Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Джордж Элиот - Миддлмарч [1872]
Язык оригинала: BRI
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_classic

Аннотация. Роман английской писательницы Джордж Элиот (1819–1880) «Мидлмарч» посвящен жизни английской провинции 1830-х годов. Автор с большой тонкостью и глубиной изображает конфликт между благородными, целеустремленными людьми передовых взглядов и тупым, ханжеским обществом стяжателей и мещан. Джордж Элиот. Мидлмарч. Издательство «Правда». Москва. 1988. Перевод с английского: И. Гуровой и Е. Коротковой.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 

Ей верность — и опора и покров. Счастливица! Но трижды счастлив тот, Кого такое сердце изберет. Эдмунд Спенсер[126] Мистер Винси, как мы видели, не мог решить, ждать ли всеобщих выборов или конца света теперь, когда Георг Четвертый скончался, парламент был распущен, Веллингтон и Пиль утратили популярность, а новый король толь ко виновато разводил руками. Но растерянность мистера Винси лишь слабо отражала растерянность, господствовавшую в провинциальном общественном мнении тех дней. Как могли люди разобраться в собственных мыслях при свете еле теплящихся огоньков окрестных поместий, если консервативный кабинет прибегал к либеральным мерам, а аристократам-тори и избирателям-тори даже либералы казались предпочтительнее, чем друзья отступников-министров, и всюду раздавались требования спасительных средств, которые имели лишь самое отдаленное отношение к личным интересам и приобретали подозрительный душок, так как за них ратовали неприятные соседи? Читатели мидлмарчских газет оказались в нелепом положении: в дни треволнений по поводу билля о католиках многие отвергли «Мидлмарчский пионер», который взял девиз у Чарлза Джеймса Фокса[127] и стоял за прогресс, потому что «Пионер» принял сторону Пиля в вопросе о папистах и тем самым запятнал свой либерализм терпимостью к иезуитам и Ваалу. Однако не были они довольны и «Рупором» — хотя не так давно он метал громы против Рима, теперь вялость общественного мнения (никто не знал, кто кого будет поддерживать) заставила его глас заметно приутихнуть. Это было время, как указывала статья в «Пионере», напечатанная на самом видном месте, когда вопиющие нужды страны могли призвать из добровольного затворничества людей, чей ум благодаря большой житейской мудрости обрел не только сосредоточенность, но и широту, не только целеустремленность, но и терпимость, не только энергию, но и беспристрастность — короче говоря, все те качества, которые, как показывает печальный опыт человечества, вовсе не склонны уживаться под одной крышей. Мистер Хекбат, чье красноречие в те дни разливалось даже еще более широким половодьем, чем обычно, и не позволяло точно угадать, в какое русло предполагает оно войти, во всеуслышание заявил в конторе мистера Хоули, что указанная статья «исходит» от Брука, владельца Типтон-Грейнджа, и что Брук несколько месяцев назад тайно купил «Мидлмарчский пионер». — Тут уж хорошего не жди, э? — осведомился мистер Хоули. — Сначала он тыкался где-то, как заблудившаяся черепаха, а теперь ему взбрело в голову стать популярным. Тем хуже для него. Я к нему давно приглядываюсь. Его под орех разделают. Землевладелец он из рук вон плохой. С какой стати помещику заигрывать с городской чернью? Ну, а газета… надеюсь, он сам будет в нее пописывать. Тогда не жалко платить за нее деньги. — Насколько мне известно, он нашел редактора — очень талантливого молодого человека, который способен писать передовые статьи в самом лучшем стиле, — не во всякой лондонской газете такие найдутся. И он намерен грудью стоять за реформу. — Пусть-ка Брук сначала реформирует плату, которую выжимает из своих арендаторов. Старый выжига — вот кто он такой, и его арендаторы живут в таких ветхих лачугах, что просто позор. Наверное, этот его молодой человек — какой-нибудь лондонский бездельник. — Его фамилия Ладислав. Говорят, он иностранного происхождения. — Это народ известный! — сказал мистер Хоули. — Какой-нибудь тайный агент. Начнет с пышных рассуждений о правах человека, а потом придушит деревенскую девчонку. Так у них ведется. — Однако согласитесь, Хоули, злоупотребления существуют, — заметил мистер Хекбат, предвидя, что разойдется в политических взглядах со своим поверенным. — Я далек от крайностей, собственно говоря, я разделяю позицию Хаскиссона,[128] но я не могу закрывать глаза на то, что отсутствие представительства крупных городов… — К черту крупные города! — нетерпеливо перебил мистер Хоули. — Мне слишком хорошо известно, как проходят выборы в Мидлмарче. Ну, пусть они уничтожат все гнилые местечки[129] и дадут представительство каждому скороспелому городу в стране, а в результате выборы будут обходиться кандидатам куда дороже. Я исхожу из фактов. Раздражение, которое мистер Хоули испытал при мысли, что «Мидлмарчский пионер» редактируется тайным агентом, а Брук занялся политической деятельностью (точно черепаха, тихонько ползавшая туда и сюда, вдруг честолюбиво задрала крохотную головенку к небу и встала на задние лапы), далеко уступало негодованию, охватившему некоторых родственников самого мистера Брука. Все выяснилось постепенно — так мы узнаем, что сосед завел не слишком благоуханную мастерскую и она теперь вечно будет оскорблять наши ноздри, а закон тут ничего поделать не может. «Мидлмарчский пионер» был куплен тайно еще до приезда Уилла Ладислава: бывший владелец весьма охотно расстался с ценной собственностью, переставшей приносить доход, и в промежуток времени, протекший после того, как мистер Брук написал Уиллу, желание заставить мир прислушаться к себе, зародыш которого таился в его душе с юношеских лет, но до сих пор оставался в небрежении, теперь дал под покровом тайны обильные всходы. Содействовал этому и молодой гость. Он оказался даже восхитительней, чем предвкушал мистер Брук. Ибо Уилл, по-видимому, не только был превосходно осведомлен во всех областях искусства и литературы, которыми мистер Брук в свое время занимался, но так же поразительно умел схватывать особенности политической ситуации и освещать их с той широтой, какая при наличии прекрасной памяти выражается в большом количестве цитат и общей эффектности. — Он мне напоминает Шелли,[130] знаете ли, — при первом же удобном случае сообщил мистер Брук, чтобы доставить удовольствие мистеру Кейсобону. — Не в каком-либо неблаговидном смысле — атеизм, знаете ли, распущенность, ну и так далее. Убеждения Ладислава во всех отношениях здравы, я уверен — вчера вечером мы очень долго беседовали. Но он не меньше его преклоняется перед свободой, вольностью, эмансипацией — при должном руководстве отличные идеи, знаете ли. Я думаю, что сумею поставить его на правильную дорогу. И мне это тем более приятно, что он ваш родственник, Кейсобон. Хотя речь мистера Брука была весьма расплывчата, мистер Кейсобон невольно пожелал про себя, чтобы «правильная дорога» означала нечто более конкретное — какое-нибудь место подальше от Лоуика. Он испытывал неприязнь к Уиллу, даже пока помогал ему, но теперь, когда Уилл отказался от этой помощи, его неприязнь еще увеличилась. Так бывает со всеми нами, когда в нас живет подозрительная ревность: если наши таланты пригодны главным образом для того, чтобы, так сказать, прокладывать ходы под землей, то, разумеется, наш упивающийся нектаром родич (который по серьезным причинам вызывает наше неудовольствие) исподтишка питает к нам презрение, и всякий, кто его хвалит, тем самым косвенно принижает нас. Будучи людьми щепетильными, мы не доходим до такой низости, чтобы вредить ему, а, наоборот, во исполнение родственного долга спешим сами его облагодетельствовать. Каждый подаренный ему чек доказывает наше превосходство и тем смягчает нашу горечь. И вдруг мистера Кейсобона капризно лишили права чувствовать свое превосходство (разве что в воспоминаниях). Его антипатия к Уиллу родилась не из обычной ревности старого мужа, она была куда более глубока и питалась всеми обманутыми надеждами и разочарованиями его жизни. Однако Доротея, раз уж она вошла в его жизнь, Доротея, молодая жена, которая и сама проявила оскорбительные критические наклонности, способствовала усилению и прояснению этого чувства, прежде довольно смутного. Уилл Ладислав, со своей стороны, вместо благодарности испытывал все большую неприязнь к мистеру Кейсобону и без конца спорил с собой, оправдывая ее. Кейсобон его ненавидит, в этом он не сомневался: злобно сжатые губы и полный яда взгляд, каким он был встречен, перевешивают былые одолжения и прямо-таки требуют открытой войны. Да, он многим обязан Кейсобону, но, право же, подобная женитьба перечеркивает любые обязательства. Неужели благодарность за добро, сделанное тебе, запрещает негодовать, когда другому причиняют зло? А Кейсобон, женившись на Доротее, причинил ей большое зло. Человек обязан лучше понимать, что он такое, и если ему нравится до седых волос грызть кости в темной пещере, у него нет права заманивать туда юную девушку. «Никакое самое ужасное жертвоприношение не сравнится с этим!» — воскликнул Уилл и нарисовал себе внутренние муки Доротеи так живо, словно клал на музыку причитания греческого хора. Но он ее не покинет. Он станет оберегать ее — да, станет, пусть ради этого ему придется отказаться от чего угодно! Зато она будет знать, что у нее есть преданный раб! Уилл (используя выражение сэра Томаса Брауна)[131] был склонен к «страстной щедрости» речи, говорил ли он сам с собой или с другими. На самом же деле все обстояло гораздо проще: в то время ему больше всего на свете хотелось видеть Доротею. Однако законные поводы для этого выпадали редко: в Лоуик его не приглашали. Правда, мистер Брук, всегда готовый сделать мистеру Кейсобону приятное (бедняга так поглощен своими занятиями, что становится забывчив!), несколько раз привозил Ладислава в Лоуик, а во всех других местах при каждом удобном случае представлял его как молодого родственника Кейсобона. И хотя Уилл ни разу не оставался с Доротеей наедине, этих встреч оказалось достаточно, чтобы к ней вернулось ощущение духовной общности с этим молодым человеком, который, хотя и был умнее ее, тем не менее охотно соглашался с ее доводами. До замужества бедняжка Доротея ни у кого не находила отклика своим заветным мыслям, и, как известно, снисходительные поучения супруга приносили ей гораздо меньше радости, чем она ожидала. Если она начинала говорить с мистером Кейсобоном о том, что ее интересовало, он выслушивал ее с терпеливым видом, точно она цитировала хрестоматию, известную ему с детских лет, порой сухо сообщал, какие древние авторы исповедовали подобные идеи, словно считал, что их и так вполне достаточно, а порой указывал, что она ошибается, и повторял то, против чего она возражала. Но Уилл Ладислав, казалось, всегда находил в ее словах больше, чем она в них вкладывала. Доротея не отличалась тщеславием, но в ней жила обычная потребность пылкой женской души благостно царствовать, даря счастье другой душе. Вот почему даже эти мимолетные встречи с Уиллом словно на миг распахивали окошко в стене ее темницы, впуская туда солнечные лучи, и, радуясь им, она мало-помалу переставала тревожиться о том, как мог истолковать ее муж приглашение, которое мистер Брук послал Уиллу. Сам же мистер Кейсобон ни разу ни словом, ни намеком не коснулся этой темы. Однако Уилл жаждал увидеться с Доротеей наедине, и у него не хватало терпения покорно ждать счастливого случая. Пусть редки и кратки были земные свидания Данте и Беатриче, Петрарки и Лауры, времена меняются, и более поздние века предпочитают, чтобы сонетов было поменьше, а встреч и разговоров — побольше. Необходимость извиняет хитрости, но к какой хитрости мог он прибегнуть, не оскорбив Доротею? В конце концов он решил, что ему просто необходимо написать уголок парка в Лоуике, и как-то утром, когда мистер Брук отправился в город по Лоуикской дороге, попросил подвезти его до Лоуика вместе с этюдником и складным стулом. Там, не заходя в дом, он расположился в таком месте, откуда должен был увидеть Доротею, если бы она вышла на прогулку, — а он знал, что в эти часы она обычно гуляет. Но его хитрость оказалась бессильной перед погодой. Небо со злокозненной быстротой заволокли тучи, хлынул дождь, и Уиллу пришлось искать приюта в доме. Он намеревался на правах родственника пройти без доклада в гостиную и переждать там. В передней он попросил дворецкого, своего старого знакомого: — Не докладывайте обо мне, Прэтт. Я подожду до второго завтрака. Я знаю, мистер Кейсобон не любит, чтобы его беспокоили, когда он занимается в библиотеке. — Хозяина нет дома, сэр. Миссис Кейсобон в библиотеке одна Так я, сэр, доложу ей о вас, — сказал Прэтт, краснощекий толстяк, любивший поболтать с Тэнтрип и вполне согласный с ней в том, что барыня, наверное, скучает. — Ну, хорошо. Этот проклятый дождь помешал мне писать, — ответил Уилл, охваченный такой радостью, что изобразить безразличие оказалось удивительно легко. Минуту спустя он уже входил в библиотеку, и Доротея поднялась ему навстречу с милой непринужденной улыбкой. — Мистер Кейсобон поехал к архидьякону, — сразу же объяснила она. — Я не знаю, когда он вернется. Возможно, только к обеду. Он не мог сказать, сколько времени там пробудет. Вам нужно было с ним о чем-нибудь поговорить? — Нет. Я приехал посидеть с альбомом, но дождь прогнал меня из парка. Я думал, мистер Кейсобон работает в библиотеке, а мне известно, как он не любит, чтобы ему мешали в этот час. — В таком случае, дождь оказал мне услугу. Я очень рада вас видеть. Доротея произнесла эти банальные слова с безыскусственной искренностью тоскующей в пансионе маленькой девочки, которую вдруг навестили родные. — На самом деле я приехал, чтобы попытаться увидеть вас одну, — сказал Уилл, почему-то чувствуя, что должен ответить ей такой же искренностью, и даже не сделал паузы, чтобы спросить себя: а почему бы и нет? — Мне хотелось поговорить с вами о всякой всячине, как в Риме. Но в присутствии других людей получается совсем не то. — Да, — столь же безыскусственно согласилась Доротея. — Так садитесь же. Она опустилась на темную оттоманку перед рядами книг в коричневых переплетах. На ней было простое белое шерстяное платье, и ни одной драгоценности, ни одного украшения, если не считать обручального кольца. Можно было подумать, что она дала клятву не походить на других женщин. Уилл сел напротив, и свет падал на его блестящие кудри, на тонкий чуть-чуть упрямый профиль, на дерзкую линию губ и подбородка. Они смотрели друг на друга, как два только что раскрывшихся цветка. Доротея на миг забыла таинственное озлобление мужа против Уилла: разговаривая без тревоги и опасений с единственным человеком, который понимал ее мысли, она словно освежала жаждущие губы ключевой водой. Ведь вспоминая в грустные минуты былое утешение, она невольно его преувеличивала. — Я часто думала, что была бы рада снова побеседовать с вами, — сказала она тут же. — Просто удивительно, о чем только я вам ни говорила. — И я все помню, — ответил Уилл, чью душу переполняло невыразимое блаженство оттого, что перед ним была женщина, достойная самой высокой любви. Мне кажется, его собственные чувства были в то мгновение безупречно высокими, ибо нам, смертным, выпадают божественные мгновения, когда любовь обретает удовлетворение в совершенстве своего предмета. — С тех пор как мы виделись с вами в Риме, я многому научилась, продолжала Доротея. — Я немного знаю по-латыни и начинаю чуть-чуть понимать греческий. Теперь я способна больше помогать мистеру Кейсобону нахожу нужные ссылки, чтобы поберечь его глаза, и еще многое. Но очень трудно стать ученым: люди словно бы утомляются на пути к великим мыслям и от усталости уже не в силах достичь их в полной мере. — Если человек способен к великим мыслям, он, наверное, успевает обрести их до того, как одряхлеет, — быстро сказал Уилл, не удержавшись, от намека, но тут же заметил по изменившемуся лицу Доротеи, что она не менее быстро уловила этот намек, и поспешил добавить: — Впрочем, совершенно справедливо и то, что многие великие умы порой перенапрягались, отшлифовывая свои идеи. — Вы правы, — сказала Доротея. — Я неточно выразилась. Я подразумевала, что создатели великих мыслей слишком устают, чтобы отшлифовывать их. Я думала об этом даже в детстве и всегда чувствовала, что хотела бы посвятить жизнь помощи кому-нибудь из тех, кто занят великим трудом, и хоть немного облегчить его ношу. Доротея рассказала о своей детской мечте, нисколько не предполагая, что ее слова могут явиться откровением, но для Уилла они ярким светом осветили загадку ее брака. Он не пожал плечами и, лишенный возможности облегчить душу этим движением, со злостью подумал о прекрасных губах, целующих святые черепа и прочие пустоты, одетые церковной парчой. Но он постарался ничем не выдать своего раздражения. — Однако, помогая, вы можете утратить меру и переутомитесь сами, сказал он. — По-моему, вы слишком много времени проводите взаперти. Раньше вы были не так бледны. Лучше бы мистер Кейсобон взял секретаря: он без труда найдет человека, который освободит его от половины работы. Это сберегло бы ему много сил, а вам осталось бы только скрашивать его досуг. — Как вы могли об этом подумать? — произнесла Доротея тоном глубокого упрека. — Если я перестану помогать ему, то буду несчастна. Чем мне тогда заняться? В Лоуике нет бедняков, нуждающихся в моих заботах. Я была бы рада помогать ему еще больше. А секретаря он брать не хочет. Пожалуйста, никогда больше об этом не упоминайте. — Конечно, раз я знаю теперь ваши желания. Но ведь то же самое говорят мистер Брук и сэр Джеймс Четтем. — Да, но они не понимают… — сказала Доротея. — Они хотели бы, чтобы я побольше ездила верхом, а для развлечения занялась перепланировкой сада и постройкой оранжерей. Мне казалось, вы понимаете, что можно желать совершенно иного, — добавила она с некоторой досадой. — И к тому же мистер Кейсобон не хочет и слышать о секретаре. — Моя ошибка извинительна, — сказал Уилл. — В прежние времена я не раз слышал, как мистер Кейсобон выражал желание взять секретаря. Он даже предлагал эту должность мне. Но я оказался… недостаточно хорош. Доротея постаралась найти оправдание явной враждебности мужа и заметила с веселой улыбкой: — Вернее, недостаточно прилежен. — Да, — ответил Уилл, встряхивая головой, как норовистый конь, и тут же бес раздражения подтолкнул его выщипнуть еще одно перышко из крыльев славы бедного мистера Кейсобона. — С тех пор я заметил, что мистер Кейсобон никому не показывает свой труд во всей совокупности и предпочитает скрывать, что он делает. Он слишком полон сомнений, слишком мало уверен в себе. Возможно, я и правда никуда не гожусь, но он-то меня не любит потому, что я с ним не соглашаюсь. Уилл намеревался быть великодушным, но наши языки — это курки, которые спускаются прежде, чем мы успеваем вспомнить о наших великодушных намерениях. Да и нельзя же оставлять Доротею в заблуждении — она должна знать, почему мистер Кейсобон его не терпит. Тем не менее он испугался, что его слова произвели на нее дурное впечатление. Однако Доротея не вспыхнула, как тогда в Риме, и несколько секунд хранила непонятное молчание. На то была своя глубокая причина. Она уже не восставала против фактов, а старалась понять их и приспособиться к ним. Теперь, когда она думала о неудаче своего мужа и о том, что он, возможно, сознает эту неудачу, перед ней открывался только один путь, на котором долг преображался в нежность. Она отнеслась бы строже к несдержанности Уилла, если бы не чувствовала, что неприязнь мистера Кейсобона, веской причины для которой она пока не находила, дает ему право на ее симпатию. Доротея опустила глаза в задумчивом молчании, а затем сказала с живостью: — Поступки мистера Кейсобона показывают, что он умел