю Соля в таком же состоянии, в каком застал его, ибо тот по-прежнему скитался по морям, держа в руке циркуль и не находя для него пристанища. В то время как старик был поглощен этим занятием, Флоренс шепнула что-то на ухо капитану Катлю, и тот положил ему на плечо свою тяжелую руку.
— Как дела, Соль Джилс? — бодро крикнул капитан.
— Неважно, — Нэд, — отозвался старый мастер. — Сегодня я все вспоминал, что в тот самый день, когда мой мальчик поступил в контору Домби, он поздно вернулся к обеду и сидел как раз там, где вы сейчас стоите; мы разговаривали о штормах и кораблекрушениях, и мне едва удалось отвлечь его от этой темы.
Встретив взгляд Флоренс, которая серьезно и испытующе всматривалась в его лицо, старик замолчал и улыбнулся.
— Держитесь крепче, старый приятель! — воскликнул капитан. — Бодритесь! Вот что я вам скажу, Соль Джилс: сначала я провожу домой Отраду Сердца, — и капитан, приветствуя Флоренс, поцеловал свой крючок, — а потом вернусь и возьму вас на буксир до самого вечера. Вы пойдете со мной, Соль, и мы где-нибудь пообедаем вместе.
— Не сегодня, Нэд! — быстро сказал старик, который был почему-то испуган этим предложением. — Не сегодня! Я не могу!
— Почему? — осведомился капитан, глядя на него с изумлением.
— У меня… у меня столько дел. То есть мне многое нужно обдумать и привести в порядок. Право же, не могу, Нэд. Сегодня мне нужно еще раз выйти из дому, побыть одному и о многом подумать.
Капитан посмотрел на старого мастера, посмотрел на Флоренс и опять на старого мастера.
— В таком случае, завтра, — предложил он наконец.
— Да, да! Завтра! — сказал старик. — Вспомните обо мне завтра. Значит — завтра.
— Я буду здесь рано, заметьте это, Соль Джилс, — поставил условие капитан.
— Да, да. Завтра рано утром, — сказал старый Соль. — А теперь прощайте, Нэд Катль, и да благословит нас бог!
Стиснув с необычайным жаром обе руки капитана, старик повернулся к Флоренс, взял ее руки в свои и поднес их к губам, затем с очень странной поспешностью повел ее к карете. Вообще, он произвел такое сильное впечатление на капитана Катля, что тот задержался и предписал Робу быть особенно послушным и внимательным к своему хозяину вплоть до завтрашнего утра, каковое распоряжение капитан скрепил выдачей шиллинга и посулил еще шесть пенсов до полудня следующего дня. Совершив это доброе дело, капитан Катль, почитавший себя естественным и законным телохранителем Флоренс, влез на козлы, глубоко сознавая возложенную на него ответственность, и проводил ее до дому. Прощаясь, он заверил ее, что будет держаться крепко, не отходя от Соля Джилса, и еще раз осведомился у Сьюзен Нипер, ибо не мог забыть смелые ее слова касательно миссис Мак-Стинджер:
— Так вы думаете, что показали бы ей, милая?
Когда заброшенный дом поглотил обеих женщин, мысли капитана обратились к старому мастеру, и он почувствовал беспокойство. Поэтому вместо того, чтобы идти домой, он шагал взад и вперед по улице и, скоротав время до вечера, пообедал поздно в некоей угловой маленькой таверне в Сити, с залом, имеющим клинообразную форму и весьма охотно посещаемым глянцевитыми шляпами. Важнейшим намерением капитана было пройти в сумерках мимо лавки Соля Джилса и заглянуть в окно, что он и сделал. Дверь в гостиную была открыта, и он увидел, как его старый друг деловито и усердно Пишет, сидя за столом, а Маленький Мичман, уже укрывшийся под крышей от ночной росы, следит за ним с прилавка, под которым Роб Точильщик стелет постель, прежде чем запереть лавку. Успокоенный миром, царившим во владениях Деревянного моряка, капитан взял курс на Бриг-Плейс, решив сняться с якоря рано утром.
Глава XXIV
Забота любящею сердца
Сэр Барнет и леди Скетлс, прекраснейшие люди, жили в Фулеме на берегу Темзы в прелестной вилле, которая являлась одной из самых завидных резиденций в мире, когда происходило соревнование в гребле, но в другое время отличалась и некоторыми неудобствами, к коим можно отнести периодическое вторжение реки в гостиную и одновременное исчезновение лужайки и кустов.
