1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14
– Несчастная Грузия, куда ты идешь?!
И снова уселся на свое место.
– Я не понимаю, что тут произошло? – спросила Нано. – Объясните мне, ради бога.
Она не могла поверить в то, что жизнь человека так дешево стоит.
– Ничего не произошло особенного, – ответил Элизбар. – Просто могло стать одним идиотом меньше на свете.
Нано побелела.
Арзнев Мускиа уставился в стол, перебирая пальцами скатерть.
– Что ты хотел доказать этой детской бравадой? – спросил Гоги, обращаясь к Шалитури. – Для чего это нужно?
– Нужно! – пробормотал Шалитури, продолжая есть.
Нано постепенно приходила в себя. Она глотнула лимонаду и сказала:
– И все потому, что мы не знаем, для чего живем и для чего умираем.
– Я согласен с вами, – отозвался Шалитури.
Нано повернулась к Гоги.
– А женщина может научиться так стрелять?
– Может, – ответил Гоги. – Это метод трех тысяч пятисот патронов.
– В чем же он заключается? – заинтересовался Сандро Каридзе.
– В него входит несколько операций: сначала неподвижно стоящий человек должен выпустить тысячу пятьсот патронов в неподвижную цель. Затем пятьсот патронов – неподвижно стоящий в движущуюся цель. После этого тоже пятьсот – движущийся человек в неподвижную цель и, наконец, последнюю тысячу – движущийся человек в движущуюся цель.
– Сколько же на это нужно времени? – заинтересовалась Нано.
– От двух недель до месяца, у кого какие способности.
– Лаз, научи меня, ладно? – взмолилась Нано. – Нет, обещай перед людьми.
Арзнев Мускиа улыбнулся в ответ:
– Мне еще нужно закончить свой тост.
– Внимание! – закричал Сандро.
– Когда я слушал вас, – сказал Арзнев Мускиа, – я знал, что вы правы… Да, то, что растоптано злом, можно вернуть к жизни одним лишь добром. Но мы оба – и Гоги, и я – впустили сюда вражду. Пусть простит меня уважаемый Вахтанг, и, если он меня не оттолкнет, я предлагаю ему свою дружбу от всей души. Все началось тоже с любви, с нашей любви к пирам и веселой беседе… И может быть, мы не посчитаем злом то, что нас заставила сделать любовь! Но разве знает человек, когда сделанное им добро обернется злом? Сколько примеров тому известно каждому… На твоих глазах творится зло, ты не можешь стерпеть, бросаешься на помощь, так велит сердце. Но, спасая, ты употребил силу, ответил насилием на насилие. Ты хочешь спасти человека, а способствуешь его гибели. Один только просто дурно воспитанный человек – нет, не злодей даже! – сколько насилия приносит он в мир!.. А в наше время таких невоспитанных – пятьдесят на сто. И тот, кого ты выручил, такой же. А тот, кого ты наказал именем добра, думаешь, он ангелом станет? Тебе кажется, что любовь твоя восстановила разрушенное. И порой это и в самом деле так. Но, применив насилие к обидчику, не вверг ли ты его в беду? И возродив одно здание, не испепелил ли тут же другое, соседнее? Пусть кто-нибудь скажет, что делать рабу божьему, как ему поступать?
«Верно, когда он болен, у него бывает такое лицо и такие глаза», – подумал я, глядя на Арзнева Мускиа.
– Признаюсь, я давно не вмешиваюсь в чужую беду. Я потерял веру в добро! Но сегодня я нарушил слово, данное себе, может быть, потому, что задет был я сам. Со своего, личного, и начинается гибель человека… И я молю провидение вернуть мне веру, веру в то, что… разрушенное враждой восстановится любовью. Э-х-х, была ж она у меня когда-то. – Лаз залпом опустошил свою чашу. – Долго я говорил. Терпеливый вы народ, тифлисцы!
– Разве это долго! Ты сейчас поймешь, что такое долго, когда будет говорить Сандро, – сказал Каричашвили улыбаясь, довольный тем, что все уладилось и пошло по мирному руслу. – Сандро знает столько иностранных слов и будет говорить до тех пор, пока не иссякнет их запас. Вот тогда нас можно будет пожалеть, а твой тост был и коротким, и простым, и умным.
Хор начал «Черного дрозда». Слуги принесли новые блюда и расставляли их по столу. Видно, пауза была нужна, чтобы спало нервное напряжение. Мы не смотрели друг на друга, хотелось отключиться от всех и погрузиться в себя. А между тем народу в ресторане заметно прибавилось, только два балкона были еще пусты. А в зале – ни одного свободного столика. Правда, Гоги за этот вечер ни разу не поднимался навстречу посетителям: видно, то, что происходило за нашим столом, приковало его к нам.
«Черный дрозд» подходил к концу, когда лакей, пыхтя от напряжения, появился около нас с огромным подносом, уставленным бутылками и фруктами.
– Кто это прислал? – спросил Гоги.
– Симоника Годабрелидзе дарит это вашему столу, батоно Георгий, – ответил лакей, – вино мужчинам, шампанское госпоже – за терпение, велел сказать, рубль он дал Кето за то, что она убрала черепки от чаши, и рубль мне – за этот поднос. Пусть бог пошлет щедрым людям больше денег, а моим детям – больше щедрых людей!
– А-а-а! Симоника! – крикнул Элизбар Каричашвили и послал в зал воздушный поцелуй. – Дешево хочешь отделаться!
Второй лакей принес маленький столик, и они поставили на него то, что было на подносе. Потом оба выпили за нас и ушли.
Тут и Сандро Каридзе взялся за чашу. Все затихли.
– В природе, наверно, ничто так не зависит друг от друга, – сказал он, – как нравственность личности от судьбы его нации, как нравственность гражданина – от достоинств и недостатков его государства. И наоборот… Они так слиты, что не знаешь, что сначала, что потом…
– Как курица и яйцо, не так ли? – засмеялся Каричашвили. – Вахтанг, перестань злиться и скажи, что было сначала – яйцо или курица?
– Мой швейцар, дидубиец Арчил, говорит, что сначала был петух, – сказал Гоги.
– Он прав, так и было на самом деле, – сказал Арзнев Мускиа со смехом, – не будем мешать господину Сандро, он говорит так интересно.
Шалитури сидел с мрачным видом; думаю, он сам не понимал, почему все еще находится среди нас.
– Что мы называем нравственностью? – продолжал Каридзе. – Мне кажется, нравственность это та внутренняя сила, с помощью которой личность управляет своим поведением, подчиняет его каким-то нормам, упорядочивает, что ли… Во всяком случае, сочетает свои желания с интересами своего народа, своего государства…
– Упорядочивает и управляет в той мере, в какой обладает нравственностью, не так ли?.. – на этот раз Каридзе прервал я.
– Ты прав, Ираклий, именно так, – ответил он и продолжал: – Маленький народ не сможет создать своего государства, если государство это не будет необходимо человечеству или хотя бы значительной его части. Каждое государство имеет поэтому свое международное и историческое предназначение, свою функцию, что ли…
– Это еще не все, – опять вмешался Элизбар Каричашвили. – Сначала должна возникнуть историческая необходимость самой функции. Кроме того, народу, принимающему на себя ту или иную миссию, нужны для этого талант, энергия, воля к борьбе и одолению.
– Разумеется, Элизбар. Начнем тогда вот с чего, – продолжал Каридзе. – …Смотрите, что получается. В одной из областей земного шара – в Закавказье, скажем – возникла потребность, а следовательно, и историческая необходимость создания государства. Возникла независимо от того, кто населял эту часть суши. А населяли мы, грузины, и осуществили эту необходимость – создали государство. Фундамент христианского государства Грузии был заложен благодаря тому, что мы взяли на себя роль крайнего бастиона христианской цивилизации на Востоке. С другой стороны, для Персии и Византии мы были той силой, которая сдерживала напор северных кочевников, устремляющихся к югу. Одновременно создание государства внесло порядок и устойчивость в нашу жизнь. По грузинской земле пролегли и скрестились на ней большие торговые пути, развилась национальная экономика, которая обрела большой вес в азиатской торговле. Но чтобы жребий, выпавший на нашу долю в истории мира, был нами исполнен, мы были вынуждены постоянно отражать нападение врага, вести постоянные войны, и потому наше государство было построено как государство военное. Отдельная личность повторила функцию государства и стала осуществлять его миссию – отражение врага. Война стала для человека основным занятием, его повседневной жизнью. Я говорю – жизнью! Жизнь – это процесс добывания духовной и материальной пищи, а нравственность – сила, организующая этот процесс. Удачи и беды гражданина находились в прямой зависимости от бед и удач государства. Желать чего-нибудь для государства значило желать этого для себя. Отсюда возник и с течением времени утвердился моральный принцип: сначала я отдаю народу и государству все, что имею, уж после этого беру у них столько, сколько сумею отхватить или сколько мне дадут или подбросят. Разумеется, с точки зрения высокой справедливости подобный принцип ничего не стоит, но тогдашнее человечество пребывало на этом уровне, имея свое представление о справедливости. Так или иначе этот нравственный принцип был порожден функцией нашего государства, а сформированная веками нравственность оберегала и сохраняла в свою очередь государство. Я говорю о том, что утратила потом наша нация. Госпожа Нано сказала святую правду: мы утратили любовь к вольности, к стране, к государству… Потеряли те основы нравственности, о которых, мой дорогой Элизбар, я говорил так долго и к тому же иностранными словами. А тост мой будет коротким. Гоги прав. Когда наши предки побеждали чужеземцев, их вела любовь. Тогда у грузин и у других народов близкой к ним истории в фундаменте жизни была любовь. Любви под силу все восстановить и все исцелить. Я пью за такую любовь!
Сандро Каридзе приник к своей чаше и не торопясь, с паузами, ее опорожнил.
Все мы с увлечением его слушали.
– Это очень важно, – сказал я, – что в те времена в фундаменте жизни была любовь. Я не числю себя знатоком искусства, не берусь судить, но, по-моему, все самое прекрасное в грузинской музыке, в литературе, в народной поэзии, все, что мы любим, появилось как раз тогда. И никогда в них ложь не одерживала победы, никогда насилие не подымалось на пьедестал. Великодушие и самопожертвование – кровь и плоть нашего искусства.
– Возьми хотя бы тот же мравалжамиери, – поддержал меня Гоги. – И слеза и музыка создавались именно в ту пору.
Тут и Нано включилась в общий разговор.
– Слова и мелодия этого гимна, – сказала она, – утверждают: восстановить то, что уничтожено враждой, нельзя без вражды и ненависти… И тут Вахтанг, конечно, прав. Но при одном условии: что ненависть – результат любви, а не зависти, эгоизма, жадности, алчности, властолюбия или других низменных стремлений.
– Если это так, – подал голос Шалитури, – тогда зачем надо было колотить чашки о мою голову.
Все мы сделали вид, что в возвращении Шалитури к общей беседе нет ничего неожиданного. Да и реплика его прозвучала совсем безобидно. Все, по-моему, были рады этой размягченности.
В это время Арзнев Мускиа начал говорить, глядя на Нано:
– Я вспомнил басню, она не наша… Смертельно ранен лев, из груди его льется кровь, а вокруг торжествует стая шакалов, радуясь, что лев умирает и труп достанется им. Лев не может стерпеть их ликования и, собрав последние силы, бросается на шакалов, раздирает их в клочья. И шакалья кровь лужей стекает к его ногам. Изнемогающий от долгой борьбы лев бросается в эту кровавую лужу. По басне получается, что кровь врагов и завистников должна исцелить льва, вернуть его к жизни, – Арзнев Мускиа на секунду запнулся и продолжал: – Вы все знаете грузинское стихотворение «Орел». Великий человек написал его, Важа Пшавела, по-моему, самый великий из современных грузин. Ему не пришло в голову исцелить раненого орла кровью воронья. Потому что, кончив так свое стихотворение, он призвал бы к насилию и мести. А он не хотел, он не мог. Сколько ни читай, сколько ни повторяй эти строки – в первый раз, в сотый раз, – и всегда одно чувство – любви к орлу. Любовь к слабому, к обреченному – вот к чему взывает поэт. А бог с избытком наделил его этим даром – даром понимания, сострадания. А когда нам передается его чувство, значит он доверяет нам. Знает, что твой поступок тоже теперь будет продиктован любовью, и потому он не учит, не диктует, не заставляет. Так, верно, во всех великих творениях, я только не думал обо всех.
– Нет, ты думал, – горячо сказала Нано. – И все увидел глубоко, как есть на самом деле.
– Все это прекрасно, – объявил Каричашвили. – Но кто же станет делать дело, если мы будем говорить до рассвета. Нано, теперь твой черед. И следующий тост пьем двумя чашами, а то Арчил и Ерванд вышвырнут нас отсюда как трезвенников.
– Не потому ли тебя в последнее время все чаще называют бывшим артистом, что ты целиком посвятил себя другому искусству, нашему застольному грузинскому? – пробурчал Сандро Каридзе.
– Я художник, Сандро, – с огорчением ответил Каричашвили. – Когда я был молод, меня увлекла сцена и шквал аплодисментов. Но разве я знал свой жребий, разве понимал, что такое высокое искусство!
– А теперь ты понимаешь?! – усмехнулся Каридзе.
– Теперь понимаю! – сказал Каричашвили. – Высокое искусство, Сандро, это – совесть. Я не имею права играть плоско! Это прежде всего. И я не имею права лгать людям. Лгать соотечественникам, сбитым с истинного пути трагедией их истории, толкать их в яму… Поэтому я играю не всё… Уж год, как репетирую новую роль. Может быть, на это уйдет еще год. Не знаю… Но выйду на сцену только тогда, когда смогу показать то, что возвышает душу. И если по глазам зрителей я пойму, что достиг своей цели, то слушать аплодисменты в театре останешься ты, а я побегу сюда, чтобы выпить вина и поговорить с Гоги и Ервандом о грузинской борьбе. Давай, генацвале! Называй меня бывшим артистом… Чего можно ждать другого от такого циника, как ты! Я не возражаю… Нано, голубушка, – он повернулся к Нано, – мы слушаем тебя! А ну, слушать! – загремел его голос.
– Нет, не сейчас, – сказала Нано. – Мне хотелось бы еще послушать Сандро Каридзе, пусть он поделится с нами своими богатствами.
– Ради бога, госпожа Нано, я готов, но не знаю, чем делиться.
– Сейчас я объясню… Вы говорили о том, что мы имели и что потеряли. А как потеряли, почему… Кем мы стали, кто мы теперь… Это нужно мне для моего тоста, без этого он будет бессвязным и может показаться чепухой.
Каридзе был явно польщен просьбой Нано.
– Я буду рад, – улыбаясь ответил он. – Но общество наше должно набраться терпения, хотя я постараюсь быть лаконичным. Ведь я думал над этим не один год и знаю то, что мне предстоит сказать, как «Отче наш».
– Начинай, Сандро, – подхватил Каричашвили. – Наговоримся, во всяком случае. Кто знает, какие превратности несет нам завтрашний день…
Сандро Каридзе не заставил себя долго просить и начал без промедления.
– К сожалению, не все вечно на нашей грешной земле, – сказал он не торопясь. – Появились славянские феодальные государства и ослабили опасность северных нашествий для южных империй. И грузинское государство потеряло свое назначение – быть форпостом в сдерживании набегов степных народов. А разложившуюся Византийскую империю прикончили, как все вы знаете, крестоносцы и турки. Католическое же христианство до того источилось червем, что нашло необходимым учредить инквизицию. А когда колеблется цитадель, то судьба бастионов висит на волоске. Разладились наши связи с единоверным миром, и идеологическая функция Грузии постепенно начала отмирать.
Прошло еще немного времени, и в результате развития мореплавания великие торговые пути перекочевали на моря и океаны. Тем самым мы лишились и экономической своей функции. Короче говоря, в один прекрасный день стало ясно, что мы лишились международной функции. Наше могучее государство, недавно еще вершившее добрые дела для человечества, превращалось в арену междоусобной возни мелких князей и приманку для всевозможных удачливых или неудачливых завоевателей. Чем были для истории Грузии пять ее веков до присоединения к России? Их смело можно назвать пятисотлетней войной за физическое сохранение нации и спасение ее культуры. И что примечательно – национальное, грузинское политическое мышление всегда отдавало себе отчет в том, что существование нашей страны целиком определяется ее исторической функцией.