побороть свою неприязнь к вам, и это прекрасно. — Да, в семейных делах ему нельзя отказать в справедливости. Просто чудовищно, что мою бабушку лишили наследства за мезальянс, как они выражались. Хотя в вину ее мужу можно было поставить только то, что он был польским эмигрантом и жил уроками. — Мне бы хотелось узнать о ней побольше! — воскликнула Доротея. — Как она свыклась с бедностью после богатства, была ли она счастлива со своим мужем. Вам много о них известно? — Нет. Только — что дед мой был патриотом… талантливым человеком… говорил на многих языках, был хорошим музыкантом… и зарабатывал себе на хлеб преподаванием самых разных предметов. Они оба умерли еще молодыми. И о своем отце я знаю очень мало — только то, что мне рассказывала матушка. Но он унаследовал музыкальный талант деда. Я помню его медлительную походку, длинные худые пальцы. И еще тот день, когда он лежал больной, а я был очень голоден, но мне дали только маленький кусочек хлеба. — Как эта жизнь не похожа на мою! — взволнованно произнесла Доротея, крепко сжав руки. — Я всегда все имела в излишке. Но расскажите, почему так случилось… конечно, мистер Кейсобон тогда еще ничего о вас не знал. — Да. Но мой отец написал мистеру Кейсобону, и это был мой последний голодный день. Отец вскоре умер, а мы с матушкой больше не знали нужды. Мистер Кейсобон всегда прямо признавал, что заботиться о нас — его обязанность, так как с сестрой его матери обошлись несправедливо и жестоко. Впрочем, все это вы уже знаете и ничего нового тут для вас нет. В глубине души Уилл сознавал, что хотел бы сказать Доротее нечто совсем новое даже для его собственного истолкования событий — а именно, что мистер Кейсобон всего лишь выплачивал свой долг. Уилл был слишком порядочным и добрым малым, и ему неприятно было ощущать себя неблагодарным. Но когда благодарность становится предметом рассуждений, есть много способов вырваться из ее пут. — Напротив, — ответила Доротея. — Мистер Кейсобон всегда избегал подробно говорить о своих благородных поступках. — Она не заметила, насколько объяснения Уилла принижают поведение ее мужа, но зато в ее сознании прочно укоренилась мысль, что мистер Кейсобон делал для Уилла Ладислава не более, чем того требовала справедливость. Помолчав, она добавила: — Он не говорил мне, что помогал вашей матушке. А она жива? — Нет. Она умерла четыре года назад вследствие несчастного случая… Она упала и тяжело ушиблась. Как ни странно, моя мать тоже убежала из родительского дома, но не для того, чтобы выйти замуж. Она ничего не рассказывала мне о своих родных — только объяснила, что порвала с ними, чтобы самой зарабатывать свой хлеб… Собственно говоря, она поступила на сцену. У нее были темные глаза, пышные кудри, и она выглядела удивительно молодо. Как видите, я по обеим линиям унаследовал непокорную кровь, закончил Уилл и весело улыбнулся Доротее, которая все еще смотрела прямо перед собой серьезным завороженным взглядом, точно ребенок, впервые в жизни следящий за драмой, развертывающейся на театральных подмостках. Однако она тоже улыбнулась и сказала: — Вероятно, так вы оправдываете собственную непокорность. То есть нежелание считаться с мнением мистера Кейсобона. Но не забывайте, вы ведь не следовали его благожелательным советам. И если он питает к вам неприязнь… это вы так выразились, но я скажу иначе: если он был с вами неприветлив, то подумайте о том, каким нервным сделало его переутомление от занятий. Быть может, — продолжала она умоляющим тоном, — дядя не говорил вам, насколько серьезной была болезнь мистера Кейсобона. Нагл ли, тем, кто здоров, кому легко терпеть, считаться мелочными обидами с теми, кто страдает? — Вы помогаете мне стать лучше. И я никогда больше не буду ворчать по этому поводу, — ответил Уилл с кроткой нежностью, но в душе он ликовал, убедившись, что чувство Доротеи к мужу (хотя сама она этого еще почти не замечала) все больше переходит в отвлеченную жалость и лояльность. Уилл был готов преклониться перед жалостью и лояльностью, лишь бы она захотела, чтобы он разделял их. — Я действительно обижался по пустякам, — продолжал он. — Но я постараюсь больше никогда не говорить и не делать ничего, что вы могли бы не одобрить. — Вы очень любезны, — сказала Доротея, снова весело улыбнувшись. Итак, у меня теперь есть маленькое королевство, послушное моим законам. Но вы недолго будете нести иго моей власти. Вам, наверное, скоро надоест гостить в Типтон-Грейндже. — Вот об этом-то я и хотел поговорить с вами — поговорить наедине. Мистер Брук предлагает мне остаться здесь. Он купил одну из мидлмарчских газет и хочет, чтобы я вел ее, а также помогал ему во многом другом. — Но ведь так вы принесете в жертву более высокое предназначение? сказала Доротея. — Быть может. Но меня всегда упрекали в том, что я думаю о предназначениях, вместо того чтобы заняться делом. И вот мне предлагают место. Если вы сочтете, что мне следует отказаться, я откажусь, хотя предпочел бы остаться тут, а не уезжать. Ведь больше у меня нигде никого нет. — Я буду очень рада, если вы останетесь, — тотчас ответила Доротея столь же просто и бесхитростно, как во время их бесед в Риме, и без малейшей мысли о том, что ей не следовало говорить так. — Тогда я останусь, — сказал Уилл, встряхивая головой. Он встал и подошел к окну, словно желая удостовериться, что дождь прекратился. Однако тут Доротея по новой своей привычке подумала, что ее муж отнесется к этому иначе, и густо покраснела, вдвойне смутившись: она не только высказала мнение, заведомо неприятное мистеру Кейсобону, но ей еще придется объяснить это Уиллу. Немного ободренная тем, что он стоит к ней спиной, она заставила себя сказать: — Но мое мнение тут роли не играет. Мне кажется, вы должны посоветоваться с мистером Кейсобоном. Я исходила лишь из того, что чувствую, а это никакого отношения к сути вопроса не имеет. И мне пришло в голову… может быть, мистер Кейсобон сочтет, что это было бы неразумно. Вы не подождете его возвращения? — К сожалению, мне пора, — ответил Уилл, испуганно представив себе, что мистер Кейсобон входит в дверь. — Дождь кончился. Я просил мистера Брука не заезжать за мной. Мне приятнее прогуляться пять миль пешком. Я пойду напрямик через Холселлский луг и полюбуюсь, как блестит мокрая трава. Он торопливо подошел к ней попрощаться. Его томило желание сказать: «Не говорите об этом мистеру Кейсобону», но он не посмел. Попросить ее покривить душой, схитрить — значило бы затуманить своим дыханием кристалл, светлой прозрачностью которого восхищаешься. И еще одна грозная опасность — самому потускнеть в ее глазах, лишиться солнечного блеска. — Жаль, что вы не можете остаться, — грустно сказала Доротея, вставая и протягивая ему руку. У нее тоже мелькнула мысль, которую она не хотела высказать вслух. Уиллу следует как можно скорее узнать желания мистера Кейсобона! Но если бы она начала настаивать, это значило бы злоупотребить его любезностью. А потому они сказали только «до свидания», и Уилл, выйдя на аллею, тотчас свернул с нее и быстро пошел через луг, чтобы не попасться навстречу карете мистера Кейсобона, которая, впрочем, въехала в ворота только в четыре. Это был неудачный час для возвращения домой: слишком ранний, чтобы собраться с нравственными силами для скучного переодевания к обеду, и слишком поздний, чтобы, освободив мысли от воспоминаний о тривиальных делах и пустых разговорах, еще успеть погрузиться в серьезные занятия. В подобных случаях он чаще всего опускался в кресло в библиотеке, закрывал глаза и позволял Доротее почитать ему лондонские газеты. Однако на сей раз он отказался от этого развлечения, заметив, что сегодня выслушал уже достаточно подробностей о том, что занимает внимание публики. Но когда Доротея спросила, не устал ли он, мистер Кейсобон ответил веселее обычного и добавил с тем церемонным видом, который сохранял, даже когда снимал жилет и галстук: — Сегодня я имел удовольствие встретить моего старинного знакомца доктора Спэннинга и выслушать похвалы того, кто сам заслуженно восхваляем. Он весьма любезно отозвался о моем последнем трактате, посвященном египетским мистериям, — настолько любезно, что мне неловко повторять его слова. — Договорив последнее придаточное предложение, мистер Кейсобон оперся на ручку кресла и несколько раз кивнул — по-видимому, чтобы размять шею, а не в подтверждение сказанного доктором Спэннингом, что было бы неловко. — Как хорошо, что вы встретились с ним! — сказала Доротея, радуясь, что ее муж выглядит оживленнее обычного. — Но до вашего возвращения я жалела, что вам пришлось сегодня уехать. — Почему же, моя дорогая? — спросил мистер Кейсобон, вновь откидываясь на спинку кресла. — Потому что приходил мистер Ладислав и упомянул о предложении, которое сделал ему мой дядя. Мне хотелось бы узнать ваше мнение. Доротея чувствовала, что ее мужу это не может быть безразлично. Как ни мало знала она о мире и его делах, ей все же казалось, что предложенное Уиллу место не вполне соответствует его родственным связям, а потому у мистера Кейсобона есть право ждать, что с ним посоветуются. — У дядюшки, как вам известно, есть множество проектов. И он, кажется, купил какую-то мидлмарчскую газету и попросил мистера Ладислава остаться здесь, вести эту газету и помогать ему во многом другом. Говоря все это, Доротея смотрела на мужа. Сначала он заморгал, потом закрыл глаза, словно давая им отдохнуть, и крепче сжал губы. — Так что же вы скажете? — робко спросила она после короткой паузы. — Мистер Ладислав приезжал, чтобы узнать мое мнение? — осведомился мистер Кейсобон, чуть приоткрыв глаза и бросая на Доротею взгляд, острый как нож. Доротею этот вопрос немного смутил, но она стала только чуть серьезней и ответила сразу, не отводя глаз: — Нет. Он не сказал, что приехал узнать ваше мнение. Но он, конечно, полагал, что я расскажу вам о дядином предложении. Мистер Кейсобон промолчал. — Я боялась, что вы будете против. Но ведь такой талантливый молодой человек может быть очень полезен дяде… он поможет ему делать добро более умело. И мистер Ладислав хочет найти постоянное занятие. Его винили, говорит он, за то, что он все медлил заняться делом, и ему хотелось бы остаться здесь, так как больше у него нигде никого нет. Доротея не сомневалась, что это соображение должно смягчить ее мужа. Но он продолжал молчать, и она вернулась к завтраку у архидьякона и к доктору Спэннингу, однако эта тема уже не рассеяла туч. На следующее утро мистер Кейсобон без ведома Доротеи отправил следующее письмо, начинающееся с обращения «Дорогой мистер Ладислав» (прежде он всегда называл его Уиллом): «Миссис Кейсобон поставила меня в известность о том, что вам предложено место, каковое вы, по-видимому, намерены принять и остаться здесь в таком качестве, которое, как у меня есть все основания утверждать, затрагивает мое собственное положение таким образом, что с моей стороны не только естественно и позволительно, если рассматривать последствия в свете вполне законного чувства, но и совершенно необходимо, если взглянуть на них в свете моих обязанностей, прямо и сразу указать, что принятие вами вышеупомянутого предложения будет для меня весьма оскорбительным. Полагаю, я обладаю тут определенным правом вето, как не стал бы отрицать ни один разумный человек, осведомленный об отношениях между нами — отношениях, которые, хотя из-за ваших недавних действий и отошли в область прошлого, однако этого прошлого тем самым не аннулировали. У меня нет желания ставить под сомнение чью-либо способность суждения. Мне достаточно напомнить вам о существовании определенных общественных норм и приличий, каковые должны бы воспрепятствовать моему не такому уж дальнему родственнику более или менее заметно фигурировать здесь, заняв положение не только много ниже моего собственного, ко и связанное в лучшем случае с невежественными претензиями литературных и политических авантюристов. Во всяком случае, иной исход неминуемо закроет перед вами двери моего дома. Искренне ваш Эдвард Кейсобон». Тем временем Доротея в полном неведении готовила новый повод для ожесточения своего мужа, сначала сочувственно, а потом и с волнением размышляя о том, что рассказал ей Уилл про своих родителей и деда с бабкой. Свободные часы она обычно проводила в зелено-голубом будуаре и не только свыклась с его старомодной блеклостью, но и полюбила ее. Внешне там все оставалось прежним, но, по мере того как лето мало-помалу воцарялось на лугах за вязовой аллеей, безликая комната одевалась отблесками внутренней жизни и словно наполнялась роем добрых (или злых) ангелов невидимыми, но деятельными образами наших духовных побед или наших духовных падений. Доротея так привыкла в минуты душевных борений и обретения новой решимости смотреть в даль аллеи на закатное небо в рамке темных деревьев, что вид этот исполнился особого смысла. Даже выцветший олень, казалось, глядел на нее понимающими глазами и безмолвно говорил: «Да, мы знаем». И люди на изящных миниатюрах как будто не скорбели о своем земном жребии, а с сочувственным интересом внимали ей. Даже таинственная «тетка Джулия», о которой мистер Кейсобон, когда Доротея пыталась его расспрашивать, отвечал коротко и неохотно. Теперь же, после разговора с Уиллом, вокруг тетки Джулии, которая была бабушкой Уилла, витало много новых образов, и прелестный портрет, так напоминавший знакомое живое лицо, помогал Доротее разбираться в ее чувствах. Как жестоко и несправедливо лишить девушку семьи и наследства только за то, что она отдала сердце бедняку! Доротея, совсем еще крошкой смущавшая старших вопросами о самых неожиданных вещах, составила собственное мнение об исторических и политических причинах, объяснявших, почему старшие сыновья обладают особыми правами и зачем нужны майораты. Причины эти внушали ей почтение, и она полагала, что, возможно, не постигает всей их важности, но здесь ведь речь шла только о семейных узах. Здесь речь шла о дочери, чей сын — даже с точки зрения богатых бакалейщиков и всех прочих, кто рабски копирует аристократические институты, хотя их «родовые земли» включают только палисадник да задний двор, — обладал преимущественным правом. Что должно определять право на наследство — личные чувства или долг? Для Доротеи тут не могло быть никаких сомнений. Долг! Исполнение обязательств, которые мы сами на себя налагаем, когда вступаем в брак и даем жизнь детям. Мистер Кейсобон действительно в долгу у Ладиславов, сказала она себе, и обязан вернуть то, что у них несправедливо отняли. Тут ее мысли обратились к завещанию мужа, которое было составлено перед свадьбой и назначало ее единственной наследницей с определенными оговорками на случай, если у них будут дети. Завещание надо безотлагательно изменить! Предложенное Уиллу Ладиславу место как раз дает возможность устроить все по-иному и справедливо. Ее муж, конечно, согласится: порукой тому все его прежние поступки. Он примет более честную точку зрения, если на нее укажет она та, кому должно отойти это неправедно завещанное состояние. Его щепетильность превозмогала и вновь превозможет всякую антипатию. Мистер Кейсобон, кажется, не одобрил плана дяди, но тем удобнее именно сейчас все переменить — вместо того чтобы начинать жизнь бедняком и хвататься за первое предложенное ему место, Уилл начнет жизнь, располагая законным доходом, который будет выплачивать ему ее муж, немедленно изменив завещание так, чтобы Уилл продолжал получать этот доход и после его смерти. Доротее казалось, что на нее хлынул поток солнечного света и рассеял туман глупой сосредоточенности на самой себе, которая оставляла ее равнодушной и нелюбопытной к отношениям между ее мужем и другими людьми. Уилл Ладислав, отказавшись от дальнейшей помощи мистера Кейсобона, поступил неверно, а мистер Кейсобон не вполне отдавал себе отчет в лежащих на нем обязанностях. — Но он все поймет! — воскликнула Доротея. — В том то и заключается великая сила его характера. Да и на что нам деньги? Мы не тратим и половины нашего дохода. А мои деньги не приносят мне ничего, кроме угрызений совести. Разделение предназначенного ей состояния, которое она всегда считала чрезмерным, показалось Доротее удивительно заманчивым. Видите ли, она была слепа к тому, что другим представлялось очевидным, и часто не замечала, где она и что у нее под ногами, о чем ей в свое время сказала Селия. Однако ее слепота ко всему, кроме собственных чистых намерений, помогала ей благополучно проходить мимо пропастей, когда зрячий мог бы стать жертвой губительного страха. Мысли, ставшие столь ясными в уединении будуара, продолжали занимать Доротею весь день — тот день, когда мистер Кейсобон отправил письмо Уиллу. Ей не терпелось открыть мужу свое сердце, но с разговорами, которые могли отвлечь его от занятий, не следовало торопиться, а к тому же со времени его болезни она страшилась взволновать его. Однако когда юная душа жаждет благородного деяния, оно словно обретает самостоятельное существование и легко преодолевает любые мысленные препятствия. День прошел уныло — что не было необычным, хотя мистер Кейсобон был, пожалуй, необычно молчалив. Но оставались еще ночные часы, пожалуй, даже более подходящие для разговора, так как Доротея, едва она замечала, что мужа томит бессонница, обыкновенно вставала, зажигала свечу и читала ему, пока он не засыпал. А в эту ночь, взволнованная принятым решением, она вовсе не смыкала глаз. Мистер Кейсобон, как обычно, проспал два-три часа, но Доротея тихонько поднялась и около часа сидела в темноте, пока он, наконец, не сказал: — Доротея, раз вы встали, то вам не трудно будет зажечь свечу? — Вы плохо себя чувствуете, дорогой? — спросила Доротея, исполнив его просьбу. — Нет, отнюдь. Но раз уж вы встали, я хотел бы, чтобы вы почитали мне Лоута.