Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Чарльз Диккенс - Холодный дом [1852]
Язык оригинала: BRI
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_classic, Роман

Аннотация. Чарлз Диккенс - один из величайших англоязычных прозаиков XIX века. "Просейте мировую литературу - останется Диккенс" - эти слова принадлежат Льву Толстому. Большой мастер создания интриги, Диккенс насытил драму "Холодный дом" тайнами и запутанными сюжетными ходами. Вы будете плакать и смеяться буквально на одной странице, сочувствовать и сострадать беззащитным и несправедливо обиженным - автор не даст вам перевести дух.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 

— А-а, Барт! — говорит дедушка Смоллуид. — Пришел, а? — Пришел, — отвечает Барт. — Опять проводил время с приятелем, Барт? Смолл кивает. — Обедал на его счет, Барт? Смолл опять кивает. — Так и надо. Пользуйся чем только можешь на его счет, но пусть его глупый пример послужит тебе предостережением. Вот на что нужен такой приятель… только на то он и нужен, — изрекает почтенный мудрец. Внук, не выслушав этого доброго наставления с должной почтительностью, все же удостаивает деда молчаливым ответом, еле заметно подмигнув и наклонив голову, а потом садится за чайный стол. Все четыре старческих лица парят над чайными чашками, словно компания страшных херувимов, причем миссис Смоллуид беспрестанно вертит головой и болтает с таганами, а мистера Смоллуида приходится то и дело встряхивать, как взбалтывают огромную черную склянку со слабительной микстурой. — Да, да, — говорит добрый старец, продолжая мудрое поучение. — То же самое посоветовал бы тебе твой отец, Барт. Не пришлось тебе видеть своего отца. А жаль. Он был весь в меня. Значит ли это, что на отца Барта было очень приятно смотреть, — неясно. — Он был весь в меня, считать умел мастерски, — повторяет старец, сложив пополам ломоть хлеба с маслом у себя на коленях. — А умер он лет… пожалуй, уже десятка полтора прошло. Миссис Смоллуид, повинуясь своему инстинкту, взвизгивает: — Полторы тысячи фунтов! Полторы тысячи фунтов в черной шкатулке, полторы тысячи фунтов заперты, полторы тысячи фунтов убраны и припрятаны! Достойный ее супруг, отложив в сторону хлеб с маслом, немедленно запускает в нее подушкой, припечатывая супругу к боковой стенке ее кресла, и, обессиленный, откидывается на спинку своего кресла. Теперь, то есть после того, как он обратился к миссис Смоллуид с такого рода увещеванием, он производит необычайно внушительное, но не вполне благоприятное впечатление, во-первых, потому, что от сделанного усилия черная его ермолка съехала на один глаз, придав ему вид распутного беса; во-вторых, потому, что он бормочет яростные ругательства по адресу миссис Смоллуид; и, в-третьих, потому, что в этом контрасте между его сильным духом и бессильным телом угадываешь злобу старого душегуба, который наделал бы елико возможно больше зла, если бы только мог. Однако зрелище это столь хорошо знакомо семейному кругу Смоллуидов, что ничуть не привлекает к себе внимания. В таких случаях старца просто встряхивают и взбивают, словно он набит пером или пухом; подушку водворяют на ее обычное место рядом с ним, а старуху, чепец которой иногда приводят в порядок, а иногда нет, снова усаживают в кресло, где она сидит, готовая к тому, что ее опять повалят как кеглю. На сей раз прошло некоторое время, прежде чем престарелый джентльмен почувствовал себя достаточно остывшим, чтобы продолжать прерванную речь; но, начав ее, он и тут примешивает к этой речи назидательные вставки, обращенные к своей выжившей из ума подруге жизни, которая ни с кем в мире не общается, если не считать таганов. Вот примерно что он говорит: — Поживи твой отец подольше, Барт, он нажил бы кучу денег — болтунья зловредная! — но как раз, когда он начал возводить здание, основу которого закладывал много лет, — сорока ты беспутная, галка, попугаиха, что ты там мелешь? — он заболел и умер от лихорадки, причем до последнего издыхания оставался бережливым человеком, ничего лишнего себе не позволял, а только и думал что о делах, — кошкой бы в тебя швырнуть, а не подушкой, да и швырну, раз уж ты такая несусветная дура! — а твоя мать — благоразумная женщина, сухая, как щепка, зачахла, истлела, как трут, после того как родила тебя и Джуди. Ах ты старая свинья! Чертова свинья! Свиная башка! Джуди, ничуть не интересуясь тем, о чем она не раз слышала, сливает в полоскательницу недопитый чай из чашек, блюдец и чайника на ужин маленькой поденщице. Затем она ссыпает в железную хлебную корзинку все те крошки и обгрызанные корки хлеба, которые уцелели, несмотря на строгую экономию, царящую в доме. — Мы с твоим отцом были компаньонами, Барт, — продолжает старик, — и когда я скончаюсь, вам с Джуди достанется все, что у меня есть. Повезло вам, что оба вы рано вступили в жизнь — Джуди пошла по цветочной части, а ты по судебной. Наследство-то вам и тронуть не придется. Вы и без него заработаете себе на жизнь да еще приложите к нему сколько-нибудь. Когда я скончаюсь, Джуди опять примется за цветочное дело, а ты по-прежнему будешь заниматься судебным. Поглядеть на Джуди, можно подумать, что она имеет дело скорее с шипами, чем с цветами; но она действительно научилась ремеслу и тайнам изготовления искусственных цветов. Когда же почтенный дед Джуди и ее братца говорил о своей будущей кончине, внимательный наблюдатель, быть может, заметил бы в глазах внуков довольно нетерпеливое желание узнать, когда же, наконец, он скончается, и смешанное с затаенной обидой убеждение, что пора бы уж ему покончить счеты с жизнью. — Ну, если все наелись, — говорит Джуди, закончив свои приготовления, — я позову сюда девчонку пить чай. Позволь ей только пить одной на кухне — этому конца не будет. Итак, Чарли вызвана в гостиную и под жестоким обстрелом хозяйских взглядов садится хлебать чай из полоскательницы и жевать объедки хлеба с маслом, напоминающие друидические развалины[114]. Занятая бдительным надзором за этой молодой особой, Джуди Смоллуид приняла вид существа поистине геологического возраста, родившегося в отдаленнейшую эпоху. Достойна удивления ее способность то и дело налетать и накидываться на девочку по всякому поводу и без всякого, зря и не зря, ибо в искусстве помыкать служанками Джуди достигла такого совершенства, какого лишь редко достигают самые старые и опытные мастерицы этого дела. — Нечего день-деньской глазеть по сторонам, — визжит, тряся головой и топая ногой, Джуди, успев поймать взгляд девочки, измерявший глубину чая в полоскательнице, — ешь скорей да принимайся за работу. — Слушаю, мисс, — говорит Чарли. — Нечего твердить «слушаю», — кричит мисс Смоллуид, — я вас, девчонок, насквозь вижу! Делай, что говорят, без лишних слов, может я тогда тебе и поверю. В доказательство своей покорности Чарли делает большой глоток чаю и так спешит управиться с друидическими развалинами хлеба, что мисс Смоллуид приказывает ей не объедаться, подчеркивая, что в этом отношении «вы, девчонки, прямо противные». В дальнейшем Чарли, пожалуй, было бы еще труднее приспособиться ко взглядам Джуди на вопрос о девчонках вообще, но тут раздается стук в дверь. — Посмотри, кто пришел, да не жуй, когда будешь отпирать! — кричит Джуди. Как только предмет ее неусыпных забот убегает, чтобы открыть дверь, мисс Смоллуид пользуется возможностью убрать остатки хлеба с маслом и швырнуть две-три грязных чашки в чайное мелководье полоскательницы в знак того, что она считает еду и питье оконченными. — Ну? Кто там и чего ему нужно? — спрашивает раздражительная Джуди. Оказывается, это некий «мистер Джордж». Без дальнейших докладов и церемоний мистер Джордж входит в комнату. — Ого! — говорит мистер Джордж. — Жарковато здесь у вас. Неужто вы и летом камин топите, а? Что ж! Пожалуй, вам не худо заранее приучиться к огоньку. Последнее суждение мистер Джордж бормочет себе под нос, кивая дедушке Смоллуиду. — Хо! Это вы! — восклицает старик. — Как дела? Как дела? — Помаленьку, — отвечает мистер Джордж, усаживаясь на стул. — Я уже имел честь познакомиться с вашей внучкой; готов служить вам, мисс. — А это мой внук, — говорит дедушка Смоллуид. — Его вы еще не видели. Он пошел по судебной части и дома бывает редко. — Готов служить и ему! Он похож на сестру. Очень похож на сестру. Чертовски  похож на сестру, — говорит мистер Джордж, делая сильное и не вполне лестное ударение на этом наречии. — А вам как живется, мистер Джордж? — спрашивает дедушка Смоллуид, медленно потирая ноги. — Да по-прежнему. Вроде как футбольному мячу. Мистер Джордж — смуглый и загорелый мужчина лет пятидесяти, хорошо сложенный и красивый, с вьющимися темными волосами, живыми глазами и широкой грудью. Его мускулистые, сильные руки, такие же загорелые, как и лицо, поработали, должно быть, не мало. Бросается в глаза его странная манера садиться на самый краешек стула, словно он с давних пор привык оставлять у себя за спиной место для запасной одежды или снаряжения, которого теперь никогда не носит. И походка у него ровная и твердая — к ней очень пошли бы бряцанье тяжелой сабли и громкий звон шпор. Теперь он гладко выбрит, но губы складывает так, словно много лет носил пышные усы; об этом говорит и его привычка время от времени трогать верхнюю губу ладонью широкой смуглой руки. В общем, можно догадаться, что мистер Джордж — отставной кавалерист. Трудно представить себе большую противоположность, чем мистер Джордж, с одной стороны, и члены семейства Смоллуид — с другой. Вряд ли случалось хоть одному кавалеристу на свете квартировать у людей, столь непохожих на него. Рядом с ними он точно палаш рядом с устричным ножичком. Его мускулистая фигура — и их чахлые тельца; его широкие движения, которым нужно как можно больше свободного пространства, — и их напряженные ужимки; его звучная речь — и их скрипучие, тонкие голоса — все это никак не вяжется одно с другим, представляя чрезвычайно резкий и странный контраст. Когда он сидит в середине мрачной гостиной, слегка наклонившись вперед, уперев руки в бока и расставив локти, кажется, будто стоит ему остаться здесь подольше, и он поглотит все семейство и весь четырехкомнатный дом, включая выходящую во двор кухоньку и прочее. — Вы трете себе ноги, чтобы их оживить? — спрашивает он дедушку Смоллуида, окинув взглядом комнату. — Да так, знаете ли, мистер Джордж, отчасти по привычке, и… да… отчасти это помогает кровообращению, — отвечает тот. — К-ро-во-о-бра-щению! — повторяет мистер Джордж, складывая руки на груди и как будто становясь вдвое шире. — С этим у вас дело плохо, должно быть. — Что и говорить, мистер Джордж, стар стал, — соглашается дедушка Смоллуид. — Но для своих лет я еще крепкий. Я старше ее , — он кивает на жену, — а видите, какая она! Ах ты трещотка зловредная! — снова вспыхивает в нем ярость. — Несчастная старушенция! — говорит мистер Джордж, повернувшись в сторону миссис Смоллуид. — Не надо ругать бабушку. Поглядите на нее: чепчик набок съехал — вот-вот с головы свалится; волосы спутались. Ну-ка, мамаша, сядьте-ка попрямее! Вот так лучше. Совсем молодцом!.. Вспомните о своей матери, мистер Смоллуид, — говорит мистер Джордж, усадив как следует старуху и возвращаясь на место, — если вам мало, что эта женщина ваша жена. — А вы сами, конечно, были примерным сыном, мистер Джордж? — язвит старик, косясь на него. — Да нет. Я примерным не был, — отвечает мистер Джордж, заливаясь густым румянцем. — Это меня удивляет. — Меня тоже. А мне следовало быть хорошим сыном, да, помнится, я и хотел этого. Но не вышло. Да, я был чертовски плохим сыном, и родные не могут мной похвалиться. — Поразительно! — восклицает старик. — Но теперь чем меньше об этом говорить, тем лучше, — продолжает мистер Джордж. — Приступим к делу! Помните наше условие? Всякий раз, как я плачу проценты за два месяца, вы угощаете меня трубкой. Не беспокойтесь! Все в порядке. Бояться вам нечего — можете подать мне трубку. Вот новый вексель, а вот деньги — проценты за два месяца; принес полностью, хоть и чертовски трудно скопить такую сумму, когда занимаешься тем, чем занимаюсь я. Мистер Джордж сидит, скрестив руки на груди и словно поглощая всю гостиную вместе со всем семейством, а дедушка Смоллуид с помощью Джуди отпирает конторку и достает два черных кожаных бумажника; в один из них он кладет только что полученный документ, из другого вынимает другой такой же документ и передает его мистеру Джорджу, который скручивает его, чтобы потом раскурить им трубку. Прежде чем выпустить один документ из его кожаной тюрьмы и заключить в нее другой, старик, надев очки, проверяет каждую букву и каждый знак препинания в обоих, трижды пересчитывает деньги, требует, чтобы Джуди не менее двух раз повторила каждое произнесенное ею слово, и, весь дрожа, говорит и действует так медлительно, что эта операция отнимает уйму времени. Только после того как она закончена вполне, старик, наконец, отрывает жадные глаза и пальцы от бумаг и денег и отвечает на последнее замечание мистера Джорджа следующими словами: — Бояться набить трубку? Мы вовсе не так скупы, сэр. Джуди, сейчас же подай трубку и стакан холодного грога мистеру Джорджу. Игривые близнецы все это время смотрели прямо перед собой, если не считать той минуты, когда внимание их было приковано к черным кожаным бумажникам; теперь же оба они удаляются, полные презрения к посетителю и бросая его на произвол старика, подобно тому как удирают два медвежонка, оставив путешественника в лапах папаши-медведя. — Так, значит, вы тут и сидите целый день? — говорит мистер Джордж, скрестив руки на груди. — Именно, именно, — кивает старик. — И ничем не занимаетесь? — Присматриваю за камином, чтоб огонь не погас, чайник не выкипел, жаркое не пережарилось… — Когда оно есть, — вставляет