1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22
— Господь Тейлу, я не Энканис. — На какое-то мгновение голос демона стал жалостным, и все, кто его слышал, опечалились.
Но потом раздалось шипение, будто вода пролилась на раскаленное железо, и колесо зазвенело, как колокол. Тело Энканиса мучительно выгнулось и бессильно обвисло на прикованных запястьях, а звон стих.
— Оставь свои хитрости, темный. Не лги мне, — сурово произнес Тейлу, его взгляд был черен и тверд, как железо колеса.
— А что будет? — прошипел Энканис, будто камень проскрежетал по камню. — Что? Чтоб тебя распяли да сломали, чего ты хочешь от меня?
— Твой путь короток, Энканис. Но ты все еще вправе выбрать сторону, но которой идти.
Энканис расхохотался.
— Ты дашь мне тот же выбор, что и этим скотам? Тогда да, я перейду на твою сторону пути. Я сожалею и рас…
Колесо вновь зазвенело, как огромный гулкий колокол. Энканис снова выгнулся на цепях, и звук его вопля сотряс землю и раздробил камни на километр вокруг.
Когда звон колеса стих, Энканис повис на цепях, задыхаясь и дрожа.
— Ведь я велел тебе не лгать, Энканис, — сочувственно сказал Тейлу.
— Я выбираю свой путь! — завопил Энканис. — И ни о чем не сожалею! Если бы у меня снова был выбор, я увеличил бы только скорость бегства. Твои люди — скот, которым питается мой народ! Чтоб тебя ужалило да скрючило! Если б ты дал мне всего полчаса, я бы сотворил такое, что эти убогие лупоглазые крестьяне тут же свихнулись бы от ужаса. Я бы выпил кровь их детей, купался бы в слезах их женщин. — Он хотел сказать больше, но задохнулся, пытаясь вырваться из цепей.
— Итак, — сказал Тейлу и сделал шаг к колесу.
Мгновение казалось, что он сейчас обнимет Энканиса, но он просто взялся за спицы. Напрягшись, Тейлу поднял колесо над головой, отнес его на вытянутых руках к яме и бросил Энканиса туда.
Всю долгую предыдущую ночь там горела дюжина вечнозелей. Пламя угасло ранним утром, оставив полную яму тлеющих углей, раздуваемых дыханием ветра.
Колесо упало плашмя, Энканис оказался сверху. Раздался взрыв и взлетел сноп искр, когда колесо утонуло на несколько сантиметров в горячих углях. Железо удерживало Энканиса над углями, и оно же связывало его, жалило и жгло.
Хотя огонь не касался тела демона, жар был так силен, что одежда Энканиса обуглилась и начала осыпаться, даже не загоревшись. Демон метался в своих оковах, все плотнее вжимая колесо в угли. Энканис завопил, ибо знал, что от железа и огня любой демон может погибнуть. Он был могуч, но скован — и горел. Он чувствовал, как металл колеса накаляется под ним, обугливая плоть рук и ног. Энканис выл. Его кожа начала дымиться и чернеть, но лицо все еще скрывалось в тени, вздымавшейся, словно язык темного пламени.
Потом демон замолчал, и единственным звуком стало шипение капель пота и крови, падающих с его напряженных рук и ног. Долгий-долгий миг все было тихо. Энканис пытался вырваться из цепей, и казалось, что он будет рваться, пока не отдерет мышцы от костей и сухожилий.
И вдруг раздался резкий звук — будто разбился колокол, — и рука демона оторвалась от колеса. Звенья цепи, покрасневшие от жара огня, вылетели на дымящуюся землю, прямо под ноги тех, кто стоял около ямы. Энканис захохотал, кроша тишину, как стекло.
Через секунду высвободилась и вторая рука демона, но, прежде чем он успел сделать что-либо еще, Тейлу спрыгнул в яму, ударив ногами в дно с такой силой, что колесо зазвенело. Тейлу схватил руки демона и прижал их к железу.
Энканис завопил от ярости, не веря своим глазам: ведь хотя он снова был прижат к горящему колесу и чувствовал, что Тейлу держит его крепче, чем разорванные цепи, он видел, как Тейлу тоже горит в пламени.
— Дурак! — завыл он. — Ты умрешь здесь вместе со мной. Отпусти меня и живи. Отпусти меня, и я больше не потревожу тебя.
И колесо не зазвенело в ответ, потому что Энканис действительно испугался.
— Нет, — сказал Тейлу. — Твое наказание — смерть. И ты его примешь.
— Дурак! Безумец! — Энканис тщетно рвался из рук Тейлу. — Ты сгоришь в пламени вместе со мной и умрешь, как и я!
— Все в пепел возвращается, и эта плоть кончается. Но я — Тейлу, свой собственный сын и свой собственный отец. Я был прежде и пребуду после. Если я жертва, то только себе самому. И если возникнет нужда и меня вновь призовут, я приду судить и карать.
Тейлу держал Энканиса на горящем колесе, и никакие угрозы и вопли демона не могли поколебать его. Вот так Энканис ушел из мира, и вместе с ним ушел Тейлу, который был Мендом. Оба они сгорели дотла в той яме в Атуре. Вот почему священники Тейлу носят пепельно-серые рясы, а мы все знаем, что Тейлу заботится о нас, следит за нами и хранит нас от…
Джаспин начал выть и метаться в своих веревках, и Трапис прервал историю. Как только пропала нить рассказа, удерживавшая мое внимание, я соскользнул обратно в забытье.
После этого у меня возникло подозрение, которое никогда не покидало меня: может, Трапис — тейлинский священник? Его балахон был заношен и грязен, но когда-то давно он вполне мог иметь серый цвет. Некоторые части его истории звучали коряво и бессвязно, но другие — величественно и внушительно, словно он рассказывал наизусть что-то полузабытое. Из проповедей? Из «Книги о Пути»?
Я не спрашивал. И хотя в следующие месяцы частенько заглядывал в подвал, больше ни разу не слышал, чтобы Трапис рассказывал какую-либо историю.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
ТЕНИ
Все время, проведенное в Тарбеане, я продолжал учиться, хотя большинство уроков были тяжелыми и болезненными.
Я научился просить подаяние — своеобразное применение актерского искусства к очень трудной публике. У меня получалось хорошо, но на Берегу с деньгами было туговато — чашка для подаяния часто оставалась пустой, что означало холодную и голодную ночь.
Путем проб и ошибок я отыскал правильный способ разрезания кошельков и освобождения карманов от содержимого. В последнем я особенно преуспел. Всевозможные замки и засовы тоже быстро сдали мне свои секреты. Мои ловкие пальцы нашли такое применение, какого мои родители и Абенти и предположить не могли.
Я научился убегать от людей, у которых была неестественная белозубая улыбка. Смола деннера постепенно отбеливает зубы, так что если сладкоежка прожил достаточно долго, чтобы его зубы совершенно побелели, то наверняка он уже продал все, что у него было. Тарбеан полон опасных людей, но никто не страшен так, как сладкоеды, мучимые отчаянной жаждой все новых порций смолы. Такие могут убить за пару пенни.
Я научился вязать самодельную обувь из лохмотьев. Настоящие башмаки отошли для меня в мир грез и мечтаний. В первые два года мои ноги всегда были замерзшими или порезанными — или и то и другое вместе. Но к третьему году ступни стали похожи на старую задубелую кожу; теперь я мог часами бегать босиком по грубым городским булыжникам и вообще не чувствовать их.
Я научился ни от кого не ждать помощи. В дурных районах Тарбеана зов о помощи привлекает хищников не хуже запаха крови.
Я спал наверху, уютно устроившись в потайном месте, где сходились три крыши. Из глубокого сна меня вырвали звуки грубого резкого смеха и топота ног в проулке внизу.
Топот внезапно прекратился, и за звуком рвущейся ткани последовал новый взрыв смеха. Скользнув к краю крыши, я глянул вниз, в проулок. Там собралось несколько взрослых мальчишек, почти уже мужчин, одетых, как и я, в лохмотья и грязь. Их было пятеро или шестеро. Они тяжело дышали после бега, я слышал их дыхание даже на крыше. То исчезая в тенях, то вновь появляясь, они сами были как тени.
Объект преследования лежал посреди переулка: маленький мальчик — лет восьми, не больше. Один из старших мальчишек прижимал его к земле. Голая кожа мальчугана бледно светилась под луной. Еще один звук рвущейся одежды — и мальчик издал тихий вопль, потонувший в сдавленном плаче.
Остальные наблюдали и переговаривались тихо и жадно, их лица скалились в жестоких голодных ухмылках.
Меня несколько раз преследовали ночью, а пару месяцев назад даже поймали. Посмотрев вниз, я с удивлением обнаружил у себя в руке тяжелую красную черепицу, готовую к полету.
Но, оглянувшись на потайное место, я остановился. Здесь лежало лоскутное одеяло и полбуханки хлеба. Здесь были спрятаны деньги на дождливый день: восемь пенни, которые я копил на случай, если удача вдруг повернется ко мне спиной. И самое драгоценное — Бенова книжка. Здесь я был в безопасности. Даже если я зашибу одного из этих, остальные окажутся на крыше в две минуты. И тогда, даже если мне и удастся сбежать, идти будет некуда.
Я положил черепицу и вернулся в то, что стало моим домом. Свернулся клубочком в укрытии ниши под нависающей крышей, до боли сжал в кулаках одеяло и стиснул зубы, пытаясь отгородиться от бормотания, прерываемого грубым хохотом и тихими безнадежными рыданиями.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ
ИНТЕРЛЮДИЯ. ПОИСК ПРИЧИН
Квоут махнул Хронисту, чтоб тот отложил перо, и потянулся, сцепив пальцы над головой.
— Давненько я не вспоминал об этом, — сказал он. — Если ты хочешь докопаться до причины, по которой я стал Квоутом, то, пожалуй, стоит остановиться именно здесь.
Хронист наморщил лоб:
— Что вы имеете в виду?
Квоут помолчал, глядя на руки.
— Знаешь, сколько раз меня в жизни били?
Хронист отрицательно покачал головой.
