1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
— Вы в самом деле не можете?
— Нет. Это случай для шестерки.
— Но это будет означать снятие с должности.
— Ну да.
— Значит, нам придется от него отказаться?
— Я так понимаю, что вы этого не хотите?
— Речь идет не о том, чего я хочу, но вы же видите — он уже немного освоился.
— Тогда в чем причина? У вас же есть собственные специалисты. Что говорит Прандтль?
— Прандтль? Он сейчас на конференции. С тех пор он ни разу не появлялся
— словно ветром сдуло.
— Так вызовите его. И вообще, я не намерен больше заниматься этим делом. Оно не имеет ко мне никакого отношения.
— Я пошлю к нему конфидентов из медицинского.
— Это уж как хотите. Прошу прощения, но у меня больше нет времени. До свидания!
— До свидания.
Обе трубки щелкнули, возле моего уха зашумела, словно раковина, тишина. Я колебался. Теперь, когда этот разговор окончился, я уже не был так уверен, что говорили обо мне.
Во всяком случае, я узнал, что Прандтля нет. Я положил трубку и, услышав, что кто-то зашел в соседнюю комнату, поспешил выйти в коридор. И тут же пожалел об этом, но уже не мог решиться вернуться. Теперь я стоял перед выбором: Эрмс или комната три тысячи восемьсот восемьдесят три. Я долго шел по коридору, все время прямо. Три тысячи восемьсот восемьдесят три — это должно быть где-то на пятом этаже. Следственный Отдел? Скорее всего. И оттуда я уже наверняка не выйду. В конце концов, не так уж плохо просто ходить по коридорам. Отдыхать можно в лифте, можно просто постоять спокойно в коридоре, а для того, чтобы спать, вполне сгодится и ванная комната. И вдруг я вспомнил о бритве. Странно, что до сих пор это не приходило мне в голову.
Была ли она предназначена для меня?
Может быть. Ответить на этот вопрос с полной определенностью было невозможно. К тому же я был возбужден, взбудоражен.
Я шел по лестнице вниз, испытывая легкое головокружение. Шестой этаж… Пятый: белый, необыкновенно чистый, как, впрочем, и все другие, коридор вел прямо. Три тысячи восемьсот восемьдесят шесть, три тысячи восемьсот восемьдесят пять, три тысячи восемьсот восемьдесят четыре, три тысячи восемьсот восемьдесят три.
Сердце мое тревожно забилось. В таком состоянии мне, пожалуй, говорить будет трудно. Перед тем как входить, я остановился, чтобы набрать в легкие воздуха.
"В конце концов, я могу просто заглянуть туда, — подумал я. — А если меня спросят, скажу, что ищу майора Эрмса и что я ошибся. Ведь никто не будет же силой вырывать папку у меня из рук. В конечном счете, это же моя инструкция, и в случае необходимости я потребую, чтобы позвонили в Отдел Инструкций, Эрмсу. Но все это наверное, чепуха, потому что они и так знают. А раз они знают, то мне тем более нечего беспокоиться". Я постарался припомнить в общих чертах все выпавшие на мою долю испытания, которые должен буду изложить для занесения в протокол. Если меня поймают на каком-то искажении, это может дополнительно усугубить мою вину. Однако событий было уже столько, что я начал в них путаться и не мог теперь с уверенностью сказать, что было раньше — история со старичком или арест в коридоре моего первого провожатого. Ах, да, разумеется, сначала я лишился провожатого. Я закрыл глаза и нажал на ручку.
К счастью, в этом обширном, полутемном, загроможденном какими-то шкафами и стеллажами помещении никого не было, ибо я долго был не в состоянии выдавить из себя хотя бы слово. Огромные кипы книг, стопки перевязанных бечевкой бумаг, бутылочки с белым канцелярским клеем, ножницы, штемпельные подушки и письменные приборы — всем этим были сплошь завалены стоявшие возле стен большие столы.
Кто-то приближался к другому входу. Было слышно, как он шаркает по полу.
В приоткрытой боковой двери, ведущей в непроницаемую тьму, появился замызганный старик в грязном, с пятнами мундире.
— Вы к нам? — проскрипел он. — Редко, однако, к нам заглядывают! Чем могу служить? Вы за какой-нибудь справкой, вероятно?
— Я… э-э… — начал я.
Но антипатичный индивидуум, шмыгая носом, под которым болталась блестящая капля, продолжал:
— Вы, я вижу, в штатском, значит, что-нибудь из каталога… Извольте, это здесь…
Он проковылял к предмету обстановки, который я принял сначала за большой шкаф, и стал точными движениями выдвигать один за другим узкие и длинные библиотечные каталожные ящички. Я еще раз оглядел захламленное бумагами помещение — повсюду были навалены кучи старых документов, в воздухе стоял удушливый запах пыли и лежалых бумаг.
Перехватив мой взгляд, старик прохрипел:
— Господина архивариуса Глоубла нет. Конференция, сударь, что поделаешь! Господина генерального секретаря архивариуса тоже нет, к сожалению, — с вашего позволения, вышел. И вообще, один я здесь, как перст, со всем хозяйством остался. Каприл Антей к вашим услугам, сторож девятого разряда с выслугой лет после сорока восьми годов службы. Господа офицеры говорят, чтобы, дескать, я уходить на покой готовился, только я — как сами видите — покуда на своем посту незаменим! Ох, я тут болтаю, а вам, наверное, с делами служебными нужно поспешать. Заказы прошу класть в этот ящичек-шкатулку, и звоночек уж, пожалуйста, трясите поэнергичнее — прибегу, мигом отыщу, старый глаз, хе-хе, уж поверьте мне, будьте любезны, не хуже молодого. И если есть на месте, тогда — будьте любезны, а если за пределами, то извольте только цифирку свою на карточке поставить в графе "четверка римская дробь Б" — вот и все.
Закончил он эту свою тираду долгим ныряющим движением — не знаю, поклон ли это был, или же его ноги были слегка затронуты параличом — и приглашающе указал на шеренгу выдвинутых ящиков огромного каталога.
Одновременно с этим он точным движением передвинул очки с носа на лоб, после чего с не сходящей с лица заискивающей улыбкой стал отступать к двери, через которую вошел.
— Господин Каприл, — внезапно произнес я, — скажите пожалуйста, а нет ли на этом этаже случайно прокуратуры?
При этом я не смотрел на него.
— Как вы сказали? — Он суетливо приложил к уху сложенную трубочкой ладонь. — Про?.. не слыхал. Нет, не слыхал.
— А Следственный Отдел? — продолжал я гнуть свое, совершенно не задумываясь о возможных последствиях такой откровенности.
— Отдел? — Его улыбка бледнела, переходя в изумление. — И отдела здесь никакого нет, извините, и не может быть, потому что тут мы находимся, только мы, и больше никого.
— Архив?
— Так точно, архив, главный каталог и библиотека, штаб-квартира наша, как я имел случай заметить… Могу быть чем-нибудь еще полезен?
— Нет… Пока нет, спасибо.
— Не за что — служба. Звоночек я для вас приготовил вот здесь, на подставочке, чтобы удобнее было.
Он вышел, шаркая ногами. И сразу же за дверью раскашлялся, по-старчески раздирающе, и звук этот, сам по себе не привлекавший внимания, но в то же время жуткий, будто бы кто-то душил его, постепенно удалялся. Наконец я остался один в гнетущей тишине перед шеренгой выдвинутых ящиков с латунными табличками.
"Что бы это могло значить? — раздумывал я, садясь на стул, который он для меня откуда-то выдвинул. — Может, они хотят изучить мои интересы? Но зачем? Что им это даст?"
Я нехотя скользнул взглядом по выгравированным наименованиям. Каталог был предметный, не алфавитный, с такими, например, названиями: РАБОЛЕПНИЧЕСТВО, ЭСХАТОСКОПИЯ, ТЕОЛОГИЯ, ПОНТИ— и МИСТИОКАТОРИКА, КАДАВРИСТИКА ПРИКЛАДНАЯ. Я заглянул в раздел теологии. Кто-то, наверное, перемешал здесь все карточки, так что располагались они без всякого порядка.
СУЩЕСТВА ВОЗДУШНЫЕ — см. АНГЕЛЫ. Там же: Рекомендации для повседневного пользования.
ЛЮБОВЬ — см. ДИВЕРСИЯ. Там же: Благосклонность.
ВОСКРЕШЕНИЕ — см. КАДАВРИСТИКА.
СВЯТЫХ ОБЩЕНИЕ — см. СВЯЗЬ.
"В конце концов, чем мне это может повредить?" — подумал я, выписывая на формуляре то, что относилось к рекомендациям для повседневного пользования из раздела АНГЕЛЫ. Много было непонятных терминов, например: ИНФЕРНАЛИСТИКА, ЛОХАНАВТИКА, ИНЦЕРЕБРАЦИЯ, ЛЕЙБГВАРДИСТИКА, ДЕКАРНАЦИЯ, но у меня не было желания копаться под этими рубриками — каталог был слишком велик. Поддерживаемый деревянными колоннами, он уходил под самый свод. Он шелестел, как море, и даже беглое изучение его заняло бы неделю. Извлеченные из ящиков зеленые, розовые и белые карточки уже не вмещались у меня в руках, падали, кружились, ложились на пол. Я откладывал их по две, по три, но наконец, когда все это мне надоело, оглянулся и, видя, что здесь я по-прежнему один, как попало, не глядя, рассовал их обратно по ящикам.
"Может, царящий в каталоге хаос объясняется тем, что время от времени сюда попадали и другие, такие же, как я?" — зародилось во мне смутное подозрение.
Я выпрямился. На столе рядом со шкафами каталога лежали сваленные кучей огромные черные тома энциклопедии.
Я взял первый попавшийся под руку том.
Как это там? ЛОХАНАВТИКА? Я поискал на букву «Л». "ЛУКОВИЦА — разновидность многослойной разведывательной операции". Нет, не то. "ЛОХАНАВТИКА — надуманная наука о плавании в лохани. См. Псевдогностика, а также Науки Фиктивные и Маскирующие".
Я хотел было уже захлопнуть этот том, но тут мой взгляд упал на другой том, раскрытый в самом начале буквы "А".
Мне бросилась в глаза колонка с жирным заголовком АГЕНТ, АГЕНТУРНЫЙ. После толкования термина шла обширная статья под названием "АГЕНТЫ И АГЕНТУРЫ В ИСТОРИЧЕСКОЙ ПЕРСПЕКТИВЕ".
Рядом лежал еще один открытый том с подчеркнутым красной ручкой определением: "ГРЕХ ПЕРВОРОДНЫЙ — деление мира на информацию и дезинформацию…".
Странная, однако, энциклопедия, подумал я, переворачивая целыми пластами шелестящие страницы. Взгляд мой скользил по ним, то и дело натыкаясь на необычные для меня определения: "ДЕКАРНАЦИЯ — вытелеснение, обестелеснение, а также вытеление (ср. Выселение), см. также Аппараты изыскные". Я стал искать эти аппараты и нашел целый список их, начинавшийся с перечисления каких-то странных названий, таких как: четвертельник, костоломница, подкожник, вмозжитель, иначе называемый инцеребратор правды окончательной… Наконец, с испачканными в пыли пальцами, я отложил том в сторону. У меня пропала всякая охота читать — было только желание поскорее уйти отсюда к Эрмсу, Эрмс поможет мне, когда я расскажу ему обо всем. Я оглянулся, ища свою папку, но тут снова послышалось шарканье.
Старик возвращался.
Задвинув очки почти на лысину, он с порога глянул на меня с интересом, который моментально превратился в заискивающую улыбку. Странно, но я только теперь заметил, что он косит. Когда он смотрел на меня одним глазом, другой взирал при этом вверх, словно ту часть лица охватывал благоговейный трепет.
— Ну, нашли?
Он зажмурился и стал потихоньку посвистывать, не то из почтения, не то в задумчивости, а когда заметил кучку положенных мной в шкатулку карточек, положенных неумышленно, только из-за недостатка места в руках, карточек, на которые я даже не взглянул, то поклонился мне, затем стал их просматривать.
— А-а… ага… и это тоже? — сказал он, деликатно причмокивая дряблыми губами.
Сейчас он казался еще более неопрятным, пропыленным, с грязными руками, немытым лицом, оттопыренными ушами. Только лысина его сияла, словно начищенная, латунным блеском.
— Если уж так, то, может, вы пройдете со мной? Это все преимущественно… трудно мне, старику, было бы притащить такие фолианты. Не все, конечно, но раз уж вы оказались специалистом… Врипадир Молохграк, наверное, у вас начальник? Нет-нет, я ни о чем не спрашиваю… Служебная тайна, устав запрещает, хи-хи! Пожалуйте за мной, только не испачкайтесь, осторожно, пылища тут кругом…
Продолжая бубнить, он вел меня по узкому извилистому проходу между забитыми книгами стеллажами следующих комнат.
Сам того не желая, я то и дело задевал истрепанные корешки атласов и книг, все дальше углубляясь в сумрачный лабиринт.
— Ага, тут! — с триумфом воскликнул наконец мой проводник.
Сильная лампочка без абажура освещала обширный закоулок книгохранилища. Между лестницами, зацепленными за протянутую высоко под потолком металлическую полосу, вздымались прогнувшиеся полки с шеренгами томов, оправленных в словно бы осыпанную пеплом кожу.
— Торт, — экстатически всхрапнул он, имея в виду, очевидно, сокращение от латинского слова, означающего истязание, размахивая у меня перед глазами злополучной карточкой из каталога. И в самом деле, лишь одно это слово чернело на ней, каллиграфически выведенное тушью.
— Торт! — повторил я.
Тягучая капля у него под носом от волнения начала раскачиваться, сверкая под лампочкой, словно бриллиант.
— Торт, тортик, милости прошу, ха-хе, тут, сверху, экстракция показаний, тут спланхиология, иначе внутренничество или вывнутривание, хе-хе, здесь раздел висдераторов и девксцераторов, вон там у нас имеется весьма оригинальная вещь — "О распятии одним из первых установленным богами способом" — второй век, последний хорошо сохранившийся экземпляр с гравюрами. Обратите внимание на пряжки… Там, так, здесь обдирание, проволакивание, исследование индивидуальной стойкости… Нет, ваша милость, там уже не то — физические пытки только досюда! Вот эти два крыла, сверху донизу; с левой стороны — вытяжки, с правой — натяжки…
— Как? — вырвалось у меня.