мистер Джордж весьма многозначительным тоном. — Вот именно. Когда оно есть. — Неужто вы ничего не читаете, не просите, чтобы вам почитали вслух? Старик качает головой с жестким, коварным торжеством. — Нет, нет. В нашем семействе охотников до чтения не было. Читать — только время терять. Чтением денег не заработаешь. Ни к чему. Бесполезное занятие. Нет, нет! — Не знаешь, кому из вас двоих лучше живется, — говорит посетитель так тихо, что глуховатому старику трудно расслышать эти слова, и переводит глаза с него на старуху. — Послушайте! — произносит он громко. — Слушаю. — А ведь вы, наверное, распродадите мое имущество, если я хоть на день опоздаю внести проценты, — говорит мистер Джордж. — Любезный друг мой! — восклицает дедушка Смоллуид, раскрыв объятия. — Никогда, никогда, любезный друг мой! Но мой приятель в Сити — тот, кого я упросил одолжить вам деньги, — он, пожалуй, на это способен! — Ага, значит, вы не можете за него поручиться? — спрашивает мистер Джордж и едва слышно заканчивает свой вопрос словами: «Подлый старый лжец!» — Любезный друг мой, ведь на него положиться нельзя. Я бы не решился ему довериться. Он требует, чтобы соглашение выполнялось неукоснительно, любезный друг мой. — Требует, черт бы его побрал, — говорит мистер Джордж. Чарли приносит поднос с трубкой, маленькой пачкой табаку и грогом, и мистер Джордж спрашивает ее: — А ты что тут делаешь? Больно уж ты непохожа на здешних обитателей. — Я хожу к ним на работу, сэр, — отвечает Чарли. Осторожно сняв с девочки шляпу, кавалерист (если только он действительно служит или служил в кавалерии) гладит Чарли по головке, едва прикасаясь к ней сильной рукой. — Ты украшаешь этот дом — придаешь ему здоровья. А то ведь тут не хватает молодости, как не хватает свежего воздуха. Он отпускает ее, закуривает трубку и пьет за здоровье «приятеля мистера Смоллуида в Сити», каковой представляет собою единственную выдумку, созданную воображением уважаемого старого джентльмена. — Значит, по-вашему, он способен жестоко прижать меня, а? — По-моему, способен… боюсь, что так. Я знаю, что так он уже поступал раз двадцать, — опрометчиво говорит дедушка Смоллуид. Опрометчиво потому, что его оцепеневшая дражайшая половина, некоторое время дремавшая у огня, мгновенно встрепенулась и затараторила: — Двадцать тысяч фунтов, двадцать двадцатифунтовых бумажек в денежной шкатулке, двадцать гиней, двадцать миллионов по двадцати процентов, двадцать… Но тут ее внезапно прерывает летящая подушка, которую посетитель, ошарашенный новизной этого своеобразного эксперимента, ловит в тот самый миг, когда она, как всегда, уже чуть было не придавила старуху. — Дура зловредная! Скорпион… зловредный скорпион! Жаба разомлевшая! Трещотка, болтунья, ведьма на помеле, сжечь тебя давно пора! — задыхается старик, распростертый в кресле. — Любезный друг, встряхните меня немножко! Изумленный мистер Джордж переводит глаза с одного на другую, а выслушав просьбу, хватает своего почтенного знакомца за шиворот и легко, словно куклу, сажает его прямо, раздумывая, по-видимому: «Уж не вытрясти ли из старца всякую возможность швыряться подушками и не стряхнуть ли его в могилу?» Поборов искушение, он все же так трясет старика, что голова у того мотается, как у балаганного арлекина, потом ловко сажает его в кресло и столь резким движением поправляет на нем ермолку, что старик после этого добрую минуту моргает глазами. — О господи! — вздыхает мистер Смоллуид. — Довольно! Благодарю вас, любезный друг, довольно. Ох, боже мой, не продохнуть! О господи! Мистер Смоллуид бормочет все это, явно побаиваясь своего любезного друга, который все еще маячит перед ним и кажется ему еще более крупным, чем раньше. Однако устрашающее видение постепенно оседает на свой стул и глубоко затягивается табачным дымом, утешая себя следующими философскими размышлениями вслух: — Вы, пожалуй, правы, что соблюдаете условие со своим приятелем в Сити, почтенный, — ведь его имя начинается с буквы «Ч». — Вы что-то сказали, мистер Джордж? — спрашивает старик. Кавалерист, мотнув головой, наклоняется вперед, держа трубку в правой руке, и, облокотившись на правое колено, другую руку кладет на левое, по-военному отставив левый локоть, затем снова подносит трубку ко рту. Покуривая, он серьезно и внимательно смотрит на мистера Смоллуида, время от времени разгоняя клубы дыма, чтобы лучше видеть старика. — Мне думается, — говорит он, чуть меняя позу, чтобы плавным округлым движением поднести стакан к губам, — что я единственный из живых людей (да и мертвых тоже), кому удалось заставить вас  потратить деньги на трубку. — Пожалуй! — соглашается старик. — Сказать правду, я никого не приглашаю в гости, мистер Джордж, и никого не угощаю. Не могу себе этого позволить. Но раз уж вы, хоть и вежливо, настояли на трубке… — Дело не в том, сколько она стоит, — это мелочь. Просто мне пришла блажь вытянуть из вас хоть это. Получить хоть что-нибудь за свои деньги. — Ха! Вы предусмотрительны, сэр, вы предусмотрительны! — восклицает дедушка Смоллуид, потирая ноги. — Очень. И всегда был. — Пых! — Вот вам неоспоримое доказательство моей предусмотрительности, — я нашел дорогу сюда. — Пых! — И еще одно — я сделался тем, кем являюсь теперь. — Пых! — Я славлюсь своей предусмотрительностью, — говорит мистер Джордж, спокойно продолжая курить. — Она-то меня и вывела в люди. — Не унывайте, сэр. Вы еще можете выйти в люди. Мистер Джордж смеется и делает глоток. — Может быть, у вас есть родственники, которые согласятся уплатить этот должок, — спрашивает дедушка Смоллуид, и в глазах его зажигаются огоньки, — а может, среди них найдутся два-три кредитоспособных человека, которые поручатся за вас, так, чтобы я мог уговорить своего приятеля в Сити дать вам новый заем? Мой приятель в Сити удовольствуется двумя кредитоспособными поручителями. Неужели у вас нет таких родственников, мистер Джордж? Продолжая курить, мистер Джордж отвечает на это с невозмутимым видом: — Ежели бы они и были, я все равно не стал бы их беспокоить. В юности я и так причинил немало беспокойства своей родне. Может быть , это и хорошо, когда блудный сын, в лучшие свои годы только прожигавший жизнь, наконец раскаивается, возвращается к порядочным людям, которые не могли им гордиться, и живет на их счет; но это не в моем духе. Если уж ты ушел из дому, то, по-моему, лучший вид покаяния — держаться подальше от своих. — Но естественная привязанность, мистер Джордж? — возражает дедушка Смоллуид. — К двум кредитоспособным поручителям, а? — говорит мистер Джордж, покачивая головой и спокойно покуривая. — Нет. Это тоже не в моем духе. Дедушка Смоллуид, после того как его в последний раз встряхнули, мало-помалу соскальзывал с кресла, а теперь превратился в узел тряпья, из которого раздается голос, зовущий Джуди. Эта гурия появляется, привычно встряхивает его, и старец приказывает ей остаться в комнате, ибо он, по-видимому, остерегается докучать гостю просьбами о помощи. — Да! — начинает приведенный в порядок дедушка Смоллуид. — Если бы вам удалось разыскать капитана, мистер Джордж, — это бы вас поставило на ноги. Помните, как вы в первый раз пришли сюда, прочитав наши объявления в газетах, — когда я говорю наши, я имею в виду объявления моего приятеля в Сити и еще двух-трех человек, которые таким же образом помещают свои капиталы и так со мной дружны, что изредка помогают мне в моей нужде, — вот если бы вы тогда услужили нам, мистер Джордж, это поставило бы вас на ноги. — Я бы не прочь стать на ноги, как вы выражаетесь, — говорит мистер Джордж, продолжая курить, однако уже несколько утратив спокойствие духа, ибо с той минуты, как Джуди вошла и стала за стулом дедушки, он до некоторой степени находится во власти каких-то чар, — но, конечно, не очарования, — и не в силах оторвать глаза от нее, — я бы не прочь стать на ноги, однако, в общем, я рад, что это не удалось. — Почему же, мистер Джордж? Почему, скажите, ради… ради ведьмы? — спрашивает дедушка Смоллуид, явно раздраженный. (Слово «ведьма», вероятно, вырвалось у него потому, что взгляд его упал на спящую миссис Смоллуид.) — По двум причинам, почтенный. — Какие же это две причины, мистер Джордж? Какие, скажите, ради… — Нашего приятеля в Сити? — доканчивает его фразу мистер Джордж, спокойно отпивая из стакана. — Да, если хотите. Какие причины? — Во-первых, — отвечает мистер Джордж, по-прежнему не отрывая глаз от Джуди, словно она так стара и так похожа на дедушку, что безразлично, к кому из них обоих обращаться, — вы, джентльмены, меня провели. Вы писали в объявлениях, что мистер Хоудон (или капитан Хоудон, если верить поговорке: «Капитан — капитаном и останется») может узнать от вас нечто для него полезное. — Ну? — резким, пронзительным голосом понукает его старик. — Вот вам и ну! — говорит мистер Джордж, не переставая курить. — Не велика польза, когда тебя сажают в тюрьму по приговору лондонских торговцев, а ведь так оно и было бы, явись он к вам. — Почем вы знаете? Богатые родственники могли бы уплатить его долги целиком или хоть частично. Не мы провели его, а он — нас. Он задолжал нам кучу денег. Я скорей задушу его, чем прощу ему долг. Как вспомнишь про него… — рычит старик, растопырив бессильные пальцы, — так бы и задушил его сию же минуту. Во внезапном порыве ярости он запускает подушкой в безобидную миссис Смоллуид, но подушка, никого не задев, пролетает мимо, ее кресла. — Я и сам знаю, — отзывается кавалерист, на мгновение вынимая трубку изо рта и переводя глаза, следившие за полетом подушки, на головку трубки, которая едва курится, — я и сам знаю, что он сорил деньгами и промотался. Я долгое время был с ним, когда он во весь опор мчался к разорению. Болен он был или здоров, богат или беден, я всегда находился при нем. Вот этой самой рукой я удержал его однажды, когда он уже прошел через все, разбил все в своей жизни… и поднес пистолет к виску. — Жалко, что не выстрелил! — говорит благожелательный старец. — Жалко, что голова его не разлетелась на столько кусков, сколько фунтов он задолжал! — Случись так, от нее бы, конечно, только пыль осталась, — холодно отзывается кавалерист. — Так или иначе, когда-то у него было все — молодость, надежды, красота; потом не осталось ничего, и хорошо, что я не смог его разыскать тогда и принести ему столь большую «пользу». Это причина номер один. — Надеюсь, причина номер два так же уважительна? — рычит старик. — Нет. Вторая причина более эгоистическая. Чтобы его разыскать, мне самому пришлось бы попасть на тот свет. Он теперь там. — Почем вы знаете, что он на том свете? — Потому что на этом его нет. — А почем вы знаете, что на этом его нет? — Не теряйте терпения, как потеряли деньги, — советует мистер Джордж, невозмутимо выбивая пепел из трубки. — Он давным-давно утонул. В этом я уверен. Он упал за борт корабля. Не знаю только — нарочно или случайно. Может, ваш приятель в Сити знает… А вы не помните этого мотива, мистер Смоллуид? — добавляет он и насвистывает мотив, отбивая такт пустой трубкой по столу. — Мотив! — повторяет старик. — Нет. Тут у нас никаких мотивов не поют. — Это похоронный марш из «Саула»[115]. Под этот марш хоронят военных, и лучше всего закончить наш разговор этой музыкой. А теперь, если ваша прелестная внучка, — простите, мисс, — соблаговолит прибрать эту трубку, вам не придется тратиться на новую, когда я опять приду сюда через два месяца. Добрый вечер, мистер Смоллуид! — Любезный друг! Старик протягивает ему обе руки. — Значит, вы думаете, что ваш приятель в Сити жестоко прижмет меня, если я не уплачу процентов в срок? — спрашивает кавалерист, глядя на него сверху вниз, словно великан на карлика. — Боюсь, что так, любезный друг, — отвечает старик, глядя на него снизу вверх, словно карлик на великана. Мистер Джордж смеется, бросает последний взгляд на мистера Смоллуида, делает прощальный поклон в сторону презирающей его Джуди и выходит из гостиной такой походкой, что чудится, будто он гремит саблей и прочими металлическими предметами кавалерийского обмундирования. — Проклятый плут! — рычит престарелый джентльмен, скорчив отвратительную рожу в сторону закрывшейся двери. — Но я скручу тебя, собаку! Я тебя скручу! Прорычав эти доброжелательные слова, мистер Смоллуид воспаряет духом в те увлекательные области мышления, которые для него открыты его воспитанием и деятельностью; и вот опять он и миссис Смоллуид недвижно проводят часы своего заката, словно два бессменных часовых, забытых, как уже было сказано, Черным Разводящим — Смертью. Пока чета неотлучно находится на своем посту, мистер Джордж тяжелой поступью шагает по улицам с молодецким видом, но очень серьезным выражением лица. Уже восемь часов вечера, и сумерки наступают быстро. Он останавливается у моста Ватерлоо[116], читает афишу и решает пойти в цирк Астли[117]. Там он восторгается лошадьми и цирковым искусством, критическим оком разглядывает оружие; недоволен фехтовальными номерами, так как фехтующие не умеют обращаться с рапирой; зато растроган до глубины души чувствительными сценами. Когда же под конец император Татарии, поднявшись на колесницу, улетает, милостиво благословляя соединившихся влюбленных британским флагом, ресницы мистера Джорджа увлажняются от душевного волнения. Но вот представление окончилось, и мистер Джордж, снова перейдя по мосту через реку, направляется к тому расположенному между Хэймаркетом[118] и Лестер-сквером[119] прелюбопытному кварталу, где в изобилии встречаются невзрачные гостиницы и невзрачные иностранцы, помещения для игры в мяч, боксеры, учителя фехтования, телохранители, лавки старинного фарфора, игорные дома, выставки и всякий разношерстный люд, потрепанный жизнью и не желающий привлекать к себе внимания. Забравшись в самую глубь этого околотка, он