[132] — А можно мне немножко с вами поговорить? — спросила она. — Разумеется. — Я весь день думала о деньгах — о том, что у меня их всегда было слишком много. А главное, это «слишком» может стать еще больше. — Такова, дорогая Доротея, воля провидения. — Но если у одного их слишком много, потому что с другим обошлись несправедливо, мне кажется, следует повиноваться божьему гласу, наставляющему нас загладить несправедливость. — К чему вы это говорите, любовь моя? — Вы были слишком щедры ко мне… Я имею в виду то, как вы меня обеспечили. И это меня огорчает. — Но почему же? У меня ведь нет никаких родственных связей, кроме довольно дальних. — Последнее время я все думаю о вашей тетке Джулии и о том, как ее обрекли на бедность только потому, что она вышла замуж за бедняка. А это нельзя считать проступком — ведь он был достойным человеком. Вот почему, я знаю, вы дали образование мистеру Ладиславу и позаботились о его матери. Доротея сделала паузу в ожидании ответа, который помог бы ей продолжать. Но мистер Кейсобон молчал, и ее следующие слова показались ей особенно убедительными потому, что прозвучали среди темного безмолвия. — Но ведь мы должны признать, что он имеет право на большее, на половину того, что вы, как я знаю, предназначили мне. И мне кажется, это достаточное основание, чтобы теперь же возместить ему все. Несправедливо, если он страдает от бедности, а мы богаты. И раз место, о котором он говорил, вызывает возражения, то возвращение его законного положения и его законной доли откроет перед ним возможность отказаться. — Мистер Ладислав, вероятно, беседовал с вами на эту тему? — желчно спросил мистер Кейсобон с необычной для него быстротой. — Разумеется, нет! — воскликнула Доротея. — Как вы могли это подумать? Ведь он совсем недавно отказался от вашей помощи! Боюсь, дорогой, вы слишком строги к нему. Он только рассказал мне кое-что о своих родителях и о деде с бабкой. Да и то в ответ на мои расспросы. Вы так добры, так благородны и сделали все, что полагали справедливым. Но, по-моему, нельзя сомневаться, что справедливость требует большего. И я должна была сказать об этом — ведь вся так называемая выгода от того, что это большее сделано не будет, достанется мне. После ощутимой паузы мистер Кейсобон ответил уже не так быстро, но еще более желчно: — Доротея, любовь моя, это не первый случай, хотя, будем надеяться, последний, когда вы судите о предметах, недоступных вашему пониманию. Я не стану сейчас касаться вопроса о том, в какой мере определенное поведение и особенно вступление в нежелательный брак можно считать равносильным отказу от всех семейных прав. Достаточно того, что вы об этом судить некомпетентны. Я прошу вас только понять, что я не приемлю никаких замечаний, не говоря уж о требованиях, относительно круга дел, которые мною обдуманы и решены, как касающиеся только меня. Вам неприлично вмешиваться в отношения между мной и мистером Ладиславом и тем более благосклонно выслушивать от него объяснения, подвергающие сомнению мои действия. Бедняжку Доротею, укрытую покровом тьмы, обуревали самые разные чувства. Страх, как бы эта вспышка гнева не причинила мистеру Кейсобону вреда, помешал бы ей высказать свое возмущение, даже если бы ее уже не мучили сомнения и угрызения при мысли, что в его последнем упреке заключена доля истины. Испуганно прислушиваясь к его учащенному дыханию, она замерла. Все ее существо безмолвно взывало о помощи. Хватит ли у нее сил и дальше выносить этот кошмар, эту необходимость все время сдерживать свою энергию, опасливо гасить каждый порыв? Но ничего не произошло. Ни он, ни она не произнесли больше ни слова, хотя еще долго лежали без сна. На следующий день мистер Кейсобон получил от Уилла Ладислава следующий ответ: «Дорогой мистер Кейсобон! Я с должным уважением отнесся к вашему вчерашнему письму, но не могу разделить вашу точку зрения на наше взаимное положение. Во всей полноте признавая ваши щедроты в прошлом, я тем не менее по-прежнему считаю, что подобное обязательство, вопреки тому, что, по-видимому, считаете вы, не может и не должно связывать меня по рукам и ногам. Бесспорно, желания благодетеля имеют силу, однако многое зависит от того, каковы эти желания. Они ведь могут вступить в противоречие с более вескими соображениями. Или же вето благодетеля может разбить человеку жизнь и его жестокие последствия перевесят все блага, дарованные великодушием. Я просто привожу крайние примеры. В данном же случае я не могу согласиться с вами, будто, взяв на себя предложенные мне обязанности — бесспорно, не сулящие денежных выгод, но ни в чем не противоречащие правилам порядочности, — я нанесу ущерб вашему положению, которое, мне кажется, настолько солидно, что столь несущественное обстоятельство никак не может на него повлиять. И хотя я убежден, что в наших отношениях не может произойти такого изменения (во всяком случае, оно не произошло), которое сняло бы с меня обязательства, налагаемые прошлым, вы простите меня, если я не соглашусь, что они лишают меня свободы жить, где я хочу, и зарабатывать на жизнь любым избранным мной законным способом. Глубоко сожалея, что мы здесь расходимся во взглядах на отношения, в которых вам всегда принадлежала роль великодушного благодетеля, остаюсь вечно обязанный вам Уилл Ладислав». Бедный мистер Кейсобон чувствовал (и храня беспристрастность, мы поймем его), что у него есть все основания негодовать и питать подозрения. Он не сомневался, что Уилл Ладислав намерен во всем перечить и досаждать ему, намерен вкрасться в доверие к Доротее и посеять в ее душе семена неуважения и, быть может, даже отвращения к мужу. Внезапное решение Уилла отказаться от его помощи и вернуться в Англию, несомненно, было продиктовано каким-то тайным побуждением. И вот он упрямо и дерзко вознамерился поселиться вблизи Лоуика, для чего готов даже принять участие в мидлмарчских прожектах мистера Брука, что прямо противоречит всем его прежним вкусам, — следовательно, это тайное побуждение должно быть как-то связано с Доротеей. Мистер Кейсобон ни на миг не заподозрил Доротею в двуличии. Нет, он ее ни в чем не подозревал, но он убедился на опыте (и это было немногим лучше), что ее неприятной склонности судить поведение мужа сопутствует симпатия к Уиллу Ладиславу и разговоры с ним вредно на нее влияют. А из-за своей гордой замкнутости мистер Кейсобон по-прежнему был уверен в том, что мистер Брук пригласил Уилла погостить в Типтон-Грейндже по просьбе Доротеи. И теперь, прочитав письмо Уилла, мистер Кейсобон должен был решить, в чем заключается его долг. Он привык смотреть на свои поступки как на исполнение долга, и ему было бы тяжело признать в них что-нибудь иное. Однако на этот раз противоборствующие побуждения заводили его в тупик. Обратиться прямо к мистеру Бруку и потребовать, чтобы этот неуемный прожектер взял свое предложение назад? Или посоветоваться с сэром Джеймсом Четтемом, чтобы вместе с ним попытаться отговорить мистера Брука от этого шага, который касается всей семьи? Но мистер Кейсобон сознавал, что в обоих случаях надежда на успех невелика. Упомянуть про Доротею было немыслимо, а мистер Брук, если не указать ему на какую-нибудь несомненную и близкую опасность, конечно, выслушает все доводы с видимым согласием, а в заключение скажет: «Не бойтесь, Кейсобон! Поверьте мне, молодой Ладислав будет достоин вас! Поверьте, я знаю, что делаю». Мысль же о разговоре с сэром Четтемом на эту тему вызывала у мистера Кейсобона нервный страх: отношения между ними оставались самыми холодными, и конечно, сэр Джеймс без всяких упоминаний сразу подумает о Доротее. Бедный мистер Кейсобон готов был всех подозревать в недоброжелательном к себе отношении, особенно как к мужу молодой жены. Дать кому-то повод предположить, что он ревнует, значило бы согласиться с их (предполагаемой) оценкой его особы. Позволить им догадаться, как мало блаженства принес ему брак, было бы равносильно признанию, что они были правы, когда (вероятно) осудили его помолвку. Нет, это немногим лучше, чем допустить, чтобы Карп и оксфордские светила узнали, как мало продвинулся он в разборе материала для своего «Ключа ко всем мифологиям». На протяжении всей жизни мистер Кейсобон даже от себя скрывал мучительную неуверенность в своих силах, а также склонность к завистливой ревности. И его привычка к гордой недоверчивой сдержанности оказалась особенно непреодолимой теперь, когда дело шло о самой щекотливой из всех личных тем. А потому мистер Кейсобон продолжал хранить высокомерное горькое молчание. Однако он запретил Уиллу бывать в Лоуик-Мэноре и мысленно готовил другие меры противодействия. 38 Суждение людей о человеческих поступках имеет большую силу: рано или поздно оно окажет свое действие. Франсуа Гизо[133] Сэр Джеймс Четтем думал о новых замыслах мистера Брука без малейшего удовольствия, но возражать было легче, чем помешать. И как-то раз, явившись на завтрак к Кэдуолледерам, он следующим образом объяснил, почему приехал один: — Я не могу говорить с вами откровенно в присутствии Селии. Это ее расстроило бы. И вообще это было бы нехорошо. — Я понимаю — «Мидлмарчский пионер» в Типтон-Грейндже! — воскликнула миссис Кэдуолледер, едва он договорил. — Это ужасно: накупить свистулек и дуть в них на глазах у всех! Даже лежать весь день в постели, играя в домино, как бедный лорд Плесси, было бы гораздо пристойнее. — Как вижу, «Рупор» начинает нападать на нашего друга Брука, — заметил мистер Кэдуолледер, откидываясь на спинку кресла и весело улыбаясь, как улыбнулся бы газетным нападкам на самого себя. — Жгучие сарказмы по адресу некоего землевладельца, который проживает не так уж далеко от Мидлмарча, исправно взыскивает арендную плату и ничего не делает для своих арендаторов. — Я бы предпочел, чтобы Брук отказался от этого намерения, — заявил сэр Джеймс, досадливо сдвинув брови. — Но выдвинут ли его кандидатуру? — сказал мистер Кэдуолледер. — Вчера я видел Фербратера… Он ведь сам склоняется к вигам, превозносит Брума[134] и его «полезные знания» — это самое скверное, что я о нем знаю… Ну, так он говорит, что Брук сколачивает довольно-таки сильную клику. Его сторонников возглавляет Булстрод… Ну, этот банкир. Однако он считает, что кандидатом Бруку не бывать. — Совершенно верно, — подтвердил сэр Джеймс. — Я наводил справки: ведь до сих пор я никогда политикой Мидлмарча не интересовался — с меня довольно графства. Брук рассчитывает, что Оливер не пройдет, потому что он поддерживает Пиля. Но Хоули сказал мне, что если уж выдвинут вига, то это несомненно будет Бэгстер, один из тех кандидатов, которые берутся бог знает откуда, но зато с большим опытом в парламенте и не идут на поводу у министров. Хоули человек грубый. Он забыл, что говорит со мной, и прямо заявил: «Если Брук так уж хочет, чтобы его забросали тухлыми яйцами, то мог бы найти способ подешевле, чем лезть на трибуну». — Я вас всех предупреждала! — сказала миссис Кэдуолледер, разводя руками. — Я давно говорила Гемфри, что мистер Брук взбаламутит грязь. Вот мы и дождались. — Ну, ему могло взбрести в голову жениться, — заметил ее муж. — А это было бы, пожалуй, хуже легкого флирта с политикой. — Не взбрело, так еще взбредет, — предрекла миссис Кэдуолледер. — Когда он вынырнет из грязи с болотной лихорадкой. — Меня особенно тревожит то, как его будут чернить, — сказал сэр Джеймс. — Конечно, меня заботит и семейное имя, но он уже в годах, и мне неприятно, что он подставляет себя под удар. Ведь они раскопают против него все, что смогут. — Я полагаю, переубедить Брука невозможно, — сказал мистер Кэдуолледер. — В нем так странно сочетаются упрямство и непоследовательность. Вы с ним говорили? — Да нет, — ответил сэр Джеймс. — Мне это не совсем ловко. Словно я требую от него отчета в его действиях. Но я говорил с этим Ладиславом, которого Брук прочит себе в помощники. Он далеко не глуп, и я решил послушать, что он скажет. Так по его мнению, Бруку на этот раз выставлять свою кандидатуру не следует. И я думаю, он убедит его отложить выставление кандидатуры. — Да-да, — кивнула миссис Кэдуолледер. — Независимый кандидат еще не успел выдолбить свои речи. — Но этот Ладислав… Тут тоже есть некоторая неловкость, — продолжал сэр Джеймс. — Мы его раза два-три приглашали пообедать у нас (кстати, вы же с ним тогда познакомились) — ну, как гостя Брука и родственника Кейсобона. Мы ведь считали, что он здесь только с визитом. А теперь он вдруг оказался редактором «Мидлмарчского пионера», и в Мидлмарче о нем идут толки — его называют безродным писакой, иностранным агентом и бог знает чем еще. — Кейсобону это не понравится, — заметил мистер Кэдуолледер. — Но ведь Ладислав по отцу действительно иностранец, — возразил сэр Джеймс. — Будем все-таки надеяться, что он не станет проповедовать крайних мнений и не заразит ими Брука. — О, он опасная каналья, этот мистер Ладислав! — сказала миссис Кэдуолледер. — Оперные арии, острый язык. Прямо-таки байронический герой влюбленный заговорщик. А Фома Аквинский его не слишком обожает. Я это сразу заметила в тот день, когда он привез картину. — Мне не хочется говорить об этом с Кейсобоном, — признался сэр Джеймс. — Хотя у него больше прав вмешиваться, чем у меня. Очень неприятное положение, как ни взглянуть. Что за роль для человека с приличными семейными связями — газетный борзописец! Посмотрите хоть на Кэка, который редактирует «Рупор». Я на днях встретил его с Хоули. Пишет он вполне здраво, но сам такой темный субъект, что лучше бы уж он выступал не на нашей стороне. — Чего еще ждать от грошовых мидлмарчских листков? — сказал мистер Кэдуолледер. — Где вы найдете порядочного человека, который будет отстаивать интересы, в сущности ему чуждые, за плату настолько жалкую, что даже одеться прилично никак невозможно? — Совершенно верно. Тем более неприятно, что Брук поставил в такое положение человека, не совсем чужого его семье. И по-моему, Ладислав сделал глупость, что согласился. — Это Фома Аквинский виноват, — вставила миссис Кэдуолледер. — Почему он не воспользовался своим влиянием, чтобы сделать Ладислава третьим секретарем какого-нибудь посольства или не отправил его в Индию? Хорошие семьи именно так избавляются от нашаливших молокососов. — И неизвестно, как это все обернется, — с тревогой сказал сэр Джеймс. — Но если Кейсобон молчит, что могу сделать я? — А, дорогой сэр Джеймс, не надо придавать этому такого значения, благодушно произнес мистер Кэдуолледер. — Почти наверное никаких последствий не будет. Через месяц-другой Брук и этот мистер Ладислав надоедят друг другу. Ладислав отправится восвояси, а Брук продаст газету. Тем дело и кончится. — Есть, правда, надежда, что ему не понравится бросать деньги на ветер, — сказала миссис Кэдуолледер. — Если бы я могла расчесть по статьям расходы на предвыборную кампанию, я бы его напугала. Общие слова вроде «затрат» пользы не принесут: я бы не стала рассуждать об отворении крови, а просто опрокинула на него банку пиявок. Мы, люди скаредные, больше всего не терпим, чтобы из нас высасывали наши шиллинги и пенсы. — И ему не понравится, как его будут чернить, — добавил сэр Джеймс. За то, например, как он управляет своим поместьем. А они уже начали. И ведь тут правда на их стороне — мне самому тяжело на это смотреть. Тем более что такое творится у меня прямо под боком. Я считаю, что мы обязаны заботиться о своей земле и о своих арендаторах как следует, и уж тем более в наши тяжелые времена. — Худа без добра не бывает, и, может быть, «Рупор» заставит его принять меры, — сказал мистер Кэдуолледер. — Я был бы только рад. Не пришлось бы выслушивать столько ворчания и жалоб из-за моей десятины. Хорошо хоть, что Типтон выплачивает ее мне сообща, не то не знаю, как бы я обходился. — Ему нужен надежный управляющий, и я бы хотел, чтобы он опять взял Гарта, — сказал сэр Джеймс. — Он отказал ему двенадцать лет назад, и с тех пор у него все идет вкривь и вкось. Я сам подумываю о том, чтобы пригласить Гарта. План для моих построек он сделал превосходный. Лавгуду до него далеко. Но Гарт возьмется управлять Типтоном, только если Брук предоставит ему полную свободу. — Так и следует! — отозвался мистер Кэдуолледер. — Гарт, конечно, бесхитростный чудак, но он натура независимая. Как-то он производил для меня оценку и прямо заявил, что духовные лица редко понимают в делах и только устраивают путаницу. Но высказал он все это спокойно и вежливо, словно рассуждал со мной о моряках. Если Брук отдаст все на его усмотрение, Гарт сделает из Типтона образцовый приход. Было бы хорошо, если бы благодаря «Рупору» вам удалось это устроить. — Возможно, что-нибудь и удалось бы сделать, если бы Доротея чаще бывала у дяди, — сказал сэр Джеймс. — Она приобрела бы на него влияние, а положение дел в поместье ее всегда тревожило. У нее были такие прекрасные идеи! Но теперь она всецело занята Кейсобоном. Селия постоянно на это сетует. После его припадка она даже ни разу у нас не обедала, — докончил сэр Джеймс голосом, в котором жалость мешалась с раздражением, и миссис Кэдуолледер пожала плечами, словно говоря, что она ничего другого и не ждала. — Бедняга Кейсобон! — сказал ее муж. — Припадок был, по-видимому, тяжелый. На завтраке у архидьякона я заметил, что вид у него совсем разбитый. — Собственно говоря, — продолжал сэр Джеймс, не желая обсуждать «припадки», — Брук ничего дурного никому не желает, а своим арендаторам и подавно, но есть у него эта привычка — всячески урезывать и сокращать расходы. — Послушайте! Это же счастье! — воскликнула миссис Кэдуолледер. Все-таки занятие по утрам. В своих мнениях он не слишком тверд, зато твердо знает содержимое своего кошелька. — Я убежден, что, урезывая расходы на поместье, кошелька не наполнишь, — ответил сэр Джеймс. — О, в скаредности, как и в любой другой добродетели, можно зайти слишком далеко. Конечно, держать своих свиней впроголодь неумно, ответила миссис Кэдуолледер, вставая и выглядывая в окно. — Но помяни независимого политика, и вот он собственной персоной. — Как? Брук? — спросил ее муж. — Да. Ударь по нему «Рупором», Гемфри, а я облеплю его пиявками. А вы что сделаете, сэр Джеймс? — По правде говоря, мне не хочется начинать этот разговор с Бруком при наших с ним отношениях. Все это ужасно неприятно. И ведь достаточно вести себя, как подобает джентльмену, — сказал добрейший баронет с глубокой верой в эту простую и четкую программу социального процветания. — И вы тоже тут, э? — заметил мистер Брук, обходя комнату и обмениваясь рукопожатиями. — Я собирался заехать к вам, Четтем. Но очень приятно увидеть всех вместе, знаете ли. Ну, что скажете о событиях? Быстровато развиваются, да, быстровато. Лаффит[135] совершенно прав: «Со вчерашнего дня прошло столетие!» Они живут уже в следующем веке, знаете ли. Наши соседи по ту сторону Ла-Манша. Идут вперед куда быстрее нас. — А, да! — сказал мистер Кэдуолледер, беря газету. — «Рупор» как раз обвиняет вас в том, что вы отстаете от века. Вы не читали? — Э? Нет, — сказал мистер Брук, опуская перчатки в цилиндр и поспешно вставляя монокль в глаз. Но мистер Кэдуолледер, не отдавая газеты, продолжал с улыбкой: — Вот послушайте! Рассуждения о помещике, проживающем неподалеку от Мидлмарча, который сам собирает арендную плату. Они называют его самым закоснелым ретроградом в графстве. Боюсь, это словечко они позаимствовали из вашего «Пионера». — А, это все Кэк… безграмотный невежда, знаете ли. Ретроград! Послушайте, это же превосходно! Вместо «радикал». Они ведь хотят представить меня радикалом, знаете ли, — парировал мистер Брук с бодрой самоуверенностью, которая черпает поддержку в невежестве противника. — Нет, мне кажется, он понимает, что пишет. И наносит довольно чувствительные удары. Вот например: «Если бы нам пришлось описывать ретрограда в самом дурном смысле этого слова, то мы бы сказали: это человек, который провозглашает себя сторонником реформ, в то время как все, о чем он непосредственно обязан заботиться, приходит в запустение; это филантроп, который вопиет, когда вешают одного негодяя, и равнодушно взирает на то, как голодают пять его честных арендаторов; человек, который кричит о коррупции и взимает за свою землю грабительскую плату; до хрипоты обличает гнилые местечки и палец о палец не ударит, чтобы починить хотя бы одни гнилые ворота на своих полях; человек, который радеет о Лидсе и Манчестере и готов назначить любое число представителей, которые будут оплачивать свое место в парламенте из собственного кармана, но не желает употребить хотя бы малую частицу арендной платы на то, чтобы помочь своему арендатору с покупкой скота, или на то, чтобы починить прохудившуюся крышу его сарая, или на то, чтобы его жилище меньше походило на лачугу ирландского издольщика. Но нам всем известен остроумный ответ на вопрос, что есть филантроп: „Это человек, чье милосердие увеличивается прямо пропорционально квадрату расстояния“». И дальше в том же духе. Рассуждения о том, какого рода законодатель может выйти из филантропа, — заключил мистер Кэдуолледер, бросая газету. Он заложил руки за голову и посмотрел на мистера Брука смеющимися глазами. — Послушайте, это же прелестно! — сказал мистер Брук, беря газету и стараясь притвориться равнодушным. Однако он покраснел и улыбка у него получилась несколько вымученной. — Вот это — «до хрипоты обличает гнилые местечки». Я не произнес ни одной речи против гнилых местечек. А что до хрипоты, так эти люди не понимают настоящей сатиры. Сатира, знаете ли, должна до определенного предела соответствовать истине. Помнится, кто-то писал об этом в «Эдинбургском обозрении»:[136] «Сатира должна до определенного предела соответствовать истине». — Но про ворота сказано не без меткости, — мягко возразил сэр Джеймс, стараясь направить разговор в нужное русло. — На днях Дэгли жаловался мне, что у него на ферме все ворота никуда не годны. Гарт придумал новую навеску ворот, вы бы испробовали ее. На что же