— Ну, как же… Натяжка — это будет, например, кол… столбик-колышек — это те две полки… ранний стиль — здесь тупые, там заостренные… красное дерево, береза, дуб, ясень, вот! Ну а вытяжки — это эти… всякие там… э, да что я вам буду говорить, хи-хи, вы ведь сами лучше знаете. В этот раздел никто уже почти не заглядывает, уж сколько лет, не помню. Истинное наслаждение вы мне доставили, осмелюсь заметить! Все нынче говорят, что устарело это, анахронизм.
— Устарело? — спросил я глухо.
Он кивнул. Я не мог отвести взгляда от раскачивающейся под его носом капли, однако она упорно держалась.
— Именно так. Так они говорят. Оставим, мол, это мясникам, говорят. "Следственная отбивная… кишки…" Это господин лейтенант Пирпичек любит так говорить. Теперь больше в моде раздел про эти… этот раздел как раз отсюда начинается, где вы изволите стоять — подразделы занумерованы, так проще ориентироваться, но только эта пыль проклятая…
Он протер табличку рукавом и стал читать вслух:
— Пытка намеком… пытка предопределения… пытка ожидания… Большой раздел, правда? Этого «ожидания» девяносто штук, не больше и не меньше, хе-хе, память у меня еще та… "Ну прямо сплошная философия", — говорит наш бригадир, очень простой, очень сердечный человек, да, очень, а ведь шеф не какого-нибудь отдела! Когда он приходит сюда, я, разумеется, ему: "Служитель Каприл к вашим услугам!" — а он нет чтобы сразу номер, это сухо, а он не бюрократ, нет. Он начинает напевать: "Тью-тью, тьюр-р-р…" — заворкует, и я уже мигом знаю, о чем речь… Господин доктор Мразьнор шефствует над этим разделом. Что это? "Об удушении тайком, систематическом". Кто-то, должно быть, переставил, ведь это физическая, извините. Ой, и «Мумификация» тоже тут. Откуда она только взялась? Нет, пожалуйста, сюда. Там, куда вы зашли, это уже криптология, но если желаете посмотреть, пожалуйста, тут тоже весьма интересные издания. Это, что вы изволили взять в руки… позвольте только оботру, пыль тут всюду, зараза из зараз, как говорит наш генерал-архивариус, синонимика — это его конек, хи-хи… так что вы держите "Космос как ларец" — это всякие там запрятывания, укрывания, немного устаревшая, но ничего, вполне приличное пособие, господин подсекретарь архивариуса отзывался положительно, а он специалист, каких мало. Это? "Жития банные?" Ну, это всякое там… нет, не интересное, не старое…
Я отложил эту книгу и взял другую: "Об утаивании в предметах культа". В голове у меня уже немного шумело, к тому же неотвязно преследовал трудноуловимый и в то же время невыносимый запах, всепроникающий чад, распространяемый грудами окружающих нас книг.
Он не был так же отчетлив, как, скажем, запах плесени или запах бумажной пыли. Это был тяжелый сладковатый смрад тления, который, казалось, незаметно просачивался всюду. Собственно говоря, мне следовало бы сразу решиться взять что попало, первую подвернувшуюся книгу, и уйти, но я перебирал все новые и новые тома, словно действительно что-то искал. Я отложил в сторону "Антологию предательства" и маленькое пухлое "О реализации небытия", затем ладный томик "Как материализовать трансцендентность" в черном переплете, стоявший неизвестно почему в разделе шпионства. За ним выстроились в ряд толстые томища с окаменевшими от старости обложками. На истлевшей пожелтевшей бумаге первых страниц я увидел оттиснутое ксилографическим способом заглавие: "Об удаче шпионской, или Руководство по безупречному шпионажу, в трех книгах, с парергой и паралипоминой нугатора Джонаберия О. Пауна". Между этими фолиантами была втиснута старая брошюра без обложки. На титульном листе с трудом можно было разобрать: "Как не доверять очевидному". Все остальное было в том же духе. Я едва успевал прочитывать заглавия: "О распутничестве дистанционном", "Подкуп — основной подручный инструмент шпиона", "Теория подсматривания", краткий очерк с библиографией скоптологической и скоптогностической литературы "Скоптофилия и скоптомания на службе разведки", "Боевая разведывательная машина, или Тактика шпионажа", черный атлас, озаглавленный "О страсти разведывательной", руководство по шпионской тактичности "Искусство выдавания, или Предатель совершенный", "Краткий очерк доносительства", раскладной альбом с выступающими фигурками "Засады и подножки", и даже для любителей музыки что-то было: рассыпавшаяся стопка нот с написанным от руки лиловым заглавием "Малый провокаториум для четырех рук, со сборником сонетов "Иголки".
За переборкой кто-то ужасно завывал, все громче и громче. Ставя книги на полку, на те же места, откуда их брал, я прислушивался, весь обмирая от этих отчетливо слышных адских звуков. Наконец, не выдержав, я схватил за рукав торопливо суетившегося старичка.
— Что это там?
— Это? А, господа аспиранты проигрывают записи. Там сейчас семинар по агоналистике для изучающих симультаназию, этих молодых умиральников, как у нас говорят, — забормотал он.
И действительно, хрипящие стоны мучительной агонии запустились еще раз, сначала. Я был уже сыт, я был десять, сто раз сыт всем этим по горло, но проклятый старик, рот которого не закрывался ни на минуту, впал в болезненное возбуждение. Шлепая по полу, он подбегал к полкам, вставал на цыпочки, подтаскивал лестницы — ржавые концы при этом ужасно скрежетали, — лез по ним наверх, хлопал по обложкам, осыпая все вокруг облаками мелкой пыли, и все это для того, чтобы одарить меня еще одним трухлявым экземпляром рассыпающейся библиографической редкости. Не переставая говорить, перекрикивая завывания, снова и снова прокручиваемые за стеной, он время от времени стрелял в меня поверх безумно трясущейся капли косым, острым, как нож, взглядом. Его косоглазие делалось все выразительнее, превалируя надо всем его словно из пыли вылепленным лицом, почти сливавшимся с фоном. Эти взгляды пришпиливали меня к полкам, затрудняли мои и без того скованные и неестественные движения. Я опасался, что выдам что-то, покажу фиктивность ситуации, что он угадает во мне самозванца и невежду. Однако он, в старческом исступлении, задыхаясь, давясь, стряхивая с фолиантов пыль, тащил и тащил их, совал мне под нос и бросался за следующими.
Черный том «Криптологии», оказавшийся у меня в руках, открылся на начальных словах одной из глав: "Тело человека состоит из следующих тайников…"
— Вот… "Человек разумный как вещественное доказательство" — отменная вещь, справочник. А вот "Огонь раньше и теперь", здесь есть перечень теоретиков сего предмета, пожалуйста: Мэери, Бирдхоув, Фишми, Кантово, Карк… и наши тоже есть, а как же: профессор Барбелим, Клодердо, Грумпф — полная библиография предмета! Редкость! А вот «Морбитрон» Глоубла. Мало кому известно, что он еще и автор этой, гм-хм, брошюры…
Он вытащил кипу каких-то еле державшихся вместе листков, потемневших, с истертыми шероховатыми краями.
— "Самозаточенность", «Стенология», так, "Нутряное разведение"… Чего тут только нет! "Несовременно, немодно", — говорят господа офицеры. Хе-хе! А вот то, что вы сейчас вынули, это уже мода, самая что ни на есть мода. Ну, фасоны изящных смирительных рубашек и все такое прочее. "Космос как ларец" вас заинтересовал? Я так и думал! Кстати, там есть приложение: "Помощь для собирающего доказательства собственной вины". Вы заметили? Хе-хе! "Самообразование и самоосуждение", в том разделе смотрите.
Повернувшись к нему спиной, чтобы хоть таким образом отгородиться от его болтовни, которая — навязчивое ощущение! — казалось, покрывала меня будто бы корочкой смешанной с пылью нечистоты, я яростно листал томик малого формата, все время натыкаясь на странные термины: какие-то западни-дубли, висячие шифро-замки, стопорные вентили и апертуры, супервонники многократные, замочные проникатели, плотские облачения. Автором «Криптологии» значился приват-доцент Пинчер.
Я воспользовался короткой паузой, которую был вынужден сделать Каприл, когда ему, грозя завалить, прямо в объятия осела груда неосторожно задетых томов, и сказал, что мне, к сожалению, уже пора бы идти. Он достал из кармана часы и посмотрел на них. Я хотел было спросить, могу ли я выставить по его часам свои, а то они встали, но вовремя заметил, что циферблат его большой серебряной луковицы размечен как-то странно, и цифры на нем идут вовсе не по порядку.
— Что?.. Секретные часы? — вырвалось у меня.
— А что? — отреагировал он. — Да, секретные часы. Ну и что? Конечно, секретные.
Он спрятал их обратно, старательно закрыв крышку шифрованного циферблата. Я вернул ему книгу, буркнув, что приду в другой раз, когда у меня будет больше свободного времени, и к тому моменту решу, какая литература мне понадобится.
Он почти не слушал меня, так его разобрало, и показывал мне дорогу к другим разделам; голые лампочки, будто низко опустившиеся звезды, освещали запорошенные мелкой пылью набитые бумагами недра тяжело просевших, провалившихся шкафов и полок. Уже у выхода он нагнал меня с учебником "Искусство демобилизации" и, листая передо мной плотные страницы, хвалил книгу совершенно так, словно я был ее потенциальным покупателем, а он полусумасшедшим коллекционером и в то же время торговцем библиотечной стариной.
— Но ведь вы ничего не взяли! — возмутился он в помещении каталога.
Тогда, чтобы отвязаться от него, я сказал ему, чтобы он дал мне то самое об ангелах, что я выписал на карточку, и, сам не знаю, почему, учебник астрономии. Я неразборчиво расписался в карточке и, сунув под мышку кипу бумаг (так выглядела эта ангелологическая работа — манускрипт, а не печатное издание, что с восторгом подчеркнул Каприл), вышел, чтобы с невыразимым облегчением вобрать в легкие чистый воздух коридоров. Еще долго после этого от всей моей одежды исходил постепенно ослабевавший, но так окончательно и не выветрившийся запах, смесь зловония протухших телячьих кож, типографского клея и пропаренного полотна. Мне потом никак не удавалось отделаться от мерзкого ощущения, что всюду попахивает бойней.
6
Я не отошел еще и нескольких десятков шагов от архива, как замер от внезапно озарившей меня смутной догадки, затем вернулся, чтобы сравнить номер на двери с тем, который значился на моей карточке. Номер, как я уже говорил, был нацарапан очень неразборчиво: вторая цифра, восьмерка, на самом деле могла быть и тройкой. В таком случае мне следовало направиться в комнату три тысячи триста восемьдесят три. И тут же я отметил странность своей реакции — тот факт, что я ошибся, неверно прочитав номер, принес мне неожиданное облегчение. Сначала я не догадывался, почему, но потом все встало на свое место. Все, что я делал до сих пор, только с виду было результатом случайностей: действуя будто бы по собственной воле, я поступал на самом деле так, как того от меня ожидали. Визит в архив, однако, не укладывался в рамки этого всеобъемлющего по отношению к моим действиям плана, и хотя я совершил при этом ошибку, вину за нее я приписал Зданию.
Кто-то неразборчиво записал на карточке номер комнаты, и тем самым по отношению ко мне был совершен недосмотр, типично человеческая промашка, а значит, вопреки всему, в окружавшем меня мире действует фактор несовершенства, который допускает все же существование тайны и свободы.
Итак, это в комнате три тысячи триста восемьдесят три мне следовало объясниться. Если я, предмет проверки, не был совершенством, то и судебный следователь им тоже не был. В полной уверенности, что мы оба еще посмеемся над этим недоразумением, я прибавил шагу и направился на третий этаж.
Комната три тысячи триста восемьдесят три, судя только по одному количеству телефонов на столах, была секретариатом высокопоставленной особы. Я прошел прямо к обитой кожей двери, но ручки у нее не было. Я в растерянности остановился перед ней, и секретарша спросила меня, что я хочу. Моих довольно путаных объяснений — правду я говорить не хотел — она словно бы не слышала.
— О вас не докладывали, — упрямо повторяла она.
Я настаивал, но это было тщетно. Тогда я потребовал, чтобы она записала меня на прием и назначила время явки, но она и в этом мне отказала, сославшись на какое-то распоряжение. Я должен был предварительно изложить дело письменно, в служебном порядке, то есть через начальника моего Отдела. Я повысил голос, ссылаясь на важность моей миссии, на необходимость разговора с глазу на глаз, но она вообще перестала обращать на меня внимание, полностью поглощенная телефонами. Она бросала в микрофон по три-четыре лаконичных слова, нажимала на кнопки, переключала линии и лишь в паузах, перед тем, как снять очередную трубку, скользила по мне почти невидящим взглядом, под которым я постепенно как бы перестал существовать, стал словно бы одним из предметов обстановки.
Простояв так с четверть часа, я перешел к мольбам и просьбам, когда же и они не произвели ни малейшего впечатления, я раскрыл папку и продемонстрировал ее содержимое, обнажив перед ней секретный план Здания и замысел диверсионной операции. С таким же успехом я мог показывать ей старые газеты.
Это была непробиваемая секретарша: она игнорировала все, что выходило за рамки ее компетенции. Меня уже била дрожь, я, почти не владея собой, извергал из себя все более страшные вещи. Я рассказал ей о бледном шпионе и сейфе, о моем узурпаторстве, в результате которого покончил самоубийством старичок и капитан, а когда даже самые жестокие события не произвели на нее никакого впечатления, я стал лгать, обвиняя себя в государственной измене, и это только ради того, чтобы она меня допустила. Я был готов на самое крайнее, на скандальный арест, на окончательный позор. Я пытался провоцировать ее криками, она же с каменным равнодушием то и дело переключала телефон, и лишь изредка локтем руки, державшей трубку, либо прядкой волос низко опущенной головы отмахивалась от моих слов, словно от докучливого насекомого. Я так и не смог от нее ничего добиться и, обливаясь потом, выжатый, как лимон, бессильно опустился на стул в углу. Не знаю, заметила ли она это. Как бы там ни было, я решил оставаться на этом месте и ждать, кто бы ни скрывался за обитой кожей дверью: следователь, обвинитель или кто-либо другой. Должен ведь он рано или поздно оттуда выйти. Я рассчитывал дождаться этого момента и подойти к нему, а пока, чтобы скоротать время, попытался просмотреть принесенную книгу и рукопись. По правде говоря, я получил лишь очень смутное представление об их содержании — в такой растерянности и сильном расстройстве находился мой ум.
Манускрипт заключал в себе ряд рекомендаций повседневного пользования относительно видения ангелов, учебник же астрономии делился на многочисленные малопонятные параграфы. Говорилось там что-то о камуфляже галактик, об укрытии их внутри темных туманностей, о выведении звезд из состава созвездий, о подстановке и порче планет, о космогонических диверсиях, но из содержания этих разделов я не могу вспомнить ни единого слова, хотя листал эту книгу исступленно, вчитывался, ничего не понимая, и десятки раз возвращался к началу.
