1 2 3 4 5 6 7 8
Глава XXXVIII
Чтобы правильно это представить, — велите подать перо и чернила, — бумага же к вашим услугам. — — Садитесь, сэр, и нарисуйте ее по вашему вкусу — — как можно более похожей на вашу любовницу — — и настолько непохожей на вашу жену, насколько позволит вам совесть, — мне это все равно — — делайте так, как вам нравится.
— — — Бывало ли когда-нибудь на свете что-нибудь столь прелестное! — столь совершенное!
В таком случае, милостивый государь, мог ли дядя Тоби устоять против такого искушения?
Трижды счастливая книга, в тебе будет, по крайней мере, одна страница, которую не очернит Злоба и не сможет превратно истолковать Невежество.
Глава XXXIX
Так как еще за две недели до того, как это случилось, Сузанна извещена была особым посланием миссис Бригитты о том, что дядя Тоби влюбился в ее госпожу, — и на другой день изложила содержание этого послания моей матери, — то и я вправе заняться любовными похождениями дяди Тоби за две недели до того, как они начались.
— Я скажу вам новость, мистер Шенди, — проговорила моя мать, — которая вас очень удивит. — —
Отец держал в то время одну из своих вторых постелей правосудия и размышлял про себя о тягостях супружества, когда мать нарушила молчание.
— Мой деверь Тоби, — сказала мать, — собирается жениться на миссис Водмен.
— Стало быть, — сказал отец, — ему уже до конца жизни не удастся полежать в своей постели диагонально.
Отца ужасно раздражало то, что моя мать никогда не спрашивала значения вещей, которых она не понимала.
— — — Что она женщина неученая, — говорил отец, — такое уж ее несчастье, — но она могла бы задавать вопросы. —
Моя мать никогда их не задавала. — — — Короче говоря, она покинула землю, так и не узнав, вращается ли она или стоит неподвижно. — — — Отец тысячу раз с большой готовностью ей это объяснял, — но она всегда забывала.
По этой причине разговор между ними редко складывался больше чем из предложения — ответа — и возражения; после чего обыкновенно следовала передышка в несколько минут (как в случае со штанами), и затем он снова продолжался.
— Если он женится, нам от этого будет хуже, — проговорила мать.
— Ни капельки, — сказал отец, — он может ведь пустить свои средства на ветер как этим, так и любым другим способом.
— — — Разумеется, — сказала мать; на этом и кончились предложение — ответ — и возражение, как я вам сказал.
— Это доставит ему также некоторое развлечение, — сказал отец.
— Очень большое, — отвечала мать, — если у него будут дети. — —
— — Помилуй бог, — сказал про себя отец, — * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * *.
Глава XL
Теперь я начинаю входить по-настоящему в мою работу и не сомневаюсь, что при помощи растительной пищи и воздержания от горячих блюд мне удастся продолжать историю дяди Тоби и мою собственную по сносной прямой линии. До сих пор же
[342] таковы были четыре линии, по которым я двигался в первом, втором, третьем и четвертом томе. — — В пятом я держался молодцом — точная линия, по которой я следовал, была такова:
откуда явствует, что, исключая кривой, обозначенной буквой A, когда я совершил путешествие в Наварру, — и зубчатой кривой B, обозначающей мою коротенькую прогулку там с дамой де Боссьер и ее пажом, — я не позволил себе ни малейшего отклонения в сторону, пока черти Джованни делла Каса не завертели меня по кругу, который вы видите обозначенным буквой D, — что же касается c c c c c, то это только небольшие вводные предложения — грешки, заурядные в жизни даже величайших государственных людей; по сравнению с тем, что делали эти люди, — или с моими собственными проступками в местах, обозначенных буквами A, B, D, — это совершенные пустяки.
В последнем томе я справился со своей задачей еще лучше, — ибо по, окончании эпизода с Лефевром и до начала кампаний дяди Тоби — я едва ли даже на ярд уклонился в сторону.
Если исправление мое пойдет таким темпом, то нет ничего невозможного, — — с любезного позволения чертей его беневентского преосвященства, — — что я навострюсь настолько, что буду двигаться вот так:
то есть по такой прямой линии, какую только я в состоянии был провести при помощи линейки учителя чистописания (нарочно для этого у него взятой), не сворачивая ни вправо, ни влево.
— Эта прямая линия — стезя, по которой должны ходить христиане, — говорят богословы. — —
— Эмблема нравственной прямоты, — говорит Цицерон.
— Наилучшая линия, — говорят сажатели капусты. — —
— Кратчайшая линия, — говорит Архимед, — которую можно провести между двумя данными точками. — —
Я бы желал, любезные дамы, чтобы вы серьезно об этом подумали, когда будете заказывать себе платье к будущему дню вашего рождения.
— Какое путешествие.
Не можете ли вы мне сказать — до того, как я напишу задуманную главу о прямых линиях, — только, пожалуйста, не сердитесь, — — благодаря какому промаху — — кто вам это сказал — — или как это вышло, что вы, остроумные и талантливые люди, все время смешивали эту линию с линией тяготения?
Том седьмой
Non enim excursus hic ejus, sed opus ipsum est.
Plin. Lib. quintus Epistola sexta[343]
Глава I
Нет — — кажется, я сказал, что буду писать по два тома каждый год, если только позволит мучивший меня тогда проклятый кашель, которого я и по сей час боюсь пуще черта, — а в другом месте[344] (но где, не могу теперь припомнить) — сравнив мою книгу с машиной и положив на стол крестообразно перо и линейку, дабы придать моей клятве больше веса, — я поклялся, что она будет двигаться этим ходом в течение сорока лет, если источнику жизни угодно будет даровать мне на такой срок здоровье и хорошее расположение духа.
Что касается расположения духа, то я очень мало могу на него пожаловаться, — наоборот (если не ставить ему в вину того, что девятнадцать часов из двадцати четырех я сижу верхом на палочке и валяю дурака), я должен быть ему премного-премного благодарен; ведь это оно позволило мне весело пройти жизненный путь и пронести на спине все тягости жизни (не зная ее забот); насколько помню, оно ни на минуту меня не покидало и никогда не окрашивало предметов, попадавшихся мне по пути, в черные или землисто-зеленые цвета; во время опасности оно златило горизонт мой лучами надежды, и даже когда Смерть постучалась в мои двери, — оно велело ей прийти в другой раз, сказав это таким веселым, таким беспечно-равнодушным тоном, что ту взяло сомнение, туда ли она попала.
— «Должно быть, произошла какая-то ошибка», — проговорила она.
Я же, признаться, терпеть не могу, когда меня перебивают посреди начатой истории, — а как раз в ту минуту я рассказывал Евгению забавную историю в моем роде про монахиню, вообразившую себя ракушкой, и монаха, осужденного за то, что он съел моллюска, и показывал ему основательность и разумность такого образа действий. —
— «Бывало ли когда-нибудь, чтобы такая важная персона так постыдно садилась в лужу?» — сказала Смерть. — Ты дешево отделался, Тристрам, — сказал Евгений, пожимая мне руку, когда я кончил мою историю. — —
— Но какая же может быть жизнь, Евгений, при таких условиях, — возразил я: — ведь если эта шлюхина дочь проведала ко мне дорогу…
— Ты правильно ее величаешь, — сказал Евгений: — твердят же люди, что она вошла в мир благодаря греху. — — Мне дела нет, каким путем она в него вошла, — отвечал я, — лишь бы она не торопила меня из него выйти — ведь мне предстоит написать сорок томов, а также сказать и сделать сорок тысяч вещей, которых, кроме тебя, никто на свете за меня не скажет и не сделает; но ты видишь, что она схватила меня за горло (Евгений едва мог расслышать мои слова с другой стороны стола) и что в открытом бою мне с ней не справиться, так не лучше ли мне, пока у меня еще есть жалкие остатки сил и вот эти паучьи ноги (тут я протянул к нему одну из них) еще способны меня носить, — не лучше ли мне, Евгений, искать спасения в бегстве? — Я того же мнения, Тристрам, — сказал Евгений. — — Тогда, клянусь небом! я так ее загоняю, как ей и не снилось, ибо поскачу галопом, — сказал я, — ни разу не оглянувшись назад до самых берегов Гаронны, и если услышу за собой ее топот — — удеру на верхушку Везувия — — оттуда в Яффу, а из Яффы на край света; если же она и туда за мной последует, я упрошу господа бога сломать ей шею. — —
— — Там она подвергается большей опасности, — сказал Евгений, — нежели ты.
Остроумие и дружеское участие Евгения вернули румянец на щеки, с которых он уже несколько месяцев сошел, — тяжелая то была минута для расставания; Евгений проводил меня до почтовой кареты. — — Allons![345] — сказал я; почтарь хлопнул бичом — — я полетел, как бомба, и в шесть прыжков очутился в Дувре[346].
Глава II
— Черт побери! — сказал я, посмотрев в сторону французского берега, — следовало бы узнать получше собственную страну, прежде чем ехать в чужие края, — — а между тем я ни разу не заглянул в Рочестерский собор, не посетил дока в Четеме и не побывал у святого Фомы в Кентербери, хотя все они лежали на моей дороге. — —
Но мой случай, надо сказать, совсем особенный. — —
Итак, не вступая в дальнейшие споры ни с Фомой Бекетом[347] и ни с кем другим, — я прыгнул на корабль, и через пять минут мы подняли паруса и понеслись как ветер.
— Скажите, пожалуйста, капитан, — проговорил я, спускаясь в каюту, — случалось, что кого-нибудь застигала смерть в этом проливе?
— Помилуйте, тут не успеешь даже захворать, — возразил он. — — Противный лгун! — воскликнул я, — ведь я уже болен, как лошадь. — Что с моей головой? — — все полетело вверх тормашками! — — О! клетки в мозгу порвались и перепутались, а кровь, лимфа и жизненные соки смешались в одну массу с летучими и связанными солями — — боже милостивый! все в глазах завертелось, как тысяча вихрей, — — я дал бы шиллинг, чтобы узнать, способствует ли это ясности моего рассказа. — —
Тошнит! тошнит! тошнит! тошнит! — —
— Когда же наконец мы приедем, капитан? — У этих моряков не сердца, а камни. — Ах, как меня тошнит! — — подай-ка мне эту штуку, юнга, — — нет ничего гаже морской болезни — — я предпочел бы лежать на дне моря. — Как вы чувствуете себя, мадам? — Ужасно! Ужасно! У — — О, ужасно, сэр. — Неужели это с вами в первый раз? — — Нет, второй, третий, шестой, десятый, сэр. — О — — что за топот над головой! — Эй! юнга! что там творится? —
Ветер переменился! — — Я погиб! — стало быть, я встречусь с ним лицом к лицу.
Какое счастье! — он снова переменился, сэр. — — Черт переменил его! — —
— Капитан, — взмолилась она, — ради бога, пристанем к берегу.
Глава III
Большое неудобство для человека, который спешит знать, что существует три разных дороги между Кале и Парижем, в пользу которых вам столько наговорят представители городов, на них лежащих, что легко потерять полдня, выбирая, по какой из них поехать.
Первая дорога, через Лилль и Аррас — самая длинная, — — но самая интересная и поучительная.
Вторая, через Амьен, по которой вы можете поехать, если желаете осмотреть Шантильи — —
Есть еще дорога через Бове, по которой вы можете поехать, если вам она нравится.
По этой причине большинство предпочитает ехать через Бове.
Глава IV
«Но прежде чем покинуть Кале, — сказал бы путешественник-писатель, — не худо бы кое-что о нем рассказать». — А по-моему, очень худо — что человек не может спокойно проехать через город, не потревожив его, если город его не трогает, но ему непременно надо оглядываться по сторонам и доставать перо у каждой канавы, через которую он переходит, просто для того, по совести говоря, чтобы его достать; ведь если судить по тому, что было написано в таком роде всеми, кто писал и скакал галопом — или кто скакал галопом и писал, что не совсем одно и то же, — или кто, для большей скорости, писал, скача галопом, как это делаю я в настоящую минуту, — — начиная от великого Аддисона, у которого на з… висела сумка со школьными учебниками, оставлявшая при каждом толчке ссадины на крупе его лошади, — нет среди всех этих наших наездников ни одного, который не мог бы проехаться спокойной иноходью по собственным владениям (если они у него есть) и, не замочив сапог, с таким же успехом описать все, что ему надо.