Подняв глаза, Квоут ухмыльнулся и беззаботно пожал плечами:
— Я тоже. Ты, поди, думаешь, что такие случаи должны застревать в голове. Думаешь, я должен помнить, сколько костей я переломал, помнить все швы и повязки. — Он потряс головой, — Нет. Я помню только плач того мальчика в темноте. Четко, как звон колокола, — все эти годы.
Хронист нахмурился:
— Вы же сами сказали, что ничего не могли сделать.
— Мог, — серьезно ответил Квоут, — но не сделал. Я тогда сделал выбор и сожалею об этом выборе до сего дня. Кости срастаются, но сожаления остаются навсегда.
Квоут отодвинулся от стола.
— Полагаю, темной стороны Тарбеана уже достаточно.
Он встал и снова потянулся, закинув руки за голову.
— Почему, Реши? — Слова вдруг хлынули из Баста потоком. — Почему ты оставался там, если все было так ужасно?
Квоут задумчиво покивал, словно ожидал вопроса.
— А куда еще мне было идти, Баст? Все, кого я знал, были мертвы.
— Не все, — настаивал Баст. — Оставался еще Абенти. Ты мог отправиться к нему.
— Хэллоуфелл был в сотнях километров, Баст, — устало ответил Квоут, пересекая комнату. — Сотни километров без отцовских карт, которые могли бы привести меня туда. Без какой-либо помощи, денег и обуви. Путешествие теоретически возможное. Но для подростка, отупевшего от потери родителей… — Квоут тряхнул головой. — Нет. В Тарбеане я, по крайней мере, мог просить милостыню или воровать. Я едва ухитрился выжить в лесу летом. Но зимой? — Он снова покачал головой. — Я бы замерз там или умер от голода.
Подойдя к стойке, Квоут наполнил кружку и начал добавлять туда щепотки специй из разных коробочек и баночек. Затем прошел к большому каменному камину и задумчиво сказал:
— Конечно же, ты прав. Где угодно было бы лучше, чем в Тарбеане.
Он пожал плечами:
— Но все мы — дети привычки. Куда проще оставаться в знакомой колее, которую проложил. Возможно, я даже полагал это справедливым — своего рода наказанием за то, что не был вместе со всеми, когда пришли чандрианы. За то, что не умер со своей семьей, хотя должен был.
Баст открыл рот, потом закрыл и, нахмурившись, уставился в стол.
Квоут оглянулся через плечо и мягко улыбнулся:
— Я не говорю, что это разумно, Баст. Эмоции по своей природе — не очень-то разумные штуки. Я давно уже так не считаю, но тогда было именно так… я помню… — Он снова отвернулся к огню. — Бенова тренировка дала мне память столь ясную и острую, что ею и впрямь порезаться можно, если неосторожно пользоваться.
Квоут вытащил из камина камень для согревания и бросил в кружку. Камень утонул с резким шипением, а комнату наполнил аромат увядшего клевера и муската.
Квоут вернулся к столу, помешивая сидр длинной ложкой.
— Я ведь тогда был не совсем в своем уме. Большая часть моего разума пребывала в шоке — спала, если угодно. Мне требовалось что-то — или кто-то, — чтобы пробудиться.
Он кивнул Хронисту, который тряс уставшей рукой, чтобы расслабить ее. Тот снова откупорил чернильницу.
Квоут откинулся на стуле.
— Мне нужно было напомнить о том, что я забыл. Мне нужна была причина, чтобы жить. Прошли годы, прежде чем я встретил человека, которому удалось это сделать. — Он улыбнулся Хронисту: — Прежде чем я встретил Скарпи.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ
ЛАНРЕ ОБЕРНУЛСЯ
К тому времени я прожил в Тарбеане почти три года. Три дня рождения проскользнули незамеченными, и мне только-только исполнилось пятнадцать. Я научился выживать на Берегу. Стал опытным попрошайкой и вором, замки и карманы открывались по первому моему прикосновению. Теперь я знал, какие ломбарды берут товар «от дяди» без вопросов.
Я по-прежнему ходил в обносках, часто бывал голоден, но опасность смерти от голода для меня миновала. Понемногу накапливались деньги «на дождь». Даже после суровой зимы, вынуждавшей меня платить за теплое место для ночевки, казна моя составляла больше двадцати железных пенни. Для меня это было все равно что груда сокровищ для дракона.
Я вполне освоился в городе, но жил только во имя радости добавить еще денег в копилку. Ничто не вело меня, ничто не ждало впереди. Мои дни проходили в выглядывании того, что можно украсть, и придумывании себе развлечений.
Но однажды все изменилось. В подвале Траписа я услышал восторженную болтовню одной девочки о сказителе, который все время сидит в Доках, в баре под названием «Приспущенный флаг». По ее словам, каждый день после шестого колокола он рассказывает историю. Он знает все — какую ни попроси. А кроме того, сказала она, старикан предлагает пари: если он не знает истории, которую ты просишь, то дает тебе целый талант.
Весь оставшийся день я был под впечатлением от ее рассказа. Хоть я и сомневался, что это правда, но не мог перестать фантазировать, что бы сделал, будь у меня целый талант. Я бы мог купить башмаки и, пожалуй, нож, мог дать денег Трапису — и при этом все равно удвоить мой «дождливый» запас.
Даже если девчонка соврала насчет пари, все равно мне было интересно. Найти развлечение на улице случалось редко. Иногда нищенская труппа разыгрывала пантомиму на углу или удавалось послушать скрипача в пабе. Но настоящие развлечения стоили денег, а мои трудно заработанные пенни были слишком драгоценны, чтобы транжирить их по пустякам.
Но тут крылась еще одна проблема: в Доках было небезопасно.
Сейчас поясню. Больше года назад я увидел на улице Пику — впервые с того дня, когда он с дружками загнал меня в переулок и разбил отцовскую лютню.
Я осторожно следовал за ним, сохраняя дистанцию и скрываясь в тени. Наконец он пришел домой, в маленький тупичок в Доках, где было его тайное убежище: гнездо из разбитых ящиков, сколоченных вместе, чтобы укрываться от непогоды.
Всю ночь до утра я просидел на крыше, словно на насесте, ожидая, пока он уйдет. Тогда я спустился в его гнездышко из ящиков и огляделся. Здесь было уютно, по углам пряталось множество вещиц — накоплений нескольких лет. Я нашел бутылку пива и выпил ее, потом полголовки сыра — и съел, а рубашку, чуть менее поношенную, чем моя, забрал себе.
Дальнейшее исследование принесло кучу всякой всячины: свечу, моток бечевки, несколько разнокалиберных шариков. Больше всего меня поразили обрывки парусины с угольными набросками женского лица. Мне пришлось рыться почти десять минут в куче разной ерунды, чтобы найти то, что я на самом деле искал: маленькую деревянную шкатулку, всю потертую и поцарапанную. В ней обнаружился букетик увядших фиалок, перевязанный белой ленточкой, игрушечная лошадка, почти лишившаяся нитяной гривы, и локон светлых волос.
Несколько минут у меня отняла возня с кремнем и сталью, чтобы зажечь огонь. Фиалки послужили хорошей растопкой, и скоро густые клубы дыма поднялись высоко в воздух. Я стоял рядом и смотрел, как сгорает все, что любит Пика.
Но я слишком задержался там, наслаждаясь местью. Пика с дружком, привлеченные дымом, прибежали в тупик, и я оказался в ловушке. Кипя от ярости, Пика бросился на меня. Он был выше на пятнадцать сантиметров, а весил больше килограмм на двадцать. Что еще хуже, у него был грубый самодельный нож из осколка бутылки, обмотанного с одного конца бечевкой.
Пика успел ткнуть меня один раз: в икру, под колено, — а потом я сумел направить его руку в мостовую, и нож разбился. Но он все равно поставил мне фингал и сломал несколько ребер, прежде чем мне удалось пнуть его точно между ног и высвободиться. Я бросился наутек, а он ковылял за мной, вопя, что убьет за то, что я сделал.
В этом я не сомневался. Когда нога зажила, я взял все накопленные деньги и купил три литра дрега — отвратительного дешевого пойла, обжигающего рот до пузырей. А потом прихромал в Доки и подождал, пока Пика с дружками заметят меня.
Ждать пришлось недолго. Я позволил ему с двумя приятелями преследовать меня около километра, за Швейский переулок и в Сальники, но держался главных улиц, зная, что они не осмелятся напасть днем в людном месте.
Когда я свернул в боковую улочку, они прибавили ходу, чтобы сократить расстояние, думая, что я пытаюсь оторваться от них. Однако за углом никого не оказалось.
Пика догадался поглядеть вверх как раз в ту минуту, когда я вылил на него бутылку дрега с края низко висящей крыши. Зелье расплескалось по лицу и груди Пики, ослепив его. Он заорал и упал на колени, царапая глаза. Тогда я чиркнул украденной фосфорной спичкой и бросил ее вниз, на Пику, глядя, как она потрескивает и разгорается в полете.
Движимый наивной ребяческой ненавистью, я надеялся, что Пика вспыхнет пламенным столбом. Так красиво не вышло, но он все же начал гореть, орать и дергаться, а дружки стали хлопать по нему, стараясь потушить. Я тем временем сбежал.
Это случилось больше года назад, и с тех пор я Пику не видел. Он не пытался найти меня, а я держался подальше от Доков, иногда обходя их за километр. В войне наступило затишье, однако я не сомневался, что Пика и его дружки помнят меня и захотят сквитаться, если увидят.
Обдумав все это, я решил, что идти в Доки слишком опасно. Даже обещание бесплатных историй и шанс получить серебряный талант не стоили риска снова взбаламутить Пику. Да и какую историю я мог бы попросить?
Вопрос вертелся в моей голове следующие несколько дней: какую историю попросить? Я наткнулся на рабочего из Доков и отлетел в сторону, прежде чем успел запустить руку в его карман — какую историю? Просил милостыню на углу напротив тейлинской церкви — какую? Я украл три буханки хлеба и отнес две Трапису в подарок — что попросить?
И когда я лежал на крышах, в своем убежище, уплывая в сон, ответ пришел ко мне: Ланре. Конечно! Я могу попросить его рассказать истинную историю Ланре. Историю, которую отец…
Сердце екнуло в груди — я вдруг вспомнил то, что избегал вспоминать годами: мой отец в фургоне, лениво бренчащий на лютне, и поющая мать рядом с ним. Я судорожно оттолкнул эти воспоминания — так отдергивают руку от огня.