В крупном масштабе это впервые пытался воплотить, в жизнь Вахтанг Горгасали. Когда Грузия перестала быть форпостом при нашествиях степных народов, Давид Строитель и его политическое окружение пытались сделать грузинское государство культурной и экономической силой Малой Азии и Ближнего Востока и многого достигли на этом поприще. Когда дрогнули основы мировой христианской цивилизации и погребли величие Византийской империи, государство Тамар пыталось претендовать на гегемонию в православном мире и наведение порядков в мусульманском. И тут дела пошли бы успешно, если бы не нашествие монголов, принесшее нашей истории величайшие потрясения. И, как вам известно, не только нашей. Впоследствии, уже в новые века, Ираклий Второй хотел совершить операцию, географически обратную той, какую совершил в свое время Вахтанг Горгасали, – с опорой на севере, меч повернут на юг, но к этому времени мы были так обессилены, что сами нуждались в покровительстве. И нашли его в союзе с Россией. Грузины пришли к покровительству… – Ровно звучащий до этого голос Каридзе чуть зазвенел. Помолчав, он продолжал: – Я говорю об этом для того, чтобы не была предана забвению мудрость напряженных и неустанных поисков наших предков, чтобы их исторический подвиг был оценен по заслугам…
Да, пятьсот лет под пятой восточных завоевателей; тот, кто широко образован и достаточно объективен, может найти для сравнения только один пример – американских индейцев. Другие параллели мне не припоминаются. Конечно, физическое сохранение нации и ее культуры тоже может быть смыслом жизни страны, ее назначением. Но назначением узко национальным, недостаточным для жизнедеятельности сильного государства. Грузинское государство, увы, перестало существовать. Наш народ потерял активное чувство собственной ответственности за радости и горести своей страны, а бесчисленные поражения и опустошения отняли у нашего гражданина уверенность в себе и чувство непобедимости. И наша нравственность сделала первые шаги к упадку. Узко-национальный смысл жизни и незначительность международных функций не могли не дать своих опустошительных результатов. Жизнь сводилась теперь лишь к тому, чтобы продлить свое существование, что не могло не деформировать нравственные устои общества, не усилить эгоизма, не внести низменности и мелочности, чего не было в этических нормах сильного государства.
И все-таки, несмотря на это, можно сказать, что честь и совесть грузинского народа до девятнадцатого века оставались незапятнанными. Хотя и во имя узко-национальных интересов, но все же наш народ еще оставался сплоченным, способным к единству и самопожертвованию. Но пятьсот лет ожесточенного сопротивления, как я уже сказал, принесли ему физический разгром и духовное изнеможение. У нас не было другого выбора, кроме того, который мы сделали, обратившись под защиту единоверного государства.
Древнее наше стремление к культурным связям с Западом осуществилось в новой форме: мы стали частью крупнейшего государства Европы! Присоединение к России решило многие острые проблемы нашей жизни. Нас освободили от войн, от набегов горцев, от страха истребления, от тысячелетней династии Багратидов и даже от налогов… Эта передышка была нам необходима. Но она несла свою закономерность: грузин, привыкший за свою историю к ответственности перед человечеством и перед своей страной, остался без смысла жизни… От него теперь ничего не требовали, абсолютно ничего! И наш народ стал похож на пущенное в луга стадо, у которого есть только одно дело – щипать траву! Сто лет мы пасемся… Наша единственная цель – есть, пить и растить детей. Конечно, эта цель свела на нет основы старой традиционной нравственности… Но если и по сей день можно встретить людей, которые сберегли любовь к свободе и любовь к родине, то это потому только, что нравственность – самая стойкая духовная категория, свойственная человеку…
Вот, госпожа Нано, как произошло то, что мы все потеряли. А что представляем мы сейчас – я отвечу вам, но прошу меня простить за грубость моей правды. Мы – разрозненный, лишенный единства народ, занятый стяжательством, мы – бывшая нация! Добавить мне осталось только одно. Известно, что ни один поработитель не освобождал из ярма добровольно, из каких-то гуманных соображений. И мы не будем просить царя Николая Второго, чтобы он совершил этот небывалый акт… Я кончил, Элизбар!
– Как же так! – воскликнул Шалитури. – Выходит, пока на Кавказе не возникнет эта самая твоя миссия, для грузин государство – ни-ни!
– Ни-ни! – подтвердил Каридзе.
Шалитури расхохотался.
– Ты выдумал все это, мой Сандро, – сказал Гоги, – чтобы оправдать свое равнодушие к судьбам родины.
– Гоги, ты не прав, – вмешался я. – Человек плачет, чуть услышит грузинские напевы, а ты обвиняешь его в равнодушии.
Гоги не ответил, только махнул рукой.
– Знаешь, почему он плачет? – спросил меня Каричашвили.
– Ну, почему, объясни, – сказал Каридзе.
– А потому, Сандро, что тысячу лет назад ты был достойным человеком, а сегодня – ты червь.
– Святая правда, Элизбар! Я и не спорю, – серьезно сказал Каридзе. – А разве по этому поводу не стоит плакать?
– Если то, что вы сказали, святая правда, – вмешалась Нано, – тогда нам всем, вместе со всем народом, надо не только плакать, но и убираться в мир иной. – Нано взяла в руки чашу. – Я хочу досказать вам историю, – начала она, – которую не успела закончить в конторе Ираклия. Тогда я набрела на нее случайно, к слову пришлось, и вспомнила, как в Абхазии на нас с мужем напали разбойники… Ираклий и Арзнев Мускиа! – Она повернулась к нам. – Не сердитесь на меня, но то, что вы слышали, я расскажу в двух словах.
Она сначала повторила то, что мы знали. Но, странное дело, ее слушали затаив дыхание не только новые друзья, но и я, и Арзнев Мускиа. Нано обращалась чаще всего к Шалитури, видно, для того, чтобы окончательно вернуть его нашему веселящемуся царству. И действительно, Шалитури начал понемногу оживать и даже развеселился. А Нано рассказывала свою историю совсем по-другому, стараясь сосредоточиться на курьезных сторонах, на нелепостях и несуразностях.
– Можете себе представить, что всю эту операцию, – сказала она, – удалось осуществить четырем разбойникам. Сам Сарчимелиа со своим помощником ловил людей на дороге, заводил в лес, грабил и складывал вещи в мешки. Другой разбойник караулил нас, чтобы мы не подняли бунта. От холма, что был за нашей спиной, время от времени несся такой отчаянный свист, будто главные силы разбойников залегли именно там. А оказалось, что там под деревом сидел только один разбойник, следил за дорогой, сторожил награбленное добро и время от времени поднимал свист, чтобы нагнать на нас страху, что ему отлично удавалось.
– Постой, – смеясь перебил ее Элизбар Карачашвили, – что же вы, так и сидели, в чем мать родила, и мужчины и женщины вместе?
– Нет, – ответила Нано, – у бандитов оказалось больше такта, чем у тебя. Между нами было расстояние шага в два, и было хорошо слышно, что мы говорили. Одним словом, сидим и ждем, когда вернется Сарчимелиа. Все шепчутся друг с другом, каждый о своем. Какая-то полураздетая старуха посмотрела на голубое небо и сказала: «Ой, что с нами будет, если пойдет дождь…» Один приземистый человек был увлечен предположениями насчет того, кто на этот раз попадет в сети Сарчимелиа, и очень хотел, чтобы попал его знакомый, не помню кто по имени – то ли Бабухадиа, то ли Митагвариа, – он заранее ликовал, потирал руки от удовольствия и помирал со смеху. Разговор больше всего вертелся вокруг того, кто что потерял… Пострадавшие называли стоимость отнятых вещей и количество денег, как будто хвастались друг перед другом размером потерь. Только один безусый юноша признался, что у него нечего отнять, и он сам не знает, почему сидит здесь, с нами. Он был слугой богатого турка, Сарчимелиа захватил его вместе с хозяином и не отпускал. Прошло уже немало времени, и можно было даже шутить по поводу того, что с нами произошло. Но, откровенно говоря, мне было не до шуток. Временами на меня нападало отчаяние, когда я представляла со всей отчетливостью, что будет, если Сарчимелна выполнит свою угрозу и уведет меня в залог до выкупа. Да и другим было несладко. Одну девочку лет пятнадцати Сарчимелиа захватил с дороги вместе с пожилым мужчиной. Девочка на коленях, рыдая, умоляла ее отпустить – у нее умирает мать и она везет из Очамчиру врача, чтобы ее спасти. Какая-то женщина рвала на себе волосы, причитая, что она вдова, всю жизнь копила деньги на приданое дочери, собрала двести рублей, а эти негодяи отняли… Всего не расскажешь. Помочь не мог никто, на душе было противно… Вдруг до меня долетел мужской голос.
– Простите, пожалуйста, – говорил кто-то по-русски, обращаясь к моему мужу. – Госпожа, ограбленная вместе с вами, это ваша жена?
Я обернулась и поняла, что это говорит человек с ампутированной ниже колена ногой. Мой муж Ширер ответил не сразу и очень сухо:
– Да, сударь, госпожа, ограбленная вместе со мной, это моя жена.
– Я хочу вам дать совет. Грабители, конечно, злодеи порядочные, но в женщин стрелять не будут. Это мне известно, можете поверить на слово, сейчас не время объяснять. Шепните вашей жене, чтобы она уговорила женщин… Пусть они начнут кричать во все горло, пусть не умолкают, даже если грабители будут им угрожать.
– Что это даст, сударь?
– Ну, в худшем случае приблизит конец этой мерзкой процедуры… Передайте жене на вашем языке, а то часовой подслушивает.
Ширер, видно, обдумал эти слова и не торопясь сказал:
– Это ни к чему. Сидите спокойно, сударь.
Но я и сама все слышала и догадалась, что незнакомец на это и рассчитывал. Мне его идея показалась стоящей, только я не знала, как ее осуществить. В конце концов решилась. Когда охраняющий нас бандит отошел подальше, я начала шептать:
– Женщины, не сидите молча. Давайте вместе выть, вопить, кричать. Мы женщины, они нас не тронут, не бойтесь. Кто-нибудь услышит на дороге и поможет. Давайте кричать. Плохого не будет!
Некоторые из женщин знали грузинский язык и поняли, что я шептала. Другие не поняли ничего, стали спрашивать – что, мол, она говорит? Через несколько минут уже все знали о моих словах, но стояла тишина и никто не двинулся мне навстречу. Я спросила сидевшую рядом женщину:
– Что ты об этом думаешь?
– А если будут стрелять?
– Не будут, не будут!
– Они отняли у меня всего семь рублей, и из-за семи рублей я должна умирать?!
– А у меня, проклятые, взяли девяносто рублей, но я не оставлю своих детей сиротами даже из-за них!
– Пусть другие закричат, тогда закричу и я.
– Если все закричат, тогда – да!
Так они поговорили и замолчали. И я вдруг решила, что должна подать пример. Если начну я, то другие меня поддержат. Я стала негромко причитать. Но никто не присоединился ко мне. Тогда я крикнула громко, но опять оставалась в полном одиночестве. После этого я начала вопить изо всех сил. Но достигла только того, что все женщины перепугались, как бы им не влетело из-за этой глупой барыньки. А я тем временем так вошла в роль, что не так просто было меня утихомирить. Наш часовой сначала был ошеломлен моим криком и смотрел на меня с изумлением. Потом подошел вплотную, продолжал меня разглядывать. А затем, не долго раздумывая, отвесил мне здоровую оплеуху. Я не ожидала такого хамства и от неожиданности замолчала, ошалело глядя на него. А он, воспользовавшись неожиданной тишиной, сказал, хладнокровно улыбаясь:
– Хотел бы я знать, чего ты орешь?! Если ты думаешь, что они поддержат твой крик, то ошибаешься, они привыкли молчать и покоряться. Э-э-эх, берешься не за свое дело, не понимаешь ничего… Мы знаем свое, видишь, у нас все идет ладно и справно, а кто не знает, пусть сидит и молчит, пусть не лезет.
Повернулся и ушел. Ширер громко расхохотался. Я не обиделась, по мне было неловко. И стыдно. Так стыдно… Я даже покраснела. Успокоившись немного, я посмотрела в сторону мужчин, на лице их было написано насмешливое превосходство. Мне снова стало не по себе. Только безногий человек не улыбался и сидел, покручивая усы, о чем-то думая. Чтобы утешить себя, я решила, что он сочувствует мне. А Сарчимелиа, видно, никак не мог дождаться на дороге новой жертвы. Время шло, а его все не было. Наконец он появился, ведя впереди себя двух мужчин и трех женщин – целая толпа. Он начал их ловко обдирать и так погрузился в это дело, что не заметил появления двух человек. Это было странное зрелище. Один шел впереди и был, представьте себе, до пояса голый, а ноги его были продеты в рукава рубахи, подол которой, поднятый до пояса, он придерживал рукой. Видно, другого выхода у него не было, потому что за ним двигался элегантно одетый человек с револьвером, нацеленным ему в спину. На человеке нацеплено было много различного оружия, в том числе и того, что недавно принадлежало его пленнику, облаченному в столь диковинную одежду. Они направились прямо к Сарчимелиа и награбленному им добру. Появление этих двух людей было столь неожиданно и причудливо, что потрясло всех. Наш часовой буквально остолбенел, решив, возможно, что видит все это во сне. Когда вооруженный человек поравнялся с ограбленными мужчинами, кто-то из них крикнул:
– О-о-о-ох! Дата Туташхиа!
– Что случилось, Дзуку? – беспомощно пробормотал наш часовой, обращаясь к полуголому пленнику. Но пленник не отвечал, ухватившись за подол рубахи и покорно шагая вперед. Тогда часовой перевел взгляд на человека, которого назвали Датой Туташхиа, тупо следя за его движениями. Сарчимелиа и его помощник тоже застыли. А тем временем безногий человек, выбрав момент, лег на живот, с молниеносной быстротой, рывком, подполз к часовому, схватил огромный булыжник и, вскочив на одну ногу, ударил часового камнем по голове. Сарчимелиа собрался было бежать на помощь своему товарищу, но вооруженный гость навел на него револьвер, и он тут же осел. Сбитый с ног часовой получил еще один удар по голове, на этот раз прикладом собственного ружья. Потом безногий лег на землю, используя тело часового как заслон и опору для ружья, и прицелился в Сарчимелиа. Все замерли, кто-то крикнул:
– Ой! Тот в рубахе вместо штанов… Это бандит, что сидел на пригорке и свистел!
Дата Туташхиа сделал несколько шагов и поравнялся с Сарчимелиа. Я не знаю мегрельского языка и понимала не все. Но потом мне перевели все слово в слово. Так, по порядку, я и расскажу…
– Сарчимелиа, – негромко сказал Туташхиа. – И ты… Не знаю, как тебя величают, – он показал на второго разбойника. – Ну-ка сложите оружие, вот сюда!
Он показал, куда… Разбойники не двинулись с места. Сарчимелиа, конечно, знал, что на него наведено дуло безногого, револьвер Туташхиа упирался чуть ли не в зубы другому, а третий держался за свою рубашку. Сопротивляться нелегко, ничего не скажешь, но и сдаваться им тоже ох как не хотелось. Безногий в эту секунду выстрелил. Пуля просвистела между разбойниками и потонула в листве.
– Руки вверх! – закричал Туташхиа.
Один из бандитов с готовностью выполнил приказание, Сарчимелиа медлил, но потихоньку тоже поднял руки.
Тогда Туташхиа повернулся к мужчинам:
– Пожалуйста, кто-нибудь подойдите сюда!
Ширер оказался проворнее всех и, не ожидая указаний, отобрал у грабителей оружие, сложив его в кучу. При этом он их тщательно обыскал и все, что нашел, тоже отобрал. После этого ударил изо всей силы по голове Сарчимелиа, затем его товарища и, оглушенных, свалил их на землю. А безногий поскакал к мешкам с награбленным, нашел там свой протез и быстро надел его. Потом он вывернул из груды вещей мою амазонку и поднес мне:
– Сударыня, я так виноват перед вами, из-за меня этот мерзавец ударил и оскорбил вас.
…Нано передохнула.
– Вот в каких условиях я познакомилась с Гоги. Тогда мы не знали имен друг друга. А встретились только сегодня, – под общий хохот досказала она.
Гоги обошел весь стол и, церемонно поклонившись, поцеловал руку Нано. Все стали перебивать друг друга, но Нано заговорила снова:
– Об остальном я постараюсь поведать вам короче, чтобы вы все же знали, как закончились наши приключения… Туташхиа подозвал к себе ограбленных и велел им разобрать свои вещи. Когда разбойники увидели толпу людей, направившихся в их сторону, они бросились наутек. Не знаю, чего больше они испугались – разъяренных мужчин или разъяренных женщин. Во всяком случае, было совершенно ясно, что они не хотят попасться в руки ни к тем, ни к другим. Сарчимелиа бежал проворнее всех, но, когда деревья закрыли его от нас, мы услышали его голос:
– Дата Туташхиа! Понимаешь ли ты, кого берешь под свою защиту? Запомни мои слова: когда придет время умирать, ты умрешь от их руки!
А Ширер разыскал свою золотую табакерку, всю усыпанную драгоценными камнями, и протянул Туташхиа – возьмите, мол, на память о нашем избавлении. Туташхиа поблагодарил, но табакерку взять не захотел. Тогда я стала его упрашивать, уламывать, но он был непреклонен. Так и не взял. Уехать сразу мы не смогли, пришлось сдерживать пострадавших, желающих поживиться чужим добром. А потом сели на наших лошадей и поскакали…
Так Нано закончила свой рассказ.