Что до меня, то, бог мне судья (к которому я всегда буду обращаться как к верховному трибуналу), — в настоящую минуту я знаю о Кале (если не считать мелочей, о которых мне рассказал цирюльник, когда точил бритву) не больше, чем о Большом Каире; ведь я сошел с корабля уже в сумерках, а выехал рано утром, когда еще ни зги не было видно; тем не менее готов побиться о какой угодно дорожный заклад, что, взявшись за дело умеючи, зарисовав то да се одной части города и взяв кое-что на заметку в другой, — я сию минуту настрочу главу о Кале длиной в мою руку; и притом с такими обстоятельными подробностями о каждой диковинке этого города, что вы меня примете за секретаря городского управления Кале, — и удивляться тут нечему, сэр, — разве Демокрит, смеявшийся в десять раз больше, чем я, — не был секретарем Абдеры? и разве этот… (я позабыл его имя), гораздо более рассудительный, чем мы оба, не был секретарем Эфеса? — Больше того, все это будет описано, сэр, с таким знанием дела, с такой основательностью, правдивостью и точностью…
Ладно, если вы мне не верите, извольте в наказание прочитать следующую главу.
Глава V
Кале, Calatium, Calusium, Calesium.
Город этот, если верить его архивам, а в настоящем случае я не вижу никаких оснований сомневаться в их подлинности, — был некогда всего лишь небольшой деревней, принадлежавшей одному из первых графов де Гинь; а так как в настоящее время он хвалится не меньше чем четырнадцатью тысячами жителей, не считая четырехсот двадцати отдельных семейств в la basse ville[348], или в пригородах, — — то, надо предполагать, он достиг нынешней своей величины не сразу и не вдруг.
Хотя в этом городе есть четыре монастыря, в нем только одна приходская церковь. Я не имел случая точно измерить ее величину, но составить себе удовлетворительное представление о ней не трудно — ибо если церковь вмещает всех четырнадцать тысяч жителей города, то она должна быть внушительных размеров, — а если нет, — то очень жаль, что у них нет другой. — Построена она в форме креста и посвящена деве Марии; колокольня, увенчанная шпицем, возвышается над серединой церкви и водружена на четырех столбах, легких и изящных, но в то же время достаточно прочных. — Церковь украшена одиннадцатью алтарями, большинство которых скорее нарядно, нежели красиво. Главный алтарь в своем роде шедевр; он из белого мрамора и, как мне говорили, около шестидесяти футов в вышину — будь он еще выше, то равнялся бы самой Голгофе — поэтому я по совести считаю его достаточно высоким.
Ничто меня так не поразило, как большая площадь, хотя я не могу сказать, чтобы она была хорошо вымощена или красиво застроена, но она расположена в центре города, и на нее выходит большинство улиц, особенно этой его части. Если бы можно было устроить фонтан в Кале, что, по-видимому, невозможно, то, поскольку подобный предмет служит большим украшением, жители города, несомненно, поместили бы его в самом центре этой площади, которая, в отличие от наших скверов[349], не квадратная, а прямоугольная, — потому что с востока на запад она на сорок футов длиннее, чем с севера на юг.
Ратуша с виду довольно невзрачное здание и содержится далеко не образцово; иначе она была бы другим большим украшением городской площади; впрочем, она удовлетворяет своему назначению и отлично подходит для приема членов магистрата, которые время от времени в ней собираются; таким образом, надо полагать, правосудие в Кале отправляется исправно.
Мне много говорили о Кургене, но в нем нет ровно ничего достойного внимания, это особый квартал, населенный исключительно матросами и рыбаками; он состоит из нескольких узеньких улиц, застроенных чистенькими, по большей части кирпичными домиками, и чрезвычайно многолюден, но так как это многолюдство нетрудно объяснить характером пищи, — то и в нем тоже нет ничего любопытного. — — Путешественник может посетить его, чтобы в этом удостовериться, — но он ни под каким предлогом не должен оставить без внимания la tour de guet;[350] башня эта названа так вследствие своего особого назначения: во время войны она служит для того, чтобы обнаруживать и возвещать приближение неприятеля как с моря, так и с суши; — — но она такой чудовищной высоты и так бросается в глаза отовсюду, что вы, даже если бы желали, не можете не обратить на нее внимания.
Я был чрезвычайно разочарован тем, что мне не удалось получить разрешение снять точный план укреплений, которые являются сильнейшими в мире и которые в общей сложности, то есть со времени их закладки Филиппом Французским, графом Булонским[351], и до нынешней войны, когда они подверглись многочисленным переделкам, обошлись (как я узнал потом от одного гасконского инженера) — свыше ста миллионов ливров. Замечательно, что на tête de Gravelines[352] и там, где город слабее всего защищен природой, было израсходовано больше всего денег; таким образом, внешние укрепления простираются очень далеко в поле и, следовательно, занимают очень обширную площадь. — Однако, что бы там ни говорили и ни делали, надо признать, что сам по себе Кале никогда ни по какому случаю не имел большого значения, а важен только по своему местоположению, оттого что при любых обстоятельствах открывал нашим предкам легкий доступ во Францию; правда, это сопряжено было также и с неудобствами, ибо он доставил тогдашней Англии не меньше хлопот, чем доставил нам впоследствии Дюнкерк. Таким образом, он вполне заслуженно считался ключом обоих королевств, что, несомненно, явилось причиной стольких распрей из-за того, кому он должен принадлежать; самой памятной из них была осада или, вернее, блокада Кале (ибо город был заперт с суши и с моря), когда он целый год противился всем усилиям Эдуарда III и под конец сдался только благодаря голоду и крайним лишениям[353]; храбрость Эсташ де Сен-Пьера[354], великодушно предложившего себя в жертву ради спасения своих сограждан, поставила имя его в ряд с именами героев. Так как это займет не больше пятидесяти страниц, то было бы несправедливо не дать читателю подробного описания этого романтического подвига, а также самой осады в подлинных словах Рапена:
Глава VI
— — Но ободрись, друг читатель! — я гнушаюсь подобными вещами — — довольно, чтобы ты был в моей власти, — злоупотреблять же преимуществом, которое дает мне над тобой перо мое, было бы слишком. — — Нет! — — клянусь всемогущим огнем, который разгорячает мозги фантазеров и озаряет ум на химерических путях его! скорее, чем возложу на беспомощное создание столь тяжелую работу и заставлю тебя, беднягу, заплатить за пятьдесят страниц, которые я не имею никакого права продавать тебе, — я предпочту, какой я ни на есть голыш, щипать траву на склонах гор и улыбаться северному ветру, который не принесет мне ни крова, ни ужина.
— Ну, вперед, паренек! постарайся привезти меня поскорее в Булонь.
Глава VII
— Булонь! — — а! — мы здесь все вместе — — должники и грешники перед небом; веселенькая компания — но я не могу остаться и распить с вами бутылочку — за мной сумасшедшая погоня, я буду настигнут прежде, чем успею переменить лошадей. — — Ради всего святого, торопись. — — Это государственный преступник, — сказал маленький человечек еле слышным шепотом, обращаясь к высоченному детине, стоявшему рядом с ним. — — Или убийца, — сказал высокий. — — Ловкий бросок: Шестерка и Очко[355]! — сказал я. — Нет, — проговорил третий, — этот джентльмен совершил — — —
— Ah! ma chére fille![356] — сказал я, — когда она проходила мимо, возвращаясь от утрени, — вы вся розовая, как утро (всходило солнце, и комплимент мой оказался тем более уместен). — — Нет, тут что-то не так, — сказал четвертый, — — (она сделала мне реверанс — я послал ей воздушный поцелуй) он спасается от долгов, — продолжал он. — Разумеется, от долгов, — сказал пятый. — Я бы не взялся заплатить долги этого джентльмена, — сказало Очко, — и за тысячу фунтов. — А я и за шесть тысяч, — сказала Шестерка. — Снова ловкий бросок, Шестерка и Очко! — сказал я; — но у меня нет других долгов, кроме долга Природе, пусть она только потерпит, и я заплачу ей свой долг до последнего фартинга. — — Как можете вы быть такой жестокосердой, мадам? вы задерживаете бедного путешественника, который едет по своим законным делам, никому не делая зла. Лучше остановите этот скелет, этого длинноногого бездельника, пугало грешников, который несется за мной во весь опор. — — Он бы за мной не гнался, если б не вы — — — позвольте мне сделать с вами один-два перегона, умоляю вас, мадам — — — — — Пожалуйста, любезная дама. — —
— — Жалею, от всего сердца жалею, — сказал мой хозяин, ирландец, — столько учтивостей пропало даром; ведь эта молодая дама ушла так далеко, что ничего не слышала. — —
— — Простофиля! — сказал я.
— — Так у вас больше ничего нет в Булони, на что стоило бы посмотреть?
— — Клянусь Иисусом! у нас есть превосходная семинария гуманитарных наук. — —
— Лучшей не может быть, — сказал я.
Глава VIII
Когда стремительность ваших желаний гонит ваши мысли в девяносто раз скорее, нежели движется ваша повозка, — горе тогда истине! и горе повозке со всем ее оснащением (из какого бы материала оно ни было сделано), на которое вы изливаете неудовольствие души своей!
Так как в состоянии гнева я никогда не делаю широких обобщений ни о людях, ни о вещах, то единственным моим выводом из происшествия, когда оно случилось в первый раз, было: «поспешишь, людей насмешишь»; — во второй, в третий, в четвертый и в пятый раз я по-прежнему держался в рамках факта и, следовательно, винил за него только второго, третьего, четвертого и пятого почтаря, не простирая своих порицаний дальше; но когда несчастье повторилось со мной после пятого в шестой, в седьмой, в восьмой, в девятый и в десятый раз, без единого исключения, я не могу уже не охватить в своем суждении всей нации, выразив его такими словами:
— У французской почтовой кареты всегда что-нибудь не в порядке, когда она трогается в путь.
Мысль эту можно выразить еще и так:
— Французский почтарь, не отъехав даже трехсот ярдов от города, непременно должен слезть с козел.
Какая там беда опять? — Diable![357] — — — веревка оборвалась, узел развязался! — — скоба выскочила! — — колышек надо обстрогать — — гвоздик, винтик, рычажок, ремешок, пряжка или шпенек у пряжки в неисправности.
Как ни верно все это, а никогда я не считаю себя вправе подвергать за такие несчастья отлучению карету или ее кучера. — — Мне и в голову не приходит клясться именем бога живого, что я скорее десять тысяч раз пройду пешком (или что пусть я буду проклят), чем когда-нибудь сяду в такую колымагу. — — Я спокойно принимаю вещи так, как они есть, и всегда готов к тому, что вдруг не хватит гвоздика, винтика, рычажка, ремешка, пряжки или шпенька у пряжки, или же они окажутся в неисправности. И это — где бы я ни путешествовал — — поэтому я никогда не горячусь и, невозмутимо принимая все, что встречается мне на пути, будь то плохое или хорошее, — я еду дальше. — Поступай и ты так, приятель! — сказал я. — Потеряв целых пять минут на то, чтобы слезть с козел и достать засунутую им в каретный ящик краюху черного хлеба, он только что взобрался на свое место и ехал шажком, смакуя свой завтрак. — — Ну-ка, приятель, пошибче! — сказал я с живостью и самым убедительным тоном, ибо звякнул в переднее окошечко монетой в двадцать четыре су, позаботившись повернуть ее к нему широкой стороной, когда он оглянулся. Шельмец меня понял, потому что растянул рот от правого уха до левого и показал на своей грязной роже ряд таких жемчужных зубов, что иная королева отдала бы за них все свои драгоценности! — —
Праведное небо! / Какой жевательный аппарат!
\ Какой хлеб! — —
Когда он проглотил последний кусок, мы въехали в город Монтрей.