и употреблять свой лес, как не на это. — Четтем, вы, знаете ли, увлекаетесь всякими новинками в ведении хозяйства, — ответил мистер Брук, водя глазами по столбцам «Рупора». — Это ваш конек, и вы не считаетесь с расходами. — А по-моему, самый дорогой конек — это выставлять кандидатуру в парламент, — вмешалась миссис Кэдуолледер. — Говорят, последний провалившийся в Мидлмарче кандидат — как бишь его фамилия? А, Джайлс! потратил на подкупы десять тысяч фунтов и потерпел неудачу, потому что этого оказалось мало. Локти, наверное, себе кусал от досады. — Кто-то мне говорил, — смеясь, добавил ее муж, — что в смысле подкупов Ист-Ретфорду до Мидлмарча ох как далеко! — Ничего подобного! — возразил мистер Брук. — Тори, те подкупают. Хоули и его компания подкупают даровым угощением — горячая треска, ну и так далее, и тащат избирателей к урнам мертвецки пьяными. Но в будущем они уже не смогут поставить на своем — в будущем, знаете ли. Мидлмарч несколько отсталый город, я не спорю с отсталыми избирателями. Но мы разовьем их, мы поведем их вперед. На нашей стороне все лучшие люди. — Хоули говорит, что на вашей стороне такие люди, от которых вам будет только вред, — сказал сэр Джеймс. — Он говорит, что от этого банкира Булстрода вам будет только вред. — И если вас забросают тухлыми яйцами, — вставила миссис Кэдуолледер, то добрая половина их будет предназначена главе вашего комитета. Боже великий! Вы представьте себе, каково это: выдерживать град тухлых яиц во имя неверных идей. И помнится, что-то рассказывали о том, как одного кандидата торжественно понесли в кресле, да и вывалили нарочно в мусорную яму. — Тухлые яйца — пустяки в сравнении с тем, как они выискивают каждую прореху в наших ризах, — заметил мистер Кэдуолледер. — Признаюсь, я бы трусил, если бы нам, духовным лицам, приходилось ораторствовать на собраниях, чтобы получить приход. А ну как они перечислят все дни, когда я удил рыбу! Честное слово, по-моему, истина бьет больнее, чем даже камни. — Короче говоря, — подхватил сэр Джеймс, — тот, кто намерен заняться политикой, должен быть готов нести последствия. И должен поставить себя выше клеветы и злословия. — Дорогой Четтем, все это очень мило, — знаете ли, — сказал мистер Брук. — Но как можно поставить себя выше клеветы? Почитайте в истории про остракизм, преследования, мученичество, ну и так далее. Они неизбежно выпадали на долю самых лучших людей, знаете ли. Но как говорит Гораций? Fiat justitia, ruat…[137] Что-то в этом духе. — Совершенно верно, — ответил сэр Джеймс с редкой для себя горячностью. — Я считаю, что стоять выше клеветы — значит быть в состоянии доказать ее лживость. — И что это за мученичество — оплачивать собственные счета! — заметила миссис Кэдуолледер. Однако мистер Брук был особенно задет осуждением, которого не сумел скрыть сэр Джеймс. — Знаете ли, Четтем, — сказал он вставая и, взяв цилиндр, оперся на трость, — у нас с вами разные системы. По-вашему, на фермы надо расходовать как можно больше. Я не утверждаю, что моя система самая лучшая при всех обстоятельствах. При всех обстоятельствах, знаете ли. — Время от времени необходимо производить новую оценку, — сказал сэр Джеймс. — Отдельные починки, конечно, не мешают, но я считаю, что верная оценка важней всего. А как по-вашему, Кэдуолледер? — Я согласен с вами. На месте Брука я, чтобы сразу заткнуть «Рупор», непременно пригласил бы Гарта для новой оценки ферм и дал бы ему полную свободу в отношении ворот и прочих починок. Таков мой взгляд на политическую ситуацию, — закончил мистер Кэдуолледер, заложил большие пальцы в прорези жилета и, посмеиваясь, посмотрел на мистера Брука. — Я ничего не люблю делать напоказ, знаете ли, — сказал мистер Брук. Но назовите мне другого землевладельца, который так легко мирился бы с задержками арендной платы. Я своих старых арендаторов не выгоняю. Я очень мягок, разрешите вам сказать, очень мягок. У меня свои идеи, знаете ли, и я от них не отступаю. А в таких случаях человеку непременно приписывают эксцентричность, непоследовательность, ну и так далее. Если я изменю свою систему, то только в соответствии с моими идеями. Тут мистер Брук припомнил, что забыл отправить срочный пакет, и поспешил откланяться. — Мне не хотелось еще больше раздражать Брука, — сказал сэр Джеймс. — Я вижу, он задет. Но то, что он говорил о своих старых арендаторах… На нынешних условиях никакой новый арендатор эти фермы не возьмет. — Мне кажется, его мало-помалу удастся убедить, — сказал мистер Кэдуолледер. — Но ты тянула в одну сторону, Элинор, а мы в другую. Ты пугала его расходами, а мы пытались напугать его, чтобы он пошел на новые расходы. Пусть попробует добиться популярности и увидит, какой помехой явится его репутация скупого помещика. «Мидлмарчский пионер», Ладислав и речи, которые Брук намерен держать перед мидлмарчскими избирателями, — это все пустяки. Важно, чтобы моим типтоновским прихожанам жилось сносно. — Прости, но это вы тянули не в ту сторону, — объявила миссис Кэдуолледер. — Вам надо было показать ему, сколько он теряет оттого, что не заботится об арендаторах, вот тогда бы мы объединили усилия. Если вы позволите ему оседлать политического конька, ничего хорошего не выйдет. Это вам не дома на палочках скакать и называть их идеями. 39 Коль в женщине Лик чистоты, Подобно мне, узрев, Дерзнул любить отныне ты, «Он» и «Она» презрев, И от завистливых людей Сокрыть любовь сумел. Что насмеялись бы над ней, То истинно ты смел. И пред тобой бледнеет честь Былых твоих предтеч. Но много выше подвиг есть Сокрытое сберечь. Джон Донн[138] Сэр Джеймс Четтем не был особенно изобретательным, но его стремление «воздействовать на Брука» в сочетании с неизменной верой в благодетельное влияние Доротеи помогли ему измыслить небольшой план — под предлогом легкого нездоровья Селии пригласить Доротею (одну) во Фрешит-Холл, а по дороге завезти ее в Типтон-Грейндж, предварительно рассказав ей обо всем, к чему привела система мистера Брука в управлении поместьем. И вот однажды в четыре часа, когда мистер Брук и Ладислав сидели в библиотеке, дверь отворилась и слуга доложил о миссис Кейсобон. Уилл изнывал от скуки и, уныло помогая мистеру Бруку разбирать «документы», живописавшие повешения за кражу овец, доказывал способность нашего сознания скакать одновременно на нескольких конях: он мысленно расставался с Типтон-Грейнджем и снимал квартиру в Мидлмарче, но эти практические меры перемежались озорными замыслами эпоса, воспевающего кражу овец с гомеровской наглядностью. Услышав имя миссис Кейсобон, он вздрогнул как от удара электричеством, и у него даже закололо кончики пальцев. Цвет его щек, положение лицевых мышц и живость взгляда изменились настолько, что могло показаться, будто каждая молекула его тела получила магический сигнал. Да так оно и было. Ибо тайна магии заложена в самой Природе. Кому дано измерить неуловимую тонкость сигналов, которые говорят о свойствах не только тела, но и души, и делают страсть мужчины к одной женщине столь же непохожей на его страсть к другой, как несходны между собой благоговейный восторг перед отблесками утренней зари, играющими на водах реки, горных склонах и снежной вершине, и удовольствие от веселого сияния китайских фонариков среди зеркал? Уилла отличала редкая впечатлительность. Звук, извлеченный умелым смычком из струн скрипки, изменял для него облик мира, и его точка зрения менялась с такой же легкостью, как и настроение. И услышав имя Доротеи, он как бы вдохнул утреннюю свежесть. — Очень приятно видеть тебя, милочка, — сказал мистер Брук, поднимаясь навстречу племяннице и целуя ее. — Полагаю, ты оставила Кейсобона его книгам. И правильно. Тебе незачем становиться слишком уж ученой женщиной, знаешь ли. — Этого, дядюшка, опасаться не стоит, — ответила Доротея. Она повернулась к Уиллу, пожала ему руку со спокойной сердечностью, а затем продолжала: — Я очень непонятлива. И, сидя над книгами, нередко блуждаю в мыслях где-то далеко от них. Я обнаружила, что быть ученой куда труднее, чем чертить планы сельских домиков. Она опустилась на стул рядом с дядей напротив Уилла, но, казалось, не замечала его, а продолжала думать о своем. Уилла охватило горькое разочарование. Смешно! Как будто он хоть на мгновение поверил, что она приехала ради него. — Да-да, милочка, ты обожала чертить планы. Но всякому коньку полезно дать отдых, не то он может ускакать с тобой неизвестно куда. А это, знаешь ли, нехорошо. Надо крепко держать его в узде. Вот, например, я. Я всегда знал, когда остановиться. Именно это я постоянно объясняю Ладиславу. Мы с ним похожи, знаешь ли, — ему нравится входить во все. Мы с ним работаем над вопросом о смертной казни. Мы вместе многое сделаем — Ладислав и я. — О да! — сказала Доротея с обычной своей прямотой. — Сэр Джеймс говорил мне, что надеется скоро увидеть большие перемены в вашем поместье. Он говорит, что вы намерены сделать новую оценку ферм, предпринять необходимые починки и перестроить дома арендаторов. Типтон будет трудно узнать! Как чудесно! — продолжала она, захлопав в ладоши с прежней детской непосредственностью, которую в замужестве научилась подавлять. — Если бы я по-прежнему жила дома, то, конечно, опять начала бы ездить верхом, чтобы сопровождать вас и самой все видеть. И сэр Джеймс говорит, что вы собираетесь пригласить мистера Гарта, а он хвалил мои домики. — Четтем слишком уж тороплив, милочка, — ответил мистер Брук, слегка краснея. — Слишком уж, знаешь ли. Я не говорил, что намерен взяться за все это. И не говорил, что не намерен, знаешь ли. — Он полагает так потому, — сказала Доротея без тени сомнения в голосе, точно юный певчий, выводящий «Верую», — что вы думаете выставить свою кандидатуру в парламент, обещая ратовать за улучшение доли простых людей, а это в первую очередь означает земледельцев и батраков. Подумайте о Ките Даунсе, дядюшка! Он с женой и семью детьми ютится в лачуге из двух комнатушек немногим больше этого стола! А бедные Дэгли! Их дом совсем развалился, и они живут на кухне, а комнаты оставили крысам. Вот одна из причин, милый дядя, почему мне не нравились ваши картины, как вы ни пеняли мне за это. У меня щемило сердце при воспоминании о грязи, о безобразности того, что я видела в домах бедняков, и слащавые картины в гостиной казались мне бесчувственными попытками искать наслаждения в фальши. Словно мы равнодушно отворачивались от тяжкой жизни наших ближних за этими стенами. По-моему, мы не имеем права выходить на трибуну и требовать широких перемен, если сами ничего не сделали, чтобы уничтожить зло рядом с нами. Доротея постепенно увлекалась, забыв обо всем, отдаваясь возможности свободно излить свои чувства, — прежде это было для нее привычным, но в замужестве она научилась сдерживаться в непрерывной борьбе между душевными порывами и страхом. На миг к восхищению Уилла приметался холодок. Мужчина редко стыдится того, что его любовь к женщине остывает, когда он замечает в ней величие души, — ведь природа предназначила подобное величие только для мужчин. Впрочем, природа порой допускает досадные промашки, как, например, в случае с добрейшим мистером Бруком, чей мужской ум, ошеломленный потоком красноречия Доротеи, в эту минуту был способен только запинаться и заикаться. Не находя что ответить, мистер Брук встал, вдел в глаз монокль и принялся перебирать лежащие на столе бумаги. Наконец он сказал: — В том, что ты говоришь, милочка, кое-что есть, да, есть, однако далеко не все, э, Ладислав? Нам с вами не нравится, когда в наших картинах и статуях находят изъяны. Молодые дамы склонны к пылкости, знаешь ли, к односторонности, милочка моя. Изящные искусства, поэзия и прочее возвышают нацию… Emollit mores…[139] Ты ведь теперь немного понимаешь латынь. Но… а? Что такое? Эти последние слова были обращены к лакею, который пришел доложить, что лесник поймал в роще одного из сыновей Дэгли с убитым зайчонком в руках. — Сейчас иду, сейчас иду. Я не буду с ним строг, знаешь ли, — добавил мистер Брук в сторону Доротеи и радостно удалился. — Вы ведь согласны, что перемены, которые я считаю… которые сэр Джеймс считает необходимыми, действительно нужны? — спросила Доротея, едва мистер Брук вышел. — Да. Вы меня совершенно убедили. Я никогда не забуду ваших слов. Но не могу ли я поговорить с вами о другом? Возможно, мне больше не представится случая рассказать вам о том, что произошло, — воскликнул Уилл и, вскочив, оперся обеими руками на спинку стула. — Разумеется, — встревоженно ответила Доротея и, тоже встав, отошла к окну, в которое, повизгивая и виляя хвостом, заглядывал Монах. Она прислонилась к открытой раме и положила руку на голову пса. Хотя, как нам известно, ей не нравились комнатные любимцы, которых надо носить на руках, чтобы на них не наступили, она всегда была очень добра с собаками и старалась не обидеть их, даже когда уклонялась от их ласк. Уилл не пошел за ней и только сказал: — Я полагаю, вам известно, что мистер Кейсобон отказал мне от дома? — Нет, — после паузы ответила Доротея с глубоким огорчением. — Я очень сожалею, — добавила, она грустно, думая о том, что было неизвестно Уиллу, — о разговоре между ней и мужем в темноте, и вновь испытывая тягостное отчаяние при мысли, что она не может повлиять на него. Она нисколько не скрывала своей печали, и Уилл понял, что она не связывает эту печаль с ним и ни разу не спросила себя, не в ней ли самой заключена причина ревности и неприязни, которые мистер Кейсобон испытывает к нему. Его охватило странное чувство, в котором радость смешивалась с досадой: радость оттого, что ему по-прежнему дано пребывать в чистом храме ее мыслей, не омраченном подозрениями, и досада оттого, что он значит для нее столь мало. Ее открытая доброжелательность отнюдь ему не льстила. Однако мысль, что Доротея может измениться, так его пугала, что он справился с собой и сказал обычным тоном: — Мистер Кейсобон недоволен тем, что я принял здесь место, которое, по его мнению, не подходит для меня, как его родственника. Я объяснил, что не могу уступить ему в этом. По-моему, все-таки нельзя требовать, чтобы я ломал свою жизнь в угоду предрассудкам, которые считаю нелепыми. Благодарность можно превратить в орудие порабощения, точно рабское клеймо, наложенное на нас, когда мы были слишком молоды, чтобы понимать его смысл. Я не согласился бы занять это место, если бы не собирался использовать его в достойных и полезных целях. С семейной же честью я обязан считаться только так, и не более. Доротее было невыносимо тяжело. Она считала, что ее муж глубоко не прав, и не только в том, о чем упомянул Уилл. — Нам лучше оставить эту тему, — произнесла она, и голос ее дрогнул. Раз вы расходитесь во мнениях с мистером Кейсобоном. Вы решили остаться тут? — спросила она, тоскливо глядя на подстриженную траву за окном. — Да. Но ведь теперь мы больше не будем видеться! — жалобно, словно ребенок, воскликнул Уилл. — Вероятно, нет, — сказала Доротея, обернувшись к нему. — Однако до меня будут доходить вести о вас. Я буду знать, что вы делаете для моего дяди. — А я о вас не буду знать ничего, — сказал Уилл. — Мне никто ничего не будет рассказывать. — Но ведь моя жизнь очень проста, — заметила Доротея и улыбнулась легкой улыбкой, словно озарившей ее грусть. — Я всегда в Лоуике. — Томитесь там в заключении! — не сдержавшись, воскликнул Уилл. — Вы напрасно так думаете, — возразила Доротея. — Я ничего другого не хочу. Уилл промолчал, но она продолжала, словно отвечая на его несказанные слова: — Я имею в виду — для меня самой. Правда, я предпочла бы не иметь столь много: я ведь ничего не сделала для других, и моя доля благ слишком велика. Однако у меня есть моя вера, и она меня утешает. — Какая же? — ревниво спросил Уилл. — Я верю, что желать высшего добра, даже не зная, что это такое, и не имея возможности делать то, к чему стремишься, все-таки значит приобщиться к божественной силе, поражающей зло, значит добавить еще капельку света и заставить мрак чуть-чуть отступить. — Это прекрасный мистицизм, он… — Не надо названий, — умоляюще произнесла Доротея. — Вы скажете персидский или еще какой-нибудь, не менее географический. А это — моя жизнь. Я сама пришла к такому убеждению и не могу от него отказаться. Еще девочкой я искала свою религию. Прежде я много молилась, а теперь почти совсем не молюсь. Я стараюсь избегать себялюбивых желаний, потому что они не приносят пользы другим, а у меня и так уже всего слишком много. Я рассказываю вам про это только для того, чтобы вы поняли, как проходят мои дни в Лоуике. — Я бесконечно вам благодарен за откровенность! — пылко и несколько неожиданно для себя воскликнул Уилл. Они смотрели друг на друга, как двое детей, доверчиво секретничающие про птиц. — А ваша религия? — спросила Доротея. — То есть не церковная, но та вера, которая помогает вам жить? — Любовь ко всему, что хорошо и красиво, — ответил Уилл. — Но я бунтовщик и, в отличие от вас, не чувствую себя обязанным подчиняться тому, что мне не нравится. — Но если вам нравится то, что хорошо, где разница? — с улыбкой заметила Доротея. — Это что-то слишком уж тонко, — сказал Уилл. — Да, мистер Кейсобон часто говорит, что я склонна к излишним тонкостям. Но я этого как-то не чувствую, — ответила Доротея со смехом. Однако дядя что-то задержался. Я пойду поищу его. Я ведь просто заехала по дороге во Фрешит-Холл. Меня ждет Селия. Уилл сказал, что сходит предупредить мистера Брука, и тот вскоре вернулся в библиотеку и попросил Доротею подвезти его до фермы Дэгли — он намерен поговорить с родителями маленького браконьера, которого поймали с зайчонком. По дороге Доротея вновь коснулась вопроса о переменах в управлении поместьем, но на этот раз мистер Брук не дал поймать себя врасплох и завладел разговором. — Четтем, милочка, — начал он, — ищет во мне недостатки, но если бы не Четтем, так я бы не стал оберегать дичь на моих землях, а ведь даже он не станет утверждать, будто эти деньги расходуются ради арендаторов. Мне же, откровенно говоря, это несколько претит… я не раз подумывал о том, чтобы заняться вопросом о браконьерстве. Не так давно ко мне привели Флейвела, методистского проповедника, за то, что он убил палкой зайца: они с женой гуляли, а заяц выскочил на тропинку прямо перед ним, и Флейвел успел ударить его палкой по шее. — Как жестоко! — воскликнула Доротея. — Да, признаюсь, мне это показалось не слишком достойным — методистский проповедник, знаешь ли. А Джонсон говорит: «Лицемер он, и больше ничего, сами видите!» И право, Флейвел совсем не походил на «человека высочайших правил», как кто-то назвал христианина… кажется, Юнг,[140] поэт Юнг… Ты знакома с Юнгом? Ну, а Флейвел в черных ветхих гетрах говорит в свое оправдание, что господь, по его разумению, послал им с женой сытный обед и он был вправе ударить зайца, хотя он и не ловец перед господом, подобно Нимроду…[141] Уверяю тебя, это было весьма комично. Филдинг непременно воспользовался бы… или Скотт. Да, Скотт сумел бы. Но когда я подумал об этом, то, право же, почувствовал, что было бы вовсе не плохо, если бы бедняга мог возблагодарить бога за кусок жареной зайчатины. Это же только предрассудки… предрассудки, подкрепленные законом, знаешь ли. Ну, палка, гетры и прочее. Однако рассуждениями ничему не поможешь, а закон есть закон. Но я уломал Джонсона и замял дело. Полагаю, Четтем поступил бы строже, и тем не менее он бранит меня, точно я самый жестокий человек в графстве. А! Вот мы и тут. Мистер Брук вышел из кареты у ворот фермы, а Доротея поехала дальше. Поразительно, насколько безобразней кажутся любые недостатки, стоит нам заподозрить, что винить в них будут нас. Даже наше собственное отражение в зеркале словно меняется после того, как мы услышим откровенную критику наименее восхитительных особенностей нашей внешности. И просто удивительно, как спокойна наша совесть, когда