– Извините, что получилось так длинно, – сказала она. – Но я надеюсь на то, что история эта не наскучила вам… А теперь я хочу поднять тост, и не один, а сразу два… Гоги и Туташхиа бросились нам на помощь во имя добра и человечности. Они двигали их поступками, когда мы, ограбленные и униженные, сидели в лесу. Добро явилось нам в образе этих двух людей. Я пью за реальное добро, которое раскрывает себя в реальном деле таких вот реальных людей!
Должен сказать, что Нано была очаровательна, и все мы были в восторге и от нее и от ее рассказа. Мы зааплодировали ей так громко, что все сидящие в зале повернулись в нашу сторону. Нано поднесла свою чашу к губам, но отпила лишь половину.
– Лаз, – сказала она, – мне нужна вторая чаша. Элизбар сказал, что мы будем пить двумя чашами… Вахтанг, долейте мне, – Нано протянула Шалитури недопитую чашу. – А кроме того, мой рассказ рассчитан на две чаши.
– Скажите, пожалуйста, госпожа Нано. – почтительно негромко, скрывая неловкость, обратился к ней Шалитури. – Тот человек, который вел разбойника в рубахе… Как его фамилия? Вы сказали…
– Туташхиа.
– Откуда он взялся?
– Он услышал мой крик и пришел на мой голос.
– Совсем как сказочный принц? Не так ли? – Шалитури покачал головой. – Это не тот ли Туташхиа…. Разбойник?
– Абраг, – ответила Нано.
Элизбар снова начал нас утихомиривать:
– Не мешайте Нано говорить!
Она продолжала:
– Здесь не место выяснять, как сложилась, откуда пошла легенда о святом Георгии. Никто не станет спорить, что этот культ идет еще с дохристианских времен и укоренился с такой неколебимостью, что мы, грузины, празднуем день святого Георгия триста шестьдесят пять раз в году… Спаси попавшего в беду, спаси его любой ценой, даже ценой твоей жизни… Таков смысл легенды. Знаете, я никогда не любила странствовать по святым местам. Единственный раз, в детстве, попала в Атоци на праздник святого Георгия. И больше не была нигде. Но сегодня, если говорить словами поэта, «я храм нашел в песках. Средь тьмы лампада вечная мерцала…»[18]. Прекрасный храм, исполненный чудес, украшением которого является человек, а не икона. Обещаю господу богу приходить сюда как можно чаще, чтобы принести благоговейную молитву живому – на все триста шестьдесят пять дней – святому Георгию! У меня есть старинная икона, а на ней надпись приблизительно такая: святой Георгий! Непобедимый воин за справедливость, великомученик во имя народа, будь заступником перед небом, укрой всемогущей силой твоей недостойную слугу свою Нано Тавкелишвили!.. Вот слова моей молитвы!… Итак, за здоровье Гоги, господа, нашего хозяина, истинного сына своей отчизны, рыцаря и выразителя нашей застольной государственности… И моего спасителя!
Мы кричали во весь голос, приветствуя Нано. Но она подняла руку, показывая, что еще не кончила.
– Видите, – сказала она, – тосты вытекают из моего рассказа. Поэтому я хочу вторую чашу поднять за отважного Дату Туташхиа. Это отчаянно смелый, благородный человек, но я понимаю, что смелому человеку часто бывает тяжелее, чем трусливому. Пусть поможет ему бог и в беде, и в радости. И раз мы ударились в молитвы, я хочу дать еще один обет. Если когда-нибудь случится так, что я окажусь нужна двум прекрасным людям, переполнившим наши чаши, я буду счастлива протянуть им руку… Всегда и везде… Не потому, что хочу заплатить добром за добро. А потому, что оба они заслуживают того чтобы мы служили им… – Нано встала из-за стола и обратилась ко всем сидящим: – И еще я пью за всех вас и благодарю за чудесный вечер… И прошу простить, что покидаю вас. Видит бог, я не хотела бы уходить, но оставаться дольше не имею права. Всех, кто сидит за этим столом, я приглашаю в гости через три дня, двадцать шестого, в восемь часов вечера. Покорнейше вас прошу… Ираклий, поручаю тебе привести гостей. Кроме вас будет человека два или три, не больше…
Арзнев Мускиа и я тоже поднялись со своего места.
Неожиданный наш уход, как это бывает всегда, вызвал небольшую суматоху – все кричали, просили не уходить, взывали к нашей совести и чести. Но Нано настояла на своем. Правда, напоследок нас с лазом заставили осушить еще две огромные чаши, что мы и выполнили с успехом. Все хотели идти нас провожать, но Нано запретила всем, кроме Гоги.
– Лаз, откуда ты знаешь Элизбара? – спросила Нано, когда мы вышли из зала.
– Вот Гоги познакомил, хороший человек Элизбар, мне он нравится очень.
– А кто познакомил тебя с Гоги?
– Это старая история…. Расскажу когда-нибудь, – уклонился от ответа лаз.
У выхода торчал Арчил.
– Вы накормили кучера барыни? – спросил его Гоги.
– И накормил, и напоил. Еле на козлах держится.
– А где Ерванд?
– Вынес стул во двор, сидит и спит. Не спит, конечно, а только делает вид, свесил голову, как старая лошадь.
– Почему? – удивился я.
– Три дня назад, когда он заснул, сидя во дворе, у него вытащили из кармана шесть рублей. С тех пор он каждый вечер притворяется спящим, ждет, что жулик снова придет… Как бы не так, жди, очень нужно ему приходить.
– Придет, можешь не сомневаться, – послышался с улицы голос Ерванда.
– Нужен ты ему больно… Иди сюда, гости уезжают!
Появился Ерванд, стал водить щеткой по нашим костюмам, приговаривая при этом:
– Не дают человеку поспать… Конечно, он не сумасшедший, если я не сплю, зачем ему приходить!
– В-а-а! – возмутился Арчил. – А если ты снова заснешь? А он опять все вытащит и опять уйдет! Ну, не индюк ли ты… И как для индюка такого на белом свете кусок хлеба находится, диву даешься!
Они проводили нас до экипажа, продолжая спорить и убеждать друг друга – придет или не придет жулик. А пока Гоги помогал Нано сесть, я, выбрав минуту, когда он не видел, положил Ерванду в карман деньги, чтобы он расплатился за нас в ресторане.
Мы тронулись в путь.
– Ты позвала нас на двадцать шестое? – спросил я Нано.
– Да.
– А то двадцать седьмого я занят, жду клиентов.
– Кого?
– Долабашвили, два брата. Интересное дело!
В ночной тишине приятно цокали копыта наших лошадей.
– Почему вы заспешили, госпожа Нано? – спросил Арзнев Мускиа. – Скучно стало?
– С тобой… И с Ираклием мне никогда не будет скучно! – ответила Нано.
Мы долго молчали.
– Лаз, я знаю, кто ты, – тихо проговорила Нано.
– Эх! Царица наша, я сам не знаю, кто я, – послышался его голос. – И вы, я думаю, тоже!
Ночь была лунная, светлая. Ветер трепал тополиные листья.
В ту ночь в душу мою в первый раз вселились сомнения.
Розовая тетрадь
Сначала, в первые дни нашей дружбы, каждую встречу с Нано и лазом я принимал восторженно, но проносились они обрывками, и каждый из них в сознании моем не соприкасался с другим, хотя и приносил возвышенную радость уму моему и сердцу.
Но в один прекрасный день мир в душе моей замутился и все разрозненные и клочковатые впечатления нанизались друг на друга, сплелись в цельную картину, в некое единство, состоящее из тысячи тайн.
И они навалились на меня, взывали к ответу, будоражили душу, не давали успокоения. Это острое прозрение охватило меня вчера ночью в номере Арзнева Мускиа, после того как я задремал там, сморенный усталостью. Да и визиты к Нано наставляли терзаться, мучиться и гадать. Все лепилось в одни ком, который надо было распутать и понять. И самое главное – кто такой Арзнев Мускиа и чего он ищет на земле? И госпожа Тавкелишвили-Ширер – что связывало их прежде и что связывает нынче? И почему я сам так завяз в их отношениях? Кем стал я для каждого из них и для них обоих вместе?
Пройдет не так уж много времени, и для меня все станет по своим местам, все загадки, все ребусы будут разгаданы. Но это потом… А пока… Вы можете сами понять, как терзали меня сомнения.
А между тем мы прошли еще один рубеж в наших отношениях. Нам наскучило вдруг бывать на людях, в шумном обществе и, кроме Элизбара Каричашвили и Гоги, никого не хотелось больше видеть. Эти двое могли заменить нам всех, им хватало на это душевного богатства.
Мы поняли это после ночной встречи в казино. Там мы решили, что сегодняшний день проведем в моем доме, Арзнев Мускиа приготовит эларджи, а Элизбар – люля-кебаб. Утром из гостиницы Арзнева я забежал в свою контору, провел там часа два и отправился домой. Гости пришли в назначенный час, сначала Элизбар, Гоги и лаз, а чуть попозже приехала Нано. Гоги с Нано остались в гостиной и громко хохотали, вспоминая подробности вчерашней игры. Лакей во дворе разводил мангал, а лаз и Элизбар орудовали на кухне. Я пытался им помочь, но они гнали меня и кричали, чтобы я убирался восвояси. Я не сдавался, и в конце концов Элизбар уступил мне топорик для рубки мяса, помянув при этом осла, на которого надели золотое седло, а он все равно остался ослом. Я подвязался полотенцем и с азартом погрузился в работу.
Но тут зазвенел звонок. Я, конечно, не мог открыть дверь и встретить посетителя в таком виде, с руками, перемазанными мясным фаршем. Наверно, какой-нибудь запоздалый клиент, подумал я, и крикнул Нано, чтобы она объяснила, что я занят, принять не могу, пускай завтра приходит в контору.
Нано направилась в прихожую, но скоро вернулась на кухню и сказала с недоумением:
– Он не уходит, говорит, что не клиент, а гость.
– Какой гость? Откуда? Как его фамилия?
– Не сказал… Такой высокий, худой, лет, верно, пятьдесят, пятьдесят пять. Русский, кажется, хотя на русского не очень похож.
– Где он?
– Я ввела его в приемную, не оставлять же на улице… Сидит и ждет.
– Прими его, – сказал Элизбар. – Мясо уже готово, управимся без тебя.
– Придется, хотя я никому не назначал.
Я привел себя в порядок и направился через гостиную в приемную. Но сидевший в гостиной Гоги начал делать мне знаки, а когда я подошел вплотную, он, кивнув в сторону приемной, зашептал мне в ухо:
– Ты знаешь его так близко, что он приходит в твой дом без приглашения?
Вид у Гоги был озадаченный и смущенный.
– Кого? – Я не мог понять, что он говорит.
Гоги зашептал еще тише:
– Но там… Я не ошибаюсь… Генерал… Граф Сегеди… Шеф жандармов Кавказа…
– Но я не знаком с ним… Видел, конечно, когда… Но так… Никогда…
Гоги схватил меня за руку и приложил палец к губам:
– На кухне у тебя есть выход?
– Есть. На балкон, а оттуда по лестнице во двор. Что ты задумал?
– Потом… Потом… Ты займи его… Не вводи сразу… А лучше бы спровадить…
Гоги повернулся и пошел на кухню.
– В чем дело? – спросил я, обращаясь к Нано.
– Сейчас не время, – зашептала Нано. А потом отчетливо, чтобы было слышно в приемной: – Сюда, Ираклий! Гость ждет тебя в приемной.
Я призвал на помощь весь свой адвокатский опыт, чтобы овладеть собой и придать лицу независимое выражение. Улыбаясь, я переступил порог. Нано шла следом за мной.
Гоги не ошибся. С кресла и в самом деле поднялся шеф жандармов и назвал свое имя.
Одет он был по-европейски. Внушительного роста, с подтянутостью худощавого человека. Глубоко посаженные глаза поблескивали умом, а улыбка была не лишена приятности и благорасположения. На всем облике – печать аристократизма, а бледная тонкая кожа говорила о жизни, которая текла в кабинетной тиши.
– Очень рад, ваше сиятельство, – сказал я как можно оживленнее. – Вы даже не можете себе представить, как удачно вы избрали время для своего визита!.. – Я обернулся Нано: – Вот познакомьтесь – госпожа Нано Парнаозовна Тавкелишвили-Ширер… В соседней комнате сейчас будет накрыт сказочный стол, и я смогу через считанные минуты познакомить вас со своими прекрасными друзьями, чтобы ознаменовать ваше посещение лукулловым пиром! Разрешите, ваше сиятельство, вам помочь…
И я дотронулся рукой до его пальто в твердой надежде, что он отведет мою руку, откажется и уйдет.
Но не тут-то было.
– Не беспокойтесь, князь, – услышал я в ответ, при этом он сбросил пальто и добавил улыбаясь: – Я только потомок венгерского графа, а в Венгрии, да будет вам известно, на пять человек по одному графу, такова статистика.
– Но в Грузии на двух человек по одному князю, так что мы обскакали вас, граф!
Я пытался скрыть смущение, шеф жандармов, оказывается, вовсе не думал уходить.
– Князь, – заговорил он снова. – Я пришел просить как раз о том, что вы сами только что предложили.
– О чем просить? – Я ничего не понимал.
– Просить, чтобы вы разрешили мне посидеть за вашим дружеским столом. Не спорю, это странная просьба для незнакомого человека. Но, честное слово, я не буду вам в тягость, а быть может, даже сумею позабавить и развлечь.
Мне показалось, что граф Сегеди даже чуть-чуть волнуется, стараясь быть непринужденным и простым. Но все-таки, согласитесь сами, это вторжение в мой дом – невероятная наглость! Что мог я ответить ему?
– Конечно… О чем говорить, – сказал я, ощущая фальшь, которая вязла в моих словах.
Я провел его в гостиную, и он все с той же улыбкой, исполненной внимательного расположения, опустился в одно из кресел.
– Я слышала, что вы прекрасный пианист, – обратилась к нему Нано. Видно, готовилась завести с ним длинный разговор, чтобы задержать подольше на этой половине, как того хотел Гоги.
Но граф Сегеди почуял, верно, ненатуральность нашего поведения.
– Вы, сударыня, волнуетесь так же, как и я, – сказал он. – Я уверен, что и ваши друзья взвинчены не меньше вас. И совершенно напрасно. Меня привела сюда мирная цель, мирная, но не простая. И я не смогу ее осуществить, пока в доме этом не воцарится покой и доверие. И вас как женщину я прошу помочь… Ведь вы одна среди стольких. Начните вы, постарайтесь вести себя со мной как со старым знакомым, это снимет тяжесть с вас, с меня и поможет остальным найти верный тон. – Он засмеялся и добавил: – Вы скоро сами убедитесь в доброте моих помыслов.
Нано молчала, не зная, что сказать, а я извинился, пробормотал, что должен наведаться на кухню, и оставил их вдвоем.
Я зашел в свою спальню и подошел к окну. Хотел собраться с мыслями, но мысли прыгали, не зацепляясь друг за друга. Нет, я не понимал, что случилось, но понимал, что может случиться что-то очень страшное, опасное для моей жизни. Я выглянул в окно: перед подъездом, рядом с экипажем Нано, стоял еще один экипаж, и в нем сидел незнакомый мужчина в котелке, нахлобученном на лоб. «Человек Сегеди», – подумал я. А так на улице было пустынно.
Я отправился на кухню. Арзнев Мускиа как ни в чем не бывало колдовал над кипящим котлом, а Гоги и Элизбар насупленно и сосредоточенно молчали. Мне показалось, что мое появление застало их врасплох, в их молчании была какая-то неловкость.
– Как вы объясните все это? – спросил я.
– Сами ломаем голову, – ответил Гоги.
– А он что говорил? – подал голос Элизбар.
Я передал им то, что услышал от графа Сегеди.
– Ну, и что тут такого? – воскликнул Арзнев Мускиа. – Прослышал, верно, про мой эларджи и пришел отведать… Ясно как день божий… Не думаю, чтоб твой люля-кебаб смог его завлечь! – Лаз повернулся к Элизбару Каричашвили.
– Да, это эларджи притянуло его, – согласился Гоги.
Мне стало грустно, потому что я понял: все, что нужно было сказать, они сказали без меня. И я закипел от негодования.
– Если того, что вы говорили, – воскликнул я, – вы не хотите повторить при мне, то поделитесь со мной хотя бы выводами, к которым вы пришли!
– Мы не пришли ни к каким выводам, – сказал Арзнев Мускиа.
– Но ведь Гоги ради чего-то спросил меня, есть ли в доме еще один выход?
– Ради человека, которому мы обязаны этим визитом, – ответил лаз.
– Ну! Что мы, заговорщики, что ли? – воскликнул я. – Ведь это каким надо быть преступником, чтобы сам шеф жандармов являлся за ним на дом!
Скажу откровенно, я очень волновался и пытался шуткой прикрыть свой испуг, уговорить себя и их, что нам нечего бояться.