Сэр Барнет Скетлс подчеркивал значение собственной персоны главным образом с помощью старинной золотой табакерки и увесистого шелкового носового платка, который он внушительно извлекал из кармана, как знамя, и развертывал обеими руками. Цель жизни сэра Барнета заключалась в том, чтобы постоянно расширять круг знакомства. Было в природе вещей, чтобы сэр Барнет, подобно тяжелому телу, брошенному в воду, — мы отнюдь не желаем унизить столь достойного джентльмена таким сравнением, — образовывал около себя все более расширяющийся круг, сколько хватало места. И подобно звуку в воздухе, вибрации коего, согласно домыслам хитроумного современного философа, могут нескончаемо скитаться в беспредельном пространстве, — исследовательские путешествия сэра Барнета Скетлса в границах социальной системы были бесконечны, и только конец его земного бытия мог их оборвать.
Сэр Барнет гордился тем, что знакомил людей с людьми. Он любил это занятие ради него самого, и к тому же оно содействовало основной его цели. Так, например, если сэру Барнету удавалось захватить какого-нибудь новичка или провинциального джентльмена и залучить в свою гостеприимную виллу, сэр Барнет говорил ему утром по приезде: «Ну-с, дорогой мой сэр, не хотите ли вы с кем-нибудь познакомиться? Кого бы вы желали здесь встретить? Не интересуетесь ли вы писателями, живописцами, скульпторами, актерами или кем-нибудь в этом роде?» Случалось, что пациент отвечал утвердительно и называл лицо, которое сэр Барнет знал лично не больше, чем Птолемея Великого. Сэр Барнет заявлял, что ничего не может быть легче, ибо он прекрасно с ним знаком, затем немедля отправлялся к вышеупомянутому лицу, оставлял визитную карточку, писал записку: «Уважаемый сэр… бремя вашего высокого положения… приятель, гостящий у меня, естественно жаждет… леди Скетлс и я сам присоединяемся… верим, что — так как гений стоит выше условностей — вы нам окажете исключительную честь, доставив удовольствие…» и т. д. и т. д., и таким образом одним камнем убивал двух птиц.
Пустив в ход табакерку и знамя, сэр Барнет Скетлс задал свой обычный вопрос Флоренс в первое утро ее пребывания в доме. Когда Флоренс поблагодарила его и сказала, что нет никого, чье присутствие было бы ей особенно желательно, она, естественно, подумала с тоской о бедном пропавшем Уолтере. Когда же сэр Барнет Скетлс, повторив свое любезное предложение, спросил: «Дорогая мисс Домби, вы уверены, что не можете припомнить никого, с кем пожелал бы вас познакомить ваш добрый папа, которому я попрошу вас передать в письме поклон от меня и леди Скетлс?» — было, пожалуй, естественно, что ее бедная головка слегка поникла, а голос дрогнул, и она тихо дала отрицательный ответ.
Скетлс-младший (что касается до его галстука — весьма накрахмаленный, а что касается до его расположения духа — пришибленный) был, по-видимому, огорчен желанием своей превосходной матери, настаивавшей, чтобы он оказывал внимание Флоренс. Другой и более глубокой обидой, терзавшей душу юного Барнета, было присутствие доктора и миссис Блимбер, которые получили приглашение погостить в Фулеме и о которых юный джентльмен не раз говорил, что лучше бы они отправлялись на вакации ко всем чертям.
— Не можете ли вы предложить кого-нибудь, доктор Блимбер? — сказал сэр Барнет Скетлс, обращаясь к этому джентльмену.
— Вы очень любезны, сэр Барнет, — ответил доктор Блимбер. — Право же, я затрудняюсь назвать какое-нибудь определенное лицо. Мне вообще приятно знакомиться с моими ближними, сэр Барнет. Что говорит Теренций? Всякий, кто является отцом сына, интересен мне.
— Не имеет ли миссис Блимбер желания увидеть какую-нибудь знаменитую особу? — учтиво осведомился сэр Барнет.
Миссис Блимбер, сладко улыбнувшись и покачав небесно-голубым чепцом, отвечала, что если бы сэр Барнет мог представить ее Цицерону, она затруднила бы его просьбой; но раз такое знакомство невозможно, а она уже пользуется дружеским расположением его самого и его супруги и разделяет с доктором, своим супругом, надежды, возлагаемые на дорогого сына сэра Барнета, — тут юный Барнет, как было замечено, сморщил нос, — ей больше не о чем просить.
При таких обстоятельствах сэру Барнету ничего не оставалось, как временно довольствоваться собравшимся обществом. Флоренс этому радовалась, ибо у нее была здесь забота, которая слишком близко ее касалась и была для нее слишком насущной и важной, чтобы уступить место другим интересам.