входит во двор, потом в длинный, выбеленный крытый проход и приближается к большому кирпичному строению, которое состоит лишь из голых стен, пола, стропил и кровли с прорезанными в ней окнами верхнего света и на фасаде которого, — если только можно сказать, что у этого строения есть фасад, — написано: «Галерея-Тир Джорджа, стрельба в цель и прочее». Он входит в «Галерею-Тир Джорджа, стрельба в цель и прочее», а в ней горят газовые рожки (частью уже погашенные), стоят две выбеленные мишени для стрельбы из ружья, принадлежности для стрельбы из лука и для фехтования и все, что требуется для бокса, этого поистине британского искусства. Сегодня вечером здесь никто не занимается этими видами спорта, поэтому «Галерея-Тир Джорджа» безлюдна и вся целиком предоставлена уродливому коротышу с большой головой, который сейчас спит на полу. Коротыш смахивает на оружейного мастера — он в зеленом суконном фартуке и шапочке, а лицо и руки у него запачканы порохом и почернели от возни с ружьями, которые ему приходится заряжать. Он лежит на свету, перед ярко-белой мишенью, и на ее фоне кажется еще чернее, чем он на самом деле. Неподалеку стоит крепкий, грубо сколоченный стол с тисками, — за этим столом коротыш работал весь день. Лицо у него словно сдавленное; одна щека сизого цвета и вся в пятнах — очевидно, он как-то раз, а может быть и не раз, пострадал от взрыва во время работы. — Фил! — тихо окликает его кавалерист. — Здесь! — громко отзывается Фил, с трудом поднимаясь на ноги. — Как дела? — Дела — как сажа бела, — отвечает Фил. — Только пять дюжин ружейных выстрелов да дюжина пистолетных. И как нарочно — все в цель! Вспомнив об этом, Фил жалобно охает. — Закрывай лавочку, Фил! Фил идет выполнять приказ, и тогда становится ясно, что он хромает, хотя способен двигаться очень быстро. На испещренной пятнами стороне его лица нет брови, на другой стороне бровь черная, косматая, и это несоответствие придает ему чрезвычайно своеобразный и довольно зловещий вид. Руки его, как видно, испытали все, что только можно испытать, кроме потери пальцев, — они скрючены, изборождены рубцами и шрамами. Сила у него, должно быть, большая, — тяжелые скамьи он поднимает с таким видом, словно они легче перышка. У него есть занятная привычка: когда ему нужна какая-нибудь вещь, он не идет к ней прямо, а ковыляет вокруг всей галереи, задевая плечом за стену, так что по всем четырем стенам этого помещения тянется грязная полоса, которую принято называть «следом Фила». Сей страж, охраняющий «Галерею-Тир Джорджа» в отсутствие самого Джорджа, теперь запирает огромные двери, гасит все газовые рожки, кроме одного, — да и тот горит тускло, — и заканчивает свою работу тем, что вытаскивает из-за дощатой перегородки в углу два тюфяка и постельные принадлежности. Тюфяки раскладывают в противоположных концах галереи, причем кавалерист стелет постель себе, а Фил себе. — Фил! — говорит, подойдя к нему, хозяин, который уже снял сюртук и жилет и, оставшись в рубашке и штанах, выглядит еще более воинственно, чем раньше. — Тебя, кажется, нашли в чьем-то подъезде, а? — В сточной канаве, — отвечает Фил. — Ночной сторож споткнулся и шлепнулся прямо на меня. — Так, значит, для тебя  бродячая жизнь дело привычное сызмальства? — Чего привычней! — отвечает Фил. — Спокойной ночи! — Спокойной ночи, командир. Фил даже к постели не может направиться прямо, а находит нужным пройти вдоль двух стен галереи, задевая их плечом, и только тогда поворачивает к своему тюфяку. Кавалерист, пройдясь раза два от места для прицельной стрельбы до мишени и посмотрев на луну, свет которой проникает сквозь окна в кровле, направляется более прямым путем к своему тюфяку и тоже укладывается спать.  Глава XXII Мистер Банкет   Вечер сегодня жаркий, но аллегорическому римлянину на Линкольновых полях, должно быть, прохладно, да и немудрено — ведь у мистера Талкингхорна оба окна открыты настежь, а кабинет у него высокий, сумрачный, и в нем всегда сквозняк. Все это не очень приятно, когда приходит ноябрь с туманом и слякотью или январь со льдом и снегом, но в душные знойные дни долгих каникул тут хорошо. Вот почему у аллегорического римлянина довольно свежий вид, хотя щеки у него как персики, колени как букеты цветов, а вместо икр на ногах и мускулов на руках — розовые припухлости. Тучи пыли летят в окна мистера Талкингхорна, но еще больше ее скопилось на его мебели и бумагах. Все здесь покрыто толстым слоем пыли. И когда полевой ветерок, заблудившись, попадает в эту комнату и в испуге мечется, как слепой, торопясь улететь вон отсюда, он пускает столько же пыли в глаза аллегорическому римлянину, сколько суд — или мистер Талкингхорн, как один из его самых преданных служителей, — временами пускает в глаза непосвященным. В этом своем унылом складе пыли, — вездесущего вещества, в которое превратятся и его бумаги, и он сам, и все его клиенты, и все одушевленные и неодушевленные предметы, какие есть на свете, — мистер Талкингхорн сидит за бутылкой у открытого окна и смакует старый портвейн. Человек жесткий, замкнутый, сухой и молчаливый, он, однако, не хуже других способен смаковать старое вино. Ларь с бесценным портвейном хранится у него в хитроумно устроенном погребе под Линкольновыми полями, и этот погреб — одна из его многочисленных тайн. Когда он обедает дома один, как обедал сегодня, он сначала съедает принесенные из ресторана рыбу и бифштекс или цыпленка, потом спускается со свечой в руке в гулкие подвалы, вырытые под опустелым домом, а затем неторопливо возвращается к себе, предшествуемый отдаленным отзвуком хлопающих дверей и овеянный запахом земли, приносит в свой кабинет бутылку и наливает из нее в рюмку сверкающий полувековой нектар, который краснеет за стеклом от сознания своей славы и наполняет всю комнату благоуханием виноградников Юга. Сидя в сумерках у открытого окна, мистер Талкингхорн смакует вино. Оно как будто шепчет ему о своем полувековом безмолвии и плене, а он от этого все крепче замыкается в себе. Еще более непроницаемый, чем всегда, он сидит, пьет и, пожалуй, немного размякает в одиночестве, вспоминая в этот час сумерек обо всех известных ему тайнах, которые связываются в его представлении с темнеющими лесами за городом и просторными, обезлюдевшими, запертыми особняками в городе; а быть может, даже уделяет несколько мыслей самому себе, своей семейной истории, своим деньгам, своему завещанию, — все это тайна для всех, — и тому единственному своему другу, холостяку, человеку того же склада и тоже юристу, который до семидесяти пяти лет жил так же, как мистер Талкингхорн, но внезапно почувствовал (как говорят), что жизнь эта слишком однообразна, и как-то раз, летним вечером, подарил свои золотые часы своему парикмахеру, не спеша вернулся домой в Тэмпл и повесился. Но сегодня вечером мистер Талкингхорн не один и потому не может размышлять так долго, как привык. Из скромности отодвинув стул, так что сидеть не очень удобно, за тем же столом сидит лысый, кроткий, с лоснящимся лицом человек, который почтительно кашляет в руку, когда юрист приглашает его налить себе вина. — Ну, Снегсби, — говорит мистер Талкингхорн, — давайте опять поговорим об этой странной истории. — Пожалуйста, сэр. — Вы сказали мне, когда были так добры зайти сюда вчера вечером… — За что я должен попросить у вас извинения, сэр, если это была смелость с моей стороны; но вы, помнится, проявили некоторый интерес к этому лицу, и я подумал, что вы, может быть… пожелаете… Мистер Талкингхорн не такой человек, чтобы помочь собеседнику сделать вывод или подтвердить какое-нибудь предположение, если они касаются его самого. Поэтому мистер Снегсби, робко покашливая, нерешительно повторяет: — Я, конечно, должен просить у вас извинения, сэр, за эту смелость. — Не беспокойтесь, — ободряет его мистер Талкингхорн. — Так вы говорили мне, Снегсби, что надели шляпу и отправились сюда, не сказав об этом жене. Мне кажется, вы поступили осмотрительно, ибо все это не так важно, чтобы об этом стоило говорить кому-нибудь. — Изволите видеть, сэр, — объясняет мистер Снегсби, — моя женушка, говоря напрямик, любознательна. Да, любознательна. Она, бедняжка, страдает спазмами, и ей полезно, когда ум у нее чем-нибудь занят. Вот она и старается его занять… я бы сказал, чем попало, все равно касается это ее или не касается… особенно, если не касается. У моей женушки очень деятельный ум, сэр. Мистер Снегсби делает глоток и, восторженно кашляя в руку, бормочет: — Боже мой, какое прекрасное вино! — Значит, вы скрыли от нее свой вчерашний визит? — спрашивает мистер Талкингхорн. — И сегодняшний тоже? — Да, сэр, сегодняшний тоже. Сейчас моя женушка, говоря напрямик, в набожном настроении — так по крайней мере она считает сама — и присутствует на так называемых «Вечерних бдениях» одного духовного лица, некоего Чедбенда. Он, бесспорно, очень красноречив, но мне лично не особенно нравится его стиль. Однако не в этом дело. Но поскольку моя женушка сегодня занята, мне легко удалось заглянуть к вам без ее ведома. Мистер Талкингхорн кивает. — Налейте себе еще, Снегсби. — Очень вам благодарен, сэр, — отзывается торговец, почтительно покашливая. — Замечательное вино, сэр! — Теперь это вино считается редким, — говорит мистер Талкингхорн. — Ему пятьдесят лет. — Да неужели, сэр? Впрочем, я ничуть этому не удивляюсь, разумеется. Ему можно дать… сколько угодно лет. Воздав эту дань портвейну, мистер Снегсби скромно покашливает в руку, как бы извиняясь за то, что пьет такую драгоценность. — Вы можете повторить еще раз все то, что говорил мальчик? — спрашивает мистер Талкингхорн, засовывая руки в карманы своих поношенных брюк и спокойно откидываясь назад в кресле. — С удовольствием, сэр. И владелец писчебумажной лавки очень точно, хотя и несколько многословно, пересказывает все, что говорил Джо у него в доме при гостях. Подойдя к концу рассказа, он вдруг вздрагивает всем телом и обрывает свою речь восклицанием: — Боже мой, я и не знал, сэр, что здесь присутствует еще один джентльмен! Мистер Снегсби испугался, заметив, что между ним и поверенным, неподалеку от стола, стоит внимательно всматривающийся в них человек со шляпой и палкой в руках — человек, которого не было здесь, когда сам мистер Снегсби вошел, и который при нем не входил ни в дверь, ни в окно. В комнате стоит шкаф, но петли его дверцы не заскрипели ни разу; не слышно было и шума шагов по полу. Однако этот третий человек стоит здесь со шляпой и палкой в руках, заложенных за спину, — внимательный, сосредоточенный и спокойный слушатель. Это крепко сложенный, немолодой, степенный на вид мужчина с острыми глазами, одетый в черный костюм. Он смотрит на мистера Снегсби с таким видом, словно хочет написать с него портрет, но, кроме этого, в нем на первый взгляд нет ничего особенно замечательного, — разве что появился он на манер привидения. — Не обращайте внимания на этого джентльмена, — говорит мистер Талкингхорн как всегда спокойно. — Это просто мистер Баккет. — Ах, вот как, сэр! — отзывается торговец, и его покашливание означает, что он понятия не имеет, кто такой мистер Баккет. — Я устроил так, чтобы он услышал вашу историю, — говорит поверенный, — потому что мне хочется (по некоторым причинам) узнать все это поподробнее, а он хорошо разбирается в подобных делах. Что скажете, Баккет? — Все очень просто, сэр. Наши люди приказали мальчишке не задерживаться на одном месте и убраться подальше, так что на прежнем перекрестке его не найдешь, но если мистер Снегсби не против отправиться со мной в Одинокий Том и там опознать этого малого, мы приведем его сюда часа через два, даже раньше. Конечно, я могу сделать это и без мистера Снегсби, но так выйдет скорее. — Мистер Баккет — агент сыскной полиции, Снегсби, — объясняет поверенный. — Да неужели, сэр? — ужасается мистер Снегсби, и волосы, окаймляющие его плешь, готовы стать дыбом. — Так если вы действительно согласитесь пойти туда с мистером Баккетом, — продолжает мистер Талкингхорн, — я буду вам очень признателен. Мистер Снегсби колеблется лишь одно мгновение, но Баккет сразу же проникает в самую глубину его души. — Да вы не бойтесь повредить мальчишке, — говорит он. — Ни капельки вы ему не повредите. С мальчишкой все в порядке. Мы только доставим его сюда, я ему задам два-три вопроса, а потом ему заплатят за беспокойство и отпустят его на все четыре стороны. Он на этом хорошо заработает. Обещаю вам, как честный человек, что мальчишку отпустят с миром. Не бойтесь ему повредить, бояться нечего. — Прекрасно, мистер Талкингхорн, — бодро восклицает мистер Снегсби, немного успокоившись, — если так… — Конечно! И вот еще что, мистер Снегсби, — конфиденциальным тоном говорит Баккет, подхватив торговца под руку, отводя его в сторону и дружески похлопывая по груди. — Вы, видать по всему, человек опытный, деловой, благоразумный. Вот какой вы . — Я, конечно, очень благодарен вам за ваше доброе мнение обо мне, — отзывается мистер Снегсби, скромно покашливая, — но… — Вот вы  какой, заметьте, — продолжает Баккет. — Значит, незачем говорить такому человеку, как вы, человеку, который занимается таким делом, как ваше, а дело это основано на доверии и требует, чтобы его вели люди с головой на плечах, какие умеют глядеть в оба и держать язык за зубами (один мой дядя тоже когда-то имел писчебумажную лавку), — значит, незачем говорить такому человеку, как вы, что лучше всего и умней всего о такого рода делишках помалкивать. Ясно вам это? Помалкивать! — Конечно, конечно, — соглашается мистер Снегсби. — Не считаю нужным скрывать от вас  следующее, — добавляет мистер Баккет с обаятельной, но притворной искренностью. — Есть сведения, что покойник оставил небольшое имущество, и вот тут возникает вопрос — уж не задумала ли эта бабенка как-нибудь