мы тесним тех, кто не жалуется, или тех, за кого некому вступиться. Жилище Дэгли никогда еще не казалось мистеру Бруку таким жалким, как в этот день, когда его память язвили придирки «Рупора», которые поддержал сэр Джеймс. Правда, под умягчающим влиянием изящных искусств, которые придают живописность чужой нужде, посторонний наблюдатель мог бы от души восхититься этой крестьянской усадьбой, носившей название «Тупик Вольного Чело века». Темно-красную крышу старого дома украшали полукруглые чердачные окна, две дымовые трубы утопали в плюще, на большом крыльце были сложены вязанки хвороста, половину окон закрывали серые растрескавшиеся ставни, а под ними буйствовали кусты жасмина. Осыпающаяся кирпичная ограда, через которую перевешивались плети жимолости, ласкала глаз благородством мягких оттенков, а перед распахнутой дверью кухни лежал дряхлый козел, живой символ старинных суеверий. Мшистая кровля коровника, обвисшие на петлях серые двери амбара, батраки в заплатанных штанах, которые сбрасывали в амбар с повозки снопы, готовые для ранней молотьбы, привязанные перед дойкой тощие коровы в почти пустом коровнике, даже свиньи и белые утки, вяло бродящие по заросшему запущенному двору, словно обессилев от скудости достающихся на их долю объедков, — картина эта, осиянная тихим светом, льющимся с неяркого неба в прозрачной дымке высоких облаков, могла бы очаровать нас на полотне и затронуть совсем не те чувства, которые пробуждали постоянные сетования газет того времени на застой в сельском хозяйстве и на прискорбную нехватку необходимых капиталовложений. Однако именно эти неприятные ассоциации занимали сейчас мистера Брука и портили для него безыскусственную прелесть открывшейся перед ним сельской сцены. Пейзаж оживляла фигура самого мистера Дэгли с вилами в руках и в древней приплюснутой спереди касторовой шляпе, которую он надевал перед дойкой. Куртка и штаны на нем были праздничными, но потому лишь, что он утром ездил на рынок и вернулся поздно, так как позволил себе редкое удовольствие — пообедать за общим столом в «Голубом быке». Возможно, назавтра он сам подивился бы своему мотовству, но в обеденный час положение страны, краткий перерыв в жатве, рассказы о новом короле и многочисленные афишки на стенах, казалось, давали право человеку немножко отвести душу. В Мидлмарче свято соблюдался старинный завет, что добрая еда требует доброго питья, а под добрым питьем Дэгли понимал эль за обедом и грог после обеда. Напитки эти действительно хранили в себе истину в том смысле, что не сфальшивили и не развеселили беднягу Дэгли, а только подогрели его недовольство и развязали ему язык. Кроме того, он через меру хватил мутных политических толков — зелья, довольно опасного для крестьянского консерватизма, который сводится к утверждению, что все скверно дальше некуда, а от любых перемен только хуже будет. Он остановился, сжав вилы, и, все больше багровея, воинственно смотрел на своего помещика, который неторопливо приближался семенящей походкой, заложив руку в карман панталон и небрежно помахивая тросточкой. — Дэгли, милейший Дэгли, — начал мистер Брук, сознавая всю меру своей снисходительности к провинившемуся мальчишке. — Ого-го! Так я, выходит, милейший? Покорнейше вас благодарю, сэр. Покорнейше вас благодарю, — ответил Дэгли с такой злобной иронией, что дворовый пес Хватай поднялся с земли и навострил уши. Впрочем, тут во дворе появился замешкавшийся где-то Монах, и Хватай сел, хотя уши продолжал держать торчком. — Очень мне приятно слышать, что я такой милейший. Мистер Брук сообразил, что день был базарный и что его достойный арендатор, по-видимому, пообедал в городе, но не усмотрел в этом достаточной причины, чтобы прервать свою речь. Тем более что во избежание недоразумений он мог затем сообщить все необходимое миссис Дэгли. — Вашего маленького Джейкоба поймали с убитым зайчонком, Дэгли. Я распорядился, чтобы Джонсон запер его на час-другой в пустой конюшне. Чтобы попугать, знаете ли. Его отправят домой еще засветло, но вы присматривайте за ним, хотя пока достаточно будет реприманда, знаете ли. — Как бы не так! Да чтоб я выдрал мальца в угоду вам или кому там еще! Ни за что, будь вас тут хоть двадцать помещиков, а не один, и такой, что хуже поискать. Дэгли выражал свое негодование так громогласно, что его жена выглянула из кухонной двери — единственной, которой пользовались в этом доме и которая закрывалась только в очень плохую погоду. Мистер Брук поспешил сказать умиротворяюще: — А-а, вон и ваша жена. Я, пожалуй, побеседую с ней. Я вовсе не имел в виду порки, — и, повернувшись, направился к дому. Однако Дэгли только укрепился в своем намерении «поговорить начистоту» с джентльменом, удалившимся с поля боя, и пошел за ним следом. Хватай брел позади, угрюмо сторонясь Монаха, намерения которого, возможно, были самыми дружескими. — Как поживаете, миссис Дэгли? — сказал мистер Брук с некоторой поспешностью. — Я пришел рассказать вам про вашего сынишку. Я вовсе не хочу, чтобы его проучили прутом. — На этот раз мистер Брук постарался выразиться как можно яснее. Замученная работой миссис Дэгли — худая, изможденная женщина, давно забывшая, что такое радость (даже посещение церкви не скрашивало ее дни, так как ей не во что было принарядиться), — после возвращения мужа уже испытала на себе его гнев и в самом глубоком унынии ожидала худшего. Однако муж не дал ей ничего сказать. — Еще чего! Хотите вы или не хотите, а прута он не попробует! — заявил он, швыряя слова, точно камни. — И нечего вам тут про прутья толковать, коли от вас и прутика на починку не дождешься! Съездите-ка в Мидлмарч послушать, как вас там похваливают! — Придержал бы ты язык, Дэгли, — сказала его жена. — Не брыкал бы колоду, из которой тебе пить. Когда у человека дети, а он деньги по базарам швыряет и домой возвращается пьяный, так для одного дня он довольно набаламутил. А что Джейкоб-то натворил, сэр? — Тебе этого и знать не надо, — крикнул Дэгли, свирепея все больше. Тут я говорю, а ты знай помалкивай. И я поговорю, я все выложу, хоть провались он, твой ужин. Вот что я скажу: я жил на вашей земле, а допрежь того мой отец и дед, и наши деньги в нее вкладывали, и все едино я и мои сыновья ее своими костями удобрим, потому как денег, чтобы ее купить, у нас все равно нету, коли король этого дела не кончит. — Милейший, вы пьяны, знаете ли, — сказал мистер Брук доверительно, но не вполне благоразумно. — Как-нибудь в другой раз, как-нибудь в другой раз, — добавил он и повернулся, собираясь удалиться. Однако Дэгли тут же преградил ему путь. Не отстававший от хозяина Хватай, услышав, что его голос становится все более громким и сердитым, глухо зарычал, и Монах, величественно насторожив уши, подошел поближе. Батраки возле амбара слушали, бросив работу, и здравый смысл подсказывал мистеру Бруку, что лучше стоять спокойно, чем ретироваться, когда тебя по пятам преследует разъяренный арендатор. — Не пьянее вас, а может, и потрезвее! — объявил Дэгли. — Выпить я выпью, только разума не теряю и знаю, что говорю. А я говорю, что король этому делу положит конец: так верные люди толкуют, потому как будет ринформа, и коли помещик свой долг перед арендаторами не справлял, так и долой его отсюдова, пусть улепетывает подальше. В Мидлмарче-то знают, что такое ринформа и кому улепетывать придется. Они вот говорят: «Я знаю, кто твой помещик», а я отвечаю: «Ну, может, вам от этого толк есть, а мне так никакого». Они говорят: «За грош удавиться готов». «Верно», — говорю. «Он, — говорят, — ринформы дожидается». Тут я и разобрался, что это за ринформа такая. Чтобы, значит, вы и всякие вроде вас улепетывали подальше, а уж мы вас проводим чем-нибудь таким, что пахнет похуже цветочков. А теперь что хотите, то и делайте, меня не испугаешь. И парнишку моего лучше не трогайте. За собой посмотрите, как бы вам ринформа боком не вышла. Вот и весь мой сказ, — заключил мистер Дэгли и вогнал вилы в землю с решимостью, о которой, несомненно, пожалел, когда попытался снова их выдернуть. Тут Монах громко залаял, и мистер Брук воспользовался этим. Он покинул двор со всей быстротой, на какую был способен, несколько ошеломленный новизной случившегося. Его никогда еще не оскорбляли на принадлежащей ему земле, и он склонен был считать, что пользуется всеобщей любовью и уважением (как это свойственно всем нам, когда мы больше думаем о собственной добросердечности, нежели о том, что хотели бы получить от нас другие люди). Когда мистер Брук за двенадцать лет до описываемых событий поссорился с Кэлебом Гартом, он полагал, что арендаторы останутся очень довольны, если их помещик будет всем заниматься сам. Те, кто знакомился с повествованием мистера Дэгли о почерпнутых им в Мидлмарче сведениях, возможно, удивились его полуночной темноте, однако в описываемые времена наследственному фермеру с таким достатком было весьма легко прозябать в невежестве несмотря на то, что священник его и соседнего приходов был джентльменом до мозга костей, что младший священник жил совсем близко и проповедовал весьма учено, что его помещик интересовался решительно всем, особенно же изящными искусствами и улучшением социальных условий, а светочи Мидлмарча мерцали всего лишь в трех милях от его фермы. Что же до способности всех смертных увертываться от приобретения знаний, то возьмите кого-нибудь из своих знакомых, осиянных интеллектуальным блеском Лондона, и взвесьте, каким был бы этот приятный застольный собеседник, если бы он обучился началам «счета» у типтоновского причетника, а Библию читал бы по складам, безнадежно спотыкаясь на таких именах, как Иеремия или Навуходоносор. Бедняга Дэгли иногда прочитывал по воскресеньям два-три стиха из Священного писания, и мир по крайней мере не становился для него темнее, чем прежде. Но кое в чем он был знатоком — в тяжелом крестьянском труде, в капризах погоды, болезнях скота и опасностях, грозящих урожаю в Тупике Вольного Человека, названном так, вне всяких сомнений, иронически: дескать, человек волен выйти оттуда, если захочет, но только идти ему оттуда некуда. 40 Усерден он, прилежен был, Свою работу знал; О вере спор не заводил, Страной не управлял. Хоть скромен и безвестен он, Где без его труда Искусства были б, и закон, И наши города? Наблюдая действие хотя бы даже электрической батареи, нередко бывает необходимо переменить место и исследовать данную смесь или сочетание элементов на некотором расстоянии от точки, где возникло интересующее нас движение. Сочетание элементов, к которым я обращаю взгляд теперь, это семья Кэлеба Гарта, завтракающая в большой комнате с картами на стенах и письменным столом в углу, — отец, мать и пятеро детей. Мэри в ожидании места жила пока дома, а Кристи, старший из мальчиков, получал недорогое образование и ел всухомятку в Шотландии, так как, к большому разочарованию отца, предпочел книги его возлюбленному «делу». Пришла почта — девять дорогих писем, за которые почтальону было уплачено по три и по два пенса. Мистер Гарт отодвинул чай и жареный хлеб и принялся читать их одно за другим, укладывая затем стопкой. Иногда он покачивал головой, а иногда кривил губы во внутреннем споре, и все же не забыл срезать большую красную сургучную печать, которую Летти тотчас схватила с быстротой терьера. Остальные продолжали спокойно разговаривать — когда Кэлеб бывал чем-то поглощен, он замечал окружающих, только если они толкали стол, на котором он писал. Два письма из девяти предназначались Мэри. Она прочитала их и передала матери, а сама рассеянно поигрывала ложечкой, пока вдруг не вспомнила про рукоделье, которое лежало у нее на коленях. — Ой, Мэри, да не начинай ты снова шить! — воскликнул Бен, ухватив ее локоть. — Лучше вылепи мне павлина! — И он протянул ей комочек хлебного мякиша, который нарочно для этого разминал. — Нет уж, баловник! — ласково ответила Мэри и чуть-чуть кольнула иголкой его руку. — Вылепи его сам. Ты же столько раз видел, как я это делаю. И мне надо докончить платок. Розамонда Винси выходит замуж на будущей неделе, и без этого платочка свадьбе не бывать! — весело докончила Мэри, которую эта фантазия очень насмешила. — А почему не бывать, Мэри? — спросила Летти, серьезно заинтригованная этой тайной, и так близко придвинулась к сестре, что Мэри приставила свою грозную иглу к ее носу. — Потому что он входит в дюжину и без него платков будет только одиннадцать, — с самым серьезным видом объяснила она, и Летти удовлетворенно отодвинулась. — Ты что-нибудь решила, деточка? — спросила миссис Гарт, откладывая письма. — Я поеду в Йорк, — ответила Мэри. — В школьные учительницы я все-таки гожусь больше, чем в домашние. Учить целый класс мне приятнее. А учительницей так или иначе я стать должна, ведь ничего другого мне найти не удалось. — По-моему, в мире нет более чудесного занятия, чем учить, — произнесла миссис Гарт с легким упреком. — Я бы еще могла понять такое нежелание, Мэри, если бы ты была невежественна или не любила детей. — Наверное, мы неспособны понимать, почему другим не нравится то, что нравится нам, — сказала Мэри довольно резко. — Я недолюбливаю тесные классные комнаты. Мир за их окнами влечет меня гораздо больше. Такой уж у меня неудобный недостаток. — А наверное, очень скучно без конца учить девчонок, — сказал Альфред. — Они все такие пустышки и ходят парами, как в пансионе миссис Боллард. — И ни в одну стоящую игру играть не умеют, — сказал Джим. — Ни бросать, ни прыгать. Конечно, Мэри это не нравится. — Э? Что Мэри не нравится? — спросил Кэлеб, откладывая письмо, которое собирался вскрыть, и глядя на дочь поверх очков. — Возиться со всякими пустышками, — ответил Альфред. — Тебе предлагают место, Мэри? — мягко сказал Кэлеб, глядя на дочь. — Да, папа. В одном пансионе в Йорке. Я решила согласиться. Условия намного лучше, чем в остальных местах. Тридцать пять фунтов в год и дополнительная плата за уроки музыки — учить малышек барабанить по клавишам. — Бедная девочка! Я бы предпочел, чтобы она осталась дома с нами, Сьюзен, — сказал Кэлеб, бросая жалобный взгляд на жену. — Мэри может быть счастлива, только исполняя свой долг, нравоучительно произнесла миссис Гарт в полном убеждении, что она свой долг исполнила. — Какое же это счастье — исполнять такой дрянной долг! — воскликнул Альфред, и Мэри с отцом беззвучно засмеялись, но миссис Гарт сказала строго: — Милый Альфред, постарайся найти более пристойное слово, чем «дрянной», для всего того, что ты находишь неприятным. А ты подумал, что Мэри таким образом будет зарабатывать деньги и для того, чтобы ты мог поступить к мистеру Хэнмеру? — По-моему, это очень плохо. Но сама она друг что надо! — сказал Альфред, встал со стула, обнял Мэри за шею и поцеловал. Мэри порозовела и засмеялась, но не сумела скрыть навернувшиеся на глаза слезы. Кэлеб поглядел на нее поверх очков, поднял брови с выражением, в котором радость мешалась с огорчением, и опять взял невскрытое письмо. А миссис Гарт довольно улыбнулась и не сделала замечания Альфреду за вульгарное выражение, несмотря даже на то, что Бен немедленно его подхватил и принялся распевать: «Она друг что надо, что надо, что надо!», отбивая кулачком бойкий ритм на плече Мэри. Впрочем, миссис Гарт было теперь не до него: она не сводила глаз с углубившегося в письмо мужа, встревоженная растерянным изумлением на его лице. Однако Кэлеб не любил, чтобы его отрывали от чтения, и она с беспокойством ждала, но он вдруг весь задрожал от веселого смеха, снова заглянул в начало письма, прищурился над очками и сказал негромко: — Ну, что ты скажешь, Сьюзен? Она подошла к нему, положила руки ему на плечи, и они прочли письмо вместе. Сэр Джеймс Четтем осведомлялся, не согласится ли мистер Гарт взять на себя управление его фамильными землями во Фрешите и других местах, и добавлял, что имеет поручение от мистера Брука узнать, не захочет ли мистер Гарт одновременно вновь стать управляющим Типтон-Грейнджа. Баронет в весьма лестных выражениях объяснял, что сам он очень желал бы, чтобы земли Фрешита и Типтон-Грейнджа находились в ведении одного лица, и выражал надежду, что условия такого двойного управления окажутся приемлемыми для мистера Гарта, которого он будет рад видеть во Фрешит-Холле в двенадцать часов на следующий день. — Он пишет очень любезно, так ведь, Сьюзен? — спросил Кэлеб, поднимая глаза на жену, которая прижалась подбородком к его затылку и ущипнула его за ухо. — А Брук сам меня просить не захотел, — добавил он, беззвучно рассмеявшись. — Вашему отцу воздали должное, дети, — сказала миссис Гарт в ответ на взгляд пяти пар устремленных на нее глаз. — К нему обращаются с просьбой вернуться те самые люди, которые много лет назад отказали ему от места, а это значит, что он исполнял свои обязанности хорошо и без него не могут обойтись. — Как без Цинцинната! Ура! — завопил Бен и оседлал свой стул в твердой уверенности, что сейчас ему за это ничего не будет. — А они за ним приедут, мама? — спросила Летти, представляя себе мэра и олдерменов в парадных мантиях. Миссис Гарт погладила Летти по голове и улыбнулась, но тут же, заметив, что ее муж собирает письма и вот-вот укроется в святилище «дела», она сильнее оперлась на его плечи и сказала твердо: — Только, Кэлеб, настаивай на справедливых условиях. — Ну, разумеется, — ответил Кэлеб с глубочайшей убежденностью, словно ничего другого от него нельзя было и ждать. — Что-нибудь около четырех-пяти сотен за оба вместе… — Он вдруг встрепенулся. — Да, Мэри! Напиши в этот пансион и откажись. Оставайся дома и помогай матери. Вот теперь я доволен, что твой Панч. Сходства между Кэлебом и Панчем, торжествующим победу над врагами, не было ни малейшего, но он не обладал умением красиво говорить, хотя в письмах всегда тщательно подбирал слова и восхищался правильной речью жены. Мальчики пришли в неистовый восторг, и Мэри умоляюще протянула матери батистовый платочек с недоконченной вышивкой, потому что братья потащили ее плясать. Миссис Гарт, радостно улыбаясь, принялась составлять посуду, а Кэлеб отодвинулся на стуле, словно собираясь перейти к письменному столу, однако не встал, а продолжал сидеть с письмом в руке, задумчиво глядеть в пол и перебирать пальцами левой руки, что имело для него какой-то свой скрытый смысл. Наконец он сказал: — А жаль, Сьюзен, что Кристи не захотел заняться делом. Мне ведь со временем понадобится помощник. А Альфред пойдет по инженерной части, это я твердо решил! — Он снова ненадолго погрузился в задумчивость, только красноречиво перебирая пальцами, и затем продолжал: — Я заставлю Брука заключить новые соглашения с арендаторами и введу правильный севооборот. И бьюсь об заклад, из глины в овраге Ботта можно жечь превосходный кирпич. Надо будет попробовать: тогда починка обойдется дешевле. Замечательная работа, Сьюзен. Холостой человек был бы рад выполнять ее без всякой платы. — Но ты смотри, от платы не отказывайся! — сказала жена, грозя ему пальцем. — Нет-нет. Только ведь истинное счастье для человека, когда он хорошо изучил дело и вдруг может привести, как говорится, в порядок какой-нибудь уголок страны — научить земледельцев хозяйничать экономичнее, поправить запущенное, заменить обветшалые лачуги добротными строениями, так, чтобы и тем, кто сейчас жив, и тем, кто их сменит, жилось лучше! Мне это дороже всякого богатства. Более почтенной работы и вообразить нельзя. — Тут Кэлеб положил письма, всунул пальцы в прорези жилета, выпрямился и продолжал с благоговением в голосе, чуть наклонив голову: — Это великая милость господня, Сьюзен. — Да, Кэлеб, — ответила его жена столь же взволнованно. — И для твоих детей счастье иметь отца, который совершит такую работу, отца, чей благой труд сохранится, пусть имя его и будет забыто. — И она больше не стала говорить с ним о плате. Под вечер, когда Кэлеб, утомившись за день, молча сидел, положив на колени