Но тут с удивлением обнаружил, что их сопровождает лишь слабая ноющая боль, а совсем не та, нутряная и жестокая, какую я ожидал. Во мне вдруг поднялось волнение при мысли, что я смогу услышать историю, которую искал мой отец. Историю, которую он сам, наверное, мог рассказать.
Я, конечно, понимал, что бежать сломя голову в Доки ради какой-то истории будет чистейшим безумием. Суровая практичность, которой научил меня за эти годы Тарбеан, настаивала, чтобы я оставался в знакомом, безопасном уголке мира…
Первый человек, которого я увидел, войдя в «Приспущенный флаг», был Скарпи. Он сидел на высоком табурете у стойки — тощий обветренный старик с густой седой шевелюрой, бородой и шерстью на руках, с глазами как алмазы и телом как обточенный водой древесный корень. Белизна волос выделялась на темном загаре, будто брызги морской пены.
У его ног сидела стайка детей числом около двадцати — некоторые моего возраста, но большая часть помладше. Странно было видеть рядом таких разных детей: от грязных босоногих уличных мальчишек вроде меня до хорошо одетых и чисто вымытых ребятишек, вероятно, имеющих и родителей, и дом.
Никто из них не показался мне знакомым, но я не знал, могли ли здесь быть дружки Пики. Поэтому нашел себе местечко у двери и сел на корточки, прислонившись спиной к стене.
Скарпи кашлянул пару раз — так, что мне тут же захотелось пить. Затем с ритуальной многозначительностью скорбно заглянул в свою глиняную кружку и аккуратно поставил ее вверх дном.
Дети бросились вперед, кладя на стойку монеты. Я быстро подсчитал: два железных полпенни, девять шимов и драб. Итого чуть больше трех железных пенни в деньгах Содружества. Может, он уже больше не предлагает пари на серебряный талант. Скорее всего, слух был ложным.
Старик едва заметно кивнул бармену:
— Феллоуское красное. — Голос у него оказался глубокий и гулкий, почти завораживающий.
Лысый человек за стойкой сгреб монеты и проворно налил в широкую глиняную кружку вина.
— Ну, про что вы сегодня хотите послушать? — пророкотал Скарпи, его низкий голос перекатывался, как отдаленный гром.
Секунду царило молчание, снова поразившее меня своей почти благоговейной ритуальностью. Затем тишина взорвалась — все дети загомонили разом:
— Я хочу историю про фейри!
— …Орена и битву у Мната…
— Да, про Орена Велсайтера! Ту, где с бароном…
— Лартам…
— Мир Тариниэль!
— Иллиен и Медведь!
— Ланре, — сказал я, почти неожиданно для себя.
Комната снова умолкла, когда Скарпи сделал глоток. Пристальность, с которой дети наблюдали за ним, была странно знакомой, но я никак не мог понять откуда.
Скарпи неторопливо выпрямился посреди наступившей тишины.
— Неужели я, — его голос тек медленно, как темный мед, — слышу, как кто-то говорит: «Ланре»? — Он взглянул прямо на меня ясными и острыми голубыми глазами.
Я кивнул, не зная, чего ожидать.
— Я хочу послушать про сухие земли за Штормвалом, — пожаловалась одна из младших девочек. — О песчаных змеях, которые выскакивают из земли, как акулы. И о сухих людях, которые прячутся под дюнами и пьют твою кровь вместо воды. И… — Она умолкла под шиканье со всех сторон.
Скарпи сделал еще один глоток, и снова мгновенно упала тишина. Наблюдая за детьми, смотрящими на Скарпи, я понял, что мне это напоминает: человека, взволнованно глядящего на песочные часы. Я догадался, что когда вино у старика выйдет, история закончится тоже.
Скарпи сделал еще один глоток, на этот раз только пригубив вино, затем поставил кружку на стойку и повернулся на своем табурете, чтобы видеть всех нас.
— Кто хочет услышать историю о человеке, который потерял глаз и получил лучшее зрение?
Что-то в тоне его голоса или в реакции детей подсказало мне, что вопрос был чисто риторическим.
— Итак, Ланре и Война творения. Старая-престарая история. — Он оглядел детей. — Сядьте и внимайте, ибо я буду говорить о сияющем городе, что от нас отделили многие годы и многие километры…
Где-то когда-то, во многих годах и многих километрах от нас, стоял Мир Тариниэль, Сияющий город. Он сверкал посреди высочайших гор мира, как драгоценный камень в короне короля.
Представьте себе город, большой, как Тарбеан, где на каждом углу каждой улицы сверкает чудесный фонтан, или растет зеленое дерево, или стоит статуя, столь прекрасная, что один взгляд на нее заставляет плакать самого гордого человека. Дома в том городе были высокие и изящные, вырезанные в самой горе из сияющего белого камня, который удерживал солнечный свет еще долго после того, как опускался вечер.
Правил в Мир Тариниэле Селитос. Просто поглядев на вещь, он мог увидеть ее скрытое имя и постичь ее суть. В те дни многие люди умели подобное, но Селитос был самым могущественным именователем из всех, живших в тот век.
Селитоса горячо любили люди, которых он защищал. Его суд был строгим, но справедливым, и никто не мог поколебать его ложью, умолчанием или лукавством. Такова была сила его взгляда, что он мог читать в сердцах людей, как в книге с крупными буквами.
Еще в те дни по всей огромной империи шла ужасная война. Она звалась Войной творения, а империя называлась Эрген. И хотя мир еще никогда не видел империи столь огромной и войны столь жестокой, обе они остались лишь в памяти людской. Даже исторические книги, называвшие их сомнительными слухами, давным-давно рассыпались в пыль.
Война продолжалась так долго, что люди едва могли припомнить время, когда небо не застилал дым горящих селений. Когда-то по всей империи были рассыпаны сотни гордых городов, теперь же от них остались руины, усеянные мертвыми телами. Голод и болезни царили повсюду, а кое-где доходило до такого отчаяния, что матери не могли уже собраться с надеждой и дать детям имена. Но восемь городов еще стояли. Это были Белен, Антус, Ваэрет, Тинуза, Эмлен и города-близнецы Мурелла и Мурилла. Последним был Мир Тариниэль, величайший из всех и единственный не задетый долгими веками войны, ибо его защищали горы и доблесть воинов. Но истинной причиной мира в Мир Тариниэле был Селитос. Прозорливым взглядом он бдительно следил за горными тропами, ведущими в любимый город. Его покои располагались в самых высоких башнях города, и он мог оттуда увидеть любую атаку, любую скрытую угрозу.
Остальные семь городов, не обладающие возможностями Селитоса, искали защиту в другом. Они полагались на толстые стены, на камень и сталь, надеялись на силу оружия и доблесть, на храбрость и кровь. И потому возлагали свои надежды на Ланре.
Ланре сражался с тех пор, как мог поднять меч, и к тому времени, когда голос его начал ломаться, стоил десятка опытных воинов. Он женился на деве по имени Лира, и его любовь к ней стала страстью более могучей и властной, чем ярость и гнев.
Лира была прекрасна и мудра и обладала такой же силой и властью, как и он. Ибо Ланре принадлежала крепость рук и верность людей, а Лира знала имена вещей и силой голоса могла убить человека или усмирить бурю.
Шли годы, Ланре с Лирой сражались плечом к плечу. Они защищали Белен от внезапных атак, спасая город от врага, который иначе давно захватил бы его. Они собирали армии и убеждали города в необходимости союза. Долгие годы они отбрасывали врагов империи все дальше и дальше. Люди, отупевшие от отчаяния, начинали чувствовать, как в груди вновь разгорается надежда. Люди уповали на мир, и мерцающие фонарики надежды в их душе были связаны с именем Ланре.
Затем настал Блак-при-Дроссен-Тор. «Блак» на языке тех времен означало «битва», и при Дроссен Тор случилась величайшая и жесточайшая битва в той великой и жестокой войне. Противники сражались без передышки — три дня при свете солнца и три ночи при свете луны. Ни одна сторона не могла одолеть другую, но никто не желал отступать.
О самой битве я скажу лишь одно: при Дроссен Тор погибло больше людей, чем живет во всем мире сегодня.
Ланре всегда оказывался в самой гуще сражения, там, где в нем больше всего нуждались. Его меч не покидал руки, не отдыхал в ножнах. В самом конце битвы посреди целого поля трупов, залитых кровью, Ланре встретился один на один с ужасным врагом. Это было огромное чудовище с чешуей из черного железа, чье смрадное дыхание душило людей. Ланре сразился с чудовищем и убил его. Ланре одержал победу, но купил ее ценою жизни.
Когда битва окончилась и врагов заключили за каменные ворота, подле убитого чудовища нашли тело Ланре, холодное и безжизненное. Известие о смерти Ланре разлетелось быстро и накрыло поле боя облаком отчаяния. Люди выиграли битву, переломив ход войны, но каждый почувствовал холод в груди. Маленький огонек надежды, который лелеяли все они, начал мерцать и гаснуть. Их надежды возлагались на Ланре, а Ланре был мертв.
И тогда посреди молчания над телом Ланре встала Лира и произнесла его имя. Ее голос гремел приказом. Ее голос был сталью и камнем. Ее голос повелевал жить. Но Ланре лежал недвижен и мертв.
И тогда среди страха Лира встала на колени и выдохнула имя Ланре. Ее голос звенел зовом. Ее голос был любовью и тоской. Ее голос звал жить. Но Ланре лежал холоден и мертв.
И тогда среди отчаяния Лира пала на тело Ланре и прорыдала его имя. Ее голос шелестел мольбой. Ее голос был пустотой и эхом. Ее голос умолял жить. Но Ланре лежал бездыханен и мертв.
Ланре был мертв. Лира сдавленно зарыдала и коснулась его лица дрожащими руками. Все кругом отвернулись, ибо смотреть на залитое кровью поле было не так ужасно, как на горе Лиры.
И тут Ланре услышал ее зов. Он обернулся на звук ее голоса и пришел. Из-за дверей смерти вернулся к ней Ланре. И произнес имя Лиры и обнял ее, утешая. Он открыл глаза и вытер слезы ее дрожащими руками. А потом сделал долгий живительный вдох.