То, что со мной в этой комнате перестали считаться до такой степени, оказывало на меня действие все более гнетущего кошмара, гораздо худшего, чем казнь, которую до этого рисовало мне мое воображение. С пересохшим горлом, сгорбленный, обессиленный, я не раз срывался с места и слабым, охрипшим голосом, слегка заикаясь, просил секретаршу хоть о какой-нибудь информации — не может ли она сообщить мне часы работы своего шефа, или в какое время он отправляется обедать, или — это было уже отступление по всем фронтам — где работает какой-нибудь еще следственный орган или прокуратура, или иной какой-либо правовой уполномоченный, но она, как и прежде занятая телефонами, переключением каналов, записью цифр и расстановкой галочек на полях больших, с отпечатанным текстом листов, повторяла одно и тоже: мне следовало бы обратиться в справочную. Наконец я спросил, где же находится эта справочная, и она сообщила мне номер комнаты, 1593, прикрывая при этом рукой микрофон, в который как раз в этот момент что-то объясняла. Я собрал все свои бумаги, папку, книжку и вышел несолоно хлебавши, пытаясь по дороге хоть в какой-то степени обрести спокойствие и уверенность, которые с утра у меня еще были, но теперь об этом не могло быть даже и речи. Бросив взгляд на часы — они показывали относительное время, ибо я так и не смог привести их в соответствие с какими-нибудь другими, и, кстати, мне ни разу не попалось в Здании какого-либо календаря, так что я совершенно потерял счет дням, — я убедился, что провел в секретариате без малого четыре часа.
Последняя комната в коридоре третьего этажа носила номер 1591. Я попытался искать указанную секретаршей дверь на следующем этаже, но там нумерация начиналась с двойки. Я заходил в различные комнаты с табличками «Секретно», "Совершенно секретно", «Сверхсекретно», "Командование", затем поднялся на пятый этаж и попытался отыскать те двери, которые привели меня в самом начале к командующему, но либо сменили таблички, либо он располагался теперь где-то в другом месте, поскольку я не обнаружил ни следа того, что было раньше.
Бумаги отвратительно размякли в моих вспотевших руках. Ослабевший от голода — с тех пор, как побывал в столовой, я ничего не ел — я бродил по коридорам, ощущая покалывание отросшей на лице щетины. Наконец я стал спрашивать о злополучной комнате даже лифтеров.
Тот, у которого подслушивающий аппарат был спрятан в протезе, поведал мне, что эта комната "вне списка" и туда сначала нужно позвонить по телефону.
Примерно часа через четыре (за этот период времени мне дважды удалось воспользоваться телефонами во временно пустовавших комнатах, но номера справочной были заняты) движение в коридорах значительно возросло. Служащие группами спускались на лифтах в столовую. Я отправился туда вслед за ними, не столько даже влекомый голодом, сколько из-за того, что помимо воли был втянут в толчею у одного из лифтов. Еду — клецки с маком, разварившиеся и обильно политые маслом, чего я не переношу — я постарался проглотить побыстрее, не будучи уверен, обед это или ужин.
Клецки, как ни мерзки они были, все-таки служили отсрочкой ожидавшего меня бродяжничества. Уже давно меня так и тянуло пойти к Эрмсу, но я все время это откладывал — если и он меня подведет, тогда мне не останется совсем ничего. Выходя из столовой, с жирными губами и холодным потом, выступившим на лбу после внезапного наполнения желудка, я думал о том, что никто почему-то не хотел принимать мои признания и самообвинения. Вообще-то это меня не удивляло. Меня уже ничто не удивляло. Мне хотелось спать, и я стал как-то ко всему равнодушен. Потому я поднялся наверх, в мою ванную комнату, проверил, пуста ли она, постелил себе рядом с ванной, под голову положил свежее полотенце и попытался заснуть.
Сразу же появился страх. Я не боялся ничего конкретного, просто боялся, и все, причем до такой степени, что начал снова потеть. Каменный пол холодил мое тело, я переворачивался с боку на бок и, наконец, встал. Тело ломило. Я сел на край ванной и попытался думать обо всем, что было и что меня еще ждет. Папка, книга и истрепанный манускрипт с рекомендациями относительно видения ангелов лежали тут же, возле моей ноги. Я мог все это пнуть, но не сделал этого, а лишь продолжал думать, и чем более усиленно я занимался этим, тем более явной становилась пустота моих размышлений. Я вставал, ходил по ванной, пускал воду из кранов, закручивал их, исследовал, когда их откручивание вызывает завывание труб, корчил гримасы перед зеркалом и даже как-то раз всплакнул. Потом я снова сел на ванну и, подперев голову руками, сидел так некоторое время.
Сонливость прошла. Быть может, меня все еще подвергают испытанию? Ошибка в прочтении номера тоже вполне могла быть предусмотрена. Пропыленный архивный служитель чуть ли не сразу повел меня в раздел пыток.
Его восторги, рвение, подпрыгивания с каплей под носом казались мне теперь все более искусственными, притворными, фальшивыми. Почему он так подчеркивал устарелость физических мук? Просто так? А пытка ожиданием — разве он не упоминал о такой?
Быть может, речь шла о том, чтобы сделать меня в должной мере послушным, мягким? Может, посредством такого метода должна была быть изучена моя твердость, необходимая при выполнении миссии, трудной, в высшей степени трудной — это ведь упорно твердили все по очереди. Значит, я по-прежнему был избранным и назначенным для ее выполнения? В таком случае, мне на самом деле не о чем было беспокоиться — самой лучшей тактикой была служебная бесстрастность, некая умеренная пассивность. Секретарша умышленно услала меня ни с чем.
Умышленно также были заняты номера справочной. Повинности мои были на самом деле экзаменами — другими словами, все было в порядке. Найдя, таким образом, душевную опору, я умылся и вышел, чтобы отправиться, наконец, к Эрмсу.
В нескольких десятков шагов от Отдела Инструкций я наткнулся на уборщиков.
Что-то их тут было слишком много. Все они стояли на четвереньках, на всех были новенькие пальто, карманы которых сильно оттопыривались. В общем-то они не слишком себя утруждали, искоса, исподлобья посматривали по сторонам, хотя на четвереньках заниматься этим было не очень удобно. Кто-то кашлянул. Все встали, похожие друг на друга, как братья: приземистые, плечистые, со шляпами, надвинутыми на лоб.
Удивленный, я остановился. Они, оттесняя друг друга, вполголоса представились подошедшему офицеру: — Коллега Мердас, храна… коллега Брандэль, коллега Шлирс, храна…
Появилось десятка два офицеров в парадных формах и при саблях. Они проверили документы у штатских, штатские проверили остальных офицеров, меня как-то в общем замешательстве не заметили. "Ага, — подумал я, — это охрана". К лифту я пробиваться не стал, поскольку не особенно торопился к Эрмсу. Внезапно раздался звуковой сигнал, на этаж прибывал лифт, возникла толчея, беготня, но все были сама бдительность, сабли позвякивали на портупеях, охрана засунула руки глубоко в карманы, наверное, взводя курки, поля всех шляп двинулись вниз, головы поднялись вверх, ярко освещенная кабина лифта остановилась, два адъютанта с серебряными шнурками на портупеях бросились к ручке двери.
Из уст в уста пронеслась весть: "Адмирадир! Уже здесь!"
Офицеры быстро образовали в коридоре строй, посреди которого случайно оказался и я. Было очевидно, что прибыла какая-то важная персона, и сердце у меня забилось от волнения.
Из лифта, какого-то специального лифта-люкс, обитого красным дерматином, увешанного картами и гербами, вышел маленький старичок в мундире, прямо-таки залитом золотом, слегка волоча левую ногу. Он окинул быстрым взглядом вытянувшихся по струнке офицеров, а потом, седой, сухой, рябоватый, выкрикнул безо всякого напряжения, словно нехотя, из одной лишь многолетней привычки, хлестнул бичом:
— Здорово, ребята!
— Здра-жла-госп-дир! — загремел одетый в мундиры коридор.
Старец покривился, словно уловил фальшивую ноту, но ничего не сказал, лишь звякнул золотой накидкой с орденами, укутывавшей его грудь, и двинулся вдоль шеренги. Сам не знаю, как так получилось, но я был в ней единственным штатским.
Возможно, привлеченный серым пятном моей одежды, он внезапно остановился.
"Вот сейчас, — промелькнуло у меня в голове. — Броситься ему в ноги, признаться, просить!" Однако я продолжал стоять. Он хмуро посмотрел на меня, задумался, звякнул орденами и вдруг спросил:
— Штатский?
— Так точно, штатский, го…
— Служишь?
— Так то…
— Жена, дети?
— Разв…
— Н-да! — сказал он добродушно.
Седой, с кустистой растительностью на лице, он раздумывал, шевеля бородавкой, выступающей меж усов. Он и в самом деле был рябоват, вблизи это было весьма заметно.
— Тайный, — хрипло и еле слышно произнес он. — Тайный… видать, сразу видать! Бывалый, дошлый, тайный. Ко мне!
Он поманил меня пальцем руки, затянутой в снежную белизну перчатки. Руку при этом он держал на ремнях портупеи, где она терялась среди шнуров и звезд. С сердцем, готовым выскочить из груди, я выступил из шеренги. Охрана засуетилась за его спиной, но самый плечистый из уборщиков прокашлял, словно давая понять, что умывает руки. Я под шепоток свиты двинулся вслед за старцем, дожидаясь лишь подходящей минуты, чтобы броситься к его ногам. Мы маршировали по коридору. Офицеры у белых дверей судорожно замирали, словно наше приближение действовало на них, как удар тока. Они вытягивались, откидывали голову и отдавали честь. Перед Отделом Присвоения и Лишения Наград нас ожидал его начальник, престарелый полковник при шпаге. Мы последовательно миновали залы Дипломатии, Эксгумации, Допуска и Реабилитации, но вот, наконец, перед двумя дверями, ведущими в залы Разжалования и Награждения, адмирадир звякнул и остановился.
Я стоял сбоку от него. К нему чинно приблизился начальник Отдела.
— Нда? — допустил его адмирадир до доверительного шепота. — Какая торжественность?
— Контрторжественность, господин адмирадир…
Он принялся нашептывать в восковое ухо высокопоставленной особы, видимо, описывая порядок церемоний. До меня доносилось что-то типа: "пять — рвать — сиять — давать".
— Нда! — бросил адмирадир.
Величественным шагом он приблизился к двери зала Разжалования и замер у порога.
— Тайный, ко мне!
Я подскочил к нему. Он какое-то время стоял на месте, приняв монументальную позу, потом, помрачнев, поправил пальцем орден, надвинул кивер и резко, неумолимо вошел внутрь. Я последовал за ним.
Это был воистину тронный зал, но при этом явно траурный. Стены его покрывало искусно уложенное складками черное сукно, на черных шнурах свисали сверху зеркала самого крупного калибра — тяжелые овалы венецианского стекла, подслеповатые мрачные отражатели с покрытием из разведенной свинцом ртути, собиравшие все освещение окружавшей обстановки. По углам были расставлены такие же зеркальные катафалки: вплавленные в эбеновое дерево пластины холодного стекла, сияющие, словно глаза в безумном ужасе, диски посеребренной бронзы. В выпуклых висячих зеркалах все раздувалось, грозя лопнуть, в вогнутых, по углам, весь зал уменьшался, свернутый по складкам перспективы. Среди этих безжизненных свидетелей долженствующей вскоре наступить контрторжественности на роскошном ковре с изображением змей и иуд стояли по стойке смирно пять офицеров в парадной форме, с аксельбантами, галунами, при саблях.
Смертельно бледные, при виде адмирадира они застыли, лишь звезды орденов искрились у них на груди да покачивались на плечах серебряные шнуры и кисточки.
Великолепие их внешнего облика, казалось, опровергало то, чего можно было бы ожидать, но я сразу понял свою ошибку. Адмирадир прошелся перед строем в одну сторону, потом в другую и наконец, оказавшись перед крайним, вскричал:
— Позор!
Он замолчал, нахмурился, словно был чем-то недоволен, и дал знак погасить верхний свет.
Края зала погрузились в полумрак, из которого призрачно выглядывали нацеленные на середину зеркала. Адмирадир отступил на границу света, но так было совсем плохо. Он вернулся, и когда под огнями засеребрилась его седина, судорожно заглотнул воздух.
— Позор! — бросил он им в лицо.
Потом повторил, уже значительно громче:
— Позор! Позор!
После этого он снова замер, неуверенный, должен ли считаться первый, в некотором смысле пробный выкрик, а потому был ли он выкрикнут троекратно, но уже задрожал вокруг его седины серебряный ореол, ордена поторопили трепетным перезвоном, и…
— Пятно! — загремел он, — на чести мундира! Грязь! Докатились!! Предатели!!!
Он накалялся, но еще сдерживал свой гнев.
— Подлецы!.. Оказанное доверие!..
Возмущался он по-стариковски, с достоинством.
— Безжалостно!.. Во имя!.. От лица всех нас!.. Разжалую!
Когда он выкрикнул это последнее страшное слово, я подумал, что церемония уже закончилась, но он еще только начал.
Он без слов подскочил к первому, вытянулся и схватил усыпанную бриллиантами звезду, украшавшую грудь офицера. Он потянул ее сначала слабо, словно бы снимая с ветки созревшую грушу, а может, ему жаль было так поступать со столь высоким знаком отличия, но она уже хрустнула, оторвалась и осталась у него в руке. Мерзкий это был хруст, но — делать нечего, и он принялся лихорадочно срывать, как на поле боя, как с трупа, звезды, шнуры, кисти, все, что только мог. Он метнулся к другому, чтобы продолжать это занятие, и швы, видимо, предварительно умело ослабленные знающим свое дело портным, поддавались чрезвычайно легко, но так, что было отчетливо слышно. Он швырял знаки отличия, отобранные заслуги бриллиантовыми молниями на ковер, топтал драгоценности, давил их, а офицеры, слегка пошатываясь от его то робких, то неистовых усилий при срывании наград, смертельно бледные, подавали грудь вперед. В огромных зеркалах появлялись многократные повторения благородной, блистающей праведным гневом седины, иногда из стеклянного мрака выплывало источающее презрение око, громадное, словно глаз глубоководной рыбы, зеркала отражали в себе и множили фрагменты вырванных с мясом нашивок и эполет, а в самых больших, по углам зала, в бесконечность уходила аллея позора. Утомившийся старец некоторое время тяжело дышал, затем, опершись на мою руку, принялся раздавать пощечины. Когда и с этим было покончено, я должен был сломать о колено сабли, поочередно извлекаемые из ножен, причем делая это, будучи штатским, я еще более усугублял падение офицеров. Сабли были чрезвычайно прочные, и я от этих усилий вспотел. После этого мы оставили погрузившийся во мрак зал Разжалований и через зал Награждений, тоже со множеством зеркал, подошли к обитым шкурой розового слоненка резным дверям, которые настежь распахнул перед нами адъютант.