Глава IX
Во всей Франции, по-моему, нет города, который был бы на карте краше, чем Монтрей; — — на почтовом справочнике он, надо признаться, выглядит гораздо хуже, но когда вы в него приезжаете, — вид у него, право, самый жалкий.
Но в нем есть теперь одна прелесть; дочка содержателя постоялого двора. Она жила восемнадцать месяцев в Амьене и шесть в Париже, проходя свое учение; поэтому она вяжет, шьет, танцует и знает маленькие приемы кокетства в совершенстве. — — —
Плутовка! Повторяя их в течение пяти минут, что я стоял и смотрел на нее, она спустила, по крайней мере, дюжину петель на белом нитяном чулке. — — Да, да, — я вижу, лукавая девчонка! — он длинный и узкий — тебе не надо закалывать его булавкой у колена — он несомненно твой — и придется тебе как раз впору. —
— — Ведь научила же Природа это создание держать большой палец, как у статуи! — —
Но так как этот образец стоит больших пальцев всех статуй — — не говоря о том, что у меня в придачу все ее пальцы, если они могут в чем-нибудь мне помочь, — и так как Жанетон (так ее зовут) вдобавок так удачно сидит для зарисовки, — — то не рисовать мне больше никогда или, вернее, быть мне в рисовании до скончания дней моих упряжной лошадью, которая тащит изо всей силы[358], — если я не нарисую ее с сохранением всех пропорций и таким уверенным карандашом, как если б она стояла передо мной, обтянутая мокрым полотном. — —
— Но ваши милости предпочитают, чтобы я представил им длину, ширину и высоту здешней приходской церкви или нарисовал фасад аббатства Сент-Остреберт, перенесенный сюда из Артуа, — — которые, я думаю, находятся в том же положении, в каком оставлены были каменщиками и плотниками, — и останутся такими еще лет пятьдесят, если вера в Христа просуществует этот срок, — стало быть, у ваших милостей и ваших преподобий есть время измерить их на досуге — — но кто хочет измерить тебя, Жанетон, должен это сделать теперь, — ты несешь в себе самой начала изменения; памятуя превратности скоротечной жизни, я бы ни на минуту за тебя не поручился; прежде нежели дважды пройдут и канут в вечность двенадцать месяцев, ты можешь растолстеть, как тыква, и потерять свои формы — — или завянуть, как цветок, и потерять свою красоту — больше того, ты можешь сбиться с пути — и потерять себя. — — Я бы не поручился и за тетю Дину, будь она в живых, — — да что говорить, не поручился бы даже за портрет ее — — разве только он написан Рейнольдсом. —
— Но провалиться мне на этом месте, если я стану продолжать свой рисунок после того, как назвал этого сына Аполлона.
Придется вам удовольствоваться оригиналом; если во время вашего проезда через Монтрей вечер выпадет погожий, вы его увидите из дверец вашей кареты, когда будете менять лошадей; но лучше бы вам, если у вас нет таких скверных причин торопиться, как у меня, — лучше бы вам остаться. — Жанетон немного набожна, но это качество, сэр, на три девятых в вашу пользу. — —
— Господи, помоги мне! Я не в состоянии был взять ни одной взятки: проигрался в пух и прах.
Глава X
Приняв все это в соображение и вспомнив, кроме того, что Смерть, может быть, гораздо ближе от меня, чем я воображал, — — Я бы желал быть в Аббевиле, — сказал я, — хотя бы только для того, чтобы поглядеть, как расчесывают и прядут шерсть, — — мы тронулись в путь — —
De Montreuil à Nampont — — — poste et demi[359]
De Nampont à Bernay — — — poste[360]
De Bernay à Nouvion — — — poste[361]
De Nouvion à Abbeville — poste[362]
— — но все чесальщики и пряхи уже были в постелях.
Глава XI
Какие неисчислимые выгоды дает путешествие! Правда, оно иногда горячит; но против этого есть лекарство, о котором вы можете выведать из следующей главы.
Глава XII
Имей я возможность выговорить условия в контракте со Смертью, как я договариваюсь сейчас с моим аптекарем, где и как я воспользуюсь его клистиром, — — я бы, конечно, решительно возражал против того, чтобы она за мной явилась в присутствии моих друзей; вот почему, стоит мне только серьезно призадуматься о подробностях этой страшной катастрофы, которые обыкновенно угнетают меня и мучат не меньше, нежели сама катастрофа, как я неизменно опускаю занавес: и молю распорядителя всего сущего устроить так, чтобы она настигла меня не дома[363], — — а в какой-нибудь порядочной гостинице. — — Дома, я знаю, — — — огорчение друзей и последние знаки внимания, которые пожелает оказать мне дрожащая рука бледного участия, вытирая мне лоб и поправляя подушки, так истерзают мне душу, что я умру от недуга, о котором и не догадывается мой лекарь. — В гостинице же немногие услуги, которые мне потребуются, обойдутся мне в несколько гиней и будут оказаны мне без волнения, но точно и внимательно. — — Одно заметьте: гостиница эта должна быть не такая, как в Аббевиле, — — даже если бы в целом мире не было другой гостиницы, я бы вычеркнул ее из моего контракта; итак…
Подать лошадей ровно в четыре утра. — — Да, в четыре, сэр. — — Или, клянусь Женевьевой, я подниму такой шум, что мертвые проснутся.
Глава XIII
«Уподобь их колесу» — изречение это, как известно всем ученым, горькая насмешка над большим турне[364] и над тем беспокойным желанием совершить его, которое, как пророчески предвидел Давид, овладеет сынами человеческими в наши дни; вот почему великий епископ Холл[365] считает его одним из суровейших проклятий, когда-либо обрушенных Давидом на врагов господних; — это все равно как если бы он сказал: «Не желаю им ничего лучшего, как вечно катиться». — Чем больше движения, — продолжает он (а епископ был человек очень тучный), — тем больше тревог, и чем больше покоя, — если держаться той же аналогии, — тем больше небесного блаженства.
Ну, а я (человек очень тощий) думаю иначе; по-моему, чем больше движения, тем больше жизни и больше радости — — — — а сидение на месте и медленная езда это смерть и диавол. —
— Эй! Гей! — — весь дом спит! — — — Выведите лошадей — — — смажьте колеса — — привяжите чемодан — — вбейте гвоздь в эту подпорку — я не хочу терять ни минуты…
Колесо, о котором мы ведем речь и в которое (но не на которое, потому что тогда получилось бы колесо Иксиона[366]) Давид обращал своим проклятием врагов своих, для епископа, в соответствии с его сложением, должно было быть колесом почтовой кареты, независимо от того, были ли тогда в Палестине почтовые кареты или их там не было. — — Для меня, наоборот, в силу противоположных причин, оно должно было быть, разумеется, колесом скрипучей арбы, совершающим один оборот в столетие; и уж если бы мне довелось стать комментатором, я бы, не задумываясь, сказал, что в этой гористой стране арб было сколько угодно.
Люблю я пифагорейцев (гораздо больше, чем решаюсь высказать моей милой Дженни) за их «χορισμον απο του σωματος, εις το καλως φιλοσοφειν» (отрешение от тела, дабы хорошо мыслить). Ни один человек не мыслит правильно, пока он заключен в теле; свойственные ему от природы кровь, флегма и желчь ослепляют его, а чрезмерная дряблость или чрезмерное напряжение тянут в разные стороны, как это видно на примере епископа и меня. — — Разум есть наполовину чувство, и мера самого неба есть лишь мера теперешнего нашего аппетита и пищеварения. — — — — Но кто же из нас двоих в настоящем случае, по-вашему, более неправ?
— Вы, конечно, — сказала она, — взбудоражить целый дом в такую рань!
Глава XIV
— — Но она не знала, что я дал обет не бриться, пока не приеду в Париж, — — однако я терпеть не могу делать тайну из пустяков, — — эта осторожность прилична тем мелким душам, на которых (Lib. 13, De moribus divinis, cap. 24) строил свои вычисления Лессий[367], утверждая, что одна кубическая голландская миля достаточно просторна, — даже слишком просторна, — для восьмисот тысяч миллионов, если допустить, что таково самое большее число душ, которые могут быть осуждены (от грехопадения Адама) до скончания века.
На чем он основывал этот второй расчет — — если не на отеческой благости бога — я не знаю — — и еще больше затрудняюсь сказать, что творилось в голове у Франсиско Риверы, утверждавшего, будто для вмещения подобного числа требуется не меньше двухсот итальянских миль, помноженных на самих себя. — — Наверное, в своих выкладках он отправлялся от древнеримских душ, о которых читал в книгах, упустив из виду, что, благодаря постепенному истощению и упадку в течение восемнадцати веков, они неизбежно должны были сильно скрючиться и к тому времени, когда он писал, обратиться почти в ничто.
В эпоху Лессия, человека, по-видимому, более хладнокровного, они были совсем махонькие — — —
Нынче — они куда меньше — — —
А в ближайшую зиму мы обнаружим, что они еще больше уменьшились; словом, если мы будем и дальше двигаться от малого к меньшему и от меньшего к нулю, то я могу безоговорочно утверждать, что через полстолетия такого хода у нас вообще не останется душ; а так как дольше этого срока вера христианская едва ли просуществует, то вот вам и выгода: и те и другая износятся одновременно. — —
Слава тебе, Юпитер! слава всем прочим языческим богам и богиням! ибо тогда вы снова выйдете на сцену, ведя за собой и Приапа[368], — — вот веселое наступит время! — Но где я? в какую восхитительную суматоху собираюсь я кинуться? Я — — — я, дни которого уже сочтены, способный наслаждаться радостями будущего разве только в своей фантазии — — к тому же не в меру разыгравшейся! Успокойся же, глупышка, не мешай продолжать.
Глава XV
— — — Так как, повторяю, «я терпеть не могу делать тайну из пустяка», — — то я и поделился со своим почтарем, едва только мы съехали с булыжной мостовой; за это изъявление доверия он щелкнул бичом; коренная пустилась рысью, пристяжная чем-то средним между рысью и галопом, и так мы отплясали до Эйи-о-клоше, славившегося некогда гармоничнейшим в мире звоном колоколов; но мы проплясали через него без музыки, ибо колокола в этом городе (как, правду сказать, и повсюду во Франции) были сильно расстроены.
Итак, двигаясь со всей доступной для меня скоростью, из
Эйи-о-клоше я прибыл в Фликскур,
из Фликскура я прибыл в Пекиньи и
из Пекиньи я прибыл в Амьен,
город, относительно которого мне нечего вам сообщить сверх того, что я уже сообщил раньше — — а именно — что Жанетон ходила там в школу. —
Глава XVI
Во всем списке мелких неприятностей, которым случается надувать паруса путешественника, нет более надоедливой и изводящей, чем та, которую я собираюсь описать — и от которой (если только для ее предупреждения вы не посылаете вперед курьера, как это делают многие) нет спасенья, она заключается в том,
что, будь вы в счастливейшем расположении поспать — — хотя бы вы проезжали по прекраснейшей местности — по наилучшим дорогам — — и в покойнейшей в мире карете — — больше того, будь вы даже уверены, что могли бы проспать пятьдесят миль подряд, ни разу не открыв глаза — — — да что я говорю: если бы вам было доказано с такой же убедительностью, с какой вам может быть доказана какая-нибудь истина Эвклида, что, уснув, вы бы чувствовали себя во всех отношениях так же хорошо, как и бодрствуя, — — может быть, даже лучше, — — — все-таки неуклонно повторяющаяся на каждой станции плата прогонных — — необходимость засовывать с этой целью руку в карман, доставать оттуда и отсчитывать три ливра пятнадцать су (по одному су) кладут конец вашему благому намерению, — во всяком случае, вы не в состоянии его осуществить свыше шести миль (или свыше девяти, если едете полторы станции) — — хотя бы дело шло о спасении вашей души.