Уцелевшие в битве увидели, что Ланре поднялся, и поразились. Мерцающая надежда на мир, которую все столь долго лелеяли, вновь разгорелась ярким пламенем.
— Ланре и Лира! — вскричали они, и их голоса гремели подобно грому. — Любовь нашего лорда сильнее смерти! Голос нашей леди вернул его! Они одолели смерть! Они вместе, теперь мы победим!
Война продолжалась, но при виде Ланре и Лиры, сражающихся бок о бок, будущее казалось не таким мрачным. Скоро все знали историю о том, как Ланре умер и как любовь Лиры вернула его обратно. Впервые в истории люди могли открыто говорить о мире и на них не смотрели как на дураков или безумцев.
Прошли годы. Враги империи ослабли и отчаялись, и даже скептики понимали, что конец войны близок.
Как вдруг поползли слухи: Лира больна, Лира похищена, Лира умерла. Ланре бежал из империи, Ланре сошел с ума. Некоторые даже говорили, что Ланре убил себя и отправился искать жену в стране мертвых. Рассказов было много, но правды не знал никто.
И вот среди этих слухов Ланре прибыл в Мир Тариниэль. Он пришел один, облаченный в панцирь из черных железных чешуй, с серебряным мечом на поясе. Доспехи плотно охватывали тело, будто вторая кожа. Ланре сделал их из останков чудовища, которого убил при Дроссен Тор.
Ланре попросил Селитоса прогуляться с ним за город. Селитос согласился, надеясь узнать правду о беде Ланре и предложить ему дружескую помощь и утешение. Они часто искали друг у друга совета, ибо были владыками над людьми.
Селитос знал о слухах и тревожился. Он боялся за здоровье Лиры, но еще больше боялся за Ланре. Селитос был мудр и понимал, как горе может извратить сердце, как страсть толкает людей на глупости.
Вместе они шли по горным тропам. Ланре взошел на вершину, откуда открывался вид на обширные земли. Гордые башни Мир Тариниэля ярко сияли в последних лучах заходящего солнца.
— Я слышал ужасные вести о твоей жене, — сказал Селитос.
Ланре ничего не ответил, но по его молчанию Селитос понял, что Лира умерла.
После долгой паузы Селитос проговорил:
— Хотя я не знаю всего, Мир Тариниэль к твоим услугам, и я дам тебе все, что только может дать друг.
— Ты и так дал мне достаточно, старый друг. — Ланре повернулся и положил руку на плечо Селитосу. — Силанкси, я заклинаю тебя. Именем камня: стань неподвижен, как камень. Аэрух, я повелеваю воздуху: пусть ляжет свинцом на твой язык. Селитос я именую тебя. Пусть вся твоя сила покинет тебя, кроме взгляда.
Селитос знал, что в целом мире существовало только три человека, которые могли тягаться с ним в искусстве имен: Алеф, Иакс и Лира. У Ланре не было дара к именам — его могущество принадлежало силе его рук. Пытаться связать Селитоса именем было для Ланре столь же напрасным, как мальчишке с ивовым прутиком нападать на воина.
Однако же сила Ланре сдавила Селитоса тяжестью, словно железные тиски, и он обнаружил, что не может ни пошевелиться, ни заговорить. Он стоял, неподвижный, как камень, и мог только дивиться: как Ланре достиг такого могущества?
В смятении и отчаянии Селитос смотрел, как ночь окутывает горы. С ужасом увидел он, что часть наползающей тьмы была на самом деле огромной армией, движущейся к Мир Тариниэлю. И что хуже всего, не звонили тревожные колокола. Селитос мог только стоять и смотреть, как вражеская армия подбирается к его городу.
Мир Тариниэль был сожжен дотла и вырезан до последнего человека, и чем меньше говорить об этом, тем лучше. Белые стены почернели от копоти, а фонтаны стали бить кровью. Ночь и еще день стоял Селитос рядом с Ланре и не мог ничего, кроме как смотреть и слушать вопли умирающих, звон железа, грохот рушащегося камня.
Когда следующий день занялся над черными башнями города, Селитос обнаружил, что может двигаться. Он повернулся к Ланре, на этот раз взгляд не подвел его: он увидел в том великую тьму и измученный дух. Но Селитос все еще чувствовал оковы заклинания, связывавшего его.
Ярость и непонимание боролись в нем, и Селитос спросил:
— Ланре, что ты сделал?
Ланре продолжал смотреть на руины Мир Тариниэля. Его плечи ссутулились, словно на нем лежало огромное бремя.
Когда же он заговорил, в голосе его звучала усталость:
— Меня считали хорошим человеком, Селитос?
— Тебя считали одним из лучших. Мы считали тебя безупречным.
— Но я сделал это.
Селитос не мог заставить себя посмотреть на погубленный город.
— Но ты сделал это, — признал он. — Почему?
Ланре помолчал.
— Моя жена мертва. Обман и предательство привели меня к этому — ее смерть на моих руках. — Он сглотнул и отвернулся, глядя на земли внизу.
Селитос проследил его взгляд. С высоты гор он увидел клубы темного дыма, поднимающиеся с равнины. Селитос с ужасом понял, что Мир Тариниэль — не единственный город, который был разрушен. Союзники Ланре принесли гибель последним бастионам империи.
Ланре повернулся к нему.
— Я считался одним из лучших! — На его лицо было страшно смотреть. Горе и отчаяние опустошили его. — Я, мудрый и добрый, сделал все это! — Он обвел яростным безумным жестом вид внизу. — Представь, какие нечестивые вещи прячет на дне своего сердца мелкий человечишка. — Ланре посмотрел на Мир Тариниэль, и какое-то успокоение снизошло на него. — Для них, по крайней мере, все кончилось. Они в безопасности. Скрылись от тысячи каждодневных зол. Скрылись от тягот несправедливой судьбы.
— Скрылись от радости и чуда… — тихо сказал Селитос.
— Радости нет! — страшно прокричал Ланре. Камни крошились от звука его голоса, и эхо громом отдавалось в них. — Любая радость, вырастающая здесь, поражается сорняками. Я вовсе не чудовище, сеющее разрушение и гибель ради извращенного удовольствия. Я сею соль, потому что выбор есть только между сорняками и ничем. — В глазах его Селитос не увидел ничего, кроме пустоты.
Селитос наклонился и подобрал острый зазубренный осколок горного стекла.
— Ты хочешь убить меня камнем? — Ланре глухо засмеялся. — Я хотел, чтобы ты понял — не безумие заставило меня совершить все это.
— Ты не безумен, — согласился Селитос. — Я не вижу в тебе безумия.
— Я надеялся, ты присоединишься ко мне в том, что я намереваюсь сделать, — заговорил Ланре с отчаянной тоской. — Этот мир — как смертельно раненный друг. Горькое лекарство, данное быстро, облегчает боль.
— Уничтожить мир? — тихо произнес Селитос. — Ты не безумен, Ланре. Это хуже безумия. Я не могу исцелить тебя. — Он потрогал пальцем острый, как игла, край камня.
— Ты хочешь убить меня, чтобы исцелить, старый друг? — снова захохотал Ланре, ужасно и дико. Потом посмотрел на Селитоса с внезапной отчаянной надеждой в пустых глазах. — Можешь? — спросил он. — Сможешь убить меня, старый друг?
Селитос посмотрел на друга, и с глаз его спала пелена. Он увидел, как Ланре, обезумев от горя, искал силу, чтобы вернуть Лиру к жизни. Из любви к Лире Ланре искал знание там, куда лучше не соваться, и получил его за чудовищную цену.
Но даже всей этой трудно добытой силой он не смог призвать Лиру обратно. Без нее жизнь Ланре стала тяжким бременем, а полученная сила жгла его разум, как раскаленный нож. Чтобы избежать мучительного отчаяния, Ланре убил себя. Совершил побег, пытаясь ускользнуть чрез врата смерти.
Но как прежде любовь Лиры вернула его назад из-за последней черты, в этот раз вернуться из сладкого забытья Ланре заставило его могущество. Новообретенная сила вогнала его обратно в тело, принуждая жить дальше.
Селитос обратил на Ланре силу своего взгляда и понял все. История Ланре, словно темный гобелен, развернулась в воздухе вокруг его расплывчатого силуэта.
— Я могу убить тебя, — сказал Селитос и отвернулся от лица Ланре, внезапно озарившегося надеждой. — На час или день. Но ты вернешься, притянешься, как железо к лоденнику. Твое имя горит в тебе силой. Я могу погасить его не больше, чем камнем сбить луну с неба.
Плечи Ланре поникли.
— Я надеялся, — просто сказал он. — Но знал, что так и будет. Я больше не Ланре, которого ты знал. У меня новое, ужасное имя. Я Хелиакс, и ни одна дверь не сможет преградить мне путь. Для меня все потеряно: нет Лиры, нет сладкого убежища сна, нет благословенного забвения, даже безумия для меня нет. Сама смерть — распахнутая дверь для моего могущества. Выхода нет. Есть только надежда на забытье после того, как все уйдет и Алеу падет безымянным с неба.
Сказав это, Ланре спрятал лицо в ладонях, и его тело затряслось от тяжких беззвучных рыданий.
Селитос посмотрел на землю внизу и почувствовал слабую искру надежды. Шесть столбов дыма поднимались к небу. Мир Тариниэль погиб и еще шесть городов разрушены. Но это значит, что потеряно не все: один город еще стоит.
Несмотря на случившееся, Селитос посмотрел на Ланре с состраданием, и когда он заговорил, в его голосе звучала печаль.
— Неужели ничего не осталось? Никакой надежды? — Он положил руку на плечо Ланре. — Жизнь прекрасна. Даже после всего я помогу тебе увидеть это. Если ты постараешься.
— Нет, — ответил Ланре. Он выпрямился в полный рост, его лицо в складках горя было царственно. — Нет ничего прекрасного. Я буду сеять соль, чтобы не росли злые сорняки.
— Жаль, — сказал Селитос и тоже выпрямился.
И голосом, полным мощи, заговорил Селитос:
— Никогда раньше не был мой взор замутнен. Я не смог увидеть истину в твоем сердце.