Я вошел вслед за адмирадиром, и мы оказались одни в огромном кабинете.
Посредине стоял напоминавший крепость письменный стол с маленькими колоннами, за ним — удобно расположенное глубокое кресло; со стен из золотых рам властно и мудро смотрели глаза адмирадира, облаченного в полные великолепия мундиры, а в углу стояла его мраморная статуя, на коне и в натуральную величину.
Он сам снял кивер, отстегнул саблю, подал мне и то и другое, а пока я высматривал, куда бы положить эти инкрустированные золотом предметы, расстегнул застежку воротника, слегка отпустил пояс, повозился с пуговицей под самой шеей, издавая при каждой операции слабые вздохи облегчения, наконец, посмотрев вокруг с нерешительной улыбкой, расстегнул верхнюю пуговицу брюк. Допущенный, таким образом, до конфиденциальности, я стал колебаться, не следовало ли мне тоже ответить улыбкой, но пожалуй, это было бы с моей стороны дерзостью. Старец с чрезвычайной осторожностью опустился в глубь кресла и некоторое время тяжело дышал.
Я подумал, что хорошо бы ему снять еще и золотую россыпь орденов, ибо он вынужден был носить слишком большую тяжесть, но это, разумеется, было недопустимо.
Страшно постаревший с того мгновения, как избавился от головного убора и оружия, он зашептал:
— Тайный… хе-хе… тайный…
Он словно бы развеселился от мысли о моей мнимой профессии, а может, при всем своем величии, он просто немного впал в детство?
Я предпочел, однако, полагать, что, приговоренный жить в мундире среди иных мундиров, он лелеет тщательно скрываемую симпатию ко всему штатскому, в котором находит привкус запретного плода. Я готов был уже броситься к его ногам и рассказать обо всем, что со мной приключилось, но он снова заговорил:
— Тайный… эхе-хе… тайный?
Для меня это прозвучало как-то иначе, словно он пытался смягчить слово «тайный». Он обезоруживающе похрюкивал, пощелкивая слегка языком, чуть похрустывая суставами — все это было словно бы просто так, но скрывало какую-то внутреннюю дрожь. Он успокаивал себя покашливанием, но глаза его уже забегали. Неужели он мне не доверял? Я заметил, что и на мои ноги он поглядывает подозрительно.
Почему именно на ноги? Не потому ли, что я собирался упасть на колени?
— Тайный! — прохрипел он.
Я подскочил к нему. Он поднял руку.
— Нет! Не слишком близко! Слишком близко нехорошо, не надо. Пой, тайный, о чем ты думаешь! — крикнул он внезапно.
Я понял, что, помня о вездесущем предательстве, умудренный старец наказывает мне напевать вслух мои мысли, дабы ничто не могло быть от него скрыто.
— Какой, однако, необычный метод!.. — начал я. Это было первое, что пришло мне на ум, а дальше все пошло уже само собой.
Он глазами указал мне на боковой ящик стола, я с пением выдвинул его. Он был заполнен скляночками и бутылочками, из недр его ударил мне в нос и ошеломил запах старинной аптеки. Старец дышал чуть тише, а я, роясь в ящике, лихо продолжал напевать…
Его глаза осторожно, даже тревожно провожали одну за другой бутылочки, которые я по интуитивной подсказке выставлял перед ним. Он приказал выровнять их в линейку и, распрямившись в кресле — я слышал, как потрескивали его высохшие кости, — закатал как можно осторожнее рукав мундира, затем медленно стянул перчатку. Когда из-под замши показалась высохшая пятнистая тыльная сторона ладони с прожилками, пупырышками и сидящей на ней божьей коровкой, он вдруг приказал мне прекратить пение и процедил шепотом, чтобы я подал ему прежде всего пилюльку из золотистой скляночки. Он проглотил ее с видимым трудом, долго подержав перед этим на непослушном языке, после чего приказал принести стакан с водой и отмерить туда другое лекарство.
— Крепкое, тайный, — шепнул он мне доверительно. — Будь начеку! Не перелей! Не перельешь, а?
— Конечно же, нет, господин адмирадир, — воскликнул я, тронутый таким доверием. Старческая ладонь, пятнистая, в бородавках, затряслась сильнее, когда я начал отсчитывать капли ароматного лекарства из фиолетовой бутылочки с притертой пробкой.
— Один, два, три, четыре… — считал он вместе со мной.
Отсчитав шестнадцать — при звуке этого числа пальцы у меня дрогнули, однако я не уронил уже дрожавшей на стеклянном краешке следующей капли, — он проскрипел:
— Хватит!
Почему именно при шестнадцати? Я встревожился. Он тоже. Я подал ему стакан.
— Хе-хе, прилежный тайный, — беспокойно забормотал он. — Ты, хе-хе, ну, этого… того. Попробуй сначала сам…
Я отпил немного лекарства. Только выждав десять минут с хронометром в дрожавшей руке, он тоже принялся его пить. У него это никак не получалось — зубы звенели о стекло. Я принес другой стакан, пластмассовый и широкий, куда перелил содержимое, он вцепился в него двумя руками и с трудом выпил спасительную жидкость. Я помог ему, придержав его руку. Косточки в ней двигались, словно ссыпанные в кожаный мешок. Я дрожал, опасаясь, как бы ему не стало плохо.
— Господин адмирадир, — зашептал я, — вы позволите мне изложить вам мое дело?
Он прикрыл веками затуманенные зрачки, уходя немного в себя. Так, в молчании, слушал он мое сбивчивое повествование.
Тем временем его рука, словно не принимая в этом участия, поползла к шее. Он с усилием отстегнул воротничок, потом протянул руку мне, и я догадался, что должен снять с нее перчатку. Хрупкую, обнаженную, он положил ее на другую руку, ту, которая была с божьей коровкой, тихонько раскашлялся, очень деликатно, с тревожным блеском в глазах, пытаясь ослабить то, что беспокоило его в груди, а я, ни на минуту не прекращая говорить, описывал запутанную череду моих злоключений. С его слабостью, причиной которой был преклонный возраст, ему, похоже, не чуждо было сочувствие всякой иной слабости и даже истинное, глубокое сопереживание. С какой заботливостью следил он за своим слабым дыханием, которое, казалось, то и дело подводило его… Его лицо, все в отеках и пятнах, стало казаться меньше по сравнению с восково-белыми оттопыренными ушами, которые могли ассоциироваться в чьем-нибудь вульгарном уме с каким-то неуклюжим полетом, но именно своей изнуренностью, мученическим увяданием вызывало оно мое уважение, даже жалость.
Были у него и наросты, один из которых, на лысине, едва прикрытый седым пушком, размером аж с куриное яйцо — но ведь то были шрамы и увечья, приобретенные в борьбе с неумолимым временем, которое, в то же время, оказало ему наивысшую из возможных почестей.
Желая очистить свою исповедь от налета всякой служебности, я присел сбоку от стола и излагал историю моих промахов, ляпсусов и ошибок так искренне, как, пожалуй, еще никогда никому не рассказывал. Он мерно кивал, соглашаясь со мной дыханием, его успокаивающей размеренностью, брал под защиту, всепонимающе прикрывая глаза веками, едва заметной улыбкой, мимолетно пробегавшей по его не затронутым сосредоточенностью губам. Речь свою я заканчивал, опираясь о стол и наклонясь вперед, но и это нарушение регламента он, видимо, не считал предосудительным. Полный самых радужных надежд, тронутый собственными словами до глубины души, я произнес длинную заключительную фразу, после чего проговорил голосом, дрожащим от страстности мольбы:
— Вы мне поможете? Что же мне делать, господин адмирадир?
Я замолчал, а он все продолжал кивать головой, словно снова и снова меня одобрял.
Его лица, повернутого в сторону от меня (возможно, он принимал на свой счет весь стыд ответственности за разнузданность Здания, которое представлял своим именем), я не видел, заметно было лишь мерное опускание и поднимание ресниц под маленьким пенсне, сделанным из тончайших золотых проволочек, чтобы излишне не отягощать его столь мучительное и столь еще необходимое существование.
Затаив дыхание, я еще ближе придвинулся к нему — и испугался. Все это время он спал, сладко дремал — видимо, так на него подействовало отмеренное мной лекарство — и слегка при этом пыхтел, словно бы в горле у него ходил какой-то клапан.
Замолчав, я тем самым углубил его сон, и, тихонько присвистнув, он умолк, словно в испуге, но тут же снова стал усиленно посвистывать, посапывать и похрапывать: среди приглушенных звуков дремучего леса эхом отзывались отголоски давно минувших охот, отзвучавших рогов, хрипение, рев, время от времени раздавался выстрел, донесенный ветром, приглушенный, далекий, после которого все на какое-то время замирало, пока тишину снова не разрывал приглушенный звук трубы, а я тем временем, приподнявшись, перегнулся через стол, испытывая желание согнать с него этого жучка, божью коровку, присевшую ему на руку, которая уже долго слегка смущала меня, но то была не божья коровка…
Воспользовавшись случаем, я разглядел его с близкого расстояния — многочисленные синюшины, вздутия наростов, множество пухлых бородавок и бородавок посуше, более плоских, некоторые были даже с какими-то петушиными гребешками, в ушах у него росли волоски, в носу — другие, пожестче, дерзкая растительность, такая противоречащая старческой деликатности, такая наглая…
Ранее я уже заметил, в какой степени мундир служил ему опорой, каркасом и как, расстегнув его, он ослабил связи своей особы. Вблизи зрелище было еще хуже. Не случайно он требовал расстояния, дистанции! Издали — невинное посвистывание, посапывание, клапан, при более близком рассмотрении — нагноение без числа, без ограничения, и все втихую, украдкой — это попахивало какой-то подрывной деятельностью. Может, это было помешательство кожи, ее мечты о позднем ренессансе? Самозародившееся творчество над старческими, деревенеющими жилами? Как бы не так! Пожалуй, это был бунт, мятеж, паника, охватившая провинции организма, попытка ускользнуть, удрать, искусно замаскированное бегство сразу во все стороны — повсюду скрытно разрастались бородавки, увеличивались наросты, опухоли, пытаясь любой ценой оказаться как можно дальше от истощенного породившего их тела! Зачем? Чтобы самим, оказавшись в одиночестве, рассеявшись, стать добычей неумолимого?
Хорошенькая история! Адмирадир — и неуместные выходки, нацеленные на тайное продолжение, на размножение в плоских банальных бородавках!
Я задумался. Старец — это мне стало теперь ясно — не мог мне помочь. Он сам явно нуждался в помощи. Однако, хоть он и не мог указать мне выход, дать знак, может, все еще не так плохо? Быть может, он был посланием? Может, мне таким образом и давали знак?
Такая догадка меня весьма удивила, и я еще раз, теперь уже совсем поднявшись со стула, детально осмотрел его.
Сомнений не было! Наростами, жировиками, неукротимой плотью он явно выходил за рамки приличий, чрезмерно разрастался, покрывался бородавками, плодил разнообразные пятнышки, сидючи тихо, принимал насекомоподобный вид — мясистая родинка под глазом плутовски розовела, делая вид, что в ней пробивает себе дорогу новое жизненное начало. Стыд! Скандал!
Авантюристические и самозваннические притязания плоти, вся эта афера с поисками нового выражения, неизвестных доселе форм, завершилась ввиду отсутствия изобретательности и при полной ее тщетности постыдными вздутиями на манер цветной капусты. Там он допустил плагиат по отношению к растительным формам, тут взял что-то у грибов, в другом месте позаимствовал у птиц — на самом деле все это следовало бы назвать кражей.
Но если бы только так! Это был самый настоящий уход с позиций, дезертирство, измена!
Прямо-таки дыхание перехватывало от этой явно бездумной настойчивости, маниакального упрямства — миниатюрная оранжерея, удобренная смертным потом старца! Передо мной было — о стыд и позор! — бессовестное издевательство над будущим достоинством останков, в полной мере заслуженным!
Мог ли я после этого еще в чем-либо сомневаться?
Это было не намеком, не напоминанием, а коротким холодным ответом на все мои только что прозвучавшие объяснения, на попытки изо всего выкрутиться, выйти сухим их воды, высказанным под насмешливый аккомпанемент посвистываний и ритмичные звуки клапана…
Я сел, совершенно опустошенный. Бесцельно было бы спрашивать, кто был воплощением кого: он — их, всех этих суетящихся людишек, или они — его, поскольку это было одно и то же. Сановник представлял собой Здание, Здание — сановника. Какое это было гениальное мастерство, какая точность, которая даже близость могилы, ее предвестников делала буквой служебной деятельности, слогом закона!
Однако в тот момент я не был способен удивляться, тем более что вопреки первому впечатлению понял, приходя постепенно в себя, как далеко еще нахожусь от окончательной разгадки. Да, мне дали понять, что им известно о моих грешках, увертках, самозваннических узурпациях и даже мелких мыслишках об измене. Адмирадир во сне выразил это. Однако это было скорее отсрочкой, нежели бесповоротным отстранением. Все это лишь свидетельствовало о том, что мое время еще не пришло.
Глупец, я полагал, что либо рассеку этот гордиев узел, либо им удавлюсь
— буду либо очищенным до снежной белизны, либо приговоренным, словно предначертанием моим мог быть только памятник, воздвигнутый перед этим или перед тем Зданием…
Если хотя бы знать, что в кабинет в любую минуту могут ворваться охранники, чтобы схватить меня, заточить, запереть… Но я слишком хорошо понимал, что они сюда не придут.
Заковать в оковы — это было бы несовременно. И они опять-таки знали, что я не задержусь надолго под боком спящего старца, а, ознакомившись с тем, что он мне провозгласил, отправлюсь, словно пес с перебитой лапой, в дальнейшие скитания.
Я ощутил, как во мне поднимается волна гнева. Я встал, затем, сначала медленно, а потом все быстрее, принялся ходить туда-сюда по великолепному ковру. Адмирадир, сидевший, согнувшись, в глубине своего кресла, так непохожий на бравые свои изображения, которые с ощущавшейся в них внутренней силой смотрели сразу со всех сторон, нисколько мне не мешал. Мой взгляд блуждал по окружающей обстановке, воровски перескакивал с роскошной мебели на парчовые портьеры, пейзажи, пока не остановился, наконец, на письменном столе.