Но они не приняли моей шутки, не тронулись мне навстречу. Арзнев Мускиа по-прежнему стоял над котлом, Гоги смотрел в пол, а Элизбар насаживал на вертел мясо, но руки его, я заметил, дрожали. Может быть, они и хотели мне что-то сказать, но никто не решался начать, каждый уступал место другому. Молчание тянулось не так уж долго, но мне на душу оно легло бесконечной изматывающей тяжестью и пробудило малодушие, испуг, предчувствие неминуемой катастрофы. Сейчас я могу назвать все своими именами – и знаю, что то была мгновенная вспышка панического страха, страха за свое благополучие. Будто кто-то швырнул сейчас об пол мою безоблачную жизнь и она вот-вот разлетится на мелкие куски. Не уверен, могла ли сила воли обуздать тот ядовитый клубок чувств…
Все кричало во мне… Да, да, вы вместе совершили что-то страшное, втянули меня в роковую бездну. Но я не хочу… Я не знаю… Я не с вами… Я не хочу страха и риска. Я не борюсь с царским строем, я вижу в нем не одно зло, вижу и добро! Я не хочу… Уходите сами и уведите эту отвратительную змею, которая из-за вас вползла в мой дом, в мою жизнь, в мою душу, в мое будущее… Кто этот человек?
– Наверно, я тот человек, Ираклий! – раздался в этот момент голос лаза.
– Ты? Какой человек? – спросил я, но мне показалось, что это сказал не я, а кто-то другой.
– Тот человек, из-за которого пришел граф Сегеди.
Знаете, меня не смутили его слова, как будто я заранее знал все, что он может сказать, будто держал их в памяти после первой встречи, семь дней тому назад. И эти несколько мгновений принесли мне опыт долгих лет жизни. В эту секунду я понял, что человек, стоящий передо мной, – прекрасен, что он не может совершить преступления против людей и мира, и, значит, он ни в чем не виноват передо мной, и Нано, Гоги, Элизбар – тоже не виноваты, что справедливость – на его стороне, а мое место там, где справедливость. И я обрел спокойствие, чувства мои подчинились разуму, а разум требовал вмешательства, такого действия, которое при этом причудливом стечения обстоятельств было бы самым уместным.
– Арзнев, – сказал я, – ты должен поступить только так, как будет лучше для тебя. Не думай о нас, мы готовы на все.
Глаза Арзнева Мускиа блеснули благодарной теплотой, но он сказал с беспрекословной твердостью:
– Я должен поступить, брат Ираклий, так, как будет лучше для всех. Я здесь не один, и я никуда отсюда не уйду!.. Мы выйдем к графу вместе! – И, чувствуя мою неуверенность и колебания, добавил: – Да, так будет лучше! – Он подошел к умывальнику, вымыл руки и, поправив полы чохи, сказал:
– Веди нас, Ираклий! Ты – хозяин!
Мы молча двинулись в комнаты.
Когда мы вошли, Сегеди поднялся со своего места. Что было делать? Я представил ему каждого. Все, как заведено, – вежливые улыбки, легкие поклоны… Очень приятно… Очень приятно…
Я попросил всех присесть, пока не будет готов стол. Опускаясь в кресло, Сегеди не сводил глаз с Арзнева Мускиа, уставился так, будто встретил старого знакомца, с которым не виделся целую вечность.
Но лаз, словно не чувствуя этого взгляда, как ни в чем не бывало повернулся к Нано:
– Вы знаете, эларджи удалось на славу, очень вкусно, почти так, как я обещал вам.
А Сегеди, будто отвечая своим мыслям, сказал по-грузински:
– Такое сходство я встречал только у близнецов! – С этими словами он опустил голову, будто чрезвычайно заинтересовался замысловатыми узорами ковра, лежащего на полу.
– Вы так отлично говорите по-грузински, ну, замечательно! – Нано изо всех сил старалась поддержать светский разговор.
Граф и вправду говорил по-грузински довольно чисто, на специфическом, хорошо заученном грузинском языке. Видно, практика была богатая. Единственный дефект – не получались гортанные звуки.
Забегая вперед, скажу, что мы незаметно перешли на русский язык, и весь вечер никто не говорил по-грузински, кроме лаза, который все время переходил с одного языка на другой.
– Какое сходство? С кем? – спросил я.
– Могу удовлетворить вашу любознательность, – ответил Сегеди с некоторым напряжением, даже как будто смущаясь от того, что должен открыть. – Я говорю о том, что Мушни Зарандиа так поразительно похож на Дату Туташхиа, батоно Ираклий… – Сегеди сделал эффектную паузу, дожидаясь, что будет со мной. Но я сидел не шелохнувшись, и он продолжал: – Похожи, как близнецы, а ведь они только кузены… И один из них – мой помощник, а другой – ваш друг и клиент – Арзнев Мускиа, а в действительности – Дата Туташхиа.
Честное слово, за последние полчаса чудеса сыпались на меня как из рога изобилия, и я, по-моему, уже потерял способность чему-нибудь изумляться. Во всяком случае, если бы на моих глазах кто-то из нас сейчас превратился в обезьяну или крокодила, даже это не вывело бы меня из той душевной застылости, того неподвижного оцепенения, в которое я был погружен.
Я оглядел своих гостей.
Арзнев Мускиа, только что превратившийся в Дату Туташхиа, хладнокровно перебирал янтарные четки. Он чуть улыбался, как будто вспоминал милые проделки детских лет. А Нано вся покрылась красными пятнами, на верхней губе выступили капельки пота, она прерывисто и тяжело дышала, откинувшись в кресле. Элизбар, почувствовав, что смертельно бледнеет, старательно растирал руками щеки. Кто был спокоен, так это Гоги, – умел держать себя в узде и, казалось, был поглощен одним лишь только созерцанием.
– Святая правда, – негромко сказал Туташхиа. Скажет слово – отбросит бусинку четок. – Мы как близнецы… Мой отец и мать Мушни, моя тетка, двойняшки… Мы так похожи, что, не подоспей к месту полицмейстер Паташидзе, вместо меня забрали бы его. Он работал тогда в акцизе.
Сегеди улыбнулся:
– Я слышал эту историю.
И опять эта гнетущая тишина.
Замороженность моя вдруг растаяла в этой накаленной атмосфере и сменилась бурным порывом раскаяния в том, что в моем доме случилась эта встреча, а я, хозяин, веду себя так, будто подстроил ее с начала и до конца и теперь с хладнокровием жду неизбежной развязки, развалясь к тому же еще в кресле.
– Я ваш гость, господа, – продолжал тем временем Сегеди, стараясь говорить как можно ровнее. – И что бы я ни сказал, и что бы я ни спросил, поверьте мне, не будет выходить за рамки обычной беседы.
Что мы могли сказать ему в ответ?
– И мне хочется задать вам один вопрос, – продолжал граф. – Господин Туташхиа, я уверен, что хотя бы один из ваших друзей убеждал вас бежать из этого дома… На кухне есть выход во двор. Почему же вы не воспользовались такой возможностью?
Дата Туташхиа молчал, перебирая четки.
– А вы сами что об этом думаете, ваше сиятельство? – спросил он.
– Я не знаю, что и думать… И был бы благодарен… Был бы рад услышать ваш ответ.
– Ну, что ж, извольте, – Туташхиа сосредоточенно подбирал слова. – Видите ли, я не имел права уйти. Для господина Ираклия Хурцидзе я клиент, а он мой адвокат, мы связаны с ним договором; для Элизбара Каричашвили я – лазский дворянин Арзнев Мускиа. Батони Гоги и госпожа Нано, правда, знают, кто я такой… Но, встречаясь друг с другом, в эти дни мы не совершали противозаконных дел, и вы не можете состряпать против них никаких обвинений. Их можно обвинить только в одном – в том, что они не донесли на меня. Но такое обвинение, как всякая ложь, будет шатким. Ведь, общаясь со мной, они не знали, кто я. А укрывательство подразумевает, что человек знает, кого он скрывает, знает, что готовится преступление, и не сообщает об этом полиции. Но если бы я на глазах у вас удрал из этого дома, то этим поступком втянул бы их в свою жизнь и обрек на визиты жандармов. Раз я сижу здесь, они чисты перед законом, а я чист перед своей совестью и перед своими друзьями. Но это не все… Я живу в Тифлисе почти полтора месяца. И живу открыто, не прячась, не таясь. Не скажу, на второй день, но на двадцатый – узнали ведь жандармы о моем появлении? Что я здесь… Дата Туташхиа… Они могли арестовать меня, где бы вам ни заблагорассудилось, хотя бы вчерашней ночью в казино. Для этого не нужно ни особого усердия, ни таланта. А еще… Я не слышал никогда, чтобы шеф жандармов бегал по домам и самолично арестовывал людей. Почему же я должен считать, что вы, ваше сиятельство, явились сюда именно с подобной целью? А вас, допустим, привела сюда совсем другая цель… И если я не держу в тайне от жандармов того, что живу теперь в Тифлисе, почему я должен бояться встречи с вами? Скажите, почему? Ведь мы даже не знакомы и никогда не видели друг друга… Ну, а если я ошибся, и вы пришли лишь для того, чтобы накинуть мне петлю на шею и затянуть в эту петлю моих друзей, убив одним выстрелом двух зайцев, то все равно, чего добился бы я, убежав из дома? Разве я не понимаю, что мне еще надо будет ускользнуть от вооруженных людей… И значит, семь из десяти шансов – мои, а три все-таки ваши. – Туташхиа взглянул шефу жандармов прямо в глаза и добавил, улыбаясь: – Конечно, когда мне предложили уйти, а я не ушел, а остался, я не понимал всего так, как сейчас… Тогда сердце мне подсказывало – делай так, а не делай этак. А уж потом разум подсказал, что я поступил правильно.
– Пока что все десять шансов ваши, господин Туташхиа! Но я почему-то думал, что вы не так безрассудны.
– У меня такая профессия, ваше сиятельство, быть безрассудным. Тот, кто не считает, что риск – благородное дело, не годится для настоящего дела.
– А если сейчас нагрянет полиция? – спросил граф Сегеди.
– Я не уверен в этом почему-то, ваше сиятельство… Нет такого предчувствия, – без тени волнения ответил Туташхиа. – Иначе я не сидел бы напротив вас… Зачем говорить о том, чего нет. На нет и суда нет… А что я сделал бы – не знаю сам и потому не могу поделиться с вами.
В этот момент в дверях показался лакей и сделал знак, что стол накрыт.
Мы перешли в соседнюю комнату в полном молчании, не перекинувшись даже словом. Были слышны только наши шаги. Каричашвили немного оживился, усевшись за стол, подвигая блюда и угощая соседей. У меня был с давних времен припасен шустовский коньяк, и ради этого случая я вытащил его на стол. Разливая коньяк, я говорил какие-то фразы, которые ничего не значили, и мы выпили в честь нашей встречи, снова набросившись на еду. И так тянулось время, и нас томило собственное молчание и надежда, что заведешь речь не ты, а кто-нибудь другой.
Поднимая второй бокал, Элизбар промямлил, что эларджи и коньяк созданы друг для друга. Все дружно закивали в знак согласия, и граф вместе со всеми, но потом снова – тишина и только стук ножей и вилок. Невероятно громко пробили стенные часы. Нано, казалось, ждала только их сигнала и, улыбаясь, сказала Сегеди:
– Ваше сиятельство, вы только после третьего тоста раскроете нам тайну своего визита? Вы так загадали?
– Что вы? – Граф засмеялся от внезапности ее атаки. – После третьего у меня начнет заплетаться язык и голова может пойти кругом… Нет, лучше сейчас… Но не знаю, с чего начать, как одолеть крутой рубеж… Один щекотливый момент…
– А нельзя ли одолеть его вместе, – спросил Каричашвили, – дружными усилиями?
– Вместе мы горы можем свернуть, – добавила Нано.
Сегеди не отвечал, погрузившись в неведомые нам думы. И вдруг произнес решительно:
– А может, правда, еще по рюмке? И мы сдвинемся с мертвой точки.
Но когда я снова разлил коньяк, он лишь пригубил его и сказал:
– Я хотел поведать вам, господа, что наместник его величества на Кавказе получил право частной амнистии. Значит, он может помиловать непойманных преступников, неуловимых абрагов, скрывающихся от закона.
Надо ли говорить, что мы затаив дыхание слушали Сегеди.
– Указ его величества, – продолжал тем временем граф, – предусматривает, что прощенный за прошлые грехи преступник, получивший от наместника документ о помиловании, будет менее опасен для государства, когда он свободен, чем когда он гоним. Опасен не более, чем любой мирный житель Российской империи. Так будет точнее… А право решать, на кого падет помилование, дано Кавказскому жандармскому управлению, а проще сказать, человеку, который стоит во главе его.
Граф не спеша, несколькими глотками опорожнил свою рюмку.
Мы молчали как завороженные. Слова его свалились нам как снег на голову, оглушили и потрясли. Когда же мы смогли что-то сообразить и поняли, что́ несли они нашему другу, а значит, каждому из нас, то настроение наше взыграло и подскочило вверх, как на ртутном столбике. Все вдруг оживились до невероятности, начали что-то переставлять на столе, орудовать ножом и вилкой, доставать портсигары из карманов… Но тишины никто не нарушил, мы понимали, что Сегеди сказал далеко не все и самое важное, быть может, еще впереди.
И действительно, снова послышался его негромкий голос:
– Вы понимаете, что от меня целиком зависит, представить или не представить к помилованию уголовного преступника Дату Туташхиа. Но я не имею права совершить ошибку. И выход у меня есть только один – самому понять, что за человек Дата Туташхиа и когда он опаснее для государства – с документом о помиловании или без него.
Я воспользовался паузой и поспешил вставить несколько слов.
– Дата Туташхиа, – сказал я, – не только мой новообретенный друг, но и, заметьте, клиент. Вероятно, путь для узнавания один – допросы, беседы… Имеет ли он право при этом пользоваться услугами адвоката? Я готов без промедления приступить к своим обязанностям!
– Это мало что даст, – ответил Сегеди. – Нет, нужно просто поговорить по душам, за дружеским столом, проверить старые наблюдения, подкрепить их новыми. И сравнить мои впечатления с вашими, ведь шеф жандармов не может знать того, что знают близкие друзья. – Повернувшись к Нано, он добавил: – Вот почему, госпожа Нано, я вторгся в этот дом как незванный гость!
Все было непостижимо странно в его словах, хотя, должен признаться, до меня и прежде доходили слухи, что и должность свою, и профессию граф Сегеди почитает призванием, дарованным ему провидением. Поэтому его намерения непросто было разгадать, у него могли быть свои подспудные мотивы, свои тайные цели.
– Простите, ваше сиятельство, что я все время перебиваю вас, – снова заговорил я. – Вы правы, конечно, раскованность, искренность и естественность должны стать главным условием нашей беседы, почвой под ногами, без них все будет колебаться, потеряет смысл, превратится в фальшивую, а может, и коварную игру.
– Я рад, что вы понимаете меня, – сказал граф Сегеди. – Но как, скажите сами, нам обрести доверие и натуральность неподдельных чувств?
– Это зависит прежде всего от вас, граф, – сказал я. – Вы должны открыть свои мотивы с такой широтой, которая захватит нас и поднимет в наших душах ответные чувства доброжелательности и согласия.
– Ну, а если еще яснее?
– Мне кажется… с самого начала… Вы должны убедить нас, что сегодняшний наш обед имеет для вас бо́льший интерес, чем обычный допрос после обычного ареста.
Сегеди некоторое время молча ел, а мои друзья с нетерпением ждали его ответа.
– Я не скрыл перед вами, – начал он, – что стою перед сложной задачей… И объяснил вам, почему я сюда пришел… Повторять, наверно, не надо. Теперь осталось доказать, что только сидя вот здесь, рядом с вами, я могу добиться того, чего хотел бы добиться, что все иные приемы и формы не принесут богатых плодов. Но я скован, вы должны понять сами, своим служебным положением, которое лишает меня возможности раскрыть перед вами сразу самый мой веский довод, привести его я смогу, бог даст, к концу нашей беседы… Поверьте, что на моем посту меня убеждают чаще, чем я убеждаю других.
Слушая его, я даже на минуту подумал, что веду себя негостеприимно, выспрашивая, зачем он пожаловал ко мне. Может быть, надо попросить прощения… Но Сегеди опередил меня и заговорил снова:
– Итак, частная амнистия и Дата Туташхиа… С тех пор, как возникла эта связь, мы перестали за ним следить, и все гонения на него, естественно, прекратились. Уже четыре месяца… За это время мы много раз пытались его найти, чтобы понять, можно ли его помиловать и рассказать о наших желаниях, но найти его не смогли.
– Думаю, что и других кандидатов найти было не легче, – сказал я. – Кто же захочет по доброй воле попасть в западню?
