1 2 3 4 5 6 7
позабыть друг друга?
«Я без тебя училась жить…»
Я без тебя училась жить,
я принялась за дело.
Костер сумела я сложить —
гудело, а не тлело.
Я без тебя училась жить…
Как сердце ни болело, —
сумела песню я сложить,
не плакала, а пела.
На озаренные кусты
глядела ясным взглядом…
Но вышел ты из темноты
и сел со мною рядом.
«Я стою у открытой двери…»
Я стою у открытой двери,
я прощаюсь, я ухожу.
Ни во что уже не поверю, —
все равно
напиши,
прошу!
Чтоб не мучиться поздней жалостью,
от которой спасенья нет,
напиши мне письмо, пожалуйста,
вперед на тысячу лет.
Не на будущее,
так за прошлое,
за упокой души,
напиши обо мне хорошее.
Я уже умерла. Напиши!
Сто часов
счастья
Сто часов счастья
Свежие проталины, муравьи у пня,
маленькие тайны мартовского дня…
Снимок В. Тушновой.
«Сто часов счастья…»
Сто часов счастья…
Разве этого мало?
Я его, как песок золотой,
намывала,
собирала любовно, неутомимо,
по крупице, по капле,
по искре, по блестке,
создавала его из тумана и дыма,
принимала в подарок
от каждой звезды и березки…
Сколько дней проводила
за счастьем в погоне
на продрогшем перроне,
в гремящем вагоне,
в час отлета его настигала
на аэродроме,
обнимала его, согревала
в нетопленом доме.
Ворожила над ним, колдовала…
Случалось, бывало,
что из горького горя
я счастье свое добывала.
Это зря говорится,
что надо счастливой родиться.
Нужно только, чтоб сердце
не стыдилось над счастьем трудиться,
чтобы не было сердце
лениво, спесиво,
чтоб за малую малость
оно говорило «спасибо».
Сто часов счастья,
чистейшего, без обмана…
Сто часов счастья!
Разве этого мало?
«Не знаю – права ли…»
Не знаю – права ли,
не знаю – честна ли,
не помню начала,
не вижу конца…
Я рада,
что не было встреч под часами,
что не целовались с тобой
у крыльца.
Я рада,
что было так немо и прямо,
так просто и трудно,
так нежно и зло,
что осенью пахло
тревожно и пряно,
что дымное небо на склоны ползло.
Что сплетница сойка
до хрипу кричала,
на все побережье про нас раззвоня.
Что я ничего тебе
не обещала
и ты ничего не просил
у меня.
И это нисколько меня не печалит, —
прекрасен той первой поры
неуют…
Подарков не просят
и не обещают,
подарки приносят
и отдают.
«Одна сижу на пригорке…»
Одна сижу на пригорке
посреди весенних трясин.
…Я люблю глаза твои горькие,
как кора молодых осин,
улыбку твою родную,
губы, высохшие на ветру…
Потому – куда ни иду я,
и тебя с собою беру.
Все я тебе рассказываю,
обо всем с тобой говорю,
первый ландыш тебе показываю,
шишку розовую дарю.
Для тебя на болотной ржави
ловлю отраженья звезд…
Ты все думаешь – я чужая,
от тебя за десятки верст?
Ты все думаешь – нет мне дела
до озябшей твоей души?
Потемнело, похолодело,
зашуршали в траве ежи…
Вот уже и тропы заросшей
не увидеть в ночи слепой…
Обними меня, мой хороший,
бесприютные мы с тобой.
«Почему говорится…»
Почему говорится:
«Его не стало»,
если мы ощущаем его
непрестанно,
если любим его,
вспоминаем,
если —
это мир, это мы
для него исчезли.
Неужели исчезнут
и эти ели
и этот снег
навсегда растает?
Люди любимые,
неужели
вас
у меня не станет?
«Дождик сеет, сеет, сеет…»
Дождик сеет, сеет, сеет,
с полуночи моросит,
словно занавес кисейный
за окошками висит.