Я понял, что для Здания остаюсь все еще никем. Заслуг никаких, но и провинности мои едва ли значительны, какая-то тень их. Да, обратить на себя внимание, залететь чрезмерно, ужасно пасть, одержать победу через катастрофу, страшным, невероятным проступком.
Я медленно подошел к столу. Он был исключительно массивен. Его эбеновые недра должны были заключать секретные, секретнейшие документы, очень важные тайны.
Я присел на корточки перед выдвижными ящиками, взялся за медную ручку и тихонько потянул на себя. Множество коробочек, пластмассовых и картонных, стянутых резинками, пачки карточек с рекомендациями: "Три раза в день по чайной ложке"… Я приподнял стальную шкатулку — она загремела пилюлями. Второй ящик — то же самое. С этой стороны у старца были только лекарства. Но, кажется, он клал на стол что-то, зазвеневшее металлом. Ага, я не ошибся! Связка ключей.
Я уже подбирал их к замкам в глубине стола, присев, с головой погрузившись во мрак. Этого они предвидеть, пожалуй, не могли. Они не могли счесть меня столь коварным, способным нагло и подло рыться в тайниках под боком у усыпленного командующего!
"Вязну, — мелькнуло у меня в голове, — а ведь я вязну, окончательно, гибельно, уж из этого я точно не выберусь, не выкручусь!" Дрожащими руками вынимал я из темноты коробку за коробкой, перевязанные шнурками пакеты, рвал обертку, бумага предательски шелестела — и ничего! Какое разочарование! Опять бутылочки, скляночки, баночки с размягчающими мазями, успокоительные капли, повязки, пояса, ортопедические вкладыши, бандажи, пачки таблеток, подушечки, иглы, вата, металлическая коробочка, полная пипеток…
Как это так — ничего? Больше ничего?
Не может быть! Должно быть, замаскировано!
Я набросился на следующие ящики, словно тигр, отследивший свою добычу, начал выстукивать планки. Ага! Есть тайник! Одна из них поддалась. С замиранием сердца я слушал треск секретной пружины. Внутри, в замаскированном ящичке, я увидел шляпку от желудя, палочку, крапчатый с одного конца камешек, засушенный листок и, наконец, запечатанную пачечку. Это меня обеспокоило. Почему пачечка, а не пачка? Я разорвал бумагу.
Оттуда посыпались цветные вкладыши, вроде бы от шоколадок. Что еще?
Больше ничего? Ничего…
Сидя на корточках, я рассматривал их между методичными посвистываниями старца. Животные: осел, слон, буйвол, павиан, гиена и какие-то яички. Как это понять — осел? Может, потому, что я веду себя как осел? Не может быть.
Ну, а слон? Неловкий, толстокожий.
Гиена? Гиена кормится падалью. Падаль — труп, почти труп, пустыня, останки старцев — возможно это? А павиан? Павиан — обезьяна, обезьяна притворяется, шутовски обезьянничает, естественно!
Значит, и это от меня ожидали? И, зная, что, невзирая ни на что, заберусь, подложили? Но яичко? Что означает яичко?
Я перевернул этикетку. Ах! Кукушкино!
Кукушкины яйца — коварство, измена, фальшь. Тогда что же? Броситься на него? Убить?
Но как, при всех этих бутылочках, скляночках, удушить безоружного старца?
А что делать с бородавками? Впрочем…
— Пи-и… — пропищал он носом.
Он зафукал, застонал и разразился совершенно соловьиной трелью, словно в нем была спрятана птичка, старческая, маленькая…
Это был конец. Тихонько, как попало, я побросал все коробочки и бумажки обратно в ящики, отряхнул колени и, перешагнув через лужу разлитых ароматных лекарств, сел на стул — не для того, чтобы продумать дальнейшие шаги, а просто в отчаянии и внезапном упадке сил.
7
Не знаю, как долго я сидел так.
Старец в расстегнутом мундире время от времени во сне шевелился, но это не выводило меня из оцепенения. Много раз я вставал и шел к Эрмсу, но лишь мысленно, в действительности же я не двигался с места. В голове у меня мелькнула мысль, что, если я буду продолжать сидеть, ничего не делая, только сидеть, то в конце концов они должны будут предпринять что-то в отношении меня, но я тут же вспомнил долгие кошмарные часы высиживания в секретариате и понял, что надеяться на это не стоит.
Торопливо, словно меня ждало что-то неотложное, я собрал бумаги и пошел к Эрмсу.
Он сидел за столом, делая какие-то пометки на бумагах, а левой рукой, не глядя, неловко помешивая чай.
Он поднял на меня голубые глаза. Было в них что-то неугомонное, и они весело заблестели, в то время как губы его еще продолжали что-то читать в документах. Казалось, он был способен радоваться любой вещи, совсем как молодой пес… Не из-за этого ли и не потому ли?.. Он прервал мою мысль, вскричав:
— Вы? Только теперь? Ну, я уж думал, вы совсем пропали! Так исчезнуть! Куда вы девались?
— Я был у адмирадира, — пробормотал я, усаживаясь напротив него. Я ничего не хотел сказать этим, но он, видимо, понял меня превратно и наклонил голову с оттенком шутливого почтения.
— Ого! — сказал он с удовлетворением. — Ну, ладно. Итак, вы не теряли времени даром. Что ж, от вас можно было этого ожидать.
— Нет, майор! — я почти кричал, привстав с кресла. — Прошу вас, не надо!
— Почему? — спросил он с удивлением.
Я не дал ему сказать больше ни слова.
Во мне открылись долго сдерживавшие запоры, я говорил быстро, несколько несвязно, не делая пауз, о первых моих шагах в Здании, о главнокомандующем, о подозрениях, которые уже тогда зарождались во мне, хотя я об этом еще не знал и носил их в себе, как бактерии, отравлявшие мои дальнейшие действия, как я вскормил это в себе, сделал своим предназначением, и как готов был уже принять тот кошмарный облик, навязанный в равной степени как страхом, так и внешними обстоятельствами, облик без вины виноватого, обвиняемого без единого пятнышка на совести, но и в этом мне отказали, предоставив меня себе самому — по-прежнему самому себе, конечно, только в другой ситуации, — и как я бродил от двери к двери в этой никому не нужной бессмыслице.
— Я, — повторил я, — собой… себе… мне… — И так ходил вокруг да около, чувствуя ущербность даваемых определений, всему этому чего-то не хватало, слишком уж все не клеилось. Наконец, во внезапном озарении, посетившем сначала, пожалуй, язык, а не мысли, которые явно остались позади, я принялся за общий разбор дела: — Если я действительно хоть на что-то пригоден — хоть на что-то, повторяю, без малейших надежд и притязаний, — то не следует изводить меня до такой степени без всякой пользы. Какая польза будет в конце концов Зданию, если я превращусь в мокрое место, расплывусь лужей? Что оно от этого выиграет? Ничего! Так зачем же все это? Не пришло ли, в самом деле, время, чтобы вручить мне… то есть возвратить инструкции, ознакомить меня в полной мере с миссией, какой бы она ни была, а я со своей стороны заявляю, что буду лоялен, буду стараться, усиленно, сверх всяких сил, ручаюсь…
К сожалению, речь эта, бессвязная в начале, не стала лучше в конце, и я, задыхающийся, дрожащий, умолк неожиданно на середине фразы под взглядом сконфуженных голубых глаз Эрмса. Он медленно опустил взгляд, помешал чай, поиграл — слишком долго — ложечкой, явно не зная, что с ней делать. Он определенно стыдился, ему попросту было стыдно за меня!
— Действительно, уж не знаю, — начал он мягко, но в последующих его словах я ощутил нотки сдержанной суровости. — Я не знаю, что с вами делать. Так о себе… такое на себя наговорить… какие-то странные выходки… копаться в этих лекарствах… все это просто глупо. Это же чепуха! Абсурд! Вы вообразили Бог знает что!
Он вспылил, но сквозь запальчивость все же проступало его неодолимое жизнерадостное настроение.
Я, однако, твердо решил, что больше не позволю ввести себя в заблуждение, а потому поспешно выкрикнул:
— А инструкция? Почему вы о ней ничего не сказали? Прандтль вообще не хотел со мной о ней разговаривать. Впрочем, он выкрал ее у меня и…
— Что вы тут говорите?!
— Я не говорю, что он сам сделал это, это сделал его толстый офицер. Но он не мог об этом не знать, я в этом уверен!
— Уверены? Ничего себе! А доказательства у вас есть?
— Нет, — признался я, но тут же возобновил атаку. — Так вот, если вы искренни и от души желаете мне добра, пожалуйста, скажите мне немедленно, что же в ней было? Я ни слова не знаю, совершенно не ведаю, что она содержала! Ни единого слова!
Я в упор смотрел ему в глаза, чтобы он не мог их опустить или отвести в сторону. Эрмс смотрел на меня, потом губы его надулись, задрожали, и вдруг он разразился громким смехом.
— Так все дело в этом? — воскликнул он. — Дорогой мой! Инструкция… Но ведь я же ее не помню! Зачем мне втирать вам очки? Я просто не помню. И это вовсе не удивительно — посмотрите, сколько их у меня!
Словно бы забавляясь, он стал поднимать со стола толстые стопки подшитых бумаг. Он потрясал ими в воздухе, тискал их, не переставая говорить.
— Вы в состоянии все это запомнить? Ну, скажите сами, пожалуйста.
— Нет, — тихо, но отчетливо произнес я. — Я вам не верю. Вы утверждаете, что ничего не помните? Ни единого слова, ни общего содержания? Ничего? Я вам не верю!
Бросив ему это в глаза, я умолк, испуганный, затаив дыхание, потому что это был последний человек, на которого я все еще, не знаю сам почему, мог хоть в чем-то рассчитывать. Если бы он под нажимом признался мне, что действует по приказу свыше, что он не является собой, Эрмсом, светловолосым парнем с добрыми глазами, но служебным исполнителем своих обязанностей — тогда мне оставалась только ванная наверху.
Эрмс долго не отвечал. Он потер рукой лоб, почесал за ухом, вздохнул.
— Вы потеряли инструкцию, — сказал он наконец. — Ну-ну. Конечно же, это что-то. Из этого будет следовать дисциплинарное взыскание. Хочу я того или не хочу, но я должен вчинить иск. Однако в этом нет ничего страшного, поскольку вы ведь не покидали Здания?
Он умоляюще посмотрел на меня.
— Нет.
— Слава Богу.
Он с облегчением вздохнул.
— В таком случае это будет просто формальность. Мы займемся этим позже. Что касается ваших последних слов, то я их просто не слышал, и все. Было бы весьма печально, если бы каждое пустячное расстройство ценного работника должно было… могло бы меня затронуть. Это самым неопровержимым образом доказывало бы, что я попросту не могу занимать это место.
От избытка эмоций он стукнул кулаком по столу.
— Вы не верите в мою искренность? Не верите в мое доброе отношение? Ну да, за что бы это мне к вам хорошо относиться? Почему? Мы почти не знаем друг друга, и вообще… — он развел руками. — Но это не так. Прошу вас, пожалуйста, примите во внимание то, что я вам скажу: я являюсь не просто чиновником, закоренелым бюрократом, листающим эти злосчастные бумаги… — он стукнул кулаком по столу так, что они даже задвигались с шелестом, — но, и это прежде всего, отправной станцией, портом, от которого уходят наши лучшие люди — туда. Ну, я не буду говорить вам, отмеченному специальной миссией, что ждет вас там. Поэтому, хотя я вас, естественно, не знаю, хотя у нас не было частных контактов, тем не менее, я знаю, верю на основании этого отличия (миссия ведь не поручается кому попало), что вы заслуживаете уважения, доверия, доброжелательности, тем более что по причинам отнюдь не личного характера вы будете лишены этого на неопределенное время, да что там
— подвергнуты грозной опасности. Поэтому я был бы последней сволочью, если бы в такой ситуации не старался бы по мере возможности помочь вам не только в сфере служебных, чисто ведомственных обязанностей, но и в любом другом отношении в каждом деле. Теперь относительно того, что я не помню содержания этой инструкции. Вас это возмущает. Может, и правильно. Память у меня действительно скверная, что еще более усугубляется массой дел, которыми занята моя голова. Но начальство, пожалуй, не считает это моим недостатком, поскольку в нашей профессии не рекомендуется запоминать слишком многое. Вот, предположим, отправитесь вы с миссией, а я совершенно неумышленно, во сне, по рассеянности, чисто случайно выболтаю какую-нибудь деталь, с виду малозначительную, которая, будучи передана по каким-то каналам, может привести к вашей гибели. К гибели, понимаете? Поэтому не лучше ли вместо того, чтобы ежеминутно остерегаться — что я на самом деле и так делаю, — сразу и основательно все забыть? Ведь — вы меня, пожалуйста, извините — не каждый же теряет такую важную вещь, как инструкция, и трудно требовать от меня, чтобы я был к этому специально подготовлен. Так что прошу на меня не сетовать. Делу мы дадим ход, это само собой, а вам следует все же избавиться от необоснованных подозрений.
— Хорошо, — сказал я, — я вас понимаю, по крайней мере, стараюсь понять. Но как быть с инструкцией? Ведь должен же быть где-то оригинал?!
— Естественно! — ответил он, затем характерным движением отбросил светлые пряди со лба. — Он обязательно должен быть в сейфе командующего. Но чтобы добраться до него, нужно специальное разрешение. Вы, пожалуй, это понимаете. Но это не должно занять очень много времени, — добавил он поспешно, словно бы желая рассеять мое беспокойство.
— А могу я оставить… то есть сдать это вам? — спросил я, кладя на стол папку, которую отыскал среди вороха своих бумаг.
— Что это?
— Разве я не говорил? Это папка, которую мне подложили.
— Снова вы за свое! — Он покачал головой. — Кто знает, — пробормотал он как бы про себя, — не следует ли мне направить вас в Медицинский Отдел…
С этими словами он развязал тесемки и бросил взгляд на оба сшитых белой ниткой листа, лежавшие сверху. Когда он разглядел их, на лице его появилось какое-то особое выражение.
— Однако… — пробормотал он.
Через несколько секунд Эрмс поднял на меня свои светлые глаза.
— Вы позволите, я выйду на минутку, буквально на несколько секунд?
Я не возражал, тем более что он забирал с собой компрометирующие меня документы. Эрмс вышел в боковую комнату, даже не прикрыв за собой дверь. Я услышал, как он двигает стулом, после чего наступила тишина, нарушаемая только лишь легким поскрипыванием. Заинтересовавшись, что же он там делает, я встал и медленно подошел к приоткрытой двери.