— Но я разделаюсь с ними, — сказал я, — заверну три ливра пятнадцать су в бумажку и буду всю дорогу держать их наготове, зажав в кулак. Теперь от меня потребуется всего лишь, — сказал я (расположившись соснуть), — спокойно опустить это в шляпу моего почтаря, ни слова ему не сказав. — Но тут недостает двух су на чай — — или попалась монета в двенадцать су Людовика XIV, которая не имеет хождения, — или с последней станции осталось долгу ливр и несколько лиаров, о которых мосье позабыл, эти пререкания (так как во сне невозможно спорить по-настоящему) вас будят, все-таки сладкий сон еще можно воротить, плоть еще может взять верх над духом и оправиться от этих ударов — но тут оказывается, о боже! что вы заплатили только за одну станцию — а проехали полторы; это заставляет вас вынуть справочник почтовых дорог, печать в котором такая мелкая, что поневоле приходится открыть глаза, тогда господин кюре угощает вас щепоткой табаку — — или бедный солдат показывает вам свою ногу — — или монах протягивает свою кружку — — или жрица водоема желает смочить ваши колеса — — они в этом не нуждаются — — но она клянется своим жреческим достоинством (возвращая вам ваше выражение), что смочить их необходимо. — — Таким образом, вам приходится рассуждать по всем этим вопросам или мысленно их обсуждать; ваши интеллектуальные способности от этого совсем проснулись — — попробуйте-ка теперь снова их усыпить, если можете.
Не будь одного из таких злоключений, я бы проехал, ничего не заметив, мимо конюшен Шантильи. — —
— — Но так как почтарь сначала высказал предположение, а потом стал утверждать мне прямо в лицо, что на монете в два су нет клейма, то я открыл глаза, чтобы самому удостовериться, — и, увидя клеймо так же ясно, как свой нос, — в гневе выскочил из кареты и увидел все в Шантильи в мрачном свете. — Я сделал пробу на расстоянии всего трех с половиной станций, но считаю это лучшим в мире стимулом быстрой езды; ведь поскольку в таком состоянии мало что кажется вам привлекательным, — у вас нет ничего или почти ничего, что бы вас останавливало; вот почему я проехал Сен-Дени[369], даже не повернув головы в сторону аббатства — —
— — Великолепие их сокровищницы! какой вздор! — — если не считать драгоценностей, которые, вдобавок, все фальшивые, я бы не дал трех су ни за одну вещь, которая там находится, кроме фонаря Иуды[370], — — да и за него дал бы только потому, что уже смеркается и он мог бы мне пригодиться.
Глава XVII
— Хлоп-хлоп — — хлоп-хлоп — — хлоп-хлоп — — так это Париж! — сказал я (все в том же мрачном расположении духа!), — — это Париж! — — гм! — — Париж! — воскликнул я, повторив это слово в третий раз — —
Первый, красивейший, блистательнейший. — —
Улицы, однако же, грязные.
Но вид его, я полагаю, лучше, чем запах — — хлоп-хлоп — хлоп-хлоп. — — Сколько шуму ты поднимаешь! — как будто этим добрым людям очень нужно знать, что некий бледнолицый мужчина, одетый в черное, имеет честь приехать в Париж в девять часов вечера с почтарем в буро-желтом кафтане с красными атласными обшлагами — хлоп, хлоп-хлоп, хлоп-хлоп, хлоп. — — Я бы желал, чтобы твой бич — —
— — Но таков уж дух твоей нации; хлопай же — хлопай.
Как? — — никто не уступает дороги? — — Но будь вы даже в школе учтивости, — — если стены загажены, — как бы вы поступили иначе?
Послушай, когда же здесь зажигают фонари? Что? — никогда в летние месяцы! — — А, это время салатов! — — Вот прелесть! салат и суп — — суп и салат — салат и суп, encore[371]. —
— — Это слишком много для грешников.
Нет, я не могу вынести подобного варварства; какое право имеет этот беззастенчивый кучер говорить столько непристойностей этой сухопарой кляче? Разве ты не видишь, приятель, какие безобразно узкие здесь улицы, так что во всем Париже негде тачки повернуть? В величайшем городе мира не худо было бы оставить их чуть пошире; ну настолько, чтобы в каждой улице прохожий мог знать (хотя бы только для собственного удовлетворения), по которой стороне ее он идет.
Одна — две — три — четыре — пять — шесть — семь — восемь — девять — десять. — Десять кухмистерских! два десятка цирюльников! и все на пространстве трех минут езды! Можно подумать, повара всего мира, встретившись на большой веселой пирушке с цирюльниками, — столковались между собой и сказали: — Двинем все в Париж и там поселимся: французы любят хорошо покушать — — они все гурманы — — мы достигнем у них чинов; если их бог брюхо — — повара у них должны быть важными господами; поскольку же парик делает человека, а парикмахер делает парик — — ergo[372], сказали цирюльники, мы получим еще больше чести — мы будем выше всех вас, — мы будем, по крайней мере, capitouls[373] — pardi![374] Мы все будем носить шпаги. — — И вот, готов поклясться (при свечах по крайней мере, — но на них положиться нельзя), они это делают по сей день.
Глава XVIII
Французов, конечно, плохо понимают — — — но их ли это вина, поскольку они объясняются неудовлетворительно и не говорят с той безукоризненной точностью и определенностью, которой мы бы ожидали по вопросу такой важности и вдобавок чрезвычайно для нас спорному, — — — или же вина падает всецело на нас, поскольку мы не всегда достаточно хорошо понимаем их язык, чтобы знать, куда они гнут, — — решать не буду; но для меня очевидно, что, утверждая: «Кто видел, Париж, тот все видел», они, должно быть, подразумевают людей, которые осматривали Париж при дневном свете.
Осматривать же его при свечах — я отказываюсь — — я уже говорил, что на свечи нельзя полагаться, и повторю это снова, не потому, что свет и тени при свечах слишком резки — краски смешиваются — пропадают красота и соответствие частей и т. д. …Все это неправда — но освещение это ненадежно в том смысле, что при наличии пятисот барских особняков, которые вам насчитают в Париже, — и — по самым скромным подсчетам — пятисот красивых вещей (ведь это значит считать только по одной красивой вещи на особняк), которые при свечах можно лучше всего «разглядеть, почувствовать, воспринять и понять» (это, в скобках замечу, цитата из Лили[375]), — — вряд ли один человек из пятидесяти сможет как следует в них разобраться.
Ниже я не буду касаться французских подсчетов, я просто отмечу, что, согласно последней описи, произведенной в тысяча семьсот шестнадцатом году (а ведь позже имели место значительные приращения), Париж заключает в себе девятьсот улиц (а именно):
В части, называемой Сите, — пятьдесят три улицы.
В части Сен-Жак, или Бойни, — пятьдесят пять улиц.
В части Сент-Оппортюн — тридцать четыре улицы.
В части Лувр — двадцать пять улиц.
В части Пале-Рояль, или Сент-Оноре, — сорок девять улиц.
На Монмартре — сорок одна улица.
В части Сент-Эсташ — двадцать девять улиц.
В части Рынка — двадцать семь улиц.
В части Сен-Дени — пятьдесят пять улиц.
В части Сен-Мартен — пятьдесят четыре улицы.
В части Сен-Поль, или Мортеллери, — двадцать семь улиц.
В части Сент-Авуа, или Беррери, — девятнадцать улиц.
В части Маре, или Тампль, — пятьдесят две улицы.
В части Сент-Антуан — шестьдесят восемь улиц.
В части площадь Мобер — восемьдесят одна улица.
В части Сен-Бенуа — шестьдесят улиц.
В части Сент-Андре дез’Арк — пятьдесят одна улица.
В части Люксембург — шестьдесят две улицы.
И в части Сен-Жермен — пятьдесят пять улиц; по каждой из которых можно ходить; и вот, когда вы их хорошенько осмотрите при дневном свете со всем, что к ним принадлежит, — с воротами, мостами, площадями, статуями — — — — обойдете, кроме того, все приходские церкви, не пропустив, конечно, святого Роха и святого Сульпиция, — — — — и увенчаете все это посещением четырех дворцов, которые можно осматривать со статуями и картинами или без оных, как вам вздумается —
— — Тогда вы увидите — —
— — впрочем, продолжать мне незачем, потому что вы сами можете прочесть на портике Лувра следующие слова:
Нет на земле подобных нам! — и у кого
Есть, как у нас, Париж? — Эй-ли, эй-ля, го-го![376]
Французам свойственно веселое отношение к великому, вот все, что можно по этому поводу сказать.
Глава XIX
Слово веселое, встретившееся в конце предыдущей главы, приводит нам (то есть автору) на ум слово хандра, — — особенно если у нас есть что сказать о ней; не то чтобы в результате логического анализа — или в силу какой-нибудь выгоды или родственной близости оказалось больше оснований для связи между ними, чем между светом и тьмою или другими двумя нам более враждебными по природе противоположностями, — — — а просто такова уловка писателей для поддержания доброго согласия между словами, вроде того как политики поддерживают его между людьми, — не зная, когда именно им понадобится поставить их в определенные отношения друг к другу. — Такая минута теперь наступила, и для того, чтобы поставить мое слово на определенное место в моем сознании, я его здесь выписываю. —
Хандра
Покидая Шантильи, я объявил, что он — лучший в мире стимул быстрой езды; но я высказал это лишь в качестве предположения. Я и до сих пор продолжаю так думать, — но тогда у меня не было достаточно опыта относительно последствий, иначе я бы прибавил, что, поспешая туда с бешеной скоростью, вы этим только причините себе беспокойство, а посему я ныне отказываюсь от скачки раз и навсегда, от всего сердца предоставляя ее к услугам желающих. Она помешала мне переварить хороший ужин и вызвала желчную диарею, нагнавшую на меня то самочувствие, в котором я отправился в путь — — и в котором я буду теперь удирать на берега Гаронны[377].
— — Нет; — — не могу остановиться ни на минуту, чтобы описать вам характер этого народа — дух его — нравы — обычаи — законы — религию — образ правления — промышленность — торговлю — финансы, со всеми средствами и скрытыми источниками, которые их питают, — несмотря на то что я к этому вполне подготовлен, проведя среди французов три дня и две ночи и все это время ничем другим не занимаясь, как только собиранием сведений и размышлениями об этом предмете. — —
И все-таки — все-таки я должен уезжать — — дороги мощеные — станции короткие — дни длинные — сейчас всего только полдень — я поспею в Фонтенебло раньше короля. — —
— Разве он туда собирался? — Откуда же мне это знать…
Глава XX
Терпеть не могу, когда кто-нибудь, особенно путешественник, жалуется, что во Франции мы передвигаемся не так быстро, как в Англии, между тем как мы consideratis considerandis[378] — передвигаемся там гораздо быстрее; я хочу сказать, что если принять в соображение французские повозки с горами поклажи, которую на них наваливают и спереди и сзади, — да посмотреть на тамошних невзрачных лошадей и чем их кормят, — то разве не чудо, что они еще волочат ноги! Обращаются с ними совсем не по-христиански, и для меня очевидно, что французская почтовая лошадь с места не двинулась бы, если б не два словечка . . . . . . . и . . . . . . . , в которых содержится столько же подкрепляющей силы, как в гарнце овса. А так как слова эти денег не стоят, то я от души желал бы сообщить их читателю, но тут есть одно затруднение. — Их надо сказать напрямик и очень отчетливо, иначе ничего не получится. — Однако если я их скажу напрямик, — то их преподобия хотя и посмеются про себя в опочивальне, но зато (я прекрасно это знаю) в приемной они меня обругают; вот почему я с некоторых пор ломаю себе голову — — но все понапрасну — — как бы мне половчее и позабавнее их модулировать, то есть угодить тому уху читателя, которое он пожелает мне ссудить, и не оскорбить его другого уха, которое он хранит про себя.
— — Чернила обжигают мне пальцы — — меня так и подмывает попробовать — — но если я напишу — — выйдет хуже — — они сожгут (боюсь я) бумагу.
— — Нет; — — не смею. — —
Но если вы пожелаете узнать, каким образом аббатиса Андуйетская и одна послушница ее монастыря справились с этим затруднением (но только сперва пожелайте мне всяческого успеха), — я расскажу вам это без малейшего колебания.