А в лесу кричат кукушки,
обещают долгий век…
Мне не грустно
и не скушно,
я счастливый человек.
Из раскрытой настежь двери
пахнет глиной и травой.
А кукушкам я не верю,
врать кукушкам
не впервой!
Да и что считать без толку,
лишним годом дорожить?
ну недолго,
так недолго,
только б счастливо прожить.
Так прожить,
чтоб все, что снится, —
все сбывалось наяву,
так прожить,
чтоб петь, как птица,
так прожить,
как я живу!
«Небо желтой зарей окрашено…»
Небо желтой зарей окрашено,
недалеко до темноты…
Как тревожно, милый,
как страшно,
как боюсь твоей немоты.
Ты ведь где-то живешь и дышишь,
улыбаешься, ешь и пьешь…
Неужели совсем не слышишь?
Не окликнешь? Не позовешь?
Я покорной и верной буду,
не заплачу, не укорю.
И за праздники,
и за будни,
и за все я благодарю.
А всего-то и есть:
крылечко,
да сквозной дымок над трубой,
да серебряное колечко,
пообещанное тобой.
Да на дне коробка картонного
два засохших с весны стебля,
да еще вот – сердце,
которое
мертвым было бы
без тебя.
«Без обещаний…»
Без обещаний
жизнь печальней
дождливой ночи без огня.
Так не жалей же обещаний,
не бойся обмануть меня.
Так много огорчений разных
и повседневной суеты…
Не бойся слов —
прекрасных, праздных,
недолговечных, как цветы.
Сердца людские так им рады,
мир так без них
пустынно тих…
И разве нет в них
высшей правды,
на краткий срок цветенья их?
«Осчастливь меня однажды…»
Осчастливь меня однажды,
позови с собою в рай,
исцели меня от жажды,
подышать немного дай!
Он ведь не за облаками,
не за тридевять земель, —
там снежок висит клоками,
спит апрельская метель.
Там синеет ельник мелкий,
на стволах ржавеет мох,
перепархивает белка,
будто розовый дымок.
Отливая блеском ртутным,
стынет талая вода…
Ты однажды
ранним утром
позови меня туда!
Я тебе не помешаю
и как тень твоя пройду…
Жизнь такая небольшая,
а весна – одна в году.
Там поют лесные птицы,
там душа поет в груди…
Сто грехов тебе простится,
если скажешь:
– Приходи!
Вальдшнеп
Влетел он в полымя заката
и замелькал, и зачернел,
и не слыхал,
как в два раската
гром над поляной прогремел.
Свинца горячие крупицы
ударили наперерез,
и люди радовались птице,
упавшей на землю
с небес.
Среди осин и елей мрачных,
зарывшись в прошлогодний лист,
лежал крылатый неудачник,
весны подстреленный связист.
И длинный клюв
торчал, как шильце,
из горстки пестрого пера…
Кто знал, что этим завершится
весны любовная пора?
Какая радость им владела,
как жизнь была ему легка,
и как бы я его жалела,
когда б не гордость
за стрелка!
«Бывают весны разными…»
Бывают весны разными:
стремительными, ясными,
ненастными и грустными,
с облаками грузными…
А я была бы рада
всякой,
любой,
только бы, только бы,
только бы с тобой.
Только б ветки влажные,
талая земля,
только хоть однажды бы:
«Хорошая моя!»
Только хоть однажды бы
щекой к щеке
да гудки протяжные
вдалеке…
«Это было где-то…»
Это было где-то
далеко вначале:
как скворцы кричали!
Как скворцы кричали!
Как кружило голову
апрельское тепло,
как по лесу голому
блестело, текло…
Но апрель доверчивый
метелью замело.
Снова стало к вечеру
белым-бело.
Одни следы чернели
от ботиков моих,
скворцы закоченели
в домишках продувных…
Теперь они летают,
теплом дыша.
А вот душа не тает.
Не тает душа.
Лето
Как пахнет пыль, прибитая дождем,
как поле дышит
сладостно и вольно…
А в мире существуют смерть и войны,
тоска и одиночество вдвоем.