изловчиться и присвоить себе наследство. Ясно вам это? — Вот оно что! — восклицает мистер Снегсби, которому это, видимо, не совсем ясно. — Ну, а вы , — продолжает Баккет, ласково и успокоительно похлопывая мистера Снегсби по груди, — вы стремитесь к тому, чтобы каждый пользовался своими правами согласно закону. Вот к чему стремитесь вы. — Конечно, — соглашается мистер Снегсби, кивая. — По этой причине и в то же время желая услужить… как это вы, мастера переписки, говорите — «заказчику» или «клиенту»? Я забыл, как выражался мой дядя. — Я обычно говорю «заказчику», — отвечает мистер Снегсби. — Правильно! — подтверждает мистер Банкет, совсем по-дружески пожимая ему руку. — По этой-то самой причине и в то же время желая услужить своему очень крупному заказчику, вы собираетесь вместе со мною, секретно, отправиться в Одинокий Том и впредь держать в тайне все это дело — никому никогда о нем не говорить. Ведь вы именно этого хотите, насколько я понимаю? — Совершенно верно, сэр. Совершенно верно, — отвечает мистер Снегсби. — Так вот ваша шляпа, — продолжает его новый друг, так бесцеремонно обращаясь со шляпой, как будто он ее сам сделал, — и, если вы готовы, я тоже готов. Они прощаются с мистером Талкингхорном, — который попивает свое старое вино, по-прежнему совершенно невозмутимый, так что на поверхности его неизмеримых глубин не видно ни малейшего следа ряби, — затем направляются к выходу. — Вам не случалось знавать одного очень славного малого по фамилии Гридли, нет? — спрашивает Баккет, когда они, дружески разговаривая, спускаются по лестнице. — Нет, — отвечает мистер Снегсби, подумав, — я не pнаю никого с такой фамилией. А что? — Да ничего особенного, — отвечает Баккет, — просто мне вспомнилось, как он немножко дал себе волю и принялся угрожать некоторым уважаемым лицам, так что я получил приказ арестовать его, но он скрылся… а жаль — благоразумному человеку скрываться не следует. По дороге мистер Снегсби наблюдает нечто для него новое: каким бы скорым шагом они ни шли, у спутника его, как ни странно, все время такое выражение лица, как будто они не спеша прогуливаются от нечего делать; и еще — собираясь повернуть направо или налево, Баккет всякий раз притворяется, будто твердо решил идти прямо, но в самый последний момент делает крутой поворот. Время от времени навстречу им попадается квартальный полицейский, который обходит свой участок, и тут мистер Снегсби подмечает, что оба они — и его проводник и квартальный, — встречаясь, становятся чрезвычайно рассеянными и смотрят куда-то в пространство, как бы совсем не замечая друг друга. Изредка мистер Баккет нагоняет какого-то невысокого молодого человека в блестящем цилиндре с прилизанными волосами, закрученными на висках в два плоских завитка, и, почти не глядя на него, прикасается к нему своей палкой, а молодой человек, оглянувшись, мгновенно улетучивается. Мистер Баккет замечает почти все, что происходит вокруг, но лицо его так же не меняется, как не меняется огромный траурный перстень на его мизинце или булавка с крохотным брильянтиком в массивной оправе, воткнутая в его рубашку. Когда они, наконец, подходят к Одинокому Тому, мистер Баккет ненадолго останавливается на углу и берет зажженный потайной фонарик у здешнего квартального надзирателя, а тот отправляется провожать их с другим фонариком у пояса. Мистер Снегсби шагает между своими проводниками по отвратительной улице, где нет стоков для воды, нет выхода для затхлого воздуха, где в черной глубокой грязи застаиваются смрадные лужи, — хотя в других кварталах сейчас мостовые сухи, — улице, издающей такое зловоние и представляющей такое зрелище, что он, проживший в Лондоне всю жизнь, едва верит своим органам чувств. От этой улицы, загроможденной грудами развалин, ответвляются другие улицы и переулки, столь омерзительные, что мистер Снегсби чувствует тошноту телесную и душевную, и ему чудится, будто он с каждым шагом все глубже погружается в преисподнюю. — Отойдите-ка в сторону, мистер Снегсби, — говорит Баккет, когда навстречу им несут что-то вроде потрепанного паланкина, окруженного шумной толпой. — Тут по улицам горячка гуляет! Несчастного невидимку уносят, а толпа, забыв об этом увлекательном зрелище, проносится мимо, как вереница страшных образин в бредовых видениях, рассеявшись, исчезает в переулках, развалинах, за стенами, но вдруг снова начинает метаться вокруг троих путников, что-то выкрикивая с пронзительным предостерегающим свистом, пока все трое не удаляются прочь. — В этих домах повальная горячка, Дарби? — хладнокровно спрашивает квартального мистер Баккет, направляя свой фонарик на какие-то зловонные лачуги. Дарби отвечает, что «во всех», и даже, что много месяцев подряд люди здесь «валились десятками» и их уносили мертвых или умирающих, «как шелудивых овец». Они идут дальше, и Баккет говорит, что вид у мистера Снегсби довольно скверный, а мистер Снегсби отвечает, что тут ужасный воздух — просто дышать нечем. Они справляются в нескольких домах о мальчике, которого зовут Джо. В Одиноком Томе лишь немногих знают по имени, данном при крещении, поэтому мистера Снегсби спрашивают, кто ему, собственно, нужен — Рыжий или Полковник, Виселица, Малец-Резец или Песий нос, Долговязый или Кирпич. Мистер Снегсби то и дело сызнова описывает наружность Джо. Мнения расходятся насчет того, кто же оригинал этого портрета. Одни думают, что это, наверное, Рыжий; другие — что не кто иной, как Кирпич. Приводят Полковника, но он ничуть не похож на того, кого ищут. Всякий раз, как мистер Снегсби и его проводники останавливаются, толпа окружает их со всех сторон, и из ее темных недр на мистера Баккета сыплются вкрадчивые советы. Всякий раз, как путники трогаются дальше, в толпу яростно врывается резкий свет их фонариков, и она исчезает, потом снова мечется вокруг них в проходах, развалинах и за стенами. Наконец отыскивают какую-то лачугу, в которой обычно ночует подросток по прозвищу Тупица, или Тупой малец, и тогда возникает надежда, что Тупица и Джо — одно лицо. К этому выводу приходят, сопоставив приметы, указанные мистером Снегсби, и сведения, полученные от хозяйки дома — бабы с головой, обмотанной черными тряпками, и с лицом пропойцы, которая выскочила из вороха лохмотьев, сваленных на полу какой-то собачьей конуры, служащей ей спальней. Тупица ушел к доктору за склянкой лекарства для больной женщины, но скоро вернется. — А здесь нынче кто ночует? — спрашивает мистер Баккет, открыв другую дверь и освещая соседнюю каморку своим фонариком. — Двое пьяных мужчин, а? И две женщины? Мужчины в хорошем виде! — говорит он, подойдя к спящим, и у каждого отводит руку от лица, чтобы получше рассмотреть его. — Это ваши хозяева, сестрицы? — Да, сэр, — отвечает одна из женщин. — Наши мужья. — Кирпичники? — Да, сэр. — Что вы тут делаете? Вы не лондонские жители. — Нет, сэр. Мы из Хэртфордшира. — Из какой именно местности в Хэртфордшире? — Из Сент-Олбенса. — Пешком приплелись? — Пришли вчера. Там без работы сидели, а здесь тоже ничего путного не выходит, да, должно быть, и не выйдет. — А таким способом ничего путного и не добьешься, — говорит мистер Баккет, поворачиваясь в сторону бесчувственных фигур на полу. — Вот именно ничего, — со вздохом отвечает женщина. — Нам с Дженни это куда как хорошо известно. Каморка фута на два, на три выше двери, и все-таки она так низка, что если бы самый высокий из посетителей выпрямился во весь рост, он уперся бы головой в закопченный потолок. Все здесь оскорбляет органы чувств; в затхлом воздухе даже толстая свеча горит каким-то бледным, болезненным пламенем. В каморке стоят две скамьи, и еще одна, повыше, заменяет стол. Мужчины спят там, где повалились на пол, а женщины сели поближе к свече. Женщина, отвечавшая на вопросы, держит на руках грудного ребенка. — Сколько ему времени, этому крошке? — спрашивает Баккет. — На вид кажется, будто родился он только вчера. Он говорит с женщиной довольно мягким тоном и осторожно направляет на ребенка свет своего фонарика, а мистеру Снегсби почему-то вспоминается другое дитя, окруженное сиянием, — дитя, которое он видел только на картинах. — Ему еще трех недель нету, сэр, — отвечает женщина. — Это ваш ребенок? — Мой. Другая женщина стояла, наклонившись над спящим младенцем, когда путники входили; теперь она нагибается снова и целует его. — А вы, должно быть, любите его, как родная мать, — говорит ей мистер Банкет. — Я сама была матерью, хозяин; был и у меня такой же ребеночек, да помер. — Эх, Дженни, Дженни! — говорит ей другая женщина, — оно и лучше так. Лучше вспоминать о мертвом, чем думать о живом, Дженни! Куда лучше! — Надеюсь, вы не настолько бессердечная женщина, — строго внушает мистер Баккет, — чтобы желать смерти своему собственному ребенку! — Бог свидетель, конечно нет, хозяин, — отвечает она. — Я не бессердечная. Я не хуже любой нарядной леди отдала бы за него жизнь, кабы это было возможно. — Ну, значит, и не говорите таких глупостей, — поучает ее мистер Баккет, снова смягчаясь. — Зачем это? — Мне эти мысли в голову лезут, хозяин, когда ребенок вот так лежит у меня на коленях, а я на него смотрю, — говорит женщина, и глаза ее наполняются слезами. — Случись ему не проснуться больше, вы скажете, что я с ума сошла, так я буду по нем убиваться. Это я хорошо знаю. Я была при Дженни, когда у нее ребенок помер, — ведь правда, Дженни? — и помню, как она горевала. Но оглянитесь кругом, посмотрите на эту лачугу. Поглядите на них! — Она взглянула в сторону спящих на полу мужчин. — Поглядите на мальчишку, которого вы дожидаетесь, — того, что пошел за лекарством для меня! Вспомните, каких ребят вы то и дело встречаете по своей работе и какими они вырастают у вас  на глазах! — Ладно, ладно, — говорит мистер Баккет, — воспитайте его порядочным человеком, — увидите, что он будет вас утешать и покоить в старости; так-то. — Я всячески буду стараться его воспитывать, — отвечает она, вытирая глаза. — Но нынче вечером я прямо из сил выбилась, да и лихорадка меня трясет, вот я и стала раздумывать, что трудно ему будет вырасти хорошим человеком. Хозяин мой будет против этого, мальчонка и сам хлебнет колотушек и увидит, как меня колотят, и дома ему станет страшно — убежит, а там, глядишь, и вовсе с пути собьется. Как я ни старайся, как ни работай на него изо всех сил, одной не справиться, а помощи ждать неоткуда; так что, несмотря на все мои старания, он все-таки может вырасти плохим человеком, и придет час, когда я буду глядеть на него сонного, — вот как теперь, — а он уже огрубеет, будет не такой, как прежде, ну, значит, и немудрено, что сейчас, когда он лежит у меня на коленях, я все о нем думаю и хочу, чтоб он помер, как ребенок Дженни. — Ну, будет, будет! — говорит Дженни. — Ты устала, Лиз, да и больна. Дай-ка мне его подержать. Она берет на руки ребенка и при этом нечаянно распахивает платье матери, но сейчас же оправляет его на истерзанной, исцарапанной груди, у которой лежал младенец. — Это я из-за своего покойничка души не чаю в этом малыше, — говорит Дженни, шагая взад и вперед с ребенком на руках, — а она из-за моего покойничка души не чает в своем мальчике, так что даже думает: уж не лучше ли схоронить его, пока он еще мал? А я в это время думаю: чего только я не отдала бы, чтобы вернуть свое дитятко! Ведь обе мы — матери и чувствуем одинаково, только, бедные, не умеем сказать, что у нас на сердце лежит! В то время как мистер Снегсби сморкается, покашливая сочувственным кашлем, за стеной слышны шаги. Мистер Баккет направляет свет фонарика на дверь и говорит мистеру Снегсби: — Ну, что вы скажете насчет Тупицы? Тот самый? — Да, это Джо, — отвечает мистер Снегсби. Джо, ошеломленный, стоит в кругу света, напоминая оборванца на картинке в волшебном фонаре и трепеща при мысли о том, что он совершил преступление, слишком долго задержавшись на одном месте. Но мистер Снегсби успокаивает его заверением: «Ты просто нужен нам по делу, Джо, а за труды тебе заплатят», и мальчик приходит в себя; когда же мистер Баккет уводит его на улицу для небольшого частного собеседования, он хотя и дышит с трудом, но неплохо повторяет свой рассказ. — Ну вот, от мальчишки я толку добился, и все в порядке, — говорит мистер Баккет, вернувшись. — Мы вас ждем, мистер Снегсби. Но, во-первых, Джо должен завершить свое доброе дело — отдать больной лекарство, за которым ходил, — и он отдает ей склянку, кратко объясняя: «Все зараз выпить немедля». Во-вторых, мистер Снегсби должен положить на стол полукрону — свое привычное всеисцеляющее средство от самых разнообразных недугов. В-третьих, мистер Баккет должен взять Джо за руку повыше локтя, чтобы вести его перед собой, ибо только таким порядком Тупой малец, как и любой другой малец, может быть приведен полицией на Линкольновы поля. Сделав все это, посетители желают спокойной ночи женщинам и снова погружаются в мрак и зловоние Одинокого Тома. Но вот они постепенно выбираются из этой трущобы теми же отвратительными путями, какими забрались в нее, а вокруг них толпа мечется, свистит и крадется, пока они не выходят за пределы Одинокого Тома и не возвращают потайного фонарика мистеру Дарби. Здесь толпа, подобно скопищу пленных демонов, с воем и визгом поворачивает назад и скрывается из виду. Путники идут и едут по другим улицам, лучше освещенным и более благоустроенным — никогда еще они не казались мистеру Снегсби так ярко освещенными и такими благоустроенными, — и, наконец, входят в те ворота Линкольнс-Инна, за которыми обитает мистер Талкингхорн. Когда они поднимаются по темной лестнице (контора мистера Талкингхорна расположена на втором этаже), мистер Баккет объявляет, что ключ от входной двери у него в кармане, а значит, звонить не нужно. Но для человека столь сведущего в такого рода делах