– Вы правы, и других найти было не легче. Но другие нам не нужны, мы знаем про них все, что нам нужно знать. А господин Туташхиа – исключение, загадка… И обнаружить его невозможно… Правда, случилось так, что недели две назад наши агенты распознали абрага Дату Туташхиа в турецком гражданине Арзневе Мускиа. А мы уже наметили программу амнистирования и примирения… И хотя на этот раз арест его не составлял особого труда, мы не пошли на это, так как преждевременный арест может извратить наши нынешние планы и вообще ничего, кроме вреда, принести не может. Вы скажете, что целых шестнадцать лет мы не могли его поймать, теперь же эта возможность есть, при чем же здесь наша программа? Но, как говорится, человек предполагает, а бог располагает. У нас и в прошлом были случаи, когда, казалось, мы могли его захватить. Но это ни разу не удалось осуществить. Такой конец возможен и сейчас. И поэтому я решился. Зачем же нам лишние заботы? Вот я и пришел, чтобы сказать: если можно, давайте примиримся, а если нельзя, ну что ж… Тогда разойдемся, а поймать его… Поймать его мы попытаемся потом. Так мы решили, вы поняли меня?
Вопрос его был обращен ко мне, и я незамедлительно отозвался:
– Понял, конечно. Но это не вся проблема, а только часть ее. Есть еще причины… И даже не одна.
– Да, батоно Ираклий, есть и другие причины… Вы сами согласитесь со мной. Ведь все, кто сидит за этим столом, так или иначе, но имел отношения с тайной полицией… И знает, что такое следствие и допрос!
– Как это все? – возмутился Элизбар Каричашвили. – Я понимаю, Туташхиа, Гоги или я, грешный… Ну, Ираклий и граф Сегеди как юристы. Но при чем же здесь Нано?
Сегеди улыбнулся.
– Я тоже, Элизбар, – сказала Нано. – Приходилось… За границей. И знаю, что такое следствие и допрос.
Как говорится – чем дальше в лес, тем больше дров.
– Допрос, по-моему, – подал голос Гоги, – это борьба двух сторон, борьба двух людей. И каждый хочет повернуть истину в свою сторону.
– Я согласен с вами, – ответил Сегеди. – У допроса своя цель, свой смысл – раскрыть обстоятельства дела. Что же касается души человека, ее глубин и оттенков – что может дать допрос? Только легковесные и случайные штрихи к портрету, но не сам портрет. Дело Даты Туташхиа, не скрою, мы знаем хорошо. Но у нас нет его портрета. Его внутреннего мира, склада его души не узнаешь из допроса… Поэтому я решился прийти к вам. Должен сказать, что господин Мушни Зарандиа тоже весьма заинтересован в этом, а я не имею права не считаться с его желанием… Итак, встреча в вашем кругу, в вашем присутствии, при вашем участии, живой разговор, столкновение взглядов, обмен впечатлениями. К этому я стремлюсь. Есть еще одно обстоятельство. Господин Туташхиа как человек интересует меня самого не по службе, а по жизни. Каждому своя страсть… Одни собирают марки, другие – картины, а меня влечет философия поступков, природа поведения, незаурядность личности. – Сегеди обвел нас взглядом и добавил: – Кажется, я открыл все, Что имел. Добавить могу лишь одно: я отвечаю за свои действия и занимаю достаточно высокий пост, чтобы сдержать слово, которое вам дам. Если в результате нашей встречи положение господина Туташхиа не изменится и сумма моих впечатлений сложится не в его пользу, я гарантирую ему неделю неприкосновенности. Если же случится наоборот, он в ближайшие дни получит документ о помиловании. Итак, я перехожу к делу… Я изложу вам один эпизод из внезаконной жизни Даты Туташхиа. Обсудим его, оценим, пусть каждый скажет свое мнение и ответит на мой вопрос со всем прямодушием – что принесет представителям властей мир с Туташхиа, будет ли он тогда опаснее, чем теперь?
Все как будто прояснилось самым достойным образом. По моим представлениям, о лучшем трудно было бы и мечтать. Что там говорить, если помилование моего друга оказалось в конце концов в наших руках и решалось в моем собственном доме. Надо только сказать: нет, он не опасен для людей и мира. Но если такой вывод не знаю почему, но будет для нас непосильным, все равно Дата Туташхиа сможет уйти от нас невредимым и свободным, честное слово графа Сегеди будет тому порукой. И тогда все шахматные фигуры станут на старые места и вся игра начнется с самого начала, что во всяком случае несравнимо лучше того, чего мы так боялись, – тюремной решетки и кандалов.
Я, естественно, посчитал, что как хозяин дома и юрист, имеющий немалый опыт в подобного рода делах, должен принять на себя главную роль в разговоре, который нам предстоит вести. Поэтому я сказал:
– Господа, прежде всего, по-моему, надо, чтобы каждый из нас сказал, как он относится к словам графа Сегеди. А кроме того, надо, чтобы Дата Туташхиа согласился стать участником этой процедуры. Итак, я буду первым и объявляю: я согласен!.. Нано, что скажешь ты?
– И я согласна… Конечно, – сразу же отозвалась Нано. – Обещаю быть беспристрастной, быть справедливой!
– Гоги, твое слово!
– О чем тут говорить! И я согласен… Но беспристрастным, честное слово, быть не могу… Потому что хорошо знаю Дату Туташхиа… Только потому! Знаю, что он замечательный человек. Скажу вам наперед, я буду пристрастным – с начала и до конца. Решайте сами – могу ли я навязывать вам свое отношение, которое не изменится нигде и никогда! Даже если история, о которой расскажет граф Сегеди, несет в себе один лишь, отрицательный заряд. Что делать тогда? – Гоги пожал плечами и развел руками.
– Ну что ж, и такая позиция возможна, – сказал Сегеди. – Господин Георгий заранее, без наших споров и доказательств уверен, что прощение не сделает Дату Туташхиа более опасным. История, которую я собираюсь вам поведать, как бы мы ни отнеслись к ней в целом, будет непременно нести в себе приметы – мелкие ли или крупные, – которые подкрепляют именно вашу позицию. И вы сможете не только укрепиться в ваших чувствах, но и проверить, справедливы ли они… Со своей стороны, господа, клянусь, что буду беспристрастным не только в своих суждениях, но в подборе фактов и обстоятельств жизни, о которых собираюсь рассказать вам.
– Я согласен, – сказал Элизбар Каричашвили.
– Я тоже должен согласиться, – Гоги снова махнул рукой.
– Теперь, господа, слово за Датой Туташхиа, – сказал я. – Даете ли вы нам право стать судьями вашей прошлой жизни и хотите ли принять условия графа Сегеди?
Дата Туташхиа не торопился с ответом. Он молча оглядел нас всех и после этого сказал:
– Я согласен. Я принимаю условия.
Сегеди, извинившись, попросил подождать его несколько минут. Он встал и направился к парадному входу. Не зная, как поступить, я двинулся следом за ним. Сегеди попросил открыть дверь и вышел на улицу. Он торопливо сказал что-то человеку, сидевшему в его экипаже, после чего экипаж двинулся со своего места и поехал по улице. Но человек, сидящий в нем, пристально взглянул на меня, и я отступил в испуге, так как мне показалось, что это Дата Туташхиа. Да, Мушни Зарандиа потрясающе похож на своего кузена!
Мы вернулись к столу.
– Ну что ж, давайте начнем! – сказал Сегеди. – Я уже говорил вам, что изучил досконально дело Даты Туташхиа. И потратил немало труда, чтобы выбрать случай, который собираюсь предложить вашему вниманию. Я стремился, чтобы он был простым, недлинным и вместе с тем давал богатую пищу для любопытных суждений и наблюдений… Однажды ночью господин Дата Туташхиа появился в доме некоего Зарнава. Этот Зарнава работал грузчиком в порту, скопил немного денег, купил в деревне дом, но связи с портом не порывал и был скорее рабочий, чем крестьянин. Надо сказать, что Туташхиа редко пользовался его гостеприимством, но на этот раз почему-то выбрал его, предупредив за несколько дней о своем посещении. Но дня и часа не назвал. Не успел он прийти, как к Зарнава вваливаются еще три человека – с типографским станком, ящиками со шрифтами и бумагой. Все это они надумали спрятать у Зарнава, сказали, что более надежного места у них нет, а сами они скрываются от полиции. Да, забыл сказать, что во дворе Зарнава, кроме домика, где спали жена и дети, была еще стоящая отдельно кухня. В эту кухню хозяин сразу же ввел Туташхиа, вслед за ним и пожаловавших новых гостей. Сначала он спрятал ящики, которые они принесли, а потом предложил всем поужинать. Во время ужина новые гости несколько раз заводили речь, не обращаясь прямо к Туташхиа, что теперь, мол, пора уходить. Было ясно, что они добивались, чтобы господин Туташхиа покинул дом прежде них. Но господин Туташхиа сделал вид, что не понимает их намека, и даже вел себя так, будто сам дожидается их ухода. Это взаимное ожидание тянулось довольно долго, и тогда один из гостей прямо сказал Туташхиа, чтобы тот уходил. Но господин Туташхиа отказался решительно, а когда его спросили – почему? – он охотно объяснил. Сказал, что вошел в этот дом никем не замеченный, а если где-то поблизости сидят в засаде люди, чтобы его поймать, то они все равно понятия не имеют, где он сейчас. И уйдет он только так, как пришел, и сидящие в засаде люди не увидят его исчезновения, как не видели его появления. Но, сказал господин Туташхиа, гости Зарнава могли проговориться, куда идут, и привести за собой хвост. И если он уйдет первым, а они вслед за ним и с ними случится что-нибудь плохое, то винить будут его, Туташхиа, и больше никого – он знал об их приходе, а ушел прежде них. Туташхиа добавил, что не позволит, чтобы его заливали грязью, достаточно о нем наплели былей и небылиц, не хватало еще предательства. Пусть гости идут своей дорогой, а он никуда не уйдет и будет сидеть здесь хоть до будущего года, никого это не касается… Логика и правила конспирации были на стороне господина Туташхиа. Гости подчинились и, попрощавшись, покинули этот дом. Но только они ушли, как донеслись выстрелы. Туташхиа спросил хозяина, знал ли он, что к нему придут эти люди. Зарнава ответил, что не знал, и то была святая правда. Стрельба длилась довольно долго, но когда она затихла, хозяин схватил карабин, принадлежавший Туташхиа, и бросился к выходу, говоря, что надо бежать на помощь. Но господин Туташхиа отнял карабин у хозяина, вышел из дому и больше никогда сюда не возвращался. В результате перестрелки убили двух гостей Зарнава, а из тех, кто их окружил, один был убит и один ранен. Через несколько дней полиция обыскала дом Зарнава и обнаружила спрятанные ящики. Зарнава, отсидев три месяца в тюрьме, вернулся потом к себе домой… Вот и вся история, во всяком случае по тем сведениям, которые получил о ней я. И я хочу спросить господина Туташхиа: соответствует ли истине мой рассказ?
– Да, ваше сиятельство, соответствует, – с грустью ответил Дата Туташхиа. – Именно так все и было на самом деле!
– Считаете ли вы, – обратился тогда Сегеди ко всем нам, – этот эпизод достаточно насыщенным смыслом и содержанием, чтобы подвергнуть его нашему исследованию?
Мы ответили утвердительно. Но я сказал, что Дата Туташхиа должен все-таки растолковать нам некоторые подробности.
– Конечно, – сказал Туташхиа. – Без этого ничего не получится.
– Я тоже имел это в виду, – присоединился к нам граф. – Прошу вас, господа, пусть каждый спросит, что желает!
Но мы молчали. Все, по-моему, боялись одного – неуместным вопросом испортить дело: не представляя всех глубин замысла Сегеди, сослужить ненужную службу каким-нибудь тайным его планам.
Видя, что никто не решается начать, Сегеди повел речь сам.
– Скажите мне, господин Туташхиа, – сказал он, – как могло случиться, что Зарнава знал заранее, что вы появитесь? Опытный и умный преследуемый, как известно, не допустит подобного промаха.
– Не спорю, ваше сиятельство, предупреждать заранее – это всегда опасно. Но что делать, если зачастую нельзя обойтись без такой ошибки! Я должен был повидать Зарнава во что бы то ни стало! А ходить впустую не имело смысла. Надо было знать, что он дома, а как узнаешь, если не предупредишь. Лучше всего в таких случаях – если сообщаешь, что придешь тогда-то, – нагрянуть или раньше того дня или позже. Тогда ошибка не так груба. Опасность, конечно, остается, но уже из того ряда, о котором мы говорили, – когда у тебя семь шансов из десяти… Скажите сами, граф, а вам – в ваших тайных делах – всегда удавалось сделать так, чтобы тот, кто хочет прийти, сумел это скрыть от того, к кому он должен прийти?
– К прискорбию, никогда почти не удавалось, – ответил Сегеди.
– Так случилось и со мной в тот раз. Хотя я был и предусмотрительным, и осторожным. До назначенного срока я дня два следил не только за домом Зарнава, но и за всей округой. И после назначенного срока тоже целый день – с утра до вечера следил. И если бы хоть что-то было подозрительным, я не переступил бы порога этого дома. Но не было ничего… И я не ошибся, я был прав… Но об этом мы поговорим потом.
– А как получилось, – спросил я, – что Зарнава хотел бежать на помощь с твоим карабином, а ты не пустил и отнял его у него?
Я задал свой вопрос не просто так – у меня была своя цель: вытащить на свет как можно больше свидетельств о том, что Дата Туташхиа старался избегать враждебных столкновений с властью.
– Все это не так, как может показаться. – Дата закурил и сделал несколько затяжек. – Поймите, Зарнава бежал не для того, чтобы сцепиться с полицией, – он бежал для того, чтобы дать им знать, что они ошиблись, что убили совсем не тех людей, а человек, который им нужен, – вот его карабин! – сидит беспомощный у него на кухне. Полиция охотилась за мной, а не за ними, она не знала, кто они, не ведала, зачем пришли, не видела, когда вошли. Она считала, что там только я и мои друзья!
На этих словах Сегеди чистосердечно расхохотался, а Дата Туташхиа замолчал, с удивлением глядя на графа.
– Что привело тебя к этим соображениям? – спросила Нано.
– То был сложный путь… Когда началась стрельба, в ней можно было угадать не меньше десяти ружей, и если три исходили от гостей Зарнава, то семь или восемь принадлежали посторонним. Теперь попробуем рассудить… Допустим, что следом за этими людьми с типографским станком шел кто-то из полиции… Это мог быть один человек, ну, скажем, два, но не больше. И если они увидели, что станок доставили к дому Зарнава, то должны были побежать, чтобы сообщить об этом полиции. Согласимся, что при этом стечении обстоятельств один должен бежать, а другой должен остаться и следить за домом, на случай, если гости здесь не задержатся и потащат свое имущество в другое место. Он должен идти за ними следом, куда бы они ни повернули. Что же произошло на самом деле? Эти люди провели у Зарнава часа полтора, до полиции ходу было три часа, а полиции к дому Зарнава – еще три часа… Значит, выследивший их человек не мог им устроить такой засады. Это бесспорно и не может вызвать сомнений… Но, может быть, полиция заранее знала о том, куда понесут станок, и, окружив тот дом, пропустила трех человек лишь для того, чтобы потом, когда они будут идти назад, открыть стрельбу. Так могло бы быть, но так не было, ведь накануне я облазил все места вокруг дома Зарнава, лежал у него в огороде, навострив уши, как гончий пес. Нет, угрозы не было никакой, ни с какой стороны. Я был убежден в этом и только потому так уверенно вошел в дом. А эти люди пришли, вы помните, через пятнадцать минут. И, значит, все было спокойно, когда они шли, и полиция о них не знала ничего. И я в свою очередь хотел бы спросить вас – для кого была устроена та засада?
– А не могло ли быть так, чтобы за ними следом ехали не два человека, а все восемь? – спросил Гоги.
– Как же это так, брат? – воскликнул Дата Туташхиа. – В ночной тишине по долгой дороге за тобой движутся восемь вооруженных всадников, а ты даже не замечаешь их?
– Это невозможно, – сказал Сегеди.
Мы погрузились в обсуждение этого случая и все в конце концов единодушно сошлись на том, что дом был окружен не из-за людей с печатным станком. С нами согласился и Сегеди. И, значит, мы были правы – кто лучше, чем шеф жандармов, мог знать, как все было в доподлинной жизни.
– Хорошо, – сказал Каричашвили. – Но теперь еще остается доказать, что засаду устроили именно тебе.
– Дойдет и до этого. Только налей мне, а то я не могу так долго говорить в трезвом состоянии!