Эрмс сидел спиной ко мне за маленьким столом под рефлектором и с величайшей сосредоточенностью водил карандашом по листу бумаги, срисовывая с лежащего у него под рукой моего листка план Здания. Не веря собственным глазам, я переступил порог. Пол скрипнул. Эрмс повернулся, увидел меня, стоящего в дверях, и дрожь, пробежавшая по его лицу, трансформировалась в добропорядочную улыбку.
Он встал.
— Все, я уже, — сказал он. — Я не хотел быть столь невежливым и делать что-то при вас, вот поэтому… — Срисованный план он отбросил с демонстративной небрежностью на стол, так что тот, скользнув по поверхности, замер на самом краю, свешиваясь над полом, а сам направился ко мне с оригиналом в руках.
— Но ведь он должен бы остаться у вас, — пробормотал я, поскольку он подавал мне его обратно. Я все еще не знал, что должен думать обо всей этой сцене.
— А мне что с ним делать? Сдайте его, пожалуйста, в Секцию Поступлений Отдела Входящей и Исходящей Информации, вам все равно нужно будет пойти туда, чтобы запротоколировать потерю инструкции. Если бы не правило, что такие вещи каждый должен улаживать лично, я, конечно, мог бы сделать это за вас…
Мы вернулись обратно в кабинет и сели каждый со своей стороны стола.
— Так что с оригиналом инструкции? Должен ли я дожидаться окончания дисциплинарной процедуры? — заговорил я первым. И, не дожидаясь ответа, тем же самым тоном, неожиданно для себя, добавил: — Почему вы срисовали этот план?
— Срисовал?
Эрмс с улыбкой покачал головой.
— Это вам показалось. Я хотел только сравнить его с настоящим, проверить его подлинность. Ходит множество фальсификатов, вы же знаете…
"Неправда! Я видел! Вы перерисовывали!" — хотел было крикнуть я, но лишь заметил:
— А-а, так? И что — он верен?
— Собственно говоря, я не должен говорить вам об этом, это не имеет никакого отношения к моему Отделу, но… — Он с шельмовской усмешкой перегнулся через стол. — Есть места верные, но второе и третье крыло не соответствует. Только, прошу вас, держите это при себе, хорошо?
— Естественно! — ответил я.
Я собирался уже выйти, но вдруг вспомнил, что у него должны были быть приготовлены для меня обеденные талоны. Он стал искать их, быстро похлопывая себя по карманам и бормоча ругательские словечки по своему адресу.
— Куда же это я их, черт побери… Что за голова! — тихо и яростно повторял он, вываливая из карманов на стол разнообразное их содержимое. Я заметил, что и у него был маленький, наверное, с пляжа, крапчатый камешек.
Я смотрел на него, положив руки на спинку кресла, за которым стоял. Было ли то, что он только что сказал, правдой?
Ведь я собственными глазами видел, что он не сравнивал план с другим, а копировал его! Я мог в этом поклясться.
Что я при этом должен о нем думать?
Зачем он срисовал секретный план?
Шеф Отдела Инструкций, который на самом деле работает на… Идиотизм! Чепуха! Я и так уже слишком много раз переступал границу здравой подозрительности: не попахивает ли каким-то расстройством та комедия, которую я разыгрывал перед самим собой у адмирадира, принимая обычный сон измученного трудами старца и уродства, вызванные преклонным возрастом, за протянувшиеся ко мне когти всеведущего, вопреки рассудку, грандиозного заговора. Однако ведь он и в самом деле скопировал этот план, который, как он сам сказал, не имеет к его Отделу никакого отношения и который он даже не имел права принять из моих рук. Но в таком случае почему при этом он не прикрыл дверь?
Разве что, отдавая себя в мои руки, он был уверен, что я не сориентируюсь, что ему с моей стороны ничего не грозит, поскольку я проявил себя весьма наивным глупцом. "Это было бы с его стороны весьма рискованно, разве что он принимает меня за сообщника", — проговорило что-то чужим голосом у меня в голове, так, что я даже вздрогнул, испугавшись, что он это услышит, но Эрмс как раз с радостным восклицанием обнаружил сложенные вчетверо обеденные талоны между перегородками портмоне.
— Вот они, пожалуйста!
Он подал их мне через стол.
— Значит, так, теперь вы пойдете в тысяча сто шестнадцатую, это Секция Поступлений, отдадите бумаги и дадите показания для протоколов. Я позвоню и предупрежу их. Только, пожалуйста, идите прямо туда, не потеряйтесь опять по дороге, — проговорил он, затем улыбнулся, провожая меня к двери, пассивного, до такой степени ошеломленного мыслями, от которых голова у меня шла кругом, что я даже не сумел выдавить ни единого слова на прощание. Я уже шел по коридору, когда он, высунув голову из двери, крикнул мне вслед:
— Позже зайдите снова сюда, пожалуйста!
Я пошел дальше.
Если бы он считал меня сообщником, то не боялся бы, что я его выдам. Я не разбирался в методологии разведки, однако мне было известно, что агенты, действующие на смежной территории, как правило, не знают друг друга, благодаря чему возможность массового провала и разоблачения всей организации уменьшается до минимума. Имея доступ моему делу, Эрмс мог, опираясь на собранный против меня материал, считать меня именно таким агентом, хотя вместе с тем, принимая во внимание приведенные выше соображения, сам он не спешил снимать маску. Одно только не укладывалось в эту схему: если бы он на самом деле был ставленником врага, пролезшим на высокий пост первого офицера-инструктора, то он скорее всего предостерег бы меня, приняв за своего, действующего независимо союзника, и не стал бы вводить меня в заблуждение, в замешательство…
Ха!
Я резко остановился, настолько погруженный в свои мысли, что едва ли замечал белеющие и уходящие в перспективу коридора две шеренги дверей. Так ли уж это очевидно?
Разве существует какая-то солидарность агентов, платных, по сути, лиц, и не пожертвовал бы Эрмс мной без колебаний, даже распознав во мне союзника, в том случае, если бы это сулило ему личный успех или хотя бы шажок вперед в том задании, которому он себя посвятил? Да, это было возможно. Что же мне делать? Куда идти? К кому обратиться?
Вдруг я ощутил, что руки у меня пусты: мои бумаги и книга остались у Эрмса. Это был неплохой предлог. Я поспешил назад. Делая последние шаги перед его Отделом, я старался придать своему лицу по возможности легкое и рассеянное выражение, затем прошел через секретариат и без стука отворил дверь.
Если бы я сто лет подряд напрягал воображение, стараясь представить, за каким занятием я его застану, то все равно не отгадал бы!
Удобно расположившись в кресле, откинувшись назад так, что обе его ноги болтались в воздухе, позванивая в такт ложечкой о стакан с чаем, он пел.
Он был, похоже, очень доволен собой.
"Видно, полезен будет ему этот план!" — пронеслась у меня в голове молниеносная мысль. Эрмс, ничуть не смутившись, прервал пение на полуслове, усмехнулся и заговорил со мной:
— Да, поймали вы меня! Что поделаешь! Да, лодырничал — факт. Чего только не делаешь иногда, чтобы окончательно не заели бумажки. Вы за книгой, да? Пожалуйста, вон она лежит. Вы меня удивили: даже на службе занимаетесь этим… самообразованием. О, тут еще ваши бумаги.
Встав, он подал мне и то и другое. Я поблагодарил его кивком и хотел уже выйти, как вдруг повернулся и, стоя так, чтобы видеть его через плечо, бросил:
— Да, вот еще…
Я обратился к нему по-простому в первый раз, до сих пор я всегда добавлял «майор». Он перестал улыбаться.
— Слушаю.
— Весь наш разговор — это был шифр?
— Но…
— Это был шифр, — с упорством повторил я.
У меня было впечатление, что мне даже удалось усмехнуться.
— Правда? Все — шифр!
Он стоял за столом с полуоткрытым ртом. В такой позе я его и оставил, прикрыв за собой дверь.
8
Я ушел оттуда почти бегом, словно опасался, что он будет за мной гнаться.
Зачем мне все это понадобилось?
Может, я хотел напугать его? Но я мог бы и не тратить на это свои силы: он наверняка был уверен, что ему нечего бояться меня, бессильного, запутавшегося в сети, концы которой он и ему подобные надежно держат в руках.
Как бы там ни было, я снова испытывал душевный подъем. Почему? Задумавшись над этим, я пришел к выводу, что причиной был Эрмс — не из-за его пустой болтовни, конечно же, этой видимости радушия и внимательности, которым я на минуту поверил только потому, что очень этого хотел, а из-за подсмотренного в дверях, ибо если — так примерно выглядел ход моих мыслей — он, занимая такой пост, был агентом тех, это значило, что можно ввести в заблуждение, обмануть и перехитрить Здание в самом сердце его, в кардинальных узлах, а потому далеко ему до абсолютной безошибочности, и всеведение его — лишь плод моего воображения. Это, само по себе мрачное, открытие отворяло передо мной лазейку, пожалуй, самым неожиданным для меня образом.
На полпути в Секцию Поступлений я вдруг задумался. Они хотели, чтобы я туда пошел, поэтому следовало поступить иначе, дабы вырваться из заколдованного круга заранее предусмотренных для меня действий. Куда я мог, однако, пойти? Никуда — и он прекрасно об этом знал. Оставалась только ванная. В конце концов, она была не таким уж плохим выходом. Там я мог в тишине и одиночестве подумать, переварить события, уже слишком многочисленные, попытаться связать их в одно целое, взглянуть на них под иным углом зрения, наконец, хотя бы просто побриться. А то с этой колючей щетиной я слишком выделялся среди сотрудников Здания, и кто знает, не из-за особого ли приказа они все делают вид, что совершенно этого не замечают?
Я поднялся на лифте вверх, в ту ванную, в которой недавно обнаружил бритву, забрал ее оттуда и вернулся вниз — к себе, как я назвал мысленно это место.
Перед самой дверью моей ванной комнаты мне вдруг показалось, что когда я в задумчивости первый раз уходил от него, Эрмс упомянул, что мне не мешало бы побриться. Не предвидел ли он и эту альтернативу? Я долго стоял в коридоре, тупо уставившись на белую дверь. Так, значит, не входить?
Но, в конце концов, от этого действительно ничего не зависело! Я мог, впрочем, побрившись, сидеть здесь в уединении сколько захочу — уж этого-то он наверняка заранее предусмотреть не мог!
Я вошел осторожно, хотя и привык к пустоте, которая всегда здесь царила.
Передняя с зеркалом на стене освещена другой, вроде бы более сильной лампой, но, может быть, мне это только показалось. Я отворил дверь в комнату с ванной и почти тут же закрыл ее: в ней кто-то был. Какой-то человек лежал почти на том же самом месте, что ранее и я, рядом с ванной, подложив под голову полотенце. Первой моей мыслью было уйти, но я ее отмел. "От меня ожидают, что я убегу, — решил я. — Это было бы самым естественным, а потому
— я остаюсь".
Так я и поступил. Я на цыпочках двинулся к спящему, но когда с шумом споткнулся о порог, он даже не вздрогнул. Он спал, как убитый. С того положения, с которого я на него смотрел — со стороны головы, которая находилась в каком-нибудь метре от моих ног, — даже если бы я видел его раньше, то все равно узнать бы не смог. Впрочем, у меня не создалось впечатления, что я его когда-то встречал. Он был в штатском, без пиджака, которым укрылся до пояса. Снятые туфли стояли перед ванной. Поверх слегка испачканной у манжет рубашки в полоску он носил тонкий свитер. Под голову он сунул кулак, обернутый полотенцем, и бесшумно шевелился в мерном ритме спокойного дыхания.
"Какое мне до этого дело? — подумал я. — Есть ведь и другие ванные. Я могу в любой момент переселиться, куда захочу". Это я говорил себе, чтобы успокоиться. На самом же деле мысль о переезде была, собственно говоря, смешна, ибо что мне было переносить, кроме самого себя?
Я решил воспользоваться тем, что он спит, и побриться. В этом поступке вроде бы не было ничего предосудительного или недозволенного.
Принесенную бритву я положил на полочку под зеркалом. Мне пришлось перегнуться над лежащим на полу человеком, чтобы взять мыло из пластмассовой сеточки над ванной. Пустив в умывальник струйку теплой воды, я бросил взгляд в сторону спящего, но он по-прежнему никак не реагировал, и я отвернулся к зеркалу. Мое лицо выглядело действительно не очень приятно, напоминая лицо каторжника. Щетина сделала его темнее и при этом как бы худее. Вероятно, еще три-четыре дня — и у меня была бы уже борода. Лицо я намылил с некоторым трудом, потому что кисточки не было, зато бритва оказалась очень острой. Человек на полу теперь мне уже совсем не мешал, поскольку я погрузился в размышления — во время бритья мне всегда хорошо думалось — о своей нескладной судьбой.
Итак, что же со мной происходило?
Посещение командующего Кашебладе закончилось поручением мне некой миссии.
После осмотра помещений с коллекциями был арестован первый офицер-инструктор, затем исчез второй, оставив меня один на один с открытым сейфом, после чего туда пришел шпион, я убежал, случайно наткнулся на старичка в золотых очках, после его смерти имело место самоубийство следующего, уже третьего по счету офицера, затем визит в часовню с телом. Я вынудил аббата Орфини дать мне номер комнаты Эрмса, потом был Прандтль, мухи в чае, исчезновение инструкции, отчаяние, затем ошибочное ("Нет, — вмешался я в ход собственных рассуждений, — не будем делать заключения заранее"), не ошибочное, не просто так, пребывание в архиве, затем секретариат какого-то должностного лица, к которому меня пустили, сцена у адмирадира с разжалованиями и пощечинами и, наконец, второй разговор с Эрмсом. Вот, пожалуй, и все. Теперь от перечисления событий я перешел к людям, которые в них участвовали. Если я не хотел сразу же погрузиться со своим анализом в интерпретационную трясину, следовало исходить из чего-то абсолютно достоверного, из чего-то непреложного, в чем нельзя усомниться. Я выбрал в качестве такого фундамента смерть, и потому начал со старичка в золотых очках.
Мне сказали — сделал это капитан-самоубийца — что отравился он потому, что принял меня за кого-то другого. Я представился ему сотрудником Здания, но он думал, что я являюсь посланцем тех, а на кодированные реплики не отвечаю должным образом потому, что прибыл покарать его за предательство. Правда, вообще-то он даже стариком не был. Слишком хорошо я запомнил черные волосы, которые во время агонии выползли у него из-под парика.
Однако капитан в разговоре называл его все время «стариком». Это «старик» не сходило у него с языка. Или капитан лгал?