Баккет что-то уж очень долго и шумно отпирает дверь. Возможно, он подает кому-то сигнал подготовиться к при ходу посетителей. Как бы то ни было, они, наконец, входят в переднюю, где горит лампа, а потом — в комнату мистера Талкингхорна, ту самую, где он сегодня вечером пил свое старое вино. Самого хозяина здесь нет, но свечи в обоих его старинных подсвечниках зажжены, и комната довольно хорошо освещена. Мистеру Снегсби чудится, будто у мистера Баккета столько глаз, что им счету нет, а мистер Баккет, по-прежнему крепко, по-сыщицки, стискивая руку Джо, делает несколько шагов вперед; но Джо внезапно вздрагивает и останавливается. — Что с тобой? — спрашивает Баккет шепотом. — Она! — вскрикивает Джо. — Кто? — Леди! В середине комнаты, там, куда падает свет, стоит женщина под густой вуалью. Неподвижная, безмолвная. Она стоит, окаменев, как статуя, лицом к вошедшим, но как будто не замечает их. — Теперь скажи мне, — громко спрашивает Баккет, — откуда ты взял, что это та самая леди? — А вуаль-то, — отвечает Джо, пристально вглядываясь в нее, — а шляпа, а платье… узнал сразу. — Смотри, не ошибись, Тупица, — предостерегает Баккет, внимательно наблюдая за мальчиком. — Взгляни-ка еще разок! — Да я и так во все глаза гляжу, — говорит Джо, уставившись на женщину, — и вуаль та же, и шляпа, и платье. — Ты мне говорил про кольца, а где же они? — спрашивает Баккет. — Они у ней прямо сверкали, вот тут, — отвечает Джо, потирая пальцами левой руки суставы правой и не отрывая глаз от женщины. Женщина снимает перчатку и показывает ему правую руку. — Ну, что ты на это скажешь? — спрашивает Баккет. Джо качает головой. — У этой кольца совсем не такие, как те. И рука не такая. — Что ты мелешь? — говорит Баккет, хотя он, как видно, доволен и даже очень доволен. — Та рука была куда белей, и куда мягче, и куда меньше, — объясняет Джо. — Толкуй там… ты еще, чего доброго, скажешь, что я сам себе родная мать, — говорит мистер Баккет. — А ты запомнил голос той леди? — Как не запомнить, — отвечает Джо. Тут в разговор вступает женщина: — Похож ее голос на мой? Я буду говорить сколько хочешь, если ты не сразу можешь сказать. Тот голос хоть сколько-нибудь похож на мой голос? Джо с ужасом смотрит на мистера Баккета. — Ни капельки! — Так почему же, — вопрошает этот достойный джентльмен, указывая на женщину, — ты сказал, что это та самая леди? — А вот почему, — отвечает Джо, в замешательстве тараща глаза, но ничуть не колеблясь, — потому что на ней та самая вуаль, и шляпа, и платье. Это она и не она. Рука не ее, и кольца не ее, и голос не ее. А вуаль, и шляпа, и платье ее, и так же на ней сидят, как на той, и росту она такого же, и она дала мне соверен, а сама улизнула. — Ну, — говорит мистер Баккет небрежным тоном, — от тебя нам проку немного. Но все равно, вот тебе пять шиллингов. Трать их поразумнее да смотри не влипни в какую-нибудь историю. Баккет незаметно перекладывает монеты из одной руки в другую, как фишки, — такая уж у него привычка, ибо деньгами он пользуется главным образом, когда играет в подобные «игры», требующие ловкости, — кучкой кладет их мальчику на ладонь и выводит его за дверь, покидая мистера Снегсби, которому очень не по себе в этой таинственной обстановке, наедине с женщиной под вуалью. Но вот мистер Талкингхорн входит в комнату, и вуаль приподнимается, а из-под нее выглядывает довольно красивое, но чересчур выразительное лицо горничной француженки. — Благодарю вас, мадемуазель Ортанз, — говорит мистер Талкингхорн, как всегда бесстрастно. — Я вызвал вас, чтобы решить один незначительный спор — пари, — и больше не стану вас беспокоить. — Окажите мне милость, не забудьте, что я теперь без места, сэр, — говорит мадемуазель. — Разумеется, разумеется! — И вы соизволите дать мне вашу ценную рекомендацию? — Всенепременно, мадемуазель Ортанз. — Одно словечко мистера Талкингхорна — это такая сила! — Словечко за вас замолвят, мадемуазель. — Примите уверение в моей преданной благодарности, уважаемый сэр. — До свидания. Мадемуазель, от природы одаренная безукоризненными манерами, направляется к выходу с видом светской дамы, а мистер Баккет, для которого при случае так же естественно исполнять обязанности церемониймейстера, как и всякие другие обязанности, не без галантности провожает ее вниз по лестнице. — Ну, как, Баккет? — спрашивает мистер Талкингхорн, когда тот возвращается. — Все ясно и все объяснилось так, как я сам объяснял, сэр. Нет сомнений, что в тот раз была другая женщина, но она надела платье этой. Мальчишка точно описал цвет платья и все прочее… Мистер Снегсби, я обещал вам, как честный человек, что его отпустят с миром. Так и сделали, не правда ли? — Вы сдержали свое слово, сэр, — отвечает торговец, — и, если я вам больше не нужен, мистер Талкингхорн, мне думается… поскольку моя женушка будет волноваться… — Благодарю вас, Снегсби, вы нам больше не нужны, — говорит мистер Талкингхорн. — А я перед вами в долгу за беспокойство. — Что вы, сэр. Позвольте пожелать вам спокойной ночи. — Вы знаете, мистер Снегсби, — говорит мистер Баккет, провожая его до двери и беспрестанно пожимая ему руку, — что именно мне в вас нравится: вы такой человек, из которого ничего не выудишь, — вот какой вы. Когда вы поняли, что поступили правильно, вы о своем поступке забываете, — что было, то прошло, и всему конец. Вот что делаете вы . — Я, конечно, стараюсь это делать, сэр, — отзывается мистер Снегсби. — Нет, вы не воздаете должного самому себе. Вы не только стараетесь, вы именно так делаете , — говорит мистер Баккет, пожимая ему руку и прощаясь с ним нежнейшим образом. — Вот это я уважаю в человеке вашей профессии. Мистер Снегсби произносит что-то приличествующее случаю и направляется домой, совсем сбитый с толку событиями этого вечера, — он сомневается в том, что сейчас бодрствует и шагает по улицам, сомневается в реальности улиц, по которым шагает, сомневается в реальности луны, которая сияет над его головой. Однако все эти сомнения скоро рассеиваются неоспоримой реальностью в лице миссис Снегсби, которая уже отправила Гусю в полицейский участок официально заявить о том, что ее супруга похитили, а сама в течение двух последних часов успела пройти все стадии обморока, ничуть не погрешив против самых строгих правил приличия, и теперь ждет не дождется пропавшего, увенчанная целым роем папильоток, торчащих из-под ночного чепца. Но за все это, как с горечью говорит «женушка», никто ей даже спасибо не скажет!  Глава XXIII Повесть Эстер   С удовольствием прогостив у мистера Бойторна шесть недель, мы вернулись домой. Живя у него, мы часто гуляли по парку и в лесу, а проходя мимо сторожки, где однажды укрывались от дождя, почти всегда заглядывали к леснику, чтобы поговорить с его женой; но леди Дедлок мы видели только в церкви, по воскресеньям. В Чесни-Уолде собралось большое общество, и хотя леди Дедлок всегда была окружена красивыми женщинами, ее лицо волновало меня так же, как и в тот день, когда я впервые ее увидела. Даже теперь мне не совсем ясно, было ли оно мне приятно, или неприятно, влекло ли оно меня, или отталкивало. Мне кажется, я восхищалась ею с каким-то страхом, и я хорошо помню, что в ее присутствии мысли мои, как и в первую нашу встречу, неизменно уносились назад, в мое прошлое. Не раз казалось мне в эти воскресенья, что я так же странно действую на леди Дедлок, как она на меня, то есть мне казалось, что если она приводит меня в смятение, то и я тревожу ее, но как-то по-другому. Однако всякий раз, как я, украдкой бросив на нее взгляд, видела ее по-прежнему такой спокойной, отчужденной и неприступной, я понимала, что подобные догадки — просто моя блажь. Больше того, понимала, что вообще мои переживания, связанные с нею, это какая-то блажь и нелепость, и строго бранила себя за них. Пожалуй, следует теперь же рассказать об одном случае, который произошел, пока мы еще гостили у мистера Бойторна. Однажды я гуляла в саду вместе с Адой, и вдруг мне доложили, что меня хочет видеть какая-то женщина. Войдя в утреннюю столовую, где эта женщина меня ожидала, я узнала в ней француженку-горничную, которая, сняв туфли, шагала по мокрой траве в тот день, когда разразилась гроза с громом и молнией. — Мадемуазель, — начала она, пристально глядя на меня слишком бойкими глазами, хотя вообще вид у нее был приятный, а говорила она и без излишней смелости и неподобострастно, — придя сюда, я позволила себе большую вольность, но вы извините меня, ведь вы так обходительны, мадемуазель. — Никаких извинений не нужно, если вы хотите поговорить со мной, — отозвалась я. — Да, хочу, мадемуазель. Тысячу раз благодарю вас за разрешение. Значит, вы позволяете мне поговорить с вами, не правда ли? — спросила она быстро и непринужденно. — Конечно, — ответила я. — Мадемуазель, вы такая обходительная! Так выслушайте меня, пожалуйста. Я ушла от миледи. Мы с ней не могли поладить… Миледи такая гордая… такая высокомерная. Простите! Вы правы, мадемуазель! — Быстрая сообразительность помогла ей предугадать то, что я собиралась сказать. — Мне не к лицу приходить сюда и жаловаться на миледи. Но, повторяю, она такая гордая, такая высокомерная! Больше я не скажу ничего. Весь свет это знает. — Продолжайте, пожалуйста, — сказала я. — Слушаю, и очень благодарна вам, мадемуазель, за ваше любезное обхождение. Мадемуазель, мне очень, очень хочется поступить в услужение к какой-нибудь молодой леди — доброй, образованной и прекрасной. Вы добры, образованны и прекрасны, как ангел. Ах, если бы мне выпала честь сделаться вашей горничной! — К сожалению… — начала я. — Не отсылайте меня так быстро, мадемуазель! — перебила она меня, невольно сдвинув тонкие черные брови. — Позвольте мне надеяться хоть минутку! Мадемуазель, я знаю, что это место будет более скромным, чем мое прежнее. Ну что ж! Такое мне и нужно! Я знаю, что это место будет менее почетным, чем мое прежнее. Ну что ж! Такого я и хочу. Я знаю, что буду получать меньше жалованья. Прекрасно. С меня хватит. — Уверяю вас, — сказала я, чувствуя себя очень неловко при одной лишь мысли о подобной служанке, — я не держу камеристки… — Ах, мадемуазель, но почему бы не держать? Почему, если вы можете нанять особу, которая к вам так привержена?.. была бы так счастлива вам служить… так верна вам, так усердна, так предана всегда? Мадемуазель, я всем сердцем желаю служить вам. Не говорите сейчас о деньгах. Возьмите меня так. Без жалованья! Она говорила с такой странной настойчивостью, что я чуть не испугалась и сделала шаг назад. А она в своем увлечении как будто даже не заметила этого и продолжала наступать на меня, говоря быстро, сдержанно, глухим голосом, однако выражаясь не без изящества и соблюдая все приличия. — Мадемуазель, я родилась на юге, а мы, южане, вспыльчивы и умеем любить и ненавидеть до самозабвения. Миледи была слишком горда, чтобы со мной ужиться, а я была слишком горда, чтоб ужиться с нею. Все это позади… прошло… кончено! Возьмите меня к себе, и я буду вам хорошо служить. Я сделаю для вас так много, что вы сейчас этого и представить себе не можете. Уверяю вас, мадемуазель, я сделаю… ну, не важно, что именно, — сделаю все возможное во всех отношениях. Воспользуйтесь моими услугами, и вы об этом не пожалеете. Вы не пожалеете об этом! мадемуазель, и я хорошо вам услужу. Вы не представляете себе, как хорошо! Я объяснила ей, почему не имею возможности ее нанять (не считая нужным добавить, как мало мне этого хотелось), а она смотрела на меня, и лицо ее дышало мрачной энергией, вызывая в моем уме образы женщин на парижских улицах во времена террора[120]. Она выслушала меня не перебивая и проговорила нежнейшим голосом и с очень приятным иностранным акцентом: — Ну что ж, мадемуазель, так тому и быть! Я очень огорчена. Значит, придется мне пойти в другое место и там искать то, чего не удалось найти здесь. Будьте так милостивы, позвольте мне поцеловать вашу ручку! Еще пристальнее взглянув на меня, она взяла мою руку и чуть коснулась ее губами, но за этот миг как будто успела разглядеть и запомнить каждую ее жилку. — Боюсь, что я удивила вас, мадемуазель, в тот день, когда разразилась гроза? — сказала она, делая прощальный реверанс. Я призналась, что она удивила всех нас. — Я тогда дала один обет, мадемуазель, — объяснила она с улыбкой, — и тут же решила запечатлеть его в своей памяти, так чтобы выполнить его свято. И я его выполню! Прощайте, мадемуазель! Так завершился наш разговор, и я очень обрадовалась, когда он пришел к концу. Я решила, что француженка уехала из деревни, так как я ее больше не видела; а в дальнейшем ничто другое не нарушало наших тихих летних радостей, и спустя шесть недель мы, как я уже говорила, вернулись домой. И в то время и позже, в течение многих недель после нашего возвращения, Ричард постоянно навещал нас. Не говоря уж о том, что он являлся каждую субботу или воскресенье и гостил у нас до утра понедельника, он иногда неожиданно приезжал верхом среди недели, проводил с нами вечер и уезжал рано утром на другой день. Он был весел, как всегда, и говорил нам, что занимается очень прилежно, но в душе я не была спокойна за него! Прилежание его, казалось мне, было дурно направлено. Я видела, что оно только потворствует обманчивым надеждам, связанным с губительной тяжбой, которая и так уже послужила причиной стольких горестей и бедствий. По словам Ричарда выходило, будто он разгадал все ее тайны и у него не осталось сомнений, что завещание, по которому он и Ада должны получить не знаю сколько тысяч фунтов, будет, наконец, утверждено, если у Канцлерского суда есть хоть капля разума и чувства справедливости, — но, боже! каким сомнительным казалось мне это «если»! — больше того, решение уже не может откладываться надолго, и дело близится к счастливому концу. Ричард