Селитос сделал глубокий вдох.
— Моим глазом был я предан. Никогда больше… — Он поднял камень и направил острие себе в глаз. Его крик эхом заметался среди скал, когда он упал на колени, выдохнув: — Пусть никогда больше я не буду так слеп.
Наступила великая тишина, и оковы заклинания спали с Селитоса.
Он бросил камень к ногам Ланре и сказал:
— Силой собственной крови заклинаю тебя. Твоим именем да будь ты проклят.
Селитос произнес могучее имя, лежавшее в сердце Ланре, и от звука его солнце померкло и ветер покатил камни по склону.
И еще сказал Селитос:
— Это мой приговор тебе. Пусть твое лицо всегда будет скрыто в тенях, черных, как упавшие башни моего возлюбленного Мир Тариниэля.
Это мой приговор тебе. Твое собственное имя обернется против тебя, и не будет тебе мира.
Это мой приговор тебе и тем, кто пойдет за тобой. Да будет так, пока мир не закончится и Алеу не падет с неба безымянным.
И вокруг Ланре стала сгущаться тьма. Скоро уже не видно было его красивого лица, только размытые очертания рта, носа и глаз. Все остальное стало тенью, черной и цельной.
Потом Селитос встал и сказал:
— Один раз ты коварством победил меня, но больше этого не будет. Теперь я вижу яснее, чем прежде, и сила моя со мной. Я не могу убить тебя, но я могу изгнать тебя с этого места. Изыди! Твой вид тем ужаснее, чем лучше знаешь, что когда-то ты был прекрасен.
Он говорил, и слова обжигали горечью его рот. И будто дым на ветру, унесло прочь Ланре, окутанного тенями более темными, чем беззвездная ночь.
Тогда Селитос склонил голову, и его жаркие кровавые слезы пали на землю.
Пока Скарпи не перестал говорить, я и не замечал, насколько погрузился в историю. Он откинул голову назад и допил из широкой глиняной кружки последние капли вина. Потом перевернул ее и с печальным завершающим стуком поставил на стойку.
Поднялась шумиха из вопросов, объяснений, просьб и благодарностей от детей, в течение всего рассказа сидевших неподвижно, словно камни. Скарпи сделал небольшой жест бармену, и тот поставил перед ним кружку с пивом, а дети устремились на улицу.
Я подождал, пока уйдет последний, и подошел к Скарпи. Он уставился на меня своими алмазно-голубыми глазами, и я замялся.
— Спасибо. Хочу поблагодарить вас. Моему отцу очень понравилась бы эта история. Это… вам… — Я запнулся и вытащил железный полпенни. — Я не знал, как тут принято, и не заплатил.
Мой голос звучал хрипло, будто заржавел. Столько слов я, пожалуй, не говорил и за целый месяц.
Он пристально посмотрел на меня.
— Правила такие. — Он стал загибать узловатые пальцы. — Первое: не говоришь, пока говорю я. Второе: даешь мелкую монетку, если у тебя есть лишняя.
Скарпи перевел взгляд на полпенни на стойке.
Не желая признаваться, насколько мне нужна эта монетка, я начал лихорадочно придумывать, что бы еще сказать.
— Вы знаете много историй?
Он улыбнулся, и сеть морщин, рассекавших лицо, вплелась в эту улыбку.
— Я знаю только одну историю. Но частенько ее маленькие кусочки кажутся отдельными историями. — Он отхлебнул пива. — Она растет повсюду вокруг нас. В манорах сильдим, и мастерских сильдар, и за Штормвалом в великом песчаном море. В низких каменных домах адем, полных молчаливых бесед. И иногда, — он улыбнулся, — иногда история вырастает в убогих трущобных барах в Доках Тарбеана. — Его лучистые глаза заглянули глубоко в меня, словно я был книгой, в которой он запросто мог читать.
— Нет хорошей истории, которая не касалась бы правды, — сказал я, повторив слова, которые любил говорить мой отец, в основном, чтобы заполнить тишину. Было странно снова с кем-то разговаривать, странно, но хорошо. — Полагаю, здесь столько же правды, как и везде. Это плоховато, мир мог бы прожить с чуть меньшим количеством правды или с чуть большим…
Я умолк, не зная, чего еще пожелать. Поглядел на свои руки и обнаружил желание, чтобы они были чище.
Скарпи подтолкнул полпенни ко мне. Я взял монетку, и он улыбнулся. Его загрубелая рука опустилась на мое плечо легко, словно птичка.
— Каждый день, кроме скорбенья. Шестой колокол, чуть больше — чуть меньше.
Я уже пошел к выходу и вдруг остановился.
— Это правда? Вот эта история? — Я сделал неопределенный жест. — Та часть, что вы рассказали сегодня?
— Все истории правдивы, — ответил Скарпи. — Но эта действительно произошла, если ты это имеешь в виду. — Он сделал медленный глоток и снова улыбнулся, в его сияющих глазах плясали искры. — Чуть больше — чуть меньше. Надо быть немножечко лжецом, чтобы правильно рассказывать истории. Слишком много правды — и факты перемешаются и перепутаются. Слишком много честности — и будет звучать неискренне.
— Мой отец говорил то же самое.
При этом воспоминании целая буря чувств поднялась во мне. Только увидев глаза Скарпи, следящие за мной, я понял, что нервно пячусь к выходу. Я остановился и заставил себя повернуться и выйти из двери.
— Я приду, если смогу.
В его голосе слышалась улыбка:
— Я знаю.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ
С ГЛАЗ ЕГО СПАЛА ПЕЛЕНА
Я покинул бар, улыбаясь и совсем забыв, что я до сих пор в Доках — и в опасности. Во мне бурлила радость от мысли, что очень скоро я смогу послушать еще одну историю. Прошло так много времени с тех пор, как я хоть что-то радостно предвкушал. Я отправился на свой рабочий угол и умудрился, потратив три часа на попрошайничество, получить за свои усилия лишь один тонкий шим. Даже это не могло подмочить мою радость. Завтра скорбенье, но через день снова будут истории!
Но пока я сидел на углу, в меня вползло легкое беспокойство. Ощущение, что я упустил что-то, пыталось испортить так редко выпадающее мне счастье. Я попробовал отмахнуться от него, но оно зудело во мне весь тот день и весь следующий, как москит, которого нельзя даже увидеть, не то что прихлопнуть. К концу дня я уверился, что пропустил что-то важное в истории, рассказанной Скарпи.
Вам, слушающим историю такой, как я ее рассказываю — удобно составленной и последовательной, — конечно, все уже понятно. Но вспомните, что почти три года я прожил в Тарбеане, как животное. Некоторые части моего разума еще спали, а мучительные воспоминания собирали пыль за дверью забвения. Я привык избегать их — так хромой калека не опирается на поврежденную ногу.
На следующий день удача улыбнулась мне: я сумел украсть мешок тряпья из задка фургона и продать его старьевщику за четыре железных пенни. Слишком голодный, чтобы заботиться о завтрашнем дне, я купил толстый кусок сыра и горячую сосиску, а еще целую буханку свежего хлеба и теплый яблочный пирог. Наконец, повинуясь внезапной прихоти, я подошел к задней двери ближайшего трактира и потратил последний пенни на кружку крепкого пива.
Сев на ступеньки булочной, я смотрел на суетящихся людей в трактире напротив, наслаждаясь лучшей едой за последние несколько месяцев.
Скоро сумерки канули в темноту, а моя голова приятно закружилась от пива. Но когда пища улеглась в желудке, назойливое ощущение вернулось — еще более сильное, чем прежде. Я нахмурился, раздраженный этими потугами неизвестно чего, грозящими испортить такой великолепный день.
Ночь сгущалась, и скоро трактир оказался единственным источником света. Около входа толпилось несколько женщин. Они негромко переговаривались и бросали многозначительные взгляды на проходящих мужчин.
Допив остатки пива, я уже собрался дойти до трактира и вернуть кружку, как вдруг заметил в конце улицы приближающийся свет факела. Разглядев характерное серое одеяние тейлинского священника, я решил подождать, пока он пройдет. Я только что совершил кражу да еще напился в скорбенье и подозревал, что мне сейчас лучше не сталкиваться с духовенством.
Священник был в капюшоне, а факел нес перед собой, так что я не мог видеть его лица. Он подошел к группе женщин, и послышался тихий спор. Я услышал отчетливый звон монет и поглубже спрятался в тень дверной ниши.
Тейлинец повернулся и направился туда, откуда пришел. Я сидел неподвижно, не желая привлекать его внимание и спасаться бегством, пока моя голова так приятно кружится. На этот раз, однако, факел не разделял нас. Когда он повернулся и взглянул в мою сторону, я снова не увидел его лица — только тьму под капюшоном рясы, только тень.
Священник продолжил путь, не догадываясь о моем присутствии или не интересуясь мной. Но я застыл, где сидел, не в силах двинуться с места. Образ человека в капюшоне, его лицо, скрытое в тенях, распахнуло дверь в моем мозгу, и воспоминания хлынули наружу. Я вспоминал человека с пустыми глазами и кошмарной улыбкой, вспоминал кровь на его мече. Голос, похожий на ветер, слова Пепла: «Это костер твоих родителей?»
Нет, не он — человек позади него. Тот, кто сидел у костра. Молчаливый человек, чье лицо было скрыто в тенях. Хелиакс. Вот то полузабытое воспоминание, ютившееся на краю моего сознания с тех пор, как я услышал историю Скарпи.
Я бросился к себе на крышу и закутался в одеяло. Кусочки истории медленно складывались в одну картину. Я стал допускать жуткую правду: чандрианы реальны, Хелиакс реален. Если рассказанная Скарпи история правдива, тогда Ланре и Хелиакс — один и тот же человек. Чандрианы убили моих родителей, всю мою труппу. Почему, за что?
Другие воспоминания всплывали, как пузыри, на поверхность моего сознания. Я увидел человека с черными глазами, Пепла, стоящего на коленях передо мной. Его лицо ничего не выражало, голос был резок и холоден.
«Чьи-то родители, — сказал он, — пели совсем неправильные песни».