Это было вполне вероятно, тем более что он сам тут же вслед за этим застрелился — разве это внезапное самоубийство не ставило под сомнение достоверность его слов? Быть может, подумал я, имела место история, в какой-то мере сходная с развитием отношений между мной и Эрмсом? Капитан застрелился, поскольку боялся меня. Само по себе обнаружение незначительного по сути нарушения не могло склонить его к такому отчаянному шагу, следовательно, и он был агентом тех. Старичок — мысленно я по-прежнему называл его так, тем более что с этой фальшивой старостью он последовал в гроб — тоже должен был быть их агентом. Ибо если бы он им не был и полагал, что я им являюсь, то как лояльный сотрудник Здания наверняка передал бы меня в руки властей. Однако он отравился. Смерти, свидетелем которой я был в обоих случаях, пожалуй, следовало верить. Потому я решил, что так оно на самом деле и есть. Итак, старичок и офицер были агентами тех, первый, однако, незначительной фигурой, мелкой рыбешкой, а второй — уже хотя бы из-за занимаемого высокого положения начальника или заместителя начальника Отдела — фигурой очень важной. Приняв меня за суперревизора, направленного Штабом, он без колебаний пожертвовал честью старика, который во время нашего разговора и так уже был мертв, разоблачая его передо мной. Сокрытие же своей осведомленности относительно двойной роли умершего он пытался оправдать чрезмерной амбицией и служебным рвением. Увидев, что я его объяснения не принимаю — на самом деле я его просто не понимал, поскольку он изъяснялся шифром, — он застрелился.
Таким образом, этот объемлющий две смерти эпизод был понятен, но какова, однако, была в нем моя роль, отводившаяся лично мне, а не узурпированная мною для выхода из неожиданной ситуации? Это оставалось неясным.
"Двинемся дальше, — подумал я. — Быть может, анализ дальнейших событий что-нибудь прояснит".
Тем временем я закончил бритье. Было очень приятно освежиться холодной водой, смывая со щек засохшую пену. Я не особо обращал внимание на шум, производимый льющейся из крана водой. Результат, который я получил, был, быть может, весьма незначительным, но наполнил меня, однако, бодростью. "Не все в Здании абсолютно непонятно, — сказал я себе. — Кажется, мне удалось сложить часть рассыпанной мозаики". Вытирая лицо грубым полотенцем, я снова обратил внимание на лежавшего на полу человека, о котором почти забыл, поглощенный мыслями.
Я внимательно посмотрел на него. Он по-прежнему спал. У меня не было ни малейшего желания идти в секцию Поступлений или снова кружить по коридорам. Я уселся на край ванны с другого ее конца, оперся об облицованную кафелем стенку, поджал колени к подбородку и вернулся к своим размышлениям.
Эрмс, сердечный Эрмс. С ним дело обстояло хуже. Если бы я даже не подозревал его в двойной игре по отношению к Зданию, то и тогда я все равно не доверял бы ему.
При всей искренности, с которой он ко мне относился, он ни разу даже не заикнулся о моей миссии. Все, что он говорил, состояло из комплиментов, которых я не заслужил, и общих слов, которые ничего не значили.
Вняв моим просьбам, он передал мне, наконец, инструкцию, которую у меня выкрали у Прандтля. "Оставим пока в покое инструктора, — подумал я, — гораздо важнее сейчас сама инструкция. Если Эрмс дал мне ее, зная, что я недолго буду радоваться обладанию ею, то сделал он это, пожалуй, затем, чтобы я мог в нее заглянуть".
А была ли вообще инструкция? Ведь она должна была быть составлена специально для меня, представлять план моих якобы столь важных и ответственных действий, содержать описание сущности миссии, но в таком случае ей и следовало выглядеть как мой дневник, как какая-то история о судьбе затерявшегося в Здании человека. Или так внешне выглядит, как меня пытались убедить, шифр?
Да, он вполне мог так выглядеть, если подходить к этому с точки зрения Прандтля, который продемонстрировал мне, что можно расшифровать даже трагедии Шекспира. А в самом ли деле можно? Ведь относительно этого я располагал лишь его заверениями.
Машина-дешифратор?.. Да ведь не было никакой машины, была лишь женская рука, которая через отверстие в стене подавала соответствующим образом приготовленные ленты.
Пожалуй, я увяз окончательно. Кислота скептицизма разъедала все. Следовало, наверное, отказаться от столь радикального подхода. Оставалась, правда, еще одна зацепка: это поведение Прандтля в дверях, словно он хотел мне что-то сказать, признаться мне в чем-то, и взял свои слова назад прежде, чем они слетели с кончика его языка. Выдох и выражение его глаз в ту минуту.
Нельзя пренебрегать этим непроизвольным актом, и не только из-за его выразительности, но и потому, что он должен был скрывать нечто большее, чем просто жалость: ведение о моей судьбе, о том, что ожидает меня в Здании. Прандтль был единственным человеком из всех, с кем я встречался, который почти переступил круг анонимного приказа, сославшись, впрочем, на его бремя. Что далее? Было ли так уж важно то, что Прандтль знал о роли, которая мне предназначается? И без этого его движения мне было известно, что меня вызвали в Здание, впустили, поручили миссию с какой-то определенной целью. "Вот так открытие!" — подумал я не без раздражения, слегка даже устыдившись такого псевдосенсационного результата напряженных размышлений.
Мои раздумья были прерваны шевелением спавшего, который, постанывая, перевернулся на другой бок, закрыл почти все лицо полой пиджака и снова замер, размеренно дыша.
Я смотрел на его сморщенный во сне лоб, на уголок кожи между темными, припорошенными сединой волосами на висках, и, постепенно переставая его видеть, возвращался к концепции, которая пришла мне в голову уже давно, но как давно — этого я сказать не мог. Действительно ли все это было развивающимся все дальше и дальше, все более ширившимся испытанием?
При таком допущении становились объяснимыми и необходимыми многие в той или иной мере загадочные явления, а именно постоянные задержки с вручением мне инструкции, ознакомлением меня с миссией — с этим предпочитали не торопиться, желая, видимо, сначала всесторонне исследовать мое поведение в неожиданных противоречивых ситуациях. Это было одновременно и изучение индивидуальной стойкости (мне показалось, что совсем недавно я где-то слышал этот термин), и что-то типа разминки, закалки или тренировки перед собственно миссией. Естественно, делалось все, чтобы скрыть от меня сущность этого испытания, иначе бы я знал, что действую в искусственных, неопасных ситуациях, и в результате вся процедура потеряла бы смысл.
Однако ведь я догадался о фиктивности разворачивающихся вокруг меня событий. Означало ли это, что моя проницательность в этом отношении была незаурядной?
Я даже вздрогнул, скорчившись на краю ванны, подтянув повыше колени, ибо мне вдруг показалось, что я обнаружил в событиях их общую, чрезвычайную существенную черту.
А именно, за какие-то десять с небольшим часов, почти в самом начале моего пребывания в Здании, я наткнулся на действующих в нем агентов врага.
Был лейтенант, задержанный в коридоре, когда мы покинули Отдел Экспозиций, первый мой провожатый, был бледный шпион с фотоаппаратом, затем
— старичок в золотых очках и капитан-самоубийца, а также было весьма подозрительное поведение Эрмса — итого пять агентов, выявленных или полувыявленных в течение очень короткого времени. Это было более чем невероятно, прямо-таки невозможно, ведь Здание не могло находиться в состоянии столь далеко зашедшего разложения, такой массовой всеобщей инфильтрации. Открытие уже одного вражеского агента давало бы пищу для размышлений, а четырех или пяти — выходило за границы правдоподобия. Здесь и должен скрываться ключ. Итак, испытание, маска.
Однако эта концепция недолго меня удовлетворяла.
Рой вражеских агентов с открытыми сейфами, набитыми секретными документами, шпионы, на которых я натыкался на каждом шагу — да, это могло быть театром, но смерти? Могли ли они быть результатами приказов? Слишком хорошо помнил я последние движения этих тел, их конвульсии, коченение, чтобы сомневаться в истинности умирания. Это не могло быть приказом, не могло быть подстроено, чтобы ввести меня в заблуждение, и не потому, что Зданию не чуждо было милосердие, ничего подобного! Решиться на такое безвозвратное действие не позволял именно холодный расчет: какая польза могла быть от убийства высокопоставленных ценных работников на глазах третьего, только потенциального — ведь не окупится вербовка новичка ценой двойной потери!
А потому гипотезу расставленных декораций следовало отвергнуть из-за этих смертей. Следовало ли? Сколько уже раз, двигаясь бессознательно, хаотически, словно былинка в воздушном потоке, соломинка в ручье, не ведая, что буду делать в следующую минуту, я так или иначе всегда попадал в места, для меня предусмотренные, словно бильярдный шар на сукне, словно точка приложения рассчитанных математически сил — здесь предвидели каждое мое движение, предвидели мои мысли вплоть до той самой минуты, с ее внезапной опустошенностью и головокружением, везде присутствовало обращенное на меня огромное незримое око. То все двери поджидали меня, то все оказывались закрытыми, телефоны вели себя очень странно, ответов на мои вопросы никто не давал, словно бы все Здание пронизывал направленный против меня заговор, а когда я приближался к тому, чтобы разъяриться, обезуметь, меня успокаивали, окружали благожелательностью, чтобы затем внезапно какой-нибудь сценой или намеком дать мне понять, что известно даже о моих мыслях.
Не знал ли Эрмс, отсылая меня в Секцию Поступлений, что я поступлю наперекор ему, что пойду в ванную — и потому нашел я здесь этого человека, а теперь попросту коротаю время, ожидая его пробуждения?
Да, так оно и было. Но при этом всеведение Здания почему-то допускало, что оно все было насквозь изъедено теми, и эта убийственная для него инфильтрация пронизывала все уровни. Или же этот рак измены был моей выдумкой, химерой?
Я предпринял еще одну попытку — попытался проследить за самим собой. Сначала — хотя до конца я никогда в этом не был уверен — я решил, что был удостоен высокой чести. Встречаемые препятствия я принимал за организационные промашки, проявляя при этом скорее удивление и нетерпение, нежели беспокойство, считая их пороками, свойственными всякой бюрократии. По мере того как инструкция все более изощренно ускользала от меня, я стал прибегать ко все более смелым уловкам, все менее чистым ввиду того, что все они сходили мне с рук.
При этом во мне крепло убеждение, что порядочность здесь не в почете. Я то выдавал себя за инспектора свыше, то с целью получения необходимой информации использовал, словно украденное оружие, услышанные от капитана-самоубийцы цифры, заключавшие в себе нечто страшное.
Ложь эта, нараставшая по мере того, как передвижения мои постепенно превращались в гонку, гонка — в метания, и, наконец, метания — в бегство, давалась мне все проще и все с меньшими муками совести.
Все здесь обманывало, все трансформировалось, изменяло значение, а я, делая вид, что не замечаю этого, не прекращал попытки заполучить в свои руки зримый знак, доказательство моей миссии, хотя уже тогда появились у меня сомнения, не оказалось ли это мнимое повышение на самом деле понижением и не для того ли меня заставляют хитрить, прятаться под столом, присутствовать при внезапных и ужасных смертях, чтобы потом преследовать и, загнав в ловушку, вынуждать давать неправдоподобные объяснения?
Обманутый, обокраденный, оставленный без инструкции, даже без надежды на ее существование, я пытался объясниться с кем-нибудь, оправдаться, но поскольку никто не хотел меня выслушать, хотя бы лишь затем, чтобы опровергнуть мои предположения, бремя моих несовершенных преступлений становилось все тяжелее, пока, наконец, меня не охватило безумное стремление обрести участь осужденного, принять на себя во всей полноте несуществующую вину, спешно довести себя до гибели. Я стал искать судей уже не для того, чтобы реабилитировать себя, а чтобы дать показания, любые, какие только захотят. И снова фиаско! Потом, у адмирадира, я принялся фабриковать из себя предателя, лепить его по образу и подобию своих собственных представлений, прибавляя отягчающие вину обстоятельства, роясь в ящиках — и снова никакой реакции!
Погружаясь в пучину обманутых ожиданий, в чудовищный страх перед оскверненным памятником собственной гибели, переходя с минутной недоверчивости к минутной вере в специальную миссию, в инструкцию, я все время пытался отыскать хотя бы фальшивый смысл моего пребывания здесь. Но ни мои старания, ни явные, демонстративные знаки предательства ни к чему не привели. Снова и снова оказывалось, что ничего другого от меня и не ждут — а это было тем единственным, с чем я не мог примириться.
Поэтому я начал еще раз с самого начала. Быть может, то, что я счел за свою маску, то, что принял за театр, за испытание, не испытание вовсе, а и есть не что иное, как предназначенная мне миссия?
Эта мысль на мгновение показалась мне избавительной, и, еще не смея потревожить ее изучением, я на минуту замер, закрыв глаза. Сердце мое колотилось.
Миссия? Но зачем же тогда потребовалось скрывать ее от меня? Почему, вместо того чтобы сказать, что от меня хотят работы в самом Здании, в некотором роде контроля, вместо того, чтобы вооружить меня необходимой информацией, понадобилось послать меня в неизвестном направлении, наугад, молчаливо требуя, чтобы я сделал то, о чем сам не ведаю, так что если бы я и сделал что-то, то лишь случайно и даже помимо собственной воли?
Так это выглядит на первый взгляд, сказал я себе. Однако задание уже затянуло меня до некоторой степени в присущее ему, характерное для него бытие, с особыми порядками и процессами, непонятными, но тем не менее не лишенными некоторой выразительности, ибо тут были отделы, секции, архивы, штабы с уставами, рангами, телефонами, железным послушанием, сцементированные в монолитную иерархическую конструкцию, жесткую, упорядоченную, как белые коридоры с правильными шеренгами дверей, как секретариаты, полные скрупулезно ведущихся картотек, вместе с чревом своих коммуникаций, стальными сердцами сейфов, трубами пневматической почты, обеспечивающей неустанную циркуляцию секретности. Здесь ничего не было без надзора, даже канализационная сеть тщательно проверялась, но эта ювелирно точно отлаженная система оказывалась роем интриг, воровства, хитрости, обмана. Чем же был этот беспорядок? Видимостью? Маской, делавшей для профана невозможным обнаружение правды иного, какого-то высшего порядка?
Быть может, именно такого, запутанного — при поверхностном суждении — поведения от меня ожидают? Может быть, именно оно было оружием, направленным Зданием против противников? В самом деле, хотя сам я того не ведал, хотя каждый раз это было результатом вроде бы чистой случайности, я ведь принес немалую пользу? Обезвредил же я старичка и капитана, их подрывную деятельность? А в каких-то других случаях я мог просто оказываться катализирующим фактором, ускоряющим кульминации, или же противовесом неизвестным мне силам. Тут мысль моя снова свернула в сторону, привлеченная всеобщей двуличностью людей, с которыми я встречался. Можно было подумать, что двойная игра здесь — высший обязующий канон. Лишь двух людей не затронула до сих пор моя подозрительность: шпиона из комнаты с сейфом и Прандтля.
