Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Шарль де Костер - Легенда об Уленшпигеле [1867]
Язык оригинала: BEL
Известность произведения: Низкая
Метки: История, Классика, Приключения, Роман

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 

  На другой день, когда они пили горячее молоко, Сооткин сказала Катлине: – Ты видишь, тоска и так меня скоро в могилу сведет, а ты мне и вовсе житья не даешь окаянным своим ведовством. Но Катлина все твердила: – Неле злая. Ганс, ненаглядный, вернись! В ночь под среду опять явились оба беса. Неле с самой субботы ночевала у вдовы ван ден Гауте – ей, дескать, неудобно ночевать у Катлины под одной кровлей с Уленшпигелем, молодым парнем. Катлина приняла черного сеньора и его друга в keet’ е – пристройке, предназначенной для стирки белья и печенья хлебов. Тут они натягивались старым вином и объедались копчеными бычьими языками – и то и другое всегда было к их услугам. Черный бес сказал Катлине: – Нам для одного важного дела нужны большие деньги. Дай нам сколько можешь. Катлина решила отделаться флорином, но они пригрозили убить ее. Помирились на двух золотых каролю и семи денье. – В субботу не приходите, – сказала она. – Уленшпигель знает, что это ваш день, будет ждать вас с оружием и убьет. А тогда и я умру. – Мы приедем во вторник, – объявили они. В ту ночь Уленшпигель и Неле спали спокойно – они были уверены, что бесы являются только по субботам. Катлина встала и заглянула в keet,  не приехали ли ее дружки. Она сгорала от нетерпения; с тех пор как она свиделась со своим Гансом, душевная ее болезнь пошла на убыль, так как подоплека болезни была, по уверению многих, любовная. Бесы все не ехали, и Катлина томилась. Как скоро в стороне Слёйса, в поле, раздался крик орлана, она пошла прямо на этот крик. Идя по лугу, она услышала разговор двух бесов по ту сторону гатей. Один настаивал: – Половина – мне. А другой возражал: – Ничего ты не получишь. Все Катлинино – мое. И пошла у них тут яростная перебранка, а поругались они из-за того, кому достанутся добро Катлины и Неле и они сами. Полумертвая от страха, тише воды, ниже травы, Катлина услышала, что они дерутся. Потом один из них крикнул: – Сталь холодна! Вслед за тем – хрип и падение тяжелого тела. В ужасе кинулась она домой. В два часа ночи снова раздался крик орлана, но уже в огороде. Она пошла отворить дверь и обнаружила, что на пороге стоит только один бес – ее дружок. Она спросила: – Что ты сделал с другим? – Он больше не придет, – отвечал бес. Он обнял ее, прижал к себе. И тело его показалось ей холоднее обычного. А у Катлины голова была теперь ясная. Перед самым отъездом он потребовал у нее двадцать флоринов – все ее достояние. Она дала ему семнадцать. На другой день она из любопытства пошла к гатям, но не обнаружила ничего – только в одном месте, на клочке земли величиною с могилу взрослого мужчины, нога ощутила, что почва под ней уходит, а на траве видны были следы крови. Но вечером дождик смыл кровь. В следующую среду в огороде у Катлины опять клекотал орлан.     82   Всякий раз, когда нужно было платить Катлине часть общих расходов, Уленшпигель поднимал ночью камень, которым была завалена яма у колодца, и доставал каролю. Как-то вечером все три женщины пряли. Уленшпигель вытачивал шкатулку, которую ему заказал коронный судья и на крышке которой он искусно вырезал великолепную псарню: свору геннегауских собак, критских сторожевых псов, отличающихся крайнею свирепостью, брабантских собак, так называемых ухоедов, которые всегда ходят парами, низеньких собачек на кривых лапках, собачек с хвостиком закорючкой, мопсов и борзых. Неле при Катлине спросила Сооткин, хорошо ли спрятаны ее деньги. Сооткин в простоте души ответила, что как нельзя лучше – возле колодца. В четверг около полуночи Сооткин разбудил яростный лай Бибула Шнуффия, но лай скоро стих. Решив, что это фальшивая тревога, Сооткин снова заснула. В пятницу утром Сооткин и Уленшпигель встали чуть свет, но против обыкновения не обнаружили в кухне ни Катлины, ни огня в очаге, ни молока, кипящего на огне. Это их удивило, и они пошли посмотреть, нет ли ее в огороде. Там она и оказалась – простоволосая, в одной сорочке, она мокла и дрогла под дождем, а в дом войти не смела. Уленшпигель подошел к ней и спросил: – Что ты стоишь раздетая под дождем? – Ах да, ах да, великое чудо! – отвечала она и показала на удавленную и уже окоченелую собаку. У Уленшпигеля сейчас же мелькнула мысль о деньгах. Он бросился к колодцу. Яма была разрыта, на дне пусто. Уленшпигель налетел на Катлину с кулаками. – Где деньги? – крикнул он. – Да, да, великое чудо, – твердила Катлина. Неле заступилась за мать: – Смилуйся, Уленшпигель, сжалься! Уленшпигель перестал бить Катлину. Тут прибежала Сооткин и спросила, что случилось. Уленшпигель показал ей удавленную собаку и пустую яму. Сооткин побледнела и сказала: – Боже, за что ты меня так наказываешь? Бедные мои ноги! Сооткин вспомнила о мучительной пытке, которую она напрасно претерпела из-за этих червонцев. Видя, что Сооткин так кротко переносит новую невзгоду, Неле в отчаянии разрыдалась. А Катлина размахивала куском пергамента и говорила: – Да, великое чудо. Он пришел ночью, добрый, красивый. В его глазах не было больше того бледного отсвета, который так меня прежде пугал. Заговорил он со мной ласково-ласково. Я была счастлива, сердце мое растаяло. «Я, говорит, разбогател, скоро принесу тебе тысячу золотых флоринов». – «Что ж, говорю, я не столько за себя рада, сколько за тебя, ненаглядный мой Ганс». – «А нет ли, спрашивает, у тебя в доме кого-нибудь еще, кто тебе дорог и кому бы я мог отвалить денег?» – «Нет, отвечаю, никто здесь в твоих деньгах не нуждается». – «Больно ты горда, говорит, а что ж, Сооткин и Уленшпигель уж так богаты?» – «Обходятся без посторонней помощи», – отвечаю я ему. «Несмотря, говорит, на конфискацию?» На это я ему сказала, что вы решили лучше перенести пытку, нежели расстаться со своим добром. «Так я и знал», – говорит. И тут он начал посмеиваться да подтрунивать над судьей и старшинами, что они, мол, ничего не сумели из вас вытянуть. И я себе смеюсь. А Ганс: «Они, говорит, не дураки – станут они дома деньги держать!» Я смеюсь. «И в погребе не станут». – «Нет, нет», – говорю. «И в огороде». Я молчу. «Это, говорит, было бы очень даже неосторожно». – «Не очень, говорю, вода и колодезный сруб никому не скажут». А он знай посмеивается. В эту ночь он уехал раньше, чем обычно, и на прощанье дал мне принять порошок. «У этого, говорит, порошка такая сила, что ты попадешь на самый распрекрасный шабаш». Я в одной сорочке провожала его до самой калитки, и меня все клонило ко сну. Потом я полетела на шабаш, как он мне обещал, и вернулась только на заре прямо вот на это место, гляжу: собака удавлена, в яме пусто. Ох, как мне это тяжко – ведь я его так любила, всей душой! Но я вам отдам все, что у меня есть, руки мои и ноги будут на вас работать. – Я как зерно меж двух жерновов: Господь Бог и чертов вор совсем меня раздавили, – молвила Сооткин. – Вором вы его не называйте, – возразила Катлина, – а что он черт, так это правда. И вот доказательства – на дворе он оставил пергамент. Глядите, что тут написано: «Всегда оказывай мне услуги. Через трижды две недели и пять дней я все верну тебе вдвое. Не сомневайся, иначе умрешь». Вот увидите: он свое слово сдержит. – Бедная дурочка! – сказала Сооткин. И то был последний ее упрек.     