доказывал это самому себе при помощи всяких избитых доводов, которые вычитал в документах, и каждый из них все глубже погружал его в трясину заблуждения. Он даже начал то и дело наведываться в суд. Он говорил нам, что всякий раз видит там мисс Флайт, болтает с нею, оказывает ей мелкие услуги и, втайне подсмеиваясь над старушкой, жалеет ее всем сердцем. Но он и не подозревал, — мой бедный, милый, жизнерадостный Ричард, которому в то время было даровано столько счастья и уготовано такое светлое будущее! — какая роковая связь возникает между его свежей юностью и ее блеклой старостью, между его вольными надеждами и ее запертыми в клетку птичками, убогим чердаком и не вполне здравым рассудком. Ада слишком горячо любила его, чтобы усомниться в нем, что бы он ни говорил и ни делал, а опекун, тот, правда, частенько жаловался на восточный ветер и больше прежнего сидел за книгами в Брюзжальне, но ровно ничего не говорил о Ричарде. И вот как-то раз, собираясь в Лондон, чтобы повидаться с Кедди Джеллиби по ее приглашению, я заранее попросила Ричарда встретить меня в этот день у конечной почтовой станции, — мне хотелось немного поговорить с ним. Приехав, я сразу увидела его, он взял меня под руку, и мы пошли пешком. — Ну, как, Ричард, — начала я, как только мне удалось настроиться на серьезный лад, — чувствуете вы теперь, что окончательно решили, в чем ваше призвание? — Ну да, дорогая, — ответил Ричард, — в общем, все у меня обстоит благополучно. — Значит, решили? — спросила я. — То есть что именно решил? — осведомился Ричард с веселым смехом. — Окончательно решили сделаться юристом? — Ну да, — ответил Ричард, — в общем, со мной все обстоит благополучно. — Вы уже говорили это, милый Ричард. — Но вы считаете, что это не ответ. Что ж! Пожалуй, вы правы. Решил? Вы спрашиваете, чувствую ли я, что окончательно решил, в чем мое призвание? — Да. — Нет, я, пожалуй, не могу сказать, что уже решил, в чем мое призвание, — сказал Ричард, делая сильное ударение на слове «уже», как будто в нем-то и заключалась вся трудность, — потому что этого нельзя решить, пока дело все еще не решено. Под «делом» я подразумеваю… запретную тему. — А вы думаете, оно когда-нибудь будет решено? — Ничуть в этом не сомневаюсь, — ответил Ричард. Некоторое время мы шли молча, но вдруг Ричард заговорил со мной самым искренним, самым проникновенным тоном: — Милая Эстер, я понимаю вас, и, клянусь небом, я хотел бы сделаться более постоянным человеком. Не только постоянным по отношению к Аде, — ее-то я люблю нежно, все больше и больше, — но постоянным по отношению к самому себе. (Мне почему-то трудно выразить это яснее, но вы поймете.) Будь я более постоянным человеком, я окончательно остался бы либо у Беджера, либо у Кенджа и Карбоя и теперь уже начал бы учиться упорно и систематически, и не залез бы в долги, и… — А у вас есть  долги, Ричард? — Да, — ответил Ричард, — я немного задолжал, дорогая. А еще, пожалуй, слишком пристрастился к бильярду и все такое. Ну, теперь преступление раскрыто; вы презираете меня, Эстер, да? — Вы знаете, что нет, — сказала я. — Вы ко мне снисходительней, чем я сам, — продолжал он. — Милая Эстер, это мое большое несчастье, что я ничего не умею решать; но как  могу я что-то решить? Когда живешь в недостроенном доме, нельзя решать окончательно, как в нем лучше устроиться; когда ты обречен оставлять все свои начинания незавершенными, очень трудно браться за дело с усердием — в том-то все и горе; вот как мне не повезло. Я родился под знаком нашей неоконченной тяжбы, в которой то и дело что-нибудь случается или меняется, и она развила во мне нерешительность раньше, чем я вполне понял, чем отличается судебный процесс, скажем, от процесса переодевания; и это из-за нее я становился все более и более нерешительным, и сам я ничего с этим поделать не могу, хоть и сознаю по временам, что недостоин любить свою доверчивую кузину Аду. Мы шли по безлюдной улице, и Ричард, не удержавшись от слез, прикрыл рукой глаза. — Ричард, не надо так расстраиваться! — проговорила я. — Натура у вас благородная, а любовь Ады с каждым днем делает вас все лучше и достойнее. — Я знаю, милая, знаю, — отозвался он, сжимая мою руку. — Не обращайте внимания на то, что я сейчас немного разволновался, ведь я долго думал обо всем этом и не раз собирался поговорить с вами, но то случая не представлялось, то мужества у меня не хватало. Знаю, как должны бы влиять на меня мысли об Аде; но и они теперь больше не действуют. Слишком я нерешителен. Я люблю ее всей душой и все-таки каждый день и каждый час причиняю ей вред тем, что врежу самому себе. Но это не может продолжаться вечно. В конце концов дело будет слушаться в последний раз, и решение вынесут в нашу пользу, а тогда вы с Адой увидите, каким я могу быть! Минуту назад, когда я услышала его всхлипыванья, когда увидела, как слезы потекли у него между пальцев, у меня сжалось сердце; но гораздо больше огорчило меня то самообольщение, с каким он возбужденно произнес последние слова. — Я досконально изучил все документы, Эстер… я несколько месяцев рылся в них, — продолжал он, мгновенно развеселившись, — и, можете на меня положиться, мы восторжествуем. А что касается многолетних проволочек, так чего-чего, а уж этого, видит небо, хватало; зато тем более вероятно, что теперь мы быстро закончим тяжбу… она уже внесена в список дел, назначенных к слушанию. Все наконец-то окончится благополучно, и тогда вы увидите! Вспомнив о том, как он только что поставил Кенджа и Карбоя на одну доску с мистером Беджером, я спросила, когда он думает вступить в Линкольнс-Инн для продолжения своего образования. — Опять! Да я об этом и не думаю, Эстер, — ответил он с видимым усилием. — Хватит с меня. Я работал, как каторжник, над делом Джарндисов, утолил свою жажду знаний в области юридических наук и убедился, что они мне не по душе. К тому же я чувствую, как становлюсь все более и более нерешительным потому только, что вечно торчу на поле боя. Итак, — продолжал Ричард, снова приободрившись, — о чем же я подумываю теперь? — Понятия не имею, — ответила я. — Не смотрите на меня такими серьезными глазами, — сказал Ричард, — ведь то, о чем я думаю теперь, для меня лучше всего, дорогая Эстер, — я в этом уверен. Профессия на всю жизнь мне не нужна. Тяжба кончится, и я буду обеспеченным человеком. Но тут совсем другое дело. Эта будущая моя профессия по самой своей природе довольно изменчива и потому прекрасно подходит к моему теперешнему переходному периоду, могу даже сказать — подходит как нельзя лучше. Так вот, о чем же я теперь, естественно, подумываю? Я посмотрела на него и покачала головой. — О чем же, как не об армии? — проговорил Ричард тоном глубочайшего убеждения. — Вы хотите служить в армии? — переспросила я. — Конечно, в армии. Все, что нужно сделать — это получить патент[121], и вот я уже военный — пожалуйста! — сказал Ричард. И тут он принялся доказывать мне при помощи сложных подсчетов, занесенных в его записную книжку, что если он, не будучи в армии, за полгода задолжал, скажем, двести фунтов, а служа в армии, полгода не будет делать долгов, — что он решил твердо и бесповоротно, — то это даст ему четыреста фунтов в год экономии, а за пять лет две тысячи фунтов — сумму не малую. Затем он так чистосердечно, так искренне начал говорить о том, какую жертву приносит, временно расставаясь с Адой, как жаждет он любовью вознаградить ее за любовь и дать ей счастье (а он действительно этого жаждал всегда, что мне было хорошо известно), как стремится побороть свои недостатки и развить в себе настоящую решимость; а я слушала, и сердце мое горестно сжималось. И я думала: чем все это кончится, чем все это может кончиться, если и мужество его и стойкость были так рано и так неисцелимо подорваны роковым недугом, который губит всех, кто им заражен? Я стала говорить с Ричардом со всей страстностью, на какую была способна, со всей надеждой, которой у меня почти не было; стала умолять его хоть ради Ады не возлагать упований на Канцлерский суд. А Ричард, охотно соглашаясь со мной, продолжал витать со свойственной ему легкостью вокруг Канцлерского суда и всего прочего, расписывая мне самыми радужными красками, каким он станет решительным человеком… увы, лишь тогда, когда губительная тяжба выпустит его на волю! Говорили мы долго, но, в сущности, все об одном и том же. Наконец мы подошли к площади Сохо[122], где Кедди Джеллиби обещала ждать меня, считая, что это наиболее подходящее место, так как здесь было не людно, да и от Ньюмен-стрит близко. Кедди сидела в садике, разбитом посреди площади, и, завидев меня, поспешила выйти. Весело поболтав с нею, Ричард ушел, оставив нас вдвоем. — У Принца тут, через дорогу, живет ученица, Эстер, — сказала Кедди, — и он добыл для нас ключ от садика. Хотите погуляем здесь вместе — мы запремся, и я без помехи расскажу вам, почему мне хотелось увидеть ваше милое, доброе личико. — Отлично, дорогая, лучше не придумать, — сказала я. И вот, Кедди, ласково поцеловав мое «милое, доброе личико», как она сказала, заперла калитку, взяла меня под руку, и мы стали с удовольствием прогуливаться по саду. — Видите ли, Эстер, — начала Кедди, глубоко наслаждаясь возможностью поговорить по душам, — вы находите, что мне не следует выходить замуж без ведома мамы и даже скрывать от нее нашу помолвку, и хоть я не верю, что мама интересуется моей жизнью, но, раз вы так находите, я решила передать Принцу ваши слова. Во-первых, потому, что мне всегда хочется поступать, как вы советуете, и, во-вторых, потому, что у меня нет тайн от Принца. — Надеюсь, он согласился со мной, Кедди? — Милая моя! Да он согласится со всем, что вы скажете. Вы и представить себе не можете, какого он о вас мнения! — Ну, что вы! — Эстер, другая на моем месте воспылала бы ревностью, — проговорила Кедди, смеясь и качая головой, — а я только радуюсь — ведь вы моя первая подруга, и лучшей подруги у меня не будет, так что чем больше вас любят, тем приятнее мне. — Слушайте, Кедди, — сказала я, — все вокруг как будто сговорились баловать меня, и вы, должно быть, участвуете в этом заговоре. Ну, что же дальше, милая? — Сейчас расскажу, — ответила Кедди, доверчиво взяв меня за руку. — Мы много говорили обо всем этом, и я сказала Принцу: «Принц, если мисс Саммерсон…» — Надеюсь, вы не назвали меня «мисс Саммерсон»? — Нет… Конечно, нет! — воскликнула Кедди, очень довольная и сияющая. — Я назвала вас «Эстер». Я сказала Принцу: «Если Эстер решительно настаивает, Принц, и постоянно напоминает об этом в своих милых письмах, — а ты ведь с большим удовольствием слушаешь, когда я читаю их тебе, — то я готова открыть маме всю правду, как только ты найдешь нужным. И мне кажется, Принц, — добавила я, — Эстер полагает, что мое положение будет лучше, определеннее и достойнее, если ты тоже скажешь обо всем своему папе». — Да, милая, — проговорила я, — Эстер действительно так полагает. — Значит, я была права! — воскликнула Кедди. — Однако это сильно встревожило Принца, — конечно, не потому, что он хоть капельку усомнился в том, что о нашей помолвке нужно сказать его папе, но потому, что он очень считается с мистером Тарвидропом-старшим и боится, как бы мистер Тарвидроп-старший не пришел в отчаяние, не лишился чувств или вообще как-нибудь не пострадал, услышав такую новость. Принц опасается, как бы мистер Тарвидроп-старший не подумал, что он нарушил сыновний долг, а это было бы для него жестоким ударом. Ведь вы знаете, Эстер, у мистера Тарвидропа-старшего исключительно хороший тон, — добавила Кедди, — и он необычайно чувствительный человек. — Разве так, милая моя? — Необычайно чувствительный. Так говорит Принц. Поэтому мой милый мальчуган… у меня это нечаянно вырвалось, Эстер, — извинилась Кедди и густо покраснела, — но я привыкла называть Принца своим милым мальчуганом. Я рассмеялась, а Кедди, тоже смеясь и краснея, продолжала: — Поэтому он… — Кто он, милая? — Насмешница какая! — сказала Кедди, и ее хорошенькое личико запылало. — Мой милый мальчуган, раз уж вам так хочется! Он мучился из-за этого несколько недель и так волновался, что со дня на день откладывал разговор. В конце концов он сказал мне: «Кедди, папенька очень ценит мисс Саммерсон, и если ты упросишь ее присутствовать при моей беседе с ним, тогда я, пожалуй, решусь». И вот я обещала попросить вас. А если вы согласитесь, — Кедди посмотрела на меня с робкой надеждой, — то, может быть, после пойдете со мной и к маме? Это я и хотела сказать, когда написала, что хочу попросить вас о большом одолжении и большой услуге. И если вы так сделаете, Эстер, мы оба будем вам очень благодарны. — Дайте мне подумать, Кедди, — сказала я, притворяясь, что обдумываю ее слова. — Право же, я могла бы сделать и больше, если бы потребовалось. Я когда угодно готова помочь вам и вашему милому мальчугану, дорогая. Мой ответ привел Кедди в полный восторг, да и немудрено, — ведь у нее было такое нежное сердце, каких мало найдется на свете, и оно так чутко отзывалось на малейшее проявление доброты и одобрения, — и вот мы еще два-три раза обошли садик, пока Кедди надевала свои новенькие перчатки и прихорашивалась, как умела, чтобы не ударить лицом в грязь перед «Образцом хорошего тона», а потом отправились прямо на Ньюмен-стрит. Как и следовало ожидать, Принц давал урок. На этот раз он обучал не очень успевающую ученицу — упрямую и хмурую девочку с низким голосом, при которой застыла в неподвижности недовольная мамаша — а смущение, в которое мы повергли учителя, отнюдь не способствовало успехам ученицы. Урок все время как-то не ладился, а когда он пришел к концу, девочка переменила туфли и закуталась в шаль, закрыв ею свое белое муслиновое платье; затем ее увели. Немного поговорив, мы отправились искать мистера