Больше всех других я был уверен в шпионе.
Когда меня обманула даже смерть — ибо разве поведение трупа под флагом не попахивало явной двузначностью? — он один только остался не притворяющимся, один лишь он…
Он не отягощал себе предательством, не выдавал себя за другого, не обманывал, только лишь, осторожно прокравшись к сейфу, бледный и напуганный, фотографировал планы, а чего иного следовало ожидать от добросовестного шпиона?
Немного хуже обстояло дело с Прандтлем. По существу, моя вера в него опиралась лишь на его выдох. Эрмс обещал, что я пройду у него связанную с миссией подготовку. Разговор с Прандтлем вылился явно в нечто совершенно иное, хотя сейчас я уже не был в этом уверен. Он наговорил мне множество странных вещей, намекнув, что я пойму их позже. Может быть, теперь?
Быть может, Прандтль совсем не знал, что со мной произойдет, и даже не интересовался этим, а сочувствие, которое он ко мне проявил, было вызвано не тем, что он знал о будущих событиях, но лишь тем, что уже случилось, а случилось то, что он, не удовлетворившись демонстрацией бесконечности, погребенной в шифрах, показал мне все же конечный результат одного из них, записанного на клочке бумаги. Это были три слова.
Они соответствовали вопросу, который я мысленно задавал, когда моим единственным компаньоном был тот тучный офицер, чьим заданием было обмануть и обокрасть меня.
Если все, что происходило в Здании, имело, кроме поверхностного и видимого смысла, другой смысл, более глубокий, более важный, то поступок Прандтля был наверняка не просто так.
Я, по сути, спросил его: Чего от меня хотят? Что меня ждет?
И Прандтль дал мне клочок бумаги, содержащий одну-единственную фразу: "Ответа не будет".
Отсутствие ответа на этот вопрос, относившийся, по сути, к самому Зданию, превращало посулы главнокомандующего, случай с сейфом, шантаж аббата Орфини, стычки в коридоре, внезапные смерти, миссии, инструкции, даже сами шифры в мешанину случайных глупостей и кошмаров, все это рассыпалось на части, не укладывалось ни в какое целое. Само Здание при такой интерпретации превращалось в нагромождение изоляторов с безумцами, а его всемогущество и всеведение оказывались всего лишь моей галлюцинацией.
Однако если события развивались хаотично, если все происходило самопроизвольно, как попало, если все эпизоды с моим участием не были единым целым и не имели связи с другими, то они ничего не значили, а в таком случае был лишен значения и мой визит к Прандтлю, его лекция, а вместе с ними и эти самые три жуткие слова…
В таком случае эти слова теряли все обобщающие значения и относились лишь к приведенному как пример шифру. А раз они не имели никакого иного значения, кроме буквального, и — при отсутствии всеведения — не были ответом на пришедший мне в голову вопрос, в таком случае они не служили ответом на загадку Здания. Но тогда возвращалась обратно многозначительность событий, пуская мои мысли по заколдованному кругу этого наглухо замкнутого, вцепившегося самому себе в хвост рассуждения.
Я глянул на спящего. Он дышал размеренно, но так тихо, что, если бы не шевеления его плеча, можно было бы подумать, что он мертв. "Кажется, меня тоже клонит в сон", — сказал я себе, чтобы оправдать очередное поражение мысли, однако мой рассудок был в полной норме.
Попробуем, решил я, для эксперимента принять слова шифрованного сообщения за чистую монету, вопреки логическому противоречию, мною в них обнаруженному. Посмотрим, что из этого выйдет, ведь мне это ничем не грозит, а время как-то провести нужно. Исследуем поэтому полезность хаоса, который устанавливают эти слова, скажем, хаоса, остроумно удерживаемого в повиновении, хаоса как бы освоенного.
Мог ли он быть в какой-то степени полезным?
Вот, например, я, когда меня назначили на специальную миссию, почувствовал себя избранным, потом с такой же поспешностью стал готовиться оказаться приговоренным к казни, к участи сидящего на скамье подсудимых со всеми прочими атрибутами этого удела, с трагически обставленной дачей показаний, рыданиями, прошениями о помиловании. Я облачился в рубище невинного мученика, метался в поисках следователя, прокурора, видел себя то реабилитированным, то погибшим. Я то рылся в ящиках, чтобы заполучить отягчающие мою вину обстоятельства, то с маниакальной настойчивостью сутяги, требующего справедливости, просиживал в секретариате — все это я делал вдохновенно, старательно, с энтузиазмом, ибо мне казалось, что этого от меня ожидают. Здание, однако, как объект, предназначенный для обнаружения и достижения сущности вещей путем очищения их от видимостей, наслоения масок, всяческой шелухи, должно было, ясное дело, действовать именно диссонансами. Оно выводило меня из упоения геройством или самоосуждением, дурачило, заставало врасплох, чтобы я не смог ничего понять из града обрушивающихся на меня милостей и ударов. Швырнув меня в этот беспощадный всеразъедающий хаос, оно спокойно ждало, что вынырнет из его очищающего котла.
Именно так, не давая мне ни инструкций, ни обвинительного акта, отказывая в отличиях и погибели, всей величественностью своей колоссальности, голгофами коридоров и вереницами столов вручая мне ничто, хотело Здание достичь своего…
О, хаос мог быть весьма и весьма полезен.
И старичок в золотых очках — разве он не говорил мне об огромном, прямо-таки неисчислимом количестве секретных планов, стратегических решений?
Отсюда лишь один шаг в размышлениях вел к тезису, что беспорядочность событий не является в Здании чем-то неуместным, но представляет его нормальное состояние, более того, является продуктом предусмотрительности и неустанной деятельности — сей искусственный хаос вместе с братской ему бесконечностью словно панцирь защищал собой Тайну.
"Такое возможно", — подумал я, ощущая некоторое утомление от рассуждений и устраиваясь поудобнее на ванне, чрезвычайно твердой. Но ведь и те и другие гипотезы объясняли многие факты. Что-то странное, чрезвычайно странное есть в том, что любую сколь угодно сложную идею удается связать со Зданием и принять в качестве его основы — это было как-то тревожно…
Спящий перевернулся на спину, открыв лицо. Я видел его подрагивающие веки. Во сне он следил за чем-то, быть может, читал что-то, ибо его глазные яблоки двигались то влево, то вправо. На лбу у него поблескивал пот, щеки покрывала темная щетина. Он лежал головой ко мне, но лицо его не говорило мне ничего, если не считать того, что было оно болезненно белым.
Он будто бы судорожно улыбался, но то, что в перевернутом лице мы принимаем за улыбку, бывает на самом деле выражением муки.
"Вот я сижу здесь и жду, когда он проснется и заговорит, — подумал я, — а где-то в одной из комнат скучающая секретарша, помешав чай, кладет сейчас на полку папку с инструкцией, в которой написано, что он скажет мне, когда проснется, и что я отвечу ему — и так далее, до самого конца".
Меня пробрало холодом — не знаю, в связи ли с этой неприятной мыслью или потому, что тянуло из-под ванны. Я еще сильнее поджал ноги и застегнул последнюю пуговицу пиджака.
С чего бы мне этого бояться? — вяло рассуждал я. Ведь мне в любом случае наверняка ее не покажут, хотя бы потому, что я смог бы тогда поступить вопреки инструкции, а так, если я ее не знаю, мне не ведомо, что меня ждет, и будущее для меня по-прежнему неизвестно, как если бы оно вовсе не было запротоколировано в документах…
9
Спящий начал похрапывать, монотонно, основательно, словно бы пытался подражать звучанию адмирадира. Через некоторое время он храпел уже с такой настойчивостью, словно твердо решил притвориться умирающим. Эти предсмертные стоны выводили меня из равновесия, я не мог уже свободно предаваться размышлениям. Может, он хотел таким образом привлечь мое внимание?
Я был измучен, у меня болели все кости, когда я переменил положение. Я решил — в который уж по счету раз! — что сейчас вот действительно пойду отсюда, хотя бы к анахорету, однако меня отпугивала мысль о множестве людей в той келье. Я потянулся, опустил ноги на кафель и подошел к умывальнику. Пряча бритву в карман и увидев в зеркале этого человека — не целиком, лишь от груди и выше — я словно бы узрел вдруг самого себя, сморенного мертвецким сном после утомительных скитаний.
Это наводило на мысли об аналогиях. Может, в нем я имел товарища, затерянного в Здании, гонявшегося за миражами, в плену которых его держали?
Он начал просыпаться. Я понял это по тому, что он притих. Не открывая глаз, он зашевелился, беспорядочно, с трудом, словно прятал, отодвигал куда-то с усилием ту фальшивую агонию, которую перед этим изображал.
Глаза его вдруг блеснули, он вцепился взглядом в меня, видимого ему вверх ногами, прикрыл веки и замер так на минуту, сосредоточившись, потом приподнялся на локте.
Прежде чем он заговорил, его лицо, изменившееся после пробуждения, что-то мне напомнило. Где-то я уже видел его раньше. С закрытыми глазами он пробормотал:
— Шунпель…
— Извините? — непроизвольно сказал я.
При звуке моего голоса он сел. Лицо его до жути заросло щетиной. Помаргивая, он посмотрел на меня. Постепенно выражение его глаз изменилось, взгляд опустился с меня на пол, он откашлялся и, растирая руку, которую отлежал, проговорил:
— Эта кольраби… Не отварят, подлецы, как следует, вот и снится потом человеку всякое…
Его взгляд проследовал к умывальнику, который я заслонил. Он склонился вбок, глаза его на мгновение расширились.
— Где бритва? — спросил он.
— Здесь.
Я указал на свой карман.
— Положи.
— Почему? — возразил я.
Во мне росла антипатия к этому человеку. Он нагло мне тыкал, а кроме того, я откуда-то знал его, и это не было приятное воспоминание.
— Это я принес ее сюда сверху, — заявил я, чтобы подчеркнуть свои права.
Я с вызовом ждал ответа, но он встал, повернулся ко мне спиной, выпрямился, потянулся всем телом и стал сладко, с изощренной медлительностью почесывать спину, потом взял щетку с полки над ванной и принялся чистить брюки.
— Виу! — буркнул он, не глядя на меня.
— Что? — спросил я.
— Не морочь мне голову, говори или уходи.
— Что я должен говорить?
Его, похоже, озадачили мои слова, ибо он прекратил попытки оттереть грязь с манжет брюк и исподлобья глянул на меня.
— Давай, — сказал он. Затем протянул ко мне руку. — Ну? Чего ты так смотришь? Давай, не бойся.
— Я вас вовсе не боюсь, — ответил я и положил бритву ему на ладонь. Он подбросил ее вверх, поймал и задумчиво посмотрел на меня.
— Меня? — проговорил он. — С чего бы это?..
Он повесил пиджак на ручку двери, заправил вокруг шеи полотенце и принялся намыливать лицо. Я постоял некоторое время позади него, сделал несколько шагов туда-обратно и наконец уселся на край ванны. Он не говорил ни слова, словно был один.
Его спина была знакома мне вроде бы лучше, нежели лицо, которое изменила растительность. Я наклонился и тогда заметил тонкий, сложенный в петлю ремешок, который высовывался из-под ванны. От неожиданности я даже вскочил на ноги. Ну конечно, это был шпион с фотоаппаратом! Я с трудом расслабил мышцы, сел и какое-то время ждал, когда он заговорит. "Подослан, — думал я. — Подослан, чтобы… Чтобы что? Увидим… Сейчас он за меня возьмется".
Молчание затянулось, стало неприятным.
Я хотел пустить воду в ванну, мне нужен был этот шум, но это могло выдать мою слабость. Я касался пола только мысками ног, и, как это нередко бывает в таком неудобном положении, левая нога у меня начала трястись, и тряслась все сильнее и сильнее, пока не впала в некий свойственный ей самой ритм.
— Вы… давно? — спросил я словно бы нехотя, глядя ему в спину.
В зеркале были видны намыленные щеки, глаз его я не видел. "Ответит, когда дойдет до уха", — решил я. От уха он, однако, перешел к подбородку, а я так и не услышал ни слова.
— Вы давно здесь? — спросил я еще раз.
— Дальше, — сказал он, не прекращая скрести под подбородком.
— Что — дальше? — спросил я, сбитый с толку, но он не соизволил даже ответить. Склонившись над умывальником, он небрежно споласкивал лицо.
Водяные брызги долетели даже до меня.
— Осторожнее. Вы брызгаете, — сказал я.
— Тебе это не нравится? Так можешь идти.
— Я здесь обосновался первым.
Он одним глазом глянул из-под складок полотенца.
— О? В самом деле?
— Да.
Он швырнул полотенце на пол и, протянув руку за пиджаком, бросил мне:
— Обед был?
— Не знаю.
— Впрочем, сегодня без мяса, — пробормотал он так, словно обращался сам к себе. Затем поправил одежду, отряхнул рукав и, подтянув штаны, добавил: — Хоть бы картошки жареной дали, а то наверняка снова каша. Вечно эта каша. Жареного бы чего-нибудь, чтоб им пусто было, попробовать.
Затем мельком посмотрел на меня.
— Ну, ты начинаешь, или как? А то я пойду.
— Что я должен начинать?
— Не прикидывайся. Старо.
— Я не прикидываюсь. Это вы прикидываетесь.
— Я? — удивился он. — В чем, например?
— Вы знаете, в чем.
— Так можно без конца, — рассудил он неохотно. Потом внимательно присмотрелся ко мне. У меня не осталось никаких сомнений. Последний раз я его видел, когда он фотографировал секретные документы в сейфе.
— Штатник? — медленно произнес он. — А почему? Очередь на мундирники, да?
— Какой штатник?
Он подошел ближе и посмотрел на мою ногу. Она заинтересовала его.
— Стукач, — решил он наконец.
— Что? Кто?
— Ты!
— Я? Может, вы будете, наконец, говорить вразумительно? Никакой я не штатник и не стукач.
— Нет? Тогда откуда ты? Из выплюйницы?
— Какая выплюйница?
— Тогда откуда? Из ниоткуда? И чего ты хочешь?
— Ничего. Это вы чего-то хотите.
— Да-а?
Он прошелся два раза по ванной от стены к стене, засунув руки в карманы, от двери искоса посмотрел на меня, наконец остановился и сказал:
— Ну, хорошо, хватит. Допустим, что я ошибся. А ты не шифролаз случайно?
|
The script ran 0.024 seconds.