Разлука тоже существует в мире:
гудок… три красные огня вдали…
И телефон журчит в пустой квартире,
как будто где-то на краю земли.
Звонит – и ни ответа, ни привета.
Слой пыли на столе. Дверь заперта.
Какое нескончаемое лето…
Какая духота и маета…
Наверное, клянут меня соседи
за эти бесконечные звонки.
Пыль на столе. Хозяева в отъезде.
А где-то – жаворонки, васильки…
«Быть хорошим другом обещался…»
Быть хорошим другом обещался,
звезды мне дарил и города.
И уехал,
и не попрощался.
И не возвратится никогда.
Я о нем потосковала в меру,
в меру слез горючих пролила.
Прижилась обида,
присмирела,
люди отступили
и дела…
Снова поднимаюсь на рассвете,
пью с друзьями, к случаю, вино,
и никто не знает,
что на свете
нет меня уже давным-давно.
Дом мой – в сердце твоем
I
Знаешь ли ты,
что такое горе,
когда тугою петлей
на горле?
Когда на сердце
глыбою в тонну,
когда нельзя
ни слезы, ни стона?
Чтоб никто не увидел,
избави боже,
покрасневших глаз,
потускневшей кожи,
чтоб никто не заметил,
как я устала,
какая больная, старая
стала…
Знаешь ли ты,
что такое горе?
Его переплыть
все равно что море,
его перейти
все равно что пустыню,
а о нем говорят
словами пустыми,
говорят:
«Вы знаете, он ее бросил…»
А я без тебя
как лодка без весел,
как птица без крыльев,
как растенье без корня…
Знаешь ли ты, что такое горе?
Я тебе не все еще рассказала,
знаешь, как я хожу по вокзалам?
Как расписания изучаю?
Как поезда по ночам встречаю?
Как на каждом почтамте
молю я чуда:
хоть строки, хоть слова
оттуда… оттуда…
II
Мне казалось, нельзя,
чтоб «Выхода нет».
А вот оказалось, случается.
На год,
на два,
на десять лет
выхода нет!
А жизнь не кончается.
А жизнь не кончается все равно,
а люди встречаются,
пьют вино,
смотрят кино,
в автобусах ездят,
ходят по улицам
вместе… вместе…
Называют друг друга:
«Моя!»
«Мой!»
Говорят друг другу:
«Пойдем домой!»
Домой…
А ты мне: «Куда пойдем?»
У бездомных разве бывает дом?
III
Дом – четыре стены…
Кто сказал, что четыре стены?
Кто придумал, что люди
на замок запираться должны?
Разве ты позабыл,
как еловые чащи темны
и какие высокие звезды
для нас зажжены?
Разве ты позабыл, как трава луговая
мягка,
как лодчонку рыбачью
качает большая река,
разве ты позабыл
полыханье и треск
сушняка?
Неужели так страшно,
если нет над тобой
потолка?
Дом – четыре стены…
Ну, а если у нас их нет?
Если нету у нашего дома
знакомых примет,
ни окон, ни крыльца,
ни печной трубы,
если в доме у нас
телеграфные стонут столбы,
если в доме у нас,
громыхая, летят поезда?..
Ни на что, никогда
не сменяю я этой судьбы,
в самый ласковый дом
не войду без тебя
никогда.
IV
Помню первую осень,
когда ты ко мне постучал,
обнимал мои плечи,
гладил волосы мне
и молчал…
Я боялась тебя,
я к тебе приручалась с трудом,
я не знала, что ты
мой родник,
хлеб насущный мой,
дом!
Я не знала, что ты —
воскресение, родина, свет!..
А теперь тебя нет,
и на свете приюта мне нет!
Ты не молод уже,
мой любимый?
А я молода?
Ты устал, мой любимый?..
А я? – хоть бы день без труда,
хоть бы час без забот…
Все равно —
в самый ласковый дом
без тебя не войду…
Дом мой – это с тобою вдвоем,
дом мой – в сердце твоем!