Мы перешли на шампанское. Дата Туташхиа выпил свои бокал до дна и продолжал:
– Значит, мы остановились на том, что полиция не знала о появлении трех человек в доме Зарнава. Окружать самого Зарнава, его жену и детей, вы сами согласитесь, имеет мало смысла. Кто же еще оставался в доме? Ради кого можно было затевать всю эту кутерьму? До того, как мы ответим на этот вопрос, я поделюсь с вами еще одним наблюдением. Неподалеку от деревни, где живет Зарнава, лежит имение князя Чичуа. И вот за два дня до назначенного мною срока к тамошнему управляющему пришли восемь косарей и нанялись на работу. Ранним утром все восемь вышли на покос. Они косили, а я следил за ними с горы. Весь день они косили, а когда темнело, скрывались в доме управляющего, чтобы утром снова взяться за косу. Так прошел еще один день, и за ним еще одна ночь. Только потом я прикинул, что к чему, и понял – то были не косари, а полицейские, приехали они к управляющему ночью, спрятали лошадей на его конюшне, а туда-то я как раз не догадался заглянуть. Что говорить, косить они ходили без ружей, а одежду нацепили самую нищенскую. Ничто поэтому не наводило на подозрения. Косари как косари! Так я ошибся в тот день. А теперь, смотрите, как все было на самом деле… Вот Зарнава ввел меня на кухню, но сам выскочил на крыльцо и крикнул соседу: «Завтра утром в лес иди без меня!» И тут же вернулся назад. Когда принесли печатный станок и типографские шрифты, тот сосед, с которым он отказался идти в лес, был уже далеко, он во весь дух мчался к управляющему, чтобы сообщить полицейским, что Туташхиа – вот он, на кухне Зарнава. Сосед, как вы понимаете, не мог знать о новых гостях. И приведенные им люди, которые окружили дом, тоже не имели о них никакого понятия. Полицейские, я думаю, ворвались бы в дом, если бы новые гости не вышли в этот момент сами им навстречу. И я снова хочу подчеркнуть свой вывод: сосед Зарнава сообщил обо мне полицейским. А дальше судите сами… Если бы сукин сын Зарнава и вправду хотел помочь своим гостям, то почему он не побежал к ним тогда, когда началась стрельба? А когда перестрелка стихла, то, видно, с перепугу он схватил мое ружье и хотел убежать с ним, понимая, что я догадаюсь, кто предатель, и захочу его убить. Но силенок не хватило… Не вышло ничего. Вот как сплелось все в ту ночь в домишке Зарнава. Я хотел, чтобы господин Сегеди подтвердил, что засада была устроена для меня.
– Подтверждаю, что еще остается делать, – сказал Сегеди и рассмеялся.
А мы засмеялись вслед за ним с чувством, освобождающим от гнета и придавленности. Казалось, что на наших глазах наш друг, благодаря уму своему и проницательности, только что спасся от верной погибели.
– Браво, господин Туташхиа, – Сегеди поднял свой бокал. – Я пью за вашу удачу, пусть поможет вам бог и дальше – во всем и везде! Я догадывался, не скрою, что вы за человек, но реальные впечатления оставили позади все догадки. Если бы эту беседу слышали мои петербургские начальники, ей-богу, они извинились бы передо мной за те попреки, которыми осыпали меня из-за вас.
Меня обрадовало, что Сегеди был в таком же приподнятом настроении, как мы все. Поэтому обсуждение всех деликатных сторон отношений Даты Туташхиа с жандармами шли теперь под град шуток, хохот и тосты.
– Господа, – сказал Сегеди, желая ввести в разговор деловую струю. – Все ли вам ясно? Есть ли у кого вопросы?
Все утихли, и за столом воцарилась тишина.
– Я думаю, все ясно, – ответил за всех я.
– Тогда пусть каждый скажет в заключение, что он думает и как оценивает все, что слышал.
Мы согласились.
И так как все посмотрели на меня, я понял, что начать следует мне, тем более что по своей адвокатской привычке я все время старался собрать воедино все обстоятельства, которые позволяли утверждать, что у моего подзащитного Даты Туташхиа, который предстал сейчас перед нашим судом, не было никакой склонности к нарушению моральных и правовых норм, что он, при всех поворотах дела и всех гонениях, был человеком нестроптивым и мирным. И не может быть никаких сомнений, останется таким же после помилования.
– Господа, обратите внимание на то, – сказал я, – что своими поступками Дата Туташхиа преградил путь для нападения на представителей закона. Он вырвал ружье из рук Зарнава. Конечно, как теперь нам это открылось, у злоумышленника была иная цель, но в тот момент сам черт мог запутаться в этом лабиринте, а уж Туташхиа и подавно. И, значит, он хотел оградить существующий порядок и его охранителей от угрозы нападения.
Скажу честно, я перебрал лишку в своих доказательствах! Но каши маслом не испортишь, а в адвокатской практике того времени подобные аргументы часто производили на противника сильное впечатление, подрывали его уверенность в себе, вызывали колебания, и после такой атаки даже справедливое обвинение тускнело, что приносило защитнику большой перевес, а иногда и большой успех.
– А что случилось после того, – продолжал я, – как господин Туташхиа отнял свое ружье у Зарнава? После того, как он увидел, как тот в смертельном страхе хочет бежать, и понял что перед ним предатель? Как повел он себя, оставшись с ним лицом к лицу? Нужно ли убеждать вас, что Зарнава – подлец из подлецов, только что он предал человека бесправного и гонимого и на деньги, вырученные за это, собирался кормить своих детей. Я уверен, каждый, будь он на месте Даты Туташхиа, убил бы его не сходя с места. Убил спокойно, в полной уверенности, что ни одна живая душа на свете не узнает об этом. И любой самый пристрастный суд не нашел бы улик против него. Ведь нельзя было даже доказать, что он был у Зарнава, а тем более что он его убил. У Туташхиа хватило бы на это ума, захоти он мстить. Но он не захотел, он не поднял руки на предателя, не наказал того по заслугам. Он повернулся и ушел! И я не представляю себе стечения обстоятельств, при которых помилованный Дата Туташхиа был бы более опасным, чем гонимый… Я сказал все, что хотел!
Мой пример оказался, вероятно, заразительным, я увидел, что все зашевелились, всем захотелось говорить. Но среди нас была Нано, и как даме следовало уступить ей очередь. Я как адвокат был не в счет, я должен был задать тон всему разговору.
Нано поняла, что ждут ее слова, и сказала:
– Нет, не сейчас…. Я хочу подождать… Послушать других… Лучше потом.
– Тогда разрешите мне! – воскликнул Элизбар Каричашвили. – Это будет мое заключение и мой тост!
Все замолчали.
– Провидение наградило небольшую часть рода людского талантом доброты и красоты, – начал Элизбар, – живым, непреходящим чувством прекрасного, умением оставлять неувядаемые ростки всюду, куда б ни заносила их судьба. Такие люди – цвет человечества. Я всего месяц знаком с Датой Туташхиа. И за этот месяц я не заметил ни одного шага, ни одного жеста, который не был бы отмечен таким талантом. И случай, о котором мы так много говорим, одухотворен тем же светом. Это человек, весь, какой он есть, от любого его жеста до самых сокровенных чувств, – натура глубоко поэтическая, поглощенная исканием и созиданием. Но поле, которое он избрал для приложения своих богатырских сил, так трудно для возделывания. Каждый выбирает ту крепость, которую хочет взять. Для одного это соперник, наделенный дарованиями, большими, чем он, и гонимый тщеславием, он тратит все свои духовные силы на то, чтобы побороть этого соперника. Таковых, увы, большинство среди тех, кто считает творчество своим призванием. Но есть и другие – цвет человечества, – они осаждают и штурмуют единственную крепость – собственную личность. Не зная устали и компромиссов, не на жизнь, а на смерть сражаются они с собой, чтобы как можно больше взять от собственных способностей, принести людям как можно больше плодов. Это возвышенная часть тех, кто творит. Борьба первых, возможно, увенчивается богатством и материальным преуспеянием, но борьба вторых приносит плоды духовные. И таков Дата Туташхиа. Он ведет великую войну только с самим собой… И нет в жизни ничто способно изменить лицо и смысл этой великой войны. – Элизбар Каричашвили перевел дыхание и, подняв бокал, завершил свой тост: – Может ли такой человек таить опасность для государства? Нет… Никогда… Я пью за самую благородную, бесконечную и беспощадную войну – войну с самим собой!
– Я готов присоединиться к вам, – сказал Сегеди. – Но это целая философия! Я не встречал в развернутом виде этих выводов… Кто ваш предшественник, хотел бы я знать?
– Представьте, граф, – сказал Элизбар, широко улыбаясь. – Я тоже не встречал… А предшественник у меня один – Сандро Каридзе. А у него, может быть, – Руставели и Гурамишвили. Может быть, говорю я, потому что в таком разработанном виде нет этого учения и у них.
– Может быть, это идет от неоплатоников и Псевдо-Дионисия… – сказал я. – Гоги, что же до сих пор не слышно твоего голоса?
– Я уже сказал, что думал, – отозвался Гоги. – Могу лишь повторить… Все, что я знал, и все, что узнал, – как звенья одной цепи. Человек такой, как Дата, не был опасным раньше, не будет опасным потом. Но не забудьте про закон… Закон и царский строй доводят до того, что пустяковая история оказывается преступлением. И мирный человек, рожденный для мирной жизни, называется злодеем и преступником… Многое зависит от того, как поведет себя власть, как отнесется к Дате Туташхиа закон… Вы хотели правды, я сказал то, что думал!
– Это очень хорошо, – подхватил Сегеди. – Но пока есть на свете государство со своими законами, такая зависимость неизбежна в любой стране, не только в нашей. Больше или меньше, но с такой угрозой люди встречаются повсюду, и мера ответственности гражданина, высота его сознания должны быть компасом поведения… – Сегеди замолчал, собираясь, видимо, с мыслями, и снова заговорил: – Что я могу вам сказать? У меня нет особых расхождений с вами, хотя я догадываюсь, что ваши суждения о господине Туташхиа не могли быть свободными от пристрастных преувеличений. Но я понимаю, что речь шла о будущем вашего друга, о том, как жить ему дальше на земле… И я согласен с вами… Мне тоже кажется, что господин Туташхиа, помилованный и прощенный, не будет вступать в конфликты с законами и с учреждениями, призванными их охранять. Но скажу откровенно: важнее всего для меня, что думает обо всем этом сам господин Туташхиа… И так как госпожа Нано отложила свою речь напоследок, может быть, мы попросим Дату Туташхиа…
Туташхиа откликнулся не сразу, какое-то время он сидел сутулясь и перебирая четки. Потом вопросительно поглядел на Нано, как бы желая пропустить ее впереди себя.
– Говори, Дата, я потом, – тихо ответила ему Нано.
Но он продолжал молчать, потом развел руками так, словно отталкивал мысли и слова, готовые сорваться с его уст. После этого он вытащил папиросу, собираясь закурить, но не закурил и отложил ее в сторону, продолжая молчать, словно колебался, стоит ли ему начинать.
– Ваше сиятельство, – наконец заговорил он, – жизнь сделана для меня изрядным скептиком, я перестал различать, где правда, где ложь, перестал верить тому, чему, может быть, и можно было верить. А ведь когда-то я был доверчив, как ягненок, и готов был вступить в бой с человеком, который утверждал, что на земле торжествует коварство. Я бы не хотел обидеть, вас, но не могу не сказать, что вы пришли сюда с иной целью, не для того, чтобы обсуждать то, что мы обсуждаем добрых два часа. И хотя цель ваша покрыта для меня туманом, мне ясно только одно, что вы – человек доброжелательный и благородный, и коли так, вы не могли прийти сюда не с добром и миром. В это я верю! И мне остается только сказать вам спасибо и низко поклониться! Добро всегда остается добром, и хороший человек – хорошим человеком! И люди всегда будут нуждаться в них… Но вы хотите услышать, что я думаю… Вам это интересно, хоть я и не знаю, почему… И я не имею права отказаться, я должен принять вашу просьбу, это долг вежливости и взаимного благорасположения… Но, говоря откровенно, мне почему-то трудно это сделать… – Туташхиа поднял свой бокал: – Алаверды к вам, ваше сиятельство! Надеюсь, вы примете мой тост?
– С удовольствием! – ответил граф Сегеди.
– В давние годы, – сказал Туташхиа, – в Кутаиси один мой друг затащил меня в ресторан. Там за наш столик пристроились еще трое знакомых, и пошла отчаянная гульба. Чаша была стопудовая, и опорожнить ее стоило немалых сил. И когда тамада поднял очередной тост, один из сидевших за нашим столом – звали его Датико – вдруг отказался пить. Тогда его друг Салуквадзе начал его уговаривать: «Что с тобой, брат? Почему ты не пьешь?» – «Не могу больше пить, сил никаких нет, трудно очень». – отвечал Датико. Салуквадзе очень удивился и сказал: «Быть грузином вообще трудно…» Сказал, как говорят о ремесле. Я, помню, засмеялся тогда, но слова эти врезались в мою память. Да, господа, быть грузином вообще трудно! И не потому только, что грузин должен пить кувшинами и чанами. Это еще полбеды. А главная беда в том, что сядет грузин за стол, начнут все пить за его здоровье, вознесут до небес, сравнят с богами, а он должен сидеть и слушать! И нет у него, бедняги, другого выхода, он обязан смириться и молчать… Большое нужно тут терпение! Очень большое! Я думаю, что грузин учится терпению за столом. Мы пропали бы без этого обычая! Потому что не за столом мы все время грыземся друг с другом, ссоримся, враждуем, ненавидим – должны же мы хоть где-нибудь любить и восхвалять друг друга. Для этого и придуман грузинский стол, и это, право же, не так плохо! Я тоже грузин, и все, что вы здесь говорили обо мне, посчитал за тосты и только потому смог смириться и дослушать до конца, хотя, видит бог, было это вовсе не легко. Ваше сиятельство, вы столько лет живете в Грузии и успели, верно, узнать грузинский народ и понять грузинский характер. Поэтому прошу вас отпустить грехи моим друзьям и выпить вместе с нами за нелегкий труд быть грузином!
Последние слова Туташхиа потонули в шуме, мы спорили и дружно уверяли, что не отступали от правды ни на шаг. Туташхиа молчал и, казалось, ждал лишь одного – чтобы снова наступила тишина.
– Оставим в покое дом Зарнава и его хозяина, – сказал он чуть погодя, – забудем об их существовании. Последние пять лет я и вправду провел так, что перестал быть угрозой для государства. Но скажу вам от души: я не всегда был таким и не знаю, каким я буду потом… Разве может человек предсказать свою судьбу… Думаю, граф Сегеди это превосходно знает сам, и потому, верно, он не стал прочерчивать по одному лишь эпизоду прожитой мною жизни контуры моего будущего. Но сам я могу открыть вам больше, чем граф Сегеди, чтобы легче вам было ответить на его вопрос. И вы, господа, можете извлечь из моих слов, что вам будет угодно… Я вступил в жизнь заносчивым и самолюбивым гордецом. И таким оставался на многие годы, почему и стал абрагом… Был у меня когда-то старший друг, бывший офицер. Я верил ему, а он позволил себе непристойность, недостойную ни его, ни меня. Я не хотел прощать его, он и не искал прощения. И получилось само собой, что мы оказались по разные стороны барьера и по очереди начали стрелять друг в друга. Первым стрелял я и нарочно промахнулся, но так, чтобы пуля прошла под мочкой уха моего нового врага и врезалась в ствол дерева. Он не мог стерпеть и уже не желал целиться мимо. Он выстрелил, и пуля попала мне в правую руку, которой я держал пистолет. Из руки пошла кровь; я мог с таким же успехом стрелять левой рукой, но не хотел, чтобы он видел, что это из-за его пули. Той же рукой я прицелился и направил дуло ему в правый глаз. Мне не надо было его убивать, но меня обуревало одно желание – чтобы он дрогнул передо мной. И я навел пистолет так, чтобы непременно попасть. Он догадался об этом и, почуяв, верно, смерть, то ли испугался, то ли удивился, что мне не жалко его убивать… И он вздрогнул, склонил голову и отвел глаз, в который я целился. Добившись своего, я спустил мушку к его правой руке и выстрелил. Я не рассчитал сил, не догадался, что моя раненая рука лишена прежней твердости. Пуля попала ему в живот и прострелила печень. Видит бог, я не хотел этого! Несчастный мой друг прожил еще несколько дней и умер – прекрасный и мужественный человек…
Такова природа всех моих поступков – до того, как я стал абрагом. И немало лет спустя… Тогда я был опасен для государства и людей…
Шло время, я получал удары от жизни с безмерной грубостью и беспощадной хлесткостью. Но не один лишь мой своевольный нрав был тому причиной. Нет, причина была и в том, что с детства я не мог вынести, когда один человек топтал другого человека, унижал его достоинство и честь. Сострадать попавшему в беду, протянуть ему руку помощи… А за это ходить в синяках и ссадинах… И если в юные свои годы я не мог стерпеть ударов по себе, то к зрелым годам для меня невыносимым стали удары по другим, унижение и бесчестность. Я готов был умереть – поверьте, то не пустые слова, – но только одержать победу над человеком, который жил насилием и злобой. И я добивался своего и ходил по земле, одержимый своей целью, своем мечтой. Не было у меня другого дела, другой мечты. И тогда я тоже был опасен – для государства и для насилия.