раскрытую записную книжку, миссис Гарт и Мэри были заняты шитьем, а Летти в уголке шепотом беседовала с куклой, на дорожке под яблонями, где золотые блики заходящего августовского солнца ложились среди теней на метелки травы, показался мистер Фербратер. Мы знаем, что Гарты были его прихожанами и он питал к ним симпатию, а Мэри считал достойной того, чтобы рассказать о ней Лидгейту. Как священник, он позволял себе привилегию пренебрегать мидлмарчскими сословными предрассудками и постоянно повторял матери, что миссис Гарт с куда большим правом можно назвать леди, чем любую из городских дам. Тем не менее, как вам известно, он предпочитал проводить вечера в доме мистера Винси, где хозяйка, хотя и менее леди, принимала гостей в прекрасно освещенной гостиной среди столиков для виста. В те дни общение людей между собой определялось не только уважением. Однако мистер Фербратер искренне уважал Гартов, и его визит не поверг их в недоумение. Впрочем, священник счел нужным объяснить его причину, еще не кончив здороваться. — Я прихожу к вам послом, миссис Гарт, — сказал он. — У меня к вам и Гарту поручение от Фреда Винси. Дело в том, что бедняга… — тут он сел, и живой взгляд его умных глаз скользнул по лицам старших Гартов и Мэри, что он был со мной вполне откровенен. Сердце Мэри забилось чаще. Как далеко зашел Фред в своей откровенности? — Мы уже несколько месяцев не видели мальчика, — заметил Гарт. — Я никак не мог понять, что с ним сталось. — Он где-то гостил, — ответил священник. — Дома ему приходилось нелегко, а Лидгейт сказал его матушке, что ему еще рано садиться за занятия. Но вчера он пришел ко мне излить душу. Я очень рад, что он мне доверился. Ведь я помню его еще четырнадцатилетним мальчуганом, и у них в доме я настолько свой, что смотрю на детей почти как на собственных племянников и племянниц. Однако в подобном случае трудно давать советы. Но как бы то ни было, он попросил меня зайти к вам и сказать, что он уезжает, а мысль, что он не может уплатить вам долг, так его терзает, что он не решается побывать у вас, даже чтобы проститься. — Передайте ему, что все это пустяки, — сказал Кэлеб, махнув рукой. Были у нас нелегкие минуты, но мы справились. — А уж теперь я буду богат, как ростовщик. — Другими словами, — сказала миссис Гарт, улыбаясь священнику, — у нас будет довольно денег, чтобы дать мальчикам образование и чтобы Мэри могла остаться дома. — Какой же клад вы нашли? — осведомился мистер Фербратер. — Я буду управляющим двух поместий во Фрешите и Типтоне, а может быть, еще и в Лоуике — тут ведь семейные связи, а стоит одному воспользоваться твоими услугами, как и другим они тоже нужны. Я очень счастлив, мистер Фербратер, — Кэлеб чуть откинул голову и положил локти на ручки кресла, что опять смогу заняться землей и испробовать кое-какие улучшения. Я часто жаловался Сьюзен, как тяжело бывает, когда едешь верхом по проселку, заглянешь за изгороди, увидишь, что там творится, и знаешь, что ты тут бессилен. Каково же людям, которые занимаются политикой! Мне вот стоит увидеть, до чего довели какую-нибудь сотню акров, и я уже сам не свой. Кэлеб редко произносил такие длинные речи, но счастье подействовало на него точно горный воздух: его глаза блестели, слова текли легко и свободно. — От всего сердца поздравляю вас, Гарт, — сказал священник. — И я знаю, как обрадуется Фред Винси: его ведь особенно мучит ущерб, который он вам причинил. Он все время повторял, что из-за него вы лишились денег, которые предназначали совсем для другой цели, что он вас ограбил. Очень жаль, что Фред такой лентяй. В нем много хорошего, а отец с ним излишне строг. — Куда же он едет? — довольно холодно спросила миссис Гарт. — Он намерен еще раз попытаться получить диплом и решил подзаняться до начала семестра. Собственно, он тут последовая моему совету. Я вовсе не уговариваю его принять сан — наоборот. Однако, если он будет заниматься и сдаст экзамен, это хотя бы покажет, что у него есть энергия и воля. А другого выбора у него нет. Так он хотя бы угодит отцу, а я обещал тем временем попытаться примирить мистера Винси с мыслью, что его сын изберет себе какое-нибудь другое поприще. Фред откровенно признается, что неспособен быть священником, а я готов сделать все, лишь бы удержать человека от такого рокового шага, как неверный выбор профессии. Он пересказал мне ваши слова, мисс Гарт, — вы помните их? (Прежде мистер Фербратер называл ее просто Мэри, однако по свойственной ему деликатности он начал обходиться с ней почтительнее с тех пор, как ей пришлось, по выражению миссис Винси, самой зарабатывать свой хлеб.) Мэри смутилась, но решила обратить все в шутку и поспешила ответить: — Я говорила Фреду много всяких колкостей — мы ведь с ним играли детьми. — Вы, по его словам, сказали, что он будет одним из тех нелепых священников, которые делают смешным все духовное сословие. Право же, это замечено так остро, что я и сам был немножко задет. Кэлеб засмеялся. — Свой язычок она унаследовала от тебя, Сьюзен, — сказал он не без удовольствия. — Только не его несдержанность, папа, — поторопилась возразить Мэри, боясь, что ее мать рассердится. — И Фред поступил очень нехорошо, пересказывая мистеру Фербратеру мои дерзости. — Ты правда говорила не подумав, девочка, — сказала миссис Гарт, в глазах которой неуважительное замечание по адресу тех, кто был облечен достоинством сана, было серьезнейшим проступком. — Мы не должны меньше почитать нашего священника оттого, что причетник соседнего прихода смешон. — Но кое в чем она права, — возразил Кэлеб, стремясь воздать должное проницательности Мэри. — Из-за одного плохого работника не доверяют всем, кто трудится вместе с ним. Судят-то целое, — добавил он, опустил голову и смущенно зашаркал ногами по полу, потому что его слова не могли угнаться за мыслями. — Да, конечно, — с улыбкой поддержал его мистер Фербратер. — Показывая себя достойными презрения, мы располагаем людей к презрению. Я всецело разделяю точку зрения мисс Гарт, даже если и сам не без греха. Но если говорить о Фреде Винси, то у него есть некоторое извинение: надежды, которые обманчиво внушал ему старик Фезерстоун, дурно влияли на него. А потом не оставить ему ни фартинга — в этом есть поистине нечто дьявольское. Но у Фреда достало выдержки не касаться этого. Больше всего его гнетет мысль, что он утратил ваше расположение, миссис Гарт. Он полагает, что вы никогда не возвратите ему своего доброго мнения. — Фред меня разочаровал, — решительно сказала миссис Гарт. — Но я с удовольствием опять буду думать о нем хорошо, если он даст мне основания для этого. Тут Мэри встала, позвала Летти и увела ее из комнаты. — Когда молодые люди сожалеют о своих проступках, их надо прощать, сказал Кэлеб, глядя, как Мэри закрывает за собой дверь. — И вы правы, мистер Фербратер, в старике сидел настоящий дьявол. Мэри ушла, и я вам кое-что расскажу. Об этом знаем только мы с Сьюзен, и вы уж никому не говорите. В ту самую ночь, когда старый негодяй умер, Мэри сидела с ним одна, и он потребовал, чтобы она сожгла какое-то его завещание. Деньги ей предлагал из своей шкатулки, лишь бы она послушалась. Только Мэри, вы понимаете, сделать этого не могла — не хотела открывать его железный сундук, ну, и остальное тоже. Но, видите ли, сжечь-то он хотел это последнее завещание. Так что сделай Мэри по его, Фред Винси получил бы десять тысяч фунтов. Старик в последнюю минуту хотел-таки о нем позаботиться. Это очень мучает бедную Мэри. По-другому сделать она не могла и поступила правильно, но у нее, говорит она, такое чувство, будто она, защищаясь от нападения, ненароком разбила чужую дорогую вещь. Я ее понимаю и с радостью как-нибудь помог бы мальчику, а не держал бы на него сердца за этот его вексель. А как вы полагаете, сэр? Сьюзен со мной не согласна. Она говорит… Да ты сама скажи, Сьюзен. — Мэри не могла бы поступить иначе, даже если бы знала, какие последствия это будет иметь для Фреда, — объявила миссис Гарт, подняв голову от шитья и повернувшись к мистеру Фербратеру. — А она ничего не знала. Мне кажется, если, поступая правильно, мы невольно причиним кому-нибудь вред, это не должно лежать бременем на нашей совести. Священник ответил не сразу, и ей возразил Кэлеб: — Это ведь просто чувство. Девочка мучается, и я ее понимаю. Вот заставляешь лошадь пятиться и вовсе не хочешь, чтобы она наступила на щенка, а случится такое, и до того на душе скверно! — Я уверен, что миссис Гарт в этом с вами согласна, — заметил мистер Фербратер, о чем-то раздумывая. — Бесспорно, такое чувство — я имею в виду, по отношению к Фреду — нельзя назвать ошибочным, или, вернее, неоправданным, хотя никто не вправе искать его, а тем более требовать. — Только ведь это секрет, — сказал Кэлеб. — Вы Фреду ничего не говорите. — Ну, разумеется. Но я сообщу ему приятную новость — что ваши дела поправились и вы можете обойтись без денег, которых из-за него лишились. Мистер Фербратер вскоре ушел и, увидев Мэри с Летти среди яблонь, направился к ним попрощаться. Закатное солнце золотило яблоки в редкой листве на старых корявых сучьях, и сестры являли собой очаровательную картину — Мэри в светло-зеленом ситцевом платье с черными лентами держала корзину, а Летти в выцветшем нанковом платьице подбирала паданцы и складывала их туда. Если вы хотите живо представить себе, как выглядела Мэри, то присмотритесь завтра к потоку прохожих на улице, и десять против одного, что вы вскоре увидите лицо, совсем такое, как у нее. Не ищите ее среди тех дочерей Сиона, что надменны и ходят, подняв шею и обольщая взорами, и выступают величавой поступью,[142] — пусть они идут своей дорогой, а вы остановите взгляд на невысокой, смуглой, плотно сложенной молодой женщине, которая ступает уверенно, но спокойно и смотрит по сторонам, не ожидая ответных взглядов. Если у нее широкое лицо, квадратный лоб, густые брови и кудрявые черные волосы, чуть лукавый взгляд и губы, которые прячут тайну этого лукавства, а все прочие черты совсем не примечательны, то эту непритязательную, хотя и приятную на вид молодую особу можно счесть портретом Мэри Гарт. Если вы заставите ее улыбнуться, она покажет вам безупречно ровные зубки; если вы ее рассердите, она не повысит голоса, но вы услышите достойную отповедь; если вы окажете ей услугу, она никогда ее не забудет. Этот невысокий священник в отлично вычищенном ветхом сюртуке, красивый, с живым и умным лицом, внушал Мэри уважение и симпатию, как ни один из немногих знакомых ей мужчин. Она ни разу не слышала, чтобы он сказал глупость, хотя знала, что он позволяет себе неблагоразумные поступки. Возможно, глупые слова, по ее мнению, заслуживали большего осуждения, чем самые неблагоразумные поступки мистера Фербратера. Во всяком случае, как ни странно, вполне зримые недостатки его, как духовного лица, никогда не вызывали у нее того возмущения и презрения, с какими она говорила о тени, которую предположительно должен был бы бросить на сан священника Фред Винси. Подобная непоследовательность мышления, полагаю, бывает свойственна и более зрелым умам, чем ум Мэри Гарт, — беспристрастность мы храним для абстрактных добродетелей и пороков, каких вживе никогда не наблюдаем. Возьмется ли читатель отгадать, который из этих двух столь несхожих людей вызывал у Мэри женскую нежность — тот, с кем она была особенно строга, или другой? — Не хотите ли что-нибудь передать через меня старому товарищу ваших детских игр, мисс Гарт? — спросил священник, беря из корзинки, которую она ему протянула, большое душистое яблоко и опуская его в карман. — Может быть, вы хотите смягчить свой суровый приговор? Я сейчас увижусь с ним. — Нет. — Мэри с улыбкой покачала головой. — Если я возьму назад свои слова, что как священник он будет смешон, то мне придется сказать, что он будет не смешон, а плох. Однако я от души рада узнать, что он уезжает учиться дальше. — А я, наоборот, от души рад, что вы не уезжаете учить других. Моей матушке, я уверен, будет очень приятно, если вы ее навестите. Она любит беседовать с молодыми людьми, и ей есть что порассказать о старых временах. В сущности, это будет одолжением с вашей стороны. — Я приду с большим удовольствием, — сказала Мэри. — На меня вдруг сразу нахлынуло слишком уж много счастья. Мне казалось, что моя судьба всегда тосковать по дому, и теперь я испытываю какую-то пустоту. Вероятно, это чувство занимало в моей душе чересчур большое место. — Можно, я пойду с тобой, Мэри? — шепнула Летти. Это бойкое дитя обладало неудобным свойством не пропускать ни слова из разговоров взрослых. Но на этот раз она торжествовала: мистер Фербратер ущипнул ее за подбородок и поцеловал в щеку, о чем она тотчас сообщила отцу и матери, едва вбежала в комнату. Когда священник шел по направлению к Лоуику, внимательный наблюдатель мог бы заметить, что он дважды пожал плечами. По-моему, те редкие англичане, которым привычен этот жест, никогда не бывают плотно сложены впрочем, чтобы избежать какого-нибудь дюжего примера, свидетельствующего об обратном, я лучше скажу: почти никогда. Такие люди обычно обладают ровным характером и снисходительны к маленьким человеческим слабостям (и в самих себе тоже). Мистер Фербратер вел внутренний диалог, в котором сообщил себе, что между Фредом и Мэри Гарт, по-видимому, существует нечто большее, чем простая привязанность товарищей детских игр, и тут же задал вопрос, не слишком ли хороша и тонка эта девушка для этого туповатого юнца. Ответом и было первое пожатие плеч. Затем он посмеялся над собой за такую ревность — словно он может жениться! Тогда как, добавил он, «простейшее сведение доходов и расходов показывает, что мне об этом нечего и думать». Тут он пожал плечами во второй раз. Что могли найти два столь разных человека в этой «чернушке», как называла себя Мэри? Во всяком случае, их чаровала вовсе не ее некрасивость (и пусть некрасивые юные девицы поостерегутся возлагать надежду на свою невзрачность, к чему их коварно поощряет общество). В нашей давно уже не молодой стране человек — это поистине чудесное целое, творение медленного взаимодействия многих влияний. Привлекательность же рождается из свойств двух таких целых — любящего и любимого. Когда мистер и миссис Гарт остались одни, Кэлеб сказал после некоторого молчания: — Сьюзен, угадай, о чем я думаю. — О севообороте, — сказала миссис Гарт, улыбнувшись ему над вязаньем. Или о кухонных дверях типтоновских ферм. — Нет, — совершенно серьезно ответил Кэлеб. — Я думаю о том, что могу пособить Фреду Винси. Кристи уехал, Альфред скоро поступит в учение, а Джиму еще пять лет расти, прежде чем от него может быть толк для дела. Мне понадобится подручный, а Фред у меня под началом научился бы, как следует вести хозяйство, и стал бы хорошим помощником. Глядишь, из него и вышел бы полезный человек, раз уж он не хочет принимать сан. А как по-твоему? — По-моему, нет другого честного занятия, против которого его родные ополчились бы больше, — решительным тоном ответила миссис Гарт. — И пусть ополчаются, — сказал Кэлеб с твердостью, обычно появлявшейся в его голосе, когда он отстаивал свое мнение. — Он уже совершеннолетний и должен сам зарабатывать свой хлеб. Ума у него хватает, и сообразительности тоже. Землю он любит и, конечно, может по-настоящему изучить дело, если только захочет. — Но захочет ли? Отец и мать растили из него богатого джентльмена, и мне кажется, он себя таким и видит. Они все считают нас ниже себя. И если ты предложишь это, уж конечно, миссис Винси скажет, что мы ловим Фреда для Мэри. — Жизнь была бы поистине жалка, если бы зависела от такого вздора! воскликнул Кэлеб с омерзением. — Да, конечно, но, Кэлеб, нужно иметь и гордость, это только разумно. — Позволить, чтобы дурацкие измышления помешали тебе сделать доброе дело, — такая гордость, по-моему, вовсе не разумна. Да ведь никакая работа не пойдет, — с жаром продолжал Кэлеб, для пущей выразительности взмахивая рукой, — если слушать дураков. Надо самому знать, что ты задумал правильный план, и уж от него не отступать. — Я не стану мешать твоим планам, Кэлеб, — сказала миссис Гарт, которая при всей своей твердости знала, что ее кроткий муж способен быть еще тверже. — Но, по-видимому, решено, что Фред вернется в университет. Так не лучше ли подождать и поглядеть, что он решит делать потом? Принуждать людей против их желания не так-то легко. Да и ты пока еще точно не знаешь, что тебе придется делать и в чем у тебя будет необходимость. — Да, пожалуй, лучше немного обождать. Но в том, что работы у меня с избытком хватит на двоих, я заранее уверен. Хлопот у меня всегда полон рот, и все время добавляется что-то новое. Вот как вчера… Да я же тебе не рассказал! Странно так получилось, что два разных человека попросили меня произвести оценку одной и той же земли. И как ты думаешь, о ком я говорю? — спросил Кэлеб, беря понюшку табака и зажимая ее между пальцами, словно она имела прямое отношение к его вопросу. Он любил понюхать табак, когда вспоминал об этом удовольствии, что, впрочем, случалось довольно редко. Его жена опустила вязанье и приготовилась слушать. — Одним был Ригг, или, вернее, Ригг Фезерстоун. Но только Булстрод побывал у меня раньше, а потому я обещал Булстроду. Ну, а для чего — чтобы заложить или продать, я пока не знаю. — Неужели этот человек намерен продать землю, которую только что унаследовал? Ради которой принял новую фамилию? — сказала миссис Гарт. — Кто его знает, — ответил Кэлеб, который никогда не приписывал осведомленность в сомнительных сделках силам более высоким, чем неведомый «кто». — Булстрод давно уже хотел прибрать к рукам приличную землю. А в наших краях это ведь непросто. Кэлеб аккуратно рассыпал понюшку, вместо того чтобы поднести ее к носу, после чего добавил: — Интересно, как все получается. Эту землю всегда прочили Фреду, хотя, оказывается, старик-то и клочка не думал ему завещать, а оставил ее этому никому не ведомому сыну с левой стороны и рассчитывал, что он поселится здесь и начнет всем досаждать не хуже, чем он сам, пока был жив. Вот и будет интересно, если она достанется Булстроду. Старик его люто ненавидел и не желал держать деньги в его банке. — Какая же причина была у старого скряги ненавидеть человека, если он никакого дела с ним не имел? — спросила миссис Гарт. — А-а! Что толку спрашивать, какие причины могут быть у таких людей? Душа человеческая, — произнес Кэлеб торжественным тоном и покачал головой (этот тон и это движение всегда сопутствовали у него таким изречениям), душа человеческая, когда глубоко тронет ее гниение, приносит всякие ядовитые поганки, и нет глаз, что провидели бы, откуда взялось семя их. Вечные трудности, которые испытывал Кэлеб, не находя нужных слов для выражения своих мыслей, привели к тому, что он, так сказать, начал ассоциировать определенные стили с теми или иными мнениями или душевными состояниями, и всякий раз, когда он воспарял духом, его чувства облекались в библейскую фразеологию, хотя он не сумел бы точно привести ни единой цитаты из Библии. 