83   Трижды две недели прошли, прошло и пять дней, а сердечный друг, он же – бес, так и не явился. Катлина, однако ж, не отчаивалась. Сооткин уже не могла работать – она все сидела сгорбившись у огня и кашляла. Неле поила ее самыми целебными, самыми душистыми травами – ничто не помогало. Уленшпигель не выходил из дому: он боялся, как бы мать не померла в его отсутствие. Немного спустя вдова уже не могла ни есть, ни пить – все вызывало у нее рвоту. Цирюльник отворил ей кровь. После этого она совсем ослабела и больше не поднималась. Наконец, однажды вечером, исстрадавшись, воскликнула: – Клаас, муж мой! Тиль, сын мой! Благодарю тебя, Боже, что ты берешь меня к себе! Вздохнула и умерла. Катлина побоялась остаться с покойницей – над ней бодрствовали Уленшпигель и Неле и всю ночь молились за усопшую. На рассвете в открытое окно влетела ласточка. – Добрый знак, – сказала Неле. – Это душа умершей. Сооткин – на небе. Ласточка три раза облетела комнату и с криком вылетела наружу. Затем влетела другая ласточка, больше и чернее первой. Она начала виться вокруг Уленшпигеля, и он сказал: – Отец и мать! Ваш прах бьется о мою грудь. Я исполню ваш завет. И вторая ласточка, так же как первая, улетела с криком. Светало. Уленшпигель посмотрел в окно: над лугом низко-низко летало множество ласточек, и солнце уже взошло. А Сооткин похоронили на кладбище для бедных.     84   После смерти Сооткин Уленшпигель в раздумье, в тоске или же в ярости все ходил из угла в угол по кухне, не слышал, что ему говорят, ел и пил, не замечая, что ему дают. Часто вскакивал по ночам. Напрасно ободрял его кроткий голос Неле, тщетно уверяла его Катлина, что Сооткин вместе с Клаасом в раю, – Уленшпигель на все отвечал: – Прах бьется о мое сердце. Он словно обезумел; Неле, глядя на него, плакала. Между тем рыбник, точно отцеубийца, от всех прятался, выходил из дому только по вечерам, иначе мужчины и женщины улюлюкали ему вслед, кричали: «Душегуб!»; детям же сказали про него, что он палач, и они бежали от рыбника без оглядки. Он не смел войти ни в один из трех кабачков в Дамме: все на него пальцем показывали; как только он появлялся в дверях, посетители вставали и уходили. В конце концов bаеs ’ы стали запирать перед его носом дверь. На униженные его просьбы они отвечали, что кому они хотят, тому и отпускают. Убедившись, что борьба бесполезна, рыбник отправлялся в Roode Valck,  в «Красный Сокол» – захудалый кабачок на отшибе, у Слёйсского канала. Здесь ему подавали, оттого что хозяева были люди бедные: каждый грош был у них на счету, но ни baes Roode Valck’ а, ни его жена не разговаривали с рыбником. У них было двое детей и собака. Если рыбник пытался приласкать детей, они от него удирали; если он подзывал собаку, она норовила его укусить. Однажды вечером Уленшпигель присел на пороге. Бочар Матиссен, видя, что он все о чем-то думает, сказал ему: – Возьмись-ка за дело – и тоска пройдет. – Пепел Клааса бьется о мою грудь, – отвечал Уленшпигель. – Эх! – вздохнул Матиссен. – Несчастному рыбнику тяжелей, чем тебе. Никто с ним не разговаривает, все его избегают, из-за кружки bruinbier’ a он тащится к этим голоштанникам в Roode Valck  и сидит там один – вот до чего дело дошло. Кара суровая. – Пепел бьется о мое сердце! – повторил Уленшпигель. В тот же вечер, когда на соборной колокольне пробило девять, Уленшпигель двинулся к Roode Valck’ y, но, уверившись, что рыбника там нет, стал прохаживаться под деревьями, росшими на берегу канала. Луна светила ярко. И вот наконец он увидел душегуба. Рыбник шел совсем близко от Уленшпигеля, так что тот мог хорошо его разглядеть, и по привычке одинокого человека говорил сам с собой: – Куда они запрятали деньги? – Туда, где их черт нашел, – отвечал Уленшпигель и ударил его кулаком по лицу. – Ай! – вскрикнул рыбник. – Я тебя узнал: ты – сын. Сжалься надо мной – я стар и хил. Я так поступил не по злобе, но я слуга его величества. Смени гнев на милость! Я верну тебе все ваши вещи, которые я купил, ни единого патара за них не возьму. Хватит с тебя? Я за них заплатил семь золотых флоринов. А тебе я их даром отдам, да еще в придачу ты от меня полфлорина получишь, – ты не думай: ведь я человек небогатый. Он хотел было стать на колени. В эту минуту рыбник показался Уленшпигелю до того мерзким, до того трусливым и жалким, что Уленшпигель швырнул его в канал. И пошел прочь.     85   На кострах дымилась плоть жертв. Уленшпигель, вспоминая Клааса и Сооткин, втихомолку плакал. Однажды вечером он пошел к Катлине посоветоваться, как лучше всего отомстить. Она сидела с Неле у лампы и шила. Когда он вошел, она медленно подняла голову, как бы пробуждаясь от тяжкого сна. Он сказал ей: – Пепел Клааса бьется о мою грудь, я хочу спасти землю Фландрскую. Я спрашивал Творца неба и земли, но он мне ничего не ответил. – Творец не станет тебя слушать, – возразила Катлина. – Тебе надобно было сперва обратиться к духам стихий: у этих духов две природы, небесная и земная, и они, выслушав жалобы несчастных людей, передают их ангелам, а те уже несут их к престолу Всевышнего. – Помоги мне осуществить мой замысел, – сказал Уленшпигель, – я заплачу тебе своей кровью, если понадобится. – Помогу, – сказала Катлина, – но только если девушка, которая тебя любит, возьмет тебя с собой на шабаш весенних духов, на Пасху соков земли. – Я возьму его с собой, – молвила Неле. Катлина налила в хрустальный бокал какой-то мутной жидкости и дала обоим выпить. Затем она тою же самою жидкостью натерла им виски, ноздри, ладони и запястья, дала проглотить по щепотке белого порошка и велела смотреть друг другу в глаза, чтобы их души слились. Уленшпигель посмотрел на Неле, и кроткие глаза девушки зажгли в нем жаркий огонь. Затем, под действием напитка, у него появилось такое чувство, как будто множество крабов впилось в его тело. Потом Уленшпигель и Неле разделись – и оба они были прекрасны при свете лампы: он – во всей своей гордой силе, она – во всей своей хрупкой прелести, но они уже не видели друг друга – они были словно во сне. Затем Катлина положила голову Неле на плечо Уленшпигеля, а его руку на сердце девушки. Так они, обнаженные, лежали друг подле друга. И казалось им, что тела их, соприкасаясь, излучают нежное тепло, греющее так же, как греет солнце в месяц роз. Некоторое время спустя они встали – так они сами потом рассказывали, – взобрались на подоконник, бросились из окна – и воздух подхватил и понес их, как вода несет корабли. Теперь они уже не видели ни земли, где спали несчастные люди, ни неба, по которому плыли облака, – плыли у них под ногами. И вот они уже ступили на холодное светило – Сириус. Оттуда перенеслись на полюс. Здесь они с некоторым страхом устремили взоры на голого, заросшего рыжей шерстью, сидевшего на льдине, прислонясь к ледяной стене, великана, – то была Зима. Вокруг великана, урча, ныряли в полыньях белые медведи и тюлени. Великан сиплым голосом скликал град, метель, вьюгу, свинцовые тучи, желтые зловонные пары, ветры и в первую очередь – со страшною силою дующий резкий северный ветер. И все это свирепствовало в том угрюмом краю. Великан, посмеиваясь над стихийными этими бедствиями, улегся на цветы, под его рукою вянувшие, на листья, под его дыханием блекнувшие. Затем нагнулся и влился в землю ногтями и зубами – ему хотелось достать до сердца земли и проглотить его, чтобы дремучие леса превратились в уголь, хлеб на полях – в солому, плодородные земли – в песок. Но у земли сердце огненное – великан не дерзнул прикоснуться к нему и в ужасе отпрянул. Затем