Глава XXI
Аббатисе Андуйетской, монастырь которой, как вы увидите на одной из больших карт французских провинций, ныне издаваемых в Париже, расположен в горах, отделяющих Бургундию от Савойи, — аббатисе Андуйетской угрожал анкилоз — иначе неподвижность суставов (суставная влага ее колена затвердела от продолжительных утрень); она перепробовала все лекарства — сначала молитвы и молебны — потом обращения ко всем святым без разбора — — потом к каждому святому в отдельности, у которого бывали когда-нибудь до нее одеревенелые ноги. — — Прикладывала к больному месту все мощи, какие были в монастыре, преимущественно же берцовую кость мужа из Листры[379], не владевшего ногами с самого рождения, — заворачивала ногу в свое покрывало, ложась в постель, — — клала на нее крестообразно свои четки, — — потом, призывая на помощь мирскую руку, умащала сустав растительными маслами и топленым жиром животных, лечила его мягчительными и рассасывающими примочками — припарками из алтея, мальвы, дикой лебеды, белых лилий и божьей травки — — применяла дрова или, вернее, их дым, держа на коленях свой нарамник, — — декоктами из дикого цикория, жерухи, кербеля, жабрицы и ложечника, — — но так как ни одно из названных средств не помогало, решила в заключение испробовать горячие воды Бурбона[380]. — — И вот, испросив предварительно разрешение генерального визитатора на уврачеванье недуга, — она распорядилась, чтобы все было приготовлено для поездки. Одна монастырская послушница лет семнадцати, у которой на среднем пальце образовалась ногтоеда от постоянного погружения его в припарки и примочки, в такой мере расположила к себе аббатису, что, устранив старую подагрическую монахиню, которую горячие воды Бурбона, вероятно, поставили бы на ноги, она выбрала себе в спутницы Маргариту, юную послушницу.
Приказано было выкатить на солнце подбитый зеленым фризом старый рыдван аббатисы; — монастырский садовник, произведенный в погонщики, вывел двух старых мулов, чтобы подстричь им хвосты, — а две белицы приставлены были: одна — к штопанью подбивки, а другая — к пришивке лоскутов желтого басона, изгрызенного зубами времени. — — Младший садовник отпарил в горячей винной гуще шляпу погонщика, — а портной занялся музыкой под навесом против монастыря, подбирая четыре дюжины бубенцов для упряжи и подсвистывая в тон каждому бубенцу, когда привязывал его ремешком. — —
— — Плотник и кузнец Андуйета сообща осмотрели колеса, и на другой день в семь часов утра чистенький нарядный рыдван стоял у ворот монастыря, готовый к поездке на горячие воды Бурбона, — еще за час выстроились наготове в два ряда нищие.
Аббатиса Андуйетская, поддерживаемая послушницей Маргаритой, медленно проследовала к рыдвану; обе они одеты были в белое, на груди у обеих висели черные четки. — —
— — Простота этого контраста заключала в себе нечто торжественное; они вошли в рыдван; монахини в такой же одежде (сладостная эмблема невинности) расположились у окошка, и когда аббатиса с Маргаритой подняли головы, — каждая (за исключением бедной подагрической старухи) — каждая, взмахнув концом покрывала, поцеловала свою лилейную руку, проделавшую это движение. Добрая аббатиса с Маргаритой, набожно скрестив руки на груди, возвели очи к небу и потом перевели взгляд на монахинь, словно говоря: «Бог да благословит вас, дорогие сестры».
Должен сказать, что история эта меня занимает, и я сам желал бы там быть.
Садовник, которого я отныне буду называть погонщиком, был маленький, коренастый, добродушный здоровяк, любивший покалякать и выпить и не очень утруждавший себя прозаическими размышлениями о как и когда, а поэтому, взяв под залог своего месячного монастырского жалованья бурдюк — или мех — вина, он укрепил его на задке рыдвана, покрыв большим рыжеватым дорожным кафтаном для предохранения от солнца; — — а так как было очень жарко, и парень, не скупясь на труды, в десять раз чаще шагал, чем сидел на козлах, — то он нашел гораздо больше поводов побывать в тылу коляски, чем того требовала природа; — и вот, благодаря непрестанному хождению взад и вперед, случилось так, что все его вино вытекло из законного отверстия бурдюка раньше, нежели была сделана половина пути.
Человек есть существо, приверженное привычкам. День выдался знойный — вечер настал восхитительный — вино было отменное — бургундский холм, его производящий, страшил крутизной — приманчивая ветвь над дверью прохладного домика, стоявшего у самой подошвы, покачивалась в полной гармонии с чувствами — ветерок, играя листьями, отчетливо шептал: «Войди, — войди, томимый жаждой погонщик, — войди сюда!»
— — Погонщик был сын Адама. К этому мне не надо добавлять ни одного слова. Он отпустил полновесный удар каждому из мулов, взглянул на аббатису и на Маргариту — словно сказав им: «Я здесь», — еще раз хлопнул изо всей силы бичом — словно сказав мулам: «Пошли вперед» — — и, незаметно ступив назад, юркнул в кабачок у подошвы горы.
Погонщик, как я уже сказал, был веселый, говорливый паренек, не думавший о завтрашнем дне и не печалившийся ни о том, что было, ни о том, что будет, лишь бы только не переводилось бургундское да можно было покалякать за стаканчиком. — Вот он и пустился в длинные разговоры о том, что он — мол — главный садовник в Андуйетском монастыре и т. д. и т. д., что из приязни к аббатисе и мадемуазель Маргарите, — которая еще только послушница, — он с ними едет от границ Савойи и т. д. — и т. д. — — и что аббатиса от великой набожности нажила себе опухоль на коленном суставе — — а какое множество трав он для нее собрал, чтобы размягчить затвердевшие ее соки и т. д. и т. д.! — — и что если бурбонские воды не помогут этой ноге, — она легко может захромать на обе — и т. д. и т. д. — Он так увлекся своей историей, что совершенно позабыл о ее героине — и о молоденькой послушнице и — — что еще непростительнее — — о своих мулах. А последние, будучи животными, которые норовят провести всякого, по примеру своих родителей, которые провели их самих, — и не будучи в состоянии дать помет (подобно всем мужчинам, женщинам и прочим животным) — они мечутся вбок, вдоль, взад — в гору, под гору, куда только могут. — — Философы, со всей их этикой, никогда должным образом этого вопроса не рассматривали — как же мог это предусмотреть бедняга погонщик за стаканом вина? Он даже и не подумал ни о чем таком. Настало время подумать нам самим. Оставим же этого счастливейшего и беззаботнейшего из смертных в вихре его стихии — — и займемся на минуту мулами, аббатисой и Маргаритой.
Под действием двух последних ударов погонщика мулы продолжали спокойно и добросовестно подвигаться в гору, пока не одолели половины ее; как вдруг старший из них, хитрый и сметливый старый черт, скосив глаза на повороте дороги и заметив, что сзади нет погонщика — —
«Клянусь наростом под моим копытом! — сказал он, выругавшись, — дальше я не пойду». — — «А если я сделаю еще хоть шаг, — отвечал другой, — пусть мою кожу сдерут на барабан». — —
Уговорившись таким образом, они остановились. — —
Глава XXII
— — Пошли вперед, эй вы! — сказала аббатиса.
— — Но — — но — — но, — — кричала Маргарита.
Пш — — пш — — и — — пш — и — ш, — — пшикала аббатиса.
— — Вью-у-у — — вью-у-у, — — вьюкала Маргарита, сложив колечком свои пухленькие губы почти как для свиста.
Туп-туп-туп, — стучала аббатиса Андуйетская концом своего посоха с золотым набалдашником о дно рыдвана. — —
— — Старый мул пустил…
Глава XXIII
— Мы погибли, конец нам, дитя мое, — сказала аббатиса, — — мы простоим здесь всю ночь — — нас ограбят — — нас изнасилуют. — —
— — Нас изнасилуют, — сказала Маргарита, — как бог свят, изнасилуют.
— Sancta Maria! — возопила аббатиса (забыв прибавить О!), — зачем я дала увлечь себя этому проклятому суставу? Зачем покинула монастырь Андуйетский? Зачем не дозволила ты служанке твоей сойти в могилу неоскверненной?
— О палец! палец! — воскликнула послушница, вспыхнув при слове служанка; — почему бы мне не сунуть его туда либо сюда, куда угодно, только бы не в эту теснину?
— — Теснину? — сказала аббатиса.
— Теснину, — ответила послушница; страх помутил у них разум — — одна не соображала, что она говорит, — а другая — что она отвечает.
— О мое девство! девство! — воскликнула аббатиса,
— — евство! — — евство! — повторяла, всхлипывая, послушница.
Глава XXIV
— Дорогая матушка, — проговорила послушница, приходя немного в себя, — существуют два верных слова, которые, мне говорили, могут заставить любого коня, осла или мула взойти на гору, хочет ли он или не хочет; — — как бы он ни был упрям или злонамерен, но, услышав эти слова, он сейчас же послушается. — Значит, это магические слова! — воскликнула аббатиса, вне себя от ужаса. — Нет! — спокойно возразила Маргарита, — но они грешные. — Какие это слова? — спросила аббатиса, прерывая ее. — Они в высшей степени грешные, — отвечала Маргарита, — произнести их смертный грех — и если нас изнасилуют и мы умрем, не получив за них отпущения, мы обе будем в… — Но мне-то все-таки ты можешь их назвать? — спросила аббатиса Андуйетская. — — Их вовсе нельзя назвать, дорогая матушка, — сказала послушница, — кровь изо всего тела бросится в лицо. — — Но ты можешь шепнуть их мне на ухо, — сказала аббатиса.
Боже! Неужели не нашлось у тебя ни одного ангела-хранителя, которого ты мог бы послать в кабачок у подошвы горы? не нашлось ни одного подведомственного благородного и доброжелательного духа — не нашлось в природе такой силы, которая, проникнув своим вразумляющим трепетом в жилы, в сердце погонщика, пробудила бы его и увела с попойки? — — не нашлось сладостной музыки, которая оживила бы в его душе светлый образ аббатисы и Маргариты с их черными четками?
Пробудись! Пробудись! — — но, увы! уже поздно — — ужасные слова произносятся в эту самую минуту. — —
— — Но как их выговорить? — Вы, умеющие сказать все на свете, не оскверняя уст своих, — — наставьте меня — — укажите мне путь. — —
Глава XXV
— Все грехи без изъятия, — сказала аббатиса, которую бедственное их положение превратило в казуиста, — признаются духовником нашего монастыря или грехами смертными, или грехами простительными; другого деления не существует. А так как грех простительный является легчайшим и наименьшим из грехов, — то при делении пополам — все равно, содеян ли он только наполовину или содеян полностью в дружеской доле с другим лицом, — он настолько ослабляется, что вовсе перестает быть грехом.
— Я не вижу никакого греха в том, чтобы сказать; bou, bou, bou, bou, bou хоть сто раз подряд; и нет ничего зазорного в том, чтобы повторять слог gre, gre, gre, gre, gre от утрени до вечерни. Вот почему, дорогая дочь моя, — продолжала аббатиса Андуйетская, — я буду говорить bou, a ты говори gre; и так как в слоге fou содержится не больше греха, чем в bou, — ты говори fou — а я буду приговаривать (как фа, соль, ля, ре, ми, до на наших повечериях) с tre. — И вот аббатиса, задавая тон, начала так:
Аббатиса. \ Bou — — bou — — bou — —
Маргарита. / — — gre — — gre — — gre.
Маргарита. \ Fou — — fou — — fou —
Аббатиса. / — — tre — — tre — — tre,
Оба мула ответили на эти знакомые звуки помахиванием хвостов; но дальше дело не пошло. — — Понемножку наладится, — сказала послушница.
Аббатиса. \ Bou — bou — bou — bou — bou — bou —
Маргарита. / — — gre, — gre, — gre, — gre, — gre, — gre.
— Скорей! — крикнула Маргарита.
— Fou, — fou, — fou, — fou, — fou, — fou, — fou, — fou, — fou.
— Еще скорей! — крикнула Маргарита.
— Bou, — bou, — bou, — bou, — bou, — bou, — bou, — bou, — bou.
— Еще скорей! — господи помилуй! — сказала аббатиса. — Они нас не понимают! — воскликнула Маргарита. — Зато диавол понимает, — сказала аббатиса Андуйетская.