Тарвидропа-старшего и нашли этот «Образец хорошего тона» вместе с его цилиндром и перчатками расположившимися на диване в своей опочивальне — единственной хорошо обставленной комнате во всей квартире. Судя по всему, он только что завершил свой туалет — его шкатулка с туалетными принадлежностями, щетки и прочие вещи, все очень изящные и дорогие, были разбросаны повсюду, — причем одевался он не спеша и порой отрываясь от этого занятия, чтобы слегка закусить. — Папенька, к нам пожаловали мисс Саммерсон… и мисс Джеллиби. — Я в восторге! В упоенье! — воскликнул мистер Тарвидроп, вставая, и поклонился нам, высоко вздернув плечи. — Соблаговолите! — Он подвинул нам стулья. — Присядьте! — Он поцеловал кончики пальцев левой руки. — Я осчастливлен! — Он то закрывал глаза, то вращал ими. — Мое скромное пристанище превратилось в райскую обитель. — Он опять расположился на диване в позе «второго джентльмена Европы»[123]. — Мисс Саммерсон, — начал он, — вы снова видите, как мы занимаемся нашим скромным искусством — наводим лоск… лоск… лоск! Снова прекрасный пол вдохновляет нас и вознаграждает, удостаивая нас своим чарующим присутствием. В наш век (а мы пришли в ужасный упадок со времен его королевского высочества принца-регента, моего патрона, — если осмелюсь так выразиться) — в наш век большое значение имеет уверенность в том, что хороший тон еще не совсем попран ногами ремесленников. Что его, сударыня, еще может озарять улыбка Красоты. Я решила, что на эти слова лучше не отвечать, а он взял понюшку табаку. — Сын мой, — проговорил мистер Тарвидроп, — сегодня во второй половине дня у тебя четыре урока. Я посоветовал бы тебе наскоро подкрепиться бутербродом. — Благодарю вас, папенька; я всюду попаду вовремя, отозвался Принц. — Дражайший папенька, убедительно прошу вас подготовиться к тому, что я хочу вам сказать! — Праведное небо! — воскликнул «Образец», бледный и ошеломленный, когда Принц и Кедди, взявшись за руки, опустились перед ним на колени. — Что с ними? Они с ума сошли? А если нет, так что с ними? — Папенька, — проговорил Принц с величайшей покорностью, — я люблю эту молодую леди, и мы обручились. — Обручились! — возопил мистер Тарвидроп, откидываясь на спинку дивана и закрывая глаза рукой. — Стрела вонзилась мне в голову, и пущена она моим родным детищем! — Мы давно уже обручились, папенька, — запинаясь, продолжал Принц, — а мисс Саммерсон, узнав об этом, посоветовала нам рассказать вам обо всем и была так добра, что согласилась присутствовать здесь сегодня. Мисс Джеллиби глубоко уважает вас, папенька. Мистер Тарвидроп издал стон. — Успокойтесь, прошу вас! Прошу вас, папенька, успокойтесь! — молил сын. — Мисс Джеллиби глубоко уважает вас, и мы прежде всего стремимся заботиться о ваших удобствах. Мистер Тарвидроп зарыдал. — Прошу вас, папенька, успокойтесь! — воскликнул сын. — Сын мой, — проговорил мистер Тарвидроп, — хорошо, что святая женщина — твоя мать — избежала этих мук. Рази глубже и не щади меня. Разите в сердце, сэр, разите в сердце! — Прошу вас, папенька, не говорите так! — умолял его Принц, весь в слезах. — У меня прямо душа разрывается. Уверяю вас, папенька, главное наше желание и стремление — это заботиться о ваших удобствах. Кэролайн и я, мы не забываем о своем долге, — ведь мой долг — это и ее долг, как мы с ней не раз говорили, — и с вашего одобрения и согласия, папенька, мы всеми силами постараемся скрасить вам жизнь. — Рази в сердце! — бормотал мистер Тарвидроп. — Рази в сердце! Но, мне кажется, он начал прислушиваться к словам сына. — Дорогой папенька, — продолжал Принц, — мы прекрасно знаем, что вы привыкли к маленьким удобствам, на которые имеете полное право, и мы всегда и прежде всего будем стараться, чтобы вы ими пользовались, — для нас это станет делом чести. Если вы удостоите нас своего одобрения и согласия, папенька, нам и в голову не придет венчаться, пока вы не найдете это желательным, а когда мы поженимся, мы, само собой разумеется, будем прежде всего соблюдать ваши интересы. Вы всегда будете здесь главою семьи и хозяином дома, папенька, и мы были бы просто бесчеловечными, если б не поняли этого и всячески не старались угодить вам во всем. Мистер Тарвидроп перенес жестокую внутреннюю борьбу; но вот он оторвался от спинки дивана — причем пухлые его щеки легли на туго замотанный шейный платок — и выпрямился, снова превратившись в совершенный образец отцовского хорошего тона. — Сын мой! — изрек мистер Тарвидроп. — Дети мои! Я не в силах устоять перед вашими мольбами. Будьте счастливы! Благодушие, с каким он поднял с полу будущую невестку и протянул руку сыну (который поцеловал ее с искренним уважением и благодарностью), произвело на меня прямо ошеломляющее впечатление. — Дети мои, — начал мистер Тарвидроп, отечески обнимая левой рукой севшую рядом с ним Кедди и грациозно уперев правую руку в бок, — сын мой и дочь моя, я буду заботиться о вашем благополучии. Я буду опекать вас. Вы всегда будете жить у меня (этим он хотел сказать, что всегда будет жить у них) — отныне этот дом так же принадлежит вам, как и мне, — считайте его своим родным домом. Да пошлет вам провидение долгую жизнь, чтобы обитать в нем со мною! И так велика была власть его хорошего тона, что влюбленные преисполнились искренней благодарности, словно он принес им какую-то огромную жертву, а не устроился у них на содержании до конца дней своих. — Что до меня, дети мои, — продолжал мистер Тарвидроп, — то я вступаю в ту пору своей жизни, когда желтеют и увядают листья, и нельзя предвидеть, как долго сохранятся последние, едва заметные, следы джентльменского хорошего тона в наш век ткачей и прядильщиков. Но пока что я по-прежнему буду выполнять свой долг перед обществом и, как всегда, показываться в городе. Потребности у меня немногочисленные и скромные. Вот эта моя комнатка, самое необходимое по части моего туалета, мой скудный завтрак и мой простой обед — и с меня довольно. Заботу об этих потребностях я возлагаю на вашу преданную любовь, а на себя возлагаю все остальное. Эта столь необычайная щедрость снова повергла в умиление жениха и невесту. — Сын мой, — проговорил мистер Тарвидроп, — у тебя нет кое-каких качеств, вернее нет хорошего тона, с которым человек рождается, — его можно усовершенствовать воспитанием, но нельзя приобрести — однако в этом отношении ты по-прежнему можешь полагаться на меня. Я стоял на своем посту со времен его королевского высочества принца-регента; я не сойду с него и теперь. Нет, сын мой. Если ты когда-нибудь взирал с чувством гордости на скромное общественное положение своего отца, будь уверен, что я ни в малейшей степени не запятнаю своей репутации. Ты, Принц, иного склада человек (все люди не могут быть одинаковыми, да это и не желательно), поэтому работай, старайся, зарабатывай деньги и, насколько возможно, расширяй масштаб своей деятельности. — Все это я буду делать от всего сердца, дражайший папенька: можете на меня положиться, — отозвался Принц. — Не сомневаюсь, — сказал мистер Тарвидроп. — Способности у тебя не блестящие, дитя мое, но ты прилежен и услужлив. И во имя той святой Женщины, чью жизнь я, смею думать, имел счастье озарить ярким лучом света, я буду напутствовать вас обоих, дети мои, следующими словами: заботьтесь о нашем заведении, заботьтесь об удовлетворении моих скромных потребностей, и да пребудет с вами мое благословение! Тут мистер Тарвидроп-старший сделался чрезмерно галантным, — должно быть, в честь знаменательного события, — и мне пришлось сказать Кедди, что если мы хотим попасть к ней в Тейвис-Инн сегодня, то нам следует отправиться туда немедленно. Кедди ласково простилась со своим женихом, мы ушли, и всю дорогу она была так весела и так расхваливала мистера Тарвидропа-старшего, что я ни за что на свете не согласилась бы осудить его хоть единым словом. На окнах дома в Тейвис-Инне, занятого семейством Джеллиби, были расклеены объявления о том, что дом сдается внаймы, и теперь он казался еще грязнее, темнее и неприютнее, чем всегда. Всего лишь день-два назад бедного мистера Джеллиби внесли в список банкротов, а сегодня он заперся в столовой с двумя джентльменами и, окруженный грудами синих мешков с бумагами, счетоводных книг и каких-то документов, делал самые отчаянные попытки разобраться в своих делах. Но эти дела, судя по всему, были выше его понимания, и когда Кедди по ошибке привела меня в столовую, мы увидели, что мистер Джеллиби, в очках на носу, растерянно сидит, загнанный в угол, между большим обеденным столом и обоими джентльменами, а лицо у него такое, словно он решил махнуть рукой на все, потерял дар слова и ничего уже больше не чувствует. Поднявшись наверх, в комнату миссис Джеллиби (дети кричали на кухне, а прислуги нигде не было видно), мы увидели, что хозяйка дома занята своей обширной корреспонденцией — распечатывает, читает и сортирует письма, а на полу накапливается громадная куча разорванных конвертов. Миссис Джеллиби была так озабочена, что не сразу узнала меня, хотя и смотрела мне прямо в лицо своими странными блестящими глазами, устремленными куда-то вдаль. — А! Мисс Саммерсон! — проговорила она наконец. — Я думала совсем о другом! Надеюсь, вы хорошо себя чувствуете? Очень рада вас видеть. Как чувствуют себя мистер Джарндис и мисс Клейр? В ответ я выразила надежду, что мистер Джеллиби тоже чувствует себя хорошо. — Да нет, не вполне, моя милая, — возразила миссис Джеллиби самым невозмутимым тоном. — Ему не повезло в делах, и он немного расстроен. К счастью для меня, я так занята, что мне некогда об этом думать. Теперь, мисс Саммерсон, у нас уже сто семьдесят семейств, в среднем по пяти человек в каждом, переселились или желают переселиться на левый берег Нигера. Я вспомнила о той семье, которая жила тут, в этом доме, и еще не переселилась, да и не желала переселяться на левый берег Нигера, и не поняла, как может миссис Джеллиби оставаться такой спокойной. — Я вижу, вы привели домой Кедди, — заметила миссис Джеллиби, взглянув на дочь. — Теперь даже странно видеть ее дома. Она почти совсем забросила свои прежние занятия и прямо-таки вынудила меня нанять мальчика. — Но, мама… — начала Кедди. — Ты же знаешь, Кедди, — мягко перебила ее мать, — что я действительно  наняла мальчика, — сейчас он ушел обедать. К чему противоречить? — Я не хотела противоречить, мама, — отозвалась Кедди. — Я только хотела сказать, что вы ведь и сами не собирались заставлять меня тянуть лямку всю жизнь. — Я полагаю, милая, — возразила миссис Джеллиби, продолжая вскрывать письма, с улыбкой пробегать их блестящими глазами и раскладывать по разным местам, — я полагаю, что твоя мать для тебя образец деловой женщины. Далее. Как это ты сказала: «Тянуть лямку всю жизнь»? Если бы ты хоть сколько-нибудь интересовалась судьбами человеческого рода, ты не так относилась бы к делу. Но высокие интересы тебе чужды. Я часто говорила тебе, Кедди, что судьбами человеческого рода ты ничуть не интересуешься. — Да, мама, Африкой я действительно не интересуюсь. — Конечно, нет. И не будь я, к счастью, так занята, мисс Саммерсон, — продолжала миссис Джеллиби, бросая на меня мимолетный ласковый взгляд и раздумывая, куда бы положить только что вскрытое письмо, — это могло бы меня огорчать и расстраивать. Но в связи с Бориобула-Гха мне приходится думать о стольких вещах, на которых необходимо сосредоточиваться, что это служит для меня лекарством. Кедди бросила на меня умоляющий взгляд, и, так как миссис Джеллиби снова устремила глаза на далекую Африку — прямо сквозь мою шляпу и голову, — я решила, что настал подходящий момент перейти к цели своего визита и привлечь к себе внимание миссис Джеллиби. — Пожалуй, вы удивитесь, — начала я, — когда узнаете, зачем я пришла сюда и прервала ваши занятия. — Я всегда рада видеть вас, мисс Саммерсон, — отозвалась миссис Джеллиби, спокойно улыбаясь и не переставая заниматься своим делом, — но мне жаль, — и она покачала головой, — что вы так равнодушны к бориобульскому проекту. — Я пришла с Кедди, — сказала я, — ибо Кедди — и в этом она права — считает, что у нее не должно быть никаких тайн от матери, и думает, что я могу поддержать ее и помочь ей (хоть я сама не знаю, каким образом) открыть вам одну тайну. — Кедди, — обратилась миссис Джеллиби к дочери, на миг оторвавшись от работы, но сейчас же безмятежно принялась за нее снова, покачав головой, — ты обязательно скажешь мне какую-нибудь глупость. Кедди развязала ленты своей шляпы, сняла ее и, держа за завязки, принялась раскачивать над полом, но вдруг залилась слезами и пролепетала: — Мама, я выхожу замуж. — Вот нелепая девчонка! — заметила миссис Джеллиби с отсутствующим видом, просматривая только что распечатанное письмо. — Какая ты дурочка! — Я выхожу замуж, мама, — всхлипывала Кедди, — За мистера Тарвидропа-младшего из танцевальной академии, а мистер Тарвидроп-старший (он, право же, настоящий джентльмен) дал свое согласие, и я прошу и умоляю вас, мама, тоже дать согласие, потому что без него я никогда не буду счастлива. Никогда, никогда! — всхлипывала Кедди, начисто позабыв о своих обидах и обо всем на свете, кроме любви к матери. — Вот вы опять видите, мисс Саммерсон, — все также безмятежно заметила миссис Джеллиби, — какое это счастье, что я так занята и обязана сосредоточиться на чем-то одном. Кедди обручилась с сыном какого-то учителя танцев… водит знакомство с людьми, которые интересуются судьбами человечества не больше, чем она сама! И это в то время, как мистер Куэйл, один из виднейших филантропов нашего века, сказал мне, что готов сделать ей предложение! — Мама, я всегда ненавидела и терпеть не могла мистера Куэйла! — проговорила Кедди, всхлипывая. — Ах, Кедди, Кедди! — отозвалась миссис Джеллиби, с величайшим благодушием распечатывая следующее письмо. — Я