он воссел на свой царский престол и, окруженный белыми медведями, тюленями и скелетами всех тех, кого он погубил в море, на суше и в ветхих лачугах, поднес ко рту кубок с ворванью. Слух его ласкало рычание медведей, рев тюленей, хруст человечьих и звериных костей под когтями коршунов и воронов, слетевшихся на скелеты в надежде, что на них остался хоть кусочек мяса, грохот льдин, сталкивавшихся в черной воде. А голос самого великана был подобен реву бури, вою вьюги, гудению ветра в трубе. – Мне холодно и страшно, – сказал Уленшпигель. – Духи сильнее его, – заметила Неле. Внезапно тюлени всполошились, поскакали в воду, медведи, прижав в испуге уши, жалобно завыли, вороны зловеще закаркали и скрылись в тучах. И вслед за тем Уленшпигель и Неле услышали глухие удары тарана в ледяную стену, служившую опорой великану Зиме. Стена раскололась и потряслась до самого основания. Но великан Зима ничего не слышал. Он радостно ревел и гоготал, наполнял и осушал кубок, приникал к сердцу земли, чтобы оледенить его, но дотронуться до него все же не смел. А удары между тем становились все громче, стена трескалась все сильнее, осколки льда взвивались и падали дождем вокруг великана. Медведи жалобно и неумолчно ревели, тюлени плакались в черной воде. Наконец стена рухнула, в небе загорелся день, и с заоблачных высот, опираясь на золотую секиру, спустился человек, нагой и прекрасный. То был царь Весны Светозар. Увидев его, великан забросил как можно дальше свой кубок и стал молить не убивать его. И от теплого дыхания царя Весны великан Зима обессилел. Царь взял алмазные цепи, скрутил великана и приковал его к полюсу. Затем он воззвал – нежным и ласковым голосом. И с неба спустилась белокурая женщина, нагая и прекрасная. Она приблизилась к царю и сказала: – Ты мой повелитель! Ты могуч! Он же ей на это ответил: – Если ты алчешь – вкушай, если ты жаждешь – пей, если тебе страшно – подойди ко мне: я твой покровитель. – Я алчу и жажду только тебя, – сказала она. И еще семь раз воззвал царь зычным голосом. Вслед за тем заблистали молнии, раздались страшные удары грома, и вдруг позади царя возник усеянный солнцем и звездами свод. И царь с царицей воссели на трон. А воссев на трон, они, не меняя благородного выражения лиц своих, не нарушив царственного своего величия и спокойствия ни единым движением, бросили клич. В ответ на их клич всколыхнулась земля, задрожали скалы и льдины. И тут Уленшпигелю и Неле послышался треск, как будто исполинские птицы разбивали своими клювами скорлупу огромных яиц. И при этом мощном движении всей земли, напоминавшем морской прибой, возникали яйцевидные формы. Внезапно вырос целый лес; сухие ветви деревьев сплетались, их стволы шатались, как пьяные. Потом деревья расступились, и между ними образовались широкие прогалины. Из все еще ходившей ходуном почвы возникли духи земли, из чащи леса – духи деревьев, из моря – духи воды. Далее взору Уленшпигеля и Неле явились гномы, что сторожат подземные сокровища, – горбатые, криволапые, мохнатые, кривляющиеся уроды; владыки камней; лесовики: этим рот и желудок заменяют узловатые корни, которыми они высасывают пищу из недр земли; властелины руд, отсвечивающие металлическим блеском, лишенные дара речи, не имеющие ни сердца, ни внутренностей, движущиеся самопроизвольно. Тут были карлы с хвостами, как у ящериц с жабьими головами, со светлячками на голове, – ночью они вскакивают на плечи к пьяным прохожим, к боязливым путникам, затем спрыгивают на землю и, мерцая своим огоньком, который злосчастные путники принимают за свет в окне своего дома, заманивают их в болота и ямы. Были тут и феи цветов – цветущие, пышущие здоровьем девушки, нагие, но наготы не стыдившиеся, прикрывавшие ее лишь роскошными своими волосами, гордые своей красотой. Влажные их глаза сверкали, точно жемчуг в воде; их упругое белое тело позлащал солнечный свет; дыхание, излетавшее из их полуотверстых румяных уст, было ароматнее жасмина. Это они мелькают по вечерам в садах и парках, в лесной глуши, по тенистым дорожкам и взором, жаждущим любви, ищут мужскую душу, чтобы насладиться ее обладанием. Если мимо проходят юноша и девушка, они стараются умертвить девушку, но это им не удается, – тогда они вселяют в сердце стыдливой красавицы такую силу страсти, что та поневоле отдается своему возлюбленному, а половина поцелуев достается фее цветов. Затем на глазах у Неле и Уленшпигеля с небесной вышины слетели духи – покровители звезд, духи вихрей, ветерков и дождей – крылатые юноши, оплодотворяющие землю. Внезапно видимо-невидимо птиц взреяло в небе – то были птицы-души, милые ласточки. С их появлением сразу стало светлее. Феи цветов, владыки камней, властелины руд, лесовики, духи воды, огня и земли хором воскликнули: – Свет! Соки земли! Слава царю Весны! Хотя единодушный их возглас прозвучал громче рева бушующего моря, громче раскатов грома и воя урагана, слух Уленшпигеля и Неле, боязливо и молча прижавшихся к корявому дубу, воспринял его как торжественную музыку. Но им стало еще страшнее, когда мириады духов начали рассаживаться на громадных пауках, на жабах со слоновыми хоботами, на клубках змей, на крокодилах, которые стояли на хвосте и в пасти каждого из которых поместилось целое семейство духов, на змеях – на кольцах каждой такой змеи уселось верхом более тридцати карликов и карлиц, – и на сотнях тысяч насекомых, каждое из которых было больше Голиафа[121] , вооруженных мечами, копьями, зазубренными косами, семизубыми вилами и прочими ужасными смертоносными орудиями. Насекомые дрались между собой, стоял невообразимый шум, сильный поедал слабого и на глазах тучнел, доказывая этим, что Смерть проистекает из Жизни, а Жизнь – из Смерти. И все это кишащее, неразличимое скопище духов гудело, как отдаленный гром, точно множество ткачей, сукновалов и слесарей, занятых своим делом. Внезапно появились духи соков земли, приземистые крепыши, у которых бедра были как гейдельбергские бочки, ляжки, – как мюиды с вином, а мускулы до того сильны и могучи, что при взгляде на этих духов можно было подумать, будто тела их состоят из больших и малых яиц, сросшихся между собой и покрытых красною жирною кожей, лоснившейся так же, как их редкая борода и рыжие волосы. И каждый из них держал в руках огромную чашу с какою-то странною жидкостью. При виде их другие духи затрепетали от восторга. Кусты и деревья заколыхались, земля потрескалась, чтобы впитать в себя влагу. И вот духи соков земли наклонили свои чаши – разом все вокруг распустилось, зазеленело, зацвело. Трава зашевелилась от множества стрекочущих насекомых, в воздухе замелькали птицы и бабочки. Духи между тем лили и лили из чаш, и все подставляли рты и пили сколько могли. Феи цветов кружились вокруг рыжих виночерпиев и целовали их, чтобы те не жалели им соку. Иные умоляюще складывали руки. Иные блаженствовали под этим дождем. Но все они, алчущие, жаждущие, летавшие, стоявшие, кружившиеся или же неподвижные, – все тянулись к чашам и с каждой выпитой каплей становились резвее. Между ними больше не было стариков; и уродливые, и прекрасные – все были преисполнены бодрости и юношеской живости. И они смеялись, шумели, пели, гонялись друг за дружкой по веткам деревьев, как белки, в воздухе – как птицы, самцы преследовали самок и исполняли под Божьим небом священный завет природы. А затем духи соков земли поднесли царю с царицей по большому кубку. И царь с царицей выпили и поцеловались. После этого царь, держа царицу в объятиях, вылил