Глава XXVI
Какое огромное пространство я проехал! — на сколько градусов приблизился к теплому солнцу и сколько красивых приветливых городов перевидал в то время, как вы, мадам, читали эту историю и размышляли над ней! Я побывал в Фонтенебло, в Сансе, в Жуаньи, в Оксере, в Дижоне, столице Бургундии, в Шелоне, в Маконе, столице Маконии, и еще в двух десятках городов, расположенных на пути в Лион, — — и теперь, когда я их миновал, я могу сказать вам о них столько же, как о городах на луне. Ничего не поделаешь: главу эту (а может быть, и следующую) нужно считать совершенно пропащей. — —
— Вот так странная история, Тристрам!
— — — Увы, мадам! Имей я дело с каким-нибудь меланхолическим поучением о кресте — о миролюбии кротости или об отраде смирения — — я бы не испытал затруднений; или если бы я задумал написать о таких чистых отвлеченностях, как мудрость, святость и созерцание, которыми духу человеческому (по отделении от тела) предстоит питаться веки вечные, — — вы бы остались вполне удовлетворены. — — — — — Я бы хотел, чтобы глава эта вовсе не была написана; но так как я никогда ничего не вычеркиваю, попробуем каким-нибудь пристойным способом немедленно выкинуть ее из головы.
— — Передайте мне, пожалуйста, мой дурацкий колпак; боюсь, вы на нем сидите, мадам, — — он у вас под подушкой — — я хочу его надеть. — — —
Боже мой! да ведь он уже полчаса у вас на голове. — — — Так пусть он там и останется вместе с
Фа-ра дидл-ди
и фа-ри дидл-д
и гай-дум — дай-дум
Фидл — — — дум-бум.
А теперь, мадам, мы можем, надеюсь, потихоньку продолжать наш путь.
Глава XXVII
— — Все, что вам надо сказать о Фонтенебло (в случае если вас спросят), это то, что он расположен милях в сорока (почти прямо на юг) от Парижа, посреди большого леса. — — Что в нем есть некоторое величие — — что раз в два или три года туда наезжает король со всем своим двором, чтобы развлечься охотой, — — и что в течение этого охотничьего карнавала любой светский английский джентльмен (не исключая и вас) может рассчитывать, что ему предоставят там лошадь для участия в охоте, однако с условием не обскакивать короля. — — —
Об этом, впрочем, вам никому не следует громко говорить по двум причинам.
Во-первых, потому, что тогда труднее будет достать упомянутых лошадей, и
во-вторых, потому, что тут нет ни слова правды. — Allons![381]
Что касается Санса — — то вы можете разделаться с ним одной фразой — — «Это архиепископская резиденция».
— — А что до Луаньи — то, я думаю, чем меньше вы о нем скажете, тем лучше.
Но об Оксере — я бы мог говорить без конца; дело в том, что во время моего большого турне по Европе, когда отец мой (никому не желавший меня доверить) сопровождал меня сам, с дядей Тоби, Тримом, Обадией и большей частью нашего семейства, за исключением матери, которая, задавшись мыслью связать отцу пару шерстяных шаровар — (вещь самая обыкновенная) — и не желая отрываться от начатой работы, осталась дома, в Шенди-Холле, смотреть за хозяйством в наше отсутствие; — во время этого большого турне, повторяю, отец задержал нас на два дня в Оксере, а так как разыскания его всегда были такого рода, что пища для них нашлась бы и в пустыне, — он оставил мне довольно материала, чтобы поговорить об Оксере. Словом, куда бы отец ни приезжал, — — и это сказалось в тогдашнем нашем путешествии по Франции и Италии больше, нежели в другие периоды его жизни, — — пути его с виду настолько пролегали в стороне от тех, по которым двигались все прочие путешественники до него, — он видел королей, дворы и шелка всех цветов в таком необычном свете — — его замечания и рассуждения о характере, нравах и обычаях стран, по которым мы проезжали, были настолько противоположны впечатлениям и мыслям всех прочих смертных, особенно же дяди Тоби и Трима — (не говоря уже обо мне) — и в довершение всего — происшествия и затруднения, с которыми мы постоянно встречались и в которые постоянно попадали по милости его теорий и его упрямства, — были такими нелепыми, нескладными и трагикомическими — а все в целом рисовалось в оттенках и тонах, настолько отличных от любого кем-либо предпринятого турне по Европе, — что если это путешествие не будет читаться и перечитываться всеми путешественниками и читателями путешествий до окончания путешествий — или, что сводится к тому же, — до той поры, когда свет не примет наконец решения угомониться и не трогаться с места, — то, решусь я утверждать, вина падает на меня, и только на меня. — — —
— — Но этот объемистый тюк еще не время развязывать; я хочу выдернуть из него две-три ниточки, просто для того, чтобы распутать тайну остановки моего отца в Оксере.
— — Раз уж я о ней заговорил — нельзя оставлять эту мелочь висящей в воздухе; я живо с ней покончу.
— Пойдем-ка, братец Тоби, пока варится обед, — сказал отец, — в Сен-Жерменское аббатство, хотя бы только для того, чтобы посетить тех господ, которых так рекомендует нашему вниманию мосье Сегье. — — — Я готов посетить кого угодно, — сказал дядя Тоби; он был воплощенной любезностью от начала и до конца этого путешествия. — — — Но помните, — продолжал отец, — всё это мумии. — — Стало быть, не надо бриться, — проговорил дядя Тоби. — — Бриться! нет, не надо, — воскликнул отец, — будет более по-семейному, если мы пойдем бородатые. — Так мы и отправились в Сен-Жерменское аббатство; капрал, поддерживая своего господина под руку, замыкал это шествие.
— Все это очень красиво, очень богато, пышно, великолепно, — сказал отец, обращаясь к ризничему, молодому монаху-бенедиктинцу, — но нас привело сюда желание посетить особ, которые с такой точностью описаны господином Сегье. — Ризничий поклонился и, зажегши факел, который для этой цели у него всегда лежал наготове в ризнице, повел нас к гробнице святого Эребальда. — — — Здесь, — сказал ризничий, кладя руку на гроб, — покоится знаменитый принц баварского дома, который в течение трех последовательных царствований Карла Великого, Людовика Благочестивого и Карла Лысого[382] играл весьма важную роль в управлении и больше всех содействовал установлению повсюду порядка и дисциплины. — —
— Значит, он был так же велик, — сказал дядя, — на поле сражения, как и в совете, — — надо думать, он был храбрый солдат. — — Он был монах, — сказал ризничий.
Дядя Тоби и Трим искали утешения в глазах друг у друга — но не нашли его. Отец хлопнул себя обеими руками по животу, как всегда делал, когда что-нибудь доставляло ему большое удовольствие; правда, он терпеть не мог монахов, и самый дух монашеский был ему мерзее всех чертей в преисподней, — — но так как ответ ризничего задевал дядю Тоби и Трима гораздо больше, нежели его, это все-таки было для отца некоторым торжеством и привело его в отличнейшее расположение духа.
— — А скажите, как вы зовете вот этого джентльмена? — спросил отец несколько шутливым тоном. — Гробница эта, — отвечал молодой бенедиктинец, опустив глаза, — заключает кости святой Максимы, которая пришла сюда из Равенны с намерением приложиться к телу — —
— — Святого Максима, — сказал отец, забегая вперед со своим святым, — это были двое величайших святых во всем мученикослове, — прибавил отец. — — Извините, пожалуйста, — сказал ризничий, — — — — с намерением приложиться к костям святого Жермена, основателя этого аббатства. — — А что она этим снискала? — спросил дядя Тоби. — — — Что этим может снискать женщина вообще? — спросил отец. — — Мученичество, — отвечал молодой бенедиктинец, сделав земной поклон и произнеся это слово самым смиренным, но уверенным тоном, который на минуту обезоружил моего отца. — Предполагают, — продолжал бенедиктинец, — что святая Максима покоится в этой гробнице четыреста лет, из них двести лет до причтения ее к лику святых. — — Как, однако, медленно идет производство в этой армии мучеников, — сказал отец, — не правда ли, братец Тоби? — — — Отчаянно медленно, с позволения вашей милости, — сказал Трим, — если кто не может купить себе чин. — — Я бы скорее совсем его продал, — сказал дядя Тоби. — — — Я вполне разделяю ваше мнение, братец Тоби, — сказал отец.
— — Бедная Максима! — тихонько сказал себе дядя Тоби, когда мы отошли от ее гробницы. — Она была одной из привлекательнейших и красивейших дам во всей Италии и Франции, — продолжал ризничий. — — Но кто, к черту, положен здесь, рядом с ней? — спросил отец, показывая своей тростью на большую гробницу, когда мы пошли дальше. — — Святой Оптат, сэр, — отвечал ризничий. — — Какое подходящее место для святого Оптата! — сказал отец. — Кто же такой был святой Оптат? — спросил он. — Святой Оптат, — отвечал ризничий, — был епископом…
— — Я так и думал, ей-ей! — воскликнул отец, перебивая монаха. — — Святой Оптат! — — Разве мог святой Оптат быть неудачником? — с этими словами он выхватил свою памятную книжку и при свете факела, услужливо поднесенного ему молодым бенедиктинцем, записал святого Оптата в качестве нового подтверждения своей теории христианских имен; осмелюсь сказать, его разыскания истины были настолько бескорыстны, что, найди он даже клад в гробнице святого Оптата, клад этот и вполовину его бы так не обогатил, никогда еще посещение покойников не бывало более удачным, и отец остался так доволен всем случившимся, — что тут же решил провести еще один день в Оксере.
— Завтра я докончу осмотр этих почтенных господ, — сказал отец, когда мы переходили площадь. — А в это время, брат Шенди, — сказал дядя Тоби, — мы с капралом поднимемся на городской вал.
Глава XXVIII
— — — Такой путаницы у меня никогда еще не получалось. — — — Ведь в последней главе, по крайней мере поскольку она провела меня через Оксер, я совершил два разных путешествия одновременно и одним и тем же взмахом пера — причем в том путешествии, которое я пишу сейчас, я совсем уехал из Оксера, а в том, которое напишу позже, я только наполовину из него выехал. — — Каждой вещи доступна только известная степень совершенства; перестав с этим считаться, я поставил себя в такое положение, в каком никогда еще не находился ни один путешественник до меня: ведь в настоящую минуту я перехожу с отцом и дядей Тоби рыночную площадь в Оксере, возвращаясь из аббатства в гостиницу пообедать, — — и в эту же самую минуту вхожу в Лион с каретой, разбившейся на тысячу кусков, — а кроме того, в это же время я сижу в красивом павильоне, выстроенном Принджелло[383] на берегах Гаронны, предоставленном мне мосье Слиньяком[384], воспевая все эти происшествия.
— — Позвольте мне собраться с мыслями и продолжить мой путь. —
Глава XXIX
— Я этому рад, — сказал я, мысленно произведя подсчет, когда входил в Лион, — — — обломки кареты были кое-как свалены вместе со всеми моими пожитками в телегу, которая медленно тащилась впереди меня, — — — я искренне рад, — сказал я, — что она разбилась вдребезги, ибо теперь я могу доехать водой до самого Авиньона и приблизиться таким образом на сто двадцать миль к цели моего путешествия, не истратив на дорогу и семи ливров, — — — а оттуда, — продолжал я, производя дальнейший подсчет, — я могу нанять пару мулов — или ослов, если пожелаю, ведь никто меня не знает, и проехать равнины Лангедока почти даром. — — Благодаря этому несчастью я сберегу четыреста ливров, которые останутся у меня в кармане, — а удовольствия? — Удовольствий я получу на вдвое большую сумму. С какой скоростью, — продолжал я, хлопая в ладоши, — помчусь я вниз по быстрой Роне, оставляя Виваре по правую руку и Дофине по левую и едва взглянув на старинные города Вьенн, Баланс и Вивье! Как ярко разгорится мой светильник, когда я сорву на лету румяную гроздь с Эрмитажа и Кот-Роти[385], стрелой проносясь мимо их склонов! и как освежит мою кровь вид приближающихся и удаляющихся прибрежных романтических замков, откуда некогда куртуазные рыцари освобождали страдалиц, — — и головокружительное зрелище скал, гор, водопадов и всей этой хаотичности Природы со всеми ее великими произведениями. — —
По мере того как я углублялся в эти размышления, карета моя, крушение которой сначала мне показалось большим бедствием, понемногу утрачивала в моих глазах свои достоинства, свежие ее краски поблекли — позолота потускнела, и вся она представилась мне такой убогой — такой жалкой! — такой невзрачной! — словом, настолько хуже рыдвана аббатисы Андуйетской, — что я открыл уже рот с намерением послать ее к черту — как вдруг один разбитной каретных дел мастер, проворно перейдя улицу, спросил, не прикажет ли мосье починить свою карету. — Нет, нет, — сказал я, отрицательно мотнув головой. — Так, может быть, мосье угодно ее продать? — продолжал каретник. — С превеликим удовольствием, — сказал я, — железные части стоят сорок ливров — стекла столько же — а кожу вы можете взять в придачу даром.