Так тянулось долго. Мне приходилось, конечно, играть в, прятки с правительством, на что я тратил не так уж много времени и ума. Но это было недурным развлечением… Вы знаете, как устроены люди… Если человек, стоящий вне закона, сделает добрый шаг, его раздуют, разукрасят и будут кричать о нем, не замолкая ни на миг. И с дурными делами точно так же. Но дурного я ничего не делал, поэтому пошла обо мне широко дорогой добрая слава… Но и она, как все на свете, имела свои конец. Потому что я задумался над тем, что сталось с людьми, которых я спас и защитил. Я не говорю о том, что многие заплатили мне злом за мое добро. Не это, быть может, самое печальное. Много хуже то, что спасенные мною, набравшись сил, сами становились насильниками и палачами. Да что там говорить! В горечи я отвернулся от всех: живите, как хотите, черт с вами, я больше не стану вмешиваться в вашу жизнь! Тогда все забыли о моих добрых делах и стали повторять злые сплетни злых людей и повернулись ко мне спиной. Я остался один как перст, понял, что был не прав, и все-таки не знал, что делать и как жить… Когда вы обсуждали, как вел я себя в деле Зарнава, вы не сказали главного: человек, который не рвался на помощь попавшим в западню борцам против царской власти, не может быть угрозой государству. Я уже не опасен, вот почему я не опасен вообще.
Я знаю, всем вам интересно, почему я пришел к вам, чего ищу среди вас и во имя чего решил сунуть свою голову в петлю. Скажу и об этом… Поймите, я не одинокий волк, думающий только о добыче, и не мирный бык, живущий для того, чтобы щипать траву. Я сын своего народа. И хотел бы делать что-то во имя своего народа! Я не могу сложа руки, хладнокровно, со стороны взирать на свою родину!.. И я хотел проникнуть в ваш мир, узнать, чем питается ваш ум, где черпает силы сердце. Да, мы мечтаем об одном и том же и говорим, говорим, говорим… Как и я, вы не знаете цели, как и я, вы мечетесь и рветесь к ней. Может быть, вы и выбрались на дорогу, но пока по ней дойдете до дела, пройдет, наверно, целый век!
Дата Туташхиа вскочил со своего места и зашагал по комнате, чтобы унять волнение. Ни разу не видел я его в таком возбуждении. Но оп умел управлять собой. Заговорил он успокоенно и устало.
– Ваше сиятельство, – сказал он. – Не знаю, конечно, вручите ли вы свой документ мне или не вручите, но, простите меня, это не будет иметь значения для будущей моей жизни. Я сказал вам сам, что я не опасен. Но кто лучше вас знает, сколько раз за минувшие семнадцать лет менялся мой характер и образ жизни… И я не знаю и не могу узнать, что будет со мной завтра или через год… Прав был Гоги: это зависит от закона не меньше, чем от меня. Закон и власть пока что умеют лишь озлобить и ожесточить людей, втравить в их душу лютую ненависть и вражду. Не думайте, я не имею в виду одну лишь Российскую империю, так обстоит дело в любой современной стране с любым современным строем. Пройдет время, и – постепенно или сразу – мир изменит свое лицо, люди поймут, как надо жить. Но пока этого не случилось, я не имею права лгать и не позволю себе давать мнимые обещания, что, получив бумагу об амнистии и засунув ее в карман, я на другой же день постригусь в монахи и обобью себе колени в молитвах о долголетии царя и его государства. Нет, я все равно пойду только тем путем, каким поведет меня сердце! Вот и вся моя правда… Вы сказали: если Туташхиа не будет вручен тот документ, он получит недельный срок неприкосновенности. Я не хотел бы, чтобы вы были связаны словом. Поэтому можете считать, что этих слов вы не произносили… А куда вынесет меня сердце и десница божья, пусть то и будет моим уделом.
Никто не решался заговорить. С моих глаз будто упала пелена, и я во всей осязаемой плотности ощутил, что помилование – звук пустой для Даты Туташхиа. Он будет жить с ним только так, как жил без него, потому что человек этот может существовать по своим, только ему отмеренным, высшим законам и рвется лишь к одному – к действию.
– Господин Туташхиа! – послышался голос графа Сегеди. – Вы выразились так, что государство, как институт, есть начало, озлобляющее человека… Мне интересно, как остальные… Вы разделяете этот взгляд?
– Я разделяю, – поспешно ответила Нано.
– А не могли бы вы растолковать мне… Объяснить поглубже? Дело в том, что существуют теории, которые совпадают с этим взглядом.
– Я готова, граф, – ответила Нано. – Хотя не думаю, что сказанное мною может с чем-нибудь совпасть. Мыслитель, на которого опираюсь я, никогда не повторяет чужих слов, не приводит цитат из чужих книг, не ссылается на другие авторитеты. Он говорит о самом насущном, о чем думаем все мы, но свет его чистого ума и доброго сердца придает неповторимую свежесть его суждениям.
– Расскажите об этом, – попросил Сегеди.
– Ну что ж, я воспользуюсь вашей любезностью, – сказала Нано. – Тем более что из всех, кто сидит в этой комнате, я одна все время молчала. А я хочу сказать… Сначала об этом мыслителе… Трудно, вы сами понимаете, повторять чужие мысли… Но попытаюсь… Итак, речь идет о великих государствах… О том, что в своей истории – и это главная их черта – они постоянно стремились к расширению, к покорению новых народов, к мировому господству. Они не случайно называются империями, потому что всегда готовы вести захватническую войну. Главная фигура такой войны, конечно, солдат. А главное условие непобедимости государства – ненависть как основное боевое настроение солдата. Когда идет оборонительная война, то в бой ведет любовь… Любовь к своей земле… Это понимает каждый. А как повести людей на истребление, на захват чужой земли, заставить бросить родной дом, жену, детей, чтобы в конце концов умирать где-то на чужбине?
Чтобы добиться этого, есть один-единственный путь – вселить в его душу ненависть! Ненависть – пружина, движущая поработительными войнами… Ненависть, озлобление, дух стяжательства… Поэтому имперское государство по самой своей сути, по своей природе должно будить и развивать в людях низменные черты, разрушать веру в божественное предназначение человека. Это как цель, так и итог существования такого государства!.. Вот, ваше сиятельство, ответ на ваш вопрос… Все философские и религиозные учения, все общественные течения прошлых веков учили и наставляли человека – не быть злым. Но ни одно из них не создало такой модели общества, в глубинах которого лежало бы не озлобление, а доверие и любовь. Только марксизм, мне кажется, обещает нам это. Это учение набирает силы с поразительной быстротой и, надо думать, в ближайшее время станет ведущей идеей человечества, начнет новую эпоху в истории нравственности… А пока человек, которого ведут по жизни добрые чувства, любовь которого активна и прекрасна, такой человек не может не оказаться противником государства, живущего по иным законам, чем живет он. Конечно, если любовь и доброта для него не маска, прикрывающая корыстолюбие, а природные свойства его богатой натуры.
Человеколюбие и справедливость – вот плоды, которые вырастают на этой плодотворной почве, и они неизбежно и бескомпромиссно ведут к противоречиям с великодержавным духом и строем империи. Да, такой человек – враг империи. Это непоправимо. Потому что его доброта – дурной пример для других людей, его любовь к родине может испугать своей бескорыстной мечтой о мирном благоденствии народа, его чувство прекрасного слишком прекрасно для нравственных, а вернее, безнравственных устоев общества. Такой человек – сын своей земли, истинный, а не мнимый патриот, создающий бесценные нравственные богатства народа. И потому он подчиняет свою жизнь благополучию народа, но такому благополучию, к которому ведут мирные и человечные пути, справедливость, умеренность, уважение к правам других наций. И в этом высшая мудрость, которая называется интернационализмом… Так вот, граф, если в вашем распоряжении, как вы сказали, и на самом деле разнообразные и богатые сведения о Дате Туташхиа, то вы и сами отлично понимаете, что такие люди, как Дата Туташхиа, конечно, в высшей степени опасны для государства. Всякий иной вывод, увы, по-моему, невозможен.
Нано замолчала, а в тишине отчетливо прозвучал голос графа Сегеди:
– Интересный человек этот Сандро Каридзе.
Глава кавказских жандармов еще раз давал нам возможность убедиться, что для него нет ничего тайного.
– Вы думаете, что это мысли одного только Сандро Каридзе? – воскликнула Нано. – Совсем нет! Просто Каридзе лучше других выражает то, что думают все.
– Вам не кажется, – сказал Сегеди, – что мы с вами – свидетели рождения новой философии… Свидетели и участники… Таково время!.. Вы кончили, госпожа Нано?
– Нет, еще два слова…
Нано заговорила с неподдельным волнением, голос ее прерывался так, будто она явилась на прием и ничего не доказывает, не разъясняет, а только просит, умоляет:
– Ваше сиятельство, взгляните на него доброжелательным взглядом… Хотя бы один раз… Ничего больше не нужно. Разве часто встречались вам люди такие, как Дата Туташхиа, обаятельные и добрые? Доверьтесь своему сердцу, и сердце вас не обманет. Может ли такой человек быть опасным, преступным, жестоким? Могут ли гнездиться в его душе преступление и обман? Разве недостаточно претерпел он лишений и бед? Разве не заслужил кров над головой, семью, дом, спокойный сон?!
Нано не могла договорить и, задыхаясь от слез, вскочила со своего места и побежала из комнаты. Но граф догнал ее, задержав на пороге.
– Госпожа Нано, – заговорил он почтительно. – Мне грустно, что мой приход стал причиной вашего волнения и слез. Простите меня, бога ради! Но, поверьте, серьезного дела нельзя решить без волнения! Это может меня оправдать, но не может утешить. Прощение на небесах я все-таки, надеюсь, получу, но потому лишь только, что вам так идут слезы! Не прячьте лица! Теперь я понимаю, вас нужно нарочно доводить до слез… Вы так очаровательны, госпожа Нано… Я не могу допустить, чтобы вы нас покинули и приняли на душу грех погибели всех сидящих за этим столом мужчин!
Нано засмеялась, повернувшись, но лицо ее было мокрым от слез, и она пыталась отвести его в сторону, стыдясь своей слабости и чувствительности. И улыбалась сквозь слезы… Нано была прелестна, что там говорить, граф Сегеди конечно же был прав.
– Вина! – воскликнул он, сам бросился наполнять бокалы и обратился ко мне со смехом: – Князь, я устроил вам недурное развлечение, не так ли?
– Ни с чем не сравнимое, граф! И весьма поучительное!
– Да здравствуют женские слезы! – сказал он, поднимая бокал. – Самый неоспоримый, веский и плодотворный довод из всех, какие существуют на свете! И за здоровье госпожи Нано, которая только что продемонстрировала его в самом прекрасном варианте!
Сегеди подошел к Нано и поцеловал ей руку.
Этот тост окончательно расковал всех, мы зашумели, заговорили все разом, подливая друг другу вина.
Но граф снова поднялся над всеми и попросил тишины.
– Господа, – сказал он, – я очень сожалею, но вынужден вас покинуть. Спасибо вам за ваш гостеприимный пир, за ваше дружелюбие и радушный прием. Я унесу отсюда наилучшие впечатления и добрую память о вас как о прекрасных собеседниках и незаурядных людях. И был бы счастлив, если бы оставил подобный же след в вашей душе… Мое служебное положение до сих пор лишало меня возможности открыть вам все мотивы моего появления здесь. Но теперь я могу положить на стол перед вами свой главный козырь.
Сегеди достал из кармана два листа бумаги, сложенные пополам, и протянул их мне. Один из них был документом о помиловании Даты Туташхиа, а другой – протоколом, свидетельствующим о вручении документа, который следовало подписать как поверенному в делах Туташхиа.
– Господин Ираклий, – сказал граф Сегеди, – представьте ваш контракт и приступайте к своим обязанностям.
– С удовольствием, – ответил я. – Но, к моему прискорбию, он остался в юридической конторе.
– Может быть, сгодится этот? – Дата Туташхиа достал свой экземпляр и передал графу.
Пока граф читал наш договор, я передал другим документ о помиловании, а сам побежал в кабинет за чернилами и ручкой. Потом я взял протокол и подписал его как адвокат и поверенный в делах Туташхиа.
Граф стоял посреди комнаты, держа в руке контракт между Ираклием Хурцидзе и лазским дворянином Арзневом Мускиа.
– Сколько лет вы не виделись со своим двоюродным, братом Мушни Зарандиа? – спросил он.
– Шестнадцатый год, ваше сиятельство, – ответил Дата Туташхиа.
– Два часа назад он был здесь, – граф показал рукой на улицу.
– Зачем? – спросил Туташхиа.
– Если бы вы собрались бежать… Он должен был вернуть вас, уговорить, что вам ничего не грозит. – Сегеди вынул из кармана часы и, посмотрев на них, добавил: – Мушни Зарандиа просил передать, что сегодня в девять часов вечера он будет у вас в гостинице.
Все мы вышли на улицу проводить графа, а когда экипаж скрылся за углом и мы вернулись к столу, Дата Туташхиа сказал негромко:
– Зачем такие люди идут в жандармы?
– Сейчас Сегеди едет к своим жандармам и думает: зачем люди идут в абраги? – ответил ему Элизбар Каричашвили.
Желтая тетрадь
Прошло одиннадцать лет с той поры, как навсегда исчез из моей жизни Дата Туташхиа, и семь лет с того дня, как Нано Тавкелишвили-Ширер оставила нашу страну и поселилась в Калифорнии.
По принятым у нас нормам юриспруденции и нотариальным законам, как раз к этому времени истекал срок хранения бумаг, которые эти два необычных моих клиента оставили на попечение в моей конторе. Одни пакеты они отдали мне сами, другие присылали потом разными путями. Оба они уже больше семи лет хранили молчание, и я обязан был вскрыть пакеты, чтобы узнать, не проливают ли они света на тайну жизни их владельцев, нет ли там прямых распоряжений и просьб, которые по каким-либо причинам они не могли предать гласности в прежние годы.
Одиннадцать и семь лет! Достаточный срок, чтобы забыть нашу дружбу, теплоту наших встреч, чтобы человек моей профессии взял нож и хладнокровно, как мясник, взрезал конверты. Но я перебирал их один за другим, а руки мои дрожали. Потом я отложил нож, с трудом удерживаясь от подступивших к горлу слез. Конечно, я и прежде много думал о тех днях, но сегодняшние мои воспоминания были переполнены особой печалью, особой тоской по этим людям, которые так недолго и так бурно переполошили мою жизнь и скрылись стремительно, как скрывается упавшая с неба звезда.
Скрылись – и нет их!
Вахтанг Шалитури кончил свою отчаянно озлобленную жизнь офицером во время осады Порт-Артура, когда упавший снаряд не оставил от него и следа. Сандро Каридзе пришел к заключению, что монастырь – лучшее место для уединения и философских раздумий, бросил свою службу и постригся в монахи. Однажды я столкнулся с ним на станции Дзегви, но он отвел глаза и сделал вид, что не узнал меня. А Элизбар Каричашвили, тот и вовсе исчез с моего горизонта. Говорят, в деревне у него оказался старый-престарый дом и клочок захудалой земли. Он поселился там, хозяйничает и разводит цветы. Гоги, это я знаю сам, осточертела его ресторанная жизнь, он принимал участие в серьезном политическом деле; на его деревянную ногу снова надели кандалы и отправили в Сибирь. Каждый месяц я посылал ему десять рублей, пока он был жив.
Я уже сказал, что от Нано не доносилось ни звука… Будь она жива, она не могла не дать мне вести о себе, хотя бы мимолетной. Значит, ее не было уже в живых… Но эхо жизни Даты Туташхиа время от времени докатывалось до меня. Он жил, он яростно боролся с собой, он оставался таким, каким был всегда: прекрасным, единственным, ни на кого не похожим. Во всяком случае, полгода назад было так. А к моменту вскрытия конвертов, может быть, и его не было на свете…
В пакетах, хранившихся в моей конторе, оказались важные документы и переписка этих двух людей. Все письма, полученные от Даты, Нано держала в отдельном пакете. Письма же Нано были главной ценностью Даты Туташхиа. Моя совесть чиста перед ними, я исполнил все, что они возложили на меня. Их письма я хранил долго, до последнего дня существования моей адвокатской конторы. А когда пробил час и я обязан был уничтожить архив, то писем Даты и Нано я не смог сжечь сразу, а сначала переписал в эту тетрадь.
«Лаз! Я должна тебе сказать… Но мешают люди, а мы никогда не бываем вдвоем. Мне зажимает рот страх – вдруг ты считаешь, что женщина не может прикасаться к таким делам?
День вчерашний для меня так же необычен и тревожен, как и тот минувший день, когда я первый раз увидела тебя на дороге в окрестностях Очамчиры. Видно, встречаться в таких загадочных, невероятных условиях написано нам на роду и предначертано свыше.
Подумай сам и скажи – разве я не права?
Вчера я долго не могла уснуть, все из-за нашей встречи. И спрашивала себя, почему же я думаю о ней непрестанно, как и тогда, в очамчирскую ночь. Только под утро я задремала, не понимая, что происходит со мной.
А утром пришла ясность, все стало на свое место, и я смогла наконец понять, что меня так бесконечно волнует. Конечно, я не открою тебе ничего нового, но не могу не сказать – ты так безрассудно ведешь себя, лаз!