из своего кубка остаток на деревья, на цветы и на духов. – Слава Жизни! Слава вольному воздуху! Слава Силе! – воскликнул царь. И все воскликнули за царем: – Слава Силе! Слава Природе! И Уленшпигель заключил Неле в объятия. Как скоро их руки сплелись, начался танец, и все закружилось, словно листья на ветру, все пришло в движение – деревья, кусты, насекомые, бабочки, земля и небо, царь и царица, феи цветов, властелины руд, духи воды, горбатые гномы, владыки камней, лесовики, светляки, духи – покровители звезд, мириады чудовищных насекомых, сцепившихся копьями, зазубренными косами, семизубыми вилами, и эта заполнившая Вселенную круговерть увлекла за собою и солнце, и месяц, и планеты, и звезды, и ветер, и облака. Дуб, к которому прислонились Уленшпигель и Неле, тоже кружился в вихре танца, и Уленшпигель шептал Неле: – Девочка моя, мы погибли! Эти слова услышал дух, разглядел, что это смертные, крикнул: – Люди! Здесь люди! Оторвал их от дерева и швырнул в самую гущу танцующих. И Уленшпигель и Неле мягко опустились на спины духов, а те начали их перебрасывать от одного к другому. – Здравствуйте, люди! – восклицали они. – Добро пожаловать, черви земные! Кому нужны мальчишка с девчонкой? Эти заморыши пришли к нам в гости. А Уленшпигель и Неле, перелетая с рук на руки, кричали: – Не надо! Но духи не слушали их, и они перекувыркивались в воздухе, кружились, как пушинки на зимнем ветру, а духи все приговаривали: – Молодцы паренек с девчонкой, молодцы, что танцуют вместе с нами! Феям цветов захотелось разлучить Уленшпигеля с Неле, и они принялись бить ее и могли бы забить до смерти, когда бы царь Весны одним мановением руки не остановил танец и не крикнул: – Подведите ко мне этих двух блошек! И Уленшпигеля разлучили с Неле. И каждая фея, пытаясь оторвать Уленшпигеля от своей соперницы, шептала: – Тиль, ты готов умереть за меня? – Я и так скоро умру, – отвечал Уленшпигель. Карлы, духи лесов, несли Неле и вздыхали: – Жаль, что ты не дух, как мы, – была бы ты нашей! А Неле им в ответ: – Потерпите. Наконец Уленшпигель и Неле приблизились к престолу царя и, увидев золотую секиру и железную корону, задрожали от ужаса. А царь спросил: – Зачем вы явились сюда, заморыши? Уленшпигель и Неле молчали. – Я тебя знаю, ведьмино отродье, – продолжал царь, – и тебя, угольщиков отпрыск. Но ведь вы проникли в мастерскую природы силою волшебства – почему же вы сейчас онемели, точно каплуны, набившие себе рот хлебным мякишем? Неле не могла без страха смотреть на грозного великана, но к Уленшпигелю вернулись свойственные ему хладнокровие и мужество, и он ответил так: – Пепел Клааса бьется о мою грудь. Ваше божественное величество! Смерть именем папы косит во Фландрии самых сильных мужчин, самых красивых девушек. Все права у Фландрии отобраны, вольности ее упразднены, ее мучает голод, ткачи ее и суконщики покидают отчизну, уходят на чужбину в надежде найти такой уголок, где труд был бы свободен. Если не прийти на помощь Фландрии, она погибнет. Ваши величества! Я – бедный человек, появился на свет, как и всякий другой, жил ни шатко ни валко – словом, так себе человек, темный, недалекий, совсем не добродетельный, отнюдь не целомудренный, недостойный милости Божеской и человеческой. Но Сооткин умерла от пыток и от горя, но Клаас умер мучительною смертью на костре, и я хочу за них отомстить и однажды уже отомстил. Еще я хочу, чтобы на той бедной земле, где покоятся их кости, жить стало лучше. Я просил Бога о том, чтобы он умертвил гонителей, но он меня не услышал. Устав стенать, я вызвал вас силою волшебных чар Катлины, и вот мы, я и моя трепещущая подруга, ныне повергаем к стопам ваших божественных величеств просьбу – спасти наш истерзанный край. На это ему царь и царица ответили так:   Средь войны и огня, Средь убийства и смерти Ищи Семерых.   В смерти, в крови, В разрухе, в слезах Найди Семерых.   Уродливых, злых, Отечества бич, Сожги Семерых.   Жди, слушай, смотри; Иль не рад, горемыка? Найди Семерых.   И все духи запели хором:   В смерти, в крови, В разрухе, в слезах Найди Семерых.   Жди, слушай, смотри; Иль не рад, горемыка? Найди Семерых.   – Ваше величество, и вы, господа духи! – молвил Уленшпигель. – Ведь я же вашего языка не понимаю. Вы, верно, потешаетесь надо мной. Но духи, не слушая его, продолжали:   В час, когда север Поцелует запад, Придет конец разрухе. Найди Семерых И Пояс.   И до того это был стройный и мощный хор, что от такого громоподобного пения сотряслась земля и задрожал небосвод. И вороны заграяли, совы заухали, воробьи запищали от страха, орлы с тревожным клекотом взад и вперед залетали. И животные и звери – львы, змеи, медведи, олени, лани, волки, собаки и кошки – дикими голосами рычали, кричали, визжали, завывали, ревели, шипели. А духи все пели:   Жди, слушай, смотри; Возлюби Семерых И Пояс.   Но тут запели петухи, и все духи исчезли, кроме злого властелина руд, – этот дух схватил Уленшпигеля и Неле и безжалостно сбросил в пропасть. И вот они опять лежат друг подле друга и вздрагивают так, как вздрагивают люди спросонья от холодного утреннего ветра. И Уленшпигель увидел, что прелестное тело Неле все озлащено лучами восходящего солнца.      Книга вторая   1   Однажды, сентябрьским утром, Уленшпигель взял палку, три монетки, которые ему дала на дорогу Катлина, кусок свиной печенки, краюху хлеба и пошел по дороге в Антверпен искать Семерых. Неле еще спала. За ним, почуяв запах печенки, увязалась собака и все прыгала на него. Уленшпигель прогонял ее, но это на нее не действовало, и в конце концов он обратился к ней с такою речью: – Песик, милый, ну что ты затеял? Дома у тебя превкусное варево, дивные объедки, мозговые косточки, а ты все бросил и побежал искать приключений, и добро бы с кем – с бродягой, у которого, может, и кореньев-то для тебя не найдется! Послушайся ты меня, неблагоразумный песик, возвращайся к хозяину! Беги от дождя, снега, града, измороси, тумана, гололедицы и прочих невзгод, выпадающих на долю бродяги. А ну скорее – под кров, свернись клубком и грейся у домашнего камелька, а я побреду один по грязи, по пыли, невзирая ни на зной, ни на стужу, нынче изжарюсь на солнце, завтра замерзну, в пятницу сытый, в воскресенье голодный. Ступай откуда пришел, – это самое умное, что ты можешь сделать, неопытный песик! Но пес, видимо, не слушал. Он знай себе вилял хвостом, прыгал как сумасшедший и лаял от голода. Уленшпигель принимал это за бескорыстное выражение дружеских чувств, и невдомек было ему, что псу не давала покоя лежавшая в суме печенка. Он шел себе и шел, а пес от него не отставал. Пройдя около мили, оба увидели, что на дороге стоит повозка, в которую впряжен понурый осел. На откосе, среди репейника, сидел какой-то толстяк; в одной руке он держал баранью кость, а в другой – бутылку. Поглодав кость и потянув из бутылки, он принимался нюнить и рюмить. Уленшпигель остановился, пес, глядя на него, тоже. Почуяв запах мясного, пес взбежал вверх по откосу. Он сел подле толстяка и, мечтая разделить с ним трапезу, начал скрести ему лапами куртку. Но толстяк оттолкнул его локтем и, подняв повыше кость, жалобно захныкал. Голодный пес стал ему подвывать. Осел с досады, что ему не дотянуться до репейника, заверещал. – Чего тебе, Ян? – обратился к ослу толстяк. – Ничего, – отвечал за него Уленшпигель. – Просто ему захотелось полакомиться репейником, который цветет вокруг вас, как все равно на хорах в Тессендерлоо, вокруг и над Иисусом Христом. А пес не прочь