Ты не думай, я смелая,
не боюсь ни обиды, ни горя,
что захочешь —
все сделаю, —
слышишь, сердце мое дорогое?
Только б ты улыбнулся,
только б прежним собой
становился,
только б не ушибался,
как пойманный сокол не бился…
…Знаешь ли ты,
что такое горе?
Его переплыть
все равно что море,
его перейти
все равно что пустыню,
да ведь нет другой дороги
отныне,
и нашлась бы – так я не пойду
другою…
Знаешь ли ты,
что такое горе?
А знаешь ли ты,
что такое счастье?
«Всех его сил проверка…»
Всех его сил проверка,
сердца его проверка,
чести его проверка —
жестока, тяжка, грозна,
у каждого человека
бывает своя война.
С болезнью, с душевной болью,
с наотмашь бьющей судьбой,
с предавшей его любовью
вступает он в смертный бой.
Беды, как танки, ломятся,
обиды рубят сплеча,
идут в атаки бессонницы,
ночи его топча.
Золой глаза запорошены, —
не видит он ничего,
а люди: «Ну что хорошего?» —
спрашивают его.
А люди – добрые, умные
(господи им прости) —
спрашивают, как думает
лето он провести?
Ах, лето мое нескончаемое,
липки худенькие мои,
городские мои, отчаянные,
героические соловьи…
Безрадостных дней кружение,
предгрозовая тишина.
На осадное положение
душа переведена.
Только б, в сотый раз умирая,
задыхаясь в блокадном кольце,
не забыть —
Девятое мая
бывает где-то в конце.
Утро
Вся ночь без сна…
А после, в роще, березовая тишина,
и все приемлемее, проще,
и жизнь как будто решена.
Боль приглушенней, горе выше,
внимательней душа моя…
Я в первый раз воочью вижу:
не солнце движется —
земля.
Налево клонятся березы,
налево падают кусты,
и сердце холодеет грозно
на кромке синей пустоты.
Все так ничтожно – ссоры, споры,
все беды и обиды все.
Еще пустынно, знобко, сонно,
трава купается в росе.
Шмелиной музыке внимаю,
вникаю в птичью кутерьму…
Я прозреваю, понимаю,
еще чуть-чуть —
и все пойму.
письмо
Просто синей краской на бумаге
неразборчивых значков ряды,
а как будто бы глоток из фляги
умирающему без воды.
Почему без миллионов можно?
Почему без одного нельзя?
Почему так медлила безбожно
почта, избавление неся?
Наконец-то отдохну немного.
Очень мы от горя устаем.
Почему ты не хотел так долго
вспомнить о могуществе своем?
Костер
Ни зяблика, ни славки, ни грача.
Стволы в тумане.
Гаснет день короткий.
Лесной костер
грызет сушняк, урча,
и греет нас – услужливый и кроткий.
Рожденное от хищного огня,
с орешником заигрывает пламя…
Ну, что молчишь? Что смотришь на меня
такими несчастливыми глазами?
Как много раз ты от меня бежал,
как много раз я от тебя бежала…
Мы жгли костер.
Гудит лесной пожар.
Не поздно ли спасаться
от пожара?
Дорогая Вероника!
Пишу Вам под огромным впечатлением от Вашей новой книги, которую я только сегодня достала и прочитала.
Ваши стихи всегда были отмечены человечностью, чистотой, добротой, отсутствием позерства, поучительности и самолюбования, естественностью и высоким строем чувства. Но такой силы, как в этой книге, Вы не достигали никогда. Здесь такое могущество мужества, нежности, прямоты, беспощадности к себе, – в полноту дыханья, в полноту голоса, во весь размах души.
Эти стихи не ждет судьба трудная и неприютная – как Вы пишете о них. Они – более, чем все другие Ваши стихи – будут признаны и любимы и всегда дороги каждому, в ком есть живая душа. Русская народная поэзия сказалась в них легко и естественно, потому что это Ваша стихия, Ваше родное. Это стихи своего времени, но в них такая даль, такая глубь России, так неуловимо и естественно звучит во многих мелодия русского сказа!