в этом не сомневаюсь. Как ты могла относиться к нему иначе, если у тебя нет и крупицы тех интересов, которыми он так переполнен? Если бы общественные обязанности не были моим любимым детищем, если бы я не была занята обширными предприятиями мирового масштаба, все эти мелочи, признаюсь, могли бы меня глубоко огорчать, мисс Саммерсон. Но могу ли я допустить, чтобы сумасбродства Кедди (от которой я ничего другого и не ожидаю) встали преградой между мной и великим африканским материком? Нет. Нет, — повторила миссис Джеллиби спокойным, ясным голосом и с приятной улыбкой, продолжая распечатывать и сортировать письма. — Нет, конечно. Я была так мало подготовлена к столь холодному приему, хоть и ожидала его, что просто не находила слов. Кедди, по-видимому, тоже совершенно растерялась. А миссис Джеллиби по-прежнему вскрывала и сортировала письма, время от времени повторяя ласковым голосом и с невозмутимой улыбкой: — Нет, конечно. — Надеюсь, мама, — всхлипнула в заключение бедная Кедди, — вы на меня не сердитесь? — Ну, Кедди, значит, ты и вправду глупая девчонка, если продолжаешь задавать мне такие вопросы после того, как я тебе рассказала о своих заботах, поглощающих все мое внимание, — ответила миссис Джеллиби. — Надеюсь, мама, вы даете согласие и желаете нам счастья? — проговорила Кедди. — Если ты так поступила, значит ты просто неразумное дитя, — сказала миссис Джеллиби, — и даже испорченное дитя; а ведь ты могла бы посвятить себя грандиозной общественной деятельности. Но шаг сделан, я наняла мальчика, и говорить больше не о чем. Нет, Кедди, пожалуйста, не надо, — проговорила миссис Джеллиби, когда Кедди попыталась ее поцеловать, — не мешай работать; дай же мне разобраться в этой куче бумаг до прихода послеобеденной почты! Я решила, что делать мне тут больше нечего и пора уходить. Однако мне пришлось ненадолго задержаться, так как Кедди сказала: — Вы позволите, мама, привести его сюда и познакомить с вами? — О господи, Кедди! — воскликнула миссис Джеллиби, уже успевшая погрузиться в созерцание какой-то неведомой дали. — Ты опять? Кого привести? — Его, мама. — Кедди, Кедди! — промолвила миссис Джеллиби, которой все эти пустяки, должно быть, осточертели. — Если уж тебе так хочется, приведи его как-нибудь вечером, когда не будет ни собрания Главного Общества, ни совещания Отдела, ни заседания Подотдела. Тебе придется согласовать этот визит с расписанием моих занятий. Дорогая мисс Саммерсон, вы были очень любезны, что пришли сюда помочь этой глупышке. До свидания! Сегодня утром я получила еще пятьдесят восемь писем от рабочих семейств, желающих ознакомиться с различными деталями вопроса о культивировании кофе и туземцев, значит мне незачем просить извинения за то, что у меня так мало досуга. Меня нисколько не удивило, что Кедди расстроилась и, когда мы спускались по лестнице, снова зарыдала, бросившись мне на шею и говоря, что лучше бы ее выбранили, чем отнеслись к ней так безучастно, а потом призналась, что ей почти не во что одеться, и она прямо не знает, как ей удастся выйти замуж прилично. Однако я постепенно утешила ее, заведя разговор о том, как много она будет делать для своего несчастного отца и Пищика, когда заживет своим домом; и вот, наконец, мы спустились вниз, в сырую темную кухню, где Пищик валялся на каменном полу со своими братцами и сестрицами и где мы затеяли с ними такую возню, что я побоялась, как бы меня не разорвали на куски, и поскорее принялась рассказывать им сказки. Время от времени я слышала у себя над головой громкие голоса, доносившиеся из столовой, и грохот падающей мебели. Грохот, боюсь, объяснялся тем, что бедный мистер Джеллиби все еще силился разобраться в своих делах, но после каждой бесплодной попытки отрывался от обеденного стола и устремлялся к окну, намереваясь выброситься из него во дворик. Вечером, мирно возвращаясь домой после этого беспокойного дня, я много думала о помолвке Кедди, твердо надеясь, что (несмотря на мистера Тарвидропа-старшего) девушка будет счастливее, чем теперь. Да, думала я, и она и муж ее едва ли когда-нибудь поймут, что представляет собою в действительности «Образец хорошего тона»; что ж, тем лучше для них, и стоит ли желать им узнать истину? Я лично вовсе не хотела, чтобы они эту истину узнали, и мне даже было почти стыдно, что сама я не вполне верю в мистера Тарвидропа-старшего. И еще я смотрела на звезды и думала о тех, кто путешествует по дальним странам, и о звездах, которые видят они, и надеялась, что, быть может, и на мою долю выпадет благодать и счастье приносить пользу кому-нибудь по мере моих слабых сил. Когда я вернулась домой, наши, по обыкновению, так обрадовались мне, что я, наверное, села бы и расплакалась от умиления, если бы не знала, что это будет им неприятно. Все в доме от первого до последнего человека приветствовали меня с такими сияющими лицами, разговаривали со мной так весело и были так рады хоть чем-нибудь мне услужить, что во всем мире, думалось мне, не нашлось бы никого счастливее меня. В тот вечер мы долго засиделись за разговором, потому что Ада и опекун заставили меня подробно рассказать про Кедди, и я болтала, болтала, болтала без умолку. Наконец я ушла к себе наверх, краснея при мысли о том, как я разглагольствовала, и вдруг услышала негромкий стук в дверь. Я сказала: «Войдите!», и в комнату вошла хорошенькая маленькая девочка, чистенько одетая в траурное платье, и сделала мне реверанс. — Позвольте вам доложить, мисс, — сказала девочка нежным голосом, — я Чарли. — Ну да, конечно Чарли, — в изумлении воскликнула я, наклоняясь и целуя ее. — Как я рада видеть тебя, Чарли! — Позвольте вам доложить, мисс, — продолжала Чарли все тем же нежным голосом, — я теперь ваша горничная. — Ты, Чарли? — Позвольте вам доложить, мисс, это вам подарок от мистера Джарндиса, а еще он шлет привет. Я села и, обняв Чарли, смотрела на нее не отрывая глаз. — Ах, мисс! — проговорила Чарли, всплеснув руками, и слезы потекли по ямочкам на ее щеках. — Том в школе, позвольте вам доложить, и учится так хорошо! А маленькая Эмма, мисс, она у миссис Блайндер, мисс, и о ней так заботятся! А Том давно уже поступил бы в школу, а Эмма перешла бы к миссис Блайндер, а я приехала бы сюда, но мистер Джарндис считал, что Тому, и Эмме и мне надо было сначала привыкнуть к тому, что придется нам жить врозь, — ведь мы такие маленькие! Не плачьте, пожалуйста, мисс! — Не могу удержаться, Чарли. — Да, мисс, я тоже не могу удержаться, — сказала Чарли. — И позвольте вам доложить, мисс, мистер Джарндис шлет привет и думает, что вы захотите давать мне уроки. И, позвольте вам доложить, Том, и Эмма! и я — мы будем видеться раз в месяц. И я так счастлива и так благодарна, мисс, — воскликнула Чарли от полноты сердца, — и я постараюсь быть такой хорошей горничной! — Чарли, милая, никогда не забывай того, кто все это сделал! — Нет, мисс, никогда не забуду. И Том не забудет. И Эмма. Все это благодаря вам, мисс. — Да я ничего об этом не знала. Все сделал мистер Джарндис, Чарли. — Да, мисс, но он это сделал из любви к вам и чтобы вы стали моей хозяйкой. Позвольте вам доложить, мисс, это вам маленький подарок от него — с приветом; и все это он сделал из любви к вам. Мне и Тому приказано это запомнить. Чарли вытерла глаза и принялась выполнять свои новые обязанности — расхаживать по комнате с хозяйственным видом и прибирать все, что попадалось под руку. Но вдруг Чарли подкралась ко мне сбоку и проговорила: — Ах, мисс, не плачьте, пожалуйста. И я повторила: — Не могу удержаться, Чарли. А Чарли тоже повторила: — Да, мисс, и я не могу удержаться. Так что я все-таки немного поплакала от радости, и она тоже.  Глава XXIV Апелляция   Вскоре после моей беседы с Ричардом, о которой я уже писала, он рассказал о своих планах мистеру Джарндису. Опекуна это признание, вероятно, не застало врасплох, но все-таки очень огорчило и разочаровало. Теперь они с Ричардом нередко разговаривали наедине, то поздно вечером, то рано утром, проводили целые дни в Лондоне, постоянно встречались с мистером Кенджем и были обременены кучей неприятных хлопот. Все время, пока они были заняты этими делами, опекун очень страдал от восточного ветра и так часто ерошил свою шевелюру, что, кажется, ни один волос у него не лежал на месте; тем не менее со мной и Адой он был так же ласков, как и прежде, только никогда не говорил о делах Ричарда. Как мы ни старались, мы ничего не могли добиться и от самого Ричарда, кроме неопределенных заверений, что «все идет как нельзя лучше и наконец-то все в порядке», а это не могло рассеять нашу тревогу. Однако мы со временем узнали, что лорд-канцлеру была подана новая просьба от имени Ричарда, как «несовершеннолетнего» и «состоящего под опекой суда» и не знаю еще кого, и что по этому поводу велись бесконечные переговоры, а лорд-канцлер во время заседания открыто назвал Ричарда «надоедливым и капризным несовершеннолетним»; узнали также, что решение все откладывали и откладывали, что собирали справки, делали доклады и подавали прошения, пока, наконец, Ричард (как он сам нам говорил) не начал подумывать, что если он вообще когда-нибудь поступит на военную службу, то не раньше чем стариком лет семидесяти — восьмидесяти. В конце концов его вызвали в кабинет лорд-канцлера, и лорд-канцлер сделал ему очень строгое внушение за то, что он без толку проводит время и сам не знает, чего хочет («Не им бы говорить, не мне слушать!» — сказал Ричард по этому поводу), но в конце концов все-таки было решено удовлетворить его просьбу. Его зачислили в конногвардейский полк кандидатом на патент прапорщика, деньги на покупку патента внесли агенту, а сам Ричард, как и следовало ожидать, с головой ушел в изучение военных наук и каждое утро вставал в пять часов, чтобы упражняться в фехтовании. Каникулы суда приходили на смену сессиям, а сессии каникулам. Время от времени мы узнавали, что тяжба «Джарндисы против Джарндисов» назначена к слушанию или отложена, должна рассматриваться или пересматриваться, так что она то появлялась на сцене, то исчезала. Ричард жил теперь у одного профессора в Лондоне и уже не мог бывать у нас так часто, как раньше; опекун был по-прежнему сдержан; и так вот и проходило время, пока патент не был выдан и Ричард не получил приказа явиться в свой полк, стоявший в Ирландии. Он сломя голову примчался к нам как-то вечером с этой новостью и долго беседовал с опекуном. Примерно через час опекун заглянул в комнату, где сидели мы с Адой, и позвал нас: «Подите-ка сюда, девочки!» Мы вошли и увидели, что Ричард, который только что был в прекрасном расположении духа, сейчас стоит, прислонившись к камину, чем-то недовольный и сердитый. — Я хочу сказать вам, Ада, — начал мистер Джарндис, — что мы с Риком несколько разошлись во взглядах. Ну, ну, Рик, не хмурьтесь! — Вы ко мне слишком жестоки, сэр, — проговорил Ричард. — И мне это больно, особенно потому, что во всех прочих отношениях вы всегда были так снисходительны и сделали мне столько добра, что я ввек за него не отплачу. Без вас я никогда бы не мог найти правильный путь, сэр. — Ладно, ладно! — сказал мистер Джарндис. — Но я хочу, чтобы вы стали на еще более правильный путь. Я хочу, чтобы вы нашли правильный путь в самом себе. — Надеюсь, вы извините меня, сэр, — возразил Ричард с жаром, но все-таки почтительно, — если я скажу, что считаю себя наилучшим судьей во всем, что касается меня самого. — Надеюсь, вы извините меня, дорогой Рик, — ласково проговорил опекун веселым и добродушным тоном, — если я скажу, что для вас это вполне естественно; но я иного мнения. Я обязан исполнить свой долг, Рик, а не то вы перестанете меня уважать, когда остынете; я же хотел бы, чтобы вы всегда меня уважали — и когда вы в пылу и когда остываете. Ада так побледнела, что опекун заставил ее сесть в свое кресло — то, в котором он обычно читал, — и сам сел рядом с нею. — Пустяки, дорогая моя, все это пустяки, — сказал он. — Просто у нас с Ричардом произошла размолвка, какие бывают и у близких друзей, и мы должны сказать об этом вам, потому что именно вы послужили ее причиной. Ну вот, вас уже пугает то, что вам придется услышать. — Вовсе нет, кузен Джон, — возразила Ада с улыбкой, — если, конечно, это исходит от вас. — Благодарю вас, дорогая. Уделите мне минутку внимания, выслушайте меня спокойно и в это время не смотрите на Ричарда. И вы тоже, Хозяюшка. Дорогая моя девочка, — продолжал он, прикрыв ладонью руку Ады, лежавшую на подлокотнике кресла, — вы помните, о чем говорили мы четверо, когда наша Хлопотунья рассказала мне об одной маленькой любовной истории? — Ричард и я, мы никогда не забудем, как добры вы были к нам в тот день, кузен Джон. — Я никогда не забуду этого, — подтвердил Ричард. — И я не забуду, — повторила Ада. — Тем легче мне сейчас высказать то, что я должен сказать, и тем легче нам столковаться, — отозвался опекун, лицо которого как бы излучало всю нежность и благородство его сердца. — Ада, пташка моя, вам следует знать, что теперь Ричард избрал себе специальность в последний раз. Все деньги, какие у него еще остались, уйдут на экипировку. Он растратил свое состояние и отныне привязан к дереву, которое посадил сам. — Я действительно растратил свое теперешнее состояние, что, впрочем, меня ничуть не огорчает. Но то, что у меня осталось, сэр, — сказал Ричард, — это далеко не все, что я имею. — Рик, Рик! — в ужасе воскликнул опекун изменившимся голосом и взмахнул руками, словно собираясь зажать себе уши. — Ради бога, не возлагайте никаких надежд и ожиданий на это родовое проклятие! Что бы вы ни делали в жизни, не бросайте и мимолетного взгляда на тот страшный призрак, который преследует нас уже столько лет. Лучше брать в долг, лучше просить подаяние, лучше умереть!

The script ran 0.005 seconds.