был бы присоединиться к вашей косточке. Пока что я угощу его печенкой. Когда пес съел печенку, толстяк осмотрел свою кость, еще раз обглодал и лишь после того, как на ней не осталось ни кусочка мяса, швырнул ее псу, а пес поставил на нее передние лапы – и давай грызть. Тут только толстяк поднял глаза на Уленшпигеля. Уленшпигель сразу узнал Ламме Гудзака из Дамме. – Ламме! – сказал Уленшпигель. – Что это ты тут жрешь, пьешь и ревешь? Не надрал ли тебе уши какой-нибудь невежа служивый? – Жена моя! – возопил Ламме. Тут он хотел было осушить бутылку, но Уленшпигель положил ему руку на плечо. – Не пей больше, – сказал Уленшпигель. – Питье наспех полезно только для почек. Больше пользы возлияние принесет тому, у кого совсем нет вина. – Говоришь ты складно, – заметил Ламме, – а вот посмотрим, как-то ты куликаешь. С этими словами он протянул Уленшпигелю бутылку. Уленшпигель взял бутылку, опрокинул, а затем, возвращая, сказал: – Если там осталось чем напоить воробья, ты можешь звать меня испанцем. Ламме оглядел бутылку, затем, не переставая хныкать, сунул руку в котомку, достал еще бутылку и кусок колбасы, отрезал несколько ломтиков и с унылым видом принялся жевать. – Ты ешь не переставая, Ламме? – спросил Уленшпигель. – Ем я много, сын мой, лгать не стану, – отвечал Ламме, – но только для того, чтобы отогнать черные думы. Где ты, жена моя? – воскликнул он и, отерев слезу, отрезал от колбасы еще десять кусочков. – Не ешь так быстро, Ламме, будь милостив к бедному страннику, – молвил Уленшпигель. Ламме, всхлипывая, дал ему четыре ломтика, и Уленшпигель с наслаждением уплел их. А Ламме все ел, ревел и причитал: – Жена моя, милая моя жена! Какая она была ласковая, стройная, легкая, как мотылек, быстрая, как молния, а пела, как жаворонок! Вот только уж очень она любила наряды! И то сказать: они так ей были к лицу! Ведь и у цветов пышный убор. Если б ты видел, сын мой, ее ручки, созданные для ласки, ты бы не позволил ей дотрагиваться до сковород и котлов. От кухонного чада потемнела бы ее белоснежная кожа. А что за глазки! Я млел от одного ее взгляда... Хлебни сначала ты, а потом я... Уж лучше бы она умерла! Ты знаешь, Тиль, я все сам делал по дому, освободил ее от всех забот: сам подметал, сам стелил наше брачное ложе, и она по вечерам, устав от безделья, на нем вытягивалась. Сам посуду мыл, сам стирал, сам гладил... Ешь, Тиль, – это гентская колбаса... Днем она уходила гулять и часто опаздывала к обеду, но я так бывал ей рад, что никогда не выговаривал. Я бывал счастлив, когда она не дулась на меня и ночью не поворачивалась ко мне спиной. Теперь я все потерял... Пей – это брюссельское вино, а напоминает бургонское. – Из-за чего же она тебя бросила? – спросил Уленшпигель. – А я почем знаю? – отвечал Ламме Гудзак. – Увы! Где то время, когда я за нее сватался, а она, уже любя меня, но робея, пряталась? Как скоро она замечала, что я смотрю на ее голые руки, на ее красивые пухлые белые руки, она сейчас же спускала рукава. Иной раз она позволяла мне приголубить ее: я целовал ее прекрасные глаза, а она жмурилась, я целовал ей сзади крепкую полную шею, а она вздрагивала, вскрикивала, вдруг запрокидывала голову – и прямо мне по носу! Я кричал: «Ай!» – а она смеялась, а я ласково шлепал ее – все у нас, бывало, хиханьки да хаханьки... Тиль, есть еще что-нибудь в бутылке? – Есть, – отвечал Уленшпигель. Ламме выпил и продолжал свой рассказ: – А иной раз нападет на нее стих: сама бросится на шею. «Ты, говорит, у меня красавец!» И целует взасос, сто раз подряд, в щеки и в лоб, а в губы – ни-ни! Я, бывало, спрашиваю, отчего это она всякие вольности себе разрешает, а насчет поцелуя в губы у нее так строго, – тут она мигом доставала куколку, всю в шелку да в бисере, баюкала ее и говорила: «Я вот чего боюсь». Видно, мать, блюдя ее целомудрие, внушила ей, что дети рождаются от поцелуя в губы. Эх, где вы, сладостные мгновенья? Где вы, нежные ласки?.. Погляди-ка, Тиль, не осталось ли в суме ветчинки. – Пол-окорочка, – отвечал Уленшпигель и протянул кусок Ламме – тот съел его весь без остатка. Глядя, как Ламме уничтожает окорок, Уленшпигель сказал: – Ветчинка очень полезна для моего желудка. – И для моего, – ковыряя пальцем в зубах, подхватил Ламме. – Да, но я уже не увижу мою птичку, она упорхнула из Дамме. Хочешь, поедем вместе искать ее? – Хочу, – отвечал Уленшпигель. – А в бутылке ничего не осталось? – спросил Ламме. – Ничего, – отвечал Уленшпигель. Оба сели в повозку, и осел, жалобно проверещав в знак того, что они отъезжают, тронулся с места. А пес, наевшись досыта, удалился и даже не счел нужным поблагодарить.     2   Повозка катилась по плотине между каналом и прудом, а Уленшпигель задумчиво поглаживал ладанку с пеплом Клааса. Он спрашивал себя, что это было: сон или явь, посмеялись над ним духи или же обиняками дали понять, что он должен найти, дабы родная земля стала счастливой. Тщетно напрягал он мысль, но так и не мог сообразить, что означают Семеро и что означает Пояс. Мертвый император, живой король, правительница[122] , папа римский, великий инквизитор[123]  и генерал иезуитского ордена[124]  – это всего только шесть главных палачей его отечества, которых он своими руками возвел бы на костер. Значит, это не Семеро; к тому же их найти легко. Значит, Семерых надо искать где-то еще.   И он все повторял про себя: В час, когда север Поцелует запад, Придет конец разрухе. Возлюби Семерых И Пояс.   «Горе мне! – говорил он сам с собой. – В смерти, в крови и слезах отыскать Семерых, сжечь Семерых, возлюбить Семерых! Мой бедный разум мутится – кто же сжигает милых сердцу людей?» Когда они отъехали на довольно значительное расстояние, внезапно послышался скрип шагов по песку и чье-то пение:   Прохожие, ваш путь далек. Вам не встречался мой дружок? Где он сейчас, куда стремится? Где мой дружок?   Украл он сердце у девицы, Как волк овечку уволок. Он безбород и быстроног. Где мой дружок?   Коль встретите, скажите: Неле Его все ищет, сбившись с ног. Тиль, где ты бродишь без дорог? Где мой дружок?   Голубка дышит еле-еле, Коль отлетает голубок. Страданья душу одолели. Где мой дружок?   Уленшпигель хлопнул Ламме по животу и сказал: – Не сопи, толстопузый! – Увы! Это не так-то легко для человека моего телосложения, – отвечал Ламме. Но Уленшпигель, уже не слушая его оправданий, сел поглубже, так что верх повозки укрыл его от постороннего взора, и, подражая голосу человека, охрипшего с перепою, запел:   А я видал, где твой дружок: Он правит, сев на облучок, А в кузове обжора лег — Вот твой дружок!   – У тебя нынче злой язык, Тиль, – заметил Ламме. Не обращая на него внимания, Уленшпигель просунул голову в дыру в парусиновом верхе и крикнул: – Неле! Узнаешь? Она вздрогнула от неожиданности и, смеясь сквозь слезы, сказала: – Вон ты где, негодяй! – Неле, – снова заговорил Уленшпигель, – ежели вам угодно меня побить, то у меня есть палка – здоровенная: ее живо восчувствуешь, и суковатая: рубцы от нее долго не заживут. – Ты пошел искать Семерых, Тиль? – спросила Неле. – Да, – отвечал Уленшпигель. Неле несла набитую до отказа суму. – Тиль! – протягивая ее Уленшпигелю, сказала она. – Я подумала, что если человек, отправляясь в путь, не возьмет с собой доброго жирного гуся, ветчины и гентской колбасы, то это скажется на его здоровье. Кушай и вспоминай меня. Уленшпигель смотрел на Неле и, по-видимому, не думал брать сумку; наконец Ламме, просунув голову в другую дыру, сказал: – Предусмотрительная девица! Он может ничего не взять по рассеянности. Давай-ка сюда ветчину и гуся, доверь мне и колбасу – я все сберегу. – Что это еще за толстая морда? – спросила Неле. – Это жертва супружеской жизни, – пояснил Уленшпигель. – Он высох бы от горя, как яблоко в печке, если б не подкреплял свои силы беспрерывным принятием пищи. – Твоя правда, – молвил со вздохом Ламме. Солнце напекло Неле голову. Она накрылась передником. Уленшпигелю хотелось побыть с ней вдвоем, и он обратился к Ламме: – Видишь, по лугу идет женщина? – Ну, вижу, – отвечал Ламме. – Узнаешь ты ее? – Увы! Это не моя жена, – сказал Ламме, – она и одета не по-городски. – Ты все еще сомневаешься, слепой крот? – спросил Уленшпигель. – Ну а если это не она? – спросил Ламме. – Ты и так ничего не потеряешь. Левее, к северу, стоит kaberdoesje [125] , который славится своим bruinbier’ oм. Там мы с тобой и встретимся. Захвати с собой ветчинки для возбуждения жажды. Ламме спрыгнул с повозки и что есть духу помчался по направлению к женщине. – Иди ко мне! – сказал Уленшпигель Неле. Он помог ей взобраться, усадил рядом с собой, снял с головы передник, скинул с плеч накидку и, покрыв ее лицо поцелуями, спросил: – Куда ты шла, моя ненаглядная? Она была так счастлива, что ничего не могла ему ответить. А Уленшпигель, в таком же восторге, как и она, заговорил: – Наконец ты со мной! Цвет шиповника не так нежно ал, как твоя молодая кожа. Ты не королева, а все же дай я возложу на тебя корону из поцелуев! Твои нежные розовые ручки Амур создал для объятий. Девочка моя любимая! Я боюсь, что от прикосновения моих грубых мужских рук будет больно твоим плечам. Легкокрылый мотылек садится на алую гвоздику, а я, увалень, могу смять белый, ослепительно белый цвет твоей красоты. Бог на небе, король на троне, солнце в недоступной вышине. А я, когда ты со мной, – я и бог, и король, и свет дня! Кудри твои как шелк! Неле, я безумствую, я сатанею, я схожу с ума, но ты не бойся, голубка! А ножка у тебя до чего маленькая! Почему она такая белая? Ее мыли в молоке? Она попыталась встать. – Чего ты испугалась? – сказал Уленшпигель. – Солнца? Оно светит нам и всю тебя позлащает. Зачем ты потупила очи? Смотри на меня – видишь, какой яркий огонь зажигаешь ты в моих глазах? Слушай, моя любимая, прислушайся, моя дорогая: это час полуденной тишины – пахарь посвящает его трапезе, а нам с тобой, кажется, ничто не мешает посвятить его любви. Я бы целый век просидел у твоих колен – все бы гладил их, гладил и гладил! – Краснобай! – сказала Неле. Лучи его светлости солнца пробивались сквозь парусиновый верх повозки, жаворонок заливался над лугами, а Неле склонила головку на плечо к Уленшпигелю.     3   Между тем вернулся Ламме – он был весь потный и отфыркивался, как дельфин. – Ах! – воскликнул он. – Я рожден под несчастной звездой. Я со всех ног побежал к этой женщине, но то была не моя жена, то была женщина пожилая: на вид ей можно дать лет сорок пять, а по ее чепчику я сейчас догадался, что она незамужняя. Она на меня напустилась: что это, мол, я, этакий пузан, ношусь по лугу? Я ей вежливо ответил: «Меня жена бросила, и я ее ищу, а к вам я прибежал, оттого что принял вас за нее». На это старая дева мне сказала, чтобы я убирался, откуда пришел, а жена моя, дескать, хорошо сделала, что меня бросила, потому все мужчины подлецы, обманщики, еретики, изменники, соблазнители, они, мол, даже зрелых девиц – и тех ухитряются совратить, и если я, дескать, сию же минуту не унесу отсюда ноги, то она натравит на меня свою собаку. А возле нее разлеглась здоровенная собачища и все рычала – у меня, конечно, душа в пятки, и я скорей наутек. Перемахнул через межу, сел отдышаться – дай, думаю, подкреплюсь твоей ветчиной. Вдруг слышу за спиной шорох; оборачиваюсь, смотрю – бежит ко мне собака старой девы, но уже не рычит, а ласково, заискивающе виляет хвостом: ей тоже ветчинки захотелось. Только стал было я ее подкармливать, ан, глядь, бежит хозяйка и вопит: «Куси его, собачка, куси!» Я – бежать, но на моих штанах повисла собачища и вырвала клок вместе с моим собственным мясом. Я невзвидел света от боли, обернулся – хвать собаку палкой по передним лапам; одну-то уж наверняка перебил! Собака с ног долой и как закричит на своем собачьем языке: дескать, пощади! – ну, я ее и пощадил. А хозяйка за неимением камней давай пулять в меня комьями – я опять припустился. Какая же она злая, какая же она вздорная баба! Чем я, несчастный, виноват, что она из-за своей неказистости никак не может найти себе жениха? Пригорюнился я и пошел в тот самый kaberdoesje,  который ты мне указал: думаю, bruinbier  рассеет мою кручину. Не тут-то было: вхожу – и что же я вижу? Мужчина с женщиной дерутся. Я спросил, не соблаговолят ли они заключить перемирие для того, чтобы отпустить мне кувшинчик bruinbier’ а вместимостью в одну, а то и в целых шесть пинт. Баба, настоящая stockvisch [126] , взъерепенилась. «Брысь отсюда! – кричит. – Вот этим самым башмаком я мужа по голове бью – гляди, как бы и тебе не попало». Вот я, потный, усталый, сюда и прибежал. Нет ли у тебя чего-нибудь поесть? – Найдется, – отвечал Уленшпигель. – Слава Богу! – сказал Ламме.     4   Итак, все в сборе – можно ехать дальше. Осел сдвигает с места повозку, и от напряжения ушки у него на макушке. – Ламме! – говорит Уленшпигель. – Нас четверо попутчиков: во-первых, ослик, кроткая скотинка, кормится чем Бог пошлет; во-вторых, ты, добродушный толстяк, – от тебя ушла жена, и ты ее ищешь; в-третьих, милая девушка с нежной душой – она нашла себе юношу по сердцу, но он ее не стоит, – это я: итого, стало быть, четверо... А ну, ребята, гляди веселей! Листья желтеют, скоро-скоро в небесах загорятся яркие звезды, солнышко скроют осенние тучи, придет прообраз смерти – зима, расстелет снежный саван над теми, кто лежит в сырой земле, а я все буду искать: куда делось счастье отчего края? Бедные покойники: ты, Сооткин, умершая от горя, ты, Клаас, сожженный на костре! Ты, могучий дуб, олицетворение незлобивости, ты, нежный плющ, олицетворение любви, я – ваш отпрыск, я тяжко скорблю, ваш милый прах бьется о мою грудь, и я за вас отомщу. – Не надо оплакивать тех, кто умер за правду, – говорит Ламме. Но Уленшпигель задумался. – Настал час разлуки, Неле, – неожиданно обращается он к девушке. – Мы с тобой расстаемся надолго. Может быть, я никогда больше не увижу милое твое лицо. Неле смотрит на него лучистыми, как звезды, глазами. – Давай слезем с повозки и уйдем в лес! – говорит она. – Ты у меня с голоду не умрешь: я умею находить съедобные растения и приманивать птиц. – Девушка! – вмешивается в разговор Ламме. – Ты Уленшпигеля не удерживай: он должен найти Семерых и помочь мне сыскать жену. – Побудь со мной! – просит Неле, плача и улыбаясь сквозь слезы другу своему Уленшпигелю. А Уленшпигель, видя ее слезы, обращается к Ламме: – Как скоро тебе станет скучно без неурядиц, тут-то ты и найдешь жену. – Ты что же это, Тиль, ради девчонки бросаешь меня одного? – говорит Ламме. – Молчишь? Запала дума о лесе? Но ведь в лесу нет ни Семерых, ни моей жены. Поищем-ка ее лучше на мостовой, благо по мостовой повозка так сама и катится. – Ламме! – говорит Уленшпигель. – У тебя в повозке полная котомка еды, стало быть, ты и без меня за милую душу доедешь до Коолькерке, а там я тебя нагоню. Тебе даже лучше побыть в одиночестве – так ты скорей найдешь прямой путь к жене. Слушай и запоминай. Проедешь три мили – тут тебе будет Коолькерке, что значит «Холодная церковь»: называется она