Они убили моих родителей за то, что те собирали истории о них. Убили всю мою труппу за одну песню. Я просидел без сна всю ночь, в голове крутились одни и те же мысли. Очень медленно до меня доходило, что все это правда.
Что я делал тогда? Клялся ли, что найду их, убью их всех до одного? Возможно. Но даже если и клялся, то в глубине души понимал, что это невозможно. Тарбеан научил меня жесткой практичности. Убить чандриан? Убить Ланре? Я даже не представляю, с чего начать. Украсть луну с неба и то проще — по крайней мере, я знаю, где искать луну по ночам.
Но кое-что я все-таки мог: попросить Скарпи рассказать то, что стоит за этой историей, рассказать правду. Не так уж много, но это все, что мне доступно. Пусть месть мне не по силам — по крайней мере, сейчас, — но вдруг я все же узнаю правду.
Я цеплялся за эту надежду все долгие ночные часы, пока не встало солнце и меня не сморил сон.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ
БДИТЕЛЬНОЕ ОКО ТЕЙЛУ
На следующий день я проснулся с трудом — от звона колокола, отбивающего часы. Я насчитал четыре удара, но не знал, сколько их проспал. Я встряхнулся ото сна и попытался определить время по положению солнца. Примерно шестой колокол. Скарпи, должно быть, сейчас начинает рассказ.
Я бежал по улицам. Мои босые ноги шлепали по грубым булыжникам, расплескивали лужи и проносились по переулкам, срезая путь. Окружающий мир превратился в размытое пятно, сырой затхлый воздух города со свистом вылетал из моих легких.
Я ворвался в «Приспущенный флаг», еле успев затормозить, и занял место у задней стены, рядом с дверью. Краем глаза я заметил, что в трактире собралось больше людей, чем обычно бывает так рано вечером, но потом история Скарпи захватила меня, и я уже только внимал его глубокому раскатистому голосу и смотрел в его лучистые глаза.
…Селитос Одноглазый вышел вперед и вопросил:
— Господи, если я сделаю это, будет ли мне дана сила отомстить за гибель Сияющего города? Смогу ли я спутать планы Ланре и его чандриан, убивших невинных людей и разрушивших мой возлюбленный Мир Тариниэль?
Алеф ответил:
— Нет. Отбрось все личные цели. Ты должен наказывать и награждать лишь то, чему сам будешь свидетелем от сего дня и далее.
Селитос склонил голову:
— Прости, но сердце говорит мне, что я должен остановить зло прежде, чем оно будет совершено, а не ждать и наказывать за него потом.
Многие из руач зашептались, соглашаясь с Селитосом, перешли к нему и встали рядом с ним, ибо помнили Мир Тариниэль и полны были гнева и боли из-за предательства Ланре.
Селитос приблизился к Алефу и преклонил перед ним колени.
— Я должен отказаться, потому что не могу забыть. Но я выступлю против него вместе с этими руач, которые согласились со мной. Я вижу, что сердца их чисты. Мы назовемся амир, в память о погибшем городе, и будем разрушать планы Ланре и всех, кто последует за ним. Ничто не помешает нам достичь нашей благой цели.
После этих слов большинство руач отшатнулись от Селитоса. Они боялись и не хотели встревать в великие дела.
Но Тейлу выступил вперед и сказал:
— Выше всего в моем сердце справедливость. Я покину этот мир, чтобы лучше служить ей и тебе.
Он встал на колени перед Алефом, склонив голову и опустив руки.
Вперед выступили и другие. Высокий Кирел, обгоревший, но оставшийся в живых среди пепла Мир Тариниэля. Деа, потерявшая в битвах двух мужей, — ее лицо, уста и сердце были жестки и холодны, как камень. Энлас, никогда не поднимавший меча и не вкушавший плоти животных, — от него никто ни разу не слышал дурного слова. Прекрасная Гейза, чьей благосклонности искали сотни мужчин Белена, пока стояли его стены, — и первая женщина, познавшая непрошенное прикосновение мужчины.
Лекелте, смеявшийся часто и легко, даже в самой глубокой скорби. Имет, почти мальчик — он никогда не пел и убивал быстро, без жалости. Ордаль с яркой лентой в золотых волосах, младшая из всех них и никогда не видевшая, как умирает живое, храбро встала перед Алефом. И рядом с ней встал Андан, чье лицо было как маска с горящими глазами и чье имя означало «гнев».
Они приблизились к Алефу, и он коснулся их рук, очей и сердец. Его последнее прикосновение отозвалось болью: их спины прорвали крылья, чтобы они могли попасть, куда пожелают, — крылья из огня и тени, крылья из железа и стекла, крылья из камня и крови.
Затем Алеф произнес их долгие имена, и смельчаков охватил белый огонь. Огонь проплясал по их крыльям, и они стали быстрыми. Огонь сверкнул в их глазах, и они стали прозревать в глубинах людских сердец. Огонь наполнил их уста, и они запели песни силы. Огни вспыхнули у них во лбу, как серебряные звезды, и они тотчас исполнились справедливости и мудрости, и никто более не мог вынести их сияния. Потом огонь поглотил их, и они навсегда скрылись от смертного взора.
Никто больше не может увидеть их — только самые могущественные, да и то с великим трудом и опасностями. Они вершат правосудие в мире, и Тейлу — величайший из них…
— Я услышал достаточно, — Человек говорил негромко, но даже крик не прозвучал бы ужаснее.
Когда Скарпи рассказывал историю, любая помеха была как камешек во рту, полном хлеба.
Из дальнего угла к стойке проталкивались два человека в темных плащах: один высокий и надменный, другой низенький, в капюшоне. Тейлинские священники. Их лица были суровы, а под плащами угадывались мечи, незаметные, пока они сидели. Теперь стало ясно, что это церковные воины.
Не я один заметил это — дети потихоньку выскальзывали за дверь. Самые ушлые пытались притворяться случайными посетителями, но некоторые срывались на бег, не дойдя до дверей. Вопреки здравому смыслу трое детей остались: сильдийский мальчик в рубашке со шнуровкой, маленькая босоногая девочка и я.
— Полагаю, все мы слышали достаточно, — спокойно и жестко произнес высокий священник.
Он был тощий, с запавшими глазами, поблескивающими, как тлеющие угли. Аккуратно подстриженная бородка цвета сажи заостряла черты его лица, и без того похожего на лезвие ножа.
Он отдал свой плащ низенькому священнику в капюшоне и остался в светло-серой тейлинской рясе. На его шее виднелись серебряные весы. Мое сердце ушло в пятки: не просто священник, а справедливый судия. Краем глаза я заметил, как двое оставшихся детей выскользнули за дверь.
Судия заговорил:
— Пред бдительным оком Тейлу я обвиняю тебя в ереси.
— Засвидетельствовано, — буркнул второй священник из-под капюшона.
Судия махнул воинам:
— Свяжите его.
Воины бросились выполнять приказ. Скарпи перенес эту процедуру совершенно спокойно, не вымолвив ни слова.
Судия пронаблюдал, как его телохранитель связывает запястья Скарпи, потом отвернулся, словно вдруг позабыв о сказителе. Он обвел комнату долгим взглядом и наконец остановил его на лысом человеке за стойкой.
— Т-тейлу благослови вас! — тут же отозвался, заикаясь, хозяин «Приспущенного флага».
— Благословил, — веско приложил судия и еще раз оглядел комнату. Наконец он повернулся ко второму священнику, стоявшему дальше от стойки. — Антоний, разве может такое прекрасное место давать приют еретикам?
— Все возможно, справедливый судия.
— А-а-ах, — мягко сказал судия, снова медленно обозрел бар и опять остановился на человеке за стойкой.
— Могу я предложить вашим честям чего-нибудь выпить? Если в-вы хотите? — быстро предложил трактирщик.
Ответом была тишина.
— Я, это… напитки для вас и ваших братьев. Прекрасный бочонок феллоуского белого? Чтобы подкрепить мою благодарность. Я позволял ему тут оставаться, потому что поначалу он интересные истории рассказывал. — Хозяин нервно сглотнул и поспешно продолжил: — Но потом он начал говорить ужасные вещи. Я боялся выкинуть его прочь, потому что он явно сумасшедший, а всякий знает, как тяжко немилость Господня ложится на тех, кто поднимает руку на безумцев…
Его голос сорвался, и в комнате повисла тишина. Он снова сглотнул, и я со своего места у двери услышал сухой щелчок в его горле.
— Щедрое предложение, — наконец сказал судия.
— Очень щедрое, — эхом отозвался маленький священник.
— Однако крепкие напитки иногда толкают людей на порочные дела.
— Порочные, — прошипел маленький.
— А некоторые из наших братьев приняли обеты противостоять искушениям плоти. Я вынужден отказаться. — Голос судии сочился благочестивым сожалением.
Мне удалось поймать взгляд Скарпи, и он чуть улыбнулся мне. В животе у меня заныло. Старый сказитель будто совершенно не представлял, в какую беду попал.
Но в то же время глубоко внутри что-то эгоистическое талдычило мне: «Ели бы ты пришел раньше и выяснил, что хотел, сейчас было бы не так плохо».
Бармен нарушил тишину:
— Может быть, вы тогда возьмете стоимость бочонка, сэры? Если бочонок нельзя…
Судия помолчал, словно размышляя.
— Ради детей, — умолял лысый. — Я знаю, вы потратите деньги на них.
Судия сжал губы.
— Очень хорошо, — сказал он секунду спустя, — ради детей.
В голосе маленького священника прорезалась нехорошая радость:
— Ради детей.
Хозяин выдавил слабую улыбку.
Скарпи закатил глаза и подмигнул мне.
— А ведь если подумать, — густым медом потек голос Скарпи, — такие добродетельные святоши, как вы, могли бы найти себе занятие поинтереснее, чем арестовывать сказителей и выбивать деньги из честных людей.
Звон монет трактирщика утих, и весь бар будто затаил дыхание. С напускным равнодушием судия повернулся к Скарпи спиной и через плечо сообщил второму священнику:
— Антоний, похоже, нам попался любезный еретик, как это удивительно и чудесно! Пожалуй, надо продать его в труппу руэ: он напоминает говорящую собаку.