В доме гостили дети. Дети, которые были откровенны и счастливы со своими отцами и матерями, как те румяные девочки в доме напротив. Дети, которые не скрывали своей любви и выражали ее свободно. Флоренс пыталась разгадать их тайну; пыталась узнать, чего недостает ей; какое простое искусство ведомо им и неведомо ей; как позаимствовать у них уменье показать отцу, что она его любит, и завоевать его любовь.
Много дней задумчиво наблюдала Флоренс за этими детьми. Много раз в ясные утра вставала она с постели с восходом ослепительного солнца и, бродя по берегу реки, смотрела на окна их комнат и думала о них, спящих, окруженных такой нежной заботой и ласковым вниманием. В такие минуты Флоренс чувствовала себя более одинокой, чем тогда, когда была одна в большом доме, и по временам думала, что там ей было лучше, чем здесь, и что гораздо спокойнее ей скрываться, чем общаться со своими сверстниками и убеждаться, как не похожа она на них. Но хотя каждая страница, перевернутая в жестокой книге, причиняла ей острую боль, Флоренс, неразлучная со своей заботой, оставалась среди них и с терпеливой надеждой старалась обрести знание, по которому томилась.
Ах, как обрести его? Как постигнуть тайну очарования, которое только-только зарождается? Здесь были дочери, которые, вставая поутру и ложась спать вечером, уже владели сердцами своих отцов. Им не приходилось преодолевать сопротивление, страшиться холодности, смягчать хмурые взгляды. Когда наступало утро и окна открывались одно за другим, когда роса просыхала на цветах и траве, а детские ножки начинали бегать по лужайке, Флоренс, глядя на веселые лица, думала: чему может она научиться у этих девочек? Слишком поздно ей учиться у них; каждая могла безбоязненно подойти к своему отцу, подставить губы и получить поцелуй, обвить руками шею отца, наклонившегося, чтобы ее приласкать. Она не могла бы сразу решиться на такую вольность. О, возможно ли, что все меньше и меньше оставалось надежд по мере того, как она присматривалась все пристальнее и пристальнее?
Она прекрасно помнила, что даже та старуха, которая ограбила ее, когда она была маленькой, чей облик и чье жилище и все, что она говорила и делала, запечатлелось в памяти Флоренс с неизгладимой яркостью, как всякое ужасное событие, пережитое в раннем детстве, — даже та старуха говорила с любовью о своей дочери, и как страшно вскрикнула она, терзаемая безысходною болью разлуки со своим ребенком! Но ведь и ее родная мать — так думала Флоренс — любила ее горячо. И иногда, если мысли ее стремительно обращались к пропасти между нею и отцом, Флоренс начинала дрожать, и слезы выступали у нее на глазах, когда она представляла себе, что мать жива и тоже перестала ее любить, ибо нет в ней той неведомой прелести, которая, естественно, должна была бы вызвать любовь отца, и не было ее с самой колыбели. Она знала, что такое измышление оскорбляет память матери, что оно неверно и нет оснований для него, и, однако, она так хотела оправдать отца и возложить всю вину на себя, что не могла противиться этой мысли, когда она, подобно грозной туче, проносилась у нее в голове.
Вскоре после Флоренс приехала в числе других гостей хорошенькая девочка года на три-четыре моложе ее, сирота, в сопровождении тетки, седой леди, которая часто разговаривала с Флоренс, очень любила (впрочем, и все это любили) слушать по вечерам ее пение и в таких случаях всегда садилась с материнским участием поближе к ней. Через два дня после их приезда Флоренс сидела жарким утром в беседке в саду, задумчиво глядя сквозь листву на группу детей на лужайке, плела венок одной из этих малюток, общей любимице и баловнице, и услышала, как эта леди и ее племянница разговаривают о ней, прогуливаясь по тенистой аллее около беседки.
— Тетя, Флоренс сирота, как и я? — спросила девочка.
— Нет, милочка. У нее нет матери, но отец жив.
— Сейчас она носит траур по своей бедной маме? — с живостью спросила девочка.
— Нет, по единственном брате.
— Больше у нее нет братьев?
— Нет.
— И сестер нет?
— Нет.
— Мне ее очень, очень жаль! — сказала девочка.
Так как вскоре после этого они замолчали и остановились посмотреть на лодки, Флоренс, которая услышав свое имя, встала, собрала цветы и хотела идти им навстречу, чтобы они знали о ее присутствии, снова села и принялась за работу, думая, что больше ничего не услышит; но через секунду разговор возобновился.
|
The script ran 0.019 seconds.