Меня потрясает и покоряет бесстрашие Вашего совершенно открытого сердца, бесстрашие доверия, нежности. Это могучие стихи, которые написаны навсегда. Написаны словами точными, незаменимыми. В этой книге мир Вашей поэзии, как никогда, светел, чист, могуществен и прекрасен.
Дорогой друг мой, от всего сердца хочу Вам здоровья.
Благодарю Вас не только за себя, но за многих, кого поразила Ваша книга. Благодарю всей душой.
М. Петровых 7.6.65
Вероничка, родная!
Что ж это Вам взбрело в голову хворать, да еще на весну глядя?! Извольте поскорее исправить допущенные ошибки.
Мы Вас очень давно не видели по-настоящему и не слышали. А ведь за это время небось в живом потоке стихов столько новых излучин и новых плесов… Грешно забывать верных и любящих читателей-почитателей. Кстати, где-то на этих днях у меня своеобразный юбилей – 15 лет как увидел Вас впервые на телевизионном экране и мгновенно совершенно средневеково влюбился в стихи и в автора. Выздоравливайте скорее – мы в этом году хотим опять наконец выбраться в Коктебель, а этот благодатный заповедник в моем представлении неотделим от Вас – давайте и в этом году поедем вместе. Ладно?
В больнице, конечно, невесело, особенно в эти начально-весенние дни. Но ведь у Вас есть могучая подруга – Ваша поэзия. Пришлите и нам стихи – те, которые сами захотите. Пожалуйста.
Вот уже пятый месяц нашего переделкинского сидения я все пишу о Брехте (книгу для «Жизни Замеч. Людей»), «брежу Брехтом», в эти дни в 20-х годах, восхищаюсь полетом Линдберга, мучусь и бешусь из-за Сак-ко и Ванцетти, увлечен первым планом пятилетки, и больно и горько от измены Чан-Кай-Ши.
А Брехт в это время пишет «Трехгрошовую оперу» и великолепные стихи. Все прошло – и полеты, и бои, и пятилетки, радости и страдания, а стихи остались. Очень это всегда укрепляет душу грустным и светлым сознани —
ем – стихи-то в конечном счете оказываются самым сильным, важным, бессмертным, жизненно необходимым.
Ну вот видите, о чем бы ни писал, куда бы ни ехал, а все сворачиваю в литературоведческую колею. Верю, будет еще и поэтическое литературоведение. Было ж такое у Гейне, есть у Ахматовой-пушкинистки.
Что Вы об этом думаете?
И не забудьте хоть немножко стихов.
А главное – будьте здоровы.
Целую Вас нежно и почтительно.
Ваш Лев Копелев
Вероничка, дорогая, по собственному печальному опыту знаю, что это – лежать в больнице, очень Вас понимаю. Но, вот, я забыла, хотя и совсем недавно было это. Я все принимала так: произошла остановка, спешные дела отпали, все, что не давало подумать, вздохнуть, – все ушло, движется за этими стеклами окон, а меня не касается… А я, зато, могу, наконец, сосредоточиться, подумать о самом главном, о человеческой жизни, о душе, о всем, что самое дорогое.
Вы – поэт, у Вас, наверное, по-другому, Вам чаще – не то, что приходится обо всем этом думать, – просто нельзя без этого писать стихи… А все же и Вам, наверное, нужно временами отъединение.
Я помню Вас в Коктебеле, когда впервые увидела, на горных дорожках, и всегда окруженную большим количеством псов: первый и безошибочный признак хорошего человека. И очень красивую. Мне тогда поначалу показалось – недоступную. А потом это прошло.
Живем в Переделкине, много работаем, стараемся – хоть и без большого успеха – отъединяться. А может, и не надо стремиться? Что же может быть лучше хороших людей? Нежно Вас обнимаю. Про нас всех одна моя приятельница сказала: собабки. Вы тоже моя со-бабка.
Выздоравливайте!