Ираклий, по-моему, твердо уверен, что ты Арзнев Мускиа. Но даже если бы он знал правду, от него не может быть ничего дурного. Дело не в нем, дело в тебе самом, в том, как вчера, в Ортачальских садах, ты был так губительно неосторожен! Ты знаешь сам, за то, чтоб тебя изловить, обещана награда, и какой-нибудь негодяй будет счастлив выстрелить тебе в спину.
Зачем тебе все это? Почему ты появился здесь? Я не имею права спрашивать, но от тюремной решетки тебя отделяет только шаг… Ради бога, скройся скорей, уезжай! Я посылаю тебе это кольцо в память нашей возвышенной дружбы. Аметист мой любимый камень и камень месяца моего рождения.
Лаз, уезжай!
Н.»
«Госпожа Нано! Я был поражен, когда получил ваше письмо. А потом радовался, как дитя. Потому что, поверьте, я никогда в жизни не получил ни одного письма. Писать мне было некому и некуда! И все-таки я счастливец, не смейтесь, но это так. Я утверждал это и раньше, но все смеялись в ответ, зная мою жизнь. Но не будь я счастливцем, разве встретил бы я вас в Очамчире? И после этого жить и бродить по белу свету лишь для того, чтобы встретить вас второй раз. Только с избранником судьбы возможны такие чудеса. И сегодня еще одно чудо – первое в жизни письмо, написанное самой прелестной в мире рукой! Конечно, вы сами не можете и понять, что значит ваше письмо. Этого никто не сумеет понять. Человек, подобный мне, не сможет устоять на земле, если нет никого на свете, кто бы подумал и потревожился о нем. А я уже давно живу так, что принужден в полном одиночестве думать и о себе, и обо всем на свете. Оба эти груза вместе я должен нести один. Их нельзя разделить и каждый тащить отдельно или суетливо взвалить на плечи только один из них… И, верно очень хорошо, что я один, что весь мир во мне одном. Однако человек такой, как я, в конце концов забывает, что о нем может думать другой человек. Забывает… И потребность в таком чувстве притупляется и словно отмирает, будто зарастает мхом и покрывается пеплом. Так ты и живешь – то тяжело, то легко, то весело, то печально – и не подозреваешь даже, что человек одарен еще одним прекраснейшим свойством – радостью от того, что кто-то другой думает о тебе, искренне и бескорыстно беспокоится о твоей судьбе. Как драгоценный камень, редка и дорога та радость. Сколько невидимых нами усилий совершается на небесах, чтобы спустить нам эту благодать. Всевышний я уверен, делает это для избранных. И таким избранным стал я… Как же не считать себя счастливцем, если вы одарили меня такой радостью.
Вы спрашиваете, зачем я приехал сюда… Отвечать слишком длинно, но, когда мы встретимся, может быть, сумеем поговорить об этом – так предсказывает мне сердце. Пусть вас ничто не волнует, госпожа Нано, у меня нет дурных предчувствий… Не думайте, что я целиком полагаюсь на случай, но я верю в свой дар предвидеть. Как мне не верить… Природа вручила мне его заведенным, как часы, и я имел тысячу возможностей испытать его на прочность. Только не думайте, бога ради, что я эгоист и не считаюсь ни с кем, кроме себя. Если человек, как я, провел всю жизнь в гонениях, в поисках прибежища и укрытия, он превосходно знает, что его удачи целиком зависят от людей, с которыми он связан, благодаря которым он жив. Если я сам хочу быть на свободе, то я должен думать о свободе тех, которые протянули мне руку помощи, о том, чтобы их не настиг закон, расплата и наказание. Эта простая истина для меня как заповедь – если друг в беде, и ты в беде. То же самое, что я писал о двух грузах… Я принял меры, знайте, госпожа Нано, я не принесу зла никому из тех людей, с кем встречаюсь сейчас здесь, в Тифлисе.
Ваш бесценный дар вверг меня в крайнее смущение. Это я должен был преподнести вам подарок, но я боялся, что покажусь вам назойливым и фамильярным. Принимаю ваш камень как дар королевы и благодарю нижайше как ваш рыцарь и один из подданных вашего королевства.
Это письмо я пишу в задней комнате конторы Ираклия, его доставит вам посыльный, верный человек… Я молю вас об одном: верьте мне, доверьтесь мне, не избегайте меня, не вставляйте меня. Без вас жизнь моя потеряет смысл.
Ваш верный раб Д.Т.
«Я был убит, госпожа Нано, тем, что обидел вас. Вы сказали: ты оскорбил меня, лаз, ты вел себя недостойно! С этими словами вы вышли из экипажа, еле попрощавшись со мной, поднялись по ступенькам крыльца, уходя так, как уходят навеки. Я чуть не помешался с горя и, перестав владеть собой, хотел мчаться вслед за вами, чтобы просить прощения… Хорошо, что вовремя взял себя в руки и сумел сообразить, что вы можете принять за оскорбление. Пешком я вернулся в гостиницу, подавленный и несчастный.
Всю ночь я писал это письмо. Молю бога лишь об одном, чтобы вы в гневе не вернули мне его назад нераспечатанным.
Клянусь вашей жизнью – самым дорогим, чем я могу поклясться на этом свете, – все, что я сделал, я делал только для вас. О себе я думал лишь тогда, когда спросил, почему вы в дурном настроении. Спросил для того, чтобы получить ваш ответ и суметь оправдаться.
Но вы не дали мне этой возможности, и теперь я вынужден писать, а писать труднее, чем сказать. И я мучаюсь, не нахожу верных слов, зачеркиваю и снова пишу. А то, что выходит из-под моего пера, так далеко от того, что живет в моей душе.
Помните, когда мы вошли в зал, вы оперлись на мою руку? Ираклий отстал от нас, и получилось, что внимание всех присутствующих было устремлено к нам, вернее – ко мне, потому что меня мало кто здесь знал. И я заметил улыбочки и подмигиванья… А когда нас пригласили сесть и к нам подскочила та самая госпожа Мариам, с которой я познакомился в вашем доме, я тотчас же догадался, что она успела обежать всех и оповестить, что видит нас вместе не в первый раз. Скажите сами, разве не обязан я был предпринять что-то решительное, чтобы развеять сплетни, которые завихрились вокруг вашего имени?
А тут как нельзя кстати Ираклий передал, что госпожа Элисо Церетели хочет познакомиться со мной, так как ее чрезвычайно интересуют лазы. Я извинился и отошел от вас. Это было еще до начала танцев.
Вспомните, госпожа Нано, что последовало вслед за тем. Все, конечно, решили, что вы остались в одиночестве, и стали крутиться вокруг вас, вся эта знать – и Багратиони, и Дадиани, и Гуриели. И каждый из них, состязаясь друг с другом, старался покорить вас, развлечь и увлечь. Сегодня все они, я думаю, пребывают в унынии, так как ни один не завоевал пальмы первенства, не добился успеха и победы. Но разве могли они взглянуть на вас так, как смотрел из своего угла я, и оценить с преклонением, как великолепно держались вы среди этих неотразимых вельмож. Но сплетники тут же нашли свое толкование, и Элисо Церетели, нарочито возвысив голос так, чтобы все кругом услышали, спросила меня: как вы добились, что эта прелестная женщина и взглянуть боится на других мужчин? Я ответил равнодушно, что она заблуждается, а нас с вами ничего не связывает, кроме вашего гостеприимства. До этого мы рассуждали о лазах, и Элисо Церетели вела себя при этом чрезвычайно игриво, а после моих слов и вовсе стала кокетничать напропалую. Я стал подделываться под ее тон – пусть все видят, что я ухаживаю за этой женщиной, а Нано Тавкелишвили тут ни при чем. Этого я хотел. А когда нас пригласили к столу и Элисо Церетели попросила, чтобы я сел рядом, то я согласился. И просидел так до самого конца. А когда мы выходили из зала, кто-то громко сказал: увезут нашу Элисо в Лазистан! Это донеслось, конечно, и до вас. Да, я вел себя так, чтобы злые сплетни и дурные пересуды не омрачили вашего имени. Вот и все.
Как будто так… А вместе с тем: «Ты вел себя недостойно, лаз!» И это правда, и королева на самом деле была оскорблена!.. Я, кажется, понял, в чем дело, и, так как нам не девятнадцать лет, должен написать и об этом.
Госпожа Нано, вы – огонь, и ваше желание представить обществу Арзнева Мускиа вашим рыцарем было вспышкой этого огня. Ваше прекрасное, исполненное благородства сердце велело вам принести в жертву вашу женскую честь для того, чтобы на долю Даты Туташхиа выпал еще один счастливый вечер. Но холод каменной моей души не позволяет мне поддаваться соблазнам простых радостей жизни. Я отшельник и принес клятву не ждать благодарности за свои молитвы, а получать вознаграждения только за выполненный долг.
Вы хотели сделать мне подарок. Я не принял его. И виноват в том, что не придумал лучшего пути, чтобы его не принять. Пусть королева простит меня. Уповаю на ее доброту и великодушие.
Наказанный вами раб – Д. Т.
«Эх, лаз! Причина в том, что я женщина, а ты – мужчина. Потому-то к одному и тому же эпизоду мы подобрали разные ключи.
Знаешь, о чем я мечтала в тот вечер? Чтобы благороднейший из рыцарей постоянно был рядом со мной и чтобы ему, как и мне, это приносило радость. Вот и все. Разве думала я о зависти? Никто ведь не узнает никогда, что ты не лазский дворянин, а Дата Туташхиа. Конечно, может быть, меня вело и незлобивое мое тщеславие, но больше всего, поверь, мне хотелось, чтобы тебе было хорошо. Разве ради этого не стоит принести в жертву свое доброе имя и честь? Женщина всегда на это готова.
Ты поднялся на защиту… Не для того, чтобы прослыть благородным рыцарем, я знаю. Да, кто мог догадаться, что оставить меня и провести вечер с Элисо Церетели тебе в тягость? Ты исполнил свой долг и получил свое духовное удовлетворение. Этому легко принести в жертву «простую радость», как ты назвал пребывание в моем обществе. Такова натура мужчины.
Тайна моей женской природы была недоступна тебе, как и твоя – мне. Что делать, если мы встретились, как два противоположных полюса! Но примирить и соединить их воедино может только бог. Так принято считать в философии. Бог для меня – добро и любовь. И если добро способно найти в человеке свое самое совершенное выражение, то таким человеком являешься ты…
Во всяком случае, приближаешься…
И ты, конечно, прав, а я, конечно, не права, во всяком случае, если судить по результатам. Верно, на том вечере я думала не только о тебе, но и о себе. Да, ты ни в чем не виноват… Виновата только вспышка пламени!
Прости меня!
Я еще раз перечитала свое письмо… Может быть, и правда, было б лучше, если б нам обоим было по девятнадцать лет?
Н.
Р. S. Ираклий считает тебя другом, и нехорошо, мне кажется, что он не знает, кто ты. Надо хотя бы намекнуть. Если ты согласен со мной, то сегодня в ресторане у Гоги дай мне знак, я что-нибудь придумаю.»
Когда кто-нибудь, госпожа Нано, видит нас вместе, недоумевая и завидуя, как это рядом с таким бродягой может быть такая прекрасная женщина, то вы, конечно, согласитесь, что радость этого бродяги – простая радость. Я это и хотел сказать, когда писал вам. Может быть, я сказал неточно, в этом виноват мой дурной грузинский язык.
То, что произошло вчера у Гоги, было неосмотрительно, вы правы, но с такими людьми, как Шалитури, иначе себя не поведешь. Они всегда норовят сесть вам на голову. До конца их, я знаю, не исправишь. Но уроки, вроде вчерашнего, принесут какую-нибудь пользу, в другой раз он не будет таким наглецом, можете мне поверить.
Когда вы сказали в экипаже: лаз, я знаю, кто ты, – Ираклий, я видел, насторожился. Он и раньше, несомненно, что-то подозревал, слишком много вокруг него чудесных совпадений, но свести все в один узел без нашей помощи он не сумеет. Не лучше ли сказать ему все прямо? Вы придумали эту фразу, чтобы навести его, как друга, на правильный путь, а вышло так, что мы задали ему еще большую головоломку. Это моя вина, и мне нетрудно ее исправить… Просто рассказать все как есть. Когда я подал вам знак в ресторане, я думал именно об этом. Но не вышло! И все-таки что ж лучше – открыться или молчать?
Вы знаете, в подобных случаях вообще-то полагается молчать. Для него самого лучше, чтобы он ничего не знал. Тогда, допустим, если я попадусь, то он ни в чем не виноват. Он не преступил закона, не стал соучастником… Он не отвечает за меня. А если ему известно все, то так ли, иначе ли, но его принудят в этом признаться. Естественно, наш договор потеряет свою силу, и кто знает, что будет с ним потом. Конечно, проще не говорить, но не знаю… Решайте вы, госпожа Нано, как вы скажете, так и будет.
Вы знаете, мне исполнилось шестнадцать лет, когда я вступил в самостоятельную жизнь. Уже в семнадцать лет я имел немалый опыт зрелых наблюдений. А в восемнадцать понял, что любая женщина в отношениях с любым мужчиной всегда бывает духовно угнетена. Ее любовь сопровождается тысячью страхов. Они терзают ее и мучают. И самый главный страх – потерять любимого человека, чтобы кто-то не отнял его, не увел, не угнал, чтобы сам он не бросил ее по непонятной для нее причине. Конечно, это случается иногда с мужчинами, но страдают они из-за этого неизмеримо меньше. И вот когда наступила ясность, общение с женщинами становилось для меня все трудней. Я не мог быть в себе уверен, и меня пугало, что я не смогу остаться верным до конца, что я остыну, охладею, разочаруюсь, а она погрузится из-за меня в вечные мучения. За всю свою жизнь я не написал ни одного любовного письма… Но наша переписка заставила меня оглянуться назад и представить, что было бы, если бы я встретил вас в девятнадцать лет, какое письмо я вам сочинил бы тогда. Оказалось, письмо это было бы таким: «Наша встреча и наша любовь, Нано, это наша судьба, предначертанная на небесах, нам не спрятаться от нее, не убежать никуда. И может быть, тысяча причин будет принуждать отступить на тысячу дорог, им не развести, не отнять, не оторвать нас друг от друга. Знай, что нашу любовь благословил господь бог! И если высшие силы захотят снять с меня мой долг перед тобой, все равно я не расстанусь с ним и буду нести всю жизнь потому, что сердце никогда не позволит нам разлучиться, моя любимая. Помни, небеса не простят нам, если мы отречемся от их дара, и бог тоже не простит – ни тот, в которого верим мы, ни тот, в которого верили наши предки.
Любовь приносит счастье только отважным, только тем, кто, не зная сомнений, бросается в ее омут. Любовь же труса оплетена страхом и расчетом. Он не заслужил и крох счастья.
Жизнь моя, моя Нано, не бойся ничего, не думай ни о чем, покорись зову сердца, не гадай, куда оно тебя приведет и что оно тебе принесет. Быть вместе – наша судьба. Остерегайся удела трусов, не променяй радости на страх, моя желанная!
Я бегу, чтобы поклониться снова тебе. Но если ты опять скажешь «нет», я унесу тебя за тридевять земель, не спросив твоего согласия.
Я буду любить тебя до гроба – на этом свете, а на том свете у нас начнется все с самого начала».
Госпожа Нано, я почуял страх, хотя вы и сказали, что победили его. Помните, в тот день, когда мы встретились у Ираклия… И добавили, что можете допустить в своей жизни, что хотите, потому что вы свободны во всем и всегда. Тому, что вы побороли страх, я мог бы еще с грехом пополам поверить, но в то, что вы свободны… Нет, не верю! По-моему, вы сказали так, чтобы доказать нам, что наветы наглеца Ветрова не имеют почвы под ногами. А вы совсем другая, не та, какой хотели в тот день предстать, клянусь, что это так.
Простите, что я осмелился подойти к вам так близко, униженно прошу не посчитать мое письмо за дерзость.
Вечно ваш Д. Т.
«Вчера ты снова заговорил о страхе – вечном спутнике женской любви. Я знаю, ты хотел вовлечь меня в тот разговор, но я не захотела. Не потому, что он невозможен, а потому что он возможен, только когда мы вдвоем.
Я хочу ответить тебе на «любовное письмо». Чтобы сказать, что я думаю, и отблагодарить за эти несколько строк, которые принесли мне такую радость, о какой я могла мечтать только в самых пылких девичьих мечтах. Я бы хотела, чтобы в ответ ты получил от меня в дар хотя бы несколько крупиц такой же радости.
Ты счастливый человек, ты можешь вообразить себя девятнадцатилетним и говорить о любви на языке тех лет. Ты счастливый человек, потому что и сейчас в твоей груди бьется юношеское сердце, и так будет всегда, пока ты есть. А я не могу предложить тебе ту наивную любовь, не имею сил взглянуть на себя теми глазами, не смею стать другой, чем я есть. Да, чистейший человек, я люблю тебя тридцатишестилетней и пишу письмо из нынешних, а не из прошлых лет.
|
The script ran 0.036 seconds.