Скарпи продолжил говорить со спиной священника:
— Я, конечно же, не предполагаю, что вы лично занимаетесь поисками Хелиакса и семерых. «Маленькие дела для маленьких людей», я всегда так говорю. Вероятно, вся беда в том, что трудно найти дело вам по плечу. Но вы не сдавайтесь: можно, например, подбирать мусор или искать вшей в постелях, когда заглядываете в бордель.
Развернувшись, судия схватил глиняную кружку со стойки и саданул Скарпи по голове. Посыпались черепки.
— Не говорить в моем присутствии! — прокрякал он. — Ты ничего не знаешь!
Скарпи слегка потряс головой, прочищая ее. Красная струйка прочертила след на его лице, словно выточенном из дерева, до бровей цвета морской пены.
— Полагаю, это может оказаться правдой. Тейлу всегда говорил…
— Не произноси имени божьего! — взвизгнул судия, побагровев. — Твой рот оскверняет его. На кончике твоего языка одни кощунства.
— Да тише, тише, Эрлус, — уговаривал его Скарпи, словно маленького ребенка. — Тейлу тебя ненавидит даже сильнее, чем весь остальной мир, а это что-то.
В комнате повисла неестественная тишина. Лицо судии побелело.
— Да смилостивится над тобой господь, — холодно заявил он дрогнувшим голосом.
Секунду Скарпи молча глядел на судию, а затем начал смеяться. Могучий неостановимый смех рвался с самого дна его души.
Глаза судии встретились с глазами человека, связывавшего Скарпи. Без всякого предупреждения суровый здоровяк ударил Скарпи кулаком: Раз — в почку, второй — сзади по шее.
Скарпи упал. В комнате стояла тишина. Звук удара тела о доски пола растаял, казалось, раньше, чем отголоски смеха. По жесту судии один из охранников поднял старика за шиворот. Он висел, как тряпичная кукла, ноги болтались над землей.
Но Скарпи не потерял сознания, просто был оглушен. Взгляд сказителя с трудом сфокусировался на судии.
— Смилостивится над моей душой! — еле слышно произнес он — в лучший день это был бы смешок. — Ты не представляешь, как забавно слышать это от тебя.
Скарпи повернулся, глядя в пространство перед собой:
— Тебе надо бежать, Квоут. С такими людьми лучше дела не иметь. Иди на крыши и сиди там, чтобы они тебя не видели. У меня есть друг в церкви, он может мне помочь, а ты здесь ничего не сделаешь. Иди.
Он говорил, не глядя на меня, и все ненадолго застыли в замешательстве. Потом судия снова махнул рукой, и охранник ударил Скарпи по затылку. Глаза старика закатились, голова поникла. Я меж тем выскользнул на улицу.
Следуя совету Скарпи, я убежал по крышам прежде, чем они покинули бар.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ
ДВЕРИ МОЕГО РАЗУМА
Добежав по крышам до своего тайного убежища, я завернулся в одеяло и заплакал. Я рыдал так, словно внутри меня вдруг рухнула запруда и все хлынуло наружу.
Была уже глубокая ночь, когда у меня закончились и слезы, и силы. Я лежал, глядя в небо в полном изнеможении, но заснуть не мог. Я думал о родителях и труппе, с удивлением обнаруживая, что воспоминания причиняют меньше боли, чем прежде.
Впервые за эти годы я воспользовался одним из трюков, которым учил меня Бен, чтобы успокоить и обострить разум. Это оказалось труднее, чем я помнил, но все же удалось.
Если вам когда-нибудь случалось проспать целую ночь в одной позе, тогда к утру все ваше тело затекает от неподвижности. Если вы помните ощущение первого пугающего потягивания, приятного и мучительного одновременно, тогда вы можете понять, как чувствовал себя мой разум после всех этих лет, вдруг пробудившись и потягиваясь на крышах Тарбеана.
Остаток той ночи я провел, вновь отворяя двери моего разума. За ними я обнаружил много забытого: мать, складывающую строчки для песни, сценическую речь, три рецепта усыпляющего и успокаивающего нервы чая, раскладку тонов на грифе лютни…
Моя музыка. Неужели прошли годы с тех пор, как я держал в руках лютню?
Я долго думал о чандрианах, о том, что они сделали с моей труппой, что они отняли у меня. Я вспомнил кровь и запах паленого волоса и чувствовал, как глубокая ярость медленно разгорается в моей груди. Признаюсь, той ночью в голове моей кипели темные мстительные мысли.
Но годы в Тарбеане по капле влили в меня твердую, как железо, практичность. Я знал, что месть — это только детская фантазия. Мне пятнадцать лет. Что я могу сделать?
В одном я был уверен. Это всплыло, когда я лежал и вспоминал. Хелиакс тогда спросил Пепла:
«Кто защищает тебя от амир? От певцов? От ситхе? От всего в мире, что могло бы тебе повредить?»
У чандриан есть враги. Если мне удастся найти их, они помогут мне. Я не имел ни малейшего представления о том, кто такие «певцы» или «ситхе». Но всякий знает, что амир были рыцарями церкви, могучей десницей Атуранской империи. К сожалению, всякий также знает, что последние три сотни лет амир нет на белом свете: орден распался вместе с империей.
Но Хелиакс говорил о них так, словно они по-прежнему существовали. А история Скарпи намекала, что амир начались с Селитоса, а не с Атуранской империи, как меня учили. Очевидно, в этой истории таилось еще много из того, что мне требовалось узнать.
Чем больше я думал об этом, тем больше вопросов у меня возникало. Сомнительно, чтобы чандрианы убивали каждого, кто собирает истории или поет песни о них. Всякий знает про них историю-другую, а каждый ребенок тут же споет дурацкую песенку об их знаках. Что сделало песню моих родителей столь опасной?
Вопросы росли как снежный ком. Теперь было только одно место, куда я мог пойти за ответом.
Я перетряхнул свои скудные пожитки: лоскутное одеяло и холщовый мешок с соломой, заменяющий подушку, пол-литровая бутылка с пробкой, до середины наполненная чистой водой. Кусок парусины, который я утяжелял кирпичами и использовал как защиту от ветра в холодные ночи. Пара кубиков соли и один потрепанный башмак, слишком маленький для меня. Я надеялся обменять его на что-нибудь.
И двадцать семь железных пенни общепринятой монетой — мои «дождливые» деньги. Несколько дней назад они казались мне огромным кладом, но теперь я знал, что этого будет мало.
Когда солнце начало подниматься, я достал из укромного места под стропилами «Риторику и логику», развернул потрепанную холстину, защищавшую книгу, с радостью обнаружив, что она суха и цела. Я ощупывал гладкую кожу переплета. Подносил книгу к лицу и вдыхал запах Бенова фургона, специй и дрожжей с едкой примесью кислот и химических солей. Это была последняя вещица из моего прошлого.
Я открыл книгу на первой странице и прочел посвящение, написанное Беном больше трех лет назад:
Квоут!
Защищайся в Университете так, чтобы я гордился тобой. Помни песню твоего отца. Избегай глупостей. Твой друг
Абенти.
Я кивнул и перевернул страницу.
ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ
РАЗОРВАННЫЙ ПЕРЕПЛЕТ
Вывеска над дверью гласила: «Разорванный переплет». Я счел это великолепным знаком и вошел.
За конторкой сидел длинный тощий человек с редкими волосами; я решил, что это хозяин. Он раздраженно поднял глаза от бухгалтерской книги.
Решив свести любезности к минимуму, я прошел к конторке и протянул ему книгу.
— Сколько вы мне дадите за это?
Хозяин профессионально пролистал ее, щупая бумагу пальцами, посмотрел на корешок и, пожав плечами, сказал:
— Пару йот.
— Она стоит больше! — негодующе воскликнул я.
— Она стоит столько, сколько ты сможешь за нее выручить, — трезво возразил он. — Я дам тебе полтора.
— Два таланта и возможность выкупить ее в течение месяца.
Он издал короткий лающий смешок.
— Здесь не ломбард!
Одной рукой он через конторку толкнул книгу мне, а второй взял перо.
— Двадцать дней?
Он поколебался, затем еще раз быстро осмотрел книгу, достал кошелек и вытащил два тяжелых серебряных таланта. Я давным-давно не видел столько денег сразу.
Он пихнул мне монеты через стол. Я сдержал желание схватить их немедленно и сказал:
— Мне нужна расписка.
На этот раз хозяин посмотрел на меня столь долгим и тяжелым взглядом, что я немного занервничал. Только тогда я осознал, как все это выглядит: мальчишка, покрытый годовым слоем уличной грязи, пытается получить расписку за книгу, которую, несомненно, украл.
Наконец хозяин еще раз пожал плечами и нацарапал на листке бумаги несколько слов. Подведя под ними черту, он показал пером:
— Распишись здесь.
Я посмотрел на расписку. Надпись гласила:
«Я, нижеподписавшийся, сим удостоверяю, что не умею ни читать, ни писать».
Я поднял взгляд на хозяина лавки, сохранявшего полную невозмутимость, обмакнул перо и аккуратно вывел буквы «О. О.», как инициалы.
Он помахал бумагой, чтобы чернила скорее высохли, и отправил расписку мне через конторку.
— А что значит твое «О»? — спросил он со слабым намеком на улыбку.
— Отмена, — ответил я. — Это означает, что нечто, обычно контракт, объявляется недействительным. Вторая «О» означает обжиг, акт помещения человека в огонь.
Хозяин озадаченно посмотрел на меня.
— Обжиг — это наказание за подделку документов в Джанпуе. Полагаю, фальшивые расписки попадают в эту категорию.
Я не шевельнулся, чтобы взять деньги или расписку. Повисла напряженная тишина.
— Здесь не Джанпуй, — заметил он с тщательно выверенным спокойствием.
— Верно, — согласился я. — У вас прекрасное чутье на отъем чужих денег. Возможно, мне стоит добавить третью «О».
Хозяин еще раз лающе хохотнул и улыбнулся:
— Ты убедил меня, юный мастер. — Он вытащил чистый листок бумага и положил передо мной. — Ты напиши мне расписку, а я ее подпишу.