так потому, что ее со всех сторон овевает ветер, как, впрочем, и многие другие церкви. На колокольне увидишь флюгер в виде петуха – он вертится во все стороны на ржавых петлях. Скрип петель указывает горемыкам, потерявшим своих подружек, где их искать. Но только прежде должно семь раз ударить ореховым прутом по каждой из стен колокольни. Заскрипят петли под северным ветром – ступай на север, но только осторожно, ибо северный ветер – это ветер войны; под южным – лети на юг как на крыльях, ибо то ветер любви; под восточным – мчись крупной рысью: то ветер света и радости; под западным – иди не спеша: то ветер дождя и слез. Поезжай, Ламме, поезжай в Коолькерке и жди меня! – Ин ладно, – говорит Ламме и уезжает. Тем временем теплый, но сильный ветер гнал по небу, точно неких чудовищ, стаю серых осенних туч. Деревья шумели, как волны бурного моря. Уленшпигель и Неле давно уже бродили вдвоем по лесу. Уленшпигель проголодался; Неле искала сладких кореньев, но вместо кореньев находила одни только желуди да поцелуи милого. Уленшпигель расставил силки и в чаянии жаркого посвистывал, приманивая птиц. Возле Неле на ветку сел соловей, но она его не тронула: пусть, мол, поет! Прилетела малиновка – Неле и ее пожалела: уж очень смешно она важничала! Потом прилетел жаворонок, но Неле ему внушила, что куда лучше воспарить ввысь и в песне прославить природу, чем попасть на смертоносное острие вертела, – это, мол, худые шутки! И она говорила правду, ибо Уленшпигель уже развел костер, заострил палку в виде вертела, и самодельный этот вертел поджидал жертв. Птицы, однако, не прилетали – одни лишь вороны зловеще каркали где-то высоко над головой. И Уленшпигель остался голодный. А Неле пора было возвращаться к Катлине. И она, заливаясь слезами, пошла домой, а Уленшпигель смотрел ей вслед. Но она все же вернулась и бросилась к нему на шею. – Сейчас уйду, – сказала она. Прошла несколько шагов, опять вернулась и опять сказала: – Сейчас уйду. И так раз двадцать, если не больше. Наконец она все-таки ушла, и Уленшпигель, оставшись один, кинулся догонять Ламме. Приблизившись к колокольне, он увидел, что Ламме сидит у ее подножия и с мрачным видом грызет ореховый прутик, а между ног у него стоит большой кувшин с brиinbier ’ом. – Уленшпигель! – сказал Ламме. – Сдается мне, что ты услал меня сюда только для того, чтобы побыть вдвоем с девушкой. Я по твоему совету семь раз бил прутом по каждой стене, ветер дул неистово, и хоть бы одна петля скрипнула! – Наверно, их маслом смазали, – высказал предположение Уленшпигель. И поехали они в герцогство Брабантское.     5   Король Филипп в дурном расположении духа по целым дням, а иногда и ночам, марал бумагу и царапал пергамент[127] . Бумаге и пергаменту вверял он думы твердокаменного своего сердца. Никого не любя на всем свете, зная, что и его никто не любит, ни с кем не желая делить бремя своей неограниченной власти, этот страждущий Атлант сгибался под ее тяжестью. Непосильные заботы изнуряли слабое тело этого флегматика и меланхолика по натуре. Он не переваривал веселых лиц, и наш край он возненавидел именно за его жизнерадостность; возненавидел наших купцов за роскошество и богатство; возненавидел наших дворян за вольные речи, за независимый нрав, за пылкость их полнокровного и отважного жизнелюбия. Ему было известно, что еще задолго до того, как кардинал де Куза[128]  в 1380 году обличил беззакония, творимые церковью, и указал на необходимость реформ, возмущение папой и римскою церковью проявлялось у нас в образовании различных сект и бурлило в людских умах, будто вода в закрытом котле. Упрямый, как мул, король Филипп был убежден, что воля его, подобно воле Божьей, должна тяготеть над всем миром. Он мечтал о том, чтобы наши края, отвыкшие от покорности, снова впряглись в старое ярмо, так и не добившись никаких реформ. Он хотел видеть свою святую мать – римско-католическую апостольскую церковь единой, нераздельной, вселенской, без всяких новшеств и преобразований, причем никаких разумных доводов в защиту своего хотения он привести бы не мог, за исключением довода взбалмошной бабы, что он, мол, так хочет, и даже ночью не давали ему покоя все те же неотвязные думы, и он метался по постели, точно под ним было терновое ложе, метался и бормотал: – Обещаю тебе, святой апостол Филипп, обещаю тебе, Господь мой и Бог: пусть я превращу Нидерланды в братскую могилу и брошу туда всех жителей, но они вернутся к тебе, блаженный мой покровитель, к тебе, Пречистая Дева, к вам, святые угодники! И, осуществляя задуманное, он старался быть более римским, нежели сам папа, и более католическим, нежели вселенские соборы.[129] И Уленшпигель, Ламме и весь нидерландский народ, содрогаясь от ужаса, представляли себе этого венценосного длиннолапого паука, с открытым ротовым отверстием ткущего паутину в мрачном Эскориале[130] , чтобы запутать их и высосать самую чистую их кровь. При Карле папская инквизиция сожгла на кострах, живьем закопала в землю и удавила сто тысяч христиан; достояние казненных, точно дождевая вода в водосточную трубу, стекло в императорские и королевские сундуки, но Филиппу все было мало: он создал в Нидерландах новые епархии и принял решение учредить здесь испанскую инквизицию.[131] И, скликая народ трубным звуком и барабанным боем, глашатаи читали во всех городах королевские указы, грозившие еретикам смертью на костре, если они не отрекутся от своих заблуждений, и смертною казнью через повешение, если они отрекутся. Женщины же и девушки предуведомлялись, что их закопают в землю живьем и на их телах будут плясать палачи. И по всей стране побежал огонь народного гнева.     6   Пятого апреля, перед Пасхой, к брюссельскому дворцу правительницы, герцогини Пармской, приблизились граф Людвиг Нассауский[132] , графы Кюлембург[133]  и Бредероде, кутила Геркулес, и с ними еще триста дворян. По четверо в ряд поднялись они на самый верх широкой дворцовой лестницы. Войдя в залу, они передали герцогине бумагу, в которой просили ее добиться от короля Филиппа отмены указов о вероисповедании и об учреждении испанской инквизиции, ибо, утверждали они, помянутые указы вызывают в народе недовольство, недовольство же может вылиться в мятеж и повлечь за собой разор и оскудение всей земли. Это ходатайство получило название «Соглашение».[134] Берлеймон[135] , который впоследствии предал родину и учинил в отечестве своем жестокую расправу, находился в эту минуту подле герцогини; глумясь над бедностью некоторых конфедератов-дворян, он сказал правительнице: – Не бойтесь, ваша светлость, – это же нищие – это же гёзы! Этим он хотел сказать, что дворяне разорились то ли на коронной службе, то ли стараясь перещеголять по части роскоши испанских сеньоров. Выражая свое презрение к словам Берлеймона, конфедераты потом объявили, что они «почитают за честь именоваться и называться гёзами, ибо они обнищали, служа королю и заботясь о благе народном». Они стали носить на шее золотую медаль, на одной стороне которой было вычеканено изображение короля, а на другой – две руки, сплетенные над нищенской сумой, и надпись: «Верны королю вплоть до нищенской сумы». На шляпах и шапках они носили золотые бляшки в виде кружек и шапчонок, какие бывают у нищих. А Ламме между тем по всему городу проминал свое пузо в поисках бесследно пропавшей жены.     7   В одно прекрасное утро Уленшпигель ему сказал: – Пойдем засвидетельствуем свое почтение одной высокопоставленной, родовитой, могущественной и грозной