— Эта карета оказалась для меня прямо золотым дном, — сказал я, — когда каретник отсчитывал мне деньги. — Такая уж у меня манера вести хозяйство, по крайней мере в отношении жизненных бедствий — — я стараюсь извлечь хоть грошовый (а все-таки!) доход из каждого из них, когда они меня постигают.
— — Пожалуйста, милая Дженни, расскажи за меня, как я себя вел во время одного несчастья, самого угнетающего, какое могло случиться со мной — мужчиной, гордящимся, как и подобает, своей мужской силой. — —
— Этого довольно, — сказала ты, подходя ко мне вплотную, когда я стоял со своими подвязками в руке, размышляя о том, чего не произошло. — — Этого довольно, Тристрам, и я удовлетворена, — сказала ты, прошептав мне на ухо * * * * *. — — Другой бы мужчина на моем месте сквозь землю провалился. — —
— — Из всего на свете можно извлечь какую-нибудь выгоду, — сказал я.
— — Поеду в Уэльс месяца на полтора и буду там пить козье молоко — это происшествие прибавит мне семь лет жизни. — Вот почему я не могу себе простить, что столько бранил Фортуну за множество мелких неприятностей, которыми она меня преследовала всю жизнь подобно злой принцессе, как я ее называл. Право, если у меня есть за что на нее сердиться, так только за то, что она не посылала мне тяжелых несчастий, — два десятка основательных увесистых ударов были бы для меня все равно что хорошая пенсия.
— — Сотня фунтов в год или около того — вот все, чего я желаю, — необходимость платить налог с более крупной суммы меня совсем не прельщает.
Глава XXX
Для тех, кто в этом разбирается и называет досадные обстоятельства досадными обстоятельствами, ничего не может быть досаднее, как провести лучшую часть дня в Лионе, самом богатом и цветущем городе Франции, наполненном остатками античности, — и не быть в состоянии его осмотреть. Встретить какую-нибудь помеху, конечно, досадно; но когда этой помехой бывает досада — — получается то, что философия справедливо называет
ДОСАДА
HA
ДОСАДЕ
Я выпил две чашки кофе на молоке (что, к слову сказать, очень полезно для чахоточных, но молоко и кофе надо варить вместе — иначе будет только кофе с молоком) — и так как было не более восьми часов утра, а бот отходил в полдень, я имел время так впиться глазами в Лион, что впоследствии истощил терпенье всех моих друзей рассказами о нем. — Я пойду в собор, — сказал я, заглянув в свой список, — и осмотрю в первую очередь замечательный механизм башенных часов работы Липпия из Базеля[386]. — —
Однако меньше всего на свете я смыслю в механике — — у меня нет к ней ни способностей, ни вкуса, ни расположения — мозг мой настолько непригоден к уразумению вещей этого рода, что — объявляю это во всеуслышание — я до сих пор не в состоянии уразуметь устройство беличьей клетки или обыкновенного точильного колеса, хотя много часов моей жизни взирал с благоговейным вниманием на первую — и простоял с истинно христианским терпением у второго. — —
— Пойду посмотреть изумительный механизм этих башенных часов, — сказал я, — вот первое, что я сделаю, а потом посещу Большую библиотеку иезуитов и попрошу, чтобы мне показали, если это возможно, тридцатитомную всеобщую историю Китая, написанную (не по-татарски, а) по-китайски и, вдобавок, китайскими буквами.
В китайском языке я понимаю не больше, чем в часовом механизме Липпия; почему эти две вещи протолкались на первое место моего списка — — предоставляю любителям разгадывать эту загадку Природы. Признаться, она смахивает на каприз ее светлости, и для тех, кто за ней ухаживает, еще важнее, чем для меня, проникнуть в тайны ее причуд.
— Когда эти достопримечательности будут осмотрены, — сказал я, обращаясь наполовину к моему valet de place[387], стоявшему за мной, — — не худо бы нам сходить в церковь святого Иринея и осмотреть столб, к которому привязан был Христос, — — а после этого дом, где жил Понтий Пилат. — — Это не здесь, а в соседнем городе, — сказал valet de place, — во Вьенне. — Очень рад, — сказал я, сорвавшись со стула и делая по комнате шаги вдвое больше обыкновенных, — — тем скорее попаду я к гробнице двух любовников.
Что было причиной моего движения и почему я заходил таким широким шагом, произнося приведенные слова, — — я мог бы и этот вопрос предоставить решению любопытных, но так как тут не замешаны никакие часовые механизмы — — читатель не понесет ущерба, если я сам все объясню.
Глава XXXI
О, есть сладостная пора в жизни человека, когда (оттого, что мозг еще нежен, волокнист и больше похож на кашицу, нежели на что-нибудь другое) — — полагается читать историю двух страстных любовников, разлученных жестокими родителями и еще более жестокой судьбой — —
Он — — Амандус
Она — — Аманда — —
оба не ведающие, кто в какую сторону пошел.
Он — — на восток
Она — — на запад.
Амандус взят в плен турками и отвезен ко двору марокканского императора, где влюбившаяся в него марокканская принцесса томит его двадцать лет в тюрьме за любовь к Аманде. — —
Она (Аманда) все это время странствует босая, с распущенными косами по горам и утесам, разыскивая Амандуса. — — Амандус! Амандус! — оглашает она холмы и долины его именем — — —
Амандус! Амандус!
присаживаясь (несчастная!) у ворот каждого города и местечка. — — Не встречал ли кто Амандуса? — не входил ли сюда мой Амандус? — пока наконец, — — после долгих, долгих, долгих скитаний по свету — — однажды ночью неожиданный случай не приводит обоих в одно и то же время — — хотя и разными дорогами — — к воротам Лиона, их родного города. Громко воскликнув хорошо знакомыми друг другу голосами:
Амандус, жив \
Моя Аманда, жива / ли ты еще?
они бросаются друг к другу в объятия, и оба падают мертвыми от радости. — —
Есть прелестная пора в жизни каждого чуткого смертного, когда такая история дает больше пищи мозгу, нежели все обломки, остатки и объедки античности, какими только могут угостись его путешественники.
— — — Это все, что застряло в правой части решета собственного моего мозга из описаний Лиона, которые пропустили через него Спон[388] и другие; кроме того, я нашел в чьих-то «Путевых заметках», — — а в чьих именно, бог ведает, — — что в память верности Амандуса и Аманды была сооружена за городскими воротами гробница, у которой до сего времени любовники призывают их в свидетели своих клятв, — — и стоило мне когда-нибудь попасть в затруднение такого рода, как эта гробница любовников так или иначе приходила мне на ум — — — больше скажу, она забрала надо мной такую власть, что я почти не мог думать или говорить о Лионе, иногда даже просто видеть лионский камзол, без того, чтобы этот памятник старины не вставал в моем воображении; и я часто говорил со свойственной мне необдуманностью — а также, боюсь, некоторой непочтительностью: — — Я считаю это святилище (несмотря на всю его заброшенность) столь же драгоценным, как Кааба в Мекке, и так мало уступающим (разве только по богатству) самой Санта Каса[389], что рано или поздно совершу паломничество (хотя бы у меня не было другого дела в Лионе) с единственной целью его посетить.
Таким образом, хотя памятник этот стоял на последнем месте в моем списке лионских videnda[390], — он не был, как вы видите, самым незначительным; сделав поэтому десятка два более широких, чем обыкновенно, шагов по комнате, в то время как на меня нахлынули эти мысли, я спокойно направился было в la basse cour[391] с намерением выйти на улицу; не зная наверно, вернусь ли я в гостиницу, я потребовал счет, заплатил сколько полагалось — — дал сверх того служанке десять су — и уже выслушивал последние любезные слова мосье ле Блана, желавшего мне приятного путешествия по Роне, — — как был остановлен в воротах…
Глава XXXII
— — Бедным ослом, только что завернувшим в них, с двумя большими корзинами на спине, подобрать милостыню — ботву репы и капустные листья; он стоял в нерешительности, переступив передними ногами через порог, а задние оставив на улице, как будто не зная хорошенько, входить ему или нет.
Надо сказать, что (как бы я ни торопился) у меня не хватает духу ударить это животное — — безропотное отношение к страданию, простодушно отображенное в его взорах и во всей его фигуре, так убедительно говорит в его защиту, что всегда меня обезоруживает; я не способен даже с ним грубо заговорить, наоборот, где бы я его ни встретил — в городе или в деревне — в повозке или с корзинами — на свободе или в рабстве, — — мне всегда хочется сказать ему что-нибудь учтивое; мало-помалу (если ему так же нечего делать, как и мне) — — я завязываю с ним разговор, и никогда воображение мое не работает так деятельно, как угадывая его ответы по выражению его физиономии. Когда последняя не дает мне удовлетворительного ключа, — — я переношусь из собственного сердца в его ослиное сердце и соображаю, что в данном случае естественнее всего было бы подумать ослу (равно как и человеку). По правде говоря, он единственное из всех стоящих ниже меня созданий, с которым я могу это делать; что касается попугаев, галок и т. п. — — я никогда не обмениваюсь с ними ни одним словом — — так же как с обезьянами и т. п. и по той же причине: последние делают, а первые говорят только зазубренное — — чем одинаково приводят меня к молчанию; скажу больше: ни моя собака, ни кошка — — хотя я очень люблю обеих — — (что касается собаки, она бы, конечно, говорила, если бы могла) — не обладают, не знаю уж почему, способностью вести разговор. — — При всех стараниях беседа моя с ними не идет дальше предложения, ответа и возражения и — — точь-в-точь разговоры моего отца и матери «в постели правосудия» — — когда эти три фразы сказаны, диалогу — конец.
— Но с ослом я могу беседовать веки вечные.
— Послушай, почтенный! — сказал я, — увидев, что невозможно пройти между ним и воротами, — ты — вперед или назад?
Осел поворотил голову назад, чтобы взглянуть на улицу.
— Ладно, — отвечал я, — подождем минуту, пока не придет погонщик.
— — Он в раздумье повернул голову и внимательно посмотрел в противоположную сторону. — —
— Я тебя понимаю вполне, — отвечал я, — — если ты сделаешь ложный шаг в этом деле, он тебя исколотит до смерти. — — Что ж! минута есть только минута, и если она избавит моего ближнего от побоев, ее нельзя считать дурно проведенной.
Во время этого разговора осел жевал стебель артишока; пища явно невкусная, и голод, видно, напряженно боролся в нем с отвращением, потому что раз шесть ронял он этот стебель изо рта и снова подхватывал. — Бог да поможет тебе, Джек! — сказал я, — горький у тебя завтрак — горькая изо дня в день работа — и еще горче многочисленные удары, которыми, боюсь я, тебе за нее платят, — — и вся-то жизнь, для других тоже не сладкая, для тебя сплошь — сплошь горечь. — — Вот и сейчас во рту у тебя, если дознаться правды, так, думаю, горько, точно ты поел сажи, — (осел в конце концов выбросил стебель) и у тебя нет, верно, друга на целом свете, который угостил бы тебя печеньем. — Сказав это, я достал только что купленный кулек с миндальным печеньем и дал ему одно — — но теперь, когда я об этом рассказываю, сердце укоряет меня за то, что в затее моей было больше желанья позабавиться и посмотреть, как осел будет есть печенье, — нежели подлинного участия к нему.