41 Я хвастовством немного взял, И дождик хлещет каждый день. Шекспир, «Двенадцатая ночь» Упомянутая Кэлебом Гартом сделка между мистером Булстродом и мистером Джошуа Риггом, касавшаяся стоун-кортовской земли, потребовала некоторой переписки. Кому дано предвидеть действие письмен? Если они высечены на камне, то пусть он веками лежит опрокинутый на забытом берегу или «покоится безмолвно, не внимая барабанам и топотам бесчисленных завоеваний»,[143] в конце концов с его помощью мы, возможно, проникнем в тайну узурпации или иных скандальных историй, о которых сплетничали в незапамятные времена: ведь мир, по-видимому, — одна огромная галерея, где эхо множит самый слабый шепот. В миниатюре подобные случаи нередки и в наших собственных незначащих жизнях. Как камень, который презрительно топтали поколения невежд, может в результате странного сцепления пустяковых обстоятельств попасть на глаза ученому и благодаря его трудам уточнить дату вторжения или дать ключ к древней религии, так исписанный листок бумаги, долго служивший невинной оберткой или затыкавший щель, вдруг попадает на глаза именно того, кто располагает необходимыми сведениями, и эти чернильные строки дают толчок к катастрофе. Для Уриеля,[144] наблюдающего с Солнца историю развития планет, одно будет точно таким же совпадением, как другое. После столь возвышенного сравнения мне уже не так неловко указать на существование низких людей, чье вмешательство, хотим мы того или не хотим, в значительной мере определяет пути мира. Разумеется, было бы неплохо, если бы мы могли содействовать сокращению их числа, и, пожалуй, начать следует с того, чтобы не давать беззаботно случая к их появлению на свет. С социальной точки зрения Джошуа Ригг, конечно, был бы причислен к избыточному элементу. Но люди вроде Питера Фезерстоуна, которых никто не просит оставить свой оттиск, обычно и не думают дожидаться подобной просьбы ни в стихах, ни в прозе. Оттиск в данном случае внешне больше напоминал мать — у представительниц женского пола лягушачьи черты в сочетании с розовыми щечками и пухленькой фигурой таят немалую привлекательность для определенного сорта поклонников. И вот рождается на свет существо мужского пола с лягушачьим лицом, уже явно никому не нужное. Особенно когда оно внезапно появляется неведомо откуда, чтобы положить конец надеждам других людей — большей низости от избыточного социального элемента и ждать невозможно. Впрочем, низменные качества мистера Ригга Фезерстоуна носили исключительно трезвый водопийный характер. С раннего утра и до позднего вечера он неизменно бывал столь же гладок и хладнокровен, как лягушка, которую он напоминал, и старик Питер втайне немало похихикивал над своим отпрыском, едва ли не более расчетливым и бесспорно куда более невозмутимым, чем он сам. Я добавлю, что его ногти всегда были безупречны и он намеревался жениться на благовоспитанной молодой девице (пока еще не избранной) приятной наружности и с хорошим родством в солидных коммерческих кругах. Таким образом, его ногти и скромность ничуть не уступали ногтям и скромности многих джентльменов, хотя честолюбие его питалось лишь возможностями, открытыми перед писцом, а затем счетоводом мелкой торговой фирмы в портовом городе. Сельские Фезерстоуны казались ему смешными простаками, а, по их мнению, «принадлежность» к портовому городу еще усугубляла чудовищность того, что у их братца Питера, а главное, у собственности Питера вдруг обнаружилось подобное приложение. Сад Стоун-Корта и усыпанный гравием круг перед домом еще никогда не выглядели так аккуратно, как теперь, когда мистер Ригг Фезерстоун, заложив руки за спину, хозяйским глазом созерцал их из окна большой гостиной. Впрочем, неясно, встал ли он у окна, чтобы полюбоваться всем этим или чтобы показать спину посетителю, который стоял на середине комнаты, широко расставив ноги, сунув руки в карманы панталон и во всех отношениях являя полный контраст гладкому и хладнокровному Риггу. Это был человек, заметно разменявший шестой десяток, багроволицый, весьма волосатый, с большим количеством седины в кустистых бакенбардах и в густой курчавой шевелюре. Он отличался дородностью, которая, к несчастью, открыла всем взорам истертые швы его одежды, что, впрочем, не мешало ему выглядеть одним из тех присяжных хвастунов, кто и во время фейерверка старается быть центром общего внимания, считая свои остроты по поводу любого зрелища интереснее самого зрелища. Его звали Рафлс, и иногда, расписываясь, он добавлял после своей фамилии буквы Б.О., поясняя, что это звание «Большой Острослов», и тут же сообщал, что когда-то учился в «Академии для мальчиков» Леонарда Ранна, который ставил после своей фамилии буквы В. А.,[145] и с его, Рафлса, легкой руки почтенный директор превратился в Ба-Ранна. Таков был внешний облик и духовный склад мистера Рафлса, словно отдававшие застойным запахом трактирных номеров той эпохи. — Да, послушай, Джош! — говорил он рокочущим басом. — Взгляни на дело в таком свете: твоя бедная мамаша вступает в юдоль преклонных лет, а у тебя теперь есть случай упокоить ее старость. — Нет, пока вы живы, — ответил Ригг своим холодным высоким голосом. Пока вы живы, ей покою не будет. Все, что я ей дал бы, прикарманите вы. — У тебя на меня зуб, Джош, я знаю. Но послушай, поговорим как мужчина с мужчиной, начистоту: с небольшим капитальцем я бы открыл такую лавочку, что чудо. Табачная торговля идет в гору. Я все силы приложу — не рубить же сук, на котором сидишь. Вопьюсь, как блоха в овцу, для своей-то пользы. И уж оттуда ни ногой. А твоей бедной мамаше какого же еще счастья? Я ведь свое отгулял, к пятидесяти пяти годам дело идет. И хочу угомониться у собственного очага. Мне ведь только открой дорогу к торговле табаком такую сметку и опыт, как у меня, нескоро найдешь. Я не хочу к тебе по мелочам приставать, а разом поставить все на правильный путь. Ты взвесь, Джош, как мужчина с мужчиной, и твоя мамаша до конца своих дней горя знать не будет. Я старуху всегда любил, прах меня побери! — Кончили? — спокойно сказал мистер Ригг, по-прежнему глядя в окно. — Да, кончил, — объявил Рафлс и, схватив шляпу со столика рядом, взмахнул ею широким ораторским жестом. — Тогда послушайте меня. Чем больше вы меня в чем-то убеждаете, тем меньше я поверю. Чем больше вы меня уговариваете что-то сделать, тем больше у меня оснований этого не делать. Вы думаете, я забуду, как вы пинали меня, когда я был мальчишкой, как съедали все, что было в доме, а нам с матерью оставляли черствые корки? Вы думаете, я забуду, как вы заявлялись в дом продать последние вещи, прикарманить деньги и опять уехать, чтобы мы с матерью разбирались как знаем? Если бы вас выпороли у позорного столба, я был бы только рад. Моя мать попалась на вашу удочку. Наградила меня отчимом, вот и натерпелась за это. Она будет получать еженедельное пособие, но его выплата сразу же прекратится, если вы посмеете сунуть сюда нос или искать со мной встречи где-нибудь еще. В следующий раз вас здесь встретят собаками и кнутом. При последних словах Ригг обернулся и посмотрел на Рафлса выпуклыми холодными глазами. Контраст между ними оставался столь же разительным, как восемнадцать лет назад, когда Ригг был на редкость несимпатичным беззащитным мальчуганом, а Рафлс — плотно сложенным Адонисом трактирных залов. Но теперь все преимущества были на стороне Ригга, и посторонний наблюдатель, вероятно, решил бы, что Рафлсу остается только понурить голову и удалиться с видом побитой собаки. Ничего подобного! Он состроил гримасу, какой обычно встречал карточные проигрыши, потом захохотал и вытащил из кармана коньячную фляжку. — Ладно-ладно, Джош, — сказал он вкрадчиво. — Плесни-ка сюда коньячку, дай соверен на дорогу, и я уйду. Честное и благородное слово. Как пуля вылечу, прах меня побери. — Запомните, — сказал Ригг, доставая связку ключей, — если мы встретимся еще раз, я не стану с вами разговаривать. Я вам обязан не больше, чем вороне на заборе. И выклянчить вам у меня ничего не удастся, разве что письменное удостоверение, что вы злобный, наглый, бесстыжий негодяй. — Жалость-то какая, Джош! — протянул Рафлс, запуская пятерню в затылок и наморщив лоб, точно эти слова сразили его наповал. — Ведь я же к тебе привязан, прах меня побери! Так бы и ходил за тобой по пятам, — ну, вылитая мамаша! — да вот нельзя. А уж коньяк и соверен — святое дело. Он взмахнул фляжкой, и Ригг направился к старинному дубовому бюро. Но Рафлс почувствовал, что при взмахе фляжка чуть не выпала из кожаного футляра, и, заметив в каминной решетке сложенный лист бумаги, поднял его и засунул в футляр для плотности. Ригг вернулся с бутылкой коньяка, наполнил фляжку и протянул Рафлсу соверен, не сказав ни слова и не глядя на него. Затем он отошел к бюро, запер его и снова невозмутимо встал у окна, как в начале их разговора. Рафлс тем временем отхлебнул из фляжки для почину, завинтил ее с нарочитой медлительностью и сунул в карман, строя гримасы за спиной пасынка. — Прощай же, Джош… и может быть, навеки! — продекламировал Рафлс, оглянувшись на пороге. Ригг все еще смотрел в окно, когда он вышел за ворота и свернул на проселок. С пасмурного неба сеялся мелкий дождь — живые изгороди и трава у дороги зазеленели ярче, а батраки в поле торопливо складывали на повозку последние снопы. Рафлс, который шагал неуклюжей развалкой городского бездельника, не привыкшего к прогулкам на лоне природы, выглядел среди этого сельского покоя и прилежного труда столь же неуместно, как сбежавший из зверинца павиан. Но на него некому было глазеть, кроме годовалых телят, и его присутствие досаждало только водяным крысам, которые, шурша, исчезали в траве при его приближении. Когда Рафлс выбрался на тракт, ему повезло: его вскоре нагнал дилижанс и подвез до Брассинга, где он сел в вагон новой железной дороги, не преминув объявить своим спутникам, что ее теперь можно считать проверенной, — ловко она прикончила Хаскиссона. Мистер Рафлс редко забывал, что обучался в «Академии для мальчиков», и чувствовал, что при желании мог бы блистать в каком угодно обществе, а потому среди ближних его не нашлось бы ни одного, кого он не считал бы себя вправе дразнить и высмеивать, изысканно развлекая, как ему казалось, остальную компанию. Он играл эту роль с таким воодушевлением, словно его путешествие увенчалось полным успехом, и частенько прикладывался к фляжке. Бумага, которую он засунул в футляр, была письмом с подписью «Никлас Булстрод», но она надежно удерживала фляжку и Рафлсу незачем было извлекать ее оттуда. 42 О, как бы мог его я презирать, Когда б не милосердия запрет! Шекспир, «Генрих VIII» Один из первых профессиональных визитов после своего возвращения из свадебного путешествия Лидгейт нанес в Лоуик-Мэнор, куда его пригласили письмом с просьбой самому назначить удобные ему день и час. Мистер Кейсобон во время своей болезни не задал о ней Лидгейту ни единого вопроса, и даже Доротея не подозревала, насколько его мучил страх, что его трудам или самой жизни может наступить внезапный конец. И здесь, как во всем другом, он бежал жалости. Мысль о том, что он, вопреки всем своим усилиям, может стать предметом жалости, уже была мучительной, но вызвать сострадание, откровенно признавшись в своей тревоге или горести, об этом он и подумать не мог. Всем гордым натурам знакомо подобное чувство, и, быть может, пересилить его способно лишь столь глубокое ощущение духовной близости, что всякие попытки оградить себя кажутся мелочными и пошлыми, а не возвышенными. Однако теперь за молчанием мистера Кейсобона крылись мрачные размышления особого рода, придававшие вопросу о его здоровье и жизни горечь, превосходившую даже горечь осенней незрелости плода всех его трудов. Правда, именно с ними связывались самые честолюбивые его чаяния, но порой авторские усилия приводят главным образом к накоплению тревожных подозрений в сознании самого автора, и мы догадываемся о существовании реки по двум-трем светлым полоскам среди давних отложений топкого ила. Так обстояло дело и с усердными учеными занятиями мистера Кейсобона. Их наиболее явным результатом был не «Ключ ко всем мифологиям», но лишь болезненное сознание, что ему не отдают должного, пусть внешне он пока ничем не блеснул, лишь вечное подозрение, что другие судят о нем отнюдь не лестно, лишь печальное отсутствие страсти в мучительных потугах достичь заветной цели и страстное нежелание признать, что он не достиг ничего. Таким образом, его честолюбивые замыслы, которые, по мнению посторонних, полностью поглотили его и высушили, на самом деле нисколько не защищали его от ран, и особенно от ран, наносимых Доротеей. И теперь мысль о возможном будущем несла с собой больше горечи и ожесточения, чем все, что занимало его мысли раньше. С некоторыми фактами он ничего поделать не мог — с тем, что Уилл Ладислав существует, что он вызывающе поселился около Лоуика, что он с ветреным и оскорбительным пренебрежением относится к обладателям подлинной, надлежаще апробированной эрудиции; с тем, что натура Доротеи пламенно жаждет живой деятельности и самая ее покорность и безропотность порождены столь же пылкими побуждениями, о причинах которых нельзя думать без раздражения; с тем, что у нее появились какие-то свои представления и симпатии, связанные с предметами, которые ему обсуждать с ней немыслимо. Бесспорно, более добродетельной и очаровательной молодой жены, чем Доротея, найти он не мог, но, против всех его Ожиданий, молодая жена оказалась источником забот и мучений. Она преданно ухаживала за ним, она читала ему, предупреждала его желания, бережно считалась с его чувствами, и все-таки в нем крепло убеждение, что она берет на себя смелость судить его и ее супружеская преданность нечто вроде епитимьи, которую она возлагает на себя для искупления неверия и которая не мешает ей сравнивать и понимать, какое место он и все сделанное им занимают в общей совокупности вещей. Его недовольство, словно пары тумана, проскальзывало сквозь все ее ласковые заботы и сосредоточивалось на не ценящем его мире, который из-за нее придвигался ближе. Бедный мистер Кейсобон! Это страдание было тем труднее переносить, что отношение Доротеи представлялось ему изменой: юное создание, поклонявшееся ему с неколебимым доверием, быстро превратилось в жену, готовую его судить. Робкие попытки критиковать и не соглашаться так на него подействовали, что ни нежность, ни послушание не могли загладить их. Его подозрительность истолковывала молчание Доротеи как скрытый бунт; всякое ее неожиданное суждение выглядело в его глазах сознательным утверждением своего превосходства, в ее кротких ответах чудилась раздражающая снисходительность, а если она соглашалась с ним, то лишь потому, что ей нравилось выставлять напоказ свою терпимость. Упорство, с каким он старался скрывать эту внутреннюю драму, придавало ей новую убедительность. Так мы особенно хорошо слышим то, что не считаем предназначенным для чужих ушей. Меня вовсе не удивляет власть этих печалей над мистером Кейсобоном наоборот, все это кажется мне вполне обычным. Разве пылинка перед нашим зрачком не заслоняет от нас все великолепие мира, так что оно становится лишь ободком темного пятна? А более мучительной пылинки, чем собственная личность, я не знаю. Но если бы мистер Кейсобон все-таки решил излить свое неудовольствие, свои подозрения, что его больше не обожают безоговорочно, кто мог бы отрицать, что у него есть для этого все основания? Напротив, была даже еще одна веская причина, которую он сам во внимание не принимал, — то обстоятельство, что он не во всем был достоин обожания. Однако он подозревал это, как подозревал еще многое другое, не признаваясь себе в своих подозрениях, и, подобно всем нам, чувствовал, как приятно было бы обрести спутницу жизни, которая так и не обнаружила бы глиняных ног своего идола. Эта болезненная мнительность по отношению к Доротее полностью созрела еще до возвращения Уилла Ладислава в Лоуик, а дальнейшие события дали мистеру Кейсобону обильную пищу для всяческих истолкований. К известным ему фактам он лихорадочно добавлял воображаемые — и в настоящем, и в будущем. Эти призрачные факты становились для него реальнее подлинных, так как давали пищу для более жгучей неприязни и оправдывали более ожесточенное озлобление. Подозрения и ревность к намерениям Уилла Ладислава, подозрения и ревность к впечатлениям Доротеи точили его день и ночь. Было бы несправедливо приписывать ему низменное истолкование поступков и душевного состояния Доротеи — от этой ошибки его уберегли не только открытое благородство ее натуры, но и его собственный духовный склад и житейские правила. Нет ее мнения, воображаемое воздействие на ее пылкий ум, то, к чему все это могло привести ее в будущем, — вот что вызывало его ревность. Уилла же (хотя до его последнего вызывающего письма мистер Кейсобон, собственно, не мог поставить ему в упрек ничего конкретного) он полагал себя вправе считать способным на любые посягательства, на какие только могут толкнуть молодого человека мятежный нрав и необузданная порывистость. Он был убежден, что Уилл покинул Рим и обосновался в их краях из-за Доротеи, и у него достало проницательности предположить, что Доротея вполне невинно поддержала Уилла в его намерениях. Было ясно как день, что Уилл ей нравится и что она готова подпасть под его влияние, — ведь после каждого их разговора наедине у Доротеи появлялись новые сумбурные идеи, а последнее их свидание, о котором было известно мистеру Кейсобону (вернувшись из Фрешит-Холла, Доротея впервые не упомянула о том, что видела Уилла), привело к сцене, вызвавшей у него против них гнев, какого он еще никогда не испытывал. Доверчивые признания Доротеи в ночном мраке о ее взгляде на деньги только вызвали у ее мужа еще более тягостные опасения. К тому же его ни на миг не оставляли тревожные воспоминания о недавней болезни. Правда, он чувствовал себя значительно лучше и мог уже трудиться, как прежде — возможно, это было лишь переутомление и впереди у него еще двадцать лет свершений, которые достойно увенчают тридцать лет предварительной подготовки. Надежда эта была тем слаще, что сулила отмщение Карпу и Кь за их преждевременные насмешки: ведь даже когда мистер Кейсобон бродил со своим огарком среди гробниц прошлого, эти современные фигуры вдруг загораживали их от его тусклого света и мешали его усердным поискам. Доказать Карпу, что он ошибался, заставить его проглотить слова поношения, чтобы они легли камнем на его желудок, — столь приятное побочное следствие торжественной победы «Ключа ко всем мифологиям» манило его чуть ли не больше, чем предвкушаемая жизнь в веках на земле и вечность на небесах. А раз уж даже предвидение собственного бесконечного блаженства не могло уничтожить горький привкус воспаленного самолюбия и мстительности, стоит ли удивляться, что мысль о преходящем земном блаженстве других лиц, после того как он сам вознесется к горней славе, не дарила сладостного успокоения. Если его подтачивает какая-то болезнь, то некоторые люди могут испытать счастье оттого, что он преставится. А вдруг одним из этих людей окажется Уилл Ладислав… Мысль эта так сильно взволновала мистера Кейсобона, что она, казалось, должна была отравить и бестелесное его существование. Конечно, все это изложено очень прямолинейно и, следовательно, неполно. Движения человеческой души многообразны, мистер же Кейсобон, как нам известно, был щепетилен и находил особую гордость в том, чтобы соблюдать все требования чести, а потому не мог внутренне принять, что им руководит ревность, зависть и мстительность. И себе он обрисовал дело следующим образом: «Женясь на Доротее Брук, я был обязан позаботиться о ее благополучии на случай моей смерти. Однако бесконтрольное владение значительным состоянием вовсе не обеспечивает благополучия; наоборот, в определенных обстоятельствах оно может подвергнуть ее опасности. Она — легкая добыча для любого человека, который сумеет искусно сыграть либо на ее доброжелательном расположении, либо на ее донкихотском энтузиазме. А рядом есть человек, питающий такое намерение, — человек, которому каприз заменяет принципы и который (в этом я твердо уверен) питает ко мне личную неприязнь, разжигаемую сознанием собственной его неблагодарности и постоянно изливаемую в ядовитых насмешках, — в этом я убежден так же, как если бы слышал их своими ушами. Даже пока я жив, я не могу быть совершенно спокоен, что он не пустит в ход каких-нибудь уловок. Этот человек вкрался в доверие к Доротее, возбудил ее интерес и, очевидно, попытался внушить ей, будто все, что я для него сделал, далеко не соответствует тому, на что он имеет право. Если я умру — а