особе. – А эта особа скажет, где моя жена? – осведомился Ламме. – Коли знает, так скажет, – отвечал Уленшпигель. И они отправились к кутиле Геркулесу Бредероде. Он был во дворе своего замка. – Ты зачем пришел? – спросил он Уленшпигеля. – Поговорить с вами, ваше сиятельство, – отвечал Уленшпигель. – Говори, – сказал Бредероде. – Вы – прекрасный, отважный, могущественный рыцарь, – начал Уленшпигель. – Много лет назад вы раздавили одного француза в панцире, как слизняка в ракушке. Но вы человек не только могущественный и отважный, но еще и мудрый. Зачем же вы носите медаль с надписью: «Верны королю вплоть до нищенской сумы»? – Вот именно: почему, ваше сиятельство? – подхватил Ламме. Бредероде молча смотрел на Уленшпигеля. Тот продолжал: – Почему вы все, важные господа, желаете пребывать верными королю вплоть до нищенской сумы? За какие такие особые милости, за какие такие благодеяния? Не лучше ли, чем присягать ему на верность вплоть до нищенской сумы, отобрать у этого палача все его владения, чтобы он сам присягнул на верность нищенской суме? Ламме одобрительно кивал головой. Бредероде окинул Уленшпигеля зорким взглядом и, удостоверившись, что лицо у парня хорошее, усмехнулся. – Если ты не лазутчик короля Филиппа, то ты добрый фламандец, – молвил он. – Я тебя награжу и в том и в другом случае. Он повел Уленшпигеля в буфетную, Ламме последовал за ними. В буфетной Бредероде изо всех сил дернул Уленшпигеля за ухо. – Это если ты лазутчик, – пояснил Бредероде. Уленшпигель не пикнул. – Принеси ему глинтвейну, – обратился к ключнику Бредероде. Ключник принес чашу с душистым глинтвейном и большой кубок. – Пей, – сказал Уленшпигелю Бредероде, – это за то, что ты добрый фламандец. – Ах, добрый фламандец! – воскликнул Уленшпигель. – На каком прекрасном, на каком душистом языке говоришь ты со мною! Святые и те так не говорят. Выпив с полкубка, он отдал остальное Ламме. – А кто этот пузан, который получает награды, ничего не свершив? – осведомился Бредероде. – Это мой друг Ламме, – пояснил Уленшпигель. – Когда он пьет глинтвейн, ему кажется, что он непременно найдет жену. – Да, да, – подтвердил Ламме, благоговейно прикладываясь к кубку. – Куда же вы теперь направляетесь? – спросил Бредероде. – Мы идем искать Семерых, которые должны спасти землю Фландрскую, – отвечал Уленшпигель. – Кто эти Семеро? – спросил Бредероде. – Дайте найти – тогда я вам скажу, кто они такие, – отвечал Уленшпигель. Ламме повеселел от вина. – Тиль, – сказал он, – а не поискать ли нам мою жену на луне? – Вели поставить лестницу, – отвечал Уленшпигель.   Был май, зеленый май, и Уленшпигель сказал Ламме: – Вот и чудный май на дворе! Заголубели небеса, залетали веселые ласточки, ветви деревьев покраснели от сока, земля жаждет любви. Самая пора вешать и сжигать людей за веру! Славные, милые инквизиторы и до нас добираются. Какие у них честные лица! Им дана власть исправлять, карать, позорить, предавать светскому суду, им дано право иметь свои особые тюрьмы (чудный месяц май!)... хватать, судить не по закону, сжигать, вешать, сечь головы, закапывать живьем женщин и девушек... (Зяблики поют!) Милые инквизиторы учредили особый надзор за людьми зажиточными. Король унаследует их достояние... Танцуйте же, девушки, на лугу под звуки волынок и свирелей! О чудный май! Пепел Клааса бился о грудь Уленшпигеля. – Идем! – сказал Уленшпигель Ламме. – Блажен, кто в эти черные дни сохранит прямоту души и меч свой будет держать высоко!     8   В один из августовских дней Уленшпигель шел в Брюсселе по Фландрской улице мимо дома Яна Сапермиллементе, которого называли так потому, что его дед со стороны отца в гневе употреблял это слово как бранное, дабы не изрыгать хулы на пресвятое имя Господне. Помянутый Сапермиллементе был по роду своих занятий вышивальщик, но так как он не только оглох, но и ослеп от пьянства, то вместо него вышивала господам камзолы, плащи и туфли его жена, старая ведьма. Их миловидная дочка тоже в помощь матери занималась этим прибыльным делом. И вот, проходя мимо их дома, Уленшпигель увидел в окне девушку и услышал ее голос:   Август, август, месяц теплый, Ты без лжи мне скажи: Замуж кто меня возьмет? Ты без лжи мне скажи!   – А хоть бы и я! – молвил Уленшпигель. – Ты? – спросила девушка. – Ну-ка, подойди поближе, я на тебя погляжу! А он ей: – Отчего это ты в августе спрашиваешь о том, о чем брабантские девушки спрашивают в самом конце февраля? – Им только один месяц в году посылает женихов, а мне все двенадцать, – отвечала девушка. – И вот перед наступлением каждого из них, в шесть часов вечера, я вскакиваю с постели, задом наперед делаю три шага к окошку и говорю то, что ты сейчас слышал. Затем поворачиваюсь и делаю задом наперед три шага к кровати – и так до самой полуночи, а в полночь ложусь и засыпаю в надежде, что мне приснится суженый. Но месяцы, милые месяцы – они ведь злые насмешники, и снится мне не один суженый, а целых двенадцать сразу. Коли хочешь, будь тринадцатым. – Другие приревнуют, – возразил Уленшпигель. – Твой клич тоже, стало быть, «Избавление»? Девушка зарделась. – Да, «Избавление», – отвечала девушка, – я знаю, чего хочу. – И я знаю, – подхватил Уленшпигель, – вот я тебе его и несу. – Подожди! – сказала она, улыбаясь и показывая белые зубки. – Да чего ждать-то? – возразил Уленшпигель. – Не ровен час, дом мне свалится на голову, ураган сбросит в ров, бешеная собака укусит за ногу. Нет, я не согласен ждать! – Я еще молода, – сказала девушка, – я гадаю о суженом только по обычаю. Уленшпигель опять подумал о том, что брабантские девушки гадают о суженом перед наступлением марта, а не в пору жатвы, и в сердце к нему закралось сомнение. – Я еще молода, я гадаю о суженом только по обычаю, – улыбаясь, повторила девушка. – Будешь ждать, пока состаришься? – снова заговорил Уленшпигель. – Прогадаешь!.. В первый раз вижу такую округлую шею, такие белые фламандские груди, полные сытного молока, которым вскармливают сильных мужчин. – Полные? – переспросила она. – Пока еще нет. Уж больно ты скор, прохожий! – Ждать? – повторил Уленшпигель. – До тех пор, пока у меня все зубы выпадут и я уже не смогу тебя съесть в сыром виде, красотка? Что ж ты не отвечаешь? Только карие глазки твои и вишневые губки смеются. Девушка бросила на него лукавый взгляд. – Неужто ты в меня сразу влюбился? – спросила она. – Чем же ты занимаешься? Кто ты, гёз или богач? – Я – гёз, я – бедняк, – отвечал Уленшпигель, – но я мигом разбогатею, как только стану обладать такой красавицей, как ты. – Я тебя не о том спрашиваю, – сказала девушка. – Ты в церковь ходишь? Ты настоящий христианин? Где ты живешь? Уж не гёз ли ты – из тех гёзов, что не признают королевских указов и инквизиции? Пепел Клааса бился о грудь Уленшпигеля. – Да, я – гёз, – отвечал Уленшпигель. – Я хочу отдать червям на корм всех, кто утесняет нидерландский народ. Ты смотришь на меня растерянным взглядом. Во мне горит пламя любви к тебе, красотка, – то пламя юности. Его зажег Господь Бог, и оно, как солнце, будет пылать, пока не погаснет. Но в сердце у меня полыхает и огонь мести, возжженный тоже Господом Богом. Зазвенят мечи, зажгутся костры, загуляет удавка, вспыхнут пожары, будет запустение, будет война и гибель палачей. – Ты пригож, – с печальным видом сказала девушка и поцеловала его в обе щеки, – но только помалкивай. – О чем ты плачешь? – спросил Уленшпигель. – Всегда надо прежде оглядеться, а потом уж болтать, – сказала девушка.

The script ran 0.002 seconds.