Ваша Рая Орлова
Дорогая Вероника!
Мы с Инной прочитали твою книжку и не можем не написать тебе, как она нам понравилась. Вообще, все последние годы ты – с каждым годом и с каждым сборником – пишешь все лучше, но эта маленькая книжечка не просто плавно, но резко лучше других, – такая она глубокая, человечная, тонкая (в смысле тонкости души, не объема) и поэтичная. В этой книге нет неудачных стихов, она вся удивительна и прекрасна. Это почувствовали и поняли все и – сразу! Б. Я.Шиперович рассказал мне, что типография недодала книготоргу 5 тыс. экземпляров! – они украдены по одному, по два экземпляра, расхищены читателями, работниками типографии. Четверть тиража! Он же сказал мне, что сам встречал там, в Туле, людей, приехавших в Москву (молодежь, студенты) специально в надежде на то, что им удастся достать твою книгу на месте. Вот такие пироги.
Нежно обнимаем тебя.
Твои Костя и Инна (Ваншенкин-Гофф) 19.6.65
Дорогая Вероника Михайловна.
Не успела я сказать, что меня сильно интересует Ваша новая книга – как Вы уже ее прислали мне в подарок. Спасибо Вам большое за Вашу доброту, а главное, за самую книгу.
Удивительная, таинственная, каждый раз заново поражающая вещь – путь поэта. Ведь давно знаю Ваши стихи, давно и искренне многими любуюсь, знаю Ваш голос – правдивый и чистый, – но они так не трогали, не пронзали меня, как те, что собраны в Вашей новой книге. (Я назвала бы ее по-блоковски: «Радость-страданье».) Прежние я читала, хвалила и – расставалась с ними. С этими же, знаю, уже никогда не расстанусь. Они мне нужны, необходимы, они метко и беспощадно попадают в какую-то болевую точку, они делают Вашу
боль нашей общей болью, читательской. Вы победоносно перешли грань – от простой искренности к искренности в искусстве. Грань эта узкая, волосяная, но от нее, видно, зависят пронзительность и долгая жизнь стиха.
… Поднял бы
и вынес бы из горя,
как людей выносят из огня.
Этого уже не забудешь, это совершенно, как точная, наполненная чувством и смыслом словесная формула…
…Вы написали чудесную книгу, правдивую, сильную, тревожащую, тревожную.
Слышала я, что Вы хвораете. Помните же: предстоит 9 мая – Вы это сами сказали. Желаю Вам, чтобы Вы победили болезнь, и чтобы Ваше новое 9 мая настало скорее.
Будьте здоровы. Спасибо Вам.
Ваша Л. Чуковская 20.6.65 Москва
«Не о чем мне печалиться…»
Не о чем мне печалиться,
откуда же
слезы эти?
Неужели сердце прощается
со всем дорогим на свете —
с этим вечером мглистым,
с этим безлистым лесом…
А мне о разлуке близкой
ничего еще не известно.
Все еще верю:
позже,
когда-нибудь…
В марте… в мае…
Моя последняя осень.
А я ничего не знаю.
А сны все грустнее снятся,
а глаза твои все роднее,
и без тебя оставаться
все немыслимей!
Все труднее!
«Глаза твои хмурятся…»
Глаза твои хмурятся,
горькие, мрачные,
тянется, курится
зелье табачное,
слоятся волокна
длинные, синие,
смотрится в окна
утро бессильное.
Сердце не греется,
дело не ладится,
жизнь драгоценная
попусту тратится.
Может быть, кажется,
может быть, чудится,
что ничего уже в жизни
не сбудется…
Думаю с грустью:
чего я стою?
На что гожусь я?
Место пустое!
Чего я стою
с любовью моею,
если помочь тебе
не умею?
«Гонит ветер…»
Гонит ветер
туч лохматых клочья,
снова наступили холода.
И опять мы
расстаемся молча,
так, как расстаются
навсегда.
Ты стоишь и не глядишь вдогонку.
Я перехожу через мосток…
Ты жесток
жестокостью ребенка —
от непонимания жесток.