он оттого тут и остался, что ждет моей смерти, — то он убедит ее выйти за него замуж. Это будет великим несчастьем для нее и торжеством для него. Сама она, конечно, не заметит своего несчастья — он сумеет внушить ей что угодно. Ведь ей свойственна неумеренность в привязанностях, и в душе она упрекает меня за то, что не нашла во мне такой же неумеренности, а его судьба ее уже заботит. Он предвкушает легкую победу и думает стать хозяином моего гнезда… Этого я не допущу! Брак с ним погубит Доротею. Был ли он хоть в чем-либо последователен, если только не из духа противоречия? Вместо того чтобы приобретать солидные знания, он всегда старался пускать пыль в глаза, не прилагая усилий. В религии он будет бездумным эхом нелепых идей Доротеи, пока это не перестанет его устраивать. Пустозвонству всегда сопутствует распущенность. Я твердо убежден, что у него нет никаких нравственных правил, и мой долг — всемерно воспрепятствовать исполнению его замыслов». Форма, в какой мистер Кейсобон обеспечил свою жену при вступлении в брак, оставляла возможность для принятия крутых мер, однако всякий раз, когда он начинал их обдумывать, его мысли неизбежно обращались к вопросу о том, сколько ему еще остается жить. В конце концов желание получить наиболее точный ответ взяло верх над гордой замкнутостью, и он решил расспросить Лидгейта о своей болезни. Мистер Кейсобон упомянул, что ждет Лидгейта к половине четвертого, и Доротея с тревогой спросила, не чувствует ли он себя плохо. — Нет, мне просто хотелось бы узнать его мнение о некоторых постоянных симптомах, — ответил он. — Вам его видеть незачем, моя дорогая. Я распоряжусь, чтобы его послали в тисовую аллею, где я буду совершать обычный моцион. Когда Лидгейт вышел на тисовую аллею, он увидел, что мистер Кейсобон неторопливо удаляется от него, привычно заложив руки за спину и наклонив голову вперед. День был тихий и солнечный. Листья, падающие с высоких лип, медленно кружили среди мрачных тисов; полосы света четко разделяли неподвижные тени, и тишину нарушал лишь крик грачей, который для привычного уха звучит словно колыбельная песня или же словно та более торжественная колыбельная, которая зовется заупокойной молитвой. Лидгейт, ощущая себя здоровым, полным молодых сил, почувствовал жалость, когда человек, которого он нагонял, повернулся и пошел ему навстречу, — столь очевидными стали теперь признаки преждевременной старости, согбенная от вечных занятий спина, костлявые руки, тощие ноги и горькие морщины у рта. «Бедняга! — подумал врач. — Другие в его возрасте — львы и словно только-только вошли в зрелые лета». — Мистер Лидгейт, — сказал мистер Кейсобон с неизменной своей учтивостью, — я крайне обязан вам за вашу пунктуальность. Если вы ничего не имеете против, мы побеседуем, прогуливаясь по аллее. — Надеюсь, ваше желание увидеть меня не было вызвано возвращением неприятных симптомов, — заметил Лидгейт, прерывая паузу. — Нет, не совсем. Для того чтобы объяснить вам это желание, я вынужден упомянуть — при других обстоятельствах касаться этого я не стал бы, — что моя жизнь, во всех прочих отношениях не представляющая ценности, обретает некоторое значение из-за незавершенности исследований, которым были посвящены все лучшие ее годы. Короче говоря, я очень хотел бы привести свой труд хотя бы в такой вид, чтобы он мог быть опубликован… другими. Если бы я получил заверение, что на большее мне рассчитывать не следует, оно помогло бы мне разумно соразмерить мои усилия и выбрать наиболее правильный путь в отношении того, что я должен делать и чего не должен. Тут мистер Кейсобон умолк, вынул руку из-за спины и заложил ее между пуговицами своего однобортного сюртука. Для ума, постоянно занятого человеческими судьбами, трудно было бы найти что-нибудь более интересное, чем внутренний конфликт, о котором говорили эти педантично размеренные фразы, произнесенные, как обычно, нараспев под легкое покачивание головы. И есть ли положения более трагичные, чем душевная борьба, когда человек вынужден отказаться от труда, составлявшего весь смысл его жизни — смысл, который исчезнет, точно никому не нужные воды неведомой людям реки? Но в мистере Кейсобоне не было ничего, что походило бы на трагическое величие, и к жалости Лидгейта, презиравшего его схоластическую ученость, примешивалось насмешливое чувство. Он пока еще плохо представлял себе, что это такое — крушение всех надежд, и не был в состоянии понять, насколько оно горько, когда ничто в нем не достигает истинно трагического уровня, кроме страстного эгоизма самого страдальца. — Вы имеете в виду помехи со стороны здоровья? — спросил он, чтобы заставить мистера Кейсобона преодолеть колебания и выразиться яснее. — Совершенно верно. Вы не дали мне никаких оснований предполагать, что симптомы моего недуга, которые, обязан я сказать, вы наблюдали с величайшим тщанием, указывают на роковой его характер. Однако, мистер Лидгейт, если это так, я желал бы знать правду без прикрас и умолчаний, и я прошу вас сообщить мне ваши заключения — прошу, как о дружеской услуге. Если вы скажете мне, что моей жизни ничто не угрожает, кроме, разумеется, обычных превратностей, я буду очень рад ввиду того, о чем уже говорил. Если же нет, то для меня даже еще важнее узнать правду. — В таком случае у меня нет права колебаться, — ответил Лидгейт. — Тем не менее я хотел бы прежде указать, что мои заключения нельзя считать бесспорными — и не только из-за того, что я могу ошибаться, но и потому, что, имея дело с болезнью сердца, вообще трудно что-либо предсказывать. Однако в любом случае жизнь всегда готовит нам столько неожиданностей, что ни в чем нельзя быть заранее уверенным. Мистер Кейсобон вздрогнул, но вежливо наклонил голову. — Я считаю, что вы страдаете так называемой жировой деградацией сердца. Болезнь эту совсем недавно открыл и исследовал Лаэннек, тот, кому мы обязаны стетоскопом. Пока она еще мало изучена — требуются гораздо более длительные наблюдения. Но после ваших слов мой долг предупредить вас, что смерть от этой болезни нередко наступает внезапно. И в то же время заранее такой исход непредсказуем. Вы вполне можете прожить пятнадцать и более лет без каких-либо стеснительных предосторожностей. Это все, что я могу вам сообщить, не входя в специальные рассуждения, которые только подтвердят то, что я уже сказал. Лидгейт чувствовал, что ничем не смягченную прямоту мистер Кейсобон примет как знак уважения. — Благодарю вас, мистер Лидгейт, — сказал мистер Кейсобон после недолгого молчания. — Но я хотел бы задать вам еще один вопрос: вы сообщили миссис Кейсобон все это? — Не все… Я только объяснил ей, чего следует опасаться, — ответил Лидгейт, собираясь объяснить причины, почему он счел необходимым предупредить Доротею, но мистер Кейсобон чуть поднял руку, показывая, что он не хочет продолжать этот разговор, еще раз сказал «благодарю вас» и заметил, что погода стоит великолепная. Лидгейт понял, что его пациент хочет остаться один, и вскоре попрощался с ним, а черная фигура с руками, заложенными за спину, и с опущенной головой продолжала мерить шагами аллею под темными тисами, которые в безмолвии словно разделяли все печали, и тени птичек и падающих листьев, порой мелькавшие по пятнам солнечного света, казалось, боялись нарушить тишину, приличествующую присутствию горя. Человек впервые взглянул в глаза смерти и на миг испытал одно из тех редчайших прозрений, когда мы постигаем суть избитых истин чувством, что так же не похоже на постижение ее умом, как не похож образ всех вод мира на ту воду, которую видит в бреду пылающий жаром больной. Когда избитое «мы все должны умереть» внезапно преображается в острое сознание «я должен умереть — и скоро!», тогда нас схватывает смерть, и пальцы ее жестоки. Потом она может убаюкать нас в нежных объятиях, как некогда баюкала мать, и наш последний смутный миг земного существования будет подобен первому. Однако в эту минуту мистер Кейсобон словно вдруг очутился на темном речном берегу и вслушивался в приближающийся плеск весел, ничего не различая во мраке, но вот-вот ожидая зова. В подобный час дух не лишается своего прежнего склада, он уносится в воображении за порог смерти, ни в чем не изменившись, и оглядывается назад — быть может, с божественным спокойствием доброжелательности, а быть может, с мелочными тревогами самоутверждения. Каков был душевный склад мистера Кейсобона, покажут его поступки. Он считал себя (с некоторыми учеными оговорками) верующим христианином и в отношении к настоящему, и в чаянии будущего. Но удовлетворить мы стремимся наше теперешнее желание, пусть и называем его упованием — будущие здания, ради которых люди расчищают городские трущобы, уже существуют в их воображении и любви. А в эту минуту мистер Кейсобон искал отнюдь не единения с богом и неземного света. Бедный человек! Его страстные устремления, точно тяжелый туман, стлались по темным низинам. Доротея, увидев, что Лидгейт сел на свою лошадь и уехал, тотчас спустилась в сад, но затем заколебалась: желание немедленно пойти к мужу сменилось опасением, не сочтет ли он ее навязчивой. Ее пылкость, неизменно встречавшая ледяной прием, и чуткая память усиливали этот постоянный страх — так энергия, не находя выхода в действии, гаснет в лихорадочной дрожи. А потому она медленно прохаживалась по дорожкам около дома, пока не увидела, что мистер Кейсобон выходит из аллеи. Она поспешила навстречу, точно небесный ангел, посланный в знак того, что остающиеся ему краткие часы будут освящены той верной любовью, которая, предчувствуя горе, становится еще нежнее. Его ответный взгляд был таким холодным, что ее охватила робость, но тем не менее она пошла рядом с ним и попробовала взять его под руку. Мистер Кейсобон по-прежнему держал руки за спиной, и ее ладонь соскальзывала с его неподвижного локтя. Эта бесчувственная холодность поразила Доротею ужасом. Слово как будто слишком сильное, но лишь как будто — именно те поступки, которые зовутся мелочами, постоянно губят семена радости, а потом мужчины и женщины обводят отчаявшимся взглядом пустыню, созданную их собственным пренебрежением, и говорят, что земля не приносит урожая счастья, называя свое отречение опытом. Вы спросите, почему мистер Кейсобон держался с таким недостойным бездушием. Но вспомните, что его натура бежала жалости. Быть может, вам доводилось наблюдать, как действует на человека подобного склада подозрение, что источник его горя (сейчас или в будущем) обернется источником радости для того, кто уже оскорбил его жалостью? К тому же он ничего не знал о переживаниях Доротеи и не представлял себе, что в подобные минуты она испытывала чувства, нисколько не уступавшие по силе тем, которые вызывали у него критические замечания Карпа. Доротея не отняла руки, хотя не осмеливалась заговорить. Мистер Кейсобон не сказал: «Я хочу быть один», однако он молча направился к дому, и когда они вошли в стеклянную дверь восточного фасада, Доротея опустила руку и остановилась на пороге, чтобы не стеснять мужа. Он вошел в библиотеку и заперся там наедине со своей тоской. Доротея поднялась в будуар. За окном исчерченную длинными тенями липовую аллею озаряло безмятежное предвечернее солнце. Но Доротея не видела этого золотого великолепия. Она бросилась в кресло, не замечая слепящих солнечных лучей, — что было это неудобство в сравнении с внутренним ее страданием? Недавняя растерянность сменилась возмущением и гневом, каких она еще не испытывала за все время своего замужества. Они нашли выход не в рыданиях, а в словах: — Что я сделала? Чем я заслужила… почему он так со мной обходится? Он не хочет знать, что у меня на душе… ему все равно. Что я ни делаю, все напрасно… Он жалеет, что женился на мне. Доротея услышала свой голос и, вздрогнув, умолкла. Она сидела как заблудившийся истомленный путник, словно единым взглядом обозрев все дороги своих юных надежд, которых больше никогда уже не обретет. И в тускнеющем свете она столь же ясно увидела одиночество — свое и мужа, увидела, что они далеко разошлись и она вынуждена смотреть на него со стороны. Если бы он привлек ее к себе, этого не случилось бы, она никогда не спросила бы: «Стоит ли он того, чтобы шить ради него?», и просто воспринимала бы его как часть своей жизни. Теперь же она сказала с горечью: «Это он виноват, а не я». Удар, потрясший все ее существо, заставил умолкнуть жалость. Разве ее вина, что она верила, в него? Верила в величие его души? А каков он на самом деле? Она уже была способна оценить его беспристрастно — она, которая трепетала его взгляда и для того, чтобы стать ничтожной, как того хотел он, замкнула лучшую часть своей души в темницу, лишь тайно ее навещая. В минуты подобных душевных кризисов женщины начинают ненавидеть. Солнце уже заходило, и Доротея решила не спускаться в столовую, а послать сказать мужу, что ей нездоровится и она останется у себя. Никогда еще она не отдавалась настолько сознательно во власть обиды, но она ощущала, что, увидев его, должна будет открыть ему всю правду о своих чувствах, и хотела отложить объяснение до того часа, когда ей ничто не будет мешать. Возможно, ее отказ спуститься к обеду удивит его и больно заденет. Но тем лучше. Ее гнев твердил, как это свойственно гневу, что бог на ее стороне, что все небеса, сколько бы духов ни взирало на них оттуда, должны быть на ее стороне. Она уже собиралась позвонить, но тут в дверь постучали. Мистер Кейсобон прислал сказать, что он будет обедать в библиотеке. Он очень занят и хочет быть совсем один. — Тогда я не буду обедать, Тэнтрип. — Разрешите, сударыня, я вам чего-нибудь принесу. — Нет. Мне нездоровится. Приготовьте все в туалетной, но, пожалуйста, больше меня не беспокойте. Доротея сидела почти без движения, но борьба в ее душе продолжалась, пока сумерки медленно сгущались в ночной мрак. Однако борьба эта непрерывно менялась — так человек, уже занесший руку для удара, вдруг побеждает в себе желание ударить. Энергии, которой хватило бы для преступления, достаточно и для того, чтобы покориться, если душевное благородство вновь берет верх. Мысль, с которой Доротея выбежала в сад к мужу, — уверенность, что он спрашивал, не придется ли ему оставить работу, и что ответ должен был разбить ему сердце, — вскоре вернулась как укоризна, как тень рядом с его образом, глядящим на нее с грустным упреком. Ей рисовались все будущие печали, из груди ее рвались безмолвные вопли, потому что ей некуда было укрыться от этих печалей. Но решимость покориться пришла, и когда дом затих, когда приблизился обычный час отхода мистера Кейсобона ко сну, она неслышно отворила дверь будуара и, выйдя в темный коридор, смотрела, не появится ли внизу у лестницы огонек его свечи. Она подумала, что не станет ждать долго и спустится к нему сама, даже рискуя вновь встретить незаслуженный упрек. Теперь она смирилась с мыслью, что так будет всегда. Но тут она услышала, что дверь библиотеки отворилась. Огонек свечи начал подниматься по лестнице — ковер на ступеньках заглушал звук шагов. Когда ее муж остановился напротив нее, она увидела, что лицо его выглядит совсем измученным. Заметив ее, он слегка вздрогнул, и она молча устремила на него умоляющий взгляд. — Доротея! — воскликнул он тоном кроткого удивления. — Вы ждали меня? — Да. Мне не хотелось вас беспокоить. — Идемте, дорогая, идемте. Вы молоды, и вам еще не надо продлевать жизнь бдениями. Услышав эти ласковые, полные тихой печали слова. Доротея почувствовала то облегчение, которое мы испытываем, чуть было не причинив боли искалеченному существу. Она вложила руку в руку мужа, и они пошли рядом по широкому коридору. Часть пятая Рука мертвеца 43 Фигурке этой нет цены. С любовью Когда-то мастер вырезал ее Из лучшей кости. Неподвластны моде Изящество и благородство линий, Чарующие женственностью вечной. А вот другая дорогая вещь Майолика искуснейшей работы. Взгляните, как улыбка бесподобна! Казалось бы, простой фаянс, однако Украсит он и самый пышный стол. Доротея редко отлучалась из дому без мужа, но временами ездила в Мидлмарч одна, за покупками или с благотворительной целью, как делают все богатые и небогатые дамы, живущие в окрестностях какого-нибудь города. Под предлогом такой поездки она решила спустя два дня после сцены в тисовой аллее побывать у Лидгейта и узнать, не появились ли у мужа новые симптомы болезни и не расспрашивал ли он о своем состоянии врача. Ей казалось чуть ли не преступным что-то выведывать о муже у постороннего человека, но неведение было страшнее, страшнее потому, что могло толкнуть ее на несправедливый или жестокий поступок, и это соображение заглушило укоры совести. Она видела, что в сознании мужа произошел перелом: уже на следующий день он начал перестраивать систему выписок и отдал Доротее совершенно новые распоряжения относительно дальнейшей работы: бедняжке предстояло основательно запастись терпением. Подъезжая часа в четыре к дому доктора на Лоуик-Гейт, она засомневалась, застанет ли его, и пожалела, что заранее ему не написала. Доктора и впрямь не оказалось дома. — А миссис Лидгейт? — спросила Доротея. Она не была знакома с Розамондой, но сейчас вспомнила, что доктор женат. Миссис Лидгейт была дома. — Я с ней поговорю, если она позволит. Будьте добры, узнайте, может ли она на несколько минут принять меня… принять миссис Кейсобон? Слуга отправился с докладом. Сквозь открытое окно донеслись звуки музыки — что-то пропел мужской голос, затем рассыпалось аккордами фортепьяно. Но аккорды внезапно оборвались, после чего вышел слуга и сказал, что миссис Лидгейт очень рада видеть у себя миссис Кейсобон. Доротея вошла в гостиную. Контраст между хозяйкой и гостьей был весьма характерен для провинции той поры, когда несходство в обычаях разных сословий проявлялось ощутимее, чем сейчас. Знатоки, вероятно, могут сказать, как называлась ткань платья, которое ранней осенью носила Доротея, — тонкая белая шерстяная ткань, мягкая на взгляд и на ощупь. Она всегда казалась только что постиранной, пахла свежей зеленью и была скроена на манер ротонды со старомодными широкими рукавами. И все же, появись Доротея перед безмолвствующими зрителями в роли Имогены или дочери Катона,[146] ее наряд не вызвал бы недоумения; в ее движениях, осанке были грация и величавость, а широкополая шляпка — удел ее современниц, обрамлявшая скромно причесанные волосы и правдивые глаза, вполне могла бы заменить тот золотистый головной убор, что именуют нимбом. Для двух зрителей, ожидавших ее в гостиной, миссис Кейсобон представляла больше интереса, чем любая героиня драмы. Розамонда выделяла ее из простых смертных, причисляя к высшим существам, чья наружность и манеры заслуживают самого пристального внимания; кроме того, Розамонда была довольна, что и миссис Кейсобон представилась возможность обратить на нее внимание. Что толку быть изысканной, если этого не могут оценить знатоки? А поскольку в доме сэра Годвина Розамонда удостоилась высшей похвалы, она не сомневалась в своем успехе у людей знатного происхождения. Доротея со свойственной ей бесхитростной доброжелательностью протянула хозяйке дома руку и с восхищением оглядела хорошенькую молодую миссис Лидгейт, лишь краем глаза заметив стоящего поодаль джентльмена в сюртуке. Джентльмен был слишком поглощен одной из двух присутствующих женщин, чтобы обратить внимание на контраст между ними — контраст, который поразил бы беспристрастного наблюдателя. Обе были высокого роста, у той и у другой прелестные глаза, но вообразите себе головку Розамонды в дивной короне кос, сплетенных из младенчески белокурых волос, ее голубое платье, элегантный и модный покрой которого взволновал бы любого портного, большой вышитый воротник, стоимость коего нельзя было не оценить, в меру украшенные кольцами пальчики и рассчитанную непринужденность манер трудоемкую замену простоты.

The script ran 0.029 seconds.