Когда осел съел печенье, я стал уговаривать его пройти — бедное животное было тяжело навьючено — — видно было, что его ноги дрожали. — — Он быстро попятился назад, а когда я потянул его за повод, последний оборвался, оставшись в моей руке. — — Осел грустно посмотрел на меня. — «Не бей меня им — а? — — впрочем, как тебе угодно». — — Если я тебя ударю, будь я прокл…
Бранное слово было произнесено только наполовину — подобно словам аббатисы Андуйетской — (так что согрешить я не успел), — а вошедший в ворота человек уже осыпал градом палочных ударов круп бедняги осла, положив тем конец церемонии.
Какой срам! — воскликнул я — — но восклицание это оказалось двусмысленным, и, думается мне, неуместным — ибо прут, торчавший из навьюченной на осле корзины, зацепился концом за карман моих штанов, — когда осел бросился вперед, мимо меня, — и разорвал его в самом несчастном направлении, какое вы можете вообразить, — — так что
Какой срам! — по-моему, вполне подошел бы сюда — — но вопрос этот я предоставляю решить
ОБОЗРЕВАТЕЛЯМ
МОИХ ШТАНОВ,
которые я предусмотрительно привез с этой целью в Англию.
Глава XXXIII
Когда все было приведено в порядок, я снова прошел в la basse cour со своим valet de place, чтобы отправиться к гробнице двух любовников и т. д., — но был вторично остановлен в воротах — не ослом — а человеком, который его избил и тем самым завладел (как это обыкновенно бывает после одержанной победы) позицией, которую занимал осел.
Он явился ко мне посланцем с почтового двора, неся в руке постановление об уплате шести ливров и нескольких су,
— Это чей же счет? — осведомился я. — — Счет его величества короля, — ответил посланец, — пожав плечами. — —
— — Друг мой, — сказал я, — — — если истинно, что я — это я — — а вы — это вы — —
(— А вы кто такой? — спросил он. — Не перебивайте меня, — сказал я.)
Глава XXXIV
— — То не менее истинно, — продолжал я, обращаясь к посланцу и меняя только форму своего утверждения, — — что королю Франции я не должен ничего, кроме дружеского расположения; ведь он превосходнейший человек, и я от души желаю ему здоровья и приятнейшего времяпрепровождения.
— Pardonnez-moi[392], — возразил посланец, — вы должны ему шесть ливров четыре су за ближайший перегон отсюда до Сен-Фонса на пути в Авиньон. — Так как почта в этих краях королевская, вы платите вдвойне за лошадей и почтаря — иначе это стоило бы всего три ливра два су. — —
— — Но я не еду сухим путем, — сказал я.
— — Пожалуйста, если вам угодно, — ответил посланец. — — Ваш покорнейший слуга, — — — сказал я, низко ему поклонившись. — —
Посланец со всей искренностью и достоинством человека благовоспитанного — отвесил мне такой же низкий поклон. — —
Никогда еще вежливость не приводила меня в большее замешательство.
— — Черт бы побрал серьезность этого народа! — сказал я (в сторону); французы понимают иронию не больше, чем этот — — —
— Сравнение, нагруженное корзинами, стояло тут же рядом — но что-то замкнуло мне уста — я не в силах был выговорить это слово. —
— Сэр, — сказал я, овладев собой, — у меня нет намерения ехать почтой. — —
— Но ведь вы можете, — упорствовал он по-прежнему, — вы можете ехать почтой, если пожелаете. — — —
— Я могу также, если пожелаю, посолить соленую селедку, — сказал я. — — Но я этого не желаю…
— Вы должны, однако, заплатить за нее, сделаете вы это или не сделаете. — —
— Да! за соль, — сказал я, — я знаю…
— И за почту также, — прибавил он. —
— Помилосердствуйте, — воскликнул я. — — — Я еду водой — я отправляюсь вниз по Роне сегодня в полдень — мой багаж уже погружен — я заплатил за проезд девять ливров наличными. — —
— C’est tout égal, — это все равно, — сказал он.
— Bon Dieu![393] Как? — платить за дорогу, по которой я еду, и за дорогу, по которой я не еду!
— C’est tout égal, — возразил посланец. — —
— — Это черт знает что! — сказал я, — да я скорее дам посадить себя в десять тысяч Бастилии. — —
— О Англия! Англия! Страна свобод, страна здравого смысла, нежнейшая из матерей — и заботливейшая из нянек, — воскликнул я патетически, опустившись на одно колено. — — —
Но вдруг в эту самую минуту вошел духовник мадам ле Блан и, увидя стоящего в молитвенной позе человека с пепельно-бледным лицом, — казавшимся еще бледнее по контрасту с его черной потрепанной одеждой, — спросил, не нуждаюсь ли я в помощи церкви — —
Я еду по воде, — сказал я, — а вот этот господин, пожалуй, еще потребует от меня платы за масло.
Глава XXXV
Теперь, когда я убедился, что посланец хочет непременно получить свои шесть ливров четыре су, мне ничего другого не оставалось, как сказать ему по этому поводу какую-нибудь колкость, стоившую загубленных денег.
Я приступил к делу так. — —
— — Скажите, пожалуйста, сэр, по какому закону учтивости вы поступаете с беззащитным иностранцем как раз обратно тому, как вы обходитесь в подобных случаях с французами?
— Никоим образом, — сказал он.
— Простите, — сказал я, — ведь вы начали, сэр, с того, что разорвали мои штаны, — а теперь покушаетесь на мой карман — — тогда как — если бы вы сначала опорожнили мой карман, как вы поступаете с вашими соотечественниками, — а потом оставили меня без штанов, — я был бы невежей, вздумав жаловаться. — —
Ваше поведение — —
— — противно закону природы,
— — противно разуму,
— — противно Евангелию.
— Но оно не противно вот этому, — — сказал он, вручая мне печатный листок.
Par le roi[394]
— — — Выразительное вступление, — сказал я, — и стал читать дальше — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — —
— — Из всего этого явствует, — сказал я, пробежав бумагу, — что если путешественник выезжает из Парижа в почтовой карете — он должен в ней ехать до скончания дней своих — или, по крайней мере, платить за нее. — — Простите, — сказал посланец, — смысл этого постановления тот — что если вы отправляетесь в путь с намерением следовать почтой от Паража до Авиньона и далее, вы не можете менять намерения или способ передвижения, не заплатив сперва откупщикам на две станции дальше той, где вас охватит раскаяние. — Основано это, — продолжал он, — на том, что государственные доходы не должны терпеть ущерб от вашего непостоянства. — —
— — О боже! — воскликнул я, — если непостоянство подлежит во Франции обложению — тогда нам ничего не остается, как заключить наилучшим образом мир. — —
И мир между нами был заключен.
— — Если же это плохой мир — то пусть Тристрам Шенди, заложивший его краеугольный камень, — один только Тристрам Шенди — будет за него повешен.
Глава XXXVI
Хотя я, по совести, сказал посыльному достаточно приятных вещей за его шесть ливров четыре су, я все же решил включить его вымогательство в мои путевые заметки, прежде чем сойти с места; с этим намерением я полез за ними в карман кафтана — (пусть это, к слову сказать, послужит будущим путешественникам уроком и заставит их обращаться немного бережнее со своими заметками) — но мои заметки были украдены. — — Никогда огорченный путешественник не поднимал такого шума и гвалта по поводу своих заметок, какой поднял я.
— Небо! земля! море! огонь! — вопил я, призывая себе на помощь все на свете, кроме того, что мне следовало бы призвать. — — — Мои заметки украдены! — что я буду делать? — Господин посыльный! ради бога, не обронил ли я каких-нибудь заметок, когда стоял возле вас?
— Вы обронили немало весьма странных замечаний, — отвечал он. — — Бог с вами! — сказал я, — то было несколько замечаний, стоящих не больше шести ливров четырех су, — а я говорю о толстой пачке. — — Он отрицательно покачал головой. — — Мосье ле Блан! Мадам ле Блан! Вы не видели моих бумаг? — Эй, горничная, бегите наверх! Франсуа, ступайте за ней! —
— — Я должен во что бы то ни стало получить мои заметки. — — То были, — кричал я, — лучшие заметки из всех, когда-либо сделанных, — самые мудрые — самые остроумные. — — Что я буду делать? — где мне их искать?
Санчо Панса, потеряв сбрую своего осла, и тот не оглашал воздух более горестными воплями.
Глава XXXVII
Когда первое возбуждение улеглось и письмена моего мозга начали проступать немного явственнее из путаницы, в которую привела их эта куча досадных приключений, — меня вскоре осенила мысль, что я оставил свои заметки в ящике разбитой кареты, — — продав карету, я продал вместе с ней каретному мастеру также и свои заметки.
Я оставляю здесь пустое место, чтобы читатель мог заполнить его любимейшим своим ругательством. — — Надо сказать, что если я когда-нибудь в своей жизни заполнял пустоту полновесными ругательствами, то, думаю, это случилось именно здесь. — * * *, — сказал я. — Стало быть, мои заметки о Франции, в которых содержалось столько же остроумия, сколько сытной снеди в яйце, и которые стоили четыреста гиней так же верно, как яйцо стоит пенни, — — я продал здешнему каретнику — за четыре луидора — да оставил ему в придачу (ах ты, господи!) карету ценою в шесть луидоров. Добро бы еще Додсли, Бекету или какому-нибудь другому заслуживающему доверия книгопродавцу, который, удаляясь от дел, нуждался бы в карете или, начиная дело, — нуждался бы в моих заметках, а то и в двух или трех гинеях, — я бы еще мог это стерпеть, — — но каретнику!.. — Ведите меня к нему сию минуту, Франсуа, — сказал я. — Le valet de place надел шляпу и пошел вперед — я же, сняв шляпу перед посланцем, последовал за ним.
Глава XXXVIII
Когда мы подошли к дому каретника, оказалось, что его дом и лавка на запоре; было восьмое сентября, рождество пресвятой богородицы, девы Марии. — —
— — Тантарра — ра — тан — тиви — — все пошли сажать майское дерево — попрыгать — поскакать! — — никому не было никакого дела ни до меня, ни до моих заметок: волей-неволей пришлось опуститься на скамью у дверей и пофилософствовать о своей участи. Судьба оказалась ко мне милостивее, чем обыкновенно: — не прождал я и получаса, как пришла хозяйка, чтобы снять папильотки, перед тем как идти на гулянье. — —
Француженки, к слову сказать, любят майские деревья à la folie[395] — то есть не меньше, чем ранние мессы. — — Дайте им только майское дерево (все равно, в мае, в июне, в июле или в сентябре — с временем года они не считаются) — и оно всегда будет иметь у них успех — — оно для них пища, питье, стирка, жилище. — — И будь мы, с позволения ваших милостей, людьми настолько политичными, чтобы посылать им в изобилии (ибо лесов во Франции немного) майские деревья…
Француженки стали бы их сажать, а посадив, пустились бы вокруг них в пляс (с французами за компанию) до умопомрачения.
Жена каретника вернулась домой, как я вам сказал, чтобы снять папильотки. — — Присутствие мужчины отнюдь не препятствует женскому туалету — — поэтому она сорвала свой чепчик, чтобы приступить к делу, едва отворив дверь; при этом одна папильотка упала на пол — — я сразу же узнал свой почерк. — —
— O, Seigneur![396] — воскликнул я, — все мои заметки у вас на голове, мадам! — — J’en suis bien mortifiée[397], — сказала она. — — «Хорошо еще, — подумал я, — что они застряли в волосах, — ибо, заберись они поглубже, они произвели бы такой кавардак в голове француженки — что лучше бы ей до скончания века ходить без завивки».
— Tenez[398], — сказала она — и, не уясняя себе природы моих мучений, стала снимать их с локонов и с самым серьезным видом — одна за другой — сложила их в мою шляпу — — одна была скручена вдоль, другая поперек. — — Что делать! Когда я их издам, — сказал я, — —
|
The script ran 0.015 seconds.