Может, на день,
может, на год целый
эта боль мне жизнь укоротит.
Если б знал ты подлинную цену
всех твоих молчаний и обид!
Ты бы позабыл про все другое,
ты схватил бы на руки меня,
поднял бы
и вынес бы из горя,
как людей выносят из огня.
«Не охладела, нет…»
Не охладела, нет,
скрываю грусть.
Не разлюбила —
просто прячу ревность.
Не огорчайся,
скоро я вернусь.
Не беспокойся,
никуда не денусь.
Не осуждай меня,
не прекословь,
не спорь
в своем ребячестве
жестоком…
Я для тебя же
берегу любовь,
чтоб не изранил насмерть
ненароком.
«Так уж сердце у меня устроено…»
Так уж сердце у меня устроено —
не могу вымаливать пощады.
Мне теперь – на все четыре стороны…
Ничего мне от тебя не надо.
Рельсы – от заката до восхода,
и от севера до юга – рельсы.
Вот она – последняя свобода,
горькая свобода погорельца.
Застучат, затарахтят колеса,
вольный ветер в тамбуре засвищет,
полетит над полем, над откосом,
над холодным нашим пепелищем.
«Все было до меня: десятилетья…»
Все было до меня: десятилетья
того, что счастьем называем мы.
Цвели деревья,
вырастали дети,
чередовались степи и холмы,
за ветровым стеклом рождались зори
очередного праздничного дня,
был ветер,
берег,
дуб у лукоморья,
пир у друзей, —
все это без меня.
Моря и реки шли тебе навстречу,
ручной жар-птицей
в руки жизнь плыла…
А я плутала далеко-далече,
а я тогда и ни к чему была.
Ты без меня сквозь годы пробивался,
запутывался и сплеча рубил,
старался, добивался, любовался,
отпировал, отплакал, отлюбил…
Ты отдал все, что мог, любимой ради,
а я? —
всего глоток воды на дне,
сто скудных грамм в блокадном
Ленинграде…
Завидуйте,
все любящие,
мне!
«Мне на долю отпущены…»
Мне на долю отпущены
все недуги твои и невзгоды,
с холодами и тучами
дни уныния и непогоды.
Я беру, я согласна,
я счастлива долей моею,
уступаю все «ясно»
и всеми «ненастно»
владею!
Разжигаю костры,
и топлю отсыревшие печи,
и любуюсь, как ты
расправляешь поникшие плечи,
и слежу, как в глазах твоих
льдистая корочка тает,
как душа твоя пасмурная
рассветает и расцветает.
Ничего мне другого
не нужно, не нужно, не нужно,
хорошо, что так часто бывает
дождливо и вьюжно,
что порог твой то снегом,
то мертвой листвой
заметает,
хорошо, что так часто
меня тебе
не хватает!
«Опять утрами – лучезарный иней…»
Опять утрами – лучезарный иней
на грядках, на перилах, на траве.
Оцепененье.
Воздух дымно-синий.
Ни ласточки, ни тучки в синеве.
Сияющая обнаженность рощи,
лиловых листьев плотные пласты.
Наверно, нет
пронзительнее, проще
и одухотворенней красоты.
Все чаще думается мне с тоскою,
что впереди не так уж много дней.
Я прежде не любила Подмосковья.
Кого винить мне
в бедности моей?
А это все существовало. Было.
Лес. Первый иней. Талая вода.
Шел дождь.
Шиповник цвел.
Метель трубила.
…Я тебя когда-то не любила.
Где я была?
Кто я была тогда?
«Помнишь, как залетела в окно…»
Помнишь, как залетела в окно
синица,
какого наделала переполоху?
Не сердись
на свою залетную птицу,
сама понимаю,
что это плохо.
Только напрасно меня ты гонишь,
словами недобрыми ранишь часто:
я недолго буду с тобой —
всего лишь
до своего последнего часа.
Потом ты плотнее притворишь
двери,
рамы заклеишь бумагой белой…
Когда-нибудь вспомнишь,
себе не веря:
неужели летала,
мешала
пела?