Взяв перо, я написал:
«Я, нижеподписавшийся, соглашаюсь вернуть экземпляр книги „Риторика и логика“ с дарственной надписью Квоуту, подателю сей расписки, в обмен на два серебряных пенни при условии, что он представит эту расписку до…»
Я посмотрел на хозяина:
— Какой сегодня день?
— Оден. Тридцать восьмое.
Я потерял привычку отслеживать даты. На улице все дни похожи один на другой, разве что обычно люди чуть пьянее в хаэтен и чуть щедрее в скорбенье.
Но если сегодня тридцать восьмое, то у меня осталось всего пять дней, чтобы добраться до Университета. Я знал от Бена, что прием продолжается только до возжиганья. Если я пропущу его, мне придется ждать два месяца до начала следующей четверти.
Я внес в расписку дату и подвел черту, чтобы книготорговец расписался. Он выглядел немного ошеломленным, когда я подтолкнул бумагу к нему. И главное, не заметил, что в расписке вместо талантов стояли пенни. Таланты стоили значительно больше. Это означало, что он согласился вернуть мне книгу за меньшую сумму, чем купил ее у меня.
Моя радость поутихла, когда до меня дошло, насколько все это глупо. Пенни или таланты — у меня не будет денег, чтобы выкупить книгу в течение двух оборотов. Если все пойдет хорошо, меня уже завтра не будет в Тарбеане.
Расписка, несмотря на бесполезность, помогала облегчить боль от расставания с последней вещью, оставшейся у меня из детства. Я подул на бумажку, аккуратно положил ее в карман и забрал свои два таланта. И очень удивился, когда торговец протянул мне руку.
Он виновато улыбнулся:
— Извини за расписку. Просто ты не выглядел человеком, который собирается вернуться. — Он слегка пожал плечами: — Вот, — и сунул мне в руку медную йоту.
Я решил, что он не такой уж плохой парень, улыбнулся ему в ответ и на секунду даже пожалел, что так составил расписку.
Потом пожалел, что украл три пера, но тоже только на секунду. И поскольку не было удобной возможности вернуть перья, то, уходя, я прихватил еще бутылочку чернил.
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ
ПРИРОДА БЛАГОРОДСТВА
Два таланта имели особый вес — придающий уверенности и не имеющий ничего общего с их реальной тяжестью. Любой, кто достаточно долго сидел без денег, поймет, о чем я говорю. Моим первым вложением капитала стал кожаный кошелек. Я спрятал его под одежду, поближе к телу.
Следующим был настоящий завтрак: тарелка горячей яичницы с ломтем ветчины. Хлеб, мягкий и свежий, с толстым слоем меда и масла, и стакан молока, не больше двух дней из-под коровы. Это стоило мне пяти железных пенни. Возможно, это была лучшая еда в моей жизни.
Я чувствовал себя неуверенно, сидя за столом и орудуя ножом и вилкой. Мне было странно находиться среди людей — и еще более странно, что мне приносят еду.
Подобрав остатки завтрака кусочком хлеба, я понял, чем следует заняться в первую очередь.
Даже в этом грязноватом Береговом трактире я привлекал внимание. Моя рубашка представляла собой старый дерюжный мешок с дырками для рук и головы. Холщовые штаны были мне изрядно велики и провоняли дымом, салом и застоялой уличной водой. Я подвязывал их обрывком веревки, откопанным в каком-то мусоре. В общем, я был грязен, бос, да к тому же здорово смердел.
Что лучше: купить одежду или поискать ванну? Если я сначала помоюсь, то потом придется надевать старую одежду. Однако если я в таком виде, как сейчас, попытаюсь купить одежду, меня могут даже не пустить в лавку. И я сомневался, что кто-нибудь захочет снять с меня мерку.
Трактирщик подошел забрать у меня тарелку, и я решился на ванну — в основном потому, что меня смертельно тошнило от собственного запаха крысы недельной дохлости. Я улыбнулся трактирщику:
— Где бы мне найти ванну?
— Здесь, если у тебя есть пара пенни. — Он оглядел меня с ног до головы. — Или я дам тебе работы на час, на добрый час. Очаг нужно почистить.
— Мне понадобится много воды и мыло.
— Тогда два часа, и еще посуда. Сначала очаг, потом ванна, потом посуда. Идет?
Час спустя мои плечи болели, а очаг был чист. Трактирщик указал мне на заднюю комнату с большой деревянной лоханью и сливной решеткой на полу. По стенам торчали колышки для одежды, а кусок жести, прибитый к стене, служил зеркалом.
Трактирщик принес мне щетку, ведро горячей воды, и лепешку щелокового мыла. Я оттирался, пока моя кожа не порозовела и не стала саднить. Трактирщик принес еще одно ведро воды, затем третье. Я вознес молчаливую благодарственную молитву, что за все это время не набрался вшей. Вероятно, я был слишком грязен, чтобы служить жильем уважающей себя вши.
Ополоснувшись в последний раз, я посмотрел на свою сложенную одежду. Впервые за годы я был чист и не хотел даже прикасаться к ней, не то что надевать. Если бы я попытался ее выстирать, она бы просто рассыпалась.
Я обсушился полотенцем и грубой щеткой расчесал колтуны в волосах. Это оказалось гораздо дольше и труднее, чем раньше, когда волосы были грязными. Я вытер пар с запотевшего самодельного зеркала и удивился: я выглядел взрослым — по крайней мере, намного взрослее. И не только взрослее — худым и светлым лицом я походил теперь на юного дворянского сынка. Волосы бы еще немного подровнять, но зато они длиной до плеч и прямые, как раз по нынешней моде. Единственное, чего мне недоставало, — дворянской одежды.
И это заронило в мою голову идею.
По-прежнему голый, я завернулся в полотенце и вышел через заднюю дверь. Я взял с собой кошелек, но припрятал его поглубже. Был почти полдень, и везде сновали люди. Не стоит и говорить, что некоторые взгляды сразу обратились в мою сторону. Я игнорировал их и шел горделиво, не стараясь прятаться. Лицо я сложил в невозмутимую, но гневную маску без всякого следа смущения.
Я остановился около отца с сыном, загружавших в телегу мешки. Сын был года на четыре старше меня и на полторы головы выше.
— Где я здесь могу купить одежду? — Я указал пальцем на его рубашку и добавил: — Приличную одежду.
Парень посмотрел на меня со смесью смущения и злости. Его отец поспешно снял шляпу и заслонил сына собой.
— Ваше лордство могут попробовать зайти к Бентли. У него простая одежда, но лавка всего в паре улиц отсюда.
Я сдвинул брови:
— Это единственное место в округе?
Он открыл рот:
— Ну… может… еще одно…
Я нетерпеливо махнул ему замолчать:
— Где оно? Просто укажи, раз уж разум оставил тебя.
Он указал, и я зашагал вперед, припоминая роли юных пажей, которые обычно играл в труппе. Паж по имени Дансти, невыносимо наглый мальчишка, сын важного вельможи, здесь подходил как нельзя лучше. Я высокомерно вскинул голову, немного по-иному расправил плечи, на ходу выстраивая план действий.
Пинком открыв дверь, я ворвался в лавку. Там сидел человек лет сорока в кожаном фартуке, тощий и лысоватый; я счел, что это и есть Бентли. Он подпрыгнул при ударе двери о стену, повернулся и уставился на меня с неописуемым выражением лица.
— Принеси мне одеться, недоумок. Меня уже тошнит от того, как на меня таращатся все эти мямли, которым сегодня взбрело в голову пойти на рынок. Хоть ты займись делом. — Я опустился в кресло и напыжился. Хозяин не двинулся, и я злобно зыркнул на него: — Я что, непонятно говорю? Может быть, не видно, что мне нужно? — Я подергал за полотенце, показывая нагляднее.
Бентли так и стоял, ловя воздух открытым ртом.
Я угрожающе понизил голос.
— Если ты не принесешь мне что-нибудь надеть… — Я вскочил и заорал: — Да я разнесу это место в щепки! Я попрошу отца подарить мне твои камешки на Средьзимье. Я брошу твой труп на растерзание отцовским собакам. Да ты хоть представляешь, кто я такой?
Бентли поспешно скрылся, а я упал обратно в кресло. Покупатель, которого я до сих пор не замечал, выбежал вон, задержавшись на секунду, чтобы поклониться мне.
Я подавил желание расхохотаться.
После этого все оказалось на удивление легко. Я гонял Бентли туда-сюда около получаса, заставляя приносить один предмет одежды за другим. Я насмехался над материей, покроем и пошивом всего, что он мне предлагал. Короче, вел себя как настоящий избалованный дворянский сынок.
По правде говоря, на лучшее я и надеяться не мог: одежда была простая, но хорошо сшитая. А по сравнению с тем, что на мне красовалось всего час назад, даже чистый дерюжный мешок показался бы царским нарядом.
Если вам не случалось проводить много времени при дворе или в больших городах, вы не поймете, почему мне так легко удалось все это проделать. Так что я объясню.
Дворянские сынки — одна из величайших разрушительных сил в природе, не хуже наводнения или урагана. Единственное, что может сделать обычный человек, столкнувшись с таким стихийным бедствием, — стиснуть зубы и попытаться свести ущерб к минимуму.
Бентли прекрасно это знал. Он сметал на мне рубашку и штаны и помог снять их. Я снова завернулся в одолженный мне плащ, и Бентли начал ушивать одежду, словно в шею ему дышал демон.
Я откинулся в кресле.
— Ты можешь задать вопрос. Готов поспорить, ты умираешь от любопытства.
Он на миг поднял глаза от шитья:
— Сэр?
— О событиях, повлекших мое нынешнее нагое состояние.
— Ах да. — Бентли завязал узелок и приступил к штанам. — Признаюсь, я немного любопытствую. Но не больше, чем следует. Я не из тех, кто лезет не в свое дело.
— О, — кивнул я, притворяясь разочарованным. — Похвальное свойство.
Наступило долгое молчание, единственным звуком было протягивание нитки сквозь ткань. Я начал ерзать и наконец продолжил, словно портной все-таки спросил меня:
— Мою одежду украла шлюха.
— Неужели, сэр?
— Да, она пыталась выманить у меня кошелек, тварь такая.
Бентли взглянул на меня с искренней заинтересованностью:
— А кошелек не был с одеждой, сэр?
|
The script ran 0.015 seconds.