«Где-то чавкает вязкая глина…»
Где-то чавкает вязкая глина,
и, как было во веки веков, —
разговор журавлиного клина
замирает среди облаков.
Тальники вдоль размытого лога
по колено в осенней грязи…
…Увези ты меня, ради бога,
хоть куда-нибудь увези!
Увези от железного грома,
от камней, задушивших меня.
Как давно не бывала я дома,
не видала живого огня.
Как давно я под сумраком хвойным
не бродила в намокшем плаще,
не дышала спокойно и вольно,
засыпая на верном плече.
Ах, дорога, лесная дорога!
Сколько этих дорог на Руси…
…Увези ты меня, ради бога,
хоть куда-нибудь увези!
«Еду я дорогой длинной…»
Еду я дорогой длинной…
Незнакомые места.
За плечами сумрак дымный
замыкает ворота.
Ельник сгорбленный, сивый
спит в сугробах по грудь.
Я возницу не спросила —
далеко ли держим путь?
Ни о чем пытать не стала, —
все равно, все равно,
пограничную заставу
миновали давно.
Позади пора неверья,
горя, суеты людской.
Спят деревни, деревья
в тишине колдовской.
В беспредельном хвойном море
беглеца угляди…
Было горе – нету горя, —
позади! Позади!
Русь лесная ликом древним
светит мне там и тут,
в тишину по снежным гребням
сани валко плывут.
Будто в зыбке я качаюсь,
засыпаю без снов…
Возвращаюсь, возвращаюсь
под родимый кров!
Наследство
Глухо шумят деревья
царства лесного…
Мне отпирают двери,
отодвигают засовы.
У крыльца – сугроб по колено,
в сенцах – кадка с водою…
Помогите мне, стены,
запах дыма и запах хвои,
помоги мне, вечер туманный, —
в этот мир незнакомый
вхожу я не гостьей званой —
дочерью незаконной.
Будьте великодушны,
отдайте мое наследство,
отдайте – мне очень нужно —
снег моего детства,
свет моего детства
на темных смолистых бревнах,
теплую память детства,
прибежище душ бездомных.
Не пожалейте, отдайте
дочери незаконной
это старое мамино платье,
этот снежный мрак заоконный.
Отдайте мне этот фикус,
этот пышный китайский розан…
Никак я с мыслью не свыкнусь,
что поздно все это, поздно…
Тоскую я, и ревную,
и плачу, и снова, снова
воду пью ледяную
из ковшика жестяного.
«Вот говорят: Россия…»
Вот говорят: Россия…
Реченьки да березки…
А я твои руки вижу,
узловатые руки,
жесткие.
Руки от стирки сморщенные,
слезами горькими смоченные,
качавшие, пеленавшие,
на победу благословлявшие.
Вижу пальцы твои сведенные, —
все заботы твои счастливые,
все труды твои обыденные,
все потери неисчислимые…
Отдохнуть бы,
да нет привычки
на коленях лежать им праздно…
Я куплю тебе рукавички,
хочешь – синие, хочешь – красные?
Не говори «не надо», —
мол, на что красота старухе?
Я на сердце согреть бы рада
натруженные твои руки.
Как спасенье свое держу их,
волнения не оси ля.
Добрые твои руки,
прекрасные твои руки,
матерь моя, Россия!
Звуки дома
Все очень легко и странно,
знакомо и незнакомо.
Я просыпаюсь рано,
слушаю звуки дома:
дрова перед печкой брошены,
брякнул дверной замок,
одна за другой
картошины
падают в чугунок.
Торжественный и спокойный
звук наполняет дом,
словно дальний звон
колокольный:
дон! дон! дон!
Гремит печная заслонка,
трещит береста в огне,
стучат торопливо, ломко
ходики на стене.
Лежу, ни о чем не думая,
слушаю, как легки
старческие, бесшумные,
войлочные шаги.
Страшно